Настоящим объявляю всем техническим
и ответственным работникам
Чаплыгинского волисполкома,
что они с 10 ч. утра 16 августа считаются
мобилизованными для изъятия
у населения продналога и семссуды.
Завед. отделением Управления Сорокин.
К середине лета 1921 года положение с хлебом во многих губерниях резко обострилось. Голодала главная житница страны — Поволжье.
Страшной засухой были охвачены Башкирия, Алтай, юг России. Голодно было и в самой Москве. Стояли многие заводы и фабрики без сырья и топлива. Тень голода маячила над Пензой и Орлом, Воронежем и Курском. Измотанная в неравной схватке с белогвардейцами, еще не оправившаяся от ран, не успевшая оплакать погибших и пропавших без вести, вдохнуть жизнь в заводы и фабрики, Советская Россия была снова в смертельной опасности.
Москва бомбардировала Курский губком и губисполком телеграммами, требовала ускорить отправку хлеба голодающим губерниям. Письма с пометкой «Курск. Губисполкому» шли из сельсовета, волостей и уездов. Десятки ходоков толпились ежедневно у дверей кабинета председателя губисполкома, приемной секретаря губкома партии Карла Яновича Баумана, просили помочь гвоздями, керосином, ситцем. Из губкома и губисполкома пока шли одни обещания. Вместо этих и прочих товаров губерния посылала на места своих уполномоченных. Были среди них просто уполномоченные, и рангом повыше — особоуполномоченные, и самые главные — чрезвычайные уполномоченные.
Хлеб считали в сельсоветах, волисполкомах, уисполкомах, губкоме и губисполкоме. Хлеб считала Москва.
Хлеб России считали в Париже и Лондоне, Берлине и Нью-Йорке. Считали, прикидывали, долго ли еще протянет Москва, скоро ли станет на колени.
Все подсчитала Москва. Каждую десятину, каждый пуд необмолоченного, но уже проведенного по бухгалтерским книгам хлеба.
…Карл Янович Бауман закончил свое выступление на совещании уполномоченных в губкоме.
— Вот такие, товарищи, дела. Смертельный враг схватил нас за горло. Он не менее опасен, чем Деникин и Колчак, вся вместе взятая белогвардейская сволочь. Сейчас вы разъедетесь по местам. Надо как можно быстрее провести сходки крестьян. В деревнях уже начали молотить хлеб. Упустим момент — не выполним план по продналогу…
Карл Янович прошелся по сцене. Статный, красивый и молодой. И эту молодцеватую статность еще больше подчеркивали ладно пригнанный синий китель с отложным воротником и накладными карманами, уверенный, хорошо поставленный голос. И только глаза, большие, светлые, с синеватым оттенком, густые черные брови, то хмурые, сдвинутые к переносице, то вскинутые вверх, заметно выдавали волнение. Его лицо словно бы говорило: вот так, товарищи уполномоченные, спасение голодающих зависит от вас и только от вас.
Бауман снова поднял глаза, уверенно и твердо посмотрел в зал, взгляд, скользнув по первым рядам, устремился в глубину, на задние ряды. Он, казалось, пытался угадать мысли сидящих в зале, изучал их взгляды, жесты, чувствовал, видел, что его озабоченность передалась и им, уполномоченным. Иные из них вполголоса переговаривались, тоже морщили лбы, время от времени поглядывали в сторону президиума, старались без спешки постичь логику мыслей секретаря губкома, глубину и аргументированность приведенных фактов. Другие вглядывались в карту страны, где были обозначены голодающие губернии, будто пытались увидеть, что там за изгибами красной линии, окаймлявшей большой кусок территории страны вправо и влево от Волги.
Бауман еще плохо знал этих людей. Не прошло и года, как он возглавил губернскую партийную организацию. Но уполномоченные больше знали о секретаре губкома, чем он о них. Знали, что новый секретарь окончил Киевский коммерческий институт, что был инициатором и руководителем национализации банков в Киеве, что, несмотря на свою молодость (ему не было и тридцати лет), успел побывать в ссылках и тюрьмах, что в пятнадцать лет стал профессиональным революционером.
— Какие, товарищи, ко мне будут вопросы? — Карл Янович обвел взглядом собравшихся.
С места поднялся чрезвычайный уполномоченный по Курскому и Фатежскому уездам Гриш.
— Какое сейчас положение с обеспечением хлебом Петрограда?
