Александр Поповский Повесть о хлорелле


В воскресные и праздничные дни семья профессора Самсона Даниловича Свиридова в полном составе садилась за стол. Ровно в три часа каждый занимал свое место, и всякие разговоры прекращались. Опоздавший к обеду терял право на свою долю пирога с кремом и выслушивал неприятную проповедь. Строгие правила никого не хвалили, даже самого профессора. Случалось и ему оставаться без пирога.

В июньский воскресный день 1954 года — день рождения профессора, хоть все давно уже собрались и стрелки часов приближались к четырем, обеда еще не подавали. Ждали старого друга, любимца семьи, врача Арона Вульфовича Каминского. Пять лет его не было в городе, и впервые после приезда он собирался навестить друзей. «Папашу Каминского» здесь все любили, но из-за него опаздывали с обедом, и каждый считал своим долгом отпустить что-то едкое по адресу неаккуратных людей. Петр Самсонович Свиридов, сын профессора, подражая манерам Каминского, рассказывал, как «милый панаша» преподавал ему правила хорошего тона — не надвигать шапку на глаза, но закидывать ее назад, ходить прямо, не сгибаясь и не пошатываясь, не держать руки в карманах…

У Петра Самсоновича мягкий и тихий голос, он говорит спокойно, с явным расчетом позабавить окружающих и никого при этом не задеть. Дочь профессора Юлия, не скрывая своего недовольства опозданием гостя, с преувеличенной серьезностью добавляет:

— И еще: не есть слишком много и быстро, не наклоняться над тарелкой, не сопеть, не садиться боком, не втыкать нож в масло, не держать вилку обратной стороной…

В ее звонком мелодичном голосе нет той мягкости, которая отличает голос брата. Исполненная радости, готовом прорваться по всякому поводу, она словно любуется своей несдержанностью. Виновник ее счастливого состояния — молодой человек в черном костюме, высокий, худой, с темными подстриженными усиками и рано редеющими волосами, сидит рядом и, смущенно поглядывая на нее, комкает салфетку. Высокая черноглазая девушка, удивительно похожая на мать, не делает тайны из своих чувств. Она звонко смеется, словно вознаграждает себя за предстоящее молчание за обедом.

Особенно становится шумно, когда молодой Свиридов бережно вытягивает из кармана носовой платок и, скорчив кислую гримасу, усердно прижимает его к темени. Все узнают манеру Арона Вульфовича выражать изумление и удовольствие. Он делает это с безыскусственным юмором и простодушием.

Профессор укоризненно пожимает плечами, обводит домочадцев недовольным взглядом и решительно отодвигает стул.

— Послушаешь вас и подумаешь, что речь идет о каком-то чудаке, не очень умном, заурядном человеке, а ведь Арон — умница, человек большой души и глубокой образованности. Он превосходный гомеопат, тонкий экспериментатор и опытный диагност. Его теория механизма сердца сделала бы честь любой знаменитости. И все это им разработано в случайных условиях, на ходу. Своей лаборатории у него никогда не было… Не вижу повода для насмешек, не вижу, — несколько раз повторил он, — не одобряю.

— Но ты не будешь отрицать, что он очень потешный, — возразила дочь, поглядывая то на отца, то на мать. — Мне было уже шестнадцать лет, я кончила среднюю школу, а он с самым серьезным видом читал мне сказки Андерсена. Остановится во время чтения на забавном месте и удивляется, что я не смеюсь.

Все должны с ней согласиться, что серьезные люди так не поступают. Слов нет, Арон Вульфович премилый человек, но изрядный чудак. В ее темных глазах сверкает озорство, и губы складываются в ироническую улыбку. «Ничего не поделаешь, — говорила эта улыбка, — от правды никуда не уйдешь».

— Не стоит об этом при нем вспоминать, — заметила мать, Анна Ильинична, — он обидится. Чему удивляться, ведь он тебя на руках носил. Привык к тебе и не заметил, что ты выросла.

Мать погладила голову дочери и добавила:

— Мне тоже не очень верится, что ты уже большая, так и хочется тебе уши надрать… А есть за что, — многозначительно протянула она, и лицо ее сразу стало строгим.

Когда стенные часы пробили четыре, хозяйка дома уловила умоляющий взгляд сына — напоминание, что время уходит и нора садиться за стол. Она ответила ему сочувственным кивком головы и повторила, что до прихода гостя обед не будет подан.

— Я прошу всех, — продолжал в наступившей тишине звучать ее сдержанный голос, — особенно тебя, Петр, избегать упоминаний о его покойной жене. Из короткого разговора по телефону я поняла, что ему сейчас так же тяжело, как пять лет назад. Никаких шуток над затянувшимся вдовством, никаких легкомысленных намеков. Эта касается и тебя, Юлия, — с внушительной интонацией продолжала она. — Ты как-то позволила себе в письмо сватать ему своих подруг и шутила над его постоянством. Обиженный, он после этого долго нам не писал… Тебя, Самсон, прошу, — несколько мягче, но с тем же серьезным выражением лица сказала она мужу, — не забывать, что он очень несчастен. Скитание из города в город но принесло ему радости…

Сын поспешил поддержать мать и отца и с легким сердцем осудил себя и сестру:

— Арон Вульфович мудрый и приятный человек. Его уму и образованности могли бы позавидовать многие… Нехорошо изображать его чудаком.

Анна Ильинична одобрительно кивнула головой: умница, он вовремя умеет и себя и других остановить.

— Какие вы все строгие судьи, — напряженно прислушиваясь к шагам в коридоре, проговорила она, — себе что угодно позволяете, а к другим — никакого снисхождения…

Прежде чем она успела договорить, отворилась дверь, и в комнату вошел невысокого роста мужчина лет шестидесяти в поношенном чесучевом костюме старомодного покроя и в покоробившейся панаме, небрежно сдвинутой на затылок. На его бледном сухощавом лице резко выделялись крупный мясистый нос и толстые бесформенный губы. Заметно выступающие надбровные дуги с густыми седыми бровями делали лицо еще более некрасивым, и тем не менее в этом человеке было что-то привлекательное и даже приятное. Хороши были пышная, чуть тронутая сединой, шевелюра, крепкие сверкающие белизной зубы и трогательная улыбка — простодушная и открытая, как у юнца. Правая рука его опиралась на палку, и, передвигаясь, он чуть припадал на левую ногу.

— Ты когда-то учил нас, Арон, правилам хорошего тона, — благодушно заметил хозяин дома, — например, не опаздывать к обеду. — Он мельком оглядел гостя и добавил. — Эти правила, кстати сказать, не позволяют выходить из дому в нечищенных ботинках и обязывают следить за шляпой…

Не удостоив его ответом, Арон Вульфович поздоровался с хозяйкой дома и ее дочерью, и снова вмешался профессор Свиридов:

— Да ты совсем одичал, Арон, здороваешься с дамами, не снимая шляпы… Руку подаешь за версту, вместо того, чтобы протянуть ее в последнее мгновение… Полюбуйтесь нашим джентльменом…

Он обнял гостя, и они поцеловались.

— С приездом! Совсем приехал или на время?

Каминский усмехнулся, оглядел хозяина сверху донизу и, задержавшись взглядом на его модном костюме и ярком галстуке, сказал:

— Правила хорошего тона рекомендуют также людям определенного возраста не слишком придерживаться люды… Не будем препираться — хозяйка, кажется, намерена призвать нас к порядку.

— Садись, Арон, вот здесь, — указывая ему место за столом, сказала Анна Ильинична, — а если Самсон не оставит тебя в покое, ему придется пожалеть об этом.

Арон Вульфович взглянул на нее, и глаза его заблестели от удовольствия. «Все такая же, — подумал он, — высокая, прямая, как в дни ранней молодости, крутой белый лоб, мрачнеющий при малейшем недовольстве, темные глаза, велению которых нельзя не подчиниться, только волосы, некогда черные, посветлели. Свежий рот с суровыми складками по углам и строгие, всегда хлопочущие руки».

Угроза жены не подействовала на мужа. Обрадованный приездом старого друга, профессор продолжал прикрывать свою радость язвительными шутками.

— Как твои дела, Арон? Очень ты разбогател? — подмигивая окружающим, как бы приглашая их присоединиться к этой догадке, не унимался он. — За пять лет можно немало накопить.

— Для меня такая возможность исключается, — с серьезным видом ответил гость. — Нет такой силы, которая могла бы мне в этом помочь.

Профессор недоверчиво улыбнулся и, склонив голову на бок, развел руками. Это могло означать: «Разбогатеть немудрено, было бы желание…»

— Моему хорошему знакомому, рыбаку Андрею Ильичу Попову, помог разбогатеть обыкновенный кит, — сказал профессор, уклоняясь от укоризненного взгляда жены. — Дело было в Печенегской губе, около места, известного под названием Трифонов ручей. Занесло в тот край кита. Испуганный косяк сельди ринулся в маленькую бухту. Пока кит оставался поблизости, рыбак со своими помощниками выловил весь косяк и разбогател. История давняя, но достоверная.

Когда все уселись за стол, старый друг дома обратился к дочери профессора:

— Вы не забыли, надеюсь, бездомного и беспутного папашу Каминского?

— Вас нельзя забыть, — заговорила она, улыбаясь то гостю, то своему молодому соседу. — Уж очень запомнились ваши уроки хорошего тона. Они пригодились мне. Я перестала хохотать по всякому поводу и смеюсь, как вы советовали, только когда смешно. — Она снова улыбнулась, как бы для того, чтобы показать, чему научилась, и невольно расхохоталась. — Извините, папаша Каминский, это у меня случайно.

— Ничего, ничего, — снисходительно заметил он, — вам надо еще тренироваться… Вы, кажется, мечтали стать музыкантшей, удалось это вам? Помнится, вы недурно играли…

Он всем своим видом как бы просил извинить его, если вопрос нескромен.

Она неопределенно пожала плечами и, немного помолчав, сказала:

— Нет, я не стала заниматься музыкой. Я работаю врачом в лепрозории.

Гость удивленно обвел взглядом родителей и, словно не дочь, а они сообщили ему эту весть, спросил:

— В лепрозории? Почему?

— Надо же кому-нибудь лечить и прокаженных, — убежденно и, как показалось Арону Вульфовичу, несколько насмешливо ответила она.

Он был озадачен ее спокойным ответом и сочувственным молчанием родителей.

— Надо, не спорю, — согласился он, — но молодым девушкам, не в пример нам, старикам, есть с кем посоветоваться.

Глаза Юлии вспыхнули от удовольствия, ей было приятно смущение этого солидного человека. Мысль о том, что ему придется изменить свое мнение о ней и даже, пожалуй, похвалить ее, — придала голосу девушки озорное звучание:

— И папа, и мама, и Лев Яковлевич считают, что я поступила хорошо.

Она бросила взгляд на высокого молодого человека, имя которого только что назвала, и, когда он кивком головы подтвердил, что это действительно так, — счастливо улыбнулась.

Старый врач подумал, что проказа не более опасна и заразна, чем рожа, скарлатина, что нет оснований считать лепрозорий более угрожающим местом, чем холерный барак, и не без смущения сказал:

— Они правы, конечно… Вы, пожалуй, поступили хорошо. — В этом признании слышалась грусть о юной жизни, ступающей смерти наперекор, и упрек суровой природе, требующей от нас порой слишком тягостных жертв, — Надеюсь, и вы не забыли меня, — продолжал гость, обращаясь к молодому Свиридову, — я много слышал о вас и о ваших успехах в науке.

— Вы раньше говорили мне «ты», — напомнил ему молодой человек, — так, мне кажется, лучше и проще…

Арон Вульфович наморщил лоб и с глубокомысленным видом задумался.

— Отвык, что поделаешь… да и ты уже не тот, как-никак — ученый. Мне писали о твоих замечательных работах, некоторые из них я читал. Особенно хороши опыты над кавказскими бамбуками, интересна история их спасения от гибели… Большая удача, — причмокивая от удовольствия губами, заключил он, — смело, умно и весьма поучительно.

— Неужели я тебе об этом писал? — спросил профессор, с интересом следивший за их разговором.

— Зачем? — притворно нахмурившись и капризно выпятив губы, спросил Арон Вульфович. — Я прочитал его статью в ботаническом журнале… А ты, мой друг-мечтатель, чем занят, кого собираешься спасать? — лукаво подмигнул он отцу и поощрительно улыбнулся сыну.

Профессор не спешил с ответом. Слишком развязными показались ему тон и манеры Каминского. Так ли, между делом, интересуются работой ученого? Непутевый чудак походя задает вопросы сыну и дочери, одного хвалит, другую озадачил и, чтобы никого не обидеть, заодно поинтересовался делами старого друга.

— Мы все увлечены хлореллой, — ответил сын, опустив глаза и избегая глядеть в сторону отца, — вы слышали, вероятно, о ней. Ученые Европы и Америки серьезно ее изучают. В нашем институте хлорелле придают большое значение…

— Погоди-ка, погоди, — перебил его Арон Вульфович, — я об этой хлорелле знаю не очень много. Объясни толком, почему она вдруг пришлась по сердцу рыбоводам?

Лицо его выражало неподдельный интерес и удивление. Никто, глядя на него, не поверил бы, что он притворяется, говорит одно, а думает другое. Он слышал, конечно, о хлорелле, отлично знал, чем занят его друг. Слышал, знал и все-таки выжидал ответа.

— Они хотят кормить хлореллой мельчайших рачков, — вместо сына ответил отец, — а этими рачками кормить рыб.

Петр подтвердил это кивком головы и улыбкой.

Ответ но удовлетворил гостя.

— Почему «они», ведь Петр говорит, что вы заняты общим делом?

— Я этого не говорил, — спокойно возразил профессор.

— Папа хочет сказать, что мы с различных точек зрения подходим к хлорелле, — со снисходительной любезностью разъяснил молодой человек.

— И это неверно, — сухо произнес ученый.

— Мы поговорим об этом после обеда, — примирительно предложил сын, — согласны, папаша Каминский?

