ЧАСТЬ III ДОРОГИ, КОТОРЫЕ МЫ ВЫБИРАЕМ

11



Ехал всадник на коне — близко ли, далеко ли. Ехал всадник на коне — мимо леса, мимо поля.

Ехал всадник. Видит — дорога ветвится. На перекрестке лежит бел-горюч камень. А на камне написано:

«Влево поедешь — коня потеряешь.

Прямо поедешь — голову сложишь.

Вправо поедешь — богатым станешь».

Да не богатым, а женатым, — непременно поправит кто-нибудь. Не все видели этот бел-горюч камень своими глазами, а знают.

Дороги, которые мы выбираем, — куда они приведут?

Итак, герои нашей повести — былинные богатыри. Мы познакомились с ними в годы их юности, когда они еще не были ни известны, ни прославлены. Мы видели, как они росли, мужали, совершали первые подвиги, И вот у каждого в прошлом бои и походы, годы большого труда. В последний раз мы видели их на поле боя во время половецкого нашествия. Трудные это были дни. Неожиданным вероломным нападением смяв пограничные заставы, орды хана Кудревана хлынули на Русскую землю. А князья все не могли договориться меж собою, кому, куда и сколько посылать войск. Сам Великий князь, вместо того чтобы возглавить оборону, взял да и сбежал вместе со своей дружиной, бросив на произвол судьбы столицу. Добрыне с большим трудом удалось объединить под своим командованием такое разрозненное войско. Рядом с опытными, обученными воинскому делу дружинниками сражались тогда и ополченцы — горожане и смерды, вставшие на защиту своей земли. В кровавом бою отстояли Киев, заставили половцев уйти назад в свои степи.

После окончания войны Добрыня возвратился в Киев. Алеша с дружиной своего князя отправился в Переяславль. Илья отбыл на пограничную заставу. Нам снова предстоит встретиться с прославленными храбрами. И я вдруг подумала: «А что, если бы случилось так, что мы впервые познакомились бы с нашими героями сейчас, в эту пору их жизни. Что могли бы рассказать они сами о себе, если бы… если бы в те времена было принято заполнять анкеты и писать автобиографии».

ИЛЬЯ МУРАВЛЕНИН

«Имя — Илья. Сын смерда. Отца звали Иваном. Мать — Порфииьей. Родился в селе Карачарове, что под Муромом, отчего и прозван Муравлениным, или Муромцем. Год рождения точно не известен. Женат не был. Детей не имею.

Со времен Владимира Святославовича состою на службе в дружине киевского князя. Должность — старший дружинник. Воевал и в печенежью войну и в половецкую. Награждён. Имею высшую награду за воинскую доблесть — золотую нашейную гривну, вручённую князем Владимиром лично. Народной молвой мне присвоено звание храбра Русской земли».


Хорошая биография, не правда ли?

Кажется, самое время теперь Илюше жить при славе и почете в Киеве, в собственном терему. Приходить в княжеский дворец, вместе с князем и приближенными боярами думу думать и пировать за княжеским столом. Ведь Илья Муромец получил звание старшего дружинника еще при Владимире Великом. Старшая дружина и решает вместе с князем все важные дела. Ну и кормится возле своего князя. От него и жалованье получает — то платье цветное из дорогой заморской ткани с его плеча, то перстень с драгоценным камнем, то сельцо со смердами, то часть военной добычи. Но Илья, хоть и считался старшим дружинником, в Киев пред очи стольного князя наезжал редко. Может, потому не нажил ни золота, ни серебра, ни усадьбы с челядью, ни терема на Горе, поближе к княжескому дворцу, ни даже дома порядочного. А когда попрекали добрые люди Илюшу — мол, такая простота хуже воровства, смирение твоё паче гордости, — он хмурился и серчал:

Ну при чём тут простота! Некому в том доме жить и казну некому тратить. Ни жены, ни детей. А мне одному…

Так и живет до сих пор — ни двора, ни кола — в воинской избе на пограничной заставе. В наше время сказали бы «сверхсрочник». А тогда сроков установлено не было. Да и какие могут быть сроки у богатырей? Мы уже об этом с вами говорили. Народ отвел богатырям веку почти в триста лет — от правления Владимира Святославовича, когда складывалось государство Киевской Руси, и до татаро-монгольского нашествия. Само время как бы спрессовалось, чтобы вместиться в богатырскую жизнь. Но мы не будем завидовать долголетию наших героев. Порадуемся, что выпало оно на долю не кому-нибудь, а прославленным храбрам. Каждый из них заслужил это от судьбы.

АЛЁША ПОПОВИЧ

«Полное имя по документам — Александр. Так записано в летописи. Называли и другими именами. Но пристало, прижилось — Алёша. Сын ростовского священника Федора. Время рождения: по одним данным — десятый век, по другим — двенадцатый. Холостой.

Образование — высшее. Сразу же после окончания монастырской школы поступил на службу к киевскому князю Владимиру. Поначалу ходил в младших дружинниках. За успешно проведенную разведывательную операцию во время освобождения Чернигова был награждён серебряной гривной и переведен в старшие дружинники.

В настоящее время нахожусь на службе у переяславского князя».


Если вы внимательно прочитаете Алёшину автобиографию, у вас могут возникнуть кое-какие вопросы или замечания. Например, Алёша почему-то не написал имя матери. К сожалению, я не могу исправить Алёшину оплошность, так как не знаю имени Алёшиной матушки, почтенной попадьи. Зато с полной ответственностью могу вас уверить: сделал он это по забывчивости, а не умышленно. Потому что Алёша был очень любящим и почтительным сыном. Может, у вас возникнут некоторые сомнения относительно Алёшиного образования — не перехватил ли тут попович через край, называя его высшим? Может, и так. Был за Алёшей такой грех — любил он прихвастнуть. «Университетов, как говорится, он не кончал». Не было тогда на Руси университетов. Известно, что университеты в ту пору существовали в Византии, в Болонье, в Париже, в странах Арабского халифата. Правда, они совсем не были похожи на носящие это название учебные заведения нашего времени — ни по своей программе, ни по задачам, которые ставили перед собой. Но это уже другой разговор, не имеющий отношения к нашей повести. Что же касается Алёшииого образования, то на Руси в те времена было немало по-настоящему образованных людей, знающих труды философов, историков, литераторов древности и своего времени, иностранные языки, сведения по географии и природоведению. И уж конечно, наш Алёшенька был среди этих людей не в последнем десятке. Вы бы сами в этом убедились, если бы Алёша к своей, автобиографии приложил бы ещё один документ…

АТТЕСТАТ ОБ ОКОНЧАНИИ ШКОЛЫ АЛЁШИ ПОПОВИЧА
Изучаемые дисциплины

Русский и славянский языки

Счёт

Пение (церковное)

Грамматикея

Ритория

История сотворения мира

История о том, откуда пошла Русская земля

Богословие

Философия

Иностранные языки; греческий, латинский.

Литература: жития святых, труды отцов церкви, летописи, сказания, воинские повести.


Не знаю, может, что и упустила. Ну, конечно! Изучали ведь и науки естественные — сведения о животном мире, о растениях, камнях, географию земли и представления о космосе. Впрочем, как мы знаем, учёным монахом Алёша Попович не стал.

Случай, встреча с Добрыней, круто изменил его жизнь. Я вспоминаю, как стоял он в новеньком ладном кафтане, туго подпоясанном широким ремнем, на котором висит в ножнах ещё не обагренный кровью, искусной работы харалужный меч, и мне хочется написать: «Почтительно и счастливо слушал молодой офицер прославленного фельдмаршала». Офицер? Про Алёшу Поповича? Мы с вами, конечно, понимаем, что Алёша Попович не мог иметь офицерского звания. Не было; таковых в былинные времена. Нам известны воинские звания в Киевской Руси: «младший дружинник», «старший дружинник», «воевода». Что кроется за ними соответствующе нашему пониманию? «Лейтенант»? «Майор»? «Полковник»? Не станем допытываться. Мы только должны запомнить, что наши храбры не были просто сильными и мужественными воинами, но и умными опытными военачальниками.

АВТОБИОГРАФИЯ ДОБРЫНИ

«Родился в селе под Любечем. Трудовую жизнь начал конюхом у князя Святослава. За смелость и воинское умение взят князем Святославом в дружину. Был воспитателем и домоправителем юного князя Владимира.

Командуя Владимировой дружиной, наголову разбил превосходящее силами войско князя Ярополка, чем и способствовал вокняжению Владимира Святославовича на Великокняжеском киевском столе.

В чине воеводы совершил много походов. Не раз одерживал победы в боях и сражениях с волжскими болгарами, византийскими греками, степными кочевниками — печенегами и половцами. Имею почетные награды — серебряные и золотые гривны, а также златник с ликом Владимира.

Женат на боярской дочери почтенной Анастасии Микулишне. Имею двоих детей. С женой, детьми и матушкой Офимьей проживаю в собственном тереме в Киеве на Горе.

В настоящее время являюсь старшим дружинником киевского князя».

О, давненько, видно, писал Добрыня свою автобиографию. И Офимья, престарелая матушка Добрыни, скончалась уже много лет назад, и дети его вырасти успели. Сын Добрынин Константин был, кажется, послан в Новгород. Дочь, наверное, тоже теперь замужем. Умная была девица и собой пригожая, на Настасью чертами лица походила. И ещё кое-что тут неясно. Ни слова об отце.

«Ну что же, — скажете вы, — Алёша вот про матушку позабыл. А с Добрыней, что тут долго думать. Добрыня по отчеству Никитич — это всем известно».

Да, Добрыню иной раз, чтобы оказать почтение, действительно величают Никитичем. Но Добрыниного отца, помнится, звали не Никитой, а Малом, Так что не все так ясно, как вам кажется.

Дело тут тонкое. Всего достиг Добрыня, прославленный храбр. Он и княжеский советник, и военачальник, и большой боярин. Все хорошо, только вот знатностью рода своего не может похвалиться. Отец его Мал из-под Любеча был захудалым смердом. Зачем же об этом лишний раз людям напоминать? Пусть уж лучше зовут без отчества — просто Добрыней.

«А Никитич?» — спросите вы.

Никитич — это отчество другого богатыря, тезки нашего храбра. И к нашему Добрыне пристало оно уже потом.

Ещё один анкетный вопрос: «Был ли за границей? Если да, то с какой целью?» Думаю, что каждый из наших храбров ответил бы утвердительно. Русь в те времена поддерживала дружеские отношения со многими странами — соседними и далекими, в Европе, и в Азии, и даже в Африке. Ездили торговые гости — купить или продать товар, дипломатические посланники — заключить союзный договор меж странами или брачный контракт меж княжескими родами. Ездили мастеровые люди: зодчие, камнерезы, живописцы — поучиться, так сказать, перенять опыт. Ездили ученые монахи — познакомиться с уставами монастырских общин, выискивать и переписывать книги, — в наше время сказали бы: «В качестве культурного обмена». Ездили и просто так. Вот поглядите на них! Сразу и не разберёшь — старые или молодые. Позаросли волосьями. Лица чёрные от солнца и ветра. Одежда вся в лохмотьях, как у тех нищих, что просят подаяние на церковных папертях. Плывут они от самого Константинополя. Надо же!

Паломники. Вот, значит, это кто!

«Паломники» слово греческое. Означает оно — носители пальмовых ветвей. Потому что паломники, посетив город Иерусалим, где, по преданию, был распят Христос, увозили с собой на память пальмовые ветви.

По-гречески — паломники.

По-русски — странники.

Идут они с посохами в руках, с заплечными котомками. В грубых башмаках из прочной кожи, стянутых ремнями, будто греческие сандалии — калиги. Может, из-за этих калиг, а может, потому что привечают их, оставляют на ночлег, кормят из милости, словно убогих калек, и называют их еще и каликами перехожими.

От села к селу, от города к городу бредут они по дорогам. Осаждают па пристанях суда.

Любозиатели! Устремляются они, будто гонит их кто, в дальние края.

«Ясно! Туристы той эпохи!»

Вы пошутили, но шутка ваша недалека от истины.

Переплывают неугомонные эти странники через мере в Константинополь, оттуда еще дальше — в Палестину, в город Иерусалим. Без надобности, просто так — полюбоваться незнакомыми городами, увидеть, как живут иные народы, познать чужие нравы и обычаи, посетить знаменитые святыни. Вернутся в родные края и начнут байки рассказывать: на горе Голиополис видели птицу феникс. Раз в пять сотен лет сжигает она себя на костре. И тогда разносится вокруг чудесное благовоние. А когда догорает пламя, возникает из пепла птенец. И будет он расти-жить ещё пятьсот лет, пока снова не взойдет на костер. А в другом месте довелось им проходить мимо колодца, из которого некогда святой Никола изгонял беса. Стоит испить из него воды, и вмиг исцелишься от любой, болезни…

В каждом, наверное, таится тяга к дальним путям-дорогам. И если уж написано на роду человеку жить, как дерево, уцепившись корнями за землю, на одном и том же месте всю жизнь, то хотя бы из чужих уст хочет он услышать о дальних землях, о неведомых краях. И чем чудней будет рассказ странника, тем больше веры ему. Потому что любит человек слушать про неведомое, необычное. Поэтому, наверное, и гостеприимен народ к каликам перехожим.

Надо сказать, что церковь сначала поощряла паломников, ходивших по святым местам. Но потом все больше находилось охотников бродяжить. Вот так не сеять, не жать, а жить, как вольная птица. И был разослан по приходам циркуляр попридерживать любителей вольной жизни. Что же касается былинных богатырей, то им наверняка приходилось бывать на чужбине в воинских походах.

А иной раз и не только по воинским делам. Былины повествуют о том, как ездил в далекую Палестину Данила Монах, посетил королевство крестоносцев, был с почётом принят королем крестоносцев Болдуином. Скорей всего, бывали за рубежом и Добрыня и Алёша, но точно я не знаю. А вот Илья, Илья Муромец ездил. Память об этом хранят былины.

Начинается ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА — «ДНЕПР ЛЕЛЕЕТ НАСАДЫ», в которой мы вместе с Ильёй Муромцем совершим дальнее путешествие.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ ДНЕПР ЛЕЛЕЕТ НАСАДЫ


Воинские насады были готовы отправиться в путь ещё на рассвете. Задержались из-за проводов. Князь хотел, чтобы русских воинов провожали в дальнюю дорогу не как-нибудь, а с почётом и славой не меньшей, чем провожают в Германии, Франции и прочих землях тех, кто нашивает на свои одежды красные кресты. И чтобы видели это и посланник византийского императора и все прочие послы, пребывающие при дворе Великого киевского князя.

Византийский посол прибыл в столицу Руси некоторое время назад с заданием особой важности. Привез Великому князю личное письмо священной особы императора, составленное в самых изысканных выражениях. В этом письме было много слов о вере, о долге всех христиан постоять за божье дело. «Нечестивцы мусульмане захватили землю, где страдал Христос, надругались над святым храмом и господним гробом», — писал император. По правде говоря, и Палестинская земля, и Иерусалимский храм, который упоминал император, и господен гроб, который христиане считали своей главной святыней, находились в руках мусульман давно. Только это были не турки-сельджуки, нынешние властители Палестины, а арабы, или, как их называли в Европе, сарацины. И хотя в свое время и византийский император и другие христианские государи европейских стран враждовали и воевали с сарацинами, теперь о них словно позабыли. Новый враг, еще более могущественный, угрожал Византии.

Турки-сельджуки переняли у арабов их религию ислам и тоже были мусульманами. Но это не помешало им прокатиться грозной лавиной по владениям арабов. Они захватили земли одного из арабских халифов, отняли часть территории, в том числе и Палестину с городом Иерусалимом, у другого. Но поражение давнего врага нынче не радовало греков. Новый враг был опасней старого. Как ненасытное чудовище, он заглатывал одну за другой чужие земли — и те, которые в свое время были отвоеваны арабами у Византии, и те, которые еще недавно принадлежали Византийской империи. И теперь турков от столицы некогда всесильной Византии отделяла только узкая полоска пролива — весьма непрочная преграда, если учесть отлично оснащенные, быстроходные суда противника и его воинские силы.

Византийский посол в беседах с киевским князем, не скупясь на краски, описывал тяжелое положение империи и императора.

Слушая посла, князь сочувственно кивал головой. Поражение предыдущего византийского императора в морском бою с одним из турецких эмиров было памятно всем. Величайший, августейший, божественный император, как называли его в Византии, попав в плен, вынужден был пасть на землю перед правителем турок. И мусульманин ногами, обутыми в парчовые, унизанные драгоценными каменьями туфли с загнутыми кверху носами, встал на спину побежденного и, как по ступеньке лестницы, взошел по ней на трон. И унижение императора видели многочисленные придворные султана, и христиане — посланники европейских правителей, и купцы, приглашённые на приём.

Проклятые басурмане сговорились со степными кочевниками. Орды этих варваров топчут землю под самыми окнами императорского дворца. Через пролив глядят алчными глазами турки, — говорил византийский посол. — Недавно наш божественный император, да продлит господь его дни, обратился за помощью против неверных басурман к западным государям и римскому папе. — Посол, вздохнув, помолчал. — И Европа услышала наш призыв, — продолжал он уже более радостно и торжественно. — Сердца христиан зажглись праведным гневом, тысячи воинов в разных европейских странах готовятся ныне выступить в поход на защиту дорогих сердцу каждого святынь. Люди покидают свои дома, бросают свои земные дела, чтобы послужить богу. В знак готовности немедленно отправиться в поход нашивают на одежду красные кресты, Отчего и называют себя носящими крест — крестоносцами.

«Да, плохи дела брата-императора, ежели пришлось ему просить подмоги у латинян, — думал князь. — Папа римский, может, защитит, а может… Давно ли наслал он на Царьград отряды буйных норманов, которые почище неверных грабили и разоряли принадлежавшие империи земли. Издавна ведется спор между папой римским и византийским патриархом о догмах веры, а на самом деле каждый норовит утвердить покрепче свою власть».

В своем письме византийский император просил у Великого киевского князя помощи в борьбе с печенегами.

Великий князь собрал старшую дружину — думных бояр, пересылался гонцами с другими князьями. Вроде бы и своих дел хватает и незачем встревать в чужие свары. Да и Византия… Правда, сейчас с Византией отношения хорошие, дружественные, а бывало… Впрочем, что вспоминать былое. К тому же нехорошо оставлять в беде близких по вере людей, ежели даже латиняне собираются идти на помощь. У них, конечно, свой расчёт. Не по дружбе братской, не по христианскому долгу готовы они идти и в Византию, и тем более в далекую Палестину, отвоевывать у неверных господен гроб. Издавна манит их Восток непомерным богатством, надеждой на лёгкую наживу.

Переговоры о посылке русских войск в Византию велись долго. И в конце концов было решено послать полк в Царьград, помочь грекам в борьбе с кочевниками.

* * *

Перед отбытием войска в главном киевском храме, Софийском соборе, служили торжественный молебен о даровании победы христовым воинам над неверными. Сверкая в отсвете свечей серебряной ризой, митрополит говорил о страданиях мучеников-христиан в землях, захваченных мусульманами, о надругательстве нехристей над святым Иерусалимским храмом, над гробом господним.

Утреннее солнце широкими струями лилось в верхние окна. От этих огненных струй вспыхивало и горело золото на всём необъемном, неоглядном подкупольном пространстве, и казалось, что гигантский купол храма плавится изнутри. Огненный дождь стекал по сводам, зажигая по пути все многоцветье мозаики, и на золотом полным накалом светилось, сверкало алое, синее, зелёное… Залитые широким светом верхние балконы — хоры тоже были праздничны и ярки. Там пестрели такие же разноцветные, как и стекляшки стенной мозаики, боярские кафтаны и плащи, сверкали тканные золотом и серебром одеяния женщин.

На южной стороне хоров в разукрашенной парадной зале, выходившей открытыми арками в середину храма, стоял присутствующий на богослужении Великий князь со своей свитой. На противоположной северной стороне в такой же зале — княгиня с дочерьми и приближенными боярынями. Здесь, наверху, на почетных местах слушали службу члены княжеской семьи, придворные бояре, именитые купцы, важные духовные лица, иноземные посланники и прочие гости, приглашенные на этот торжественный молебен по случаю отправки русского полка на помощь Византии.

Рядом с князем стоял воевода Борислав, отправляющийся сегодня с полком в Царьград, и ещё несколько старших дружинников в походной одежде, хотя и без доспехов. Среди них находился и Илья Муромец. Остальные ратники слушали молебен внизу, среди заполнившего храм народа. То ли оттого, что стоявшие внизу плотной толпой были в большинстве одеты в простые темные одежды, то ли потому, что в глубь храма не дотекал бивший в окна золотой свет, там было темно, хотя и горели свечи многочисленных светильников и лампад.

