Своего Стива Грабовского я описал в повести скудно. Передвигался, дескать, с равнодушием буйвола и скрывался за лицом, вылепленным из жёлтого мыла.
Отца поэтому я рассмотрел детально. Вдобавок к описанному, шея у него была тонкой, с большим волосатым кадыком, а мыло — стёртым. Не совсем удалась Господу и голова: квадрату не хватало безукоризненности. Глаз я не разглядел: то ли их уже изъела моль, то ли они — если и были — сидели глубоко.
Я велел себе запомнить про козырьки надбровий, а священнику, пребывая в замешательстве, объявил, что, пусть и атеист, зашёл примериться к католической вере.
Он выказал полное к тому равнодушие, но усадил меня на мраморную полку рядом с алтарём и поинтересовался происхождением моего акцента. Услышав, что, хотя дед мой был грузинский раввин, я практиковал марксизм, Грабовски качнул квадратом и сообщил, что он тоже из Польши, что у него тоже есть акцент и что он тоже был психиатр, но, не добившись в Англии лицензии врача, стал работать в церкви, ибо у него тоже дедушка был ксёндз.
Правда, сам он, подобно мне, считал себя раньше атеистом.
Я ответил, что даже англичане живут с акцентом, поскольку жизнь — это иностранный язык. Поэтому, мол, страдаю уже третье утро подряд: стоит мне выбраться из постели — мгновенно тупею. Без видимой причины. А выражается это в том, что не могу успешно прикончить мерзкого человека.
Грабовски помедлил с реакцией. Потом почесал кадык и рассудил, будто с убийством никогда не следует спешить, ибо в каждом человеке есть такое, из-за чего его можно пощадить. Запомнив деталь с кадыком, я возразил: если вы и вправду так считаете, то не всех пока встречали: есть люди, удивляющие тем, что хотя они постоянно держат при себе голову, никто её не сносит.
— Садитесь! — предложил он, хотя я сидел. — Почему вам надо снести кому-то голову?
Объяснять было долго, а признаться, что это ещё и «просто хочется», я постеснялся. Тем более — находился в серьёзнейшей церкви. Католической. Восседая рядом со священником, наряжённым в расшитую серебром фелонь.
Восседал я при этом на полке из розового мрамора с бледными прожилками. В прицельном луче утреннего света, который бил из-под верхней бровки окна, скрытого за бронзовым фронтоном.
— В смерти, мистер Грабовски, — попробовал я, — есть нечто избавительное.
Он перебил меня кивком в ближний конец зала. Там, с креста из чёрного лабрадорита, загадочно улыбался беломраморный Христос. На бирюзовом фоне витража он и вправду умирал негорюющи.
— Я имею в виду не только его! — возразил я. — Все мёртвые лучше живых. Покойника не назовёшь сволочью. Смерть, должно быть, исправляет человека.
Спиртные пары и улыбка Христа отвлекли меня от земного. Грабовски забеспокоился, но, выяснив в конце концов, что убийство произойдёт как раз не на земле, а на бумаге, очень обрадовался. Насколько я понял, впрочем, поводу сказать, что он тоже когда-то писал.
— «Тоже» как кто? — выкатил я глаза. — Как я или… Как кто?
— Как вы.
Я заподозрил его в знакомстве с нью-йоркским тёзкой:
— Вы уверены? Как я?
— Как вы. А кто же ещё? Но сейчас уже нет.
— Что «нет»?
— Уже не пишу.
— Это трудно, — согласился я.
— Не потому. Завёл собачку.
Я снова насторожился:
— Собачку? А какую?
— Маленькую такую. Белую.
— Я про породу.
— При чём это? Шпиц. Дело не в породе, а в том, что я тоже раньше писал.
По выражению моего лица Грабовски заключил, будто я не верю, поднялся с места, скрылся за парчовой завесой и вернулся с доказательством. Под польскими словами «Psychofizjologia normalnei» на обложке брошюры стояло его имя с приставкой «Dr.»
— А, вы тут — научное… — буркнул я. — И про нормальных.
— Нет, как раз про шизофреников, — и протянул мне книжку.
— Почему «как раз»?
— Вы правы: тут сказано «normalnei». Но через нормальное я как раз и выхожу на ненормальное. Я доказал, что это — одно и то же. Что шизофрения это нормально.
— Правда? — не поверил я. — Уже доказали? И что, значит, получается?
— Ничего как раз не получается. Нормальные стали считать меня ненормальным, а шизофреники — угрожать убийством. Потому я и уехал.
— А как это вы доказали?
— Просто! То есть не совсем, но… Вы, как философ, сейчас поймёте.
Я не успел, потому что, подсев ко мне, он тут же вскочил.
В дальний конец зала — через дверную нишу — набилась вдруг шумная толпа крохотных людей. Свет бил снаружи — и лиц было не рассмотреть. Пространство внутри встретило толпу затяжным эхом, в котором детский смех дробили визгливые междометия и перестуки каблуков.
Отреагировал — как философ — и я. Не суетитесь, мол, батюшка, ибо детвора есть символ назревания хамского времени. Грабовски ответил, что это не дети, а японцы. И что именно из-за них он рано сегодня и открылся: через сорок минут, приобщённые к догматам западной церкви, восточные гости должны быть уже на пристани.
Извинившись, Грабовски оправил на себе ризу и удалился их приветствовать.