Глава вторая

Мы близко узнали друг друга на войне. Антону тогда шел двадцать восьмой год, мне сорок восьмой. Отец его, мой друг со школьной скамьи, умный и способный санитарный инспектор, мне много рассказывал о сыне, восхищался его уменьем держать себя и успехами в науке. Мать Антона рано умерла, отец вторично женился спустя несколько лет, и воспитанием ребенка занималась родня. Он и у нас живал часто, проводил в нашем доме каникулы, ездил с нами на Кавказ. Вежливый и обходительный юноша пользовался особым расположением моей жены. Двадцати лет он определился в Военно-медицинскую академию в Ленинграде, и с тех пор мы почти не виделись.

Мы встретились в декабре тысяча девятьсот сорок четвертого года в Военно-санитарном управлении фронта, куда я прибыл за назначением. С первого взгляда Антона было не узнать. Он вырос, возмужал и выглядел бравым офицером. Высокий рост, широкие плечи, выпуклая грудь и мягкий взгляд больших голубых глаз выгодно отличали его среди других.

После того, как мы по-родственному расцеловались, он спросил, куда я следую, доволен ли присвоенным званием, должностью и местом назначения. Я сказал, что меня посылают патологоанатомом в медсанбат и что звание и должность мне безразличны.

Ответ мой заинтересовал его и, насколько я заметил, заставил даже призадуматься. После некоторого размышления, он чему-то улыбнулся и вскоре под влиянием другой мысли насупился. На переносице у него легла глубокая морщина, которой я раньше не замечал. Когда меня позвали к начальнику кадров, он схватил меня за руку и прошептал:

— Не торопитесь, успеете… Вас вызовут снова.

Я понял, что ему не хочется расставаться со мной, и согласился.

— Значит, в медсанбат направляют, — задумчиво проговорил Антон, — а как же с вашей научной работой? Там ведь врачу не до экспериментов… Придется оставить, а жаль… Ваши труды здесь пригодились бы… Не каждый способен вернуть к жизни умершего, трижды оживить человека на операционном столе… Я читал описание этого случая, и мне понравились ваши слова: «Смерть не так уж страшна и не так уж необратима…»

Мне было приятно его участие, и в то же время на меня повеяло грустью. Антон напомнил мне о том, о чем я всячески старался не думать. Пять лет ушло на то, чтобы самому убедиться и другим доказать, что не всякая смерть — конец и гибель организма. Множество опытов на животных подтвердили, что смерть обратима. Там, где организм себя не изжил, жизнь может вновь утвердиться… Труды мои не были напрасными, испытания на людях прошли удачно. Предполагалось создать лабораторию, подготовить помощников, как вдруг грянула война.

— Не время сейчас об опытах думать, — с невольной грустью ответил я, — война требует от нас другого… Ты не должен, мой друг, преувеличивать — я вовсе не чародей… Задолго до меня профессор Оппель остановил сердце раненого солдата, извлек из груди пулю, зашил сердечную мышцу и вернул человека к жизни… Оживляли нередко и убитых электрическим током…

Антон делал вид, что слушает меня, кивал головой и, судя по всему, что-то обдумывал. И непроизвольная игра мышц лица, и нервное подергивание губ, и блуждающий взгляд, обращенный вдаль, свидетельствовали о том, что мысли его далеко.

— А как бы вы отнеслись, — все еще не отделавшись от своих размышлений, медленно проговорил Антон, — если бы вам дали возможность продолжать научную работу — хотя бы… в одном из фронтовых госпиталей? Врачи охотно вам помогли бы и сами у вас поучились…

Он встал, и я снова подумал, что у него приятная внешность: добрый, участливый взгляд, искренняя, теплая улыбка и завидный рост. Такие люди великодушны, чужды мелочным расчетам и незлобивы. Я мысленно поблагодарил его за заботы и сказал:

— Не беспокойся, пожалуйста, из этого ничего не выйдет. В управлении скорей поверят, что я ищу себе теплое местечко, чем рабочую лабораторию. Не я один оставил незаконченную работу, здесь таких наберется немало.