Бархатный голос митрополита звучал взволнованно, будто митрополит только что узнал о беде и теперь торопился сообщить о ней тем, кто пришел сегодня сюда в храм.

Мало кто из прихожан представлял себе, где находится Палестина, кто у кого отвоевал древний Иерусалим, в котором людьми некогда был распят на кресте сын господа бога, где осажденный турками и степными кочевниками Царьград. Греческий акцент, проступавший в речи читавшего проповедь митрополита, не мешал прихожанам, с вниманием и сочувствием слушавшим о беде, постигшей святой город. Напротив, оттого, что человек этот был родом грек, казалось, он сам видел все, о чем рассказывает, сам пережил суровые гонения, которым неверные басурмане подвергают христиан. И то, что русское войско вовсе не собиралось идти в Палестину отвоевывать Иерусалим, захваченный турками-сельджуками у таких же, как они сами, мусульман-арабов, а отправлялось в Царьград защищать византийскую столицу от степных кочевников, не имевших никакого отношения к гробу господню… тоже не имело значения.

«Раз просит, значит, надо помочь, — думали многие, слушая призывный голос митрополита, — а тем более речь идет о степняках. Мало ли горя принесли они Русской земле».

Сначала — печенеги. Это от них приходилось отгораживаться стеной. Наконец, собравшись с силами, русские разбили печенегов наголову. И в честь победы заложили вот этот самый храм, в котором сейчас идёт служба, — прекрасную Софию. С тех пор перестали печенеги беспокоить границы Русской земли. Зато теперь то и дело нападают половцы. Значит, и там, под далеким Царьградом, объявились степняки. Что ж, придется еще раз встретиться с ними на поле боя.

Кончилась служба. Народ расходился.

* * *

Илья стоял наверху, возле выступа колонны, у самой стены, пропуская следовавших за князем приближенных и гостей. Рядом с ним остановился и воевода Борислав. Сказал недовольно:

— Отплыли бы с рассветом, сейчас бы уже вон где были. А теперь, пока погрузимся, перевалит за полдень. Говорил я князю, да он не внял. «Латиняне, — сказал, — своих ратников провожают с великим торжеством под звуки труб и песнопения. Кресты нашивают на одежду. А мы чем хуже? Пусть видят и ромейский посол и все прочие». Ну, как? Охота потешиться? — внезапно переведя разговор, спросил воевода весело и, улыбаясь, добавил: — Небось до сих пор помнят печенеги Черниговское сражение! Детям и внукам, наверное, завещали не тягаться с Илюшей Муравлениным!

И, помолчав, добавил уже озабоченно;

— Вроде бы под корень извели мы тогда это треклятое племя. Каких посекли, какие, бежав, в степях замерзли. А ныне — слух идёт — это они Царьград тревожат. А впрочем, они ли или какие другие степняки поганые, нам всё одно.

* * *

Воинская флотилия, как мы видели, вышла из стольного, держа курс на юг, в Константинополь. Эта водная дорога Киев — Константинополь — вторая половина пути из Варяг в Греки. Знаменитый с древнейших времен водный путь. Начинался он далеко на севере и шел по Русской земле.

На судах с высокими носами, украшенными резными фигурами зверей и чудищ, под полосатыми и алыми парусами еще и давние времена приплывали во владения славян откуда-то с севера вооруженные дружины чужеземцев. Иной раз их большие флотилии так и проходили мимо городов и поселений ильменских славян, через земли кривичей, половчан, радимичей, древлян, мимо славного Киева, города полян. Шли из Варягов — варяжских северных земель, устремляясь все дальше и дальше на юг, в Греки — древнюю богатую империю Византию.

Но случалось и по-другому: чужеземцы, приплывшие на длинных высоконосых ладьях, причаливали, высаживались на берег. Пожалуй, ни один волхв не мог предугадать, чего ожидать от пришельцев. Иногда привезут товар и мирно торгуют. Иногда нападут на жителей, грабят, захватывают и увозят пленных. Иногда клянутся, что пришли с добром, договариваются с каким-нибудь племенем славян защищать его от соседей. Может быть, поэтому и прозвали славяне чужеземцев варягами — давшими клятву на верность — от слова «вара», или «вера». Приходили к нам варяги зваными и незваными — и друзьями, и врагами, и купцами, и воинами. До того доводились, что и себя позабыли. Поженились, породнились со славянами, растеряли свои нравы и обычаи, разучились говорить на своем языке. И в памяти о былом остались у нас только принятые славянами варяжские имена — Олег, Игорь, Ольга… Да ещё название великой водной дороги, пролегавшей через славянские земли, — путь из Варяг в Греки.

До сих пор нам выезжать за пределы Русской земли не приходилось.

Теперь же флотилии предстоит плыть по Днепру — сначала через русские земли, потом — через половецкие степи и, наконец, от устья Днепра — вдоль берега по Чёрному морю. По этой водной дороге выходила Русь на встречу с большим миром, с другими народами.

В первые дни пути леса над Днепром перемежаются с полем. Водная дорога то темнеет перед носами ладей, прикрытая с берега зелёной стеной, то разливается расплавленным серебром на солнечном просторе. На высоких берегах толпятся ровные, как свечи, сосны и кряжистые дубы, словно сбежались поглядеть на проплывающие суда.

Воевода Борислав пожаловался:

— Раньше, бывало, в ладье ли, на коне ли, день и ночь — ничего. А теперь дают себя знать года.

Илья согласно кивнул головой. Думал? «Да, вроде бы безо всякого труда, без натуги почиваешь, сидя на скамье, и песет тебя, будто на крыльях, ладья с птичьим клювом, вырезанным на носу. Бережно, будто в люльке, качает река. А вот поди ж ты, от такого сидения по ногам, от стопы и до колена, кажется, ползают кусучие муравьи».

Длинным хвостом растянулась флотилия по водной дороге. С головной ладьи и не видать конца каравана. В каждом насаде по сорок ратников со снаряжением.

В полку много молодежи. Молодые воины веселятся и радуются, будто едут в гости на праздник. Вот две ладьи, нарушив строй, замедлили ход, пропуская вперед весь караван. А потом вдруг обе разом рванулись вперед. Это гребцы затеяли гонки. Чья ладья первой поравняется с головным насадом, на котором находятся и воевода Борислав, и прославленный храбр Илья Муравленин? Дружно вздымаются весла, летят по ветру тучи брызг, сливаются хохот и крики, и кажется, что над водой прокатился громовой раскат, и эхо вторит людским голосам, дробясь в крутых берегах, густо заросших лесом.

Ты бы, Илюша, рассказал молодым ратникам про наше время, как при князе Владимире стояли мы на заставах. Вот сегодня на привале и расскажи про Киевское сражение. Да ты о чем задумался, Илюша? — окликнул воевода Борислав Муравленина. Илья, улыбаясь, смотрел на ребят, отчаянно работавших веслами в пролетавшей мимо ладье, думал о том, что эти веселые молодые парни, которые сейчас так беспечно смеются, может быть, падут в бою со степняками там, у греков, на чужой земле.

Чем дальше на юг, тем реже леса. В низинах зеленеют заливные луга, покрытые ещё не выгоревшей шелковистой травой. На паханых нивах густой щетиной поднимаются хлеба. Пашут здесь не на лошадях, как на севере, а на круторогих медлительных волах. Ратники родом из северных краев хвалили жирную плодородную землю, а волов не одобряли — пеши и то скорей дойдешь, чем дотянешься на телеге, запряженной такой ленивой скотиной. Люди, знавшие эти места, спорили — может, и ленив вол, да без него тут пропадешь. Как зачастят дожди, лошадь по топкой грязи себя самое и то не вытянет, не то что воз. А вол хоть и ступает медленно, зато тянет такую тяжесть, какую целый табун коней с места не сдвинет. Да и пахать черноземную новину — в плуг приходится иной раз впрягать несколько пар волов. А земля и вправду до того плодородна и щедра! Говорят, и сеять не надобно, хлеб сам растет от падалицы — зерен, которые падают на землю во время жатвы и уборки. По весне перепаши поле и осенью можешь снова собирать урожай.

Северяне завистливо оглядывали землю, но жилье южных жителей не одобряли, как и волов, — слеплено из хвороста и глины, перемешанной с навозом. Будто ласточкины норы, теснятся по хребтам оврагов и балок эти людские гнезда. Кажется, подуй посильней ветер, и раскидает их, развеет без труда по всей степи. Или дождь хлынет — размоет, расквасит, унесет с водой в овраг, так что и следа не останется. То ли дело рубленая изба — крепкая, теплая, духовитая! И опять возражали знающие люди — бревенчатая изба, наверное, и в самом деле хороша, но и мазанка не хуже, хотя и неказиста на вид. В здешних безлесых местах даёт она приют и от летнего зноя и от зимних холодов. И стоит долго. Польет ее дождь, высушит солнце — а она только крепче становится. А что до красоты, так это зависит от хозяйки. Если женка не ленива и в работе проворна, побелит мелом стены, помажет жёлтой глиной пол да постелит по нему пахучую траву — полынь от блох и прочей кусучей твари, в таком доме жить да жить…

Ладьи плывут на полдень.

Не поймёшь, то ли ещё, русская здесь земля, то ли ничейное дикое поле, то ли половецкие кочевья. Кто знает, где она — граница. Степь, как море, немеряна. Стоят на земле дома, вспахано поле — значит, живут русские люди, землепашцы, земледельцы. Это их земля, ухоженная, обласканная. И вдруг из жаркого марева под самый край паханой нивы подкатывают половецкие кочевые кибитки, стада вытаптывают посеянное поле. Как солома в печи, пылают камышовые крыши, как корчажки, трескаются в пламени глиняные стены. И жители, бросив дома и поля, бегут, спасая жизнь.

Но и половецким кибиткам здесь недолго стоять, недолго пастись их стадам. Соберется с силами русское войско, нагрянет, отгонит пришлых кочевников вглубь, вдаль, в степь. Так и катается по степи война, будто перекати-поле. Туда-сюда, назад-вперёд. Иной из местных поселенцев и всю жизнь проживет, не зная дня покоя.

Время богатырей. Время долгой борьбы со степью. Талантливый писатель и поэт тех времен, воротясь из трудного воинского похода, напишет поэму, которую будут знать наизусть современники, будут читать спустя много веков потомки — «Слово о полку Игореве». Искренне и правдиво, с горечью сердца расскажет он о неудачном походе на степняков братьев-князей, об усобицах, раздирающих Русь, о воинской доблести, о женской любви…

Как верен его глаз, как точны слова! Есть в поэме несколько строк, в которых автор описывает путь вот такой же воинской флотилии. Это не о походе Игоря, а о другом князе Святославе, киевском, который немного раньше тоже совершил поход на половецкого хана Кобяка — более удачный. Отправился Святослав со своим войском не на конях, как Игорь, а на ладьях. И автор «Слова о полку Игореве» напишет: «Днепр лелеял насады до стана Кобякова». Лелеял — это значит качал, баюкал, ласкал…

И правда, Днепр Словутич еам несет ладьи, будто дарит людям роздых перед грядущими трудами.

Всё горячей печет солнце. Пышет жаром степь, накатывает знойным маревом. Не за что уцепиться глазу: ни дерева на земле, ни облака на небе.

Изредка мелькает среди однообразия живая полоска речки, или ровную, будто утюгом разглаженную, равнину расщеплет ветвистый овраг с потаенным ключом на дне. Речка, речушка, озерко, родничок на дне балки, копань — вырытый колодец — этим превыше всего дорожит степь. Простор не мерян, зато вода учтена до глотка. Из-за воды режутся насмерть друг с другом половецкие роды. Потому и разделена меж ними степь. Места отмечены могильными курганами. Только эти курганы — память о прошлой жизни — и возвышаются на голой равнине степи. Они — и путевые столбы для степных кочевников и границу владений.

Ни одной живой души не видно вокруг. Только орел кружит в вышине, высматривает, нельзя ли чем поживиться. Покружил и, не увидав добычи, пропал в светлой глубине, будто растаял.

А может, это только так кажется, что вокруг пусто и безлюдно. Откуда в таком случае известно половцам о движении воинского каравана? В половецких вежах беспокойство и поспешные сборы. По приказу хана уже угнали в глубь степей стада и конские табуны. Уже стоят, наготове телеги, на которые можно быстро погрузить шатры, посадить женщин и детей и тоже умчать подальше в степь. А к днепровскому берегу, где разбили стан воины, скачут всадники с наказом хана приветствовать русских ратников, напомнить воеводе про мирный договор, заключенный половцами с Великим киевским князем, передать подарки.

Узнав, что русские вовсе не собираются нападать, воеводу Борислава вместе со старшей дружиной радушно приглашают в гости.

— Придётся сватов проведать! — говорит Борислав Илье. — А то как бы не обиделись.

Борислав, Илья, несколько старших дружинников — все без доспехов углубляются в степь. Горячо печет солнце, степь пышет зноем, окатывает маревом.

Следом за высокой делегацией шагают гуськом и парами несколько ратников, тоже без доспехов. Они несут тюки.

— Степь и степь… И как тут узнаешь, куда идти? Где их искать? — говорит один из носильщиков, молодой парень.

— Небось найдём, — отвечает другой постарше. — Тут свои вехи.

Кружит в небе коршун.

— Гляди, кто это там? — останавливается один из носильщиков, вглядываясь вдаль. Вдали на невысоком кургане виднеется нечто похожее на человеческую фигуру.

— Идолище! — отвечает другой. — Помнишь, Илья Муромец взял в полон царевича Илтаря? Да ты не помнишь, молодой больно. Ну вот, Илья в бою взял его в полон, а Алёша Попович убил…

— Пленного? Это грех!..

— То-то и оно! Ну вот, приехали за убитым царевичем родичи, повезли в свои степи. Но по весенней распутице не дотянули до дому, схоронили в степи. И он вылез из могилки, да и застыл камнем.

— А чего это он?

— Неймётся ему, потому что принял он смерть не в бою…

Шагающие впереди воевода Борислав с Ильей и их спутники ушли вперед, а носильщики, поравнявшись с каменным изваянием, так и замерли со своей ношей.

— Да это баба!

Стоит. Обличье, будто оспинами, изрыто степным ветром, тяжело свисают каменные груди с большими ссеками, крепко лежат каменные руки на бесстыдном раздутом животе. Одиноко и печально стоит серед степи эта страшная каменная баба. Степь и степь. Только трава пахнет густо и сильно, и горек этот дух.

В стане половецкого хана гостей встречают с большим почетом. На огромном ковре сидит хан, рядом с ним сын Кончак, племянники, родственники, приближенные… Среди них Боняк, ханский советник и переводчик.

Борислав преподносит подарки, присланные киевским князем хану, которые несли в тюках носильщики. Это золотая посуда, шёлковые ткани, украшения, зеркала…

Слуги разносят блюда с обильной едой, кувшины с кумысом и вином. Хозяева и гости пьют за здоровье хана и киевского князя, за мир и дружбу.

К Илье подошла, верней, подползла служанка с большим блюдом, на котором дымится горячее, с угольев, мясо. Лицо молодое, но изможденное, обожженное степным солнцем и ветром. Из-под платка выбились пряди светлых волос. Должно быть, рабыня из русских.

— Ты давно тут? — спросил Илья.

— Третье лето, — едва слышно отвечала женщина, испуганно косясь на сидящего неподалёку от Ильи половчанина. — А кажется, что век…

— А много русских?

— Много!.. — шепнула женщина и, заметив недовольный взгляд половчанина, поспешно отошла.

Развлекая гостей, показывают свою ловкость и удаль молодые наездники. Вот гибкий юноша-половчанин. Он словно слился воедино со своим конем. Сидя, стоя, поперек спины своего скакуна, свесившись вниз головой… летит он по кругу, демонстрируя свое виртуозное искусство. Вот веселая пара наездников. Они скачут то следом один за другим, то рядом, па ходу меняются конями… Это шутливая игра. Гости искрение восхищаются удалью, той особой близостью, которая роднит степного наездника с конем. А Илья сидел и думал о своем. Вот так же, наверное, маялась рабыней у половчан Ладушка. Первое время таила надежду, что отыщет её Илья, выкупит из плена, потом изверилась, затосковала. Думала о горькой своей доле, а ещё больше — о судьбе сына, которому с малых лет выпала тяжкая участь раба.

Вот слуги быстро раскатали яркий ковер. На него вышли борцы. Это два богатыря.

— Шарукан! — говорит Илья Бориславу, кивая на одного из борцов. — Старый знакомец. Встречались в поле. Ношу его отметину.

— А другой, кажется, Джига? — говорит Борислав. — Тоже добрый наш друг!..

На ковёр выходит молодёжь.

— Подрастают волчата в логове, — тихонько говорит Борислав. — Гляди, а этот… вроде бы русский? — удивлённо замечает он. И правда, один из молодых борцов — светловолосый, белокожий, совсем не похож на половца.

— Должно быть, чей-нибудь сын от русской полонянки?..

— Да нет, не похоже… Половецкая кровь дает себя знать, а этот…

Красное солнце падало в степной дали, будто спелое яблоко. Звонко застрекотали кузнечики. Честь хозяевам, пригласившим их в гости, была оказана. Воевода Борислав поблагодарил хана за радушный прием, обещал передать привет и добрые пожелания Великому князю.

Хан сожалеет, что дорогие гости должны торопиться, не могут принять участие в охоте на джейранов, но он понимает, что служба есть служба, — говорит Боняк, — и, желая вам доброго пути, он просит передать своему брату киевскому князю благодарность за драгоценные дары, а также подарки.

Слуги приносят ханские дары. Борислав благодарит.

— А это подарки нашим гостям, — продолжает Боняк, — на память о сегодняшней встрече.

Воевода Борислав опять благодарит. А Илья потихоньку говорит одному из дружинников, указывая на русских рабов:

— Душа болит… это мы повинны, что они здесь. Плохо берегли нашу землю! — Вдруг его осеняет одна мысль, и, оставив дружинника, он подходит к Бориславу и что-то шепчет ему. Воевода задумывается, потом кивает головой.

— Досточтимый хан, — говорит он. — Мы всей душой благодарны тебе за щедрые дары, но и я, и мои товарищи просим тебя вместо этих даров другой — отпустить пленных! И клянусь тебе, память о твоей доброте будет вечно жить в наших сердцах!

Хан кивает и что-то говорит.

— Хан понимает ваши чувства, — переводит Боняк. — И отпускает ваших соотечественников. Мы доставим ханские дары к вашим судам.

— Спасибо, — благодарит Борислав. — Как вам известно, мы плывём в Царьград, но одну ладью с дарами для князя мы тотчас отошлем в Киев. А вот пленных… Какую-то часть мы можем отправить на этой же ладье, а остальных…

— Будь спокоен. Скоро в Киев пойдёт наш торговый караван, и мы отошлем с ним русских, — говорит Боняк.

Весть о том, что хан отпускает пленников, мигом распространяется по лагерю, и Борислава с его свитой, ожидающих, пока на верблюдов погрузят ханские дары, окружают русские. Кто-то целует руки воеводе, кто-то плачет от радости. Борислав отбирает для отправки на ладье самых слабых — женщин, стариков, больных.

— Латыгорка, пойдем, Латыгорка! — уговаривает служанка, разговаривавшая с Ильей, старуху с опухшим лицом.

— Ты чего, бабка, упираешься? Домой ведь, не в неволю, — говорит Илья.

— Где ты раньше был? — зло отвечает женщина и уходит.

— Испоганили её всю степняки — и тело и душу, — говорит женщина.

Последние прощальные слова гостей и хозяев. Обнимаются русские люди, те, что остаются ждать каравана, с уходящими сейчас. Но ни в той, ни в этой толпе нет светловолосого борца, на которого обратил внимание Илья. Одетый в богатое платье, он стоит в свите хана.

— А этот парень, ведь он тоже русский? — говорит Илья Боняку. — Мы надеемся, что и его…

— Он не пленник! — перебивает Илью Боняк. — Он любимый батыр хана.

Последние прощальные слова гостей и хозяев, обнимаются со слезами на глазах русские люди, уходящие из неволи сейчас, с теми, кто остается ждать каравана.

Гости уже готовы тронуться в путь, в это время к Илье приближается один из пленных. По виду это старик, одетый в лохмотья.

— Илья! — негромко говорит он. — Не узнаёшь?

Илья смотрит на него, не узнавая.

— Брынские леса… Соловей-разбойник… — произносит пленный, и Илья, а вместе с ним и мы узнаем человека со шрамом.

