«ПОВЕСТЬ О ГЭНДЗИ», ЭПОХА, АВТОР

…эпохи и поколения человеческие должны сменяться и исчезать…

от них остаются лишь миниатюрные отражения, заключенные

в рамки слова, которые и плывут по потоку вечности, словно

цветы лотоса, говоря нам, что все эти поколения таких же людей,

как и мы, только одетых иначе, действительно жили.

Ханс Христиан Андерсен. Муза Нового века

«Повесть о Гэндзи»… С первых же страниц этой удивительной книги читатель переносится в своеобразный, незнакомый ему мир, далекий не только потому, что события, разворачивающиеся перед ним, происходят в Японии, стране, до которой и в наши дни путь неблизок, но еще и потому, что события эти удалены от него почти на десяток веков.

Эпоха Хэйан. Время расцвета японской культуры, до сих пор привлекающее к себе благоговейное внимание потомков. Предшествующие эпохи лишь готовили ее пышное цветение, на всех последующих лежал отблеск ее величия.

Культура Хэйан, связанная с творческой активностью узкого круга столичной аристократии, стала выражением национального гения японского народа, утверждением тех общенациональных традиций, которые, уходя корнями в глубокую древность, легли в основу всего развития японской культуры.

В эту эпоху завершается процесс переосмысления старых традиций, связанных с Китаем, и происходит становление национальных форм во всех областях духовной жизни, и прежде всего в искусстве: музыке, живописи, каллиграфии. Вершины своего звучания достигает национальная поэзия, и — что еще знаменательнее — возникает и за сравнительно короткий промежуток времени поднимается на поразительную высоту японская проза, высшим достижением которой становится «Повесть о Гэндзи», произведение, поистине не имеющее аналогов в мировой литературе.

Стр. 4

Начало эпохи Хэйан относят к 794 г., когда в провинции Ямасиро завершилось строительство новой столицы, получившей имя «Столица мира и спокойствия» — Хэйан. Построенная по образцу китайской Чанъани, она располагалась в живописной долине, большим преимуществом которой был мягкий климат с ярко выраженным чередованием времен года. С востока и запада долину омывали реки Камо и Кацура, удобный речной путь связывал столицу с оживленной морской бухтой Нанива. На востоке простиралось красивейшее озеро Бива, мимо него пролегали дороги и в восточные провинции. Природой созданной горной крепостью назвал эту местность император Камму (737–806), по указу которого и была сюда перенесена столица из Нара. С тех пор название провинции Ямасиро стали писать двумя иероглифами — «гора» и «крепость».

Окруженный рвом и обнесенный высоким земляным валом город делила на две части (Восточную, или Левую, и Западную, или Правую) широкая Судзаку-оодзи (букв. Большая дорога Красной птицы), по обочинам которой росли ивы и вишни.

Дороги (дзи), пролегавшие с севера на юг, и линии (дзё), пересекавшие столицу в западно-восточном направлении, образовывали в пересечении равные по площади кварталы — мати (примерно 1,5 га). Усадьба аристократа занимала, как правило, один такой квартал, простолюдины имели право на одну тридцать вторую его часть (так называемое хитоэнуси).

Обширную территорию в северо-восточной части города занимал окруженный стеной Большой императорский дворец (дайдайри). В центре его, еще за двумя стенами, внешней и внутренней, находилась собственно высочайшая резиденция (дайри) — дворцы и павильоны, — где жили император и его наложницы. Вокруг располагались здания государственных учреждений (их было больше семидесяти), среди которых основным был комплекс Тёдоин (или Хассёин — «Обиталище восьми ведомств»). К дворцу тяготели усадьбы аристократических семейств, соперничающие друг с другом роскошью построек и садов. Знатные вельможи селились обычно севернее Третьей линии.

Аристократическая усадьба состояла из нескольких строений, окруженных глинобитной стеной под черепичной крышей с воротами с восточной и западной сторон.

В центре располагалось главное здание усадьбы, ориентированное на юг. Крытыми галереями и переходами оно соединялось с флигелями — Восточным, Западным и Северным. От Восточного и Западного флигелей на юг, к пруду, шли галереи, завершавшиеся павильонами — павильоном Над источником (Идзумидоно) и павильоном Для рыбной ловли (Цуридоно). На пруду — острова с искусственными горками, между островами — прихотливо изогнутые мостики, по берегам — группы цветущих деревьев. В пруд стекали ручьи, бегущие по саду между цветами и кустарниками, посаженными по строго обдуманному плану и гармонично дополнявшими друг друга.

Лестница в несколько ступеней с южной стороны дома вела на окружавшую дом неширокую крытую галерею (су-но ко), обрамленную перильцами. Галерея отделялась от внутренних помещений деревянными решетками, опускавшимися на ночь и поднимавшимися днем.

Стр. 5

С восточной и западной сторон — двухстворчатые боковые двери (цумадо), через которые обычно входили в дом. За решетками и в дверных проемах — шелковые занавеси (сударэ). Между галереей и внутренними жилыми помещениями — «передние покои» (хисаси) — узкие проходы, отделенные от внутренней части дома шторами и раздвижными перегородками, оклеенными шелком или бумагой (сёдзи и фусума). В передних покоях, отгородившись друг от друга занавесями, жили прислужницы.

Границей между передними покоями и галереей служили прямоугольные балки (нагэси), внизу и вверху соединявшие опорные столбы, на которых стояло здание.

Отшлифованные до блеска деревянные полы были застланы циновками, на них лежали плетеные круглые сиденья, стояли низкие скамеечки-подлокотники, лакированные столики, невысокие, инкрустированные перламутром шкафчики (дзуси), в которых хранились музыкальные инструменты, шкатулки с гребнями и пр.

Основное место во внутренних покоях занимал полог (тёдай) — приподнятое над полом и окруженное со всех четырех сторон занавесями место, служившее обычно опочивальней.

Хозяин дома чаще всего жил в главном здании, во флигелях и галереях помещались наложницы, прислуживающие им дамы, челядь.

Павильоны использовались в жаркое время года. В павильоне Над источником из-под пола прохладной струей бил ключ. Здесь принимали гостей, угощались вином, музицировали и слагали стихи.

Убранство домов отличалось необыкновенной изысканностью — все, начиная от одежды и кончая утварью, заказывалось у лучших мастеров. Большое значение в интерьере японского дома придавалось ширмам, занавесям, экранам. Их расписывали лучшие художники столицы. Изображения сопровождались каллиграфическими надписями, чаще всего стихами на ту же тему. Живопись, каллиграфия, поэзия, находящиеся в гармоническом единстве, оказывались тесно связанными с повседневным бытом людей.

Усадьбы обычно бывали довольно велики — иначе трудно было бы разместить многочисленную челядь. Дома покупались и передавались по наследству. Помимо усадьбы в столице аристократы владели обширными земельными поместьями (сёэн), откуда получали определенную часть доходов в виде риса, тканей и прочих натуральных продуктов.

Число аристократических семей, приближенных ко двору, было не так уж велико — не более двадцати. Вокруг них сосредоточивались другие, менее знатные семьи. Существовала и провинциальная аристократия, но положение ее было незавидным (хотя нередко и более выгодным материально). Столица считалась единственным местом, достойным благородного человека. Взгляды же столичной аристократии были устремлены на императорский дворец — средоточие культурных ценностей того времени.

Стр. 6

В конце X в. императорский дворец, перестав быть местом, где вершились государственные дела (императорская власть приобрела к тому времени чисто номинальный характер), стал центром процветания всех видов искусств. Покои соперничающих между собой за влияние на императора наложниц были украшены произведениями лучших живописцев, там собирались выдающиеся поэты и музыканты столицы. Добиться высокого положения при дворе — вот цель, к которой стремились все юноши из благородных семейств. Дважды в год происходили церемонии Назначения на службу: весной распределялись должности в провинции, осенью — в столичных государственных учреждениях.

Система государственного управления, еще в эпоху Нара (645–794) заимствованная из Китая, основывалась на строгом иерархическом порядке подчинения младших старшим. Высшим органом власти являлся Государственный совет (Дайдзёкан), под началом которого были восемь ведомств, выполнявших различные функции по управлению страной.

Защита императорского дворца и столицы находилась в ведении шести отрядов охраны. Кроме того, все влиятельные семейства имели в своем распоряжении вооруженных телохранителей.

Иерархическая структура всех ведомств и управлений была определена кодексом Тайхорё (701 г.). Распределение должностных мест во всех ведомствах, как гражданских, так и военных, было строго регламентировано, занимаемой должности непременно соответствовал ранг. В свою очередь, от ранга чиновника зависели цвет его одежды, пышность выезда, убранство кареты, высота ворот в усадьбе.

Системе управления китайского типа соответствовала и система образования, целиком заимствованная из Китая. Основным учебным заведением для детей знати была Палата наук (Дайгакурё), находившаяся в непосредственном подчинении у Церемониального ведомства (Сикибусё) и имевшая четыре отделения: китайской классики, истории и словесности, юриспруденции, математики.

Помимо Дайгакурё существовала основанная в 828 г. Кукаем (Кобо-дайси) школа для простолюдинов. Многие влиятельные семейства имели собственные школы. К примеру, мальчики, принадлежавшие к роду Фудзивара, посещали школу Кангакуин. В семьях высших сановников было принято обучать детей дома, приглашая для них учителей из Палаты наук. Система образования (как и государственное устройство) базировалась на конфуцианских началах.

Юноша из аристократического семейства должен был знать наизусть основные произведения конфуцианских классиков, сочинения китайских историков. Участие в дворцовых церемониях и празднествах требовало не только прекрасного знания китайской поэзии, но и умения самому слагать стихи на китайском языке. Поэтому мальчики проводили немало времени за изучением образцов китайской классической литературы. Другими аспектами образования юноши-аристократа были каллиграфия, музыка и рисование. Владение японской стихотворной формой (танка) также было необходимо, но в основном в частной жизни. Умение прекрасно слагать китайские стихи и искусно записывать их, играть на нескольких инструментах — духовых и струнных, самому расписать ширму или веер в китайском или японском стиле — таковы были необходимые условия для продвижения по служебной лестнице.

Уже с малых лет мальчиков приводили во дворец, чтобы, выполняя разные мелкие поручения, они постепенно приобщались к придворной службе и усваивали правила этикета.

Стр. 7

В жизни двора большое место занимали устраиваемые по разным поводам церемонии и празднества. К ним готовились задолго и тщательно: шили праздничные одежды, подбирали свиту, украшали кареты. Особенно почетным считалось непосредственное участие в церемонии — в роли распорядителя, исполнителя ритуальных танцев или музыканта. Этой чести удостаивались лишь избранные.

Помимо обычных годовых праздников пышными церемониями отмечались также отдельные события в жизни двора — посещение императором дома экс-императора или регента, возвращение императрицы во дворец из родительского дома, выезд на соколиную охоту и пр.

Во дворце и в домах вельмож часто устраивались поэтические турниры, проводились различные игры, состязания. Многие игры были заимствованы из Китая и требовали знания китайской классической поэзии.

Помимо участия в общих для всех праздниках и церемониях человеку предписано было соблюдать обряды, связанные с определенными этапами его собственной жизни, наиболее значительные из которых также выливались в великолепные празднества с многочисленными гостями, музыкой, состязаниями поэтов и пр.

Женщины в отличие от мужчин были удалены от непосредственного участия в общественной жизни (хотя нередко от них многое в этой жизни зависело), и их сношения с внешним миром были крайне ограниченны. Хэйанская женщина (принадлежавшая, разумеется, к родовитому семейству) почти никому не показывалась. Только очень немногие, самые близкие из ее прислужниц имели право непосредственно общаться со своей госпожой. Помимо занавесей и штор, отделявших внутренние покои от других помещений, помимо ширм и экранов ее скрывал от чужих взглядов стоящий непосредственно перед ней переносной занавес (китё) — несколько соединенных между собой шелковых полотнищ со шнурами, свисающих с укрепленной на небольшой подставке горизонтальной перекладины. Женщина не только почти никогда не покидала своего дома, но и внутри его мало передвигалась. Самое большее, что ей позволялось, — подойти к нижней балке, отделявшей передние покои от окружавшей дом галереи, и под прикрытием занавеса или экрана полюбоваться садом. Выезжать из дома разрешалось лишь в исключительных случаях: либо в дни самых значительных празднеств, либо если возникала необходимость совершить паломничество в тот или иной храм. Подобные выезды обставлялись чрезвычайно торжественно — женщина выезжала в роскошной карете в сопровождении большой свиты.

С самого раннего детства девочку готовили к будущей брачной жизни, рассчитывая, что ей удастся вступить в такой брачный союз, который, упрочив положение семейства, явится залогом дальнейшего его процветания. Счастливыми считались семейства, имевшие многих дочерей. Дочь при благоприятном стечении обстоятельств можно было пристроить наложницей к государю, и, если ей удалось бы снискать благосклонность или тем паче стать матерью наследника, положение семейства оказывалось упроченным. Поэтому рождение девочки было большой радостью, и воспитанию ее уделялось особенное внимание.

Стр. 8

За исключением китайских наук она должна была усвоить все, что знал мужчина. Девушка из благородного семейства превосходно играла на кото — японской цитре, рисовала, красиво писала и, конечно, не только знала наизусть лучшие образцы японской поэзии, но и сама умела складывать приличествующие случаю стихи. Классические японские пятистишия танка играли немаловажную роль в жизни женщины, являясь своеобразным посредником между ней и внешним миром. Не имея возможности видеть женщину, мужчина судил о ней по искусству слагать стихи и по красоте почерка. Недаром в эпоху Хэйан самыми совершенными красавицами считались прославленные поэтессы.

Вообще внешность женщины, как таковая, почти ни на одном этапе любовных отношений не имела особого значения. На первых порах воображение мужчины воспламенялось изящной скорописью писем, утонченными стихами, намекающими на самые возвышенные чувства, а при более близком знакомстве — тихими звуками струн, случайно донесшимися до слуха откуда-то из внутренних покоев, или — как предел возможного — вдруг мелькнувшими сквозь занавеси или щели в ширме волнами черных волос и краешком платья.

«Подглядывание» («каймами» — букв, «взгляд сквозь щели изгороди») — одна из первых стадий сближения. Подглядывать можно было с улицы, если ты не имел доступа в дом, или из сада, если ты был в близких отношениях с хозяином. Поскольку во внутренних помещениях царил обычно тусклый полумрак и чаще всего они были закрыты внешними занавесями, увидеть удавалось лишь смутные очертания фигуры, да и это в лучшем случае.

Если у мужчины возникало желание добиться большего, он стремился завязать знакомство с кем-нибудь из прислужниц девушки, которые, как правило, выступали в роли посредниц между своей госпожой и внешним миром. Часто именно от них зависел выбор мужа.

Заручившись поддержкой кого-нибудь из прислужниц, мужчина передавал своей избраннице письмо. Письма поклонников обсуждались родственниками девушки и прислуживающими ей дамами. Наиболее достойному посылалось ответное письмо, причем на первых порах переписку брала на себя какая-нибудь дама. Некоторое время продолжался обмен письмами и, если ни одна из сторон не начинала испытывать разочарования, делался следующий шаг к сближению, а именно: мужчина наносил первый визит своей избраннице. Несколько раз он посещал ее дом, переговариваясь с ней через прислужницу, затем, после обмена новыми письмами, получал возможность беседовать непосредственно с предметом своей страсти через занавес. (Мужчина, как правило, сидел на галерее, а женщину сажали за опущенными занавесями, к которым приставляли еще и переносной занавес.)

При заключении брака мужчина проводил в доме женщины три ночи подряд, причем, возвращаясь в свой дом затемно, обязательно отправлял возлюбленной гонца с письмом. Не получить утром после ночного свидания письма — неслыханный позор для женщины.

Стр. 9

Через три дня после совершения определенных обрядов родственники жены устраивали пиршество, на котором происходило оглашение брака (токоро-араваси — букв, «обнаружение места»), после чего он считался официальным и муж мог открыто посещать дом жены в любое время. (Как правило, женщина не переезжала в дом мужа, а оставалась в родительском доме. Лишь в исключительных случаях супруги поселялись вместе.)