— Вы правы, не спорю, — охотно согласился он, — могут всякое подумать. А что бы вы сказали, если бы такого рода предложение последовало не от меня, а от санитарного управления? — Заметив, что я готов ему возразить, он предупредил меня: — II не в виде частного мнения должностного лица, а официального назначения… Приятней, как мне кажется, оживлять, чем анатомировать.

Последние слова меня покоробили. Я хотел ему сказать, что на фронте не выбирают себе приятных занятий, по Антон мягким прикосновением руки снова остановил меня:

— Простите, Федор Иванович, — тоном искреннего раскаяния произнес он, — это вышло у меня неудачно… Я хотел сказать, что занятие анатомией не могло бы вас так удовлетворить, как терапия клинической смерти.

Мне понравилась простота, с какой он признал ошибку, понравилось выражение «терапия клинической смерти», которое я от него услышал впервые. Не покривив душой, я ответил:

— Если бы от меня зависел выбор, я, конечно, избрал бы фронтовой госпиталь.

Антон словно этого и ждал. Он порывистым движением схватил мою руку, крепко пожал ее и решительно направился к кабинету начальника кадров. Прежде чем я успел опомниться, Антон обернулся, махнул мне рукой и громко оказал:

— Можете себя поздравить, будет по-вашему.

Он скоро вернулся, протянул мне документы и сказал:

— Вы направлены во фронтовой госпиталь. Сегодня же будете на месте.

Все это произошло так стремительно, что у меня закралось сомнение, не вздумал ли Антон подшутить надо мной. Так ли просто и легко устраиваются назначения в армии? Я развернул командировочное удостоверение, пробежал его глазами и убедился, что действительно направлен в госпиталь. Какое-то неясное чувство удержало меня от выражения признательности. Я не очень уверенно кивнул головой и спросил:

— Где расположен фронтовой госпиталь?

— Это уж моя забота… Через три часа будем там. Гарантирую вам ванну, вкусный обед и удобную комнату.

Я мог допустить, что, по воле случая, Антон нашел средство устроить меня в госпиталь. Но зачем ему везти меня туда? Явиться на службу в сопровождении покровителя — нехорошо. Кто знает, как на это взглянет командование.

— Тебе не стоит беспокоиться, Антон, — сказал я ему, — я и сам туда доберусь. Скажи мне, где этот объект расположен.

Он рассмеялся.

— Нам с вами но дороге, я начальник этого госпиталя.


* * *

Фронтовой госпиталь разместился в небольшом городке вблизи польской границы, в здании прежней духовной семинарии, приспособленной затем для средней школы. Просторные палаты, свежевыбеленные и ярко освещенные, с широкими проходами между рядов кроватей, сверкавших белизной, образцовый порядок и тишина — все это скорей напоминало благоустроенную клинику большого города, чем фронтовой госпиталь.

Сопровождавший меня Антон время от времени забегал вперед и широким жестом приглашал меня то в лабораторию, то на кухню, то в зал гимнастических упражнений. В каждом его движении сквозили гордость и удовлетворение. Уютная, но вместе с тем просторная операционная с блестящим новеньким рефлектором и двумя рядами скамеек по образцу операционных институтских клиник невольно вызвала мое восхищение.

У одной из дверей Антон остановился и, лукаво подмигивая, пригласил меня войти. Посреди комнаты стоял обтянутый зеленым сукном биллиардный стол.

— Едва достали, — с тем же чувством гордости, с каким он только что говорил об операционной, произнес Антон, — пришлось немного прилгнуть, сказать, что биллиард необходим больным. Теперь его у нас клещами не вытянешь, в инвентарную книгу занесли… У нас ведь многие врачи — биллиардисты, кто с этим пришел на фронт, а кто здесь научился… А вот тут, — указывая на соседнее помещение, — будет ваша резиденция, оборудуем «оживитель». Дадите нам список аппаратуры и оборудования, всего, что вам надо, и через несколько дней откроем лабораторию. Не стесняйтесь, пожалуйста, требуйте, у нас не принято отказывать…

В назначенный день весь инвентарь, начиная со стеклянных банок, ампул для нагнетания крови, резиновых трубок и кончая раздувными мехами, прикрепленными к металлическому основанию, был на месте. Где только удалось в прифронтовом городишке все это добыть? В тот же день Антон сообщил мне, что состояние одного из больных стало критическим, часы его жизни сочтены, и наше вмешательство может в любую минуту понадобиться. Придется, возможно, лабораторию сегодня же открыть.