— Ты! — кричит Илья. — Как ты попал сюда?

— Долго рассказывать. Ежели вернусь на Русь живой, приду к тебе. А сейчас прощай! Спасибо тебе! Поклон родной земле. — Он опустился на колени и коснулся лбом земли.

Днепр качал и баюкал ладьи до самых порогов. Но вот он сделал крутой поворот. Над водой нависли скалистые отроги, сжав горло реки. Насады летят все быстрей, и вдруг впереди во всю ширину водной дороги встает забор — каменная гряда с устремленными ввысь остриями. Кажется, какое-то чудище, схоронившись под водой, выставило наружу зубастую челюсть. В каменной гряде зияет узкий проход, по которому с оглушительным шумом мчит стремнина, увлекая судно. Только очень опытный кормчий может, увернувшись от страшных зубьев, провести ладью по кипящим пенистым волнам, не разбить ее о скалы и камни. Миновали! Пронесло! А дальше… Дальше и вовсе нет пути. Каменными остриями сплошь утыкано все русло реки. Чудовище злобно оскалило пасть и ревет уже так, что не слышно человеческого голоса. Не уследишь — подхватит немыслимой силой, потащит, завертит, швырнет в эту разверстую пасть, в пучину.

Днепровские пороги! Не зря с давних времен считались они самым страшным местом на всем длинном пути из Варяг в Греки. Семь больших порогов на Днепре следуют один за другим. Вот где великая тягота. Тут река людям не помощник. Справляться надо самим. Разгружают ладьи, вытаскивают их на сушу, несут на руках вдоль берега и суда и всю поклажу. Семь раз — от порога к порогу. Кажется, здесь Днепр Словутнч пытает людей на смелость, на крепость, на стойкость. И опять не преминул воевода Борислав напомнить своим ратникам о том, что как раз в этих местах сложил свою голову смелый воин князь Святослав — был убит в засаде коварными степняками — теми самыми печенегами, что рыскают ныне под стенами Царьграда.

Вот почему, увидев русских ратников, купцы русского торгового каравана заглушают шум порогов радостными криками. Рассказывают:

— Худо сейчас приходится грекам! Да и не только грекам, всем христианам и в Ромейской земле, и в Палестине. Как раз в Царьграде прихватили мы наших паломников, ходивших в святой Иерусалим, поклониться гробу господню. Вот послушайте, что рассказывают! Вся земля в огне и крови!

Да, излюбленный маршрут паломников — туристов былинных времен теперь в связи с военными событиями весь в огне. В тех местах, где находятся прославленные христианские святыни, пылают пожарами города, сражаются войска. До гостей ли тут! Попадешь к арабам, или туркам, или даже к христианам, не станут разбираться, кто ты есть. Странник, паломник — им до этого нету дела. Захватят в плен и продадут в рабство, ограбят, убьют. Застигнутые на чужбине войной, паломники толпами бредут по военным дорогам, изможденные, измученные, умирающие от голода. А те, кому удается добраться до родных мест, рассказывают теперь не о красотах святынь, которые им удалось повидать. С горьким плачем спешат они поведать о пережитом — и о том, что в самом деле претерпели, и о том, что от себя прибавили. И несет молва слух и на запад — в Германию, Францию, Англию, Италию, и на восток — на Русь о зверствах мусульман, о надругательстве над гробом господним, над святыми местами. И все громче звучит призывный клич постоять за христианскую веру, отвоевать у мусульман святые места.

Но нас не должны пугать горестные рассказы и предостережения. Ведь мы отправляемся в путь не сами, а под защитой полка, в котором находится наш друг Илья Муравленин.

Вот уже устье Днепра. Болотистые плавни. Острова и отмели. Лазурный берег Чёрного моря…

Здесь обычно русские корабельщики устраивают привал. Осматривают ладьи, проверяют оснастку. Дальше уже предстоит плыть по морю. Остается только добавить, что пересекать морские просторы древние плаватели не решались. Плыть старались, не удаляясь от берега. Такое плавание в наше время называют каботажным.

* * *

Примерно за четыре с половиной века до новой эры и за пятнадцать до тех времен, когда жили герои нашей повести, на месте, где расположились на отдых воины направляющегося в Византию русского полка, стоял полис Ольвия.

Полис по-гречески означает город.

Когда-то купцы-мореходы из. Милета во время своих странствий приглядели эти земли, находившиеся совсем не близко от родных им мест, захватили их и обосновали новое поселение, которое назвали Ольвия — Счастливая.

Такие города-колонии Византии, Херсонес, Пантико-пей и многие другие стояли по всему побережью морей от нынешней Испании до Кавказа. Один из древних мыслителей сказал, что греки сидели в своих колониях по берегам, как лягушки сидят вокруг пруда. И правда, греческие колонии жались к берегам. Попробуй, двинься вглубь, когда вокруг лежат неизведанные пространства, населенные воинственными народами.

И вот однажды в Ольвию приехал греческий ученый по имени Геродот.

Учёный грек Геродот не сидел на месте. Ездил, смотрел, разговаривал с людьми и, по своему обыкновению, все старательно записывал. В жизни ему много пришлось путешествовать. И потом, когда он вернулся на родину, набралось у него записей на целых девять книг.

Наступил очередной срок Олимпийских игр, которые проводились раз в четыре года. В эту пору греки оставляли все свои дела. Смолкали споры. Прекращались войны. Люди в праздничных одеждах с венками и гирляндами цветов веселыми толпами двигались по дорогам к местам игр — посмотреть, как будут состязаться самые ловкие, самые смелые, самые красивые.

Учёный грек Геродот тоже принял участие в Олимпийских играх. Нет, он не метал диска, не состязался в беге, не стрелял из лука. Он читал собравшимся свои записи. И тысячи людей, сидевших на скамьях стадиона, а то и прямо на земле, слушали его, не замечая, что солнце успело не только подняться в самую высь, но и спуститься вниз, растекаясь алым закатным заревом.

Неизвестно, вручили ли тогда Геродоту обычную награду победителя Олимпийских игр — лавровый венок. Но зато мы хорошо знаем другое: с тех пор получил Геродот почетный титул — Отец Истории, который остался за ним до сих пор.

Геродот побывал в Египте, Сирии, Вавилоне… Но нам, конечно, всего интересней, что видел, о чём слышал он на земле нашей Родины.

«Неподалеку от Ольвии, — рассказывал он в своих записках, — в Понтийское море впадает река Борисфен. — Борисфеном Геродот называл наш Днепр. — По затвердевшей воде ходят люди, ездят на повозках и даже сражаются здесь», — написал он, увидев покрытый льдом залив. От Геродота знаем мы о скифах — земледельцах, которые, по его мнению, обитали где-то в районе нашего Киева. Есть ли там город, Геродот не сообщает. Зато он рассказывает, что жители тех мест сеют много хлеба и вывозят его на продажу грекам. Выращивают просо и чечевицу, лук и чеснок.

…Дикие белые лошади, пасущиеся на берегу огромного озера… Горький источник минеральной воды… Гигантский медный сосуд, вмещающий 600 ведер воды, сделанный из наконечников стрел по приказанию скифского царя… Читая записки ученого грека, мы будто сами проезжаем по этим местам.

Густые леса и прекрасные луга, обильные жатвами, раскинувшиеся по берегам прекрасной, по мнению Геродота, реки, с которой по красоте и плодородию может поспорить только Нил.

Сообщает Геродот и о древних славянских племенах — неврах. Обычаями и нравами они похожи на своих соседей скифов, но знают волшебство и могут превращаться в волков. Побудут несколько дней волками, а потом снова обратятся в людей. «Правда, сам я этого не видел, — признается Отец Истории, — но люди, которые мне рассказывали, клялись, что это правда».

В раскопках Ольвии сверкнула бронзовая медаль с рыбой — и можем представить себе мелкие воды Приднепровья, рыбаков с полными сетями, обилие жизни… А в рассказе Геродота также неожиданно промелькнул вдруг жёлтый глазок янтаря.

Редчайший дар природы!

Чудесный камень электрон, который обладает удивительным свойством: если его потереть, он притягивает, привлекает к себе иные вещества и предметы!

Сок солнечных лучей, который при закате оседает в водах омывающего землю океана.

Греки давно знали янтарь и ценили его выше золота.

«Продают янтарь местные жители, — сообщает Геродот, — но привозят его, говорят, по большой реке откуда-то далеко с севера. И хотя я доподлинно знаю, что янтарь приходит к нам с края земли, я не верю в существование какой-то большой реки, впадающей в Северное море. Я никогда не слыхал ни от одного очевидца, чтобы за Европой находилось море».

Может быть, эта река, бегущая на север, в существование которой не верит Геродот, — Волхов, по которому мы плыли в Новгород.

Реальность и фантазия, что достоверней? Смешно, но… Побывав на юге нашей земли, Геродот не поверил в существование реки, впадающей в Северное море. Зато поверил… что дальше на север от невров лежит холодная пустыня, в которой живут свирепые людоеды андрофаги. А на восток от Борисфена… О-о, там идет дорога до Каменных гор, где добывают золото. Чтоб пройти её, надо знать семь языков разных народов. Пройти земли чёрных кафтанов, которые всегда одеты в чёрное платье, и безволосых, которые так и рождаются плешивыми. А дальше… дальше живут люди с козьими ногами, за ними другие, которые опят шесть месяцев, и третьи — одноглазые, и, наконец, грифы — похожие на львов чудовища с орлиным клювом и крыльями, которые стерегут богатства Каменных гор.

Не о нашем ли Урале шла речь?

Но вернемся на наш водный дуть.

От Скандинавии до Балкан — какая непомерная длина! Через холодные и теплые моря, через речные системы, через волоки протянулся, пролег, утвердился этот путь в давшие времена. Впрочем, что такое давние времена? У времени нет предела. У каждой давности непременно есть свое давнее. Но мы не будем раскапывать глубины веков. Ограничимся временами, памятными для наших героев и их современников, или теми, что дошли до них как еще живое прошлое их предков-славян. Несомненно, что гигантская магистраль, соединявшая север с югом, была освоена народами древности задолго до варягов. Но славянские племена, через земли которых она пролегала, называли ее именно так — путь из Варяг в Греки.


12



Из окон Палатия — огромного дворца византийского императора — открывались неоглядные дали. Из одних покоев было видно лазурное море, утыканное округлыми глыбами прибрежных скал и отороченное по краю крепкими зубьями крепостной стены. В него острым углом вдавался берег, густо уставленный кубиками домов. Жилье и мастерские ремесленников, купеческие лавки, склады, амбары, бани. А между ними, извиваясь, ползут узкие улицы, стягиваются в тугой узел на площади. Если глядеть сверху, из дворцовых окон, кажется: из морской пучины вылез гигантский краб и распластался на берегу, широко разбросав клешни. Из покоев, выходящих окнами на другую сторону, тоже видна крепостная стена со сторожевыми башнями. Её полукольцо плотно лежит на суше. Внутри — ещё более густая россыпь крыш, а снаружи, за стеной, будто брошена шаль в зелёно-жёлтую клетку. Это — поля, которые кормят многочисленное население города. Ах, лучше бы не подходил император к окнам, лучше бы не глядел. Город Константина, столица Византии, где твоя былая слава?

Там, за крепостной стеной, на полях не видно сейчас ни пахарей, идущих за плугом, ни водоносов с деревянными недрами на коромыслах, ни сборщиков урожая с подвешенными на груди корзинами. Над пригородными полями — житницей столицы грозно курятся седые дымы. Это жгут костры, варят еду степные кочевники. Их тысячные орды подошли к самым стенам византийской столицы.

Улицы Константинополя, или Царьграда, как называли столицу Византии русские, были шумней и крикливей киевских. Впрочем, может, это просто казалось так чужеземцу, который не понимал смысла чужой речи и поэтому с особым вниманием прислушивался к голосам. Это был наш Илья Муравленин. Начинается ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА — «ПОД СТЕНАМИ ЦАРЬГРАДА».

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ПОД СТЕНАМИ ЦАРЬГРАДА


Илья слышал от купцов, ходивших с караванами в дальние земли, что живут в иных краях люди не с белой, а с чёрной кожей. И правда — чернокожие. Полуголые, в одних только повязках на бедрах, с блестящими от пота телами, несут они носилки. Это не греки, должно быть рабы, привезённые сюда на торг. А на носилках под шёлковым шатром лежит, важно развалясь, их хозяин — дородный грек. Илья неодобрительно поглядел вслед носилкам. На Руси такого не увидишь. Даже самые знатные бояре ездят верхом либо в возке. А на носилках носят, только раненых или хворых.

Многое было непривычно взгляду на залитых утренним солнцем улицах: и длинные одеяния мужчин — не кафтаны, не плащи, а платья, похожие на те, в которых иконописцы рисуют святых, и дома — не рубленные из дерева, как в русских городах и селах, а сплошь каменные. Дома красивые, ничего не скажешь. Например, этот. Спереди — белые каменные столбы. По ним вьются зеленые плети с широкими резными листьями. За жилыми покоями — внутренний дворик, Илья заглянул через ограду. Всё чисто, прибрано. Посреди — пруд. Тоже выложен камнем. Вода прозрачная… Наверно, боярские хоромы. А дальше по улице — другие дома. Поднимаются и в два, и в три, и даже в четыре этажа. Прижаты друг к дружке так, что меж ними не остается просвета. И от этого тесно и неуютно. Нет, это он зря. Город хорош. А неуютно потому, что кругом чужая, непонятная речь. А Илья бессловесный, будто немец какой. Это в Киеве так называли иноземных купцов, которые не умели говорить по-русски, мол, немой он, немец. Прошли года. Теперь называют так на Руси германцев. Почему только их — никто не знает. Прилипло — и все. А откуда взялось это слово, люди уже и запамятовали. Вот и он теперь здесь, среди ромеев, вроде немца. Эх, Алёшу бы сюда Поповича! Он говорить по-гречески может и даже книги греческие читает.

Шёл Илья, сворачивая то в одну, то в другую сторону — всё равно куда. Вышел посмотреть город и теперь, кружа по нему, старался только запомнить направление, чтобы потом найти дорогу обратно, к казармам гвардейской дворцовой стражи, где разместился русский полк.

Ещё в пути воевода Борислав рассказывал на привалах своим ратникам: у Руси с Царьградом знакомство давнее. Торговали с незапамятных времен. Ромеи охотно покупали меха, мёд, воск из славянских лесов, янтарь, добытый на берегах северных морей. Славяне увозили домой драгоценные украшения из жёлтого металла — золота, которого на Руси не добывали, разные изделия, изготовленные искусными византийскими мастерами, виноградное вино. Но случалось и так, что приедут славянские купцы, а ромеи захватят их лодки, заберут товар, а людей перебьют или продадут в рабство. А между тем всюду и везде гость, откуда бы он ни был родом, находится под охраной той страны, в которую прибыл. Такой обычай у всех честных народов. Иначе бы и торговать нельзя было. Ромеи это все прекрасно знали и купцов из других стран не обижали. На славян же — народ им малоизвестный — смотрели свысока. Называли их варварами, что означает дикари. И вот однажды славяне послали в Царьград не купцов с товарами, а вооружённых воинов. Было это ещё во времена Аскольда и Дира, когда ладьи с русскими ратниками первый раз осадили Царьград. Вроде бы уладились. Но прошло время, и ромеи опять нарушили договор. Снова ограбили караван, а купцов, пытавшихся отстоять своё имущество, предали позорной казни — распяли на крестах в своём Царьграде. Князь Олег, правивший в то время в Киеве, узнав об этом, сильно разгневался и послал вестников ко всем славянским племенам, созывал всех, кто владеет мечом и копьем, кто в силах натянуть тетиву лука, идти в поход на коварных ромеев. И вот стали собираться и поляне, и ильменские славяне, и северяне, и древляне, и кривичи… По приказанию Олега рубили деревья, долбили лодки.

Никогда ещё не было у Руси такой многочисленной сильной дружины. Да и князь Олег был смелым, опытным и хитрым, потому и прозвали его Вещим. Удачлив был князь в воинских делах.

Неожиданно для греков огромный флот вошел в залив Золотой рог. Жителей ромейской столицы охватил страх. Ещё бы не испугаться! С высоких крепостных стен далеко видать — и весь водный простор до самого края, где сходятся воедино море и небо, запружен чужеземными ладьями, ладьями тех самых варваров, над которыми не так давно потешались греки, распиная их на крестах. А в ладьях — воины, с луками и копьями. И длинные щиты их в руках красным-красны, будто пропитаны кровью.

Но, к удивлению греков, русы не высадились в гавани, чтобы взять приступом крепостные стены, а поплыли вдоль берега куда-то дальше. И вдруг с ужасом увидели жители Царьграда их ладьи, которые на всех парусах летели на город, но уже не по воде, а посуху. И тогда решили византийцы, что эти русоголовые статные сильные воины не иначе как посланы богом в наказанье за их грехи, и покорились Олеговой рати.

Прибил Олег свой красный щит на золотых воротах Царьграда в знак того, что покорил он столицу древней Византии. Взял с греков большую дань за прошлые их злодеяния. А еще заключил с ними договор, в котором обязались греки не только не обижать русских купцов, но и все время, пока они будут находиться в Царьграде, давать им средства на прокорм и без платы пускать в баню. Русские, в свою очередь, обещали не нападать больше на Царьград. Заключили этот договор на веки вечные и записали все, о чем договорились, на пергаменте. С греческой стороны этот договор подписал византийский император, а с русской — князь Олег и его бояре. А чтобы никто не нарушал договор, греки, подписывая его, давали клятву верности на кресте перед глазами своего невидимого христианского бога, а русские клялись на своем оружии именем Перуна, потому что в те времена были еще язычниками.

«Каждое племя, каждый народ обретает силу и славу в бою, — говорил воевода Борислав своим воинам. — Случалось нам сходиться на поле боя и с греками. А ныне идем мы к ним на помощь. Не посрамим, друзья, наших предков, наших дедов и отцов, отвагой приумножим славу родной земли».

Илья никогда раньше не бывал в Царьграде, но как только вышел к высокой ограде и увидел внутри сквозь плетеные решетки ворот просторную, посыпанную песком площадь, огромной подковой огибающий ее барьер и поднимающиеся полукольцами ряды каменных скамей, сразу же догадался, что это и есть знаменитый константинопольский ипподром. Не раз слышал о нём Илья. Ведь каждый, кому довелось побывать в Царьграде, непременно рассказывает о Софийском храме, об императорском дворце и об ипподроме. Да и не только слышал о нём Илья — видел. Он даже вспомнил где: в киевской Софии. Там, на стене, по-над лестницей, ведущей на хоры, написана красками и эта площадь, и скамьи вокруг нее, и впряженные в колесницы кони.

Илья долго шагал вдоль ограды.

Откуда-то с противоположной стороны улицы донесся пряный дух перца. Высокие ворота под выложенной из камня аркой. Внутри, прямо во дворике, сложена печь. Грек в холщовой одежде и кожаном, как у кузнеца, переднике хлопочет у котлов. Под виноградными листьями, ползущими по решетчатому шатру, стоят столики. Снуют слуги с мисками и блюдами. За столами сидят люди, пьют вино, закусывают. Пахнет вкусно. Да Илья уже и проголодался здорово. Зайти, что ли, в этот уютный тенистый дворик, где так прохладно — не то что здесь, на раскаленной улице. Сесть за стол под виноградным шатром, достать привешенный к поясу кошелек, где лежат жёлтые кружочки греческих солидов. Сказать подошедшему слуге: «Ну-ка, друг, мечи все, что есть в печи!» Только как ему скажешь, на каком языке? Да и вдруг это вовсе и не харчевня, как думает Илья, а чей-то дом. Вот и окажешься незваным гостем. Жаль, но придётся топать дальше. И вдруг:

— Илья! Илюша! Муравленин! — Голос оттуда, из дворика. От одного из столиков поднимается высокий плечистый человек.

— Данила! Друг! Ты ли это? — радостно кричит Илья. Обнялись, поцеловались. Потащил Данила Илью за стол, усадил. Подбежавшему слуге что-то приказал по-гречески. Тот закивал, залопотал, кинулся со всех ног, вмиг притащил высокий кувшин с вином, пододвинул Илюше серебряный кубок. Ставил на стол и рыбу, и птицу, и мясо на вертеле.

— Я думал, ты давно где-нибудь в монастыре богу за нас, грешных, молишься, а ты, оказывается, у греков в гостях вино попиваешь, — пошутил Илья, всё так же радостно вглядываясь в лицо давнего своего знакомца и приятеля. Это был тот самый Данила по прозвищу Монах, который, сколько помнил его Илюша, собирался сменить кольчугу воина на монашескую рясу. — Давно ли ты здесь? По каким делам?