Подкупающие манеры молодого человека и его взгляд, исполненный трогательного расположения к гостю, тронули сердце Каминского, он принял сторону сына и с жестом недовольства отвернулся от отца. Анна Ильинична, которая с нетерпением ждала конца разговора, хотела что-то сказать, но Арон Вульфович опередил ее:

— Повезло тебе, Анна, с сыном. — Он многозначительно поднял указательный палец кверху и повторил: — Очень повезло.

Она искоса взглянула на сына и холодно сказала:

— Ему больше повезло с матерью… Довольно стрекотать, будем обедать.

Это значило, что, согласно обеденному ритуалу, за столом должно наступить молчание.

— Погоди, мамочка! — вскочив с места и потянув за руку своего соседа, попросила дочь. — Позвольте, Арон Вульфович, представить вам: мой друг Лев Яковлевич Золотарев, ихтиолог по профессии и призванию. Полюбите его, он этого стоит.

Каминский встал, любезно поклонился и крепко пожал руку молодому человеку. Он скользнул взглядом в сторону профессора и его жены, но оба, занятые делом, этого не заметили. Ученый засовывал салфетку за воротник и недоумевал, почему она сегодня не держится там, где всегда так хорошо держалась, а жена с увлечением расставляла тарелки и раскладывала салфетки.

— Я много слышал о вас хорошего, — непринужденно, но с достоинством произнес молодой человек, — Юлия любит вас, значит, буду любить и я…

— Спасибо, — невольно поддавшись его тону, сердечно ответил Каминский.

— Хотя у нас с вами разные специальности, — с тем же уверенным спокойствием продолжал молодой человек, — мне кажется, что нам будет интересно.

Он учтиво поклонился и отошел.

Подали обед, и все сразу умолкли. Бесшумно вносили и уносили блюда, обеденный порядок, освященный временем, ничем но нарушался.

Каждый был занят собой, только хозяйка дома думала обо всех, о своих и чужих, а забот у нее было много. У сына с некоторых пор появилась привычка — катать хлебные шарики во время еды. Он и сам этой привычке но рад, знает, что отцу она неприятна, и благодарен матери, когда она останавливает его. Дочь и за едой не очень-то спокойна. Вынужденная молчать, она бросает многозначительные взгляды на Льва Яковлевича, чему-то усмехается и не замечает, что слишком громко стучит ложкой по тарелке. Муж тоже сегодня неспокоен, он все еще не поладил с салфеткой — она решительно не держится у него… Лев Яковлевич уткнулся в тарелку, низко склонил голову и, вероятно, о чем-то важном задумался. Ей слышатся его слова, сказанные Каминскому: «Юлия любит вас, значит, буду любить и я». Хорошо сказано, умно и тактично… Арон Вульфович как будто расстроен, он, должно быть, уже кое-что понял. От него ничего не скроешь.

Когда убрали со стола, Самсон Данилович побарабанил пальцами по деревянному очешнику, прошелся по комнате и, усевшись около своего друга, сказал:

— Пора тебе начать оседлую жизнь. Что ты бродишь из города в город?

Сочувственный тон не был рассчитан на признательность, в нем отчетливо звучали нотки упрека и неодобрения. Вместо ответа Каминский скорчил унылую мину.

— Кому что нравится, Самсон, — подделываясь под тон друга, проговорил он, — тебя из этого каменного мешка не выкурить, а я бы не стал в нем жить. Ну что тут хорошего? Пять клетушек и крошечная кухонька, окна куцые, в частых переплетах, ни дать ни взять, — девичьи светелки. Уютный полумрак и гробовая тишина. Потолки невысокие, зато стены толстые и выемки в дверях глубокие. Солнцу эту кирпичную кладку не прогреть, а морозу сквозь нее не пробраться. Оттого здесь зимой жарко, а летом прохладно. Только и утешения.

— Ты рассуждаешь, как цыган, — делая вид, что принял эти рассуждения всерьез, укоризненно произнес профессор. — Не нравится тебе такой дом, найди другой. Человек должен жить оседло.

— Не требуй от меня невозможного, — с театральной интонацией и драматическим жестом проговорил Арон Вульфович. — Я на положении беспаспортного, ни один город не окажет мне гостеприимства. Оседлость предполагает свое жилище, а у меня его нет. В лучшем случае я располагаюсь под чужим кровом. Без этой сомнительной оседлости на работу не берут. Скажи мне кто-нибудь, что в Минске или Пинске меня ждет квартира, я поеду туда… Какая цена человеку, не имеющему собственного угла?

Ни комическая мина, ни лукавый огонек в глазах не смогли затмить скорбного звучания голоса. Неуверенный и грустный, он поведал, что не Арон Вульфович, а другие повинны в его блуждании по свету.

— Ты напрасно оставил дом и город после смерти Бэллы, — сказал Свиридов и тут же пожалел, что затронул мучительную для друга тему. Укоризненный взгляд жены запоздал, фразу пришлось докончить: — Я понимаю, тебе было больно, твоя жена была человеком редкой души, но бросить дом и друзей, уехать на целых пять лет было крайне неосмотрительно.

Самсон Данилович хрустнул пальцами — знак его недовольства собой — и виновато взглянул на жену.

— Мне было тогда не до расчетов, — со вздохом произнес Каминский. — Надо иметь мужество вместе с горем хоронить и радости, отказаться от всего, потому что в жизни ничто уже не понадобится.

Разговор принимал невеселый оборот, и хозяйка дома поспешила вмешаться:

— Не сердись на него, Арон, — проговорила она, бросая сочувственный взгляд на гостя и осуждающий — на мужа, — он и сам не рад тому, что сказал. В твоем состоянии я поступила бы так же — бросила бы все и сбежала на край света.

— И я, — горячо поддержала ее дочь, — сломала и сожгла бы все близкое, дорогое и исчезла бы навсегда.

Арон Вульфович причмокнул губами и, растроганный, отвесил девушке поклон.

— Спасибо за сочувствие, но все-таки жечь и ломать не стоит. Не нам, так другим пригодится…

Чтобы прекратить неприятную беседу, профессор взял под руку гостя и увел к себе в кабинет.


* * *

В небольшом тесном кабинете, увешанном портретами ученых, уставленном дубовыми книжными шкафами и тяжелыми резными этажерками, друзья сели возле огромного старинного письменного стола и возобновили беседу.

— Знакома тебе эта картина? — указывая в окно, спросил профессор. — Припоминаешь или забыл?

За окном лежал крошечный квадрат, вымощенный каменными плитами и огражденный ветхим забором. За покосившимся сараем была видна улица — унылый ряд деревянных домов. Серые, некрашеные, но с огромными окнами и ставнями, которые служили как бы укором, «куцым окнам в частых переплетах».

— Там прежде стоял дубовый частокол, — указывая на левый угол двора, продолжал профессор, — ты перелезал через него. Отец Бэллы не любил тебя, не называл иначе как шалопаем и уверял, что ты скверно кончишь…

Арон Вульфович глядел в окно, теребил седеющую шевелюру и улыбался.

— Пророчество не сбылось, старик слишком поспешил с заключением, а забор все-таки дорого мне обошелся: я сломал ногу… Что поделаешь, любовь, говорят, требует жертв.

— Бэлла стоила того, чтобы ее любили, — участливо проговорила вошедшая Анна Ильинична, — ты не должен жалеть о том, что случилось. Если бы не это несчастье, вы не поженились бы, ее родители тогда сразу же уступили.

Хозяйка дома нарушила запрет, который сама же установила. Наступило неловкое молчание. Гость не спешил с ответом, а смущенные хозяева не решались продолжать разговор.

— А ведь отец Бэллы и тебя, Самсон, не любил, — пересилив горечь воспоминаний, сказал Каминский. — Он называл тебя «недотрогой», «фантазером» и не понимал, как могу я с тобой дружить. Все, как видишь, запоминается, и хорошее и плохое, хотя прошло много лет… Да, я чуть не забыл, сегодня, кажется, день твоего рождения… Сколько же тебе, неужели шестьдесят? Ну да, ведь ты на два года старше меня… Дай, я по этому случаю тебя поцелую.

Они нежно обнялись и расцеловались.

Анна Ильинична смотрела на них и думала о муже. В последние годы он заметно постарел, все чаще засыпает за книгой и микроскопом, жалуется, что ему трудно на чем-нибудь сосредоточиться. Малейшее волнение надолго выводит его из равновесия, после чего он с трудом приходит в себя. По сравнению с ним Арон выглядит крепышом. Она любила мужа, и бодрый вид Каминского невольно вызвал у нее чувство, похожее на зависть.

— А где ты этого рыбовода Попова подцепил? — вспомнив недавний разговор за столом, рассмеялся Каминский. — Ты по-прежнему завязываешь знакомства на улице и всему, что ни скажут, веришь? Я так и подумал, когда выслушал сказку о рыболове, который по милости кита разбогател на сельдях… Ты послушала бы, Анна, что он рассказывал о цыгане. Тот, оказывается, раскрыл ему тайну, как скверную лошадь выдавать за хорошую. Оказывается, достаточно напоить ее водкой. Возбужденная, она по стоит на месте и несется, как ошалелая.

Свиридов улыбался. Ему нравились эти знакомства в автобусах, трамваях и с многочисленными посетителями ботанического сада, где он ведет научную работу… Ему приятны встречи с людьми различных профессий, интересны беседы с ними. Ни в одной книге того не прочтешь, что они знают. Не будь этих знакомств, он многого, вероятно, не знал бы. Он рассказывает об этих людях жене, и ей они тоже кажутся интересными.

— Вообрази такой случай, Арон. Из окна моей теплицы в ботаническом саду я вижу частенько молодую пару, видимо мужа и жену. Они садятся на велосипед, увешанный свертками и корзинками, он у руля, она на раме, и уезжают. Время рабочее, куда их несет? Вышел я как-то и спрашиваю: «Разрешите узнать, куда держите путь?» — «На охоту», — отвечает он. «Без ружья?» — «Ружье, — говорит его спутница, — у нас на месте припрятано». Разговорились, и чего только я не узнал! Ты поверишь, что беляк, настигнутый хищником, ложится на спину и отбивается лапами? Выходит, что заяц не так уж труслив и до последней минуты не сдается. Ведь нечто подобное бывает и с нами: сколько людей, беспомощных с виду, на войне оказались героями! Разберись, где граница слабости и силы. Или вот еще другое. Молодая утка в минуты опасности по привычке прячется и ныряет, забыв, что у нее крылья… Есть ведь и люди такие: им бы только крыльями взмахнуть, до неба взовьются, а они в щелку забились, молчат…

Анна Ильинична смотрит на мужа и вспоминает, каким он был, когда они встретились впервые. Невысокий, но стройный, черноволосый, с серыми, отливающими зеленоватым блеском глазами. Он был узок в плечах и необыкновенно худ. Милая, добрая улыбка очень шла к его смуглому лицу. Он и сейчас ей кажется таким, только виски побелели и поблекли глаза. Очки и микроскоп истомили их, и взгляд стал рассеянным, усталым. Как много значит выражение глаз! Муж кажется ей порой растерянным, беспомощным. В прошлом он каждый год отправлялся в экспедицию, бывал в Средней Азии, Сибири, на Урале и возвращался окрепшим и загорелым. Загар оставался до следующей весны. Последние десять лет он никуда не ездит, все время проводит в лаборатории или у себя в кабинете. Загар давно сошел, зной и холод не обжигают больше лица, и оно поблекло. Эту бледность теперь ничто не изменит: ни ветер, ни солнце, ни зной.

Арон Вульфович все еще смеется, наивность друга смешит его: профессор упрям и легковерен, как дитя. Анна Ильинична готова с этим согласиться.

— Совсем недавно он завел знакомство с пастухами, — рассказывает она, — и мои знания об овцах значительно пополнились. Я узнала, что овцы близоруки, а козы — дальнозоркие поводыри. Именно поэтому их ставят впереди овечьего стада… Узнала я также, что есть такой овод, который впрыскивает семена своего будущего потомства в ноздри овцы. При виде его испуганные животные топают ногами, сбиваются в кучу и пригибают головы к земле…

Она не осуждает его, наоборот, ей всегда это нравилось в нем. Надо же быть таким жадным к жизни! Все его занимает и волнует. Ничто из услышанного не пропадет, все пригодится. На лекциях он не забудет рассказать студентам о козах и овцах, о беляке и оводе…

«Да, он все такой же, — нежно поглядывая на мужа, продолжает она размышлять, — нисколько не изменился. Ему по-прежнему некогда, нет свободной минуты, впереди великая цель, ей одной принадлежит его жизнь. Во имя этой цели он, уезжая в санаторий, прячет в чемодан микроскоп и даже мольберт. Там его, конечно, разоружают, и он, вернувшись домой, дает себе слово никогда в этот санаторий не ездить. И в гостях он не остается без дела — осмотрит книги в шкафах сверху донизу, переберет фотографии, зарисовки, заглянет в чужие рукописи… И гулять ему некогда. Года два занимал его испанский язык, лет пять — скандинавские, а сейчас он изучает японский… «Не люблю, — говорит, — чужих переводов, в них ошибок тьма…»

Обменявшись с мужем нежной улыбкой, она деловой скороговоркой закончила:

— Полагаю, что вы тут без меня не поссоритесь… В этом доме ведь только и стоишь на часах.

Ее притворная усмешка не смягчила впечатления от сказанного. Друзья переглянулись, и один из них понял, что за этими словами скрывается грустная правда, одна из тех, от которой ни улыбкой, ни гримасой не отделаться. Внезапная перемена на лице профессора, его виноватый и растерянный вид подтвердили подозрения Арона Вульфовича, и он промолчал.

Прошло немного времени. Каминский успел перелистать глубокомысленный трактат о генетике, заглянуть в объемистый гербарий и напеть себе под нос какую-то песенку. Свиридов задумчиво глядел в окно.