В эпоху Хэйан было распространено многобрачие, и мужчина посещал дома разных женщин, одни из которых были открыто признаны как его жены, другие считались тайными возлюбленными. Замкнутость столичной аристократии обусловила распространенность брачных союзов между близкими родственниками, что, в свою очередь, эту замкнутость усиливало.

Брак не считался чем-то постоянным, мог легко разрываться, и долговечность его в первую очередь зависела от достоинств женщины, от ее умения сохранять привязанность мужа. Умение это в немалой степени определялось ее воспитанием, поэтому к воспитанию девиц из благородных семейств относились с большим вниманием.

С малолетства девочка была окружена специально подобранными дамами, которые развивали в ней навыки, необходимые для благородной особы. Как уже говорилось, основными предметами обучения были музыка, каллиграфия, поэзия, живопись. Кроме того, девочку учили подбирать одежды по цвету и составлять ароматы — искусство, которое в эпоху Хэйан стало занимать довольно большое место в быту высшей знати.

И, разумеется, самым главным было умение быстро и красиво написать письмо, выбрав для этой цели наиболее подходящую по цвету бумагу и сочинив танку так, чтобы она как нельзя лучше отвечала случаю и была совершенна по форме.

Эталоном в поэзии к концу X в. стала антология «Кокинвакасю» («Собрание старых и новых песен Ямато», начало X в.). Ее надо было не только знать наизусть, но и уметь использовать сложившиеся в ней поэтические образы в своих собственных стихотворениях.

Китайской литературы женщина могла и не знать, излишняя осведомленность в этой области производила скорее невыгодное впечатление. Исключение составляли императрицы, но и они предпочитали заниматься изучением китайской литературы тайно.

Если мужчины писали иероглифами, причем чаще всего по-китайски (только в любовной переписке они пользовались японской слоговой азбукой — «кана»), то женщины, наоборот, писали исключительно по-японски, употребление ими иероглифов почиталось дурным тоном.

Специального религиозного образования аристократы не получали. Углубленное изучение философско-религиозных трактатов, как китайских, так и японских, было уделом монахов. Остальным достаточно было знаний чисто практических, связанных с проведением тех или иных обрядов и служб. Тем не менее роль буддийских идей в формировании мировоззрения человека той эпохи была весьма велика.

Конец X в. ознаменовался усилением двух направлений в буддизме: Тэндай, основоположником которого в Японии стал монах Сайтё (Дэнгё-дайси), и Сингон, главой которого был Кукай (Кобо-дайси).

Стр. 10

В основе учения Тэндай («Опора Неба») лежала идея двойственной сущности Будды, который, с одной стороны, являет собой некое истинное, вечное начало, а с другой — находит конкретное воплощение в реально существующем мире. Цель человека — открыть в себе истинное. Были разработаны сложные практические приемы, ведущие к обретению истинного знания и достижению состояния Будды. Учение Тэндай в том виде, в котором оно существовало в X в., делало акцент на возможности достижения состояния Будды именно в этой жизни — как воздаяния за добрые дела. Монахи (словно бодхисаттвы, в мире живущие) призваны были не столько молиться о будущем, сколько удовлетворять повседневные потребности людей. Они исцеляли недуги, улучшали погодные условия, изгоняли злых духов. Соответственно была разработана обрядовая практика для самых различных случаев.

Обрядовая сторона учения Тэндай была во многом заимствована из арсенала учения Сингон («Истинные слова»), выдвинувшего на первый план разработку сложной мистическо-заклинательной системы, призванной облегчить человеку путь к достижению единства с буддой «Великое солнце» — Дайнити (санскр. Махавайрочана), проявляющегося во всех видах земного существования. Целью ритуалов Сингон было пробуждение в теле, речи и мыслях каждого человека тела, речи и мысли великого будды Дайнити. К началу XI в. разницу между этими двумя направлениями в проведении служб уловить было довольно трудно.

Сложность и великолепие обрядов, изысканная красота специально для них предназначенной утвари вполне отвечали эстетическим устремлениям хэйанской аристократии.

Каждое семейство имело своих монахов, которые призывались в дом, когда того требовали обстоятельства.

Храмам, которых немало было в окрестностях столицы, приносились роскошные дары — живописные и скульптурные изображения будд и бодхисаттв, утварь, заказанная у лучших мастеров, свитки с буддийскими текстами, переписанные лучшими каллиграфами столицы. Посещения храмов превращались в пышные церемонии, а по разным поводам устраиваемые молебствия выливались в великолепные празднества, на которые приглашались лучшие музыканты, танцоры. Такое внимание к внешней стороне ритуалов еще более способствовало развитию всех областей искусства.

К концу X в. большое влияние приобрело учение о Чистой земле (Дзёдосю), возникшее в рамках направления Тэндай и теоретически обоснованное монахом Гэнсином в трактате Одзёёсю (Суть перерождений). Учение о Чистой земле исходило из отрицания этого мира как мира скверны и обещало индивидуальное спасение в будущем мире, достижимое для всех уповающих на будду Чистой земли (Западного рая) Амиду (Амитабха), который дал обет не достигать состояния Будды до тех пор, пока все люди, в этом мире живущие и на него уповающие, не смогут возродиться в Чистой земле (санскр. Сукхавати). Главным средством достижения спасения считалась молитва, к Амиде обращенная. Она освобождала человека от заблуждений, очищала его язык и сердце и способствовала перерождению в Чистой земле. На горе Хиэ, где располагались основные храмы последователей учения Тэндай, каждый год в течение семи дней в Восьмом месяце проводились специальные моления будде Амиде (фудан-но нэмбуцу).

Стр. 11

Эти службы способствовали распространению учения о Чистой земле среди населения. Обобщив систему молитвенных приемов, выработанную ранее приверженцами будды Амиды, и соединив ее с некоторыми теоретическими взглядами последователей Тэндай, Гэнсин разработал основные положения учения о Чистой земле и практические приемы, при помощи которых любой человек мог достичь спасения. Выдвинув на первый план созерцание и молитву, помогающие человеку постепенно постичь подлинный смысл явлений и познать истину как всепроникающую и всеобъемлющую сущность, Гэнсин признавал возможность и более простых способов достичь спасения: людям, неспособным обрести истинный взгляд, предлагалось с верой в сердце повторять имя будды Амиды. К учению о Чистой земле привлекало прежде всего то, что с благополучия в настоящем акцент переносился на благополучие будущее, в результате чего менялось само ощущение времени: человек не просто всплывает на мгновение в вечнотекущем потоке жизни, а проживает это мгновение, обращенный к «другому берегу» — Чистой земле.

Необычайную популярность приобрела идея кармы, связывающая воедино три мира — прошедший, настоящий и будущий. В прошедшем совершенное отзывается на твоей настоящей судьбе и предопределяет будущее рождение.

Если поначалу учение о Чистой земле было популярным в среде ученых и аристократов средних слоев, то в XI в. оно стало распространяться и среди высшей знати. Причем характерно скорее эстетическое его осмысление, чем философское.

Еще одной особенностью религиозной жизни хэйанской аристократии было окончательно определившееся к концу X в. слияние буддизма с древнейшими японскими верованиями, совокупность которых выражалась понятием «синто» («Путь богов»).

По древним японским представлениям, человек жил в мире, населенном множеством богов-духов (ками). Каждое явление, каждый предмет считались результатом действия этих богов или их материальным воплощением. Каждый род, каждая местность имели своего бога-покровителя. (Если непосредственным основоположником императорского рода считался потомок богини Солнца Аматэрасу — бог Ниниги, то основоположниками всех аристократических родов считались спутники бога Ниниги, вместе с ним спустившиеся на землю. Каждый род имел собственное святилище, где совершались поклонения божественному предку.) Умершие также становились духами, которые незримо присутствовали рядом с живыми и влияли на их жизнь. Японские ками ощущались не как нечто сверхъестественное, над природой существующее, а как некие активно действующие чувственно воспринимаемые силы, равные человеку. Ритуалы Синто были направлены главным образом на то, чтобы заручиться добрым отношением этих сил, избежать их дурного влияния.

Стр. 12

Распространение буддизма не нанесло ущерба авторитету основных синтоистских святилищ. В ознаменование всех важных событий — восшествие на престол нового императора, назначение императрицы, провозглашение наследного принца — в главные святилища Камо и Исэ отсылались гонцы с дарами, устраивались торжественные процессии и ритуальные представления. Многие годовые празднества были так или иначе связаны с культом синтоистских богов. Считалось, что основные боги синтоистского пантеона — Сумиёси, Хатиман и др. — пекутся о насущных нуждах людей и не имеют власти над будущим, что облегчало их включение в буддийскую систему перерождений наравне с прочими смертными, нуждающимися в спасении. Процесс соединения синтоизма с буддизмом начался уже в эпоху Нара. С начала VIII в. к синтоистским храмам стали пристраиваться помещения для отправления буддийского культа. Японским богам присваивались индексы бодхисаттв, в синтоистских святилищах читались сутры, а в буддийских храмах молились богам-защитникам. Позже богов синтоистского культа стали отождествлять с бодхисаттвами. Возникло представление о том, что будда Дайнити появился в Японии в образе богини Аматэрасу, остальные боги также стали считаться воплощениями разных будд и бодхисаттв.

Немалую роль в формировании отношений человека с внешним миром играло и учение Оммёдо, Темного и Светлого начал, в основе которого лежала заимствованная из Китая гадательно-заклинательная практика, сводившая все предметы и явления к определенным сочетаниям пяти стихий (вода, огонь, дерево, металл, земля) и двух животворных начал — инь и ян (яп. он, ё), взаимодействие и взаимоизменение которых определенным образом влияют на человеческий мир. Роль этого учения в общественной жизни была официально признана уже кодексом «Тайхорё», который предусматривал наличие соответствующего управления в Ведомстве дворцовых служб. Служители Управления Темного и Светлого начал непременно участвовали во всех мероприятиях как буддийского, так и синтоистского характера. Посредством хорошо разработанной системы гадательно-заклинательных приемов, построенной как на реальных знаниях, так и на фантастических представлениях, они управляли повседневной жизнью людей, устанавливая благоприятные и неблагоприятные дни для тех или иных действий, предписывая воздержание или изменение местоположения при недугах, предупреждая о надвигающейся опасности и давая советы, как избежать ее. Обычно человек не предпринимал ни одного сколько-нибудь решительного шага, не обратившись предварительно к гадальщику. Гадальщиков, равно как и монахов, призывали в случаях болезни для изгнания злых духов, для совершения очистительных обрядов. День, как правило, начинался с того, что обращались к календарю и смотрели, что предписано — какие запреты есть на сегодняшний день и что благоприятно. Если на страну обрушивались стихийные бедствия, император прежде всего призывал к себе гадальщиков и астрологов, и они указывали ему, каким образом можно избежать вредного влияния стихий.

Сложное переплетение буддийских идей с народными верованиями и элементами китайских гадательно-магических систем, характерное для эпохи Хэйан, легло в основу своеобразного национального мировоззрения и определило особенности дальнейшего развития всех областей духовной жизни страны.

Стр. 13

В X в. в Японии завершается процесс усвоения и переосмысления материковой культуры и становление на ее основе собственной, японской, культуры.

Этому в значительной степени способствовала изоляция Японии от материковых влияний, которая началась в самом конце IX в. и продолжалась в течение трех столетий. Огражденные от внешних влияний, замкнутые узкими рамками столично-придворного мира, хэйанские аристократы, отталкиваясь от многовековых традиций материковой культуры, создали свою неповторимую культуру, ставшую, основой для культурного развития будущих поколений.

В середине X в. достигла расцвета музыка «гагаку», заимствованная еще в эпоху Нара из Китая и Кореи. В условиях изоляции в Японии создавались собственные музыкальные произведения (разумеется, по китайским образцам) и переделывались на свой лад уже имеющиеся. Одновременно увеличился интерес к национальным музыкальным традициям.

К концу X в. в среде столичной аристократии получили широкое распространение старинные народные песни, многие из них подверглись переработке по канонам музыки «гагаку» и пелись под аккомпанемент кото, бива и флейт. Некоторые мелодии, соединившись с заимствованными, стали исполняться вместе с танцами чужеземного происхождения.

Большие изменения произошли в живописи и каллиграфии. В X в. наряду с китайским стилем в живописи (кара-э) возник и постепенно завоевал большую популярность японский стиль (ямато-э), складывались специфические японские живописные приемы, влияние которых стало ощущаться и в буддийской живописи. Изменился характер буддийской скульптуры. Возникли японские каллиграфические стили, достигшие вершины развития в творчестве Оно-но Тофу (894–966), Фудзивара Юкинари (972—1027) и др.

Одним из важнейших достижений эпохи Хэйан можно считать изобретение японского силлабического письма (азбуки «кана»), которое сыграло значительную роль в развитии японской литературы.

В X в. национальная поэзия почти уравнялась в своем значении с китайской, до того времени доминировавшей во всех областях общественной деятельности. В результате творческих усилий Ки-но Цураюки (868–945) и других поэтов японское пятистишие танка (носившее ранее чисто прикладной, «бытовой» характер) постепенно заняло прочное место в литературном обиходе. В «Предисловии» к антологии «Кокинвакасю» Ки-но Цураюки, впервые применив законы китайской поэтики к японскому стиху, возвел его в ранг высокого искусства. В императорском дворце проводились состязания поэтов, пишущих в форме танка, создавались многочисленные антологии. С конца X в. стали появляться трактаты, посвященные японской поэзии «вака» (одним из первых был «Синсэй-дзуйно» Фудзивара Кинто), формировались и совершенствовались приемы собственно японской поэтики, происходило становление японских эстетических категорий.

Стр. 14

Конец X — начало XI в. отмечены возникновением и бурным развитием ведущих жанров японской прозы. Причем если японская поэзия до некоторой степени уравнялась к тому времени в правах с китайской, то в области прозы положение оставалось прежним. Единственно достойными звания высокой литературы считались произведения, написанные на китайском языке, японская же проза литературой не считалась. Эта периферийность способствовала более свободному развитию прозы — для нее не существовало ограничений, накладываемых на литературное произведение канонами китайской поэтики.

Существуя в относительной удаленности от церемониальной стороны дворцовой жизни, японская проза, которой пренебрегала китайски образованная элита, смогла в своих лучших образцах передать тонкий и неповторимый аромат эпохи, достичь вершин чисто японского литературного стиля. Именно в рамках этой прозы происходило становление японского литературного языка.

Другая особенность ранней японской прозы заключалась в том, что она возникла и существовала по преимуществу в женской среде, ее создавали, переписывали и читали, как правило, женщины. Правда, первый дневник на японском языке («Тоса-никки» — «Дневник из Тоса», 935) был написан мужчиной (Ки-но Цураюки)[1] и слишком явно соотносился с китайскими образцами того же жанра (возможно, первоначальные записи были сделаны по-китайски), но непосредственно за ним последовал дневник «Кагэро-никки» («Дневник поденки», 974), возвестивший наступление эпохи женской прозы. «Дневник поденки», написанный одной из лучших поэтесс X в., известной под именем матери Арицуна, — безыскусное описание обыкновенной женской судьбы, ее радостей и печалей.

Одним из способов развлечения (а одновременно и воспитания) молодых девиц из аристократических семейств было рассматривание свитков с картинками и чтение текстов к ним. Сначала это были картины китайского типа с китайскими же надписями, которые, по существу, не читались, а пересказывались воспитанницам прислуживающими дамами. После распространения в живописи японского стиля в женских покоях появились японские картины с надписями, сделанными «каной», которые, по всей вероятности, фиксировали пересказы-переложения китайских легенд и преданий, прежде делавшиеся устно. Существует предположение, что таким пересказом является датируемая обычно концом IX в. «Повесть о старике Такэтори» («Такэтори-моногатари»)[2] первоначально написанная на китайском языке. Возможно, именно так и возникали моногатари (повествования), определившие лицо японской прозы эпохи Хэйан.