Данила рассказал, что послан Великим князем в Царьград вести переговоры и решать все дела, касающиеся русского полка. Прибыл он еще загодя, чтобы договориться и о том, где разместятся русские воины, об их участии в совместных военных действиях против степных кочевников.

Будто диковинный цветок с прозрачными лепестками, трепещет посреди каменного дворика фонтан. Тонко жужжит пчела над истекающим сладким соком янтарного цвета плодом. На столике узорчатой скатертью лежит тень от резных виноградных листьев.

Вот так случайно повстречать на чужбине близкого человека! Это счастливая встреча. Илья уже поведал всё, что знал, — и об Алёше, и о Добрыне, и о многих других общих друзьях и знакомых.

— Ну, а ты-то как, Данила?

Данила отвечает не сразу:

— Спрашиваешь, как жив? Изо дня в день веду переговоры с чиновниками и стратегами, осматриваю казармы, отбираю коней, проверяю счета за снедь для наших воинов и конский корм. А душа ждёт не дождётся, когда можно будет вернуться на Русь, жаждет она трудов иных. Нет, ты не смейся, Илюша, — говорит он, хотя Илья и не думал смеяться, а серьёзно и сочувственно слушает друга.

— По воле божьей довелось мне немало побродить по свету. Видал чужие края. Слышал чужие языки, — продолжает Данила, помолчав, спокойней и раздумчивей и вроде бы без связи с предыдущим. — Велика ойкумена (так именовали древние греки земли, обжитые людьми). Велика ойкумена, — повторяет он, — но человеку не сразу открылось это. Было время, когда она виделась ему малой — всего лишь благодатным островом среди непригодной для жизни пустыни.

— Человек видит землю до окоема, — согласно отзывается Илья, стараясь уловить мысль своего собеседника.

— Видит — до окоема. Но сам окоем не очерчен навечно, и человеку многое довелось познать, — всё так же задумчиво говорил Данила.

Многое довелось познать и самому Даниле. Неутомимый книгочей, склонный к поискам и раздумьям, он теперь, как налитый до краев сосуд, переполнен тем, что открыл для себя и осмыслил. Знакомый библиотекарь, такой же книжник, как и Данила, по дружбе свел его в монастырский подвал, где хранится запретное. Вот уже сколько — нет, не лет, десятилетий, а может, и веков лежат они втуне, скрытые от людских глаз, труды древних мудрецов. И так еще судьба была к ним милостива. Другие и вовсе давно сожжены. А если было жаль жечь дорогой пергамент, старательные писцы начисто выскабливали бывшие на них письмена, чтобы написать на свитке труды отцов церкви. Древние мудрецы ныне не в чести, и чтение их почитается христианской церковью за великий грех. Спору нет, древние не знала единого бога, поклонялись идолам, их деяния не озарены благодатью. Как начинает думать об этом Данила, будто камень ложится на душу. Всплывает в памяти грозное предостережение: «Грех неосознанный есть грех. Но осознанный грех — грех вдвойне». Грех, который лежит на нем, удвоен, утроен, удесятерен. Он не только читает старые свитки. Не остерегаясь дьявольских искушений, он следует за мыслью тех, кто пытался проникнуть в тайны мироздания и бытия. Порой он казнит себя за преступность своих желаний, горячей молитвой старается выпросить у всевышнего прощенье за свои греховные устремления и тут же снова ввергает себя в грех сомнений и гордыни. Но что делать, если древние мудрецы так неопровержимо убеждают в своей правоте? Старые свитки позволили ему соприкоснуться с их ученьем о сути сущего, пройти по ступеням познания, ведомого древним. Человек и земля — древние немало размышляли над этим. Поначалу они считали ойкумену небольшим островом. Но когда их корабли стали плавать все дальше и дальше, они увидели, что мир велик, велик и разнообразен. Даже солнце! В иных краях оно щедро дарит свет и тепло, как родная мать, в. других же — скупо, как суровая мачеха. В зависимости от солнечных щедрот разделили древние землю на пояса, по-гречески — климаты.

— Ведомо ли тебе имя Гомера? — спрашивает вдруг Данила.

— Ведомо, — отвечает Илья. — Он воспевал мужество и воинскую честь греков, как наш Боян — смелость и славу славян. Говорят, он был слеп.

— Был слеп, но видел многое, чего не видят зрячие, — откликается Данила и снова сидит молчалив и задумчив. Поэт и мудрец Гомер написал свои прекрасные песни о Троянской войне. Но сейчас Данила думает не о битве греков с троянцами, а о том, что живёт и созревает в его душе, как ребенок в чреве матери, и так же неудержимо рвется наружу. Его душа устала носить в себе тяжесть познания. Наступил срок младенцу выйти на свет. Но как страшно отпускать этого новорожденного в суровый мир. Познание познанию — рознь. Можно познать воинское искусство и стать изрядным бойцом или славным полководцем. Можно познать ремесло и стать умелым мастером. Можно познать труды отцов церкви и стать учёным мужем. Но знание, которое вынашивает в себе Данила, совсем иное. С ним и самому-то трудно примириться, не то что открывать его другим, смущать чужие души.

Не зря спросил Данила Илюшу, ведомо ли ему имя Гомера. Земля, населённая людьми, ойкумена. Древние думали, что живут в середине мира, и видели в этом благоволение богов, отдавших их самые благодатные земли. На южном краю ойкумены, считали они, где солнце, восходя и западая, ближе всего подходит к земле, находится жаркий пояс. Даже людей, живущих в том краю ойкумены, великий поэт и мудрец Гомер называл эфиопами, что значит обожженные солнцем, там же обитает и низкорослый маленький народ, которому поэт дал имя пигмеи — люди величиной с кулак.

В северной же стороне земли, по мнению учёных греков давних времен, за беспредельной пустыней покоятся крюки — замычки мира и оканчивается круг, по которому движутся небесные светила. В пустыне стоят лютые холода, воздух наполнен летающими перьями, поэтому там нельзя ни пройти, ни даже разглядеть что-нибудь вокруг.

Если поэт и мудрец Гомер знал народы, жившие на южном конце ойкумены, то он, Данила, мог сказать, что знает тех, кто обитает на её севере. Холодный край, где воздух наполнен летающими перьями. Разве это не земля его родины с суровыми зимами, метельными снегами? Земля, простирающаяся от теплых, знакомых грекам берегов все дальше и дальше до студеного моря, даже в летнюю пору покрытого громадными нетающими льдинами.

Когда Данила, прочитав старый свиток, встретился со своим знакомцем библиотекарем, они беседовали об удивительном стремлении древних к поиску, о силе их разума и верности их наблюдений. Потом, сойдясь с Данилой еще ближе, ученый грек дал ему прочесть то, что больше всего и томит его душу. Да и как было оставаться покойной душе, открыв такое? Земля, как это ни дивно на первый взгляд, оказывается, вовсе не простирается во все стороны, как ровная столешница. Земля вместе с сушей и морями, с обжитой людьми ойкуменой и безжизненными пустынями представляет собой шар!

Как противно поначалу это разуму и как очевидно, когда дашь волю здравомыслию, умословию — логике, как говорят греки. «Человек видит землю до окоема», — сказал Илья. Потому и видит он до-окоему, что земля есть не что иное, как великий шар. Взор не в силах обойти кривизну земного шара. Потому и парус пропадает в море за невидимой чертой окоема. Казалось бы, что до этого ему, Даниле, — и до поисков истины древних греков, и до формы земли. Землю бог создал для человека, и живи, как живется, не мудрствуя. Так нет же! Сколько ни пытается он смирить себя молитвой и постом, не покидает его желание открыть эту истину другим. Вот и сейчас чуть было не смутил он душу друга своего, чуть не толкнул его на неверную тропу. И это в трудный и горький час, когда неверные захватили священную землю, на которой покоится гроб господен, когда мусульмане и поганые степняки теснят христиан! Прочь искушение! Данила послан сюда Великим князем с благой целью и выполнит все, что ему велено. А потом, потом, когда вернется он на Русь, ничто больше его не удержит, не остановит. Он примет постриг, уйдет в монастырь и там, отрешась от мира, будет молиться, чтобы было ему послано просветление. И если после этого огонь, жгущий его душу, не угаснет, он будет знать: богу угодно, чтобы он поведал миру о том, что сам познал. А сейчас ждут неотступные заботы сегодняшнего дня.

— Плохи у греков дела, — говорит Данила, — очень плохи, ежели пришлось императору обращаться за помощью к латинянам. Они хоть и братья наши во христе, но не родные братья — двоюродные. Папа помощь обещал, да только… Впрочем, ты сам все увидишь. А сейчас знаешь что? Поедём со мной. Я вместе с царьградским стратегом еду осматривать крепостные укрепления. Вот и ты бы поглядел. Как говорится, одна голова хорошо, а две — лучше.

Когда Илья с Данилой закончили обед, большие солнечные часы на площади показывали час после полудня. Теперь на улицах было совсем мало прохожих. Да и то больше простолюдины или рабы, торопившиеся по каким-то делам. Не слыхать ни людских голосов, ни лая собак. Город притих в сонной дреме.

До условленной встречи со стратегом-военачальником греческих войск оставалось еще много времени. Данила предложил пройтись немного по городу. Они опять неожиданно для Ильи оказались возле ипподрома. Здесь по-прежнему было пусто.

— Жаль, — сказал Илья, — хотелось бы поглядеть на бега. Да теперь из-за войны небось и не устраивают их.

— Плохо ты знаешь греков, — смеясь, отвечал Данила. — Рассказывают, было такое дело: вторглись в империю вражеские войска. Арабы. И вот с границ прискакал гонец. Мчался, не щадя коня, не слезал с седла. Торопился доставить тревожную весть, чтобы скорей двинулось навстречу врагу войско, чтобы дай был приказ зажечь сигнальные огни, которыми населению обычно сообщалось об опасности. Ввиду спешного дела гонца провели на ипподром к императору. А император и сам участвовал в бегах. Он как раз облачился в одежду возничего и собирался сесть на колесницу. И что бы ты думал? Едва выслушав гонца, император гневно закричал: «Несчастный! Ты видишь, что я занят, и беспокоишь меня по таким пустякам!» Прогнал гонца, а сигнальные огни велел и вовсе уничтожить, чтобы не тревожить жителей Царьграда, которые сидели на ипподроме. Это, правда, старая байка. Но и сейчас в день состязаний тут яблоку негде упасть. На этих скамьях — простой народ. А вот там, за загородками, в ложах — знатные люди. Только женщин сюда не пускают. Так императрица со своими придворными боярынями глядит на бега из окошек соседней церкви. А ложа императора — вот она, посередке. Вокруг неё выстраиваются стражники в доспехах. Все ждут, когда появится император. В его ложу ведет ход прямо из дворца. Как только он войдет и подаст знак, тотчас распахнутся все четверо ворот. Видишь их? Как раз под императорской ложей! И оттуда тотчас вылетят четыре колесницы — красная, белая, голубая, зеленая. В каждой — возница в такого же цвета платье, как и колесница. Я не раз бывал па бегах. Что творится! Кричат: «Иппос! Иппос!» Это по-гречески значит лошадь. Потому и называется — ипподром. Спорят, чья колесница победит. А потом и драться начнут. Да так, что до смертоубийства дело дойдет.

— А это что такое? — спросил Илья, разглядывая высокое, с двухэтажный дом, строение без окон, мимо которого они проходили.

— Бочка для воды. Цистерна называется. Здесь с водой плохо. Верней, воды кругом — море целое, да солёная она. А сладкой воды, как у нас, мало. Вот и копят её в этих бочках. Ромеи воду любят. Ты ещё не бывал в здешней бане? По-ихнему — термы.

— Бывал. Сразу же, как прибыли, первым делом сходили, в баню. Воевода Борислав рассказывал: «В старину был у нас с ромеями договор, чтобы русским купцам, которые зимуют в Царьграде, чтобы им, значит, греческие власти выдавали месячину — на каждый месяц сколько положено на прокорм хлеба, мяса, овощей и прочей снеди. И в баню чтобы пускали бесплатно». Но с нас ромеи сполна получили за мытье, — добавил Илья, смеясь. — Слов нет, хороша баня, и стены расписаны богато, будто в церкви. А всё же наша русская баня лучше. Плеснёшь на каменку водой — такой дух пойдёт, словно в бору в летний зной!

— И веником, веником! — подхватил, улыбаясь, Данила. — Ох, Илюша, иной раз вспомню Киев, и душа затомится. Как бы ни была хороша чужая земля, лучше своей ничего на свете нету!

* * *

Стратег скользнул взглядом по простой одежде Ильи, но поклонился без всякого небрежения. Давно миновали те времена, когда Византия свысока смотрела на русских. И 'Знакомый уже стратегу ученый боярин Данила и этот прославленный воин Илья, о котором стратег был немало наслышан, приехали из далекой Руси не просто в гости, не по торговым делам. Они были посланцами Великого князя, обещавшего воинскую помощь императору.

По неприметному знаку хозяина слуги придвинули гостям золоченые кресла, подали вина. Но гости не стали засиживаться. Опасность, нависшая над городом, не позволяла мешкать.

Показывая русским воинам укрепления, стратег рассказывал:

Город наш с двух сторон защищён морем. С третьей же стороны идет двойной ряд стен. Построили их четыре столетия назад.

О знаменитых стенах Царьграда хорошо было известно на Руси. Но теперь, когда Данила и Илья увидели их вблизи, только удивленно покачали головами. Подведи сюда пару стенобитных машин, и порушатся — и один ряд, и другой. Да, пожалуй, и стенобитных машин не понадобится, чтобы проникнуть за эти стены. Они невысокие, к тому же всюду зияют проломы и трещины.

— Всё так, — мрачно соглашается стратег. Что он мог возразить этим русским витязям? Не станешь же рассказывать чужеземцам, что стены не подновлялись уже, наверное, лет сто. Сколько раз предупреждал он о том, что укрепления пришли в ветхость, сколько раз просил выделить средства и людей для земляных и строительных работ. Хватает и на то, чтобы возводить дворцы и замки, и на украшение церквей, и на огромное жалованье чиновникам, и на зрелища для черни. А вот для того чтобы укрепить город — не хватило. Хорошо хоть сейчас удалось кой-чего добиться.

Вот уже копошатся внизу под стенами согнанные сюда рабы, принадлежащие городской общине. Обычно они используются на строительстве дорог или общественных зданий. Теперь, наконец, их отдали в распоряжение стратега. Жителям Константинополя тоже приказано пойти на строительство оборонительных укреплений.

Вместе со стратегом, военным зодчим, как говорили, большим специалистом своего дела, и распорядителем работ Илья и Данила поднялись на одну из сторожевых ч башем. Отсюда хорошо был виден и город, и простиравшиеся за крепостными стенами поля.

— Откатились степняки, — сказал Данила, — съели их кони всю траву вокруг, потоптали поля. Вот и пришлось уйти в степь подкормить коней. Да и чего им стоять тут под стенами? Одни они на штурм не пойдут. Дожидаются турок. Турецкий флот будет вести осаду с моря, а степняки — с суши.

Илья оглядывал местность за стенами. Поля и в самом деле были выбиты конскими копытами так, что чернела кругом голая земля. Вражеского войска нигде не было видно. Зато по дорогам, ведущим в город, непрерывным потоком двигались толпы людей — покрытых пылью, одетых в лохмотья.

В руках у одних косы или дубины. Другие тащат на руках младенцев и какой-то жалкий скарб. Иногда в этой пешей толпе можно увидеть телегу, в которую впряжена изможденная лошадь, которая едва переставляет разбитые ноги. А на телеге сидят старухи или спят сморенные дорогой дети. Иногда вместе с этим нескончаемым потоком двигаются, видимо, нечаянно оказавшиеся в этой толпе закованные в боевые доспехи рыцари. «Понятно, почему в городе так много бездомных голодных людей, — думал Илья. — Вот так же бежали когда-то от печенегов под защиту крепостных стен жители русских земель, а теперь иной раз бегут от половцев».

— Да, много народу подняла, лишила крова над головой война, — проговорил Илья. — Разгулялись здесь степняки.

— Ты что же думаешь, что это беженцы? — спросил Данила и, указав рукой на бредущих по дороге людей, сказал что-то грекам на их языке. Стратег мрачно улыбнулся. Спутники его разом замахали руками и тоже что-то говорили — не то обиженно, не то сердито. Илья не мог понять, о чем они. Слушая греков, Данила усмехнулся, но не весело, а так же мрачно, как и перед этим стратег. А потом повернулся к Илье и сказал: — Нет, Илюша, это не беженцы, изгнанные из своих домов степняками. Это знаешь кто: те самые крестоносцы, которых папа римский посылает на помощь Царьграду.

— Да ты в уме ли, Данила! — рассердился Илюша. — Вроде бы и вина выпил самую малость. Погляди на них. Разве это воины?

Стратег опять что-то стал говорить, а Данила переводил:

— Когда они впервые появились у наших границ, никто не мог понять, что за люди, куда идут. У них не было ни толмачей, умеющих говорить по-гречески, ни полководцев. Голодные, нищие, они опустошали поля, грабили жителей. Император был вынужден выслать против них войска. Так же как сейчас наш русский друг, мы не могли поверить, что это и есть та помощь, которую мы так давно ждем.

— Да кто же они? — недоуменно спросил Илья.

Стратег понял вопрос без помощи переводчика.

— Простые мужики, из французских, немецких и других земель.

— У нас тоже простые ратники идут сражаться вместе с войском, — сказал Илья, — но чтобы так вот… — Он снова посмотрел на беспорядочно бредущие по дороге толпы. — А где же воинские дружины королей и императоров?

— Рыцари ещё только собираются. Они прибудут не скоро, — отвечал стратег. — А эта чернь… Видно, худо жилось им на родине. Им пообещали, что тот, кто отправится на восток сражаться с мусульманами, станет свободным и богатым. И вот они побросали свои жалкие хижины и двинулись куда глаза глядят.

Заговорил другой грек — чиновник, сопровождавший стратега и русских гостей, и Данила опять перевёл:

— Эти люди даже не представляют себе, куда они идут. Увидев стены какого-нибудь города, они каждый раз с надеждой спрашивают: «Это Иерусалим?» и с недоверием относятся к тому, кто пытается им объяснить, что Иерусалим находится за морем и туда нельзя дойти пешком.

— Мы не знаем, кого нам больше бояться — врагов или таких союзников, — невесело пошутил стратег.

* * *

Византийцы были правы, когда с таким опасением относились к своим союзникам. Крестовые походы! Их было… Первый. Второй. Третий. Четвертый… Были походы бедноты, и походы рыцарей, и даже поход детей. А потом одна из крестоносных армий, проходивших по Византийской земле, не отправится за море в Палестину отвоевывать у неверных мусульман славный город Иерусалим, а… Впрочем, это ещё случится не скоро. Мы узнаем обо всем в своё время вместе с нашими героями, когда вести о судьбе византийской столицы дойдут до Руси. А пока что Константинополь готовится к обороне от турок и степных кочевников. В этот раз византийскому императору удастся справиться с врагами без помощи своих западных союзников. В морском бою потерпят поражение турки, будут разбиты и откатятся в свои степи варвары, как называли греки кочевников.

А Илья Муравленин? А русский полк? Принимал ли он участие в эти боях? Точно неизвестно. Но, наверное, принимал. Потому что в Византии надолго запомнили имя русского храбра. Так и называли его потом — Илья Русский.


13



Летят дни, годы, десятилетия… У богатырей ведь своя мера времени.

А сейчас? Где они — наши герои?

Илья и Добрыня, наверное, по-прежнему находятся на службе у киевского князя. Алёша вроде бы тоже, как и раньше, — у переяславского. Во всяком случае, о переходе кого-нибудь из них на новое место ничего не было слышно. Иначе мы бы непременно об этом узнали. Всё-таки герои нашей повести не простые ратники, а прославленные богатыри.

Пожалуй, проще всего нам встретиться с Добрыней. Ведь он живет в стольном. Где находится его терем, мы знаем — не раз там бывали. Самый центр Киева, очень близко от княжеского дворца.

До чего же все-таки хорош Киев! Огромный город! Особенно красив он здесь, в центре, на Горе. Вокруг высокие, в два и даже в три этажа хоромы, рубленные из ровных, одно к другому, бревен. Лесенки и галерейки, башенки и переходы, крылечки и оконца… А кровли… Одни крыты красной черепицей — будто надели высокие боярские шапки. Другие, уложенные рядами похожего на рыбью чешую серебристого осинового гонта, сияют, как парчовые ризы. А третьи, обитые медными плитами, и вовсе сверкают в солнечных лучах золотом, будто переговариваются с золотыми куполами церквей.