— Ты счастливец, Самсон! У тебя жена, и какая! Дети — один другого лучше, а вот у меня никого нет! Есть ли что-нибудь страшнее одиночества? — с глухим вздохом закончил он.

Свиридов, не отрываясь от окна, задумчиво сказал:

— Ничего, конечно, страшнее нет, но бывает и так — людей вокруг тебя много, все близкие, родные, а ты одинок.

Он поднял голову, и Каминский прочел на его лице тревогу и боль. Каминский знал своего друга, горячего, страстного, но скупого на слова, и был уверен, что профессор ограничится этим коротким признанием…

А жаль! По всему видно, что ему сейчас нелегко.

— Двадцать лет я выступал на заседаниях ботаников, — неожиданно продолжал Свиридов, — знал, что никто из них меня не поймет, никому нет до меня дела. Молча выслушают, пожмут плечами или кто-то с места посмеется: «Опять Свиридов о хлорелле заладил, и не надоест ему…» Уйдешь после такого заседания спокойный, уверенный, точно все проголосовали за тебя… Не все согласны, не надо, а я, Свиридов, утверждаю, что хлорелла — наше богатство. Я заранее знаю их ответ: нам хлорелла ни к чему, земли у нас много и хлеба хватит на тысячу лет… Пусть ищут в хлорелле спасения те, у кого много ртов и мало земли… Двадцать лет не могли мы столковаться, я был один, но отнюдь не одинок. С горя я ушел в ботанический сад цветы разводить. Время оказалось на моей стороне, со мной согласились. Я изучаю хлореллу и кое-что уже понял в ней и именно сейчас, когда я добился своего, я чувствую себя одиноким.

Арон Вульфович отвел глаза от опечаленного друга и с удивлением увидел за окном у забора огромный разлесистый клен. Его не было там, Каминский мог бы поклясться, что видит это дерево впервые. Чем больше Арон Вульфович глядел на мощные, уходящие ввысь ветви клена, тем труднее ему было отвести от них глаза. С некоторых пор предчувствие чего-то недоброго, печального словно вспугивает его мысли, и, встревоженные, они готовы куда угодно исчезнуть, только бы отодвинулось испытание. Вот и сейчас — надо бы расспросить, успокоить друга, а взгляд тянется к вершине клена, тонет в его листве. Это началось с ним недавно, после сердечного приладка. Измученный ли мозг так щадит себя или только ограждает исстрадавшееся сердце, — кто в этом разберется?

— Поговорим спокойно, — предлагает Каминский. — Что-нибудь случилось? Выкладывай, пожалуйста, не тяни. — Заметив, что Свиридов вынул из ящика папиросу, Арон Вульфович впадает в безудержный гнев. — Ты опять закурил! Десять лет продержался, и на вот… Да у вас тут все перевернулось!

Он решительно встает, стучит палкой об пол и готов уже не на шутку рассердиться, но в последнее мгновение сдерживает себя.

— Да, перевернулось, — с горькой усмешкой повторяет Свиридов. — Я несчастен, мой друг, самым настоящим образом.

А рои Вульфович был прежде всего врачом. Вид страдающего человека будил в нем сочувствие и напоминал о долге облегчить его страдания. Он повторил про себя мудрое поучение медиков: «Прежде всего — не вредить», и сразу же заговорил спокойно:

— Неужели дочь тебя огорчает? Я заметил, как она, взглянув на тебя, переменилась в лице. Что у вас произошло?

Это был анамнез врача — строгий розыск причин, вызвавших страдание. За первым вопросом последуют другие, пока источник несчастья не будет открыт.

— Ее отняли у меня, отняли самое дорогое и родное, — склонив голову и закрыв лицо рукой, жаловался Свиридов.

Каминский никогда не видел своего друга в таком состоянии. Куда девались его сдержанность, искусство владеть собой? Положение осложнялось, и снова Арон Вульфович, следуя мудрому поучению медиков — «врач может не помочь, но утешить обязан», — с трогательной кротостью спросил:

— Кто отнял ее у тебя? Что ты говоришь, опомнись!

— Я не узнаю ее, — не поднимая головы и не глядя на своего друга, продолжал Свиридов. — Она и ласкова и внимательна, но не принадлежит уже нам. Не та Юлия. То была милая, скромная девочка, послушная, нежная, все расскажет, расспросит, не было у нее тайн от меня. В трудную минуту, бывало, подсядет и не отойдет, пока мне не станет легче. Один ее вид успокаивал мою душу. То, чего не могла добиться жена, дочь легко от меня добивалась. Она никогда не была развязна и не льнула к своим друзьям на глазах у родителей… Не любит она нас, и мысли и чувства ее не с нами. Сомневаюсь, чтобы ее избранник стоил ее. Кто бы он ни был, — несколько сдержанней закончил Свиридов, — никто не дал ему права лишать нас счастья.

Он встал и, чтобы скрыть свое волнение, отвернулся к стене. Врач был доволен — больной многое рассказал, хотя сам не все понял в своем заболевании.

— В чужой любви все нам кажется лишенным здравого смысла, — с едва скрываемой горечью, скорее обращенной к себе, чем к другу, грустно заговорил Каминский. — Необъяснимо поведение влюбленных, нелогичны их взгляды и душевное состояние. — На некоторое время Каминский, казалось, забыл о Свиридове и, занятый собственными мыслями, что-то бормотал, затем опомнился и сразу же обрел прежнюю благодушную интонацию. — Да, да, мой дорогой, необъяснимо… Юноши и девушки, горячо любившие родителей и близких, вдруг отдаляются от них, прежние чувства блекнут, круг интересов непонятным образом суживается. С неслыханной откровенностью, пренебрегая скромностью, говорят они о своем увлечении. Словно ослепленные, толкуют о доблестях своих возлюбленных…

Сочувствие друга растрогало Свиридова, он отвернулся от стены и с выражением признательности взглянул на своего утешителя. Врач мог убедиться, что состояние больного улучшается, и с прежней теплотой продолжал:

— Так как наша логика не мирится с тем, что близкая нам душа предпочла нас другому, мы склонны считать этот выбор неудачным и недоумеваем, почему эта душа пренебрегает нашим советом.

Свиридов не заметил крутого поворота в рассуждениях Каминского и поспешил согласиться с ним.

— За сорок лет моих научных исканий, — жаловался он, — я привык четко отделять причину от следствия, видеть в опытах логическое развитие идеи и ее завершение. Почему же в собственном доме, среди близких мне людей, я должен отказаться от привычных представлений, от того, что принято называть логикой?

— Не отказываться от логики, — увещевал врач больного, — а понять ее. В нашей практике мы часто встречаемся с тем, что глухим слышатся голоса, слепые воспринимают воображаемые зрелища, а лишенные обоняния чувствуют запахи. Бывает и наоборот — зрячие ведут себя, как слепые. Как можно путем логики, основанной на собственных чувствах, судить о чужой любви? У любви она своя, особенная. Так ли, думаешь, легко было бедняжке девушке подчиниться новому чувству? Она сопротивлялась, пыталась совместить его с нежностью к родителям. И молодые жены пытаются совместить любовь к мужу с любовью к первому ребенку. Не поверю, чтобы она от тебя отвернулась, — ты отвернулся от нее, и ей, бедняжке, невдомек, что с ее отцом приключилось. С тобой не с первым и не с последним это случается… Бедный мой ботаник, листва тебе свет затмила, ты законы любви проглядев…

Горькие и несколько обидные слова Каминского не огорчили, а, наоборот, ободрили Свиридова. Что, если в самом деле, не дочь, а сам он во всем виноват? Бедной девушке и в голову не приходило огорчать отца, а он от нее отвернулся. Экая умница этот Арон, сразу разобрался и правильно решил. Жена не раз говорила, что с юношами и девушками это бывает, надо переждать. Странно, что он, Свиридов, с ней не согласился.

На смену этим мыслям пришли другие, более критические и строгие: откуда у Арона такая уверенность, не слишком ли много он на себя берет? Почему он, профессор Свиридов, немало проживший и перевидевший на своем веку, должен верить не себе, а другому?

— Ты так рассуждаешь, словно одному тебе известны движения человеческого сердца, — подчинившись новому настроению, холодно проговорил Свиридов. — Впрочем, кто тебя знает, — иронически усмехаясь, добавил он, — времени у тебя было достаточно, может быть, ты и постиг науку нежного чувства… Мне кажется, что и я в этом кое-что смыслю.

Ответ врача отличался спокойствием и убедительностью.

— Все мы, Самсон, блуждаем в потемках, — уверенно и вместе с тем участливо внушал он ему, — ученые не исследуют природы любви, их больше занимают строение инфузорий и тайна атомного ядра. Всеведущие литераторы позволяют себе произвол. Веками и тысячелетиями наши книги и картины насыщались вздохами и поцелуями, в них превозносится любовь до самых небес, а что мы знаем о ее слабостях и силе, о том, какие причины взрывают сердца людей, что рушит и утверждает это чувство? Литература запечатлела все, что любовь натворила, и деликатно сокрыла самую сущность ее.

Рассуждения Каминского успокоили Свиридова. Как истый ученый он был убежден, что все на свете может быть исследовано, обосновано, и не допускал для любви исключения. То обстоятельство, что закономерности любви не изучены, а ее природа не определена, могло бы извинить его неверные представления о чувствах дочери.

Каминский решил закрепить удачу. Перед ним был друг, нуждающийся в утешении, и не было причин отказать ему в целительной правде.

— Ты не ошибся, Самсон, я имел время подумать над сокровенными чувствами человека. Мое собственное несчастье научило меня. Я пришел к заключению, что любовь — жизненная необходимость. У каждого возраста она своя, ни с какой другой несхожая. Пока юные сердца не нуждаются друг в друге, нет у них любви. Мальчики, окруженные родительской любовью, ни во что не ставят трогательную привязанность девочек и относятся к ней свысока. Такую девочку они именуют размазней. Избыток энергии влечет их к сильным и смелым друзьям, таким, как они сами. Девчонку-сорвиголову они примут в свой круг как равную.

Иначе ведут себя девочки. Они не станут восхищаться мужеством мальчишки-озорника, его сила и отвага не привлекут их, потому что они в этой силе еще не нуждаются. От жизненных невзгод их ограждают родители, дяди, тети и учителя. Степенного мальчика, склонного к мирным забавам, они охотно примут в свой круг… Таковы закономерности детства.

Арон Вульфович вопросительно взглянул на друга, как бы выжидая одобрения. Свиридов не заметил ни паузы, ни взгляда Каминского, он напряженно о чем-то размышлял.

— Мальчика-подростка, — продолжал врач, — привлечет «размазня», чья нежность укрепит в нем решимость и отвагу, развеет сомнения. Девушка-подросток потянется к сверстнику, чьи старания помогут ей усвоить трудную науку или беспечно повеселиться, чье внимание придаст ей веру в себя. В сверстнике-мальчике ей придутся по душе не мужественные, а женственные черты характера, свойственные ее подругам.

— К чему ты это все говоришь? — очнувшись от раздумий, спросил Свиридов. — Тебе понадобилась аудитория для твоей теории любви?

Вопрос не смутил Каминского, а наоборот, обрадовал. Он был к нему готов:

— Эта теория стоит того, чтобы ты ее запомнил. Каждый возраст обнаруживает свои нужды, жизненно важные для него, — настойчиво продолжал он следовать ходу своих мыслей. — Взрослая девушка отвернется от женственного облика мужчины, который так приятен девушке-подростку. Она уже знает, как трудно отстоять себя в жизни, и потянется к сильному и надежному другу, если мужество, конечно, не окажется единственным его преимуществом. В сокровищнице любви должно быть много даров, как можно больше…

Рассуждения Арона Вульфовича снова усилили душевную боль и чувство обиды у Свиридова. Ему легче было сознавать, что он чего-то не понял или недооценил в своей дочери, чем признать ее поведение закономерным. Неутоленное чувство обиды искало выхода, и неудачливый философ стал ее жертвой. Арон словно взялся его раздражать, вместо утешения — потоки пустословия и глупостей. Как он не понимает, что нельзя открытую рану лечить бабьим наговором, никого этим не исцелишь.

— Что ты заладил — «У каждого возраста свои жизненно важные нужды», — сердился Свиридов, — что это за нужды, которые так легко удовлетворить?

Этого Каминский только и ждал: возражения Свиридова означали, что он ничего не упустил из сказанного. Пусть же он знает, что эти нужды не всегда легко удовлетворить. С течением времени, когда в характере наступают глубокие перемены, встают новые требования и отступают старые. Тот, кто сможет эти нужды удовлетворять, станет необходимым, а затем и любимым.

— И ты уже не тот, которого встретила Анна десятки лет назад, и Анна но та… И кто знает, к чему бы эти перемены привели, если бы их было больше. Ты остался прежним непрактичным мечтателем, а она твоей терпеливой нянькой… Из всего, что я тебе рассказал, — подытожил Каминский, — ты должен усвоить, что любовь — необходимость, и судить о ней следует не со своей логикой, а с логикой любви.

Ответа на эту речь не последовало. В кабинет вошла Анна Ильинична. Она испытующе взглянула на мужа, затем на гостя и, видимо, удовлетворенная тем, что увидела, пригласила их к столу:

— Скорее, кофе остынет.


* * *

За столом, кроме Петра, никого не было. Он почтительно встал, выжидая, когда все сядут. Анна Ильинична налила кофе, поставила вазу с печеньем и заняла свое место в дальнем углу стола. Это был ее командный пункт. Отсюда она могла наблюдать за всем, что происходит вокруг нее, предотвращать бури и поддерживать мир. По едва заметным переменам на лице мужа и легкому вздрагиванию его руки, протянувшейся за чашечкой, она догадалась, что он расстроен. Арон Вульфович, наоборот, казался спокойным и даже довольным. Он с удовольствием поглаживал свой подбородок, потирал руки и лукаво поглядывал на друга.