Весть эта неприятно меня поразила. Какое безрассудство! К чему такая поспешность? У нас нет подготовленных людей, и сам я еще не освоился с новой обстановкой.

Последнее особенно меня удручало. Как ни странно, но я все еще не свыкся с моей новой работой. Четверть века патофизиологической практики давно приучили меня уверенно и спокойно относиться к предмету исследования. Проводились ли опыты на животном, изучалось ли состояние органов трупа — и в том и в другом я привык видеть материал исследования и ничего больше. С тех пор, как я впервые вернул к жизни умершего, привычное равновесие моих мыслей и чувств нарушилось. Материал приобрел иное значение, прежний труп уступил место больному, а я, патофизиолог, стал врачом. Не исследовать тело и ткани должен был я, а вдохнуть в них жизнь.

Новая задача, несовместимая с прежними привычками и рабочими приемами, отразилась на моем самочувствии. Каждая процедура превращалась в жестокое испытание для меня. Тревожное чувство возникало задолго до того, как судьбе было угодно испытать мое искусство. Я просыпался ночью с сильно бьющимся сердцем и не засыпал до утра. Я упрекал себя в малодушии, призывал к благоразумию и с горьким чувством провинившегося школьника решал взять себя в руки. Бывало и по-другому: прорвавшееся малодушие подавляло меня, и я обрушивал свой гнев на себя — виновника моих несчастий. «Что тебе нужно, упрямый человек! Когда ты наконец уймешься? Врачи убедились, что больного не спасти, они примирились с судьбой человека, почему тебя тревожит его труп?»

С тех пор, как моя мысль приблизилась к границам жизни и смерти, меня осаждал всякий вздор. Я останавливался у кровати умирающего, подолгу разглядывал черты его лица, выражение глаз, вслушивался в звучание голоса, чтобы сопоставить это с тем, что уцелеет после клинической смерти. Пробудившихся к жизни я рассматривал и слушал с неутолимым любопытством, досадуя, что они так мало могут рассказать о пережитой смерти. Один такой больной, молодой солдат батальона связи, на вопрос, что. он перечувствовал в эти минуты, сказал: «Не спрашивайте, профессор, я проспал свою смерть». Кто бы подумал, что смерть можно проспать? Где ее торжественное величие, неразрывное с понятием вечности?..

К процедуре оживления я так и не привык, последующие были не легче предыдущих и всегда глубоко волновали меня. Вот почему весть об открытии лаборатории вызвала во мне беспокойство.

В тот же день, вскоре после разговора с Антоном, ко мне явилась помощница в полотняной шапочке, изящно сдвинутой на бок, и в белом халате поверх платья защитного цвета. Она назвала себя Надеждой Васильевной Преяславцевой, сообщила, что исполняет обязанности патологоанатома и временно прикомандирована ко мне. Палатный врач предупредил ее, что больной умирает и его вскоре доставят сюда.

— Я буду, вероятно, ассистировать вам, — закончила она.

— Разве начальник госпиталя не придет? — удивился я. — Ведь он выразил желание присутствовать.

Мой вопрос почему-то вызвал у нее улыбку. Она пожала плечами и ничего не ответила.

— Что ж, обойдемся без него, — не скрывая своей досады, сказал я, — разрешите познакомить вас с вашими обязанностями.

Я пригласил ее сесть. Она опустилась на стул, сложила руки на коленях и устремила на меня бесстрастный взгляд. Занятый своими мыслями, я в эту минуту не разглядел ее. Мне было бы трудно ответить, какого она роста, каков цвет ее волос или сколько ей лет. Запомнились лишь две темные змейки бровей над глазами, подвижные и весьма красноречивые. Мне предстояло посвятить помощницу в тайны, которые стали лишь недавно известны мне самому.