День только начался, а город уже проснулся. Идут, разговаривая о своих делах, плотники с топорами в руках. Бегут гурьбой ребятишки. Под мышками доски с азбукой. В школу, наверное, на ученье. Скачут всадники. В шлемах, в воинских доспехах. Кони под ними видите какие — вороные, одномастные. Должно быть, дружинники. Спешат во дворец — заступать на стражу.

Вот и улица, где живёт Добрыня.

Здесь мало что изменилось. Разве только выше поднялись деревья в саду, совсем скрыв терем.

На стук выглянул из ворот сторож.

— Боярина нету дома. Уехал в Новгород.

Вот те на!

— А надолго уехал-то? Когда ждете назад?

— Не скоро.

Зачем и почему уехал в Новгород Добрыня, мы узнаем потом. А сейчас надо подумать, что делать дальше. То ли отправиться следом за Добрыней в Новгород, то ли — в Переяславль к Алёше, то ли — на пограничную заставу к Илье. Наверное, сначала надо ехать к Илюше — все-таки поближе.

На пограничной заставе нам с вами пришлось побывать в те далекие времена, когда князь Владимир городился от степи. Помните, застава казалась не заставой, а огромной стройкой. Воины и работные люди рубили лес, рыли землю. На много дней пути тянулись высокие хребты земляных валов, на них щетинились огромными ежами засеки из стволов толстенных деревьев, поднимались в несколько человечьих ростов бревенчатые стены. Этими валами, рвами, засеками и стенами хотел Владимир защитить Русскую землю от печенегов.

До сих пор высятся в степи Владимировы валы. Когда проезжаешь по тем местам, издали кажется — лежит среди степи огромный змий.

Теперь стеной от степи не огородишься. Намного больше стала Русская земля. Ее стенами не обведешь. Только собой можно защитить её, своим копьём, своим мечом, собственной жизнью. Вот и стоят на границе заставы — военные городки. Небольшая рубленая крепость. Сторожевые башни. Церквушка. Жилье.

До чего же быстро заселяет человек даже самые неспокойные места! Не успеют ещё и крепость возвести, как внутри её за стенами, да и около, снаружи, уже стоят избы. Смерды-насельники уже пашут землю. Уже звенит в кузне железо. Вертится во дворе гончарный круг. Возле тихой речки женки белят вытканные холсты. Подоткнув подолы, в воде по колено колотят их вальками, вздымая тучи брызг. А потом расстилают дорожками по берегу, чтобы сохли на солнышке. В погожий день весь берег выстлан белыми полотнищами.

Делу — время, потехе — час. Вечерами на вытоптанной площади, возле журавля-колодца, собираются парни и девицы повеселиться. А немного погодя крестные отцы и матери уже принимают из купели новорожденных, и пол нарекает именами новых жителей еще не достроенного безымянного городка. Словом, жизнь идет своим чередом. Так оно и получается: одни бегут из пограничных земель, из южных княжеств, где часты, подобные моровым вихрям, половецкие набеги. Бросая дома, и поля, и скарб, подаются на север, вглубь. Другие, не взирая ни на что, движутся им навстречу. Строятся, обживаются. И каждый тешит себя надеждой, что на новом месте жизнь будет лучше, сытнее, прочнее. А иначе и дня, наверное, не мог бы дотянуть человек. Если нету веры в грядущее, ложись в гроб и помирай.

Но всё же воинский городок живёт неспокойно. Всегда в дозоре. Всегда па страже. На башне стоят караульные, поглядывают вокруг. Смена за сменой выезжают патрульные отряды.

Таков и этот городок, где несёт пограничную службу Илья Муравленин.

Вот он, Илья. Вы его, конечно, сразу узнали. Илью Муравленина, или Муромца, как его зовут некоторые, ни с кем не спутаешь. В плечах косая сажень. Раньше был, правда, хоть и высок ростом, но в кости тонок. А теперь, как говорится, вошел в возраст, стал покряжистей. Да, время накладывает свой отпечаток даже на богатырей. Русые Илюшины волосы немного потемнели, хотя по-прежнему завиваются кудряво. Но в кудрях уже поблескивает кое-где седина. И густая Илюшина борода тоже в седине. Вы не находите, что с годами стал Илья похож на отца своего Ивана? Только Иван как-то больше спину гнул. Это, наверное, оттого, что ходил за плугом, в землю глядел. А Илья пешком ходит мало. Все больше на коне. И глядит вдаль — степняков высматривает. Постойте, а рядом о Муравлениным кто? Тоже верхом. Молодой совсем. Волосы светлые, глаза синие. До чего же знакомое лицо! Ну, на кого он похож, этот молодец? Да на него же, на Илью — вот на кого! Странно, ведь у Ильи, как известно, не было детей. Илюша и женат-то никогда не был. Впрочем, что нам зря гадать. Сейчас мы всё точно узнаем. Начинается ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА нашей повести — «ИМЯ ЕГО — СОКОЛЬНИК».

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ИМЯ ЕГО — СОКОЛЬНИК


Да. Илюша так и не женился. Сначала все надеялся, может, сыщет свою Ладушку. Но шло лето за летом, а о Ладушке никакого слуха не было. Даже когда разбили и взяли в плен душегуба Соловья, ничего не узнал Илья про свою любимую. А о том, чтобы на ком другом жениться, Илья и слушать не хотел. Ни на черниговских красавиц не глядел, ещё когда его в воеводы Чернигова прочили, ни на киевских, когда в стольном жил и Великий князь его привечал — до того, как Муравленина в темницу упрятать.

И все же похож этот парень па Илюшу, будто родной сын. Только Илья всегда глядел открыто, доверчиво, а этот щурится, будто настороже. Непрост. Неулыбчив. А так — хорош собой, ничего не скажешь. Подъехали к колодцу — коней поить, наверное. Возле сруба длинные долбленые корыта. Водопойные. Плюхается в глубину деревянное ведерко, взлетает вверх. Молодые ребята с заставы в простом виде, без воинских доспехов: один — рубаха навыпуск без пояса — вертит ворот, другой — и вовсе в одних портах, босой — подхватывает ведро на лету и наклоняет над корытом.

Илья и его спутник спешились. Ну и богатырь! Даже самого Илью перерос. В наше время сказали бы: «Акселерация». Но тогда таких слов не знали и говорили просто: «Знать, под дождиком стоял, вот и вырос с дубом вровень».

Возле колодца полно народу. Стоят кружком свободные от сторожевой службы воины. Меж собой беседуют, перебрасываются шуточками с девицами. И девицы — нет того, чтобы набрать быстро воды и идти своей дорогой. Посмотрите-ка вот хотя бы на эту. Сарафан холщовый, лапти липовые, а выступает, будто пава. В подвисочных кольцах, спускающихся на тонких цепочках от головной повязки, сверкают голубенькие эмалевые бусины. На шее — ожерелье. Видно, отправляясь к колодцу, нацепила на себя все свои украшения. А украшения — будьте уверены — имеются у каждой, даже самой небогатой девицы, конечно, ежели она с умом. Если батюшка скуп и не раскошелится, если матушка танком от скупого мужа не купит дочке подарка, сыщется какой-нибудь щедрый молодец.

Подошла к колодцу. Улыбнулась парню без рубахи— он как раз подхватил полное ведро:

— Плесни, не жалей.

— А тот?

— Для такой красавицы не то что воды колодезной — души своей не пожалеешь. — Мигом наполнил оба ведра. Ну вот и псе, казалось бы. Теперь ступай, Мало ли дел дома. А она стала и стоит. И коромысло плечи ей не тянет, лежит, будто припечатанное. Новенькое, расписное.

Парень шёпотом:

— Приходи, как солнышко сядет, к речке, где дальний омут.

А она во весь голос:

— Ха-ха-ха. Уж не утопить ли ты меня задумал, что к дальнему омуту зовешь?

С парнем хихикает, а сама на Илюшиного спутника глазеет. И не одна она. Другие девицы — тоже. Парень-то видный. А сегодня и вовсе любопытство их разбирает; одеты — и отец и сын — не по-походному. Без кольчуг, без шлемов. Сорочки, порты, кафтаны. Да плащи дорожные поверх наброшены. И всё. На Илье одежка попроще. А молодой наряден, что твой княжич. Под синим кафтаном алая рубаха. На светлых кудрях бархатная шапка, брусничная, с синим околышем. И на конях седла нарядные, с золотым тиснением, золоченая сбруя. Это — верховые кони. А еще, видите, в стороне — молодой отрок держит за поводья двух подсумных коней, навьюченных поклажей. Кожаные с ремнями и серебряными пряжками сумы перекинуты через конские спины.

Вам, наверное, тоже интересно, куда это Илья со своим молодым спутником собрался. Я-то знаю куда, только вот как это получше объяснить? В наше время говорят просто: «В отпуск». А тогда… Впрочем, может, и тогда так говорили.

Кони не спеша тянут воду. Один вороной, другой — серый. Таких коней, говорят, любит домовой. Чистит их, прибирает. Оттого они и гладкие. А вот буланых — обижает. Заплетет им гривы так, что потом не расчесать — колтун на колтуне. Или того хуже: щекочет в ушах соломинкой, отчего конь беспокоится, мотает головой. Бывает, хозяин коня гневается на холопа, приставленного ухаживать за лошадьми. Ругает его по-всякому, а то и лозой накажет, мол, плохо глядишь за конями. А холоп тут вовсе ни при чем. Разве ему совладать с домовым?

Подошло ещё несколько дружинников. Видно, Илюшу проводить вышли. Илья, с кем обнялся, с кем расцеловался.

— Ну, ребята, смотрите тут без меня! Чтобы всё было в порядке. На воеводу не надейтесь. Сами наряжайте сторожей. Оружия не снимайте.

— Всё будет сделано, как ты приказываешь, Илья Иванович, счастливо погулять по стольному, — почтительно говорит молодой воин.

— Покажи, Илюша, сыну столицу, — добавляет другой, постарше, и оборачивается к высокому молодцу, так похожему на Илью: — Ты его полюби, Сокольник, наш Киев. Краше города, наверное, и на свете нет.

— Спасибо, ребята, — отвечает Илья. — И вам счастливо оставаться!

— Доброго пути, Илья Иванович!

— И тебе, Сокольник! — Это девицы. До сих пор так и не ушли от колодца бездельницы. Дома небось у каждой уже матушка в окошко выглядывает, батюшка сердится. А им хоть бы что. Машут руками и кричат:

— Возвращайся, Сокольник!

И эхо им вторит:

— Кольник… ольник…

Сокольник и головы не поворотил. А Илья оглянулся и крикнул:

— Вернемся! Скоро вернемся!

И опять отозвалось:

— …немея… емся…

Значит, мы правильно угадали. Рядом с Ильей — сын.

Сокольник! Красивое имя, не правда ли? Оно-то и помогло Илье найти своего сына.

* * *

Давно уже шла молва о молодом силаче, что вырос за диким полем, в половецких вежах. Свой такой подрастал бы — радовались:

«Вот она какая, наша смена, молодое поколение!» Хвалили бы: «Совсем юный отрок, а проявил себя храбрецом! Выстоял один против силы! Отбился! Жизни молодой не жалея, отстоял родное гнездо! Не отдал его на поругание!»

Про чужого говорили:

«Показал свои зубы — волчонок! Ишь, как ощерился, когда тронули его логово! — И, чувствуя собственную несправедливость, добавляли: — Оно, конечно, зверь и то свою нору защищает».

А дело было так: разведка донесла, что половецкая конница во главе со своим ханом вдруг снялась и ушла, оставив на месте кибитки и стада.

Получив это известие, киевский князь спешно собрал думных бояр. Впрочем, долго думать, куда и зачем подались половцы, не приходилось. Из-за моря от греков скоро должен был прийти большой караван. Ушли туда, в Царьград, киевские купцы — гречники ещё весной. Назад ждали их — если плавание будет благополучным — в середине лета, примерно после Петрова дня. Вот и отправился половецкий хан к Днепровским порогам, встречать в этом гиблом месте русскую торговую флотилию.

Князь в гневе шагал по залу, ругался как самый последний смерд:

«Чтобы кони твои передохли от безводья и зноя! Чтобы дружину твою поганую мор свалил посреди степи. Чтобы брюхо твое раздуло, как у коровы, объевшейся худой травы. Чтобы тебя волки вместе с сапогами сожрали, проклятый!»

Да и как было не ругаться? Только недавно заключили со степнеками мирный договор. Обязались половцы по тому договору беспрепятственно пропускать через свои степи и посланников, и купцов, и духовных лиц, словом, всех, кто будет ехать с охранной грамотой Великого князя. А чтобы не зарился хан на чужое добро, отправили с послами в половецкое становище дорогие подарки: золотую посуду и шёлковые ткани, меха северных лесов и бронзовые зеркала киевской работы, до которых так охочи половчанки, меды, и вина, и оружие, кованное самыми искусными мастерами.

Всё взял хан с большой охотой. Клялся в любви и верности, князя киевского по-родственному называл братом. И вот на тебе, пожалуйста! Разинул рот на чужой каравай!

«Ах ты, сукин сын! Змий подколодный! Шелудивый пес — вот ты кто!» — гремело па весь дворец.

Слыша гневный голос свекра, пряталась наверху в своих покоях невестка князя, затыкала ладошками уши, плакала на груди у няньки-половчанки. А князь все честил друга своего заклятого, нового своего родственника. Тогда вместе с дарами, чтоб верней скрепить договор, послал князь к половцам и сватов. Просил хана отдать дочь в жены своему сыну, молодому княжичу. Привезли сваты сокровище — немытую царевну, Она уже готовится подарить князю внука — раскосого половчонка. И на это согласен стольный киевский князь. Только и ты, дорогой сват, поимей совесть! Так нет же. Не оглянешься — разграбит милый родственник караван. А в том караване половина товаров принадлежит киевскому князю. Есть там свои доли и у бояр. Подумали думные бояре и решили: «Криком делу не поможешь! Надо собирать дружину и спешно идти к Днепровским порогам, чтобы оказаться там раньше, чем прибудет караван…» Киевский князь со своей дружиной ушёл в поход, а в это время молодой черниговский князь и его братья тоже собрали своих приближенных и выступили с заманчивым предложением: пока половецкий хан далеко, напасть на его становище. Там, по слухам, под небольшой охраной остались женщины и дети. В половецких кибитках можно многим разжиться. Хоть и дикий народ степняки — ни земли не пашут, ни домов не ставят, — а насчет всякого добра соображают неплохо. Любят и золото, и серебро, и драгоценные каменья. Кибитки их — в коврах, а жены — в шелках. Что ж, было ваше, станет наше! Самое время сейчас нагрянуть на степняков, пока нет их главных воинских сил. Быстро собрались черниговцы в поход и пошли искать половецкие вежи. Искать, потому что нет у половцев постоянного места жительства. Кочуют их орды по степи, отделясь пространством одна от другой. Правда, в последнее время, заключив договор с кем-нибудь из русских князей, просят иной раз половцы у него город. Князья охотно пускают их в пограничные городки. Мирные степняки жителей не обижают. Напротив, сами же защищают границы союзного княжества от нападения других удельных князей, от своих же братьев-степняков. Но сами за городскими стенами пребывают недолго. Переждут морозы и метели, а как только засветит весеннее солнце, складывают свои кибитки на телеги, грузят скарб и вместе со стадами откочевывают в степное раздолье. Пасут свои несметные стада и сами движутся следом за ними. У каждого рода свое кочевье. Степь широка. Места хватает всем. Тучнеют на сочных кормах коровы и овцы, дичают в табунах кони. Осенью ловят их степняки арканами и гонят в приграничные города на продажу.

* * *

Дождливое лето хлебам во вред, траве — на пользу. Стоят в степи травы в человечий рост, не выгоревшие, зелёные. А над ними бескрайнее небо — тоже невыцветшее, как обычно в летний зной, синее, яркое.

Неожиданно встретился дикий табун. Едва своих коней уберегли. Бывает, что и привычный к седлу боевой конь, встретясь в степи с вольными сородичами, словно вдруг вспоминает былое, выходит из повиновения, норовит скинуть со своей спины всадника и, увлекаемый табуном, несётся вслед за ним, не разбирая пути-дороги. И не понимает он, что, когда кончится безумный бег, дикие кони и закусают, забьют и его, и всадника.

Высланная вперёд разведка выследила половецкое кочевье. Теперь шли осторожно, таясь в высокой траве. И вот уже хорошо видны островерхие войлочные кибитки. Возле каждой несколько телег. Съедят стада, траву в округе, мужчины пригонят из степи быков, запрягут их в телеги по шесть, по восемь в каждую. Разберут кибитки. Уложат на возы жерди. Сами сядут на коней. Женщины скатают войлоки и ковры, упакуют в сумы одежду, посуду, резную утварь. Посадят на телеги детей, сами сядут. И орда двинется дальше. А пока жизнь идет споим чередом.

От котлов, подвешенных на жердях над кострами, доносится мясной дух. Как галчата, кричат, играя, черномазые ребятишки, слышится звонкий смех. Это смеются, сидя на разостланных кошмах в тени большой белой кибитки, ханские жены. Вот одна, молодая, узкоглазая, взяла бронзовое, оправленное в серебро зеркало — подарок русского князя — и глядится в него, сверкая белыми зубами. Черные косы змеями вьются по спине, унизанные монетами и бляхами, сверкают на солнце золотой чешуей. Другая, постарше, распустила волосы, будто воронье крыло. Что-то крикнула. Из кибитки вышла девушка с серебряным тазом и узкогорлым кувшином в руках. Светловолосая, в драной одежде. Должно быть, пленница, рабыня. Ханша ещё что-то сказала. Рабыня мигом раскатала поверх кошмы пушистый ковер, уложила атласные подушки. Пододвинула к ним таз, наклонясь, стала выливать из кувшина кислое молоко. Неосторожно пролила мимо таза. Несколько капель упало па ковер. Ханша, сердито крикнув, ударила служанку ногой. Та испуганно прикрыла лицо. Ханша улеглась на ковер. Плечи на подушках, голову откинула. Рабыня опустилась на колени и принялась мыть в молоке черные волосы повелительницы. Лежит ханша, глядит в небо, покрикивает на рабыню и не знает, что вот сейчас, вот сейчас из высокой травы с криком и гиканьем выскочат русские воины с обнаженными мечами. Последнее, что увидит ханша, — это счастливое лицо своей рабыни. А потом кто-то схватит её за волосы, рванет, полоснёт мечом, и померкнет в её глазах небо.

Отчаянным криком кричат половчанки. Хватают детей, пытаются бежать. Но в степи далеко не убежишь. А на крик кто придёт? Хан далеко. Ушёл и лучших воинов взял с собой. А русские ратники, дружинники князя уже обшарили ханский шатер, уже схватили вторую жену хана, скрутили руки, перекинули через седло. Уже согнали женщин и детей. Уже кинулись и степь за табуном и теперь, рассыпавшись в густой траве, ловят лошадей.

Видно, много коней и скота у половецкого хана. Солнце перевалило за полдень, а ратников все нет и нет. Князь, притомившись, прилег на ковре в ханском шатре. Велел отрокам разбудить себя, как только пригонят табун. Надо не задерживаясь двигаться назад.

Лежит русский князь в шатре половецкого хана и тешится радостными мыслями. Вот как славно получилось! Богатая добыча оказалась в половецких становищах! То-то будут завидовать его удаче другие князья. Будут обижаться, зачем один ходил, зачем их не позвал. Как хорошо, что пошел он с одной своей дружиной. Вся добыча теперь принадлежит ему. Только что это за крики раздаются у шатра?

Князь зовёт доверенного слугу. Но тот уже и сам влетел в шатер: «Беда, князь. Половчане!»

«Какие половчане? Откуда? — проносится у князя. — Неужели вернулся хан?» Но размышлять некогда. С мечом в руках князь выскакивает из шатра. А навстречу ему летит с копьём наперевес всадник — без кольчуги, без шлема. Русые волосы, синие глаза. Видом свой, русский, а кричит, как половчанин. Налетел, ударил, сшиб, пронзил копьем! Так бесславно погиб в половецком становье молодой князь. Погибла и большая часть его дружины. А тех, что остались в живых, отпустили потом половцы за большой выкуп.

«И что же было? — спрашивали люди, услышав невеселую повесть о бесславном походе черниговцев. — Неужто и в самом деле вернулся хан?»

«Да нет, — отвечали уцелевшие участники похода. — Хан был далеко. И взяли бы мы тогда большие богатства, если бы не тот молодой богатырь, который князя сразил. Он ещё в степи, когда погнались мы за ханскими конями, налетел, невесть откуда. Горяч и силён. И рука у него тверда. И отваге его нет предела».