Кофе профессор пил долго. За это время он мысленно закончил спор с Каминским, доказал этому упрямцу, что зеленая листва не закрыла ему света и законов любви он не проглядел. Никто не убедит его в том, что дети в силу какой-то закономерности должны чуждаться родителей и пренебрегать ими. У него тоже был отец, и сыновнее сердце Самсона Даниловича всегда оставалось верным отцу. Когда в доме водворилась молодая мачеха (мать он потерял семи лет), чего только он не делал, чтобы скрыть от отца свою нелюбовь к ней. Было за что ее невзлюбить — она сняла со стены портрет его матери, унесла ее платья, спрятала письма — лишила его всего, что было ему так дорого. Тоска по умершей матери становилась порой невыносимой, и опять-таки никто об этом не знал. Не в пример другим детям, он умел щадить сердце отца.

Таким представлял себе профессор Свиридов свое детство. В действительности все происходило не так.

Молодая мачеха не имела детей и привязалась к приемному сыну. Мальчик рос нелюдимым, на ласки отвечал неприязнью, подарки отвергал и, забившись в угол комнаты, подолгу молчал. Несколько раз его заставали плачущим перед портретом матери. Портрет убрали. Мальчика стали находить у открытого шкафа, где висели платья его матери. Когда платья были убраны, мальчик ожесточился, невзлюбил отца и возненавидел мачеху. Ему нужна была его мать, как юноше — его любимая девушка, только она могла утешить его.

Измученная женщина не вынесла горя и оставила дом. Отец долго скорбел и в минуты грустного раздумья часто останавливался перед портретом второй жены. Первое время он хранил фотографию при себе, затем под стеклом на письменном столе. Случилось, что портрет из кабинета исчез. Никто, кроме сына, не мог его взять, было известно, что мальчик давно подбирался к портрету. Напрасно отец просил вернуть ему пропажу, сын оставался непреклонным. Он не мог уступить, эта женщина посягала на чувства, принадлежавшие ему одному.

Миновали годы, десятилетия. Свиридов, поверив, что он был примерным сыном и не причинял горя отцу, никогда уже в этом не сомневался.

Кофе остыл, а размышления все продолжались. Время от времени у Свиридова вздрагивали плечи и оживлялось лицо.

— Счастливец, — со смехом прорвал Каминский размышления Свиридова, — он видит сны наяву. Ты бы и нас научил этому. — Он дружески хлопнул по плечу друга и, обернувшись к Петру, сказал: — Ты обещал рассказать, над чем сейчас трудишься и, кстати, познакомить с твоей красавицей хлореллой.

Веселый, непринужденный тон Каминского и озорная улыбка как бы говорили, что этому вопросу он не придает особого значения и вспомнил о хлорелле между прочим. Велика ли цена застольным беседам, пришла охота спросить, он и спросил…

В действительности Арон Вульфович заговорил об этом неспроста. Он вспомнил, как Свиридов отклонил замечание сына о том, будто они работают вместе и заняты общим делом. И твердый тон возражений профессора, и поспешность, с какой Петр замял разговор, наводили на мысль, что между отцом и сыном существуют нелады.

И сейчас, когда Каминский ждал ответа, сын, прежде чем ответить, вопрошающе взглянул на отца, на мать и, словно выжидая их сигнала, некоторое время помолчал.

— Что вам рассказать о хлорелле… Ведь вы о ней знаете не очень много. Кажется, так? — Его виноватая улыбка как бы просила извинения, что он вынужден начинать с азов. — Хлорелла не совсем обыкновенное растение: у нее нет ни стебля, ни корней, ни листьев, ни семян. Она не нуждается в почве и обходится без органических удобрений. Хлорелле не страшны ни засуха, ни ливни, ни ржавчина. Она на редкость экономна. Листья и корни наземных растений могут многое упустить в атмосфере и почве, с хлореллой этого случиться не может, она всей своей поверхностью вбирает питание, ничто не ускользнет от нее…

— Это слишком элементарно, — остановил его отец, — я ведь много с ним беседовал об этом. Неужели ты, Арон, ничего не запомнил?

— Ничего, — с притворным раскаянием ответил Каминский, — слышу это словно впервые… Извини, позабыл.

— Удивительно, — пожал плечами ученый. — Что стало с твоей памятью? Ну, так вот, знай, — обрадованный случаю поговорить о предмете своих изысканий продолжал он. — О хлорелле можно долго рассказывать, тебе важно запомнить одно: главное ее достоинство — способность усваивать больше солнечной энергии, чем любое другое растение. Наши злаки — пшеница, рожь, овес — используют до полутора процента поглощаемой энергии, половину этого количества они тратят на построение стебля, листьев и корней. Хлорелла может усвоить более двадцати процентов, ничтожно мало расходуя на себя.

Он многозначительно поднял указательный палец, подражая регулировщику на перекрестке, сигнализирующему «внимание» высоко поднятым жезлом.

Объяснения отца не совсем понравились сыну. Со свойственной ему предупредительностью он извинился, что вынужден вмешаться в разговор. Отец не рассказал самого главного. Каминскому неизвестно, что хлорелла всю жизнь проводит в воде и увидеть ее можно лишь под микроскопом. Столь ничтожно мало это растение, что в одном кубическом сантиметре воды наберется до сорока миллионов его клеток. Хлорелла — космополит, ее можно встретить всюду: и в пресноводных бассейнах, и в почве, и на коре деревьев, и даже в организме инфузории, гидры, амебы, губки, червяка. Проглоченная ими, она может развиваться и в этой, не очень благоприятной среде. Хлорелла выживает и во льду, продолжая размножаться после того, как лед растаял… Она успешно размножается и в южных пустынях, и на Крайнем Севере, где полярным летом достаточно солнечного излучения.

Рассказ о «самом главном» грозил затянуться, и на этот раз мать остановила сына.

— К чему все эти подробности? Ты словно к экзамену его готовишь. Ему достаточно знать, что водоросль богата жирами, белками и углеводами. Весь набор витаминов, нужный человеку, содержится в хлорелле. Ста граммов ее достаточно, чтобы обеспечить нашу суточную потребность в витаминах. В свежей хлорелле столько же витамина C, сколько в лимоне.

И эти дополнения показались Каминскому недостаточными. Заинтересованный диковинным растением, он хотел узнать о нем возможно больше. Молодой Свиридов был уверен, что без знания природы организма трудно о нем судить. Профессор не соглашался ни с сыном, ни с женой: оба, по его мнению, выдавали второстепенное за главное.

— Мне кажется, Анна, что и ты упустила самое важное, — говорит Свиридов-старший. — Я бы на твоем месте кое-что добавил.

Она щурит глаза, морщит лоб, но не потому, что пытается что-то вспомнить. Это — выражение озабоченности, она предчувствует, что беседа к добру не приведет.

— Мы можем еще добавить, — неохотно уступает она мужу, — что, в зависимости от условий среды и питания, можно резко изменить химический состав хлореллы. Увеличить в семь раз количество белков и в двадцать раз содержание жиров…

— Не удивляйся, Арон, и не жди от нее большего, — нежно поглядывая на жену, говорит профессор. — Из орбиты белков, жиров и витаминов ей не выбраться. Она отдала изучению хлореллы пятнадцать лет жизни и ничего другого в ней не видит… — Он встал и хотел уже, но обыкновению, зашагать по комнате, но рука Каминского удержала его на месте.

— Величайшее достоинство хлореллы не в том, что она живуча, неприхотлива и богата белками и жирами, — продолжал Свиридов, — а в том, что она усваивает много солнечной энергии. Отсюда ее способность неслыханно быстро размножаться, делиться днем и ночью, были бы свет и минеральное питание. Кто ее в этом опередит? Считается возможным с одного гектара водной поверхности получать до ста тонн сухого вещества… Хлорелла своего рода клад. Все зеленые растения на нашей планете накапливают за год сто шестьдесят два триллиона калорий энергии. Богатство это в основном остается на земле. Насколько же мы станем богаче, если жадная до солнца хлорелла широко утвердится у нас!

Перехватив взгляд жены, который, примерно, означал: хлорелла — не красная девица, о ней можно говорить с меньшей страстью, Свиридов продолжал несколько спокойнее:

— Хлорелла — молодчина! Мы дождемся еще того, что о ней заговорят с почтением. Ты знаешь, конечно, Арон, что все организмы, кроме растений, чтобы жить и размножаться, используют органическое питание, рассеивая его в конечном счете в виде углекислого газа и тепла. Вещества эти безвозвратно уходят в мировое пространство. Только растения, которые получают энергию из-за пределов земли, обогащают нас… И еще я тебе скажу: есть основания полагать, что первоначальными накопителями органических веществ земли были водоросли типа хлореллы. Они могли возникнуть на бесплодных минеральных участках суши, когда почвы еще не было. Это тем более вероятно, что девять десятых общего веса органических веществ на земле содержится в ее водной оболочке и прямо или косвенно образуется водорослями…

Речь профессора становилась все более взволнованной и теплой, движения рук — мягче. Ничто уже не могло удержать его на месте, он энергично встал и зашагал по маленькому кабинету. Настроение его передалось окружающим, и глаза их заметно потеплели. Только исстрадавшиеся сердца способны так легко загораться и согревать своим теплом других.

— Я согласен с отцом, — сказал сын, — именно в этом основное преимущество хлореллы. Мы слишком долго рассматривали высшие растения как единственный источник питания. Растительный мир как бы исчерпывался нашим зеленым окружением — деревьями, кустарниками и травами. Пора вспомнить о низших растениях — одноклеточных водорослях, которые образуют органических веществ в восемь раз больше, чем все сады и леса, вместе взятые. Именно водоросли — основные созидатели нищи на нашей планете.

— Да вы тут помешались на этой хлорелле, — с напускной веселостью проговорил Каминский, — ты свел их с ума, Самсон.

Снова сын выступил в защиту отца. Сдержанно и трогательно просто отстаивал он реликвию дома:

— Не говорите так, Арон Вульфович, мы вовсе не в претензии к нему. Слово «хлорелла» было чуть ли не первым, которое мы услышали в детстве. Четверть века в нашем доме только о ней и говорят. Аквариумы с хлореллой были моей первой забавой. Ребенком я научился ухаживать за ней и не представлял себе ничего более прекрасного и важного на свете. Отец убедил меня заняться ботаникой, позже мы с мамой прослушали курс гидробиологии, таскались по рыбным хозяйствам, переносили всякие лишения, чтобы лучше узнать хлореллу.

За признанием сына последовало признание отца. Свиридову захотелось рассказать о своих спорах с учеными — противниками его идей. Арон — умница, он разберется, не такие задачи приходилось ему решать.

Профессор сделал несколько шагов по комнате, близко подсел к другу и, нежно привлекая его к себе, сказал:

— Ты не представляешь, Арон, как эта зеленая слизь меня вдохновляет. Я гляжу в аквариум, где живет и размножается моя хлорелла, и готов с ней заговорить. Что еще остается, если одни не понимают, а другие не желают понять. Я говорю им: не отказывайтесь от хлореллы, это чудесная фабрика, которая умеет делать то, чего не сделает человек с его прославленной техникой. Она накормит и насытит вас, ваш скот, ваших рыб… Нельзя допустить, чтобы солнце без пользы распыляло свое добро по земле.

Каминский слушает повесть о мечте, к осуществлению которой не приблизились еще современники, и вспоминает недавнее прошлое. С такой же страстностью этот человек много лет изучал плодовые деревья. Ему нужно было постигнуть закономерности плодоношения, и, безразличный к тому, что твердили другие, он эти законы открыл и создал теорию, поразившую научный мир. «Он и сейчас добьется своего, — думает Каминский, — обязательно настоит на своем».

И все-таки Арон Вульфович задает своему другу странный вопрос:

— Не слишком ли много надежд возлагаешь ты на крошку хлореллу? Она ведь не больше микроба, не так ли?

Какой он наивный, этот Арон! Микроб для него пустячок, нечто вроде гнилушки под ногами. Не микробы ли образовали залежи каменного угля, железных и марганцевых руд, селитры и нефти? Не бог, а микробы сотворили известковые, сернистые и прочие богатства земли. Микробам мы обязаны изменением облика нашей планеты, образованием почвы, разрушением и воссозданием горных пород.

Лукавый друг, он чему-то усмехается, вопрос задан неспроста. Свиридов знает эти повадки, Арону не удастся его провести.

— Я, кажется, припоминаю, — заговаривает Каминский с той наивной интонацией, которая с наивностью ничего общего не имеет. — Ты как будто в самом деле рассказывал мне… да, да, рассказывал и не раз… Куда девалась моя намять? Вот старость — ничего не бережет, только теряет. Ты уверял, что спасешь человечество от голода, всех накормишь этой хлореллой… Я даже тогда еще посмеялся и рассердил тебя…

Веселая улыбка Каминского говорит: «Это только начало, самое интересное впереди».

Анна Ильинична давно уже догадалась, что он хитрит. Ох уж этот Арон, он обязательно выкинет какой-нибудь фокус. Ничего, ничего, ее обмануть ему не удастся, пусть так и запомнит.

— Ты все такой же, — грозит она пальцем гостю, — солгал и не подумал, что это нехорошо. Ну как теперь верить тебе?

Ее улыбка говорит, что ложь эта нравится ей и не так уж плохо, что он «все такой же».

Благодарный судьбе, вернувшей ему память, Каминский движением руки дает ей понять, что ему некогда вступать в объяснения.

— Ты тогда говорил, — продолжает вспоминать Каминский, — что к концу века население земли достигнет четырех миллиардов. Такую ораву прокормить будет трудно. Понадобятся монбланы жиров и углеводов, не хватит белков, их и сейчас немного. Кстати, и Мальтус говорил то же самое.

Эти слова всерьез задевают сына, Каминский позволил себе неудачную параллель.

— Извините, Арон Вульфович, отец решительно расходится с возражениями Мальтуса и вовсе не считает, что следует ограничивать размножение людей. Пищи всегда будет более чем достаточно. Не прокормит нас земля, прокормят реки и пруды, моря и океаны. — Он бросает нежный взгляд на отца и с некоторой торжественностью в голосе добавляет. — Профессор Свиридов говорит: «Пока великое светило будет сиять, люди не перестанут искать средств, как обращать его энергию в пищу».