На карте страны Питер был обозначен большой красной точкой, обведенной двумя черными кружками, как и Москва, не был заштрихован карандашом. У Карла Яновича не поднялась рука зачеркнуть Питер, словно он боялся причинить ему дополнительную боль.
Бауман взмахнул указкой:
— Положение с обеспечением Петрограда хлебом еще сложнее, чем Москвы. Скажу больше, там снова поднимает голову контрреволюция. Но партия, товарищи, принимает все меры, чтобы помочь городу.
— А как с кулаками быть, Карл Янович? Хлеба у них будет много. Вряд ли они сразу отдадут, — усомнился чрезвычайный уполномоченный по Чаплыгинской волости Петр Михайлович Николаев.
— Может, из вас кто ответит, товарищи, как быть с кулаком? — обратился Карл Янович к сидящим в зале.
— Не отдаст — силой забирать будем! — выпалил кто-то из уполномоченных. — Чего цацкаться?!
— А как думают другие товарищи?
Мнения разделились. Одни предлагали принять крутые меры, такие же, как и во время проведения продразверстки, другие считали, что нельзя рубить с плеча.
— С кулаками будьте поосторожней, — предупредил Карл Янович. — Максимум терпения и убеждения.
Карл Янович понимал, что трогать кулаков пока преждевременно, ведь и от них зависит, справится ли Россия с голодом и даже больше того — с разрухой, задымят ли вновь заводы и фабрики, будут ли плуги и молотилки, ситец и гвозди, дальнейшее упрочение Советской власти. Значит, надо привлечь на свою сторону не только бедняка и середняка, но и, что особенно важно в нынешней тяжелой обстановке, кулака, заключить с ним хотя бы временный союз.
Некоторые уполномоченные удивлялись, к чему такая мягкость к кулаку. И, отвечая на реплики из зала, Бауман продолжал:
— Кулака легко отпугнуть от себя. Он и так напуган нашей прошлой политикой в хлебном вопросе. Разъясните, что ему предстоит сдать лишь частицу, а остальным хлебом он может распоряжаться по своему усмотрению. Повторяю: максимум разъяснительной работы. Это вовсе не означает, что кулака надо гладить по головке.
В тот же день Петр Михайлович Николаев выехал в Чаплыгинскую волость. Его, участника гражданской войны, и раньше посылали в эту волость. Правда, не в качестве уполномоченного, а в составе агитотряда. Там он проводил собрания в партячейках, выступал перед партийными и советскими активистами, был немного знаком с волисполкомовским начальством.
Николаев улыбнулся. Ему вспомнились слова Баумана: «Выражаю твердую уверенность, что вы, Петр Михайлович, принципиально, по-большевистски будете проводить нашу политику в хлебном вопросе».
Теперь предстояло оправдать это доверие. И эту твердую уверенность Петр Михайлович сейчас соизмерял со своими возможностями. «Справлюсь, обязательно справлюсь, товарищ Бауман. Конечно, будет трудно, пожалуй, потруднее, чем на фронте. Там было ясно: противник справа или слева, ты сидишь в окопе, ждешь сигнал к наступлению. И вот он, противник, прет прямо на тебя. Тут уж не зевай».
На пять часов вечера в сельсовете была назначена сходка граждан. Боясь, что жизловцы не соберутся: подоспела пора жатвы, — Макар Васильевич кликнул в сельсовет Фому. По совместительству объездчик исполнял еще и обязанности звонаря.
— Побухай в рельс, — попросил его председатель сельсовета.
— А по какому такому случаю? — Фома прищурил левый глаз, оперся о сельсоветовский стол, словно боялся не расслышать. Сказывали, что сегодня приезжает в сельсовет какой-то уполномоченный, но объездчику хотелось точнее узнать, что за начальство ожидается и по какому делу.
— Чрезвычайный уполномоченный приезжает. — Макар Васильевич поднял палец.
— Понятно, раззвоним как нельзя лучше.
— Дядя Фома, давайте мы, — предложили свои услуги ребятишки. Где-то пронюхали сорванцы, что приезжает большой начальник, с утра дежурили у сельсовета.
— Долго вы тут будете ошиваться? — Фома турнул ребятню, пригрозив вслед шкворнем. Давно невзлюбил их объездчик. Пацанва не раз пыталась сбить замок с рельса, раскачала стояк.