Она должна знать, что смерть — процесс постепенный, начальную стадию его называют клинической смертью, и наш долг позаботиться, чтобы она не стала окончательной. Пусть сознание больного утрачено, дыхание замерло и сердце не сокращается, но пока клетки коры мозга уцелели, не все потеряно. Им дано жить шесть-семь минут после того, как замерло биение сердца и последний вздох отзвучал. Под внешним покровом смерти долго теплится жизнь: не прерывается обмен веществ, минут пятнадцать проживет спинной мозг, минут тридцать — продолговатый, а двигательные и чувствительные нервы — до часа. Дыхание может быть восстановлено и через полчаса, а сердце — даже спустя двое суток. Позже всех оно умирает, чтобы вновь пробудиться первым.

Едва я успел это рассказать, дверь распахнулась, и в лабораторию внесли больного. Врач скороговоркой сообщил, что наступила агония, дальнейшее зависит от нашего искусства. В моем распоряжении оставались шесть-семь минут, чтобы подготовить помощницу и вернуть к жизни умирающего.

Для дальнейших разговоров но оставалось времени. Судорожно-прерывистое дыхание больного слабело и грозило оборваться. Я указал помощнице место за столом, бросился проверить аппаратуру, и, когда вернулся к больному, он уже не дышал. Все зависело теперь от того, удастся ли нам одновременным переливанием крови и нагнетанием воздуха в легкие оживить дыхательный центр и сердце.

— Займитесь переливанием крови, — бросил я помощнице на ходу, — ни секунды промедления… Прибавьте к крови глюкозу… Приступаю к искусственному дыханию.

Я ввел в гортань больного трубку и пустил в ход меха. Потоки воздуха устремились в легкие. Моя помощница ввела полую иглу в плечевую артерию, и кровь из банки устремилась к сердцу. Пока моя рука раскачивала меха и глаза следили за состоянием больного, я ни на минуту но умолкал. Я подсказывал ассистентке, как поддерживать давление воздуха в банке, как следить за манометром, и многое, многое другое.

Прошла минута-другая, я взглянул на часы и словно этим разбудил в них дьявола — они неистово застучали. Отдельные звуки сливались и нависали нестерпимым шумом. Бессильный отделаться от мучительного гула в ушах, я на первых порах растерялся. Какая незадача! Именно сейчас, когда мне так необходимо спокойствие, я терял, его. Надо было что-то важное сказать помощнице и что-то самому решить, но мысли в этом шуме словно тонули. Напрасно я искал их. Утраченные, они не возвращались.

— Вы не забыли прибавить к крови перекиси водорода? — необыкновенно громко, чтобы заглушить стук часов, спросил я. — Кровь должна быть насыщена кислородом…

Ответа я не расслышал. Она кивала головой, и живые змейки подтвердили, что все благополучно. Мне пришло в голову перекрыть своим голосом нависший шум, и вдруг стало тихо. У меня отлегло от сердца, и, обрадованный; я, словно обращаясь к некоему третьему, незримо присутствующему в лаборатории, с веселым видом сказал:

— Позвольте, милая ветреница смерть, вас потеснить… Не упрямьтесь, уступите…

Я не узнал собственного голоса. Хриплый, отрывистый, он удивил мою помощницу. Она подняла голову, и на лице ее отразилось недоумение.

Часы не унимались, стук становился все громче, и я хотел было уже крикнуть: «Остановите их!», как вдруг Надежда Васильевна заговорила, и снова водворилась тишина.

Чтобы подбодрить себя и показать моей помощнице, что присутствие духа не оставило меня, я продолжал разговор с милой ветреницей-смертью.

— Не уступите, все равно потесним вас… Правильно я говорю, Надежда Васильевна?

Не поворачивая головы, она сухо сказала:

— Простите, мне сейчас не до шуток. В нашем распоряжении три минуты.

Ледяной холодок, неожиданно повеявший в лаборатории, меня отрезвил, и, не меняя тона, я спокойно заметил:

— Вы так и не сказали мне, где сейчас начальник госпиталя, что задержало его.

— Не сказала и, вероятно, не скажу, — последовал сдержанный ответ.

Я мысленно себе представил насмешливое выражение ее лица и в душе был доволен, что, занятый работой, не мог взглянуть на нес.

— Не скажете? Почему?

Я напряженно прислушивался к интонации ее голоса: не показалось ли мне, что она мной недовольна? Я, кажется, ничем не обидел ее и не давал повода сердиться.