Стр. 15

Слово «моногатари» уже само по себе содержит основную характеристику жанра. Моногатари — разговор-воспоминание, рассказ о разных предметах, событиях.

Для обозначения литературного произведения слово это стало употребляться, по-видимому, в конце X в. Впервые оно появилось в «Дневнике поденки», а в «Записках у изголовья» («Макура-но соси») Сэй Сёнагон[3] и в «Повести о Гэндзи» уже уверенно используется именно в этом значении.

Многие японские исследователи, считая все прозаические жанры эпохи Хэйан разновидностями одного жанра моногатари, выделяют:

1) поэтические моногатари (ута-моногатари),

2) документальные (дзи-цуроку-моногатари), куда относятся дневники, эссе, путевые заметки,

3) придуманные (цукури-моногатари) или собственно моногатари, сюжетные повести, о которых лишь и будет у нас идти речь далее,

4) исторические (рэкиси-моногатари)

5) рассказы-притчи (сэцува-моногатари). Таким образом, понятие «моногатари» становится объединяющим для всей прозы Хэйан.

Предполагается, что моногатари возникли из устного рассказа. В женских покоях было немало китайских и японских свитков с картинками и короткими надписями, поясняющими и дополняющими изображение. Как правило, надписи читались прислуживающей дамой, в то время как сама госпожа рассматривала картинки, которыми прежде всего и определялась ценность первых моногатари. В некоторых дошедших до нас списках «Повести о старике Такэтори» и «Повести о прекрасной Отикубо» («Отикубо-моногатари», вторая половина X в.)[4] особо выделены эпизоды, изображенные на картинках, а в тексте «Повести о Дупле» («Уцубо-моногатари», вторая половина X в.) сохранились надписи, которыми сопровождались живописные изображения, иллюстрирующие те или иные эпизоды. От разглядывания свитков (или ширм) с изображениями и надписями, от бесед вокруг них — один шаг до возникновения прозы моногатари.

К сожалению, из множества моногатари, популярных в конце X в., до наших дней дошли только три («Повесть о старике Такэтори», «Повесть о прекрасной Отикубо», и «Повесть о Дупле»). В «Повести о старике Такэтори», которую автор «Повести о Гэндзи» называет «прародительницей древних повестей», еще довольно сильно ощущается принадлежность к материковой культуре, это действительно как бы пересказанная по-японски, пересаженная на японскую почву китайская новелла. В ней соединяются черты сказки и повести — реальность (хотя и идеализированная) действительных событий сочетается со сказочной природой героини. Короткие, сюжетно законченные новеллы объединены в единое повествование о лунной деве.

Еще близка к волшебной сказке «Повесть о прекрасной Отикубо», первая известная нам повесть, изображающая повседневную жизнь хэйанских аристократов.

Авторы этих повестей неизвестны, но можно предположить, что это ученые, хорошо знакомые с традициями китайской литературы. К их кругу принадлежал, по-видимому, и автор третьей известной нам повести конца X в. — «Повести о Дупле», ближе всех подошедшей к так называемой женской прозе XI в. «Повесть о Дупле» — первое крупное, сюжетно цельное произведение хэйанской прозы.

Стр. 16

Особняком стоят так называемые поэтические моногатари, или ута-моногатари, первые из которых («Исэ», «Хэйтю», «Ямато»)[5] датируются серединой X в. Это — более или менее короткие отрывки прозы, обрамляющие пятистишие.

Большое влияние на формирование сюжетных моногатари оказала документальная проза, и прежде всего дневники (никки). Как правило, японские дневники отличались от сюжетной прозы только документальностью материала и реальностью действующих лиц. Дневник далеко не всегда был расположен по дням, «Дневник из Тоса» — исключение.

Первый женский дневник, «Дневник поденки», показал, что неукоснительное следование китайским традициям вовсе не так уж обязательно, что в литературе есть и другие пути. Свобода самовыражения, непосредственность, тонкий психологизм — таков вклад матери Арицуна в японскую литературу. В ее дневнике впервые прозвучала трагическая нота, ставшая ведущей в женской прозе XI в., — сожаление о превратностях женской судьбы, о непрочности мира.

Все, что только намечалось в разных прозаических жанрах (достоверность и психологизм дневников, композиционное единство сюжетных моногатари и лиричность поэтических моногатари), соединилось в «Повести о Гэндзи», удивительном создании хэйанской литературы, которое положило начало качественно новой японской прозе и одновременно явилось высшим ее достижением.

Автором этого уникального в своем роде произведения называют придворную даму императрицы Сёси — Мурасаки Сикибу.

В «Безымянных записках» («Мумёдзоси», конец XII — начало XIII в.), первом трактате, посвященном моногатари, так говорится о появлении «Повести о Гэндзи»:

«То, что она (Мурасаки Сикибу. — Т. С.-Д.) создала «Гэндзи», представляется делом удивительным, невозможным в нашем мире. Не иначе, как это чудо, сотворенное Буддой в ответ на ее молитвы».


О жизни Мурасаки Сикибу известно не так уж много, причем известно лишь то, что она сама захотела поведать о себе потомкам: все биографии писательницы основываются на ею же составленном «Собрании песен Мурасаки Сикибу» («Мурасаки Сикибу касю») и «Дневнике Мурасаки Сикибу» («Мурасаки Сикибу никки»), охватывающем годы ее службы при дворе. Это, да еще некоторые случайные упоминания о ней в других литературных произведениях, созданных в ее время и позже, — вот и весь материал, которым располагает исследователь.

Стр. 17

Настоящее имя этой женщины (как, впрочем, и остальных поэтесс эпохи Хэйан) неизвестно. Мурасаки — прозвище, возникшее уже после того, как была написана «Повесть о Гэндзи» (или часть ее) и в женских покоях стала популярной героиня повести — юная Мурасаки. Под этим именем писательница упоминается уже в «Повести о расцвете» («Эйга-моногатари», середина или конец XI в.), хотя там же встречается и ее, очевидно, более раннее прозвище — То-сикибу (То — китайское чтение первого иероглифа фамилии Фудзивара, сикибу — название должности ее отца (сикибу-но дзё), служившего в 984–986 гг. в Церемониальном ведомстве (Сикибусё). Как правило, женщин во времена Хэйан называли по званию или должности кого-то из близких родственников мужского пола.

Год рождения писательницы точно не установлен, наиболее распространенная версия — 978 г., но называют и 970 г. и 973 г. Известно, что отцом Мурасаки был Фудзивара Тамэтоки. Так же как и могущественный регент Фудзивара Митинага (речь о нем пойдет далее), он принадлежал к северной ветви рода Фудзивара, но судьба его предков сложилась менее удачно. Почти никто из них (за исключением прадеда Канэсукэ) не поднимался выше Четвертого ранга, служили же они чаще всего в провинции.

Зато среди предков писательницы было немало выдающихся поэтов. Прадед Фудзивара Канэсукэ (877–933), один из 36 бессмертных поэтов, оставил после себя домашнюю антологию и 55 стихотворений в разных поэтических собраниях. Ему же принадлежит известная биография Сётоку-тайси, виднейшего государственного и культурного деятеля Японии конца VI — начала VII в. Сам известный литератор, он был близок с Ки-но Цураюки, Осикоти Мицунэ, Оэ Тисато и прочими поэтами, составлявшими влиятельнейшую литературную группировку начала X в.

Поэтами были и дед Мурасаки, Фудзивара Масатада, поддерживавший после смерти Канэсукэ поэтическую переписку с Ки-но Цураюки и Исэ, и дядя, Фудзивара Тамэёри, имевший, очевидно, немалое влияние на племянницу.

Сам Фудзивара Тамэтоки был ученым, и, судя по всему, довольно известным. Его судьба и судьба его дочери оказались тесно связанными с внутриклановой борьбой рода Фудзивара, в которую оказался вовлеченным он сам и которая во времена детства и юности Мурасаки достигла своего апогея. Поэтому, прежде чем начать рассказ о жизни писательницы, остановимся вкратце на тех событиях, на фоне которых эта жизнь развертывалась.

X век в истории Японии характеризуется постепенным укреплением системы регентства, первый шаг к установлению которой был сделан Фудзивара Ёсифунэ, в 866 г. объявившим себя регентом и отделившим, таким образом, реальную власть от номинальной. Именно он и положил начало политике подчинения императорского семейства роду Фудзивара. К концу X в. Фудзивара оттеснили от власти все кланы — Отомо, Сугавара, Аривара — и занялись оттеснением самого близкого императорскому семейству рода — Минамото. В 969 г. был отстранен от дел левый министр Минамото Такаакира, а в 978 г. объявили об отставке левого министра Минамото Канэакира. (Причем отстранение его от дел произошло в форме восстановления его в статусе принца крови. Таким образом, был закреплен основной принцип власти Фудзивара: приобщение к императорскому семейству есть удаление от реальной власти.) Покончив с Минамото, Фудзивара вплотную занялись подчинением себе императорского семейства. Начиная с императора Рэйдзэй (967–969), японские императоры принимали престол и отрекались от него исключительно по воле Фудзивара, связанных с ними родством по женской линии.

Стр. 18

В течение многих веков представители рода Фудзивара были либо регентами (сэссю) (в те времена императорами становились, как правило, в весьма юном возрасте), либо канцлерами (кампаку) и пользовались в стране беспредельной властью.

По мере усиления власти Фудзивара разрушалась прежняя система получения должностей при дворе, экзамены, которые раньше были необходимым условием поступления на государственную службу, играли все меньшую роль. Основное значение приобретали родственные связи. Такое положение привело к снижению авторитета ученых и упадку образовательных учреждений китайского типа.

Первая половина жизни Мурасаки приходится на время могущества Фудзивара Канэиэ и его старшего сына Фудзивара Мититака, вторая — совпадает с блистательным возвышением Фудзивара Митинага, тридцать лет правления которого знаменовали собой пышный расцвет владычества Фудзивара. (Фудзивара Митинага был шурином императоров Энъю и Рэйдзэй, дядей императора Сандзё, дядей и тестем императора Итидзё и дедом императоров Гоитидзё и Госудзаку.)

Отец Мурасаки, Фудзивара Тамэтоки, как видный ученый, был принят при дворе императора Кадзан, взошедшего на престол в 984 г. (с его окружением Тамэтоки был близок, еще когда тот был наследным принцем), и даже получил на тридцать шестом году жизни должность в Церемониальном ведомстве (сикибу-но дзё) и звание куродо. Император Кадзан был известным любителем поэзии, недолгие годы его правления отмечены частыми поэтическими турнирами, появлением новых антологий. Но уже в 986 г. его вынудили отречься от престола и принять постриг. Престол был отдан шестилетнему императору Итидзё, регентом при котором стал его дед Фудзивара Канэиэ. После отречения от престола императора Кадзан Тамэтоки потерял должность и последующие двадцать лет влачил довольно жалкое существование. Канэиэ же, назначив другого внука наследным принцем и сосредоточив в своих руках всю полноту власти, стал возвышать сыновей — Мититака, Митиканэ и Митинага.

В 990 г. Канэиэ умер, и звание регента перешло к его старшему сыну, Мититака, который очень скоро сделал свою дочь Тэйси императрицей-супругой. Еще через год он отдал свою вторую дочь в покои наследного принца, а сам стал канцлером, после чего, опасаясь усиления братьев Митиканэ и Митинага, поспешил сделать своего сына Корэтика министром двора.

Однако в 995 г. Мититака внезапно скончался, а вскоре за ним последовал и Митиканэ, после чего Митинага, подавив сопротивление Корэтика, захватил власть в свои руки. В 996 г. ему удалось выслать Корэтика с его братом Такаиэ из столицы, воспользовавшись их ссорой с экс-императором Кадзан.

В результате Митинага стал полновластным правителем страны и оставался им в течение последующих тридцати лет.

Стр. 19

Оказавшись у власти, он прежде всего постарался укрепиться на женской половине дворца, где помимо многочисленных наложниц из влиятельнейших семейств столицы была еще и императрица-супруга Тэйси. Роди она наследника, власть Митинага оказалась бы в большой опасности. Его же собственная старшая дочь, Сёси, была еще слишком мала, и только в 999 г., когда ей исполнилось 12 лет, он решился отдать ее во дворец, где она стала императорской наложницей высшего разряда — нёго. Тем временем у Тэйси все-таки родился сын — первый принц Асуясу, но, пользуясь тем, что она была лишена поддержки братьев, Митинага сумел настроить против нее императрицу-мать и самого императора Итидзё. В результате Тэйси удалилась из дворца и вскоре постриглась в монахини, а место императрицы-супруги заняла дочь Митинага — Сёси.

В 1008 г., через десять лет после вступления во дворец, Сёси наконец родила первенца — принца Ацухира, и Митинага мог вздохнуть свободно — его будущее было обеспечено.

Вплоть до кончины своей в 1027 г. Митинага пользовался неограниченной властью в качестве сначала тестя, потом деда императора. Три его дочери были императрицами, сын — министром.

С одной стороны, утонченная роскошь дворца, расцвет искусств и поэзии (сам Митинага считался весьма одаренным человеком, и его авторитет в немалой степени был основан на том, что он всячески поощрял художников и поэтов, привлекая ко двору самых выдающихся людей своего времени), с другой — частые пожары, беспорядки в стране, эпидемии (за 994–998 гг. вымерло больше половины населения столицы), бесконечные дворцовые интриги, борьба внутри рода Фудзивара, постоянное ощущение враждебности окружения — таков был мир, в котором жила Мурасаки. Ее отца Фудзивара Тамэтоки волны судьбы бросали то вверх, то вниз, приближая к роскоши и славе или, наоборот, низводя к нищете и безвестности. Лишенный придворных званий после отречения от престола императора Кадзан, он только в 996 г. с трудом добился назначения на должность правителя Этидзэн. Вернувшись через четыре года в столицу, он долго оставался не у дел, пока в 1008 г. не получил наконец звание куродо и должность дзёбэна. В 1011 г. Тамэтоки был назначен правителем Этиго. Вскоре после этого он потерял сына и в 1014 г., вернувшись в столицу и отказавшись от должности, принял постриг в монастыре Миидэра. Год его смерти неизвестен. Единственное, что не изменяло ему в жизни, — это слава литератора и ученого. Он принимал участие в поэтических турнирах вместе с известнейшими поэтами своего времени, о его осведомленности в китайских науках слагались легенды. Современники называли его одним из просвещеннейших мужей столицы.

О матери Мурасаки известно только то, что она была дочерью Фудзивара Тамэнобу. Предполагается, что она умерла, когда девочке было совсем еще мало лет. Во всяком случае, ее положение не было выше положения отца — обе семьи принадлежали к средней чиновничьей аристократии, далекой от участия в высшей политике. У Мурасаки, судя по всему, были две сестры и брат Нобунори. (Некоторые исследователи считают, что было еще два брата, но имена их неизвестны.)

Стр. 20

Воспитание Мурасаки получила такое, какое получала всякая девочка в подобной семье. Ее учили игре на кото (в чем она достигла, по свидетельству современников, большого мастерства), каллиграфии, стихосложению, умению одеваться и составлять ароматы. Единственное, чем ее воспитание отличалось от обычного, так это углубленным изучением китайской литературы. В «Дневнике» она пишет о том, что легко справлялась с заданиями, которые давались ее брату Нобунори. «Когда человек, которого теперь называют Сикибу-но дзё (Нобунори. — Т. С.-Д.), в детстве читал китайские книги, я всегда слушала и, если он медлил с толкованием или что-то забывал, на диво быстро отвечала за него, так что наш отец — большой знаток и любитель китайских книг — часто сетовал: «Ах, какая досада, какое несчастье, что она родилась девочкой!»

Семья Фудзивара Тамэтоки жила в большой усадьбе у Столичного предела на берегу реки Камо, принадлежавшей еще прадеду Мурасаки — Фудзивара Канэсукэ. Когда-то частыми гостями были здесь Ки-но Цураюки, Осикоти-но Мицунэ и другие поэты. Времена правления императора Дайго (900–927), наложницей которого была дочь Канэсукэ, совпали с высшим расцветом семейства, впоследствии никогда уже не поднимавшегося так высоко. Но литературные традиции всегда продолжали жить в этом доме. Их поддерживал сын Канэсукэ — Масатада и внуки — Тамэёри и Тамэтоки.