Так впервые узнали на Руси о молодом богатыре, что вырос в половецких вежах. Говорили, сам хан полюбил его, приблизил к себе, обласкал.

Теперь, после того как снова вспыхнула вражда между киевским князем и ханом, не раз набегают половцы на Русскую землю. И с передовыми их отрядами всегда идет тот богатырь. Многих воинов сразил он. Похваляется, что убьёт самого Илью Муромца.

Дошли эти слухи и до Ильи. Илюша только плечами пожал:

— Что ж, может, когда и встретимся.

В дни Илюшиной молодости и правда случалось богатырям выходить перед войском, сражаться один на один. В таком поединке прославился тогда Ян Усмович — Кожемяка. Илюше видеть этого Яна не довелось. Пограничный полк, в котором был тогда Илья, сражался в другом месте. Но о бое молодого Кожемяки с печенежином знали всё. А уж как победе его радовались! Радостно было, что победил хвастуна печенежина свой русский, совсем молодой отрок. А ещё были все они довольны, потому что Ян этот не боярин, даже не дружинник, а простой парень, такой же, как плотник Ждан, или сын кузнеца Годин, или Данилка-охотник, или сам Илюша — смерд-хлебопашец. Уже и нет никого на свете из старых друзей-однополчан. И Годин и Ждан убиты в боях с половцами. Данилка сам свою смерть призвал, бросившись на копьё. Не хотел стать соглядатаем среди своих, как требовал князь. Задумался Илюша и не слышал, что дальше говорили ему про молодого половецкого богатыря. Да и чего о нем разговаривать. Теперь один на один давно уже не сражаются. Битва ведется по всем правилам военной науки. На то и князь есть, и воевода, и прочие смысленные в воинском деле мужи. Они и думают, как построить перед боем войско. Какие полки — в чело, какие — по крыльям. Где лучше поставить пеших лучников, где конную дружину с мечами и копьями, где ополченцев. Кого сразу вести в бой, кого скрыть до времени. А простые ратники — что? Где велят, там и бьются. Конечно, если случится встретиться в бою с этим половчанином, у которого еще молоко на губах не обсохло, не придется ему больше похваляться. Немало было таких хвастунов. Одни уже под землёй лежат. Другие, хоть и ходят по земле — выкупленные сородичами из плана, — ещё больше умножают славу Муравленина.

Илья и вовсе позабыл бы, наверное, про половчанииа, да тот о Муравленине не забывал.

Русский лагерь готовился к бою. Илья сидел, прислонясь спиной к телеге, перематывал портянку.

— Воевода, — окликнул Муромца один из дружинников, — тебя тут человек спрашивает.

Илья натянул сапог, поднялся, вышел из-за телеги. Рядом стоял человек со шрамом.

— Наконец-то дошел до тебя! — сказал он. — Я тебя давно ищу, с той поры, как вернулся.

— Рад тебя видеть, — сказал Илья.

— А я не просто свидеться с тобой пришел, — сказал человек со шрамом и покосился на дружинника, — слово одно хочу тебе сказать.

— Говори. Здесь все свои…

— Я искал тебя, чтобы предупредить: поостерегись! Помнишь того парня русского, что у половчан видел?

— Парня? У половчан?..

— Да борца, которого ты вместе с другими выкупить хотел…

— А!.. Ну и что?

— Ищет он твоей головы. Эта думка у него в башкё засела ещё с той поры, как увидел он тебя. А боец он, по правде говоря, изрядный. Да ты и сам видел. А сейчас он и вовсе в силу вошёл. Из-за него, можно сказать, я и в плену очутился. Когда увёз ты Соловья, я сбежал и подался на Черниговщину — я оттуда родом. А к Соловью попал, как и ты. Только ты… А я остался, душу продал. Ну, а потом поступил я в дружину черниговского князя. Вот с ним и пошел, на свою беду, в половецкие степи. А этот богатырь половецкий славу ловит, будто дикого коня. А главное, хан обещал, если убьёт тебя Сокольник…

— Сокольник? Ты сказал Сокольник? — закричал воевода так громко, что дружинники, сидевшие неподалёку кружком, удивленно оглянулись.

— Сокольник, — недоуменно повторил Илюшин знакомец. — А что?

— А мать его? Как мать его звали? — Теперь воевода уже не кричал, а пересохшими губами опросил шёпотом.

— А я почем знаю! Родила сука змееныша и умерла… — в сердцах сказал человек со шрамом, и опять не успевает договорить. Илья наотмашь ударил его, и тот полетел наземь.

Дружинники опешили. Первый раз видели они, как, воевода Муромец нот так — ни с того ни с сего ударил человека, да еще немощного старца. Илья уже и сам спохватился, помог подняться своему незадачливому вестнику, сказал:

— Ты того… Не обижайся…

* * *

С тех пор ходил Илья будто не в себе. Твердил: «Сокольник! Сокольник! Сокольник!»

Это они с Ладушкой загадывали: «Родится сын — назовем Сокольником». Никогда — ни раньше, ни потом — не слыхал Илья, чтобы кого-нибудь так называли. Должно быть, Ладушка и придумала: Сокол, Сокольник. Она ведь ждала ребенка, Ладушка. Все эти годы думал о ней Илья. А вот о ребенке ни разу и не вспомнил даже. Да а как было о нём вспомнить, когда он ещё и не родился тогда — их ребёнок. Только имя успели они придумать будущему сыночку. Почему-то верили, что родится непременно сын.

Теперь уже Илья искал встречи с половецким богатырем не меньше, чем сам Сокольник. Нет, не для того, чтобы сразиться с ним. Увидеть! Взглянуть в лицо!

Только как взглянуть? Не поедешь ведь в половецкую орду к хану — дозволь, мол, мне полюбоваться на сына моего родного, которого ты вскормил и вспоил, которого моей головой приманиваешь. И к своему князю не придешь пред его светлые очи — так, мол, и так: в орде у хана растет мой сыночек, родная кровь, как бы мне к нему в гости съездить.

А встретиться Илье с Сокольником все-таки пришлось.

Чтобы верные дружинники, оберегая своего воеводу, не уложили бы в сырую землю хвастливого половецкого богатыря, неведомого его сыночка, Илья строго-настрого приказал ребятам:

— С Сокольником в бой не вступать! Это чести моей дело.

…Так и не увидел Илья лица Сокольника. Что Сокольник, сразу угадал. Да и как не угадать. Летит всадник — меч в руке. Плечи под латами — пошире Илюшиных. От своих оторвался. Гонит и гонит. И прямо к Илье.

Конь вороной, половецкой породы.

Кольчуга кольчатая, киевской работы. Верно, княжеский подарок половецкому хану в дни мира. А может, просто купил половчанин эту кольчугу у русских купцов.

Шлем пластинчатый.

Меч харалужный.

Всё заметил Илья. Только лица не увидел — прикрыто забралом.

У Ильи, как всегда, лицо открытое. Пусть видит противник, с кем довелось биться.

Летел всадник, половецкий выкормыш, именем Сокольник…

А Муромец… Муромец медлил.

Коня навстречу не тронул.

Меча из ножен не вынул.

Стоял как вкопанный.

Сокольник — это Ладушка придумала имя сыну.

А сына, может, и не было.

А была дочка.

Дочка, которой имя

Они не успели придумать.

Летел всадник. Именем Сокольник…

А может, был сын.

Может, он — был.

Может быть — был

И звали его Сокольник…

— Чего он стоит? — сказал князь. — Чего он стоит, как идол?

— С высокого холма было отлично видно поле, половецкий дозорный отряд, вырвавшегося вперед всадника и Илью Муромца, застывшего на коне чуть впереди своего сторожевого полка.

— Со страху ополоумел наш храбр, — прогудел длинный Меньшик Путятин, племянник Мышатычки. — Уж я не стал бы стоять столбом, как этот смерд, дожидаясь, когда снесет половчанин голову.

Князь повёл плечом.

«Помалкивал бы, хвастун! Это тебе не прохожих на киевских улицах пугать, не девиц позорить». Подумал, но промолчал. Всматривался вдаль.

А Меньшик Путятин своё:

— Жаль Муравленина! Эй, отцы духовные, помолитесь за упокой души раба божьего Ильи! — крикнул попам, стоявшим поодаль, и захохотал в голос. А потом опять склонился к княжескому уху: — Дозволь, князь, я с половчанином встречусь, или всё ещё на храбра своего надеешься?

«Надо бы пустить, чтобы укоротил тебя половчанин на голову». Князь сердито засопел и уже хотел сказать длинному Меньшику, чтобы… Но так и не успел. Сшиблись копи — вороной половецкий и серый Илюшин. Ахнули в один голос сотни глоток за спиной князя. И только теперь увидели — поднял Илья над головой свой меч.

Чиркнула сталь о сталь —

Это мечом об меч.

Кони — на дыбы —

Серый и вороной.

Имя такое — Сокольник — сыну придумала Ладушка.

Может, он — был?

Может быть — был?

Может, он — есть?

Может быть — вот он?

Как хорошо па шлеме

Каждую видно пластину,

Каждую видно заклепку.

Виден чеканный узор.

Вмятину видно косую,

Чёрную — без позолоты.

Только лица не видать.

Чиркнула сталь о сталь —

Это мечом по шлему.

Крепок пластинчатый шлем —

Киевская работа.

Как хорошо, что крепок!

Мастер, тебе спасибо!

Может, под этим шлемом

Сыновняя голова.

Чиркнула сталь о сталь —

Это мечом по шлему.

Мастер, тебе спасибо,

Что голова цела!

Только в ушах гремит,

Только а глазах плывет,

А голова под шлемом

Пока ещё на плечах.

На диком поле, на ничейной земле вертело коней — серого и вороного, словно в водовороте. Раскидывало в стороны и снова сводило. Словно бились кони сами в стороны и снова сводило. Словно бились кони сами по себе. А может, так и было. В бою и конь звереет.

Вот они разом, вскинув копыта, поднялись на дыбы. Слились воедино, будто пляшет средь поля, двухголовый дракон, ощерив разверстые пасти. Вот и разорвало дракона напополам, расшвыряло половины — черную и серую. Вот опять их тянет друг к дружке, будто в одиночку им невмоготу.

Вороной на серого — сшиблись. Это чей без всадника? Серый! Это он — серый конь — Илюшин! Ускакал. Теперь не поймаешь. Вот и все, Илья Муравленин!

Нет! Встал! Стоит на ногах! Ну, и что же? Пеший конному не товарищ. Пеший конному не противник.

А Илюша стоял среди поля. А Илюша смотрел и видел: летит всадник.

Конь вороной половецкой породи.

Кольчуга кольчатая киевской работы.

Шлем пластинчатый.

Меч харалужный вскинут в руке.

Не было у Ладушки сына.

Не было, нет Сокольника.

Летит половецкий выкормыш —

Лицо под забралом.

Чиркнула сталь о сталь —

Это вышиб меч,

Вышиб меч из рук

Пеший

У конного.

* * *

Они ехали молча. Илья неприметно поглядывал на Сокольника. Лицо у Сокольника было хмурое, будто ничуть не радовало его ни прохладное росистое утро, ни степная дорога, ни ожидавший их праздничный город. И всё же Илья был доволен.

— Сынок, — сказал он, — ох, и погуляем с тобой по стольному! Полюбуемся на Софию, поглядим медяных коней у Владимирова дворца. Хороши кони! Как живые, правда, сынок?

«Сынок!» — бережно и радостно произносил Илья это слово. Он готов был повторять его снова и снова. «Сынок! Сын!..»

Первый раз произнёс его Илья не про себя — вслух там, на поле боя, когда выбил из рук Сокольника меч. Схватил за повод вороного. Всадник прыгнул с коня на Илью. Но Илья увернулся. С мечом в руках стоял он против безоружного теперь противника, тяжело дыша и ощущая еще не прошедший после удара гром в ушах. Так же громко гремело под кольчугой и его сердце. Он не успел отдышаться, и голос его был хриплым, когда он приказал побеждённому врагу: «Подними забрало!»

Но тот, не отойдя ещё от горячки боя, не слышал или не понял, и Илья закричал громко, словно глухому: «Открои лицо!» И тогда безоружный его соперник с яростным воплем сорвал с себя шлем и швырнул его наземь. И Илья узнал молодого богатыря.

«Убей! Убей! Убей!» — исступленно орал он и тянул с себя кольчугу, пытаясь обнажить грудь, чтобы её можно было пронзить мечом. Он шёл на поединок за головой своего противника и теперь готов был расплатиться. Он не просил о пощаде, не сулил выкупа за жизнь и свободу. Вот тогда и сказал Илья: «Сынок!» Он уже не сомневался. Это их с Ладушкой Сокольник.

Всё ещё продолжая держать в руке меч, Илья положил вторую руку на прикрытое сталью плечо своего недавнего противника. А спереди и сзади на них с криком уже неслись, обнажив оружие, русские и половецкие воины. Вот сейчас они схлестнутся вал на вал и… Он вдруг испугался, что в этой сече замнут, зарубят, затопчут пешего без оружия Сокольника, его сына, и встал рядом с ним с мечом в руках, готовый драться за него насмерть — с чужими, со своими — все равно. Но первые всадники русского сторожевого полка уже обошли их, и сеча вспыхнула где-то дальше. Оттуда неслись людские крики и ржание коней. А Илья впервые в жизни, оставив товарищей в бою, продвигался всё дальше и дальше от места битвы, таща за руку Сокольника.

Много раз повторял он потом слово «сынок» своему пленнику, который безучастно сидел, скрестив ноги в шатре у Ильи. Он не хотел ни слушать, ни понимать, ни отвечать. А Илья все говорил — про Ладушку, про их любовь, про проклятого Соловья-разбойника… «Сынок, — говорил Илья, — будем вместе жить. Хочешь — в Киев поедем? Краше Киева нет на свете города! Сынок…»

Заходили в шатёр товарищи. Поздравляли Илью. Рассказывали, степняки бежали, не выдержав боя. Князь с дружиной ушел в Киев. Ополченцев отпустил по домам.

Пленник словно не слышал ни того, о чем говорил Илья, ни рассказов о подробностях боя. Только когда сказали, что разбили степняков на голову и хан бежал до самых своих веж, повел глазами, будто обрадовался.

С уходом княжеской дружины опустело поле. Расходились ополченцы — кто на своем коне, кто на княжеских ладьях, кто пеши. Оставались стоять только шатры обозников, которые приводили в порядок воинское хозяйство, складывали и грузили на возы оружие, брони, защитные телеляи, копали в цепи взятых в бою степняком, чтобы нести их в Киев, на торг.

Илья со своим пленником продолжал жить в воинском шатре. Приносил еду: «Вот поешь, сынок, — хлеб, молоко, мясо».

Сокольник перемалывал крепкими зубами жаренную на угольях говядину, жадно пил кислое молоко, а хлеб оставлял. «Половчанин, совсем половчанин мой сын», — думал Илья. Подвигал поближе блюдо с говядиной: «Ешь, сынок».

Ночью вставал, покрывал Сокольника суконным плащом. Ночи становились холоднее. Обозники уже сворачивали свои шатры. А Илья всё никак не мог решить, что делать ему со своим пленником сыном.

Сколько лет искал он Ладушку, а ее уже и на свете не было. Сокольник матери не помнит, — значит, умерла давно. Но теперь, когда думал о ней Илья, уже не было привычной боли, будто что-то заслонило ее, затерло, отодвинуло. Думал о Сокольнике. Рос, сиротинка горькая, без отца, без матери, у чужих, за диким полем. И чувствовал, будто виноват в этом он, Илья. Так бы и прожил свою жизнь его сын рабом, если бы не тот неудачный поход черниговского князя на половецкие вежи. Отличился молодой пастух, показал себя изрядным бойцом, спас ханских жен и детей, не дал разгромить становище. Хан оценил молодого богатыря, обласкал, приблизил. И стал Сокольник уже не пленником, не пастухом — воином, ханским любимцем. И влекла, манила его обманная звезда. Сулила удачу, богатство, славу. А платой за все должна была быть его, Ильи, голова.

Говорили, с половцами снова заключен мир. Приезжали в Киев от хана послы с дорогими дарами князю и боярам, пригнали табун коней, стадо коров, овечьи отары, верблюдов. Шли переговоры о выкупе пленных. Некоторых меняли на русских ратников, попавших в полон ещё раньше, за других брали хорошую цену — скотом или золотом.

О Сокольнике ханский посланник и не вспомнил. Оно и понятно: одно дело безродный сирота, половецкий выкормыш, и совсем другое — сын Ильи Муромца. И опять казалось Илюше, что и в этом виноват он перед сыном своим Сокольником.

Знакомый Илюшин дружинник, зайдя как-то в шатер к Илье, похвалился, что взял в этом бою трех степняков. Оказалось, не простые воины, а родня хану. По такому случаю за них можно запросить подороже. Сокольник лежал па кошме, должно быть спал. А Илье не спалось. Проводив знакомца, вышел наружу, сел у шатра. Сидел, глядел в томную степь. Ладно, утро вечера мудреней.

Вернулся в шатёр. Сокольник так и не просыпался. Еда па столе стояла нетронутая. Пожалел Илья, что спит сын не евши — голодный сон не сладок. Снял кафтан, скинул сапоги, растянулся на кошме рядом с Сокольником.

Сон навалился медведем. Давил косматой лапой. Ладушка нарезала ломтями хлеб, горестно кивала головой, жаловалась: «Не ест хлеба Сокольник — одно только мясо. Половчанин наш сынок, чистый половчанин». А потом была не Ладушка — Лытогорка. «Не отдам, — шипела, — не отдам Сокольника!» Подступала с ножом: «Голову тебе отрежу. Пусть Сокольник отнесет ее хану». Все ближе и ближе. Ударила. В грудь. Открыл Илья глаза и схватил ее за руку. Только рука эта не Лытогоркина — Сокольникова. И нож держит, Илюшин, тот самый, которым он хлеб резал, да так и оставил на столе. Заломил Илья Сокольникову руку с ножом. Разжались пальцы, выронили нож.

«Это на отца-то родного с ножом? Сынок, что же ты, сынок?»

А в ответ, будто пес воет, будто змей шипит:

«Если бы не кольчуга, вспорол бы я твою грудь, посмотрел бы сердце твоё ретивое. Боишься! В кольчуге спишь?»

«Да в какой кольчуге?» — не понял Илья и вдруг догадался. Зажег свечу, поднял на груди рубаху:

«Ну, смотри, где моя кольчуга».

На голой груди болтался на цепочке большой крест-складень. Складень, потому что сложен из двух половинок. Внутри полый. Клади, что хочешь. Кто держит пергаментный листок с написанной молитвой, которыми торгуют на монастырском дворе, кто — целебные травы. Купцы или просто путники хранят на груди, в складнях, золото и серебро. Женки и девицы — украшения. А у Ильи… Снял Илюша свой складень, раскрыл, показал Сокольнику. А там — земля.

«Это когда и далекий царьградский поход ходил, с собой взял киевской, чтобы была со мной. И если убьют и похоронят на чужбине — пусть бросят на могилу горсть своей земли. Не по кольчуге ты ножом черканул — по складню».

А потом велел:

«Ложись спать. Утро вечера мудренее. Захочешь в степи свои, отпущу».

Лёг первый на кошму. Даже ножа с земли не поднял. Немного погодя рядом растянулся Сокольник.