И на этот раз Каминский не спешит с ответом, он не все еще сказал из того, что вспомнил. Дайте срок, он ответит и матери и сыну. Сейчас его занимает вопрос: все ли еще хлорелла безвкусна? Самсон говорил, что она не слишком аппетитная штука.

— Да, невкусна! — вопрос этот, видимо, ему надоел, и он с раздражением отвечает. — А картофель, запрещенный к употреблению решением парламента во Франш-Конте в 1630 году, был хорош? Кто бы в этом вязком и безвкусном корнеплоде узнал современный картофель? Что значат природные свойства растения, если человек решил их переделать? Сухой порошок из хлореллы напоминает своим ароматом растертый чай или красную морскую водоросль — любимое блюдо японцев. Некоторые сравнивают этот аромат с запахом бобов или сырой тыквы. Не отказываться же из-за этого от хлореллы…

Свиридов недоволен своим другом — и напрасно.

Каминский не без оснований хитрит, он сделал вид, что перезабыл все на свете, для того чтобы лучше узнать, что разделяет отца с сыном. Расхождений этих, видимо, нет, и он на радостях решил подурачиться, вспомнить то, чего на самом деле не забывал.

— Ты неправильно меня понял, — как во время давно минувшей юности, когда надо было рассмешить чрезмерно серьезного Самсона, шаловливо подмигивая и надувая щеки, говорит Каминский. — Твоя водоросль мне так же близка, как и тебе. Ты разве не почувствовал, какой общей идеей она связывает нас? Ты хочешь утолить нужды человечества микроскопическим растением, а я тридцать лет утоляю страдания людей частицами лекарственных веществ, порой не большими, чем молекула. Ты стал вроде гомеопата в ботанике, вот наши пути и сошлись. Наконец-то мы на одной дорожке с тобой, — после некоторого раздумья добавил он, — ты более, а я менее счастлив, я одинок в своих исканиях, а тебя поддерживают двое — жена И сын…

Наступило молчание. Петр поднялся из-за стола и остановился перед дубовым резным буфетом, некогда украшавшим квартиру бежавшего за границу фабриканта. Он достался отцу в первые годы революции и с тех пор следовал за семьей из города в город. Петр смотрел через стекло на давно знакомую посуду, памятную ему с детства, и думал о том, что его ждут деловые и неделовые свидания, пора уходить. Он остался, уступив настояниям матери, теперь надо извиниться перед гостем и уйти.

Анна Ильинична вспомнила, как много лет назад, примерно в одно и то же время, она познакомилась со Свиридовым и Каминским. Понравились ей оба, но полюбила она одного. С Ароном Вульфовичем они оставались друзьями, и только однажды он с грустью сказал ей: «Скорей бы вы поженились… не на что будет надеяться, и мне станет легче…» Каминский вскоре женился на другой, был счастлив, а ей почему-то казалось, что ему легче не стало. Взгляд его, порой устремленный на нее, был мучительным и тревожным. Нежное ли чувство все еще теплилось в нем или он подавлял в себе желание ей что-то сказать, — кто знает.

Свиридов глядел на погрузившуюся в воспоминания жену и думал о том, как долговечны людские заблуждения и как трудно сквозь них пробиться. Есть ли что-нибудь проще его идеи? Рассказать о ней ребенку, и тот поймет. В воду вносят незначительную толику минеральных солей, которых в почве сколько угодно, и взамен получают белки, углеводы и жиры. Никаких реформ для этого не надо: ни сокращения посевных площадей, ни изменений в севообороте. Наоборот, площади, непригодные для обработки, найдут себе применение, они станут прудами для размножения хлореллы. Таких земель на свете великое множество… Хлорелла нужна густо населенной Европе, не менее важна для Азии, где питаются рисом, в котором ничтожно мало белков и еще меньше витаминов. Кажется, просто и ясно, а вот сын и его друзья этого не понимают. У этих людей своя, особая логика и своеобразное отношение к науке. Не хватит у них аргументов, они свою точку зрения дубинкой поддержат. Послушал бы их Арон, вот уж была бы потеха! Можно ему, впрочем, это удовольствие доставить. Он давно собирался поговорить с сыном. Прекрасный случай для Арона весело посмеяться.

— Говорят, Петр, — начинает отец, — что речь твоя в ботаническом обществе имела такой же успех, как и предыдущая у гидробиологов. Ты бы рассказал нам, что там происходило.

Вопрос застает сына врасплох. Он устремляет на мать умоляющий взгляд — она должна его избавить от ответа. Взгляд матери выражает досаду: время ли сейчас, в присутствии гостя, затевать такой разговор? Молчание продолжается, сын все еще надеется, что мать ответит вместо него.

— Я должен был выступить. Все хотят знать, что мы делаем, — неохотно отвечает он, умоляюще сложив руки и покорно согнувшись. Сам он не терпит этой позы у других, но не осуждает у себя, считая ее выражением учтивости. — Мы слишком много наобещали, теперь уже нельзя молчать. За границей серьезно занялись хлореллой, в Соединенных Штатах Америки много пишут о ней. Я объяснил членам общества, что мы разрабатываем способы кормления этой водорослью рыб. Страна нуждается в кормах, и мы исполним наш долг.

— Ты сказал им неправду, — со страдальческой усмешкой проговорил отец, — ведь я не этим занимаюсь. Страна не только нуждается в корме для рыб. Мы — ученая держава и должны развивать общие идеи в науке… Мы не можем отставать от Соединенных Штатов, Голландии, Японии, где проблема изучена полнее, чем у нас. Отставать — значит терять независимость… Никто по дал тебе права за меня говорить.

— Я знаю, отец, — приложив руку к сердцу в знак сожаления, что прервал его, защищался молодой человек. — Но если… если станет известно, что мы занимаемся чем-то другим, твои враги тебя не пожалеют. Я не могу этого нм позволить, ты большой человек, им не понять тебя.

— Я но нуждаюсь в твоей защите, никто не дал тебе права…

И снова сын не дает ему договорить. Он, конечно, с отцом согласен, отцу не нужна его защита. И все же продолжает:

— Мне больно и стыдно, когда тебя называют фантазером. Двадцать лет они отвергали твою идею о хлорелле, не верили, что эта водоросль чего-нибудь стоит. Ты победил, тебе разрешили ее изучать. Почему же не уступить и не помочь рыбоводам? Они будут тебе благодарны. Сделай это ради науки, ради других и себя.

То ли, что ученый слышит это не впервые, или обида на сына, который дважды не дал ему договорить, расстроили его, он холодно и строго отвечает:

— Я никому не запрещаю пользоваться хлореллой, как угодно: кормить скот, отдавать рыбам, извлекать из нее витамины. Моя цель — другая, и единственное, чего я прошу, это чтобы мне не мешали. Я думаю о судьбах человечества. Скажи мне по совести, Арон: имею я право не спрашивать совета, чем мне заниматься, во что верить и не верить? Я постоянно твержу это моему сыну и жене, по напрасно.

Есть в человеческом сердце запретные зоны, прикосновение к которым смертельно. Хирурга их знают и умеют осторожно обходить. Сейчас, когда сын отводил жалобы отца, казавшиеся ему опасными для старого сердца, он действовал, как заботливый врач:

— Ты не можешь, отец, решать без нас, — все еще ласково, но уже с ноткой сознания собственного достоинства убеждает он его. — В своих новых исследованиях ты будешь душой, а кем будем мы — я и мать? Неужели только руками? Тот, кто истинно любит науку, на это не пойдет…

Мать решительным жестом останавливает сына.

— Ты слишком много берешь на себя, — гневно бросает она, и слова ее, словно дробь, стучат, рассыпаются. — Я никого не просила защищать меня. Не можешь с нами работать — уходи.

Это суровое предупреждение не обескураживает сына. Он умоляюще складывает руки то ли затем, чтобы умилостивить ее, то ли с целью показать, что ему не чужда покорность.

— Меньше всего я думаю о себе, вы напрасно против меня ополчились, — он делает шаг к отцу, касается его плеча и продолжает. — Ты должен мне позволить тебя защищать, у меня больше сил и времени. Это — мой долг, ведь ты — мой учитель и друг.

Слова эти не смягчают, а еще больше раздражают отца. Он холодно отодвигается, и рука сына повисает. Хмурое лицо предвещает мало хорошего, но молодой человек не трогается с моста. Так стоят они молча друг против друга, оба невысокие, с узкими плечами, черноволосые. Один чуть согнулся и поседел под бременем лет, другой — стройный и сильный с шапкой иссиня-черных волос. У сына полные губы, такими же они были когда-то у отца. У того и у другого нос крупный, с горбинкой и раздвоенный широкий подбородок. Это все, что у них общего, а думают и чувствуют они разно, один очевидное примет за кажущееся, неправду предпочтет правде, только бы угодить кому следует и добрую славу сохранить. Для другого своя мысль — выше всяких заветов, своя вера — высший судья. Оба чтут науку, верят в нее, но цели ее видят по-разному.

— Ты какой-то бескрылый, — сказал как-то сыну отец, — в кого ты пошел?

— Я — в маму, — учтиво ответил он, — она трезвая и рассудительная.

Тогда профессор промолчал, теперь ему захотелось дать этому язычнику понять, что, кроме его убогой морали, есть и другая, выстраданная человечеством в жестокой и долгой борьбе. В этой морали уважение к человеку не ограничивается любезностью, она повелевает чтить науку, как святыню, оставаться ей верным до конца.

— Поговорим откровенно, — с горькой усмешкой предлагает профессор, — тебе вовсе не жаль ни отца, ни семьи. Ты не меня, а себя защищаешь. Отец — твое знамя, славу которого ты не прочь разделить. Я понимаю твое рвение, по сейчас, когда моему имени грозит испытание, лучше бы мне умереть. С мертвыми счеты коротки — им все прощают.

Анна Ильинична сочла, что пришло время вмешаться, и, мягко подталкивая сына к дверям, сказала:

— Ты кажется торопился, тебя ждут дела и свидания, можешь отправляться. Устала я сегодня от вас. В доме гость, а они, как волки, грызутся.

Он но дал себя увести и, осторожно освободившись от рук матери, остановился, спокойно сказал:

— Я принял предложение занять должность директора филиала рыбного института. Мы будем строить новый, совершенствовать старый рыбный завод и изучать хлореллу как корм для рыб… Так, пожалуй, будет лучше для нас. Пусть каждый пользуется хлореллой, как может… Еще одно такое столкновение, и мы, чего доброго, поссоримся… Зачем это нам?

Жена испытующе взглянула на мужа и, опустив глаза, коротко спросила сына:

— И научную работу бросишь?

Он, видимо, был подготовлен к вопросу и, иронически улыбаясь, сказал:

— Одни ученые спешат обосновывать теории, чтобы практикой потом их подтверждать. Я поступлю наоборот.

Когда друзья остались одни, Свиридов сказал:

— Будь добр, Арон, послушай мое сердце, мне кажется, что оно стало сдавать.

Каминский взглянул на друга и молча прильнул ухом к его груди. Некоторое время он напряженно вслушивался, отрывался и снова слушал.

— Сердце надо беречь… — начал было он говорить, но Свиридов жестом попросил его замолчать.

— Я все знаю… Насос пришел в упадок, и ничто уже не восстановит его. Тяжелый атеросклероз, того и жди, что меня хватит инсульт.

Каминский, казалось, не слушал своего друга. Бледное сухощавое лицо врача выражало плохо скрываемую тревогу. Он гладил свою львиную гриву и напряженно о чем-то размышлял.

— Рано отчаиваться, — не слишком уверенно проговорил он, — я тебя полечу. Я знаю, что гомеопатия не в чести у тебя. Ничего не поделаешь, иначе лечить не умею.

Из соседней комнаты послышались шаги Анны Ильиничны. Свиридов вздрогнул от внезапно мелькнувшей мысли и умоляюще прошептал:

— Молчи! Анна ничего не знает.


* * *

Она не должна была этого знать, но что-либо скрыть от нее было невозможно. Анна Ильинична знала, что сердце мужа уязвлено, пережитое не прошло для него бесследно. Он мог тешиться мыслью, что состояние его здоровья известно ему одному, по то, что он считал своей тайной, не было тайной для других, а многого из того что было бы ему интересно, он так и не знал. Время от времени профессору казалось, что от него что-то скрывают, и жене нелегко было рассеять его подозрения. Всеми средствами ограждала она мужа от ошибок и испытаний. Уступив ему в одном, отказывала в другой, вновь и вновь возвращалась к тому, что считалось решенным, и добивалась своего.

Так длится уже тридцать пять лет, чуть ли не с того осеннего дня тысяча девятьсот двадцатого года, когда они впервые встретились. Это было давно, словно целая вечность прошла, а Анна Ильинична запомнила то октябрьское воскресенье, как если бы это было лишь вчера.

В тот день, столь много изменивший в ее жизни, она и ее друг Арон Вульфович условились перебраться на правый берег Волги, на лодке доплыть до одного из островков и провести там весь день.

С утра было тепло, даже жарко. Белый песчаный берег, еще более чистый и ослепительный под яркими лучами солнца, искрящаяся река и синий безоблачный небосвод сулили добрую погоду, а верх взял недобрый октябрь. Неожиданно повеяло прохладой, ветер принес сизо-бурые тучи, и начал накрапывать дождь.

Непогода застала друзей в нескольких километрах от города. Они шли вдоль берега и, занятые разговором, не сразу заметили на одном из песчаных холмов нетвердо шагающего человека. Он не то хромал, не то плохо держался на ногах, время от времени останавливался и жестами как бы просил его подождать.