Фома громыхнул цепью, отомкнул рельс, легонько тюкнул по нему железякой. Рельс взвизгнул, качнулся в сторону. Фома бухнул по нему раз-другой сначала понизу, потом прошелся по середине. Рельс недовольно стонал и гудел, словно говорил: не ко времени эта сходка.
— Едут! — Пацанва выбежала на дорогу.
А Фома все звонил и звонил, торопя жизловцев на сходку.
Николаев пристроил жеребца к коновязи, поздоровавшись с Фомой, прошагал в сельсовет.
— Опять чтой-та затевают. — Анненков прислушался к гудючему рельсу. — Как хочешь, а я не пойду, — предупредил он заранее свою Авдотьиху.
— Все собираются, Кузя. Агафья, и та вон пошла. Надо бы послухать, об чем речь будя.
— Знаю я их брехню. Хлеб скрести приехали. На что они ишшо способны?
— Говорят, Кузя, какой-то уполномоченный приезжает.
— Ну что ты как репей пристала? — Кузьма присел на табуретку. Задумался. Жена, пожалуй, права. Чего бы и не сходить?
Бородавка засобирался к Шишлову. Илюха жил недалеко. Анненков был с ним не то чтобы в дружеских отношениях. Виделись нечасто, каждый жил сам по себе. По правде говоря, их отношения были даже натянутыми, переходящими порой в неприязнь. Как-то по весне Кузьма попросил Шишлова смолоть на его мельнице зерно. Илюха заломил тогда несусветную цену. «Так и быть, — сказал, — с тебя, Кузьма, по-свойски. Каждый десятый фунт — мой».
Но много у Бородавки с Шишловым и общего. Оба затаили кровную обиду на новую власть. «Надо же, голытьба всеми командует. Ну кто этот Макарка? — частенько возмущался Кузьма. — Из долгов не вылазил, а теперь, глядите-ка, председателя из себя корчит».
Приходу Бородавки Илюха был рад.
— Проходи, проходи, — пригласил он в горницу гостя. — Давненько не был. Зазнался, зазнался ты, Кузьма. Гляди, не ровен час…
— Я к тебе по делу, Илюха.
— Никаких делов не знаю. Фекла! — позвал он супругу.
— Бегу, — откликнулась из сенец Шишлова.
— Ты что, не видишь, какой у нас гость? А ну, мигом собери на стол. Да не забудь огурчиков малосольненьких из погреба.
— Счас, Илюша.
Фекла выставила на стол блюдо холодца, картошку. Принесла огурцов. Подала стаканы.
Разливал Шишлов.
— Пить так пить. Ну, за твое здоровье, Кузьма. Извини уж, не готовились. — Илюха долго нюхал корку хлеба. — Выкладывай, чего у тебя там.
— Сходка у них какая-то нонче. Пойдем аль нет?
— А чего бы и не сходить, ведь о хлебе разговор будет.
Однако Илюха не торопился вставать из-за стола. Но и не спешил разливать по стаканам. Взопрел, раскраснелся. Самое время поговорить с гостем. Он еще с минуту поковырял вилкой в блюде с огурцами и, не найдя подходящий кружок, поставил ее торчком на стол, постучал, приглашая Бородавку к разговору. Разоткровенничался:
— Не пойму я, Кузьма, ихнего шараханья. Вчерась продразверстка, сегодня — продналог. Хитро придумано, ей-богу, хитро. Летося хлеб выгребали сразу, а вот теперча по частям решили.
— Хрен редьки не слаще, — согласился Бородавка. — Все позапутывали, что и концов не найдешь. Это чтоб мужика легче с панталыку сбить. Ну, допустим, найдется все ж таки грамотей, разберется, что к чему, отвезет этот налог. И ты думаешь, на этом успокоится волость? Слышал небось, даже на куриные яйца налог ввели?
— Да-а, — согласно кивнул Илюха.
— Бумага все стерпит. Только кто им все это платить будет? — набычил шею Бородавка. — Не думаю, что мужика так просто одурачить. Так и будем на сходке говорить, Илюха.
И вот в сельсовет повалил народ. Мишка занял место в первых рядах, все время посматривал на портфель уполномоченного: интересно, что в нем?
Пришла Кузьмичиха, пошарила слезящимися глазами, где бы присесть. Скамейки были заняты, пришлось протиснуться в задние ряды к бабке Агафье, такой же, как и она, беззубой, с заострившимся от нездоровья подбородком, из которого торчали редкие волосины.