В Киеве прожили они недолго. Как хотелось Илье, чтобы понравился сыну его любимый город! Показывал ему прекрасную Софию, на золотые купола которой раньше глядел Сокольник из половецкого стана. «Вот она какая, несказанная красота, великое творенье человечьих рук!» Водил сына по крепостным стенам, которые грозился половецкий хан взять приступом, поднимался с ним по витым лесенкам — улитам на высокие сторожевые башни. «Вот она какая, твердыня — наша защита!» Гулял с сыном в обнимку по киевским улицам мимо домов-теремов, мимо хижин работного люда, мимо торговых лавок, мимо ремесленных мастерских, которые собирался Сокольник сжечь и разграбить. «Тут живут мои друзья-сотоварищи!» Как следил Илья, наблюдал за сыновьим лицом, все ждал, сам не зная чего. Но лицо Сокольника оставалось мрачным. Ничто вокруг не привлекало, не радовало его. Только один раз, когда проходили они по площади возле княжеского дворца, где стояла четвёрка медяных коней, которых ещё князь Владимир вывез из Византии после Корсунского похода, заблестели, загорелись Сокольниковы глаза. Остановился он и, вскинув голову, долго глядел на гигантских коней золотой масти. Глядел и молчал и думал о чем-то. Может, вспоминал привольные степи, где пас табуны половецкого хана, может, просто любовался. И правда, дивные кони. Гордо выгнуты лебяжьи шеи, завиток к завитку вьются шелковые гривы. Не оседланы, не взнузданы. Взвились на дыбы, вскинули тонкие ноги. Кажется, вот-вот и зацокают золотыми копытами по вымощенной камнем мостовой, ускачут из города в вольные степи…

«Половчанин сын мой, чистый половчанин, — с грустью думал Илья, а еще думал: — Ну ладно, погуляли по стольному, полюбовались на его красоту. А дальше что? Что делать Сокольнику в стольном? Идти на службу к князю? Оно, конечно, можно. Попросит Илья, и примет князь сына Муравленина в свою дружину. Для молодого быть княжеским дружинником, конечно, почетно. И многие молодцы мечтают об этом. Но ведь это только так говорится — дружинник. Дружинники — они разные. Есть боярские сыновья, которым по роду своему надлежит быть при князе. Они тоже в дружине. Некоторые хорошо служат, учатся воинскому делу и в бою себя выказывают славными воинами. Но таких-то раз, два и обчелся. А другие, другие одно только звание, что дружинник. Их и не увидишь на поле. Они в теремах больше возле князя выслуживаются. Есть среди княжеских дружинников и люди простого звания. Но те что. Пока бой — он на коне с мечом. Кровь свою проливает. А в мирное время простые дружинники ходят за княжескими конями, убирают двор, усадьбу, прислуживают в тереме. Дело ли это для Сокольника, которого половецкий хан называл приемным сыном, ходить слугой у киевского князя? Да такому-то молодцу начинать новую жизнь самое место на пограничной заставе, — думал Илья. — Где, как не там, сможет Сокольник сойтись лицом к лицу со степняками, с врагами, которые погубили его мать и самого его лишили детства, дома, родины». Так и уехал Илья на заставу вместе с сыном.

На заставе и вправду попривык, обжился Сокольник. И хотя по-прежнему был хмур и молчалив, а всё же, когда предложил ему Илья уйти назад в степь, помотал головой, отказался: «Не пойду».

И теперь, поглядывая потихоньку на скакавшего рядом конь о конь сына, Илюша был доволен. Степная дорога постепенно развеселила Сокольника, просветлила его лицо.

Встречались на пути селения и городки. Всюду трудился народ. Всюду был мир и покой. «Надолго ли? — думал Илья. — Глядишь, и опять пожалует хан или затеют брань, не поделив города и волости, братья-князья». Но и Илье не хотелось предаваться мрачным мыслям в эти радостные тихие дни. К тому же впереди отпуск, прекрасный Киев, большой праздник.


14



И так, мы неожиданно опять оказались в стольном Киеве. Только, боже мой, какое же тут столпотворение! Город и без того населенный, многолюдный. А сейчас и вовсе. Даже привычные к княжеским съездам, к многочисленным гостям киевляне не помнят, наверное, ничего подобного. А гости все прибывают. У городских ворот теснятся возки. Богатые, украшенные резьбой, обитые внутри мягкой кожей, с крытым верхом от пыли, со слюдяными оконцами — будто маленькие терема на колесах. Гости едут знатные. Удельные князья со своими чадами и домочадцами. Их приближенные бояре со своими женами, с недорослями-сыновьями, с дочерьми-боярышнями. Не зря скакали во все концы Русской земли гонцы с приглашениями, отмеченными княжеской печатью. Великий киевский князь звал гостей прибыть в столицу на праздник — день святого Георгия.

Едут и те, кому никаких приглашений не слали — бояре похудородней, купцы, богатые горожане. Всякому охота побывать в столице в эти дни. Погулять по одетому весенней листвой праздничному городу, побродить по ярмарке, открывшейся на большом киевском торгу, посмотреть на состязания богатырей, которые тоже съезжаются в Киев из разных княжеств и городов. Будет турнир — рыцарская потеха, конские скачки, стрельба из луков…

Сегодня с утра на улицах не умолкают звуки бубнов, труб, свирелей. На площади возле княжеского дворца идет веселое гулянье. И, как в старые Владимировы времена, виночерпий преподносит чарку каждому, кто желает выпить за здравие князя, пожелать ему долгих лет жизни, долгих лет правления на благо Руси, на страх врагам. Ведь день Георгия — это и княжеский праздничный день. Князю дано при крещении имя этого святого. И выходит, в этот день как бы два именинника сразу.

Завтра состоится торжественный молебен в храме святого Георгия. Но и сегодня здесь уже полно народу. Церковь новая, и запах ладана ещё не успел заглушить запаха сырой глины и красок. Внутри храм богато убран. Пламя свечей озаряет настенные росписи, лики святых на иконах, парчовые, расшитые золотом занавеси и покрывала — доброхотные дары богатых горожан.

Святого Георгия — отважного воина любят все. Всем памятны его подвиги — как защищал он слабых и малых, как победил страшное чудище — дракона-людоеда. Вот он — святой Георгий — на большой доске, написанной мастером-иконописцем специально к этому дню. Оп па коне, в руках длинное копье, которым смелый воин пронзает чудище. Празднично сверкают яркие краски. Вокруг головы святого, как и положено, сияет золотой нимб. А поглядишь внимательно и видишь: Георгий-то лицом как две капли воды похож на Великого князя. И вот князь на стене, написан в полный рост. Держит на вытянутой ладони храм. Каждому, кто глянет на стену, понятно, что Великий князь привержен к богоугодным делам.

Устраивал великое торжество по случаю своих именин киевский князь не зря. Была у него своя думка. На такой званый пир съедутся почтенные гости — удельные князья из ближних и дальних земель, из малых и больших волостей. Иные из них, может, и казны имеют побольше, чем сам Великий князь, и дружины у них посильнее. А всё же, приехав сюда в стольный на праздник, гости — хотят не хотят — будут оказывать хозяину почет и уважение, как старшему. Будут говорить приличествующие случаю торжественные речи. О подвигах его, о смелости и отваге, о мудрости и святости, о добрых делах, творимых на благо людей и во славу господа. Будут и застольные здравицы, и величание, и песни придворных гусляров и сказителей. Неважно, что, подвигов за все годы своего княжения он не совершил, и воинской отвагой не отмечен, и мудростью не наделен, и вовсе не так уж благонравен и чист душой. Изреченное к месту слово иной раз значит больше, нежели само сделанное дело. Можешь и не делать его — лишь бы слава шла. А уж он постарается, чтобы не умолкла она, эта слава, и потом. Верные люди подхватят ее, подпоют, разнесут далеко за стенами дворца. А человечья натура такова, что любят и почитают больше всех того, кого славят.

Так думал Великий князь, и не его вина, что случилось иначе, чем он загадывал.

Нет, всё было организовано, как принято говорить в наше время, на самом высшем уровне — и торжественный молебен, и праздничный пир, и турнирные состязания, и все прочее. Отшумели праздники. Уже и ярмарка закрылась, и большой загородный дворец, где проходили турнирные бои, стоит непривычно пустой и тихий, и многочисленные гости, простясь, уехали восвояси, а в стольном всё не умолкают разговоры о прошедших торжествах. Но о чем бы ни зашла речь, непременно вспомнят про лучников, что вышли стрелять в золотое колечко, и пойдет; «Ха-ха-ха!», «Хо-хо-хо!»

Почтенные мужи и те трясут бородами, похохатывают. А уж простолюдины подольские… На Подоле рады стараться: «Про нашего князя и поляка-лучника слыхали? Ну и поляк! А князь-то хорош! „Приведите, — говорит, — Ставра. Пусть он на гуслях сыграет, потешит нас!“ Вот и потешил!»

История и правда такая, что обхохочешься. Узнаете, тоже будете смеяться.

Начинается ЧЕТЫРНАДЦАЯ ГЛАВА — «ПИР НА ВЕСЬ МИР».

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАЯ ПИР НА ВЕСЬ МИР


Илья и Сокольник кружили по улицам. Искали, где бы пристроиться на ночлег, но так ничего и не могли найти. Пора было кормить коней, да и самим поесть и привести себя в порядок после долгого пути. Илья даже стал подумывать, не поехать ли в княжеский дворец. Там, наверное, тоже полно гостей, но всё же для старшего дружинника сыщется место. Мало ли на подворье строений и служб, где отдыхают свободные от дежурства стражники или почуют дружинники. Не очень хотелось ему туда ехать просить пристанища, но, видно, ничего не поделаешь. Не ночевать же им на улице. Куда ни постучишься — нет мест. Выглянет хозяин, увидев перед собой немолодого дружинника, поклонится и тут же разведет руками — мол, рад бы услужить, но сами видите… Забиты все гостиницы, постоялые дворы, дома горожан. Тут расположилось многочисленное семейство боярина, здесь стоит купчина с товарищами. Вот еще один терем, но, пожалуй, сюда и стучаться не стоит. Тоже, верно, все занято. Во дворе холопы ловят испуганно кудахтающих кур. На крылечке стоит молодая, ладная собой женка в цветастой шали и отдает повеления. А на втором этаже на открытой сеннице, подпираемой снизу резными столбами, сидит, отдыхая, молодой боярин. Одет по-домашнему — без кафтана. Но рубаха на нём нарядная, шелковая. Удобно устроился на низком стульце, вытянул ноги в узконосых сапожках. В руках книжица. Сидит, почитывает. Илья уже хотел тронуться дальше, как вдруг боярин вскочил со стула, перевесился через ограду, чуть было вниз не перевалился.

— Илюша! Друг ненаглядный!

Глянул Илья и ахнул. Да ведь это же Алёша! Алёша Попович!

Алёша резво сбежал с лесенки. Илья соскочил с коня. Обнялись, расцеловались.

— Здравствуй, Алёша!

— Здравствуй, свет Илюшенька! Здравствуй, дорогой!

Стоят, улыбаются, друг дружке в глаза заглядывают. Не виделись столько времени, вроде и сказать есть о чем, только сразу слов не найти. Но всё равно оба рады встрече.

— А ты, брат, посолиднел, и в волосах вон серебро проступает.

— Зато ты, Алёшенька, все такой же молодой. Молодой, а всё равно не признал я тебя. Поглядел, ну, думаю, важный боярин сидит.

Посмеялись. Тут только глянул. Алеша па спутника Ильи и сразу догадался.

— Да что же ты молчишь! — закричал. — Вот он значит каков — твой Сокольник! Слышал, слышал я про радость твою. Сначала не верил. Илья, говорят, сына нашел. Какого такого сына, думаю. Ни слова ни когда не слыхал про сына. Ну а потом, когда узнал про ваш… — Про ваш бой, хотел сказать Алёша и не договорил. Сам себя перебил и сказал, глядя на Сокольника: — Что ж, хоть и вырос в половецкой кибитке на кобыльем молоке, а хорош молодец!

Обнял спешившегося Сокольника, а потом — снова Илюшу. Так и стояли они посреди дороги, мешая проезду, пока Алеша не спохватился:

— Да вы куда ехали сейчас? Где остановились?

Услыхал, что Илья в поисках ночлега собирался было во дворец, засмеялся, хлопнул Илюшу по плечу:

— Каким ты был, таким остался! Не хватало тебе ещё вповалку с младшей дружиной спать! Обойдемся и без княжьего гостеприимства!

Кликнул холопов, чтобы приняли у Ильи и Сокольника коней.

— Уж не твои ли это хоромы? — спросил Илья, видя, как кидаются челядинцы исполнять Алешины повеленья.

— Нет, не мои, — улыбнулся Алеша, — одной вдовицы купеческой. Она после смерти мужа, чтобы прокормиться, пускает на постой гостей. Я в этой гостинице всегда останавливаюсь, когда приезжаю в Киев. Удобно — и терем добрый, и от дворца близко. Ну и хозяйка хороша! Сейчас я вас с ней познакомлю.

— Спасибо, хозяюшка! — поблагодарил Илья приветливую женку, оглядывая светлую, чисто прибранную горницу, и добавил шутя, показывая на мягкие постели под шелковыми стегаными одеялами: — На таких ложах даже боязливо спать — ляжешь и утонешь и перине.

— Ничего, вот боярин не жалуется, — бойко отвечала хозяйка, скосив глаза на Алешу. — Ну вы располагайтесь, отдыхайте. Небось устали с дороги.

Слуги, расседлав коней, вносили поклажу. Один невысокий, круглолицый, одетый не в сермягу, как другие, а в господское платье, как вошел с тюком в руках, так и застыл посреди горницы, чуть тюк не выронил. Стоит, глаза переводит с Ильи — на Сокольника и опять — на Илью.

— Или не признал меня, Илья Иваныч?

— Торопок!

— Он самый!

— Ну что ты будешь делать! И Алёшу не признал и тебя, — отвечал Илья, обнимая старого знакомца. У Торопка на реснице слеза повисла, а рот в улыбке до ушей. Смахнул слезу Торопок, кивнул на Сокольника:

— Я думал, видение мне какое, будто святому мученику, — до того сын твой на тебя, Илья Иваныч, походит. Ну точь-в-точь ты был таким тогда под Черниговом!

Там, под Черниговом, и свела их всех троих судьба — Илью, и Алёшу, и Торопка. Заодно и познакомила и на верность испытала.

— А он все со мной с тех самых пор, — сказал Алёша, — так и живём вместе. Ну ладно, ещё успеете поговорить, а сейчас дай им, Торопок, умыться и за конями пригляди.

Не успели постояльцы смыть дорожную пыль и почиститься, как пришёл холоп звать их к ужину. В нижней горнице хлопотала давешняя женка. Не зря хвалил Алеша вдовушку. Да и она, видно, уважала поповича. Расстаралась для дорогих гостей. Полный стол всякой снеди понаставила. Илья с Алёшей щи хлебают в охотку, нахваливают хозяюшкину стряпню, а Сокольника капустный дух не приманил — на говядину налёг.

— Не ожидал я тебя, брат, встретить в стольном, — говорит Алёша, глядя на друга весёлыми глазами, — ты ведь не очень охоч до княжеских пиров. Хотя при Владимире Святославиче, помнится, и ты любил застолье и веселье. Не скучали мы тогда во Владимировой гриднице. Хороший был князь! Умел и, взыскать, умел и наградить.

— Владимир о земле своей пёкся и одаривал дружину за ратный труд, — возражает Илья.

Всегда, когда встретятся после долгой разлуки старые товарищи, непременно зайдет у них разговор о былых временах, о только им памятных случаях:

— …А помнишь ту ночную переправу? Месяц, как назло, висит над рекой, будто светильник. «Ну, — думаю, — сейчас как возьмут нас лучники на пристрел…»

— А тогда под Седневом? Тоже ночью дело было…

Хозяйка, чтобы не мешать друзьям наговориться вдоволь, потихоньку отошла. Сокольник своим делом занят: перед ним на блюде, где недавно лежало мясо, растёт гора дочиста обглоданных мослов. А Илья с Алёшей ведут в два голоса:

— В ту ночь, помнишь, Добрыня ещё велел всем ратникам головы белым повязать, чтобы во тьме свои своих не зарубили. Рубахи на тряпицы разорвали, а Данила Монах…

— Где он сейчас? — спросил Илья. — В монастырь не ушёл ещё?

— Да нет, всё в дружинниках, — отвечал Алёша, смеясь.

Данила был старый Алёшин приятель. Они вместе учились в монастырской школе. Данила до того учён был, что даже в поход возил с собой книги. И всё говорил, что в дружинниках он пребывает временно и, как только разобьют поганых степняков, он непременно снимет кольчугу, оставит меч и уйдёт в монастырь. Поэтому и прозвали его Монахом. Но при всём при том был Данила отважным воином и добрым товарищем. Это уже Илья не с чужих слов знал — не раз приходилось им сражаться бок о бок.

Слуги убрали грязную посуду. Сокольник еще раньше, насытясь, вылез из-за стола, сел посреди горницы на ковер, скрестив ноги, как привык сидеть на кошме в половецкой кибитке. Сидит и слушает — про бой под Черниговом, про Тьмутараканский поход, про оборону Киева…

Сильно разгневался тогда князь на киевлян, — говорит Алёша. — Иноземные купцы всё в толк не могут взять, зачем вдруг понадобилось переносить торг.

И правда, торговые гости, бывавшие в Киеве в прошлые годы, удивлялись. Торговые ряды были так удобно расположены на низком берегу неподалеку от причалов. Размещался здесь торг с незапамятных времен. Казалось, лучше места для торговой площади и придумать нельзя. Рядом Днепр. Корабли подходят чуть ли не к самому рынку. Легко перевезти или перетащить товары. А вот, поди ж ты, порушили, снесли, разобрали все многочисленные лавки, амбары, склады, будки, помосты. Даже площадь, где они стояли, застроили — будто и не было её. Волоки теперь товары на Гору, где нынче находится главный рынок.

Киевляне, когда приезжие гости расспрашивали их, почему перенесен па другое место большой киевский торг, мрачнели и отмалчивались. Не станешь ведь каждому рассказывать о том, что творится у тебя дома. Особенно, если похвалиться нечем. А хорошего было мало — такие уж времена.

Знаменитый на весь свет киевский торг убрали с Подола и перевели на Гору по велению Великого князя вскоре после того, как воротился он в Киев.

Очень гневался князь на киевлян, на мятежный Подол. Не потому, конечно, гневался, что на Подоле плохо торговали или дорого просили за товары. На Подольской торговой площади не только продавали и покупали. Киевское вече тоже собиралось здесь. Последнего вечевого собрания и не мог забыть князь, на котором чуть не скинули его киевляне с Великокняжеского стола. Теперь он знал, чего от них можно ожидать — от подольских черных людишек. Вольно чувствуют себя там смерды, на своем Подоле, — вдалеке от княжеских глаз и княжеской верной дружины.

Вот и решил Великий князь, чтобы впредь неповадно было этим крикунам сходиться на вече, извести даже вечевую площадь на Подоле. И думные бояре это очень даже одобрили. Вечу приказано было собираться на Горе в центре города на площади возле Софийского храма. Сюда, в эту часть Киева, где стоят боярские терема, дома богатых горожан, чернь не посмеет валить так запросто, как на свой излюбленный Подол. Тут и дружина под рукой — разгонит холопов прежде, чем успеют рты раззявить. Потому и сам торг перенесли на другое место, тоже поближе.

Об этом теперь и шёл разговор у Ильи с Алёшей.

Толковали потом в теремах: чернь, мол, из щелей повылезла, крик подняла! А как было не кричать, когда степняки вот они, в Днепре своих коней поили на виду у стольного? Ждать, пока город сожгут и в полон уведут?

— Так-то оно так, — отвечал Алёша, — а всё-таки не подольскому люду решать, когда князю за меч браться.

— А что у князя на мече написано, ты забыл? Князь крест целовал, что будет оберегать Киев и другие города и земли, и сам же клятву нарушил!

Княжеский меч с рукоятью, украшенной драгоценными камнями, Алёша хорошо помнил. Помнил и надпись, выведенную золотыми буквами: «Держи меч не втуне, а на страх врагам». Но сейчас, слушая Илью, он только вздохнул про себя. Он уже давно не верил клятвам, не удивлялся изменам. С Илюшей спорить он не стал, сказал примирительно:

— Ну ладно, у князя с Подолом свои счеты. Давай о тебе поговорим.

— А чего обо мне разговаривать, — недовольно сказал Илья.

— А оттого, что служишь ты бессменно верой и правдой, а князь твой… Да у другого такому бы храбру цены не было. Подожди, подожди, знаю, что ты бескорыстен, и не княжеское жалованье имею я в виду. А почет и уважение? Разве ты не заслужил этого? И о сыне подумай. Он отважен и молод. Он жаждет славы. Что тебя держит? Ты не холоп! Ты волен уйти от князя, отъехать к какому-нибудь другому. Тебя всяк примет с распростертыми объятиями. Вот хотя бы и мой князь. Он просил тебе передать, что если бы ты захотел…

— Я не стану с тобой спорить, — перебил Алёшу Илья. — И князя твоего видел я не только на пирах, но и в бою. Ты прав! Он добрый воин и не лукав и привержен к простому люду. Всё правда, но пойми и другое. И так все время идут меж князьями усобицы. То один поднимает рать на другого, то другой — на третьего. Хорош ли, плох ли киевский князь, но он старший над остальными. И хотя он не в большой чести у своих собратьев, все же хоть немного, но придерживаются они его слова. И не мне подбрасывать сучья в костер вражды меж ними. Ну вот заговорились мы с тобой, всю свечу сожгли. Небось уже за полночь. Давай спать ложиться.