Прошло немного времени, и к ним приблизился молодой человек лет двадцати двух, в изношенных до дыр, покрытых грязью сапогах и в смятых, испачканных брюках галифе неопределенного цвета. На истертом френче офицерского покроя свисали порванные карманы. Только фуражка со студенческим околышем, ловко надетая набекрень, выглядела чистенькой. Он был невысокого роста, слабого сложения, и темный вихор, задорно выбивавшийся из-под фуражки, невольно вызывал улыбку.

— Не скажете ли вы мне, где тут поблизости амбулатория? — прикрывая рукой оборванный карман, спросил он. — Я натер себе ногу…

У него был измученный вид, давно небритое лицо выражало усталость и страдание. Трудно было поверить, что натертая нога, а не что-нибудь другое, более серьезное, беспокоит его, и девушка не удержалась, спросила:

— Только ногу натерли? — Она с любопытством оглядела молодого человека и добавила: — Говорите прямо, не стесняйтесь.

Он почему-то сильно смутился, подозрительно оглядел девушку и спутника и промолчал.

— Не сердитесь, — попросила она его, — это я так… Не подумав, сказала.

Она повела его в свой дом, перевязала рану на ноге и из этого дома вскоре ушла с ним, чтобы всю жизнь сдерживать его горячее сердце, восхищаться этим сердцем и унимать его.

Свиридов рассказал ей, что в боях на Украине его красноармейская часть была разбита и он попал в окружение белых. Десять дней и ночей скитался по селам и на какой-то станции вскочил в проходящий товарный состав, который довез его до Волги. Нелегко было пробираться через фронт, за ним дважды гнались и вот он наконец здесь.

Молодой человек был скуп на слова и сдержан. О себе говорил мало: всякое случалось, приходилось бывать в трудных боях, попадать во всевозможные переделки — не без этого, революцию иначе не сделаешь…

Девушке понравилась скромность и растрогала беспомощность молодого человека. В ней пробудилось сочувствие к нему и любопытство, которое вскоре переросло в уверенность, что без ее поддержки он погибнет. В этом странном решении были свои основания. В течение своей жизни девушка слишком часто служила опорой для окружающих — для больного отца, который умер у нее на руках, для парализованной матери, вот уже несколько лет прикованной к постели, для младших братьев и сестер и даже для соседей. Она привыкла жить мыслями о других, поступаться собственными Удобствами и радостями, всем, чем так легко жертвует мать. Знакомые ласково называли ее наседкой, друзья — милосердной сестрой, она сжилась с готовностью быть «наседкой» и «сестрой», как свыкается солдат с долгом выручать из беды собрата но оружию.

С присущей ей спокойной деловитостью девушка заботилась о молодом человеке.

Шли годы. Его беспокойный ум не унимался, фантастические замыслы, идеи, лишенные реальности, вовлекали его в безрассудство, толкали из одной крайности в другую. Жена изводила его советами и наставлениями, не лишая при этом самостоятельности. Неизменно трезвая и добрая, она умела подчинить себе эту замкнутую натуру, рассеять его подозрительность и заставить заговорить. Что с ним поделаешь? Словно опутав себя цепями, он прячет свои чувства от чужих глаз. И в радостях, и в печали его голос одинаково ровен и спокоен, на лице ничего не прочтешь. Она с полным правом могла бы себя спросить: кем была она ему в жизни — матерью или женой?

Когда у них родился сын, мать с тревогой подумала, что он пойдет в отца и ей предстоят жестокие трудности. Он пошел в нее — сдержанный, трезвый, но без искорки тепла, ничто его не разогреет, ничья страсть не привлечет. В отца пошла дочь, такая же неспокойная и пылкая, но менее сдержанная и более открытая. С ней матери было нетрудно. Сказалась ли привычка к трудному нраву мужа, или в дочери ей больше нравились слепые страсти отца, чем собственное сердце, скованное рассудком…

Да, страсти Свиридова были слепые, они многое помешали ему разглядеть: и страдания Арона Вульфовича, и терзания Анны, раздираемой привязанностью к другу детства и жениху Каминскому и другим ее чувством, более исполненным материнской нежности, чем волнением любви.

Свиридов и не узнал, что вклинился в чужое счастье, не догадался и тогда, когда невольно стал свидетелем разговора между женой и ее прежним женихом: «Сердце все переносит, — сказала она, — ты найдешь еще, Арон, свое счастье». — «Сердце переносит с места на место семь тонн крови в сутки, — ответил ей Каминский, — но есть нечто для сердца непереносимое — это отвергнутая любовь».

Смысл этих слов Свиридов понял по-своему. Он был далек от того, чтобы связать их с судьбой своего друга. Ему встретилась девушка, которая воплотила в себе все лучшее на свете, все, чего в жизни ему не хватало: и ласку матери, и преданность истинного друга. Без нее ему в жизни не обойтись, до всего остального ему нет дела…


* * *

Ранней весной, вскоре после того, как они поженились, она сказала мужу:

— Мне кажется, ты мог бы стать прекрасным ботаником. Что толку в твоем Международном институте? Какой из тебя дипломат? Другое дело — ботаник… — Не дав ему слова вставить, она так же уверенно продолжала. — Ведь ты не станешь отрицать, что любишь растения, особенно полевые цветы… Много замечательных людей, и Гете, и Руссо в том числе, отдавали свой досуг ботанике…

Это была ее мечта. Не ему, а ей грезилась паука о растениях. Он с интересом слушал курс международного права, флора земли его до поры до времени не занимала.

— А если я не соглашусь? — спросил Свиридов, и в глазах его сверкнуло знакомое ей упрямство.

Горячее желание сидеть рядом с ним на студенческой скамье и трудиться в одной лаборатории вынуждало ее быть осторожной. Раз отказавшись, он мог потом не уступить, благоразумие подсказывало ей на этом остановиться.

— Мы поедем в Одессу, посмотрим, что стало с Международным институтом, и решим, какую каждому из нас избрать специальность.

Мечты Свиридова не осуществились, Международный институт был постановлением ревкома закрыт, и жена снова заговорила о ботанике.

На ее стороне, помимо любимых Свиридовым полевых цветов, было нечто более существенное — общежитие института, где они могли бы обрести приют… Он долго отказывался, но наконец уступил…

Потянулись трудные годы нужды и лишений. Анна Ильинична перебивалась уроками и шитьем, Свиридов — случайной работой. На третьем курсе будущий ботаник обратил на себя внимание профессуры неожиданной идеей, ставшей затем поводом для серьезных споров в институте.

На одной из строящихся гидростанций профессор-гидробиолог предложил вырубить и сжечь всю растительность в районе будущего водохранилища. Инженеры-строители не соглашались и встретили поддержку у практиканта Свиридова. Студент утверждал, что растений трогать не следует: опасения профессора, что зелень загниет и возникший при этом сероводород уничтожит рыбу, — необоснованны.

Свиридов не был уверен в своих расчетах. Предлагая расчистить дно будущего водоема, он повторял то, что вычитал из книг, не проделав ни единого опыта.

— Мне кажется, что это так, — стараясь выглядеть уверенным, сказал практикант, — я когда-нибудь напишу на эту тему диссертацию.

Ученому понравился ответ. В сдержанном тоне и осторожно подобранных словах юноши сквозили уважение к профессору и уверенность в себе.

— Незачем откладывать диссертацию, вам ее три года писать, — дружелюбно заметил профессор, — к тому времени рыбаки рассудят нас.

Ученый оставил лес под водой и не пожалел об этом. Обильные уловы лучше всяких экспериментов послужили успеху диссертации.

Удача вскружила Свиридову голову, и он увлекся фантазией о подводных пастбищах — неисчерпаемых источниках рыбных богатств. Ему виделись сокровища, добытые в затопленных лесах, и он тщетно взывал не пренебрегать ими. Свиридов долго и упорно стоял на своем, и прошло много времени, прежде чем его сердце успокоилось.

Тридцати пяти лет он стал профессором. Все шло хорошо, пока его не поразило увлечение хлореллой, увлечение, затянувшееся на много лет.


* * *

Удивительно, с каким упорством ученые отказывались его понять. Они взяли себе за правило при всяком удобном случае заговаривать с ним о хлорелле.

— Вы первый в истории науки, — с любезной миной заметил ему директор института, — возвысили свой голос против злаков.

Свиридов вовсе не отрицал пользы злаков. Пусть бы рядом с хлореллой культивировали рожь и пшеницу. Разве искусственное волокно исключает производство натурального? Предлагал ли кто-нибудь по этому случаю сокращать посевы льна и хлопка? Или появление искусственного шелка и шерсти сказалось на овцеводстве и разведении шелковичных червей?

— Ваша хлорелла — истинный клад для таких стран, как Япония и Голландия, — поучали его друзья и недруги, — у нас достаточно земли, чтобы получать всего вдоволь.

Какая близорукость! Разве не очевидно, что лет через сто земля не прокормит нас? Не хватит питания, если мы не научимся в большем количестве его добывать. Не земля, а солнце принесет избавление от нужды. Только растения, способные усвоить до семидесяти процентов солнечной энергии, сделают голод невозможным. Исчезнет страх перед суховеем, перед морозом, ненастьем, болезнями и вредителями посевов, исчезнет тревога, что дожди сгноят хлеб в скирдах.

Ему запрещали мечтать, отвлекать ученых от насущных дел, от всего, что служит нашему сегодня. Наивные люди: как можно служить сегодняшнему дню, не подумав о завтрашнем? Хлорелла — судьба грядущего века, века наших детей, не увидеть этого может только слепец. В южных шпротах достаточно установить на крыше дома бассейн с хлореллой, и у населения будет вдоволь белков, жиров и даже технической энергии. Находятся после этого люди, которые не придают значения хлорелле. Один из ученых, неглупый и весьма способный человек, позволил себе по этому поводу обидную шутку: «Никому в голову не приходило — с помощью водорослей накормить человечество. Остается выяснить: будет ли оно сыто?»

Мало ли чего людям в голову приходило, но кто бы мог подумать, что бактерии со временем станут нашими слугами? Без них у нас не было бы ни пива, ни вина, ни спирта, пи кваса, ни хлеба, ни сыра, не было бы квашеных овощей и силоса…

Наступил день, когда ученый совет института решил поговорить о хлорелле, взвесить ее достоинства и недостатки и вынести решение. Свиридов ждал этого заседания с нетерпением. Он был уверен, что все, кто предан науке и готов за нее постоять, поддержат его. Придет конец обидному равнодушию и насмешкам, хлореллой займутся всерьез.

Несколько дней профессор Свиридов готовился к своему выступлению, тщательно обдумывал каждую фразу. Особенно трудно ему давалось вступление. «Дорогие друзья! — мысленно обращался он к ученому совету. — Наша задача — накоплять в растениях скрытую энергию, преобразовывать в пищу солнечный свет…» Вступление показалось ему слишком элементарным, с учеными, пожалуй, лучше говорить языком фактов и цифр. «Уважаемые коллеги! — начинал он снова и снова свой доклад. — Близится час, когда призрак голода исчезнет с нашей планеты. На берегах Тихого и Индийского океанов, где недостаточно белков и большая часть населения мечтает о щепотке риса, ждут нашей помощи. Мы им дадим нечто большее, чем рис…» Дальше следовал рассказ о «родных сестрах» хлореллы — морских водорослях, которые содержат такие важные вещества, как йод, калий и фосфор; о морском салате, ни в чем не уступающем наземному, о морской капусте, занимающей на одном лишь Дальнем Востоке сотни тысяч гектаров морского дна… «И капуста, и салат давно стали нищей для людей. У берегов Сахалина и на побережье Белого моря водоросли служат кормом для молочного скота, подобно сену идут на корм и подстилку лошадям, а на Черноморском побережье используются для удобрения. Не такая уж диковинка водоросли, почему же хлорелла так озадачила вас?»

В тот торжественный день Свиридов надел свой лучший костюм, дал жене завязать новый галстук в косую полоску, начистил до блеска ботинки и с легким сердцем отправился на заседание ученого совета.

Был знойный июльский день. Солнце щедро излучало тепло в окна зала заседания, насыщая помещение жарой. Доклад, назначенный на одиннадцать часов, был перенесен на два, затем на три часа и заслушан лишь в начале шестого. Истомленный ожиданием, Свиридов забыл все, к чему так усердно готовился. Ученые, разморенные духотой, усталые от споров и передряг, вначале слушали его с интересом, затем повели себя так, словно вовсе не было доклада и самого Свиридова среди них. Кто, непринужденно развалившись на стуле, перешептывался с соседом или сразу с двумя, кто попивал нарзан или курил, некоторые даже дремали. Обиженный и раздраженный Свиридов сбивался, терял нить рассуждений, а когда кто-то вполголоса произнес слово «чудак» — кличку, которой его в институте окрестили, он, не окончив доклада, стремительно покинул заседание. Оставаться после этого в Одетое Свиридов не пожелал и, получив приглашение руководить научной работой в ботаническом саду одного из приволжских городов, вскоре уехал.

На новом месте история повторилась. Директор сразу же дал профессору понять, что работа над хлореллой тематическим планом не предусмотрена. Он может ею заниматься во внеурочные часы, к его услугам теплицы и лаборатория. Свиридов подумал, что его недруги из Одессы успели и здесь ему повредить…

Он жил опять в доме бежавшего заводчика на центральной улице города, его окружали дети, жена, но он был счастлив менее, чем когда-либо. Его разлучили с мечтой, лишили возможности к ней вернуться. Надежда найти поддержку в Москве не оправдалась. В почтенной Академии его внимательно выслушали, похвалили за смелость и инициативу и пожелали удач. Президент, — прославленный агробиолог, высказал мнение, которое сводилось к следующему: «К нам в академию не реже двух раз в неделю приезжают люди с различными планами преобразования мира, но мы, увы, заняты другим… Неужели Свиридов не слышал о чудо-кормилице — ветвистой пшенице и о благах внутрисортового скрещивания?»