— Бы спрашиваете, почему? Потому что это не входит в круг моих обязанностей, — по-прежнему сухо ответила она.

«Ей, видимо, не по вкусу наша работа, — решил я, — и со свойственной женщине непоследовательностью она свое недовольство вымещает на мне».

Состояние больного продолжало оставаться без изменений. Массы воздуха насыщали кровь кислородом, растягиваемые легкие посылали нервные сигналы к центрам, регулирующим дыхание, как бы взывали о помощи, кровь омывала сердечные полости, а жизнь не возвращалась.

— Последняя минута, — услышал я напоминание помощницы.

Она стояла около аппаратуры, неподвижная, прямая. Правая рука ее сжимала резиновую грушу, глаза были устремлены на тонометр.

От звучания ли ее голоса или от сознания, что наш труд был, возможно, напрасен, рука моя вздрагивает и по телу пробегает дрожь. Мной овладевает болезненная тоска, какой я не знал еще. Сердце замирает, и ледяной пот покрывает мой лоб. «Что со мной? — спрашиваю я себя. — Я словно студент первого курса… Впервые ли мне возвращать к жизни больного, впервые ли постигает неудача? Уж не присутствие ли Надежды Васильевны так действует на меня? Вряд ли, нет, нет… Каждый из пас занят своим делом, и мы не мешаем друг другу… Сейчас она объявит, что прошло семь минут, и мы оставим работу. Право, нам спорить незачем. Нет, Надежда Васильевна тут ни при чем… Жаль, что у пас ничего не вышло и, видимо, не выйдет уже… Впрочем, кто знает, у нас еще много секунд впереди…».

Во мне вдруг пробуждается надежда, а с ней и решимость. Мои руки начинают двигаться в такт биению моего сердца, и в том же ритме поспевает мысль. Эта гармония замедляет течение времени, последние секунды широко растекаются, и на их просторах пробуждается жизнь больного. Его дыхание едва слышно — такое же судорожное и прерывистое, как в предсмертные мгновения. Вскоре оживает самый ранимый — дыхательный центр коры головного мозга. Дыхание становится ровным и глубоким. Все отчетливей бьется сердце, благодатная кровь омывает ткани, насыщает их кислородом. Жизнь нарастает, только сознания все еще нет, кора мозга проснется последней.

— Что бы вы стали делать, — вдруг спрашивает помощница, — если бы сердце больного не забилось?

Странный вопрос! Неужели она не знает, как в таких случаях поступают? Впрочем, неудивительно, она ведь не врач. У патологоанатомов такие затруднения не возникают.

— Неужели вы рассекли бы грудную клетку, чтобы рукой массировать сердце?

Конечно, но откуда эти нотки досады и иронии? Так говорит человек, который не столько движим любопытством, сколько желанием поставить другого в тупик. «В таком виде разговор не может продолжаться», — решаю я и все-таки ей отвечаю:

— Практика оживления умерших путем сжимания левой части грудной клетки насчитывает уже века. Почему бы и мне не воспользоваться этим приемом? Индейцы Северной Америки, чтобы вернуть мертвого к жизни, передавали ему дыхание живого человека. И в этом, как видите, мы недалеко ушли от того, что делали до нас другие…

— Вы умеете читать лекции в самом неподходящем месте, — не отводя глаз от больного, говорит она. — Это не каждому удается.

Я был готов уже ответить ей тем же, оборвать на полуслове, намекнуть, что дерзость не украшает ее, но в это мгновение больной открыл глаза. Они были устремлены на меня, но вряд ли что-либо различали. Так смотрят слепые. Я взглянул на часы, чтобы выяснить сколько времени прошло с момента клинической смерти.

— Семь минут, — сказала Надежда Васильевна, — для тревоги нет оснований.

Она прочла мои мысли и поспешила меня успокоить. Я забыл ее недавние придирки и поблагодарил.

— Вы правы… Это так называемая корковая слепота, она обычно проходит.