Детство Мурасаки совпадает с лучшими годами карьеры Тамэтоки, годами, когда его одаренность была признана по заслугам и помогла ему снискать уважение наследного принца (будущего императора Кадзан), человека, известного своей утонченностью и поэтическими талантами. В 984 г. семнадцатилетний принц стал императором, а Тамэтоки удостоился званий куродо и сикибу-но дзё. Более высоких званий у него никогда не было. Император Кадзан был большим ценителем поэзии, и во дворце часто устраивались поэтические вечера и турниры. К тому же он считался весьма одаренным живописцем, знатоком музыки, садового искусства, в годы его правления обстановка во дворце была самая изысканная, и отсвет этого утонченного благополучия не мог не падать на дом у Столичного предела.

Однако скоро этот счастливый период в жизни семьи закончился. Меньше чем через два года после принятия престола Кадзан под нажимом Фудзивара Мититака был вынужден отречься от него и постричься в монахи. После его отречения близкая ко двору группа ученых-конфуцианцев, к которой принадлежал и Тамэтоки, распалась. Сам Тамэтоки был лишен всех званий и отстранен от двора. Было же ему тогда около сорока лет. С того времени вплоть до 996 г., когда Тамэтоки получил наконец назначение в Этидзэн, семья вынуждена была влачить довольно жалкое существование.

В те годы столицу потрясали частые стихийные бедствия, то и дело вспыхивали пожары и эпидемии. В 996 г. во время одной из таких эпидемий умерла старшая сестра Мурасаки.

В стихах, созданных Мурасаки в годы юности, больше всего — о разлуке:

Стр. 21

«Недавно после долгой разлуки я встретила ту, что была подругой моих детских лет, но, увы, слишком мимолетна была наша встреча, она сразу же уехала, словно соперничая с луной Десятой ночи Седьмого месяца…


Мелькнув перед взором,

Так, что я и понять не успела:

Была или нет?..

Луна полуночная снова

Скрылась за темной тучей…»


«Она уехала в дальние края... Стояли последние дни осени и на рассвете печально звенели цикады...


У ограды в саду

Бессильно звенят цикады.

Спешат и они

Уходящую осень оплакать,

Но разве удержишь ее?»


«У меня скончалась старшая сестра, а другая женщина потеряла свою младшую сестру, и вот однажды, повстречавшись в пути, мы условились заменить друг другу ушедших. Мы писали письма, называя одна другую “милая сестрица”, но скоро и она и я вынуждены были уехать в далекие края, и как-то, опечаленная разлукой, я сложила…


Дикие гуси

Вереницей на север тянутся.

С ними письма мне шли.

Пусть никогда не прервется

Этот путь в небесах…»


Осенью 996 г. Тамэтоки с дочерью уехал в Этидзэн, оставив в столице Нобунори, проходившего курс обучения.

Это было первое путешествие в жизни Мурасаки. Из столицы в Этидзэн путь лежал через заставу на горе Встреч, Аусака, по западному берегу озера Бива, по склонам горы Сиодзу. Около четырех дней были они в пути, дочь Тамэтоки любовалась непривычными пейзажами, с тоской вспоминала столицу. Путешествию в Этидзэн посвящен целый цикл стихов в ее домашней антологии:


«Увидав, как тянут сети в местечке под названием Мио-га саки у озера Оми (озеро Бива. — Т. С.-Д.), я сложила:


Море в Мио.

Рыбаки бесконечные сети

Тянут на берег…

Бесконечно тянутся думы

О столице, такой далекой…»


«Услыхав крики журавлей…


В скалах Исо

Плачет журавль, тоскуя,

Так же как я.

О ком печалишься ты?

О ком теперь вспоминаешь?»


Стр. 22

«Вот-вот польет дождь, небо потемнело, сверкнула молния…


Потемнело вокруг,

Ливень хлынул, и вздыбились волны,

Дико взревев.

В них ладья одиноко качается,

И сердце не знает покоя».


«Дорога через гору «Соленая бухта», Сиодзу, совсем заросла травой, и носильщики, облаченные в жалкие лохмотья, то и дело ворчали: «Вот уж и впрямь — солоно…» Услыхав их, я сказала:


Раз за разом свой путь

Верша по горе Сиодзу,

Поймешь без труда:

Горька и терниста дорога,

Ведущая нас по миру…»


«Сложила, тронутая прелестью бухты Детей, Варава-но ура, когда проезжали мимо мыса, которому название — «Остров стариков», Оицу-сима:


Видно, послушные

Богам, хранящим заботливо

Покой стариков,

Тихи и ласковы волны

Здесь, в бухте Детей…»


Провинциальная жизнь не пришлась по вкусу Мурасаки, она тосковала по столице. Глядя на покрытые первым снегом окрестные вершины, вспоминала родные места, гору Осио, которой часто любовалась в прежние дни:


На горе Хи-но Такэ

Снег прикрыл криптомерий ветви,

И подумалось мне:

Уж не сосны ли там на вершине,

Не гора ль Осио предо мной?


«Выпало так много снега, что невозможно было подойти к дому. Разгребая его, слуги сделали снежную гору. Дамы, забравшись на нее, стали звать: «Взгляните же, взгляните!»


Когда бы я знала,

Что по этой горе пролегает

Дорога в столицу,

Я бы с радостью вышла взглянуть

На выпавший утром снег…»


В 998 г. Мурасаки одна вернулась в столицу и вскоре вступила в брачный союз с Фудзивара Нобутака.

Фудзивара Нобутака принадлежал к той же северной ветви рода Фудзивара, что и отец Мурасаки. Служил он в то время правителем Тикудзэн, а лет ему было около сорока пяти. У него уже было несколько жен и немало детей.


Стр. 23

Нобутака давно был знаком с отцом Мурасаки и, видимо, еще до отъезда семьи в Этидзэн начал поговаривать о брачном союзе. Ответив, судя по всему, отказом, Мурасаки уехала в Этидзэн. Но на письма Нобутака она все-таки отвечала, как положено упрекая поклонника в непостоянстве и ветрености:

«Человек, который, как говорили, был увлечен дочерью правителя Оми, стал уверять меня в искренности своих чувств. В конце концов мне это надоело, и я сказала:


Коль над озером Оми

Ты кружишь, призывая подругу,

Птица морская,

Почему бы тебе не найти

Пристанища в бухте Ясо?»


«Вот что я ответила человеку, который, закапав бумагу киноварью, требовал, чтобы я обратила внимание на цвет его слез:


На алые слезы,

Смотреть не могу без досады:

Слишком ясно их цвет

Говорит о том, как изменчиво,

Как неверно сердце твое…


У этого человека уже была жена».


Тем не менее Нобутака в конце концов удалось сломить сопротивление Мурасаки, и она дала согласие на этот брак, довольно поздний для того времени — Мурасаки было уже около 25 лет. 998 год был очень тяжелым для столицы. Страшная эпидемия оспы уносила людей одного за другим. В том году умер и дядя Мурасаки — Тамэёри. Летом разразился сильнейший ураган, сломавший многие служебные постройки дворца.

Нобутака был назначен правителем сначала Ямасиро, потом Уса (в 999 г.), куда и отправился, оставив Мурасаки с недавно родившейся дочерью в столице.

Вернувшись в начале 1000 г. из Уса, Нобутака довольно успешно служил во дворце, участвуя во всех празднествах и церемониях. Отношения между супругами не всегда были ровными, в стихах Мурасаки этого периода есть и такие:

«Узнав, что он показывает другим мои стихи, я передала ему на словах, что, если он не вернет все мои письма, я не буду ему больше отвечать. Он заявил, что вернет, и, не скрою, это очень расстроило меня. Был же тогда Десятый день Первой луны…


Растаять готов

Тонкий ледок, сковавший

Водную гладь…

Так неужели замолкнуть

Должен подземный родник?


Я думала, мое письмо хоть немного смягчит его, но, когда совсем стемнело, он ответил:


Стр. 24

Тонкий ледок

Под ветром восточным растаял,

И дно обнажилось.

Раз уж начал мелеть родник,

Пусть совсем иссякает…»


Супружество Мурасаки оказалось недолгим. Весной 1001 г. на 49-м году жизни Нобутака скончался. Кончина мужа была тяжелым ударом для Мурасаки. Дом ее опустел, замолкшее кото покрылось толстым слоем пыли. «Два больших шкафа были до отказа набиты разнообразными книгами. В одном лежали собрания песен и свитки с повестями, которые давно уже превратились в чудовищные гнезда для расползшихся повсюду червей. Отвратительное зрелище! Наверное, поэтому никто даже и не пытался открыть этот шкаф.

В другом были тщательно уложены китайские книги. С тех пор как их хозяина не стало, почти никто к ним не прикасался. Когда слишком тягостной становилась тоска, я вынимала эти книги — одну, другую — и читала их…»

У нее завязалась переписка с детьми умершего мужа:


«Дочь ушедшего, найдя как-то строки, начертанные ее отцом, мне о том написала…


В тумане ночном

Внезапно скрылась из виду

Милая утка.

Утенок же тщится следы отыскать,

Блуждает, не зная дороги…


Та же самая особа, восхищенная прелестью вишни, растущей у заброшенного дома, сорвала как-то ветку и прислала мне, и я ответила:


Когда-то, вздыхая,

Он глядел, как цветы опадают.

Должно быть, он знал,

Как тоскливо бывает ветвям

Одним оставаться.

Я вспомнила, что при жизни покойный часто говорил: «Печали никогда не иссякают».


В самом конце 1001 г. умерла бывшая императрица Сэнси (мать императора Итидзё), и столица облачилась в траур.

«Дама, уже с прошлого года носившая траурное платье (сама Мурасаки. — Т. С.-Д.), по прошествии некоторого времени после того, как скрылась из мира государыня-монахиня, однажды весной в туманный сумеречный час получила письмо:


И в обители туч

Воцарилась печаль безысходная,

Этой весной

Даже небо горюет, надев

Серое платье скорби…


Стр. 25

И ответила:


Стоит ли мне

Говорить, что покрыт росою

Мой узкий рукав?

В эти скорбные дни весь мир

Облачился в платье из дымки».


В течение нескольких лет Мурасаки жила одиноко в своем доме у Столичного предела. Вскоре после смерти Нобутака появился какой-то человек, искавший союза с ней, скорее всего наместник одной из западных провинций, но, судя по всему, Мурасаки его отвергла.

«Человек, тщетно стучавший в ворота и принужденный уйти ни с чем, на следующее утро попенял мне:


Даже в Западном море,

Где так неистовы ветры,

Не видал никогда,

Чтоб морская волна не касалась

Диких прибрежных скал…


Я же ответила:


Удалившись ни с чем,

Ты, должно быть, успел убедиться:

Далеко не всегда

Вольна набегать на берег

Изменчивая волна…»


Примерно в то же время заболела ее дочь Кэнси, и это рождало в душе новые тревоги…

«Женщина, у которой внезапно заболело дитя, печалилась о непостоянстве мира и, как-то глядя на дам, молившихся возле вазы с черным бамбуком, произнесла:


Так, мóлитесь вы,

Чтобы юный росток бамбука

Прожил долгую жизнь,

Хотя на этот непрочный мир

Невозможно смотреть без грусти».


Между тем после волнений, связанных со стихийными бедствиями и эпидемиями 1001–1002 гг., в столице наступило относительное затишье. Фудзивара Митинага, влияние которого усиливалось с каждым годом, снова приблизил ко двору ученых, во дворце часто устраивались поэтические вечера, в которых принимал участие и Тамэтоки. Нобунори в 1004 г. получил должность младшего писаря (конайки), и в семье наступило относительное благополучие.

Только Мурасаки тосковала по-прежнему, размышляя о том, сколь все непостоянно и шатко в этом мире:

«Как-то раз, вспоминая о том, как горько сетовала поначалу на свои неудачи и как потом, смирившись, обрела душевный покой, я сложила:


Стр. 26

Мне, ничтожной, увы,

Не дано было в жизни следовать

Желаниям сердца.

Так, скорее сердце мое

Подчинялось велениям судьбы…


А вот еще:


Но какая судьба

Могла бы вполне отвечать

Желаниям сердца?

Пытаюсь понять, но, увы,

До сих пор понять не могу…»


Примерно через пять лет после смерти Нобутака, в конце 1005 г., Мурасаки поступила на службу во дворец, став придворной дамой императрицы Сёси.

В императорском дворце и в домах высшей знати обычно прислуживали дамы, принадлежавшие к средним слоям аристократии. Их называли нёбо. Живя тут же, в доме своей госпожи, в комнатах, отделенных перегородками или занавесями от главных покоев, дамы-нёбо помогали госпоже коротать часы досуга, выполняли ее поручения, принимали гостей, отвечали на письма, воспитывали детей. Каждая из них имела своих собственных прислужниц, не допускавшихся к госпоже.

Стараясь усилить влияние Сёси, которая в 1000 г. стала императрицей-супругой, Митинага собрал в ее покоях все самое лучшее — от утвари до прислуживающих дам, тем более что на первых порах Сёси имела рядом с собой довольно серьезную соперницу — отставленную императрицу Тэйси (скончавшуюся в конце 1000 г.), в свите которой было немало прославленных поэтесс, не говоря уже об авторе появившихся в том же, 1000 г. «Записок у изголовья» Сэй Сёнагон. Митинага позаботился, чтобы у его дочери было не менее блестящее окружение.

Одновременно с Мурасаки в услужение к Сёси поступили Идзуми Сикибу, Акадзомэ Эмон и другие прославленные поэтессы. Большое значение Митинага придавал поэтическим турнирам (которых с 1002 по 1006 г. было проведено более 20). Во дворце часто устраивались торжественные молебствия, чтения сутр, проводились музыкальные вечера, лучшие каллиграфы столицы переписывали для императрицы поэтические антологии.

Отца Мурасаки Митинага знал давно, ценил как ученого и поэта и часто приглашал во дворец. Может быть, прослышав о том, сколь хорошо знакома дочь Тамэтоки с китайской классикой, он рассчитывал, что она станет наставницей Сёси в китайской поэзии. А может быть, к тому времени уже была написана часть «Повести о Гэндзи» и растущая популярность этого произведения заставила Митинага желать, чтобы женщина, его написавшая, украсила свиту его дочери? Неизвестно, как было на самом деле.

Так или иначе, в 1005 г. на 26-й день Двенадцатой луны Мурасаки стала придворной дамой императрицы Сёси. Ее причислили к дамам среднего разряда — тюро-нёбо.

Стр. 27

Выполняя мелкие поручения императрицы, Мурасаки прислуживала ей при умывании, переодевании, трапезах, принимала гостей, была посредницей в беседах между ними и государыней.

По-видимому, одновременно она была наставницей императрицы: «Государыня часто поручала мне читать ей разные отрывки из «Поэтического собрания»[6] и в конце концов, пожелав лучше их понимать, попросила меня учить ее, поэтому с позапрошлого лета я стала читать с ней те две книги, которые известны под названием «Новые песни юэфу». Разумеется, мы делали это урывками, когда рядом никого не было, и сохраняли наши занятия в полной тайне».

В те времена положение придворной дамы не считалось почетным, скорее наоборот. «Терпеть не могу придирчивых людей, которые злословят по поводу придворных дам, — пишет автор «Записок у изголовья» Сэй Сёнагон. — Положим, нет дыма без огня. Придворная дама не сидит затворницей, она встречается с множеством людей. […] Когда придворная дама выходит замуж, ей оказывают всяческое почтение, но в душе думают, что каждый знает ее в лицо и что не найдешь в ней прежней наивной прелести» (Перевод В. Н. Марковой).

А вот как говорит об этом сама Мурасаки: «Какой суетной, тщеславной должна казаться я теперь людям, когда-то любезным моему сердцу. Право, при одной лишь мысли об этом мне становится не по себе, и я не решаюсь писать к ним».