Неудача сказалась на душевном состоянии ученого. Некоторое время он, ссылаясь на свое нездоровье, не являлся на работу в ботанический сад. Вернувшись, стал еще сдержаннее в общении с людьми, избегал всяких разговоров о своей поездке в Москву и с исключительной страстью предался составлению годового отчета. Дома он подолгу оставался один в кабинете, и до глубокой ночи слышались его неспокойные шаги. Он являлся к завтраку, обеду, ужину и, не проронив ни слова, спешил уйти. Все попытки жены отвлечь его от печальных размышлений ни к чему не приводили. Лишь много времени спустя она поняла, что муж в эти дни переболел недугом, после которого, как после пожара, жизнь надо начинать сызнова.

Да и как было Свиридову не горевать? Ему не поверили, что хлорелла чего-нибудь да стоит. Что нм до безвестного провинциала, до его надежд и страданий?..

Не слишком ли долго позволял он своим чувствам подчинять своему произволу рассудок? По милости этой «чувствительной инстанции» он давал себя убаюкать неправдой. Не разум и воля определяли его решения, а первый трепет сердца — жалость, расположение и даже малодушие. Он не должен позволять чувствам вводить себя в заблуждение. Довольно с него, он поверит лишь тому, что увидит, тому, что подскажет ему рассудок и опыт. Верность науке — первейшая обязанность ученого, но пусть не чувства, а логика укажет ему, кто своими знаниями служит себе и кто отдает их народу.

Теперь уже его не рассорят с собой, не посеют в душе сомнений. Чувствительному сердцу придется склониться перед силой умозаключения. Этому правилу он будет следовать и в научном эксперименте. У него скверная манера предвосхищать результаты изысканий, думать о том, чего еще нет, строить иллюзии там, где нужен строгий анализ. С этим пора покончить, легковерию не место ни в глубинах души, ни в недрах лаборатории.

Свиридов решительно переменился. Обычно внимательный к советам жены, всегда готовый с ней согласиться, он стал крут и неуступчив. То, что казалось ему нелогичным, он решительно отвергал. Ничто не могло его переубедить. Перемена эта была так внезапна, что жена не скоро привыкла к ней.

Особенно ее донимали новые интонации в голосе мужа. Так настойчиво было их звучание и настолько непререкаемой казалась их власть, что Анна Ильинична но могла им противостоять… Утратив свое влияние на мужа, она недолго тешилась и покорностью сына. Внешне послушный и вежливый, он все больше отходил от нее. Ей казалось, что она еще крепко держит сына в руках, но это была лишь его внешняя оболочка…


* * *

В то трудные годы еще больше сблизились Спиридон и Каминский. Арон Вульфович прибыл в Одессу с молодой женой — прежней подругой Анны Ильиничны. Первое время они жили у Свиридовых, затем переселились этажом ниже. Друзья благополучно окончили институт, один стал физиологом, другой — ботаником-гидробиологом. Оставленный при кафедре, Арон Вульфович обратил на себя внимание своей работой о механизме сокращений сердца. Профессура решительно отвергла исследование, но тем не менее отметила его оригинальность и трудолюбие автора. Клиницисты, наоборот, утверждали, что новая теория объяснила им многое из того, что прежде было непонятно.

Неожиданно для окружающих Каминский оставил кафедру и стал больничным врачом. Вскоре он увлекся гомеопатией, ушел из больницы и стал частнопрактикующим врачом. После каждой такой перемены Арон Вульфович уверял, что пришел, наконец, к своей цели, сурово осуждал недавнее увлечение, высмеивал то, чему поклонялся, вновь вскоре остывал и начинал грезить о другом. Напрасно Свиридов пытался понять своего друга, уяснить себе смысл этих перемен. Каминский либо не отвечал на вопросы, либо отделывался шуткой:

— Я не честолюбив, что мне кафедра и даже профессура, — с притворной веселостью говорил он, — я равняюсь по Вильгельму Конраду Рентгену. Он пренебрег графским титулом, Нобелевскую премию отдал на научные цели и не пожелал взять патент на свое открытие.

Свиридов так и не узнал, что побудило его друга уйти из института, сменить научную деятельность на врачебную и заняться гомеопатией.

То, что казалось загадочным Свиридову, не представляло секрета для его жены. Ей все было ясно, хотя Каминский не сразу ей все рассказал.

Когда он оставил работу в институте, а затем ушел из больницы, она явилась к нему, усадила его рядом с собой и, повернув ключ в дверях, строго сказала:

— Ты не выйдешь отсюда, пока не ответишь: чего ты мечешься? Почему на месте не сидишь?

Он не мог сказать ей правды, слишком тягостна она была. Есть люди, чьи душевные раны не дают им забыться. Ни друзья, ни любимый труд не могут вернуть им покоя. Они мечутся среди людей от одного к другому, из города в город, тянутся за опорой, за утешением и лаской. Порой их души словно осенит покой, вернется надежда, а с ней и вера в то, что несчастья навсегда миновали. Увы, за короткой передышкой приходит вновь суровый час, а с ним и горькое чувство одиночества. Снова бегство от себя, мучительные поиски, чтобы снова ни с чем вернуться к себе.

— Не сидится мне, Аннушка, на месте, — ответил ей шуткой Каминский, — душа жаждет новизны.

Она окинула его насмешливым взглядом и, повертев пальцем вокруг головы, дала ему понять, что там у него не все в порядке.

— Ничего удивительного, — с горькой улыбкой подтвердил он ее подозрения, — все величественное рушится сверху. Тополь сохнет с вершины.

Она не удостоила вниманием его остроту и дословно повторила вопрос.

— Я иначе не могу, не спрашивай меня, — небрежно ответил Каминский.

Анна Ильинична поняла, что ничего от него не добьется, и, голосом, полным укоризны и сочувствия, сказала:

— Зачем ты усложняешь свою жизнь? К чему тебе лишние испытания?

— Ничего, Аннушка, — с притворным самодовольством усмехнулся он, — я к ним привык и не новичок, стаж у меня изрядный. В девятьсот пятом году мать прятала меня от погромщиков, в тринадцатом меня этапом выпроводили из Севастополя, в шестнадцатом те же неполадки с правожительством и прогулка этапом из Галиции. За мной охотились белые, зеленые, махновцы, григорьевцы, Гитлер и Геринг — всем хотелось мне досадить… Я к испытаниям привык.

В Одессе с Каминским произошла новая и неожиданная перемена. Куда делась его элегантная внешность? Некогда щегольски сшитый костюм утратил свое изящное обличье и висел на нем мешком. Серая шляпа приобрела землистый оттенок, измятые поля непокорно лезли вверх. Прежний Арон Вульфович, поборник хорошего топа, жестоко посмеялся бы над подобной неряшливостью. В довершение всего его расслабленная походка подчеркивала хромоту, которую он обычно скрывал.

Липа Ильинична сделала вид, будто ничего этого не замечает, и участливо спросила:

— Ты с Бэллой дружно живешь?

— Да, — не сразу ответил он и почему-то усмехнулся. — Она напоминает мне тебя.

Он смотрел ей прямо в глаза, и подруга юности в этом взгляде прочитала очень многое.

— Пора, Арон, взять себя в руки, — ласково корила она его, — у тебя жена, у меня муж. Я люблю Самсона, ты это знаешь.

То, что ему предстояло сказать, было слишком мучительно для обоих, и он отвернулся.

— Никого ты, Аннушка, не любишь и не любила, — с грустью в голосе проговорил он, — тебе просто необходимо жертвовать собой… Не будь Самсона, был бы я, не я, так другой.

На его бледном сухощавом лице отразилось страдание. Он рано или поздно должен был это сказать.

Она промолчала, и Каминский продолжал:

— Ты унесла из моей жизни нечто такое, без чего она никак не наладится.

— Ничего я не унесла, ты просто родился бестолковым, — сказала Анна Ильинична спокойно и сухо, словно речь шла о предмете, не заслуживающем серьезного внимания.

Ответ не огорчил его, он даже склонен был с ней согласиться:

— Возможно, в моей жизни и не хватало порядка, зато у тебя его хватило бы на нас двоих.

После возвращения Свиридова в родной город жены, туда вернулся и Каминский. Первое время он был амбулаторным врачом, затем снова занялся гомеопатией. Смерть жены внесла новые перемены в его жизнь, он собрался уехать неизвестно куда, и Анна Ильинична наконец заставила его заговорить.

— Не слишком ли поспешно твое решение? — спросила она. — Время — лучший лекарь, потерпи здесь, среди своих. — Каминский промолчал, и она продолжала: — Всякой любви рано или поздно приходит конец.

Он горестно покачал головой:

— Не всякой. Прошло столько лет, мы немолоды уже, а мне все тебя не хватает. Не хватало твоей твердости и силы, без них моя жизнь расползлась. Я уезжаю не потому, что потерял здесь Бэллу, а потому, что хочу забыть тебя.

Прошло пять лет, он вернулся, а в глазах у него все та же тоска. По-прежнему трогательна его привязанность к Свиридову и велико восхищение душевной стойкостью друга, его способностью сочетать в себе беспредельную фантазию с безграничной любовью к человечеству.

Было время, когда Арон Вульфович, завидуя своему другу, говорил себе: и везет же Самсону, как везет! И Анна предпочла его, и сам, он, Каминский, словно пес, привязался к нему, полюбил человека, лишившего его любви и счастья. Теперь такие мысли не приходят ему в голову, он сочувственно выслушивает жалобы друга, и эта чужая печаль становится его печалью.


* * *

Анна Ильинична не сразу примирилась с тем, что случилось. Она слишком хорошо знала мужа, чтобы решиться предоставить его самому себе, знала его склонность увлекаться и терять чувство меры. От каких только заблуждений не уберегла она его! Сколько раз, поддавшись фантазии, он частную закономерность спешил объявить законом… Чего бы ни коснулась его мысль, ему мерещатся идеи, сулящие богатство и достаток человечеству.

Много лет назад Свиридов разработал учение о законах развития кроны плодового дерева. За внешней гармонией роста и развития растения ученый разглядел суровую борьбу взаимно исключающих друг друга сил. Жестокое единоборство царит между ветвями, борьба идет за соки, за свет и тепло. Круты и неумолимы здесь правила жизни — там, где слабеет рост, начинается плодоношение, там, где кончается плодоношение, начинается смерть. Кто не может расти, должен плодоносить или исчезнуть из жизни… Прекрасная идея, неоспоримая! Ученому воздали должное, он и сам был доволен успехом, и тут невесть откуда явилась дерзкая мысль: распространить закономерность, открытую на кроне плодового дерева, на весь растительный мир. Нелегко было жене удержать его от поспешного заключения. Полгода спустя Свиридов от него отказался.

Нечто подобное повторилось и здесь. Когда директор ботанического сада предупредил вновь прибывшего сотрудника, что работа над хлореллой тематическим планом не предусмотрена, Свиридов увлекся цветоводством. Ничто другое больше не интересовало его. Прошло немного времени, и ему удалось сделать важное наблюдение, за которым, как всегда, последовало заключение, стоящее на грани фантазии.

Его внимание привлекли луковицы гиацинта, завезенные из Голландии. Прекрасные, душистые, но слишком дорогие для широкого распространения в стране. Свиридов нашел способ размножать гиацинты в теплице. Одна луковица порождала десятки других, прежде чем ее высаживали в почву. Они рождались в ящике, уложенные рядом под лучами греющего солнца. Способствовало этому незначительное ранение — крестообразный надрез или удаление донца луковицы. Место пореза становилось чревом, откуда выходили детки-луковички. Высаженные в грунт, они развивались, словно выросли из семян… Верный своей страсти всюду искать основные законы жизни, Свиридов хотел было и здесь их найти, и снова жена с трудом его удержала. Тогда он затеял другое — стал выращивать цветы в песке, орошаемом химическим питанием. Обычный гравий обратился в плодоносную почву. Удача окрылила его и унесла далеко. Но пора ли освободить человека от власти соков земли, скрытых в ее недрах? Нельзя ли регулировать жизнь растения химическими средствами, как если бы его ложем была бесплодная степь? Миллионы гектаров песчаных полей от крайнего севера до тропиков могли бы ожить, стать житницей человечества…

Нет, Свиридова нельзя оставлять наедине со своими мыслями, жена это знала лучше других.

Одни только раз он но позволил чувствам взять верх над рассудком и отказался от рискованного умозаключения. Удивительные опыты, порожденные смелой идеей, не вскружили ему голову.

В поисках средств изменять природу цветов, вызывать в них полезные перемены, Свиридов пришел к мысли растить их в опрокинутых вазонах, как бы головой вниз. Мысль ученого исходила из того, что, помимо света, пищи и тепла, на растении отражается сила его собственной тяжести. Так, свет клонит ветви и листья в сторону источника освещения, а сила тяжести дерева направляет их вертикально вниз. Под этим двойным воздействием изгибаются ветви, повисают и поворачиваются листья. От преобладания того или другого влияния зависят, таким образом, внешние очертания растения. Пирамидальный тополь и кипарис с прижатыми к стволу ветвями, вероятно, более покорны земному тяготению, чем действию света. Развесистый клен всем своим видом как бы подтверждает, что эти силы в нем уравновешиваются. Возможно ли, чтобы сила тяжести, так наглядно отражающаяся на внешних формах растения, не влияла на его внутренние отправления? Что если растение перевернуть, заставить расти вершиной вниз? Сила тяжести, перенесенная с корней на листву, несомненно отразится на сроках, интенсивности цветения, а также на свойствах семян.

Свиридов не ошибся — и сроки, и интенсивность цветения изменились. Ученый извлек полезный урок, открыл способ влиять на врожденные свойства растения, получать семена, с особенностями, не похожими на родительские, и на этом остановился. Пусть другие продолжат его труд, ему этого не позволит хлорелла.


* * *

Было теплое августовское утро. Солнце рано начало припекать, и день обещал быть жарким. В последние недели не было дождей и ночи не приносили прохлады.