Мужики потягивали самокрутки, готовясь к разговору, поглядывали на Николаева, пытались определить, с каким немерением прибыл уполномоченный. «Дюжа сурьезный», — ковырял ногтем в бороде дед Артамон, пытаясь вынуть из нее застрявшую ость.
— Будя, мужики, дымить.
Макар Васильевич поднялся на сцену, за ним — Николаев с портфелем.
— Так, товарищи, это будя Петр Михайлович Николаев, чрезвычайный уполномоченный, — объявил Шорохов. — Прошу любить и жаловать.
— Как это чрезвычайный? — толкнул Артамон Мишку.
— Значит, главный, — шепнул на ухо ему Алымов.
— Ну-ну, послухаем.
Макар Васильевич уперся руками в стол, пошатал его взад-вперед, как бы собирался положить на него тяжесть и теперь раздумывал: выдержит или нет? Наконец объявил:
— Слово имеет товарищ Николаев.
— Ну что, начнем? — Николаев подождал, когда в задних рядах прекратится возня. — Я только что из Курска, товарищи. Вот послали к вам уполномоченным по хлебозаготовкам. Сегодня проезжал по вашим полям.
То тут, то там вспыхивал шумок в зале, но его своевременно тушил Макар Васильевич, постукивая о графин карандашом. Время от времени Мишка переводил деду непонятные слова.
— Урожай вы в целом вырастили неплохой, — похвалил жизловцев Николаев. — Надо бы побыстрее обмолотить хлеб. В стране создалось очень тяжелое положение. Три года отбивались мы от белогвардейской сволочи. Но мы, товарищи, выстояли, победили. Сегодня тоже не легче. Речь идет о том, быть или не быть Советской власти.
Петр Михайлович сделал паузу.
— Победить-то победили, но вот новый страшный враг объявился. Он намного страшнее Деникина и Колчака, он страшнее белогвардейских пуль. Враг этот ни с кем не считается, ни со стариками, ни с детьми. Он уже захватил Поволжье, Башкирию. Враг продвигается к Москве. В смертельной опасности и колыбель нашей революции — Петроград. Вопрос стоит: кто кого — или мы его, или он нас.
Николаева перебил голос с места:
— А куда наша Красная Армия смотрит? Зачем врага пущает?
Николаев вскинул руку, предупреждая новые вопросы.
— Армия сама в кольце неприятеля.
— А ты говорил, что о хлебе толковать будут, — толкнул в бок Бородавку Илюха Шишлов. — Докомандовались, едрена-матрена. Ну и заварили кашу.
Илюха с Бородавкой торжествовали. Не надо будет платить продналог, прятать хлеб в землю, заискивать перед Макаром, ему теперь крышка.
— Скока же городов они взяли? — сделал запрос Илюха.
— У меня пока нет точных сведений о числе взятых городов. Скажу только одно, товарищи, в руках врага уже тридцать миллионов человек.
— Знаем мы этого врага, знаем! — выкрикнул Антон Круглов.
— Вот и хорошо, — кивнул Николаев, — значит, легче будет с вами договориться. Имя смертельного врага — голод.
И опять зашумели в зале.
— Многое сейчас от вас зависит, товарищи. Каждое яйцо, каждый фунт сала, каждое ведро картошки, пожертвованные вами, спасут не один десяток голодных людей. Сейчас главнейшая задача — побыстрее сдать продналог. Всякая волокита в этом деле на руку классовому врагу.
Петр Михайлович теперь говорил не просто для всех, а как бы беседовал с каждым в отдельности. Ему было важно проверить, задели ли его слова сердца людей.
— А мы-то думали, какой враг движется на Москву, — разочарованно сплюнул Шишлов. И, вскочив с места, запальчиво выкрикнул: — Дайте хоть обмолотить хлеб-то! Сами голодные, почитай, с зимы не видели хлеба на столе. Чего же они там ничего не сеяли, на дядю надеялись? Дак это и я могу: залягу на печь, руки сложу, и пускай меня другие кормят.
Шишлов помахал рукой, ища в зале поддержку.
— Вот им, дуля.
— Правильно говорит Илюха, — зашумели в дальнем углу зала. — Мы тут пашем, а они на чужой хлеб зарятся. На чужой каравай хайло не разевай.