Судя по всему, особого желания поступить на придворную службу у Мурасаки не было:


«Впервые увидав дворец, я была взволнована до глубины души…


Ясней, чем когда-либо,

Осознала, сколь горестна жизнь.

Девять врат предо мной,

Но, увы, и смятенье души

Возросло девятикратно…»


Очевидно, пойти в услужение к императрице Сёси ее уговорил отец, чувствовавший себя обязанным Митинага.

Тем не менее Мурасаки относилась к службе во дворце весьма серьезно и осуждала дам, пренебрегавших своими обязанностями: «Если уж ты решилась пойти на придворную службу, то, каким бы благородным ни было твое происхождение, изволь подчиняться установленному порядку. Эти же дамы ведут себя так, будто живут за спиной у родителей».

Мурасаки, которая всегда была малообщительна, а после смерти мужа и вовсе замкнулась в себе, тяготилась шумной придворной жизнью и часто уезжала в дом отца, где отдыхала от докучных обязанностей, беспрепятственно предавалась размышлениям, обдумывала и, быть может, записывала увиденное во дворце. Склонная к созерцательности и размышлениям, обладающая проницательным умом и удивительной наблюдательностью, она многое подмечала — сопоставляла одно с другим, обобщала, приходила к определенным выводам. В «Дневнике» даются характеристики современницам Мурасаки: Идзуми Сикибу, Акадзомэ Эмон, Сэй Сёнагон. Они поражают психологической достоверностью, меткостью определений, явно выраженным стремлением к разностороннему осмыслению человеческой личности.

Стр. 28

А вот как Мурасаки пишет о себе: «…многие говорят мне: «Такого мы в вас не предполагали. О вас отзывались весьма неодобрительно — мол, она слишком чопорна, кичится своей утонченностью, всех сторонится, ведет себя высокомерно, любит только повести и, словно желая похвастаться своими талантами, по любому поводу слагает стихи. Остальными же дамами пренебрегает, смотрит на них свысока, с явной неприязнью. А оказалось, что вы на диво мягкосердечны, словом — совсем другая». Услыхав это, я устыдилась: ведь мне-то всегда казалось, что это на меня дамы смотрят свысока, считая особой довольно скучной и неинтересной. Но ничего не поделаешь, иначе я вести себя не умею. Вот и Государыня не раз говорила мне: «Прежде я всегда чувствовала себя немного скованно в вашем присутствии, но постепенно вы стали мне ближе, чем остальные дамы»».

В 1005 г., когда Мурасаки поступила на придворную службу, императрица жила в резиденции Митинага, дворце у Земляных ворот, Цутими-кадодоно; в 1006 г. двор переехал во временный дворец на Первой линии, Итидзё-ин, а потом — во дворец Бива. Императорского дворца, который восстанавливался после пожара 1005 г., Мурасаки, судя по всему, не видела. Следуя за своей госпожой, она жила то во дворце на Первой линии, то в доме Митинага, а иногда, получив отпуск, возвращалась на некоторое время в родной дом у Столичного предела.

Придворная служба имела и свои преимущества. В 1007 г. на 30-й день Второй луны Нобунори получил звание куродо, что вряд ли было бы возможно, не служи его сестра во дворце.

Постепенно Мурасаки привыкла к придворной службе, у нее появились близкие подруги среди придворных дам. В «Дневнике» и в домашней антологии особенно часто упоминается некая Косёсё, с которой они были, очевидно, особенно дружны. «Мы объединили наши комнатки и оставляем их за собой, даже когда одна из нас на время покидает Дворец. Если же мы вместе находимся во Дворце, то отгораживаемся друг от друга только занавесами».

В «Дневнике» довольно подробно описана жизнь двора императрицы Сёси в 1008–1010 гг. Первые записи «Дневника» относятся к Восьмой луне 1008 г., когда императрица жила в доме отца, ожидая рождения своего первенца. Митинага возлагал на этого ребенка большие надежды, поэтому его появление на свет было отмечено необыкновенно торжественно. В «Дневнике» подробно описываются роскошные пиршества, обряды и церемонии, которые в честь этого события были устроены во дворце у Земляных ворот. В записях, относящихся к 1008 г., впервые встречается прозвище Мурасаки — так называет автора «Дневника» Фудзивара Кинто, известный поэт и музыкант, имевший в то время чин начальника Левой привратной охраны, саэмон-но ками. «Саэмон-но ками неожиданно спрашивает: «Ах, простите, не здесь ли служит особа по прозванию юная Мурасаки?» — «Поскольку вы не видите никого, кто напоминал бы Гэндзи, откуда же здесь взяться его супруге?» — отвечаю я».

Стр. 29

Приблизительно к тому же времени относятся и следующие записи: «Приближалось время возвращения Государыни во Дворец, но дамы целыми днями занимались перепиской и сшиванием книг. И это несмотря на то, что с самых родов не знали ни минуты покоя. Лишь только рассветало, я спешила в покои Государыни и, выбрав подходящие цветные листы, раздавала их дамам вместе с текстом «Повести» (большинство японских комментаторов предполагает, что речь идет именно о «Повести о Гэндзи». — Т. С.-Д.) для переписки. Сама же я с утра до вечера только и занималась тем, что соединяла переписанное воедино… Я послала домой за тетрадями с «Повестью» и спрятала их в своей комнате, но господин (Фудзивара Митинага. — Т. С.-Д.), улучив миг, когда я прислуживала в покоях госпожи, потихоньку пробрался ко мне и, отыскав их, отослал Найси-но ками (младшая дочь Митинага Кэнси. — Т. С.-Д.). Боюсь, что теперь молва не пощадит меня, ибо это были черновики, весьма далекие от совершенства».

Эти записи позволяют предположить, что к 1008 г. была написана хотя бы часть «Повести о Гэндзи».

Находясь при императрице и пользуясь расположением самого Митинага (некоторые даже предполагают между ними любовную связь, исходя из того же «Дневника», где Мурасаки рассказывает о том, как некто, судя по всему Митинага, ночью пытался ворваться в ее покои), Мурасаки была в курсе всех придворных интриг, видела взлеты и падения многих людей, находящихся у власти, присматривалась к окружавшим ее придворным и прислушивалась к тому, о чем судачили в женских покоях. Обобщая свои наблюдения, она фиксировала их на бумаге. Так складывалась «Повесть о Гэндзи». Очевидно, написанные ею главы сразу же распространялись в придворных кругах и читались, окружая славой ее имя.

«Однажды Государь слушал, как читали «Повесть о Гэндзи», и сказал: „Эта дама, должно быть, читала «Нихонги» («Японские исторические анналы». — Т. С.-Д.). Она и в самом деле весьма сведуща в науках». Услыхав его слова, Саэмон-но найси, не долго думая, подхватила их и принялась всем рассказывать о моей необыкновенной учености. В конце концов меня прозвали госпожой Нихонги, что совсем уж нелепо. Я перед домашними своими и то стесняюсь, так стала бы я хвастаться своей ученостью перед Государем?»

О последних годах жизни Мурасаки не сохранилось почти никаких сведений. Скорее всего она так и не решилась принять постриг, будучи не в силах отстраниться от забот о совсем еще юной дочери, лишенной надежных покровителей, и пренебречь своими обязанностями при государыне.

Известно, что на Вторую луну 1011 г. Тамэтоки получил назначение в Этиго (ему в ту пору было уже лет 65) и отправился в провинцию вместе с сыном Нобунори, который вскоре скончался. На Пятую луну того же года отрекся от престола и вскоре ушел из мира император Итидзё, и престол перешел к Сандзё. После окончания срока траура императрица Сёси со своими придворными дамами переехала во дворец Бива. В «Повести о расцвете» приводится песня, которую по этому случаю сложила дама по прозванию То-сикибу:

Стр. 30

Прежние годы

Стали далеким сном.

Слезы из глаз

Нескончаемо льются

В этом печальном жилище…


Там же говорится, что в те годы при дворе императрицы Сёси служила «дочь Тамэтоки, наместника Этиго».

Упоминание о Мурасаки есть в дневнике Фудзивара Санэсукэ (957—1016), известном под названием «Сёюки» («Записки Правого министра»). Вот запись, датированная 25-м днем Пятой луны Второго года Тёва (1013 г.):

«Вчера вечером я тихонько отправил Сукэхира (приемный сын Санэсукэ. — Т. С.-Д.) к Государыне, дабы он принес извинения за то, что я не сумел вовремя справиться о здоровье принца Весенних покоев. Утром он вернулся и доложил, что его приняла придворная дама, которая сказала…» Далее сообщается, что дамой этой была «дочь наместника Этиго, Тамэтоки, которая и раньше оказывала мне подобные услуги».

На 20-й день Первой луны следующего (1014) года Сукэхира снова был послан в покои императрицы, но на этот раз посредником в их беседе был тюнагон Масамунэ, сын Митинага, а не Мурасаки. Может быть, к тому времени она уже покинула придворную службу; во всяком случае, никаких упоминаний о ней как о прислужнице императрицы Сёси больше нет.

Можно предположить, что именно в те годы Мурасаки привела в порядок свои стихи и составила домашнюю антологию. Есть сведения, что в конце Первой луны 1014 г. она совершила паломничество в храм Киёмидзу, вернувшись откуда написала знакомой даме:


Печально смотреть

На оледеневшие сосны

В горной глуши.

Но еще печальней оглядываться

На пройденный в жизни путь.


Ее отец Тамэтоки в 1014 г. вернулся в столицу, а в 1016 г. принял постриг в монастыре Миидэра. Когда он умер — неизвестно. Есть основания предполагать, что он пережил не только сына, но и дочь, и некоторые исследователи связывают его возвращение в столицу и принятие пострига с кончиной Мурасаки.

Во всяком случае, последние сведения о ней и последние ее стихи относятся к 1014 г.

Дочь Мурасаки, Кэнси, стала поэтессой, известной под именем Дайни-но самми (ее супруг Такасина Нариаки в 1054 г. получил звание дзю-самми). После нее осталась домашняя антология «Дайни-но сам-мисю», ее стихотворения входят во многие поэтические собрания. Известно также, что она была кормилицей принца Такахито, будущего императора Горэйдзэй (1025–1068).

Стр. 31

Принято считать, что могила Мурасаки находится рядом с могилой поэта Оно Такамура (802–852) у реки Хорикава, к северу от современного Киото. В своде комментариев «Реки и моря» («Какайсё», 1362), одном из первых исследований текста «Повести о Гэндзи», сообщается, что Мурасаки была погребена к «югу от обители Урин-ин», с западной стороны могилы Оно Такамура. Камень на могиле (так же как и на могиле Оно Такамура) поставлен в конце XIX в.

В трех храмах — Эндзёдзи, Исияма, Дайтокудзи — стоят посвященные Мурасаки ступы для приношений.


Теперь трудно точно установить, когда Мурасаки начала писать «Повесть о Гэндзи» и когда завершила свою работу над ней (да и завершила ли?).

Разные исследователи отвечают на этот вопрос по-разному.

Первая версия. Повесть была начата либо еще до того, как Мурасаки вступила в брак с Фудзивара Нобутака, либо в годы замужества. Рассказы отца об императоре Кадзан и его окружении послужили толчком к написанию главы «Павильон Павлоний» («Кирицубо»), которая стала основой для дальнейшего повествования.

Вторая версия. Мурасаки начала писать «Повесть» после смерти мужа, до поступления на службу во дворец. Во всяком случае, некоторые записи «Дневника» свидетельствуют о том, что «Повесть о Гэндзи» (или часть ее) к тому времени (т. е. к 1008 г.) уже была не только написана, но и широко известна в женских покоях дворца, где она активно читалась и переписывалась.

Третья версия. Мурасаки приступила к написанию «Повести» после того, как ушла с придворной службы.

Последняя версия основывается на известной легенде, зафиксированной в «Безымянных записках»:

«Великая жрица святилища Камо как-то обратилась к обитательнице дворца у Верхних восточных ворот (императрице Сёси. — Т. С.-Д.) с такими словами: «Ах, как хотела бы я иметь повесть, способную развеять тоску моих дней». Та же, призвав к себе даму по прозванию Мурасаки Сикибу, повелела: «Преподнеси нам какую-нибудь повесть». — «Что же у меня может быть интересного? Разве только сочинить что-нибудь новое?» — ответила дама. «Сочини же», — приказала Государыня, и, повиновавшись, Мурасаки сочинила «Повесть о Гэндзи» — воистину благословенный случай».

Легенда говорит и о том, что, получив такое приказание, Мурасаки удалилась в монастырь Исияма и там, любуясь луной, исчезающей за горными вершинами, начала писать главы «Сума» и «Акаси».

Правда, в тех же «Безымянных записках» выдвигается другая версия: «…но некоторые утверждают, что она сочинила «Повесть», находясь в отчем доме, еще до того, как поступила на службу, и именно потому и была призвана, именно потому и прозвали ее Мурасаки. Сейчас трудно сказать, как было на самом деле».

Большинство исследователей все-таки склоняются к мнению, что Мурасаки начала писать «Повесть о Гэндзи» после смерти мужа, т. е. около 1001 г. Скорее всего первыми были написаны главы о женщинах среднего сословия («Пустая скорлупка цикады», «Вечерний лик» и др.).

Стр. 32

Поступив на придворную службу, Мурасаки продолжала писать, причем круг ее персонажей расширился, изменилось и место действия. Трудно установить точно, когда она закончила работу над «Повестью». Может быть, в 1008 г. (к которому относится запись «Дневника», касающаяся чтения «Повести о Гэндзи» в присутствии императора Итидзё) уже существовал полный текст. Может быть, была написана лишь часть его.

Название «Повесть о Гэндзи», судя по всему, не было дано автором, а возникло позже. Известны разные варианты названия: «Повесть о блистательном Гэндзи» («Хикару-Гэндзи-моногатари»), «Повесть о Мурасаки» («Мурасаки-но-моногатари»). Последнее встречается в «Дневнике из Сарасина» (середина XI в.), и некоторые исследователи считают его самым древним. Часто под отдельным названием — «Повесть из Удзи» («Удзи-моногатари») — объединяют последние десять глав.


К сожалению, до нашего времени не дошло ни одного экземпляра «Повести о Гэндзи», переписанного при жизни Мурасаки (не говоря уже о рукописи автора). Некоторые записи «Дневника» позволяют прийти к выводу, что зимой 1008 г. в женских покоях дворца существовало два экземпляра «Повести о Гэндзи». Один принадлежал императрице Сёси, другой находился у ее сестры, младшей дочери Митинага — Кэнси (будущей супруги императора Сандзё). Причем у Сёси имелась копия, а к Кэнси попал оригинал — тот самый черновик Мурасаки, который был выкраден у нее Митинага. Можно предположить, что вскоре появилось много других копий «Повести», так как популярность ее росла и каждое семейство хотело иметь собственный экземпляр.

В эпоху Камакура (1185–1333) были предприняты попытки систематизировать списки «Повести» с учетом всех разночтений. Тогда и сложились те три группы списков, на которых базируются все более поздние тексты, имеющиеся в распоряжении современных исследователей.

1. «Книги из Кавати».

В списках этой группы взят за основу текст, составленный правителем Кавати — Минамото Тикаюки, известным поэтом и ученым XIII в., который, продолжая дело, начатое отцом его, Минамото Мицуюки (1163–1244), проанализировал все имеющиеся в его распоряжении списки «Повести о Гэндзи» и, вычленив наиболее древние варианты текста, составил новый, исправленный текст «Повести», отличительной особенностью которого является некоторая его облегченность. Либо Тикаюки сам переделывал неясные места текста, заменяя их комментаторским переложением, либо выбирал самые легкие варианты из имеющихся в его распоряжении. В эпоху Камакура «Книги из Кавати» считались самыми авторитетными среди всех списков «Повести о Гэндзи», но постепенно все больший вес стали приобретать так называемые «Синие тетради» («Аобёси»).

2. «Синие тетради».

Стр. 33

Создание этой группы списков «Повести о Гэндзи» традиционно связывают с именем Фудзивара Тэйка (1162–1241) — известного поэта, каллиграфа и ученого, одного из создателей антологии «Синко-кинсю» («Новое собрание старых и новых песен Ямато», 1205), автора многих поэтических трактатов.