Свиридов по обыкновению проснулся рано, принял чуть теплый дуга, проделал легкую гимнастику и, усевшись в кресло, долго и тщательно обрезал и подпиливал ногти. В такие минуты домашние обычно не заговаривали с ним, угадывая, что за этим кроется напряженная работа ума. Ровно в восемь часов он напился чаю, прослушал по радио последние известия и устремился к книжным шкафам. Надо было навести ряд важных справок по физике, главным образом по люминесценции. В лаборатории его ждал важный ответ: способна ли хлорелла развиваться без солнца? Известно, что она выживает в темноте, сохраняя при этом зеленую окраску. Лишенная возможности создавать себе питание из солнечной энергии и углекислоты, она извлекает его из воды. Известно также, что хлорелла развивается под лучами искусственного света. Заключенная в закрытый бассейн, освещаемый изнутри лампами накаливания, она весьма успешно размножается. Лампы дневного света с большим успехом заменяют хлорелле солнце, а неоновые — позволяют собрать огромный урожай. Если эти результаты верны, хлорелла может развиваться во всякое время суток, в любое время года и в различных географических широтах.

Свиридов решил эти опыты проверить. Жаль упущенного времени. Как много бы он успел, не будь тех преград, которые ему воздвигали! Чего только ему не приписывали: он не верит в творческие силы революции, предрекает народу нужду и голод. Его объявляли виталистом, механистом, мальтузианцем, ему ставили в вину прегрешения его единомышленников за рубежом. Стало модным по всякому поводу упоминать его фамилию в длинном списке творцов «лженауки».

В половине десятого утра все книжные шкафы были распахнуты и всюду лежали раскрытые книги. Диван и стол были усеяны словарями и справочниками, на подоконнике громоздились энциклопедии, Свиридов рылся в папках, разложенных на стульях, и торопливо что-то записывал. В такие часы, определяемые домашними, как «часы пик», никто в кабинет не заглядывал.

Анна Ильинична тем временем принималась за другое. У нее всегда много дел, неслыханно много. Она мало отдыхает, за пять часов выспится и тотчас же сядет за порученные ей мужем дела.

— Когда ты только спишь? — спрашивал он ее.

— Я отоспалась у родителей, — отвечала жена. — Там не было забот и некому было будить меня.

Свиридов забывал, что она — и мать, и жена, и научная сотрудница — нужна семье, а больше всего ему самому, и был к ней строг в своих требованиях.

— Не жди от меня догадок и инициативы, — говорила она мужу, — голова моя занята, ты можешь только располагать моими руками… Мои друзья тебе рассказывали, какой я была способной и изобретательной. Тогда все обстояло иначе, у меня не было нынешних забот.

Все минуты его жизни у нее на учете. Сейчас он обдумывает результаты опыта… Минут через двадцать пойдет на опытный участок, вернется через час и засядет за микроскоп… От этой работы его не оторвешь — у нее будет тогда время заняться собой… Иногда ей вдруг становится легко и приятно. Причин как будто нет, а на душе отрадно. Когда еще она догадается, что то было радостное ощущение свободы и покоя — муж спит, и ничего ему в этот час от нее не надо… Иной раз среди ночи беспокойная мысль разбудит ее: неужели она забыла — он о чем-то просил ее напомнить, что-то сделать для него. Или это ей только приснилось?

В десять часов к Свиридову пришел знакомый профессор. Он опоздал на полчаса и по этому поводу долго извинялся. Пунктуальность Самсона Даниловича, над которой многие посмеивались, была в его доме обязательна для всех. Профессор пришел за научной консультацией и между делом вспомнил, что дал положительное заключение относительно переоборудования рыбного завода, рассчитанного на использование хлореллы. Гость говорил о том, как хорошо, когда дети продолжают дело отцов, хотя знал, что его рассуждения не доставят отцу удовольствия. Свиридов дал профессору нужную консультацию и, провожая его к дверям, спросил:

— Вы пришли к убеждению, что завод надо переоборудовать. Значит ли это, что вы одобряете также самый способ кормления рыб?

Профессор пристально взглянул на Свиридова, как бы с тем, чтобы решить, какого ответа ждут от него, и, видимо, не разобравшись, бессмысленно закивал головой и крепко потряс Свиридову руку.

В десять часов двадцать минут Самсон Данилович и жена отправились в ботанический сад. Прежде чем приступить к работе, он обошел лабораторию и оранжерею, поздоровался с сотрудниками и переменил воду в вазе с цветами, которые ему аккуратно приносила жена. Пришел черед проверить поставленные опыты, и Свиридов повеселел. Размышления о хлорелле настраивали его на поэтический лад, и мысленно он в честь ее произнес волнующую оду… В одну из таких торжественных минут Свиридов предложил своему сослуживцу назвать новорожденную дочь Хлореллой.

Пока помощница измеряла и взвешивала прирост водорослей в бассейне, освещаемом неоновым светом, ученый думал о другом. Он приберег для жены некоторые мысли, они несомненно понравятся ей. Она должна согласиться, что человечество живет не по средствам, расточительство достигло предела. Или люди возьмутся за ум, или вконец разорятся… От правды никуда не денешься: земле достается лишь одна шестимиллиардная часть солнечной энергии, и даже эту подачку мы не умеем использовать… Сколько раз говорилось, что каждый луч солнца, не уловленный зеленым листом, безвозвратно потерян. Мы не можем увеличить приток этой энергии, но можем умножить ее накопление… Ведь в некоторых опытах хлорелла накопляла до шестидесяти пяти процентов солнечной энергии!

Свиридов не ждал ответа от жены. Занятая делом, она не вступит с ним в разговор, хотя и запомнит каждое слово.

Ей действительно ничего другого не оставалось, как слушать и запоминать. Самсон Данилович утверждает, что мысль, высказанная им вслух, становится ему ближе и яснее. Кому, как не ей выслушивать его?

Она закончила проверку и передала мужу сделанный четким почерком расчет. Ее улыбка означала, что опыт подтвердил заключения зарубежных ученых. Неоновый свет в закрытом бассейне — лучший источник энергии для размножения хлореллы. Теперь она ответит на длинную тираду мужа:

— Ты стал, Самсон, повторяться, меня считают знающим ботаником, а ты сообщаешь мне истины, известные всем и давно… — Заметив, что этот упрек огорчил мужа, она поспешила добавить. — Ты стал все забывать. Давно ли я при тебе учила нашего сына: «Пока химикам не удастся делать то, что удается водорослям, — из воды и углекислоты, попросту говоря, — из содовой воды получать сахар или крахмал, — мы не решим вопроса о насущном хлебе. Хлорелла, которая может обойтись без солнца и добывать углекислоту из воды, прокормит любое народонаселение…»

В груди этой женщины жил терпеливый судья, склонный долго выносить причуды мечтателя, и сторонний наблюдатель, восхищенный мужеством смельчака, которого любовь к науке сделала неуязвимым к испытаниям. Давно ли его томили неудачи, досаждали противники и терзали мысли о сыне, а сейчас он снова верит, что его опыты принесут людям счастье.

Самсон Данилович виновато поглядел на жену и подумал, что с памятью у него действительно неладно. Все трудней становится управлять своими мыслями, они то потоком захлестывают его, то бесследно исчезают.

— Моя память ослабела, это верно, и мысли стали слишком меня осаждать. Они просыпаются вместе со мной, а иной раз и раньше. Я вижу сквозь сон то, что передумал за день.

Она опустилась на низенькую скамеечку, подобрала ноги и, обняв колени руками, устремила на мужа выжидательный взгляд. Так она слушала его в дни давно минувшей молодости. Темные глаза, отливающие серебристым блеском, выражали настороженность. Она все та же, нисколько не изменилась, выслушает его, вздохнет, опустит глаза и молча займется делом.

— Днем эти мысли невыносимы, — не то жалуется, не то сердится Свиридов. При этом лицо выражает упрек и обиду. Она привыкла к его жалобам, как бы призывающим ее к ответу за его беды и неудачи, и сейчас, как и всегда, она сочувственно кивает ему головой. Ободренный ее поддержкой, он с еще большим раздражением говорит: — Надо думать об одном, а мысли твердят о том, чего знать не хочешь и от чего бы казалось на край света сбежал… Ночью эти мысли не дают спать, лишают покоя и без пользы отнимают время.

Они следуют за ним, нашептывают, уговаривают, уводят далеко и возвращают назад. Временами кажется, что от них никогда не отделаться, они последуют за ним до могилы… Жене он этого не говорит, у нее и без того немало тревог…

— С такими болезнями можно жить и долго, — говорит она. Ее беспокоит другое — не то, что было сказано, а то, что недоговорено.

Как обстоит у него с сердцем?

На эту тему разговор не может продолжаться. Им лучше поговорить о другом.

— В последнее время я стал засыпать в очках и не слышу, когда их у меня снимают.

— Я тоже но слышу, — с мягкой усмешкой отвечает она, — когда ты их у меня снимаешь.

Свиридов придвигает к себе микроскоп и энергично меняет предметные стекла. Жена смотрит на руки мужа и думает, что они уже не те, что прежде. Те были возбужденные, каждый нерв в них безудержно тянулся к труду, движения — красноречивы, можно было по ним прочесть его думы. В гневе порывистые, то вздрагивающие, то замирающие, точно их пронизывал электрический ток, они становились спокойными и нежными, когда ласкали дочь… Теперь они бледные, усталые и слишком часто безжизненно лежат на коленях.

Она встает и направляется к бассейну, залитому изнутри неоновым светом. Походка ее уверенна, руки чуть шевелятся в такт шагам. «Ничего в ней не меняется, — глядя ей вслед, думает Свиридов, — все такая же — и ходит, и думает по-прежнему, засыпает и просыпается с улыбкой, всегда добра, но не всегда прямодушна…»

Совсем недавно он уличил ее в неправде. Ей трудно было уклониться от ответа, и она с нежной улыбкой сказала:

— Всю жизнь любить и всю жизнь лгать, боже мой, какое наказание!

— А ведь и мне, Анна, нелегко было, — с такой же ласковой улыбкой ответил он, — всю жизнь эту ложь слушать.

Словно в подтверждение его подозрений она снова заговаривает о том же:

— Ты не щадишь своего сердца. Всю прошлую ночь штудировал материалы по химии.

Не следует, конечно, переутомляться, она права, но из уважения к ученому коллеге надо было подготовиться к встрече. Напрасно она завела этот разговор, с сердцем у него действительно неладно, но ни он, ни Арон Вульфович не скажут ей правды, да и ни к чему ей эта правда. Что поделаешь, рано пожаловала старость, не ко времени ослабела память, исчерпаны силы, сказались испытания гражданской войны, чрезмерные лишения и болезни. Давно ли он безупречно владел своими мышцами и, перегнувшись назад на табуретке, легко и быстро возвращал себе равновесие! Сердце не выходило из себя ни на третьем, ни на шестом этаже, как быстро он ни поднимался по лестнице. Теперь приходится быть осмотрительным, малейшая вольность дорого стоит. Случится иной раз, найдет блажь на него, придет в голову на радостях покуражиться, как прежде бывало. Не рад потом будешь, такое начнется, словно конец пришел. Вчера он вздумал пуститься по лестнице бегом. На втором этаже ему стало дурно, сердце, казалось, замирает. Жена об этом, разумеется, не узнала — чего ради ее огорчать?

— Ты видишь опасность там, где ее нет, — говорит ей Свиридов. — Прежде чем поразить наше сердце, старость поражает нас слепотой, вокруг нас блекнут краски, мир предстает однообразным и скучным, как глубокая осень в безбрежной степи. В этом сумраке не обрадуешься новшеству, не вскружит голову рискованный шаг, только и радости, что день-другой голова не болит и ничто не мешает работе.

— Погоди, погоди, — останавливает она его, — кто же это не осмеливается на рискованный шаг и сторонится новшеств, не ты ли?

— Конечно, не я, — спешит ее разуверить Свиридов, довольный, что отвлек жену от неприятной для него темы. — Это рассуждения о старости вообще. Бывают исключения, вот я, например.


* * *

Анна Ильинична куда-то ушла, Свиридов еще ближе подсел к микроскопу, взгляд его скользит по зеленому полю хлореллы, рука медленно вертит винт предметного столика, а в голове каруселью кружатся знакомые мысли. Как всегда, на первом плане думы о сыне. Петр, кажется, кому-то что-то разболтал, не то похвалился, не то наговорил короб чепухи. Это не беда, нельзя требовать от детей благоразумия, которого не было в свое время у отца. Зато никто о Петре ничего дурного не скажет. Он вежлив и добр, какой «милый человек», говорят о нем. У него много друзей, неудивительно, что статьи его так легко попадают в журналы. Он верит, что долг сына — отстаивать отца, любой ценой защищать его добрую славу. И заблуждения Петра закономерны. Ему внушили, что наука должна целиком служить повседневным нуждам народа. Неверно! Жертвуя всем для «сегодня», мы ничего не сбережем для «завтра». «Завтра» ученого — это века, и нельзя им ничего не оставить.

Размышления Свиридова идут проторенным путем, глаза устремлены в микроскоп, он умеет делать одно и думать о другом.

Говорят, что ополчаться против детей, значит отрицать законы природы. Она обрекает потомков внешне походить на отцов и матерей, а душой оставаться им чуждыми. Она безжалостно гонит их сквозь строй испытаний, некогда пройденных родителями. Никто и ничто этот закон не изменит.

Так ли это неотвратимо? Видеть, как дети блуждают над пропастью, и не суметь их предупредить — кто придумал такое наказание? Не это ли награда за годы надежд, любви, самоотверженности и терпения?

Такой закон невозможен — если бы родителям не дано было передавать детям надежный опыт, немыслим был бы прогресс.

Никто его не разубедит в том, что родители и дети могут и должны договориться. И с сыном у него иначе сложилось бы, открой он ему правду, какой она есть, и скажи: не упрямство, мой мальчик, а нечто другое руководит твоим отцом, он болен, тяжело болен, его надолго не хватит, ты должен ему уступить. Сын уступил бы, а втроем они горы свернули бы, добились бы того, что другим и но приснится.

Загрузка...