— Да что же это вы, мужики, контрру слушаете, — встал над рядами Антон Круглов. — Одна у нас Россия, надо вызволять из беды голодающих. Да что ж мы, нехристи, что ли, со своим же братом-мужиком куском не поделимся? Оно нитка по нитке — голому рубашка.
— Сколько же енто ниток тянуть, сколько, а? — подпрыгнул с места Бородавка.
— Сядь, Кузьма, совесть поимей, — приструнил его председатель сельсовета. — А то больше всех шумишь. С тебя еще как следует и не тянули…
— А ты, Макарка, рот мне не затыкай. С меня требуют, а не с тебя. С тебя взятки гладки.
— Тише, тише, товарищи, не все сразу. — Николаев встал со скамейки. — Зря, мужики, шумите. Поволжье всю гражданскую войну Красную Армию хлебом кормило. А ведь у самих в амбарах не шибко много хлеба было. Чьими семенами ваши десятины засеяны? Опять же из Поволжья. Делились с вами, когда трудно было, сами голодали, а вам последнее отдавали. А сейчас в Поволжье страшная засуха, хлеб сгорел на корню.
В зале поутихло, только еще больше завоняло махоркой. Поступил новый запрос:
— А скока же с десятины будете брать?
Зал насторожился. Попритихли и кулаки. Кондрашка Мальцев шикнул на Фому-объездчика, тот перестал шептаться, тоже прислушался.
— Раньше у вас забирали почти что все подчистую. Так? — осведомился Николаев.
— Было такое!
— Так вот, теперь вам придется сдать лишь частицу, остальному зерну — хозяин барин.
— Частица частице рознь!
— Бряхня! Опять все выгребут!
Собравшись с мыслями, Николаев объявил:
— По восемь пудов в среднем с десятины будем брать. Конечно, и количество едоков будем учитывать. Кое-кто из вас вообще будет освобожден от налога.
— Это кто же такой?
— Не верим!
— Бабушка Агафья, например, — поддержал Николаева председатель сельсовета. — У нее ведь нет и полдесятины земли.
— Слава те господи, — перекрестилась повеселевшая бабка.
Мужики согласно закивали бородами. И в прошлом месяце им об этом говорил на сходке Макар Васильевич, да уж больно не верилось. А теперь вот и начальник из Курска то же самое подтверждает.
Некоторые заколебались:
— Оно, конешно, надо помочь. Только дайте сначала обмолотить хлеб. А там видно будет.
— Может, кто выступит? А то оттуда все горазды кричать. — Макар Васильевич скрестил взгляд со взглядом Шишлова. — Может, ты, Илья Максимович, что скажешь? У тебя ведь четырнадцать десятин.
— Дак что ж, что четырнадцать, — смиренно потупился Шишлов. — Урожай, Макар, сам знаешь, какой.
— Не прибедняйся, знаем твой хлеб.
— Можно мне, Макар Васильевич? — Мишка поднял руку, словно перед ним стояла Мария Ивановна — учительница.
— Тебе чево, Алымов? — наклонился к нему через стол Шорохов, не поняв, в чем дело.
— Ня видишь, что малый слово просит? — ответил за Мишку дед Артамон.
Макар Васильевич недоверчиво кинул взгляд на Мишку, но, помолчав малость, все же решился:
— Давай, Алымов, чево там у тебя?
— Чей же это хлопчик? — недоумевали хуторские бабы.
— Да Алымова-покойника сынок.
— A-а, ишь ты, какой шустрый. Послухаем, послухаем.
Люди расступились, пропуская Мишку к трибуне. Одни глядели на него с любопытством, другие с недоверием. Что мог сказать им четырнадцатилетний мальчишка, которого и пустили-то в зал неизвестно зачем.
— Куда прешь? — Фома надвинул Мишке картуз на глаза, но на объездчика замахали сзади:
— Пропусти мальчонку. Может, дельное сказать хочет.
— Ты гля, гля, Федора Алымова отродье, — неслось со стороны. — Пускай идет. Может, научит, как дома поджигать. Отцовская наука небось впрок пошла. Отец-то разбойничал.
— Сидел бы дома на печке, — брюзжал Шишлов.
Будто жаром обдало Мишку от этих слов. И, взобравшись на трибуну, он с обидой крикнул в зал:
— Мой отец революционер, а не разбойник. Ты, дядя Илья, крапиву не едал, а я едал. А потому я свой налог отвезу полностью. И семссуду верну, потому что на себе испытал, как живется без хлеба. Мрут ведь люди. А у нас картошка пока есть, молоко почти круглый год. Небось не пропадем, перебьемся как-нибудь. А у вас же, дядя Илья, вон жита сколько. Хлебом свиней кормите.