В его дневнике «Мэйгэцуки» («Записки ясной луны»), описывающем события 1180–1235 гг., в записи, датированной 16-м днем Второй луны Первого года Кароку (1225 г.), сообщается, что девочкам, прислуживающим в его доме, было приказано переписать 54 главы «Повести о Гэндзи», переписанное же вложили в синие обложки. В том же дневнике говорится о том, что работа над перепиской была начата на Одиннадцатую луну 1224 г.

В 1227 г., на 13-й день Десятой луны, Тэйка преподнес переписанную в его доме «Повесть о Гэндзи» императору Гохорикава. Но по некоторым замечаниям самого Тэйка можно предположить, что, переписывая имеющиеся у него варианты текста, он исправлял их, внося собственные дополнения.

В одном из первых сводов комментариев к «Повести о Гэндзи», «Гэнтюсайхиссё» («Сокровеннейшие тайны «Повести о Гэндзи»»), начатом Минамото Тикаюки в конце XIII в. и законченном его сыновьями, говорится о том, что Фудзивара Тэйка сопоставлял свой текст с текстом семьи Минамото (работа над которым была завершена к 1255 г.), но особых разночтений не обнаружил. Разночтения, имеющиеся в более поздних текстах, объясняются скорее всего тем, что оба варианта подвергались неоднократной переработке.

Во времена Муромати (1333–1573), когда многие исследователи заинтересовались творчеством Фудзивара Тэйка, авторитет «Синих тетрадей» значительно возрос, и скоро они стали считаться самыми достоверными списками «Повести о Гэндзи», окончательно вытеснив «книги из Кавати». В настоящее время все издания основываются на тексте, составленном Фудзивара Тэйка.

Обычно выделяется и третья группа списков, куда входят варианты текста, не имеющие отношения ни к «Книгам из Кавати», ни к «Синим тетрадям».

Сохранились копии, сделанные в эпоху Камакура и позже. Самые древние среди них — «Синие тетради», принадлежавшие кисти самого Фудзивара Тэйка, и «Книги из Кавати» из собрания дома Осю.

Необходимо упомянуть еще об одном варианте текста «Повести», быть может самом близком к оригиналу. До наших дней дошли датируемые началом XII в. горизонтальные свитки «Повести о Гэндзи» («Гэндзи-моногатари эмаки»), на которых живописные изображения, приписываемые традицией хэйанскому художнику Фудзивара Такаёси, предваряются так называемыми котобагаки — словесными пояснениями, скорее всего представляющими собой сокращенные и переработанные выдержки из имевшего хождение в то время текста «Повести». Эти-то котобагаки, составленные примерно через сто лет после создания «Повести о Гэндзи», максимально приближают нас если не к стилю и языку автора, то по крайней мере к стилю эпохи. К сожалению, сохранилась лишь малая часть свитков: 19 изображений и 20 котобагаки; предполагается, что изначально их было раза в четыре больше. Это самые древние иллюстрации к «Повести о Гэндзи», и они лучше, чем что бы то ни было, позволяют нам ощутить неповторимый аромат того далекого мира, в котором жили и сама Мурасаки, и ее герои.

Стр. 34

Говоря о разночтениях, обнаруженных в разных списках «Повести о Гэндзи», следует отметить, что они не столь уж значительны и, как правило, касаются отдельных деталей или синтаксических форм, смысловых же или композиционных различий практически нет, если не считать того, что иногда меняются местами главы «В зарослях полыни» и «У заставы», «Бамбуковая река» и «Красная слива».

Во всех имеющихся ныне списках текст «Повести» делится на пятьдесят четыре главы, среди которых есть глава «Первая зелень», состоящая из двух частей, и глава «Сокрытие в облаках», представленная только названием.

Уже автор «Дневника из Сарасина» («Сарасина-никки», середина XI в.), дочь Сугавара Такасуэ, пишет о существовании более чем 50 глав «Повести», причем по некоторым описываемым ею подробностям можно судить о том, что так называемые «Главы Удзи» (последние десять глав «Повести о Гэндзи») хорошо ей знакомы.

В конце эпохи Хэйан (т. е. во второй половине XII в.) бытовало мнение, что первоначально глав было 60. Эта цифра приводится в «Безымянных записках», а в своде комментариев «Большое зеркало Гэндзи» («Гэндзи-окагами», автор и время создания неизвестны) проводится аналогия между 60 главами «Повести о Гэндзи» и 60 священными свитками, в которых излагается суть учения Тэндай. Возникло предположение, что название «Сокрытие в облаках» первоначально объединяло шесть впоследствии утерянных глав, и некоторые ученые даже пытались реконструировать их.

Надо сказать, что вопрос о том, существовала ли глава «Сокрытие в облаках», издавна вызывал немало споров и недоумений. Все японские комментаторы, начиная с Фудзивара Тэйка, перечисляя главы «Повести о Гэндзи», включали и эту главу, хотя, судя по данным самых ранних исследований, ее текста не было уже в конце эпохи Хэйан. Получается, что либо она не существовала вообще, либо была утеряна переписчиками еще до этого времени, иначе отсутствие ее объяснить невозможно. Значительно позже возникла легенда, что глава «Сокрытие в облаках» была сожжена по специальному указу императора, потому что в ней с таким совершенством изображалось, как Гэндзи, удалившись от мирских дел, принимал монашеский постриг, что многие сановники захотели последовать его примеру. Так или иначе, никаких достоверных сведений о судьбе этой главы (или соответствующих шести глав) не сохранилось.

В некоторые эпохи делались попытки, сократив число глав «Повести о Гэндзи» до 28, уподобить творение Мурасаки сутре Лотоса, состоящей из 28 свитков.

Особые расхождения всегда существовали во взгляде на так называемые «Главы Удзи», которые считали то одной главой, то двумя, то десятью, меняя в зависимости от этого общее число глав «Повести».

Стр. 35

Немалые разногласия вызывал и вызывает вопрос о порядке написания глав. Начала ли Мурасаки писать свое произведение с главы «Павильон Павлоний» и писала ли главы в том порядке, в каком они расположены в дошедшем до нас варианте?

Отдельные главы «Повести о Гэндзи» в большинстве своем обособленны, конец предыдущей редко бывает связан с началом последующей. Перед нами словно всплывают на миг отдельные мгновения человеческой жизни. Всплывают, чтобы тут же исчезнуть, затеряться в той общей неопределенности, из которой возникли. Возможно, именно эта зыбкость переходов от одной главы к другой и позволила многим исследователям усомниться в том, что традиционное расположение глав отражает действительную последовательность их написания. Эти сомнения усугубляются противоречиями хронологического и иного порядка, легко обнаруживающимися при сопоставлении содержания отдельных глав.

Называют, как правило, три главы, с которых Мурасаки могла начать «Повесть о Гэндзи»: «Павильон Павлоний», «Сума», «Юная Мурасаки». Есть, впрочем, ученые, полагающие, что первой была написана глава «Дерево-метла», а главу «Павильон Павлоний» Мурасаки приписала позже. Существует также мнение, что началом «Повести» была утерянная ныне глава «Принцесса Сверкающего солнца» («Кагаякухи-но мия»), повествующая о юности Фудзицубо.

Из «Глав Удзи» начальными считаются главы «Принц Благоуханный», «Красная слива», «Бамбуковая река».

Вопрос о том, в какой последовательности писалась «Повесть о Гэндзи», осложняется еще более из-за ее структурной неоднородности. Уже первые комментаторы-исследователи текста (в частности, Фудзивара Тэйка) обращали внимание на то, что роль разных глав в общей структуре произведения неодинакова: выделяются основные главы (мото-но маки), составляющие фабульный костяк произведения, и побочные (нами-но маки), группирующиеся вокруг основных и так или иначе дополняющие их содержание. Побочные главы, в свою очередь, делятся на «вертикальные» (татэ-но нами) и «горизонтальные» (ёко-но нами). Первые развивают сюжетные линии, намеченные в основной главе, вторые уточняют ее содержание, вводя в то же временное пространство новых персонажей и новые события. Так, главы «Пустая скорлупка цикады» и «Вечерний лик» следуют за главой «Дерево-метла» как побочные вертикального ряда, а глава «У заставы» примыкает к главе «У прибрежных буйков» как побочная горизонтального ряда. Глава «Шафран», будучи связанной с главой «Юная Мурасаки», в первой части своей является побочной горизонтального ряда, а во второй — побочной вертикального ряда. (Кстати говоря, именно подобная структура позволяет многим исследователям считать «Повесть о Гэндзи» произведением переходного характера, стоящим на полпути между сборником коротких новелл и сюжетно-цельным романом.)

Естественно предположить, что наличие в «Повести о Гэндзи» глав разного типа является отражением не столько внутренних закономерностей произведения, сколько внешних условий его создания и существования.

Стр. 36

Вполне возможно, что Мурасаки взялась за кисть, желая написать сравнительно небольшую повесть, но, по мере того как эта повесть писалась (и читалась), автору представлялось необходимым одни линии развить, другие дополнить, и в результате выстроилось колоссальное по объему произведение, объединенное личностью главного героя и проникнутое единым мироощущением.

То обстоятельство, что «Повесть о Гэндзи» писалась не последовательно — от первой главы до последней, а отдельными частями, более или менее внутренне едиными (а к этому мнению склоняются большинство исследователей), объясняет структуру самих глав, характер их зачинов и концовок, а также отсутствие предыстории некоторых персонажей, немотивированность их появления и исчезновения, необоснованность тех или иных действий и ссылка на события, в «Повести» не описанные.

Правда, некоторые ученые объясняют подобные недомолвки и противоречия тем, что отдельные главы «Повести» были утеряны вскоре после ее создания. Называют главы «Принцесса Сверкающего солнца», «Дева из Сакура» («Сакурабито»), «Сумори».

Выдвигается также предположение о существовании другой, более ранней повести (или даже нескольких повестей), из которой Мурасаки позаимствовала своих героев и которая настолько хорошо была известна в ее время, что ссылка на какие-то обстоятельства, связанные с ее содержанием, не требовала объяснений.

В настоящее время почти все исследователи делят «Повесть о Гэндзи» на три части, различающиеся между собой по содержанию, стилю и методу изложения (такое деление ввела в начале нашего века известная поэтесса и переводчица «Повести о Гэндзи» на современный японский язык Ёсано Акико, до нее «Повесть» принято было делить на две части — до главы «Сокрытие в облаках» и после нее):

главы «Павильон Павлоний» — «Листья глицинии» (33 главы), повествующие о жизни Гэндзи от рождения до полного расцвета его могущества в 39-летнем возрасте, могущества, к которому он пришел после ряда злоключений — изгнания, скитаний и пр.;

главы «Первая зелень» — «Кудесник-даос» (8 глав), повествующие о печалях, омрачающих старость Гэндзи, в основном связанных с его новым браком с Третьей принцессой и смертью любимой жены Мурасаки; кончается эта часть смертью героя;

главы «Принц Благоуханный» — «Плавучий мост грез» (13 глав), повествующие о детях и внуках Гэндзи. В центре этой части — история Укифунэ, завершающаяся принятием героиней монашеского пострига, который она предпочитает брачному союзу с Каору.


Уже первые комментаторы, отмечая, с одной стороны, неоднородность разных частей «Повести о Гэндзи», а с другой — грандиозность охвата действительности и несомненную эрудицию автора, выражали сомнение в том, что «Повесть» была написана одним человеком и что человеком этим была женщина. Одни считали «Повесть» совместным трудом Мурасаки и Фудзивара Митинага, другие предполагали, что ее написал Фудзивара Тамэтоки, а Мурасаки только собрала написанное отцом воедино и дополнила. Некоторые выдвигали предположение, что текст, написанный Мурасаки, был обработан Фудзивара Юкинари, а потом, во второй половине XVIII в., был еще раз переработан ученым Мотоори Норинага.

Стр. 37

В конце XV в. возникла гипотеза, поддержанная и развитая в начале нашего столетия Ёсано Акико. Приверженцы этой гипотезы полагают, что Мурасаки написала лишь первую часть «Повести». Вторая же и третья части были написаны уже после смерти писательницы ее дочерью Дайни-но самми. Будучи кормилицей императора Горэйдзэй, Дайни-но самми часто ездила в Удзи, где помещались его владения, поэтому туда и переносится место действия «Повести». Главы же «Первая зелень» — «Кудесник-даос» необходимы были ей для перехода к героям этой части.

Некоторые ученые склонны считать «Повесть о Гэндзи» плодом коллективного творчества хэйанской аристократии, утверждая, что, даже если и существовал когда-то экземпляр, созданный самой Мурасаки, он постоянно изменялся, дополнялся и переделывался переписчиками, весьма свободно относившимися к тексту.

В какой-то мере все эти сомнения оправданны, но доказать справедливость любой из этих версий со всей бесспорностью представляется невозможным. Явная же подчиненность повествования единому замыслу и цельность его все-таки склоняют к мысли о существовании одного автора, а сравнительное изучение стиля и содержания «Дневника Мурасаки» и «Повести о Гэндзи» дает основания для отождествления создателей этих двух произведений. Несомненно и то, что переписчики могли весьма вольно обращаться с текстом и внести в него ряд изменений.

Немало споров вызывает еще один вопрос, который начал волновать умы ученых уже во времена Камакура. Это вопрос о степени завершенности «Повести».

Последней главой «Повести о Гэндзи» во всех ныне имеющихся списках является глава «Плавучий мост грез», которая поражает своей краткостью и незавершенностью, особенно ясно ощутимой при сопоставлении ее с главой «Листья глициний». Если в главе «Листья глициний» достигают предела своего развития все линии, намеченные в главе «Павильон Павлоний», то в главе «Плавучий мост грез» герои находятся как бы в преддверии нового витка судьбы, и можно лишь предполагать, что ждет их в будущем.

Некоторые исследователи склонны рассматривать такую концовку как своеобразный поэтический прием. Другие же, полагая, что подобное новаторство вряд ли могло показаться привлекательным женщине, воспитанной в традициях древних моногатари, для которых обязательным условием был сказочно-счастливый конец, утверждают на этом основании, что повесть не закончена.

Надо сказать, что все моногатари, принадлежащие примерно к тому же времени, что и «Повесть о Гэндзи» (а до нас их дошло восемь), имеют «счастливый конец». Новаторство Мурасаки, оборвавшей свое произведение на полуслове, вряд ли могло вызвать восхищение тогдашних читателей. Интересно, что ни одно из более поздних прозаических произведений, находящихся под явным влиянием «Повести о Гэндзи», не заимствовало этого приема.

Стр. 38

Здесь кроется загадка, которая вряд ли может быть разгадана. В эпоху Камакура пытались писать продолжения «Повести о Гэндзи». Одно из них, наиболее известное, — «Роса на горной тропе» («Ямамити-но цую»). Пытался дописать «Повесть» и Мотоори Норинага.

А вот еще одна загадка: кто дал названия главам? Наиболее распространенная версия — названия возникли уже после того, как «Повесть» была написана, и даны не самим автором, а читателями.

Как правило, названия глав основаны на: 1) словах, встречающихся в тексте главы («Павильон Павлоний», «Ветка сливы»), 2) образе из песни, сложенной кем-то из персонажей глав («Дерево-метла», «Пустая скорлупка цикады»), 3) словах и песне одновременно («Вечерний лик», «Ночные огни», «Кипарисовый столб»). Лишь две главы — «Плавучий мост грез» и «Сокрытие в облаках» — являются исключением.

Некоторые названия имеют варианты, что также подтверждает мысль о их более позднем возникновении в читательской среде. Может быть, это произошло еще при жизни Мурасаки, может быть, после ее смерти. Во всяком случае, Фудзивара Тэйка в своих комментариях дает те названия глав, под которыми они известны нам сегодня. Иными словами, к концу эпохи Хэйан нынешние названия уже определились.

В полной мере «Повесть о Гэндзи» была понятна лишь во времена своего создания. Уже к концу XII в. возникла необходимость в комментариях и различных пояснениях к тексту.