Когда больного увезли в палату, наш разговор возобновился. Усталые и возбужденные, мы сидели друг подле друга на скамье и обсуждали событие, которому были свидетелями. Надежда Васильевна засыпала меня вопросами, и я едва успевал на них отвечать. Теперь она казалась миролюбивой, всем интересовалась и все хотела узнать. Выслушав, в каких случаях смерть обратима, она спросила:

— Пробовали вы оживлять умерших спустя пятнадцать минут после смерти?

Я объяснил ей, что оживленные люди с поврежденной корой головного мозга неполноценны и становятся обузой для себя и окружающих. Будь они способны мыслить и рассуждать, они не были бы нам за это благодарны.

Она задумалась, и тут только я впервые ее разглядел. Надежда Васильевна была хороша. Выше среднего роста, чуть полная, с мягкими чертами лица, так не вязавшимися с се сухой лаконичной речью и строгими, даже резкими движениями. Ее каштановые волосы, свернутые пучком на затылке, и карие глаза с длинными ресницами под сенью темных подвижных бровей мягко оттеняли несколько бледное лицо и маленький, резко очерченный рот. На вид ей было лет двадцать восемь. Она, несомненно, была и красива, и умна, но речь и движения ее свидетельствовали о глубоком разладе в ее душе.

— А почему бы вам не попробовать? — вернулась она к прерванному разговору. — Пусть эти люди неполноценны, но где уверенность, что они со временем не поправятся… не станут вполне нормальными?

Я снова повторил, что погибшие мозговые клетки не возрождаются, оживление ни к чему не приведет.

— Мы не можем себе позволить, — закончил я, — ставить опыты на человеке.

— Не на человеке, — поправила она меня, — а на трупе. Во имя науки человечеству не жаль было живых людей, а вы жалеете мертвых. Ведь так?

Снова в ее тоне зазвучала ирония. На память пришла сухая лаконичная фраза: «В вашем распоряжении три минуты», и прежняя неловкость овладела мной. Мне страстно захотелось разубедить мою взбалмошную помощницу и объяснить, что ее мысли не новы, они немало в свое время терзали и меня. Сколько раз я проклинал скупо отпущенные мне минуты для борьбы со смертью. Я завидовал летчику-испытателю, который может пробовать свои силы до той критической минуты, когда, не выдержав напряжения, самолет рассыплется и сгорит. Я спокойно принял бы смерть, утешившись мыслью, что не остановился у мертвой преграды…

— Вы напрасно это говорите, — сказал я ей, — мне не мертвого, а живого жаль. Вернув несчастного к жизни, я постеснялся бы этому человеку в глаза взглянуть.

Воспользовавшись паузой, я заговорил о другом:

— Позвольте и мне, Надежда Васильевна, задать вам вопрос: как вы объясните ваше поведение сегодня? Вы мной недовольны? Я чем-нибудь обидел вас? Или вы будете утверждать, что это мне только показалось?

— Нет, — не поднимая головы и не глядя на меня, ответила она. — Ни вы, никто другой меня не обидел, я всегда так веду себя на новом месте. Меня к этому приучили хирурги — мои прежние начальники и учителя… Эти люди, как вы знаете, считают своей привилегией третировать персонал во время операций. — Слово «третировать» она произнесла с особой интонацией, как бы выделяя его. — Не дожидаясь, когда такой мастер браниться покажет себя, я научилась его предупреждать.

Она подняла голову, краешком губ усмехнулась и искоса взглянула на меня. За улыбкой и взглядом скрывалось нечто недосказанное, и я нетерпеливо ждал, когда она снова заговорит.

— Вы умеете хранить присутствие духа, — с той же многозначительностью продолжала она, — а ведь я порядком надерзила вам.

Теперь было поздно ее упрекать, да и после ее признания — бесполезно.

— Я не мог поступить иначе, — ответил я, — спорить — значило бы расстроить вас, а в нашей работе беспокойство может стоить больному жизни… Не скажете ли мы теперь, куда девался начальник госпиталя? Я ведь не поверил, что отвечать на вопросы не входит в круг ваших обязанностей.

Она молча открыла дверь и кивком головы предложила мне следовать за ней. У дверей биллиардной она остановилась. Оттуда доносились голоса врачей и стук шаров.

— Он здесь, — сказала Надежда Васильевна, — у них сегодня состязание. Без Антона Семеновича эти соревнования невозможны…

Загрузка...