— Ты мой хлеб не считай, сперва свой обмолоти, — взорвался Шишлов. — Чужих детей ему жалко, а у самого на шее трое девок, голодных сирот.
— А ты, контрра, замолчи, — поднялся с места Антон Круглов. — Пускай говорит малый.
— А я все сказал. Хлеб повезу.
Макар Васильевич встал со скамейки, подошел к двери, на которой во всю ее ширину висел плакат, и указал на протянутую руку ребенка:
— У всех нас дети. Но и этот ребенок нам не чужой, он тоже хочет хлеба.
— Енто бряхня, — отмахнулся Бородавка. — Намалевали, чтоб нас, мужиков, разжалобить, а мы тут рты разинули, на картину глядючи.
Макар Васильевич поискал глазами крикуна, рубанул воздух рукой.
— Ты хотел высказаться, Кузьма? Выходи на трибуну.
— Мне и здеся хорошо без ентих трибун. Ты ишшо сам, Макар, хлеб не сдал, а требуешь с других.
— А ему и сдавать нечего, — ухмыльнулся Илюха Шишлов. — Ему, вишь ли, некогда было. Другие, едрена-матрена, пахали, а он командовал.
Антон Круглов побагровел:
— Макар Васильич кровь проливал на фронте, а вы тут мироедничали. Товарищи, да что же мы контрру слушаем, давайте говорить о деле.
Поднялся Николаев. Он понимал, что достаточно бросить еще одно необдуманное слово, и мужики уйдут от разговора. Петр Михайлович чувствовал, что этого как раз и добиваются кулаки.
— Вот мальчонка тут выступал. Хорошо говорил, по-большевистски. Да, да, по-большевистски. Даже дите понимает, в какую беду попали голодающие. А вы — люди взрослые, тем более должны понять это. Одна у нас страна, одна боль. Сегодня вы им, завтра — они вам.
По лицам мужиков было видно, что слова Николаева жизловцы начисто не отвергают, но и не горят желанием вот так, сразу, расставаться со своим добром в пользу далеких и совсем не знакомых им людей.
— Ладно, дай срок подумать. Утро вечера мудренее.
— А что думать! — крикнул Антон Круглов. — Записывайте и меня.
— И меня, Макар Васильич, запиши, — несмело протиснулся к трибуне дед Артамон.
Накричавшись до хрипоты, расходились мужики и бабы по домам за полночь. Луна смотрела ясно, будто старалась высветить потаенные их мысли. Жизловцы скрывались за своими калитками, наглухо закрывали двери, но и за этими дверями никому не было покоя.
Мишка долго не смыкал глаз. Он по-мужичьи прикидывал, сколько хлеба намолотит, как доставит его в Курск.
Мальчишка закинул за голову руки и, глядя в темноту, представил, как не спят теперь не только жизловские мужики, но и в соседнем Кононыхине, в Курске, в Москве и Петрограде, во всей стране, перелопачивая мысли о хлебе. Он встал, подошел к окну, долго стоял, глядя на затихшую улицу, пока не застыли ноги на земляном полу.
Первой завозилась в кровати Поля. Она потерла кулачком глаза, повернулась на левый бок, чему-то улыбнулась. Мишка отогнал мух от ее припухших щек, прилег рядом.
На Фроськиной руке, словно птенчик под крылышком матери, посапывала Марийка. Так, бывало, делала и мать: раскинет руки, а девчонки льнут к ней головенками.
О хлебе Мишка расскажет сестрам утром. Согласятся ли? Конечно, Мишка — хозяин, но голод не тетка. Вдруг скажут: «А что сами есть будем?» Как же им попроще растолковать? Может, и не нужно с ними советоваться? Но другой, внутренний, голос сопротивлялся, протестовал: «Как это не надо, разве это только твой хлеб?»
— Пора вставать. — Мишка тронул за нос Фроську. Та чему-то улыбнулась, открыла глаза.
— А мы ждали, ждали тебя. Все жданки поели.
Проснулись Поля с Марийкой.
— Я с вами поговорить хотел. Хлеб вот решил сдать.
— Куда сдавать? — удивилась Фроська.
Поля пока не вступала в разговор. Свесив с кровати ноги, она продолжала спросонья тереть глаза.