Как и другие произведения подобного рода, «Повесть о Гэндзи» долгое время считалась достоянием женских покоев. Там она читалась, там переписывалась. И хотя, по многим свидетельствам, она была известна и мужчинам, они слишком низко ставили моногатари как жанр и скорее всего не способны были понять всей глубины и величия этого грандиозного творения.

Более двух столетий понадобилось японским поэтам, чтобы увидеть: рубеж X–XI вв. был ознаменован не столько расцветом японской поэзии (и, уж конечно, не достижениями литературы на китайском языке, хотя она одна и ценилась современниками), сколько рождением японской прозы.

Во второй половине XII в. появились первые «Комментарии к «Повести о Гэндзи»» («Гэндзи-сяку»), составленные известным каллиграфом и ученым Фудзивара Корэюки (?—1175). Тогда же зародилась традиция рассматривать творение Мурасаки как своеобразное руководство к овладению искусством стихосложения. (Одновременно возникло мнение, что «Повесть о Гэндзи» противоречит конфуцианским и буддийским моральным нормам, и родилась легенда о подвергающейся жестоким пыткам в аду Мурасаки.)

Авторитет «Повести о Гэндзи» в качестве учебника поэтического мастерства возрос в начале эпохи Камакура, и немалая заслуга в этом принадлежит Фудзивара Сюндзэй (1114–1204) и сыну его Фудзивара Тэйка (1162–1241). В те времена японская поэзия переживала период нового расцвета, обретая качественно иное звучание и содержание (чему свидетельством — антология «Синкокинсю», в составлении которой Фудзивара Тэйка принимал активное участие).

Стр. 39

Стараниями Сюндзэй и Тэйка за «Повестью о Гэндзи» закрепилась слава центрального произведения японской классики, которая не померкла и по сей день. Фудзивара Сюндзэй считал, что нельзя стать настоящим поэтом, не изучив произведения Мурасаки. «Даже глупец может проникнуть в сущность поэзии, если три раза подряд прочтет «Повесть о Гэндзи», — писал он, — тогда и у него возникнет вкус и желание к поэтическому творчеству… Самое прискорбное — это стихи, написанные человеком, который не читал «Гэндзи»».

Примерно в то же время появился первый трактат, посвященный жанру моногатари, — «Безымянные записки», — написанный скорее всего кем-то из окружения Тэйка, в котором создание «Повести о Гэндзи» объявлялось чудом, сотворенным Буддой в ответ на молитвы Мурасаки. Тогда же возникла и легенда, согласно которой Мурасаки является земным воплощением богини милосердия Каннон.

В эпоху Муромати (1333–1573) «Повесть о Гэндзи» стали считать своеобразным сводом наставлений для женщин во всех областях жизни. Утвердилась также тенденция рассматривать ее как руководство к постижению буддийских и конфуцианских учений. Высоко ставилась «Повесть о Гэндзи» и теоретиками рэнга, поэтического жанра, ставшего особенно популярным к XV в. Мастерам рэнга предписывалось хорошо знать не только «Повесть», но и комментаторскую литературу к ней.

Во второй половине XVIII в. ученые впервые заговорили об эстетическом значении хэйанской прозы вообще и «Повести о Гэндзи» в частности. Мотоори Норинага (1730–1801), ученый, принадлежавший к так называемой отечественной школе (кокугаку), утверждал, что произведения Мурасаки нельзя толковать, исходя лишь из буддийского учения о карме или с точки зрения конфуцианской моралистики. Суть «Повести о Гэндзи», по его мнению, состояла в стремлении проникнуть в смысл «моно-но аварэ» — скрытого очарования вещей.

В конце XIX в. известный писатель и теоретик литературы Цубоути Сёё (1859–1935), цитируя известные высказывания Мурасаки Сикибу о литературе из главы «Светлячки», впервые заявил о реалистичности «Повести о Гэндзи». Исследователи нового типа (к которым принадлежал и Цубоути Сёё), открывшие для себя западную литературу и пытавшиеся с западных позиций подойти к изучению японской литературы, заговорили о современности «Повести», сопоставляя ее с романами нового времени.

В 30-е годы нашего века «Повесть о Гэндзи» была переведена на английский язык и с ней познакомился Запад. «Повесть» стали сопоставлять с произведениями западных авторов и говорить о ее современности.

Словом, творение Мурасаки постигла судьба, довольно обычная для всякого великого произведения древности: каждая эпоха пыталась повернуть его по-своему, переиначивая и переосмысливая, используя для своих собственных нужд, порой забывая о том, как, для кого и зачем оно было создано.

Стр. 40

В бесконечных напластованиях толкований, легенд, версий — жизнь литературного произведения. Чем больше в нем заложено изначально, тем более многообразны его проявления во времени. Даже в тексте неподвижном, сохранившемся с момента своего возникновения в нетронутом виде, время по-разному расставляет акценты, меняя значения отдельных частей или всего целого, так что же говорить о тексте, который на протяжении многих веков своего существования подвергался неоднократным переработкам? Имеем ли мы дело с текстом, принадлежащим эпохе Хэйан или эпохе Камакура? Увы, нам ничего не остается, как полагаться на добросовестность переписчиков.

Итак, дошедший до нашего времени текст «Повести о Гэндзи» состоит из 54 глав, которые традиционно делятся на три части. Первая (главы «Павильон Павлоний» — «Листья глициний») рассказывает о возвышении главного героя этой части — Гэндзи, сына императора Кирицубо от любимой наложницы.

Начинается эта часть с описания родителей героя, как и полагается по канону моногатари. История любви императора к матери Гэндзи написана под явным влиянием поэмы «Вечная печаль» Бо Цзюйи, реминисценции из которой постоянно всплывают в тексте главы. В первой главе обозначаются основные сюжетные линии, описываются моменты, определившие последующую жизнь героя. Именно здесь гадальщик-кореец прочит ему великое будущее, благополучие, которое придет на смену горестям и невзгодам. Здесь же император, отказавшись от намерения дать cыну статус принца крови, принимает решение о причислении его к простым подданным. В этой же главе намечается будущее противостояние двух героев: Гэндзи—То-но тюдзё, чья дружба—вражда является отражением противостояния двух могущественных родов: Минамото—Фудзивара. Здесь же — зарождение любви Гэндзи к прекрасной Фудзицубо, супруге его отца, любви, оказавшей столь большое влияние на его судьбу. Здесь же — начало ненависти наложницы Кокидэн, сыгравшей в жизни Гэндзи столь же решающую роль. Все те линии, намеченные в первой главе, в последующих как бы рассеиваются, внимание читателя переносится на эпизоды, на первый взгляд не имеющие никакого отношения к тому, о чем говорилось ранее. Вводятся новые и новые персонажи, предметом повествования становятся разные женские судьбы, так или иначе связанные с судьбой главного героя, но имеющие значение и вне этой связи. Многочисленные персонажи, возникая, исчезают, сменяясь другими, возвращаются и снова исчезают на долгое время, в течение которого существуют как бы за гранью повествования. Жизнь главного героя тоже протекает где-то на заднем плане, обнаруживая себя лишь настолько, насколько велико его участие в жизни той или иной женщины. Тем не менее все в этой жизни идет своим чередом, все предначертанное герою сбывается. Преступная любовь Гэндзи к Фудзицубо не остается безответной, и на свет появляется их сын, которого все считают сыном императора Кирицубо, — будущий император Рэйдзэй. Сознавая, сколь велика его вина перед отцом, Гэндзи старается забыть Фудзицубо и ищет женщину, способную заменить ее, но, увы, хоть каждая из его возлюбленных и имеет свои достоинства, среди них нет столь же совершенной.

Стр. 41

Наконец на пути его встречается юная Мурасаки, прелестная и к тому же связанная с Фудзицубо родственными узами. Тема сходства (мать Гэндзи — Фудзицубо — Мурасаки) находит свое завершение. Далее — невзгоды и беды, связанные с кознями Кокидэн, изгнание в Сума и, наконец, возвращение в столицу и достижение полного благополучия, символом которого становится сказочно-прекрасный дом на Шестой линии. Гэндзи, возвышенный императором Рэйдзэй, пользуется неограниченной властью в стране, в его доме царят покой, гармония и полный достаток. Процветание обеспечено и детям его, и внукам: сын, Югири, достиг высоких званий, дочь стала супругой нового императора и матерью наследного принца. Все намеченное в первой главе полностью раскрыто, все возможности исчерпаны — повествование пришло к своему пределу, счастливому концу, столь обычному для моногатари.

В этой части помимо основной линии, связанной с Гэндзи, можно выделить ряд побочных — историю Тамакадзура, историю любви Югири и Кумои-но кари и пр. Все эти линии в главе «Листья глициний» тоже достигают своего завершения — судьбы этих героев определены.

Казалось бы, дальше уже все ясно и автор может отложить кисть. Но нет, повествование продолжается. Столь прочное на первый взгляд благополучие оказывается непродолжительным, ему на смену приходят новые горести и невзгоды. Измена юной супруги Гэндзи, Третьей принцессы, и рождение ее сына Каору, которого Гэндзи признает своим (возвращение темы греховной связи первой части), тяжкая болезнь и смерть любимой жены Гэндзи, Мурасаки, принятие им самим монашеского пострига и скорая кончина — таково основное содержание второй части, последняя глава которой, «Кудесник-даос», удивительным образом перекликается с первой главой «Повести» — «Павильон Павлоний». Здесь снова возникает тема «Вечной печали», посредством которой конец соединяется с началом и вся композиция обретает особую значительность, завершенность. «Повесть об истинной любви» — так можно было бы назвать эту часть. Любовь императора Кирицубо к матери Гэндзи, любовь Гэндзи к Фудзицубо, любовь Гэндзи к Мурасаки. Сходство всех трех женщин подчеркивает единство темы.

Вторая часть «Повести о Гэндзи» резко отличается от первой своим эмоциональным настроем. В ней — увядание, пришедшее на смену расцвету. Общая мажорная окрашенность первой части контрастирует с минорной окрашенностью второй. Меняется и характер самих глав, их внутренняя структура. Главы первой части, как правило, обособлены друг от друга, замкнуты, многие из них могут рассматриваться как отдельные короткие повести. При переходе ко второй части возрастает слитность повествования, увеличивается зависимость побочных линий от основной, связанной с центральным героем, уменьшается число персонажей. Меняется соотношение стихов и прозы в тексте: стихов становится меньше, зато увеличивается число диалогов. Связь между отдельными главами делается более определенной, конец предыдущей главы непосредственно соотносится с началом последующей. Последняя глава этой части, «Кудесник-даос», за которой словно заключительный аккорд следует весьма многозначительное (большая редкость для «Повести») название несуществующей главы «Сокрытие в облаках», вполне могла бы быть завершающей для всего произведения — смерть главного героя является не менее естественным для того основанием, чем его возвышение. Однако повествование не кончается и на этом. Автор снова берется за кисть для того, чтобы рассказать о жизни следующего поколения рода Гэндзи.

Стр. 42

Основными женскими персонажами третьей, последней части «Повести» становятся дочери Восьмого принца, центральное место среди которых постепенно начинает занимать Укифунэ. Действие последних десяти глав происходит в Удзи, где перекрещивались пути паломников, направляющихся в Хацусэ. Мистическая окрашенность придает этим главам особое звучание. В третьей части увеличивается слитность глав, подчиненность всего повествования основной сюжетной линии становится еще большей, чем во второй, число персонажей резко сокращается, в поле зрения читателя остается лишь несколько героев, судьбы которых прослеживаются очень подробно. По существу, перед нами отдельная повесть с искусно выстроенным динамичным и увлекательным сюжетом. Общий тон этой части характеризуется нарастанием трагической темы, которая на пронзительной ноте безысходности, тщетности мирских устремлений обрывается в главе «Плавучий мост грез».

Несмотря на кажущуюся обособленность, все три части «Повести о Гэндзи» представляют собой единое целое. Эта цельность проявляется прежде всего в общности тем. Тема равновесия судьбы, т. е. уравновешенности в ней горя и счастья, определяя жизненные линии отдельных персонажей, находит воплощение и в общей структуре «Повести». Приниженность Кирицубо возмещается возвышением ее сына, за достигнутое благополучие Гэндзи приходится расплачиваться горестями и утратами. Если в первой части «Повести» помышления героев сосредоточены в основном на земных радостях, то во второй возникает тема неприятия всего мирского, достигающая полноты звучания в третьей, последней части. Тема сходства—возвращения, укрепляясь в конкретных проявлениях своих (Югао—Тамакадзура, Кирицубо—Мурасаки, Оогими— Укифунэ), постепенно разрастается, принимая все более общий характер. Жизнь Гэндзи, подойдя к своему пределу, как бы раздваивается, возвращаясь в судьбах Каору и принца Ниоу. На смену противостоянию Гэндзи—То-но тюдзё приходит противостояние Ниоу—Каору. Параллели и контрасты, пронизывающие все части «Повести», связывают их в единое целое.

Прошлое звучит в настоящем и определяет будущее — вот основной смысл трех частей «Повести о Гэндзи».


События прошлого и настоящего, вымысел и реальность, достоверность дневниковых записей и сюжетные повороты волшебной сказки — все это в сочетании образует своеобразный мир «Повести о Гэндзи».

Законы жанра предписывают относить изображаемые в моногатари события к предшествующим эпохам. «В давние времена жил один человек…», «Вот что случилось в давние времена…», «Давным-давно жил кавалер…». «При каком же государе то было?..» — начинает свою повесть Мурасаки Сикибу.

Стр. 43

В самом деле, при каком? Уже самые древние комментаторы пытались привязать события, описываемые в «Повести о Гэндзи», к определенному историческому периоду. Многие приходили к выводу, что Мурасаки имела в виду первую половину X в., точнее — время правления императоров Дайго, Судзаку, Мураками. Эти годы — годы расцвета поэзии, становления национальных культурных традиций, первые годы владычества Фудзивара — непосредственно предшествовали той эпохе, в которую жила сама писательница, и многое еще не стерлось из памяти ее современников, многое еще жило в настоящем.

Желая придать повествованию большую достоверность, Мурасаки вводит в него приметы времени, хорошо понятные ее современникам. К примеру, в главе «Павильон Павлоний» говорится о ширме, принадлежавшей императору Уда, и о наставлениях, оставленных им для своего тринадцатилетнего сына, взошедшего на престол под именем Дайго. Это позволяет предположить, что прототипом императора Кирицубо был скорее всего император Дайго, а прототипами Судзаку и Рэйдзэя — соответственно императоры Судзаку и Мураками.

Создавая такую историческую перспективу, Мурасаки тем не менее избегает всяких прямых аналогий, постоянно скользя по грани реальности и вымысла. Персонажи, как правило, безымянны, но в них угадываются черты реально существовавших лиц. Особую достоверность повествованию придает введение в текст подлинных имен (Цураюки, Исэ). Той же цели служат намеки на действительные события, особенно частые в первой части «Повести».

Что касается главного героя, то вряд ли можно назвать какое-то определенное историческое лицо, послужившее его прототипом. Скорее всего это образ собирательный. Чаще всего отмечают сходство Гэндзи с Минамото Такаакира (914–982), сыном императора Дайго. Так же как и Гэндзи, Такаакира был внесен в список простых подданных, успешно продвигался по служебной лестнице, но после неудачной попытки сделать наследным принцем своего зятя, принца Тамэхира (четвертого сына императора Мураками), был заподозрен в тайном противодействии властям и стараниями боявшихся его усиления Фудзивара сослан на Цукуси, где пробыл три года. Его судьба вызывала большое сочувствие во многих столичных семьях (об этом говорится, к примеру, в «Дневнике поденки» матери Арицуна).

Образ Гэндзи нередко соотносится и с такими личностями, как Аривара Нарихира, Тайра Садафуми, Сугавара Митидзанэ, принц Ацухира и др.

Очевидно, узнавались и другие персонажи. Считается, что под именем Тамакадзура в «Повести» выведена дочь Минамото Такаакира, в Восьмом принце угадываются черты Фудзивара Корэтика, а в образе Гэн-но найси высмеивается некая престарелая родственница Мурасаки, весьма враждебно по отношению к ней настроенная. Несомненно, момент «узнавания» и явился одной из причин популярности произведения Мурасаки среди ее современников.