Марийка удивилась: хлеб еще не обмолочен, а брат уже собирается его куда-то-везти.
Упиралась и Фроська.
— Самим есть нечего.
— Да у нас картошки вон сколько, на целую зиму хватит. Чечевицу обмолотим, мамалыгу варить будем. Мамалыга с молоком вкусная-превкусная.
— Хлеб все равно лучше, — не согласилась Фроська.
— Я вам сейчас все объясню. Вы видели плакат на сельсовете?
— Ну, видели, — подтвердила Поля. — Страшный такой.
— Этот мальчик просит хлеба. Он умирает. Умирают девочки, вот такие, как вы. Тыщи умирают с голода в Поволжье. Даже в Москве хлеба не хватает.
Марийке непонятно, зачем везти хлеб, почему они там сами не сеют.
— Вот беспонятные! Хлеб-то они посеяли, да не вырос он без дождя. Росточки проклюнулись, а дальше расти не стали. Не хватило сил.
— Ну так пусть едят крапиву. Пускай крапивные лепешки пекут, как мы.
— А у них и крапивы нету.
— Куда же она подевалась?
— Тоже погорела.
Мишка старался разжалобить сестер, приводил новые доводы. И девчонки заколебались.
— Давайте туда письмо напишем, пускай к нам приезжают.
Фроськина мысль всем понравилась.
— Мы им крапиву поможем рвать, молока нальем, — добавила Марийка.
— Писать не будем. Кому писать-то? Вместо письма мы лучше побыстрее хлеб отправим.
— А себе оставим? — спросила Фроська.
— Конечно, оставим, — заверил Мишка.
— Ну тогда ладно уж…
За окном кто-то тпрукнул. Фроська выбежала на крыльцо, за ней Поля. Марийка выглянула в окно. На крыльцо поднимался незнакомый дядька с портфелем, рядом с ним шел председатель сельсовета.
— Здравствуйте, хозяюшки. А где брат?
— Тута он, в хате, — растерялась Фроська.
Дверь открыл Макар Васильевич.
— Можно войти, Михаил Федорович?
— Заходите.
Они по очереди поздоровались с Мишкой.
— Садитесь. — Мишка убрал со скамейки ведро, усадил гостей. Сам он не садился. Раньше, когда к ним приезжали знакомые люди, мать выпроваживала Мишку и сестер на улицу, не любила, чтобы при детях велись разговоры. Ребята не смели и за стол садиться без ее разрешения.
Вот и сейчас сестры не по своей охоте вышли на улицу: пока в доме не нарушались заведенные матерью порядки, так уже исстари повелось на деревне.
Мишка остался с гостями один.
— Ну что, Миш, завтрак готов? — нарушил молчание Макар Васильевич, заглядывая в печь.
— Еще не растапливали. Да я вас молоком угощу.
Николаев придержал Мишку за руку:
— Макар Васильевич пошутил. Не голодные мы, из-за стола только.
Петр Михайлович оглядел хату, посмотрел на печь, занимавшую добрую ее половину. В запечье теснилась старая деревянная кровать с единственной подушкой. Из-под рогожи желтела солома. Опершись о подоконник, доживал свой век скособоченный стол. Одна ножка у него было короче других, подопрела, иструхлявилась. Да и лавка, на которой сидели Николаев с Дороховым, поскрипывала, и Петру Михайловичу пришлось встать. Тут же у печки, на грубо сколоченной скамейке, стояли два пустых чугунка.
— Вот хлеб решил сдавать, а сам с чем останешься, голова? — тяжело вздохнул Николаев.
— Я все подсчитал. Пудов шестьдесят — семьдесят намолочу, тридцать четыре уйдут в счет продналога и семссуды. Так? Двадцать разойдутся на семена. Пудов десять останется себе.
— Не хватит до новины, — усомнился Николаев.
— А кто ж одним хлебом живет? Картошка вон растет, молоко будет. А там, вы сами говорили, тридцать миллионов голодают.
Николаев потянулся к портфелю.
— Тут у меня книжечки есть. Почитай сам, беднякам расскажи. В них как раз о продналоге пишется.
Обращаясь к Шорохову, Петр Михайлович попросил его подсобить Михаилу с лошадью.
— А мы на Вороне повезем, — пояснил Мишка. — И телега у нас есть.
— Тогда и вовсе хорошо. Ну, давай действуй, товарищ Алымов.