Стр. 44

В «Повести о Гэндзи» как бы наложены друг на друга два временных плана — время начала усиления рода Фудзивара и время полного расцвета его могущества (т. е. время, в которое жила сама Мурасаки). Повествуя, как того требовала традиция, о прошлом, писательница — вольно или невольно — наделяет это прошлое чертами настоящего. Так, изображая в лице императора Кирицубо императора Дайго, она одновременно придает ему черты явного сходства с императором Кадзан, с которым связана судьба ее отца, а, рисуя образы ученых, подчеркивает незначительность их положения при дворе, что характерно для периода владычества Фудзивара Митинага, но отнюдь не для того времени, которое описывается.

В образе Гэндзи можно усмотреть немало черт сходства с самим Фудзивара Митинага. А описание дома на Шестой линии удивительным образом совпадает с описанием принадлежавшего Митинага дворца у Земляных ворот в «Дневнике» Мурасаки.

Прототипом Удзи-но адзари многие исследователи считают монаха Кисэна, жившего в начале эпохи Хэйан отшельником на горе Удзи, а прототипом настоятеля Ёкава — монаха Гэнсина (942-1017), одного из теоретиков учения о Чистой земле, с которым был близок Тамэтоки.

Многие эпизоды «Повести» носят ярко выраженный автобиографический характер. Зафиксированный в домашней антологии Мурасаки эпизод с незнакомцем, старающимся проникнуть в ее дом, и упоминание о слишком большой активности старшего сына Нобутака, после смерти отца пытавшегося взять его вдову под свое покровительство, нашли отражение в судьбе Уцусэми. В «Главах Удзи» можно усмотреть воспоминания детства, проведенного со старшей сестрой в женских покоях дома у Столичного предела. Даже в образе наложницы Кирицубо отразились некоторые черты самой Мурасаки — ее настроения того времени, когда она только что приступила к придворной службе.

Вместе с тем реальный мир, изображенный в «Повести о Гэндзи», подчиняется не столько реальным, сколько условно-литературным законам. Да и сами герои находятся на грани между действительно существовавшими людьми и обобщенно-условными персонажами моногатари.

Уже сам выбор персонажей является данью литературной традиции, требующей, чтобы герои моногатари принадлежали к высшим слоям столичной аристократии. (Исключение составляют описанные в главах «Пустая скорлупка цикады» — «Вечерний лик» женщины среднего сословия, изображение которых было смелым новаторством со стороны Мурасаки.)

Сам Гэндзи, несмотря на соотносимость его судьбы с судьбами действительно существовавших личностей, образ скорее идеальный, чем реальный. Писательница наделила его всеми мыслимыми достоинствами благородного мужа, уподобив совершенным героям древности. Человеческое сочетается в образе Гэндзи с божественным — недаром дом на Шестой линии постоянно сравнивается с Землей Вечного Блаженства — буддийским раем. Уход Гэндзи из мира также напоминает уход божества — в старинных моногатари никогда не рассказывается о смерти богов и фей, они просто переходят в другие миры, исполнив свое земное предначертание. На небеса возносится Кагуя-химэ, в облаках скрывается Гэндзи.

Стр. 45

От мифа и стремление Мурасаки к равновесию судеб: богатые, счастливые рано умирают, несчастные, пренебрегаемые всеми — возвышаются.

В истории Укифунэ находит отражение весьма распространенный в то время сюжет о злой мачехе и падчерице, а в любовном треугольнике Ниоу — Укифунэ — Каору можно усмотреть новый вариант древней легенды о деве Унаи, зафиксированной еще в «Манъёсю».

Мотив «выбора женихов», впервые прозвучавший в «Повести о старике Такэтори» и подхваченный автором «Повести о Дупле» (глава «Атэмия»), звучит и в «Повести о Гэндзи» — в эпизодах с выбором мужа для Тамакадзура.


Окружающий мир (как человеческий, так и мир природы) в эпоху Хэйан воспринимался не непосредственно, а через призму разнообразных синтоистских, буддийских, конфуцианских, даосских и прочих представлений, к тому же видение мира в значительной мере определяли и литературно-эстетические критерии, к концу X в. сложившиеся в разработанную систему.

Так, мир природы был ценен не сам по себе, не как нечто обособленное, существующее помимо людей (интересно, что в древнеяпонском языке слова «природа» — сидзэн вообще не было), а как объект эстетического и философско-этического переживания. Эстетическая ценность тех или иных природных явлений закреплялась поэтическими антологиями и в «олитературенном», «эстетизированном» виде входила в духовный мир человека, определяя тем самым сферу дальнейшего отбора поэтического материала. (Интересно, что для японских трактатов о сущности поэзии, равно как и для китайских, в традициях которых они написаны, характерна зависимость «сердце — слово», а не «слово — действительность», как в западной поэзии. Отношение «слова» к «действительности» вообще не рассматривалось.)

В «Повести о Гэндзи» совершенно нет развернутых описаний природы, хотя в отличие от многих своих современниц Мурасаки путешествовала по провинциям и видела немало. Однако всякая местность соотносилась в те времена не столько с действительным своим обликом, сколько с неким живописным или поэтическим образом (изображением на свитке или ширме, стихотворением), ее воплощавшим.

Столица, в которой развертывается действие «Повести», также является пространством скорее субъективным, чем объективно-конкретным. Столица — «высшее» в противопоставлении «низшему» — провинции. Побережье Сума, бухта Акаси — не столько реальные места, сколько символы, знаки изгнания, связанные с образами Аривара Юкихира, императора Сага и пр. Дом Гэндзи на Шестой линии, вершина гармонического единства времени и пространства, символизирует достижение героем вершины благополучия.

Стр. 46

Время и пространство в «Повести» всегда являются как бы продолжением внутреннего мира того лица, с позиций которого ведется повествование. Умирают, как правило, осенью, и все вокруг скорбит и плачет, весна — пора сбывающихся надежд и радостных встреч. Время развертывается в постоянстве возвращений-повторений на фоне бесконечной изменчивости. Его рамки — один год (хитотосэ), определяемый чередованием весны, лета, осени, зимы. (Таково же движение человеческого мира. Люди уходят и возвращаются снова, на смену одним приходят другие — постоянство в изменчивости.)

В рамках одного годового цикла и вся «Повесть». Первая часть — весна—лето. Вторая — осень, третья — зима.

Так в прозе нашла свое выражение провозглашенная Цураюки идея высшей гармонии сердца и слова.


Произведение Мурасаки стало вехой не только в истории японской литературы, но и в истории японского литературного языка.

В эпоху Хэйан не было противопоставления японского разговорного языка японскому литературному, ибо языком, единственно достойным литературы, считался китайский. Поэтика японской прозы была совершенно не разработана, но в поэзии положение было немного лучше. По мере того как росло значение национальных форм в литературном обиходе, складывался особый поэтический язык (к концу X в. довольно далеко отошедший от разговорного) и разрабатывалась поэтика японского стиха вака (вскоре после Предисловия к «Кокинсю» Ки-но Цураюки появилось еще несколько трактатов на эту тему).

Применив к прозе приемы, разработанные для поэзии «вака», Мурасаки сделала первый шаг к превращению японского разговорного языка в язык литературный.

В «Повести о Гэндзи» впервые как осознанный литературный прием было применено цитирование.

Главным источником цитирования для Мурасаки были японские пятистишия, хотя она весьма широко цитирует и китайскую классику, и буддийские источники. Стихотворные цитаты, вплетенные в ткань «Повести», придают тексту необычайную емкость, расширяя его эмоциональное и образное содержание.

Широко пользуясь арсеналом средств, представленных ей японской поэзией, Мурасаки распространяет на прозу те эстетические принципы, которые этой поэзией были выработаны.


В XVIII в. Мотоори Норинага, анализируя «Повесть о Гэндзи», пришел к выводу, что все ее части соединяются воедино общей эстетической окрашенностью, пронизанностью единым духом — «моно-но аварэ».

«Это произведение вобрало в себя все проявления «моно-но аварэ», какие только есть в мире, и было создано именно для того, чтобы заставить читателей глубже проникнуть в это понятие», — писал Мотоори Норинага. Отвергнув все иные толкования, он заявил, что смысл «Повести о Гэндзи» (как, впрочем, и всей хэйанской литературы) сводится единственно к раскрытию сокровенной сути «моно-но аварэ».

Стр. 47

Что же такое «моно-но аварэ», по мнению Норинага?

«Сначала это был возглас удивленного восхищения, невольно вырывающийся из глубины души, когда человек что-то видел, слышал или осязал… Восхищаясь луной или цветами, восклицаешь, к примеру: «Ах, какие чудесные цветы! Харэ! Что за прекрасная луна!» Так называемое «аварэ» и возникло путем соединения этих двух возгласов «ах!» и «харэ!» Непосредственное выражение восхищения, смешанного с удивлением, — вот в чем смысл этого понятия… В более поздние времена слово «аварэ» стали писать знаком «печаль», можно подумать, что и обозначать оно стало исключительно ощущение грусти-печали, однако это не совсем так. «Аварэ» выражает не только печаль, оно может относиться к радостному и к прекрасному, к приятному и занятному — словом, ко всему, что способно исторгнуть из души возгласы «ах!» и «харэ!»»

В эпохи более ранние понятие «аварэ» обозначало безыскусно-простодушное удивление, рождавшееся в душе человека при виде окружающих предметов и явлений, сочувствие, сопереживание, сожаление, направленные непосредственно на объект. «Аварэ» выражало чувство прямое и ясное, пронизанное ощущением вечности, таящейся в изменчивости.

В эпоху Хэйан в понятии «аварэ» появился печально-трагический оттенок, оно стало выражать ощущение мимолетности бытия и неотвратимости увядания.

Посредством «аварэ» постигается сущность «моно». «Моно» же — это «вещь» (предмет или явление), лишенная облика, вещь вне ее отдельного проявления, сущность вещи. «Моно-но аварэ» — стремление души к вечным истокам вещей, желание уловить их ускользающий смысл.

«Моно-но аварэ» — во внезапном постижении взаимосвязанности, взаимообусловленности природы и человека, внутренней подчиненности всего сущего высшим законам судьбы. Отсюда в поэзии — стремление установить связь между внешне далекими предметами, увидеть сокровенную общность мира.

Мир в эпоху Хэйан воспринимался не как самоценно существующая реальность, прикосновение к которой вызывает непосредственное чувство восхищения — «аварэ» (как это было в более древние времена), а исключительно как объект эстетического переживания, рассматриваемый сквозь призму «моно-но аварэ», как совокупность символов, доступных лишь избранным — тем, кому понятен смысл «печального очарования вещей» — «моно-но аварэ».

Желание найти гармонию внешнего с внутренним, объекта с субъектом, требовало не ясности, а зыбкости восприятия. Важно было уловить не какое-то одно из двух присутствующих в предмете начал, а их грань, начало их взаимопроникновения. (Недаром Фудзивара Кинто (966—1041) в трактате «Девять разрядов поэзии» — «Вакакухон» — самым совершенным назвал такое стихотворение: «Думами устремляюсь / к ладье, что вот-вот исчезнет / за островом в бухте Акаси, / едва различимому / в зыбкой утренней дымке.)

Дух «моно-но аварэ» лучше, чем где-либо, выражен в хэйанских моногатари, и прежде всего в «Повести о Гэндзи».

Стр. 48

Произведение Мурасаки традиционно противопоставляют «Запискам у изголовья» Сэй Сёнагон, считая, что первое является воплощением красоты «моно-но аварэ», а второе — воплощением яркой и броской, обращающей внимание на изощренность внешних связей красоты «окаси». Действительно, автор «Записок» видела и описывала предметы ярко освещенными, а в произведении Мурасаки мир словно окутан дымкой, сквозь которую неясно проступают очертания предметов, человеческие лица.

«Автор «Повести о Гэндзи», — писал Мотоори Норинага, — сама глубоко проникшая в «сокровенную красоту» (моно-но аварэ) этого мира, вглядывалась, вслушивалась во все, что происходит вокруг, наблюдала за действиями добрых и злых людей, и проницательный взор ее улавливал их сокровенные помышления. Множество разных мыслей рождалось при этом в ее голове, и, движимая потребностью передать их кому-то, она вкладывала эти мысли в речи и думы своих героев, так чтобы читатели видели, что есть добро, а что — зло. Она сумела передать людям свое знание о «сокровенной красоте» этого мира, заставив их почувствовать то, что чувствовала сама».


В наши дни в Японии ни одно произведение не привлекает к себе столь пристального внимания исследователей, как «Повесть о Гэндзи». Диапазон имеющихся работ необычайно широк — от комментаторской литературы, традиции которой закладывались еще в конце XII в., до сложнейших современных исследований, рассматривающих «Повесть» с самых разных точек зрения — этнографической, эстетической, исторической, текстологической. Публикуются специальные словари и справочники, альбомы и таблицы. Проводятся дискуссии по разным вопросам, связанным со структурой «Повести», с историей ее написания.

Многие писатели современности снова и снова обращаются к этому удивительному произведению, находя в нем неисчерпаемые запасы прекрасного, открывая все новые и новые глубины. «С тех пор как появилось оно на свет, — говорил известный японский писатель нашего века Кавабата Ясунари, — японская литература все время тяготела к нему. Все виды искусства, начиная от прикладного и кончая искусством планировки садов, о поэзии и говорить нечего, находили в «Гэндзи» источник красоты».

«Повесть о Гэндзи» неоднократно переводилась на современный японский язык. Впервые ее перевела в самом начале нашего века известная поэтесса Ёсано Акико. С тех пор многие ученые и писатели пробовали в этом свои силы. Наиболее удачным признан перевод, сделанный выдающимся писателем нашего века Танидзаки Дзюнъитиро, который переводил «Повесть о Гэндзи» трижды (последний вариант издан в 1964 г.).

В конце XIX в. была предпринята первая попытка познакомить с «Повестью о Гэндзи» западный мир. В Лондоне вышел английский перевод глав «Павильон Павлоний» — «Сопоставление картин», выполненный Суэмацу Кэнтё.

Стр. 49

Однако настоящая мировая известность пришла к «Повести» лишь в 30-е годы нашего века, после того как был опубликован полный ее перевод на английский язык, сделанный крупнейшим английским востоковедом Артуром Уэйли.

В 1966 г. в список замечательных людей мира (составленный ЮНЕСКО) было внесено первое японское имя — Мурасаки Сикибу.

Были сделаны переводы «Повести» на французский и немецкий языки (с английского перевода Уэйли). В 1978 г. вышел новый английский перевод «Повести о Гэндзи», выполненный английским ученым Э. Сайденстиккером, а чуть позже — новый французский перевод Р. Сифферта.

«Герои «Гэндзи» — живые люди, и отсюда его вечная молодость и неизменный успех, — говорит о произведении Мурасаки один из ведущих современных американских исследователей японской литературы, Дональд Кин. — Время и образ жизни, конечно, отличаются, но они понятны американцам XX века. Не случайно несколько колледжей в Нью-Йорке включили «Гэндзи-моногатари» в курс литературы XX века… Я даже думаю, что психологически американцам XX века ближе «Гэндзи», чем европейская литература XIX века».

В России «Повесть о Гэндзи» стала известна в 20-е годы, после того как Н. И. Конрад перевел несколько глав на русский язык, одновременно посвятив ряд статей проблемам хэйанской культуры вообще и шедевру Мурасаки в частности (см.: Конрад Н. И. Очерки японской литературы. М., 1973). В 1981 г. вышла в свет монография И. А. Ворониной «Классический японский роман» — первое фундаментальное исследование «Повести о Гэндзи».

Настоящее издание представляет собой первый полный перевод «Повести о Гэндзи» на русский язык. Перевод выполнен с текста, опубликованного издательством «Иванами» в серии «Японская классическая литература» («Нихонкотэн бунгаку тайкэй»), т. 14–18 (Токио, 1975).

Т. Соколова-Делюсина


Загрузка...