— Сынок, а сынок! — окликнул Илья Сокольника. Но Сокольник не ответил. Он спал богатырским сном, растянувшись на полу.

* * *

Новый торг тоже был многолюден и богат товарами. Не говоря уже об изделиях киевских ремесленных мастеров, но и заграничных, или, как принято говорить в наше время, импортных товаров было вдоволь. К открытию ярмарки прибыли первые гречники — купцы, которые вели торговлю византийскими товарами. Ещё осенью ушли они последним рейсом на Константинополь. Там и зимовали. Л вот теперь привели назад полные заморских товаров корабли. Прибыли и другие торговые гости — свои и иноземные. Походи по торгу. Не успеешь заглянуть в лавку, купец раскатает шерстяное фландрское сукно или раскинет струящийся волна за волной легкий бухарский шёлк:

— Чего прикажешь, боярин? На кафтан? На плащ? На рубаху? А вот гляди, переливчатый бархат. Из такого французский король себе порты сшил, на всю Европу красуется!

— Боярыня! Красавица! Тебе какую шаль? Гладкую? С узором? С кистями? С каймой? Видишь, как сверкает золотая нить? Будешь ходить в золоте, как княгиня!

Зазывают покупателей, нахваливают свой товар торговцы тканями, обувью, разной утварью…

Зато в оружейном ряду, куда отправились Илья с Сокольником, — тишина и порядок. Здесь не услышишь ни зазывного крика купцов, ни громких женских голосов. Продавцы — оружейные мастера знают цену своему товару, но лишнего не спросят, не станут ронять достоинство. Не зря кузнец, коваль — издавна самый уважаемый на Руси человек. В старину и вовсе считали: кузнец сродни кудеснику. Знает кову — хитрость, без которой не сваришь железо, не скуешь оружия. И кова, и кузнь, и козни — всё ведет начало от одного корня. Потому и просили: «Кузнец, кузнец, скуй мне счастье!» И на свадьбу старались в числе почетных гостей непременно позвать кузнеца. И товар тут особый. Серебрятся на прилавках, будто речная рябь, кольчатые брони. Неярко поблескивают клинки мечей и лезвия сабель. Всё строго, неброско. И только где-нибудь на рукояти вдруг ослепительно вспыхнет в солнечных лучах драгоценный камень. Да червленые щиты притягивают взгляд своим густым красным цветом.

И покупатели в оружейном ряду люди степенные. Не торгуются. Потому что не гоже выгадывать малую толику, когда выбираешь оружие. Кто знает, покупая этот меч, копье, лук, может быть, покупаешь себе жизнь. По оружейному ряду ходят не спеша. Постоят в тихом раздумье, проведут пальцем по лезвию меча — хорошо ли отточено, натянут тетиву у лука, долго и придирчиво разглядывают наконечники копий или стрел. А если и заспорят иногда, то опять-таки без крика, со знанием дела. Вот у этого шлема искусной работы, украшенного серебряными пластинами, длинный, тоже высеребренный «нос». В рукопашном бою он удобен. А вот от стрелы, пожалуй что, и не убережёт. Зато вот тот позолоченный шлем, он с бармицей — опускающейся при надобности кольчужной сеткой. В нём не только всё лицо прикрыто, но и шея. Никакие стрелы не страшны в таком шлеме. И щиты тоже. Круглые удобны всаднику на коне. А продолговатые, похожие по форме на косточку миндаля, те лучше для пешего ратника. Таким щитом хочешь — так прикройся, а при нужде — воткни в землю и хоронись за ним, как за оградой.

Илью с Сокольником в оружейном ряду сразу узнали. С почтением кланялись знаменитому храбру самые искусные мастера. Для каждого большая честь, если выберет его меч или щит сам Илья Муравленин. Илюша едва успевал отвечать на поклоны, то и дело останавливался, чтобы перекинуться парой, слов. Где-где, а среди этих мастеров у него полно добрых друзей и знакомых. Может, и сам того он не ведал, но тут больше всего хотелось ему похвалиться сыном. И довольная улыбка освещала его лицо, когда ловил он одобрительные взгляды, которыми провожали Сокольника эти не щедрые на похвалу люди. А еще радостно было ему поведать сыну то, что хорошо знал и понимал он сам.

— Харалужный — значит кованный в жарком пламени, — объяснял Илюша, — а буесть — это закаленный на ветру. Выкует кузнец меч или наконечник копья, выхватит его из пламени и передаст уже стоящему наготове всаднику. Тот с раскаленным мечом в руках будет мчаться во весь опор, пока не остудит его в струях встречного ветра.

Выбрав, к огромной радости мастера, меч, Илья тут же на глазах у всего оружейного ряда опоясал им Сокольника. Сказал:

— Пусть будет он защитой слабым и малым!

Пока Илья с Сокольником бродили по оружейному ряду, Алёша заглянул в лавку ювелира.

Вот где глаза разбегаются. Подвисочные кольца, бусы, браслеты, пряжки, пуговицы… Серебряные и золотые, украшенные чернью, чеканкой, эмалью. Купец их нарочно выложил на алый бархат. Алёша долго что-то приглядывал и выбирал. Наконец, отобрал десяток золотых пуговиц и украшенный чернью серебряный браслет. Пуговицы — себе для кафтана. А вот для кого браслет — неизвестно. Об этом Алёша даже близким своим друзьям не рассказывал.

У прилавка с украшениями больше всего женок и девиц. Толкутся, не в силах глаз отвести, если даже и покупать не на что. Бывает, иная красавица постоит вот так, поглазеет, повздыхает и пойдет прямо из лавки ювелира в мастерскую стекольного мастера.

В глиняной мазанке, до половины врытой в землю, от большой печи, кажется, и продохнуть нельзя. Мастер и подмастерья без рубах, в одних портках, да кожаный прожженный передник прикрывает голую грудь. Дымное облако клубится под низкой кровлей.

— Тебе, красавица, какое кольцо надобно? Большое на запястье или маленькое на перст? — спросит мастер.

— На руку, — скажет девица, — синее.

— Какое прикажешь, милая, такое и отольём. Можно синее, как реченька, можно желтое, как солнышко, можно зелёное, как лист весной, можно голубое, как твои глаза.

Тут же при заказчице вынет мастер из томящегося в печи тигля вязкий, будто тесто, стекольный ком, отщипнёт от него, малый комок, быстро вытянет его жгутом, а потом ловко завернёт в кольцо прямо на руке заказчицы. Только кивнёт перед тем подмастерью. Тот подскочит с берестой в руках. Береста уже подготовлена. Лежит нарезанная ровными полосками. Мигом обернёт подмастерье белую руку девицы у запястья берестяной полоской, чтобы её расплавленным стеклом не обожгло. А мастер тут же обоймёт её стеклянным кольцом, горячим, чтобы, пока не остыло, успели друг к дружке привариться концы. Потому что у кольца, как известно, нет конца. Так и будет носить девица браслет-наручник, пока не разобьет его. А пока вот он новенький — горит и сверкает на девичьей руке не хуже, чем драгоценные каменья. Придёт девица домой, ещё и бусы поносит па шею — тоже стеклянные, очень подходящие к браслету. Выпросит у матери платок с кистями — тот, который мать по праздникам в церковь надевает. Ну вот, теперь можно и на гулянье с подругами отправляться.

До чего же весело! Колотят в бубны музыканты. Пляшут ряженые в масках. А там, где недавно работные люди ставили столбы, летают качели. На них — парень с девушкой. Раскачались. Вверх-вниз, вверх-вниз.

Ой, подруженьки, страсть-то какая! Глядеть и то дух захватывает. И как это только им не боязно!

Сквозь толпу осторожно пробирается разносчик, придерживая на голове прикрытый чистой тряпицей лоток. Под тряпицей — пироги. Только что испёк — с морковью, с горохом, с репой — и несёт горяченькие. Выбрал местечко, стал со своим лотком. Мигом окружили, расхватали.

Маковки на меду!

Орехи! Калёные орехи!

А вот пряники! Печатные пряники!

Парень с девушкой спрыгнули с качелей, пошли пряники покупать. И правда — печатные. На каждом картинка. На одном — косолапый медведь, на другом — заяц — длинные уши, на третьем — птица сирин, сама махонькая, а хвост с тележное колесо. Глядят, выбирают — который пряник взять. Выбрали с птицей сирин — она счастье приносит. Разломили пополам. Стоят и жуют. А качельная доска — свободная. Больше никто качаться не решается. И вдруг над девичьим ухом голос — ласковый такой:

— Пойдём с тобой, красавица!

Глянула девица, и сердце замерло, будто она уже и в самом деле птицей летит в поднебесную высь. Только качели тут ни при чём. Это он виноват — тот, кто качаться ее позвал. Ах ты боже мой, что же делать? Он стоит и ждет! А уж молодец — залюбуешься! Выточенный. Плечи — косая сажень. Волосы русые. И одет богато. Шёлковый зелёный плащ, на светлых кудрях бархатная шапка, брусничная с синим околышем. Наверное, дружинник. А подружки-то её, подружки — глаз с него не сводят, негодницы! Только и дожидаются, чтобы она отказалась. Нет уж, не дождетесь вы этого!

И вот уже девичья рука с синеньким стеклянным браслетом крепко ухватилась за веревку. Пляшут ряженые, высоко взлетают качели. На них парень с девицей. Белое платье, плащ цвета весенней травы. Уж не наш ли это Сокольник? Все может быть. Илюша вон и гостинице сидит, в окошко выглядывает, беспокоится. Уже пора ехать в княжеский дворец, а сынка нет и нет.

* * *

Только недавно у городских ворот теснились возки — в город тянулись. Теперь, напротив, — торопятся из города. Обгоняя их, скачут всадники. Простой народ топает пешком. Все движутся по дороге, ведущей в загородный княжеский дворец. Неужто на пир к Великому князю? А что? Его загородный дворец, построенный недавно в пригороде Киева, хоть и летний — без печей, но зато просторный. Есть где и полировать и отдохнуть. Хоромы с горницами для княжеской семьи и для придворных. Поодаль от жилых покоев — гридница, в которой можно усадить за стол чуть ли не пол-Киева.

Дворцовая усадьба уступами спускается к реке. Здесь у причалов гостей дожидаются разукрашенные челны. Можно покататься по реке. Можно отдыхать в саду под сенью листвы, слушая музыкантов или развлекаться плясками скоморохов. А можно подняться по устланной коврами лестнице на второй этаж терема — в красные сени. Отсюда хорошо видно зеленое поле, где обычно и проводятся турниры. В дни состязаний, сопровождаемые верными оруженосцами, в полных боевых доспехах с копьями или мечами выезжают прославленные витязи. Горячат коней, наскакивают друг на дружку, показывают свою силу и удаль.

Рыцарские потехи! Вот, оказывается, почему столько народу движется нынче в княжеский дворец. Всех, конечно, туда не пустят. Возле ворот, куда въезжают приглашенные гости, толпа. Толкаются, чего-то ждут. Так и кажется, что кто-нибудь сейчас спросит жалобным голосом: «Нет лишнего билетика?»

Шныряют пронырливые киевские мальчишки, стараясь проскочить следом за каким-нибудь возком под руками у стражи. Всё-то им известно. Хочешь узнать, как прошел вчерашний турнир, только свистни им. Отвечают в несколько голосов все сразу. Сведения точные.

Алёша Попович, дружинник переяславского князя, выбил из седла Чурилу-чашника.

Дюк Степанович из Галича потерпел поражение при встрече с не известным никому дружинником Суздальцем.

А черниговец Иван Годинович и Михаиле Казаринов из Владимира-Волынского два раза сходились, и так никто никого и не сумел одолеть. Так что — ничья. Казаринов доволен. Иван же Годинович сильно огорчался, потому что сватается он к дочке черниговского князя Овдотье и очень хотел воротиться к невесте из Киева с наградой.

Вдруг мальчишек будто ветром сорвало с места. Бросились к дороге. Скачут, машут руками, кричат приветственные слова.

Это едет Илья Муравленин с сыном своим Сокольником.

Припозднился Илюша. Алёша Попович уже давно во дворце. И другие гости уже собрались. Прогуливаются по усыпанным жёлтым песком дорожкам, по перекинутым через ручейки мосткам, любуются цветами, слушают музыку.

Под широким раскидистым дубом расположился небольшой оркестр. Посреди сидит на раскладном ременчатом стуле старик с гуслями. Рядом с ним — барабанщик. На коленях у него бубен — барабан. В руках — похожая на плеть вощага с шариком на конце. По другую сторону от гусляра стоит высокий худой музыкант — гудошник. Длинный свой гудок он приставил к плечу, придерживая его подбородком, отчего голова его все время клонится набок. Он не перебирает струны перстами, как гусляр, а водит по ним смычком. А позади них стоят рядышком схожие обличьем, точно братья, три белоголовых отрока, прижимают к губам свирели. Юноша немного постарше держит в руках похожие на два солнца сверкающие медяные пакры.

«Турли-турлм-турли», — тоненько и складно поют свирели, сливаясь со звонким перебором гуслей.

«Дзынь-дзынь-дзынь», — бьются друг о дружку медяные солнца.

Но вот барабанщик взмахнул вощагой, и по тугому бубну глухо застучал кожаный шарик:

«Бум-бум-бум».

А когда умолк бубен, гудошник тихонько провел смычком по струнам, и загудел, зажужжал, точно шмель, гудок.

«Турли-турли-турли…»

«Дзынь-дзынь-дзынь…»

«Бум-бум-бум…»

Пока жужжит гудок, притихли свирели.

— Гостей сколько! — шепчет младший из отроков, несмело оглядываясь. — Сегодня нам небось долго играть?

— Ничего, зато, как кончится праздник, пойдём доедать кушанья с княжеского стола, — отвечает его товарищ. — Только там уж гляди в оба!

— А на что глядеть-то?

— А на то, что в рот суёшь! Ежели чего не знаешь, меня спроси. А то прошлым летом играли мы на свадьбе у боярина, а потом гости отвалили от стола, и придверечник кликнул нас — ступайте, мол, ешьте. Ну мы и налегли, пока челядинцы со стола не поубирали. Очистили блюдо, другое… А тут холоп — чтоб его черти на том свете так потчевали: «Не желаете медку отведать?» — и придвигает кринку. Я зачерпнул ложку и… — и, не успев договорить, он прикладывает к губам свою свирель, потому что гудок начинает жужжать всё тише и тише, будто шмель, круживший над головой, улетает.

В беседке с золоченой кровлей сидят боярыни, обмахиваются опахалами из птичьих перьев, слушают музыку, разглядывают гостей.

— Вот идет Алеша Попович — красавец, острослов, доверенный боярин переяславского князя.

— Вот Дюк Степанович из Галича — меткий стрелок, любитель гусиной охоты.

— Вот боярыня Гордята, жена княжеского стольника.

— Разоделась как! Вся в золоте!

— А колты-то, колты у ней какие! Видите?

— Как же, как же. Наверное, привезённые из Греков.

— Нет, представьте себе, киевской работы.

— Да неужели?

— Верно, верно. Теперь у нас в Киеве такие есть искусные умельцы, золотых дел мастера. Мне муж говорил, что киевские купцы возят их изделия в Европу и там они ценятся дороже царьградских.

— Вот как? Надо будет и себе заказать на Подоле.

— Нет, вы только поглядите на боярыню. Вон она с каким-то молодым юношей. Идёт — головы не наклонит.

— Гордая!

— А чем гордиться-то? Не у нее ли в спальне муж, нежданно воротясь домой, застал незваного гостя!

— Не этого ли, который с ней идет?

— Нет, это какой-то приезжий. Поляк. Его, говорят, князь привечает. Вчера даже пригласил его играть в шахматы. А в спальне у боярыни Гордяты знаете кто был? Это был… Чурила!

— Какой Чурила?

— Да сынок покойного Пленка Сурожанина, у которого усадьба под Киевом, где новый монастырь строят.

— Это который сын его? Меньшой? Рыжий?

— Тише, боярыни, тише. Вон он, Чурила.

— И правда рыжий!

— И ростом не вышел.

— Ничего, все равно по нему многие женки сохнут. Даже сама княгиня, говорят… А что росту малого, так видите, на каких он каблуках? Выше, чем у боярыни Гордяты! Под ними яйцо прокатить можно.

— А кафтан какой! С жемчужными оплечьями!

— И пряжка с цветными каменьями! Так и горят на солнце!

Как ни пялили боярыни глаза на Чурилу, всё равно кой-чего не разглядели — из такой-то дали. Вот если бы подошли поближе, то непременно заметили бы пуговицы, которыми украшен Чурилов кафтан. Ни у кого нет таких! Сами — из чистого золота! И на каждой чернью выведено по зверю. На одной — медведь, на другой — вепрь, на третьей — царь зверей лев. А если бы притихли музыканты, которые сидят под дубом со своими свирелями, накрами, бубном и гудком, то услышали бы боярыни, как звенят при каждом шаге золотые шпоры на сапогах Чурилы.

— Ну и съел ты мёд? — допытывается маленький музыкант, пользуясь новой передышкой.

— Добро бы, как мёд! Сунул я эту ложку в рот, небо с овчину показалось! Будто огнем обожгло! А холоп: «Ха-ха-ха!» И гости потешаются: «Горушну за мёд принял!», «Не видишь, что ли, что на кринке на писано?», «Да он и „Аз-Буки“ небось не знает!» Потом уж разглядел я, и впрямь на кринке высечено: «Горушна».

— Какая такая горушна?

— А я почем знаю. Только уж больно горькая. Одно слово — горчица! А с виду на мёд похожа. Потому и написали на кринке, чтобы гости не спутали.

— А зачем она — эта горушна, ежели она такая горькая?

— А я почем знаю! — снова ответил старший из отроков.

— Это от жадности — чтобы побольше мяса съесть, — сказал старик гусляр. — Оно и впрямь, жаль от стола отваливать, когда он от яств ломится, — добавил он, помолчав.

На княжеском дворе и в самом деле спозаранку шла работа.

На задворках за хлевом холопы рубили на колодах коровьи туши, кололи и свежевали поросят и ягнят, резали кур, уток, гусей. В поварнице девки чистили и разделывали свежую, утреннего улова рыбу, дичь, которой потом за столом во время пира долго будут похваляться вернувшиеся с удачной охоты княжеские гости.

И все это выращенное, выпестованное, выловленное в реке или добытое на охоте варилось, жарилось, запекалось. Скворчало на раскаленных сковородах в янтарном жиру или томилось на медленном огне в котлах под белым сметанным соусом. Раскладывалось по блюдам, мискам, подносам, украшенное зеленью, клюквой, брусникой, приправленное едкой горчицей или сладким медом, чтобы потом попасть в гридницу на большие дубовые столы.

От пекарни, где с раннего утра тоже дымили печи, растекался запах свежевыпеченного хлеба. Подхваченный ветром, разносился далеко вокруг. И мальчишка-холоп, бежавший через двор с каким-то поручением, вдруг застыл посреди двора и, поводя носом, потянул в себя этот ни с чем не сравнимый дух. Постоял, понюхал, а потом, сглотнув голодные слюни, побежал дальше.

А на поле уже шли приготовления к новой потехе. Вчера здесь сверкали мечи, стукались о кольчужную броню копья. Сегодня будут состязаться лучники, самые меткие стрелки.

Холопы врыли в землю два невысоких столба. Над ними приладили перекладину. Собрались уже и участники стрелковых состязаний. В руках луки, в колчанах стрелы. Вокруг толпятся любопытные. Разглядывают оружие, слушают похвальбу. Стрелки, как известно, самые большие хвастуны. Вот рыжий Чурила нахваливает свой лук. Предлагает биться об заклад, что никто, кроме него, не сумеет даже тетивы натянуть — такой тугой. Вот Дюк Степанович рассказывает, как он метким выстрелом сразил сразу трех гусей. Так и насадил их рядком на одну стрелу.

Развеваются на ветру стяги.

Трубят серебряные трубы, извещая о начале турнира. Рассаживаются по скамьям бояре и боярыни. Аж в глазах пестро от цветных платьев и кафтанов. Сидят, от комаров опахалами отмахиваются, разглядывают лучников.

— И рыжий Чурила тут. И знаменитый стрелок Дюк Степанович. И Алёша Попович, любимец переяславского князя.

— А вот тот молодой, в синем кафтане? Это кто?

— Из младшей дружины, наверное.

— Это сын Ильи Муравленина. Сокольник.

— Тот, что у половцев рос?

— Он самый.

— Смотрите, и поляк тут!

— Посланник польского короля?

— Наверное. Говорят, он к княжне сватается.

— Да не он сватается. А сам Великий князь до того полюбил его, что хочет отдать за него дочку.

К сеням, где сидит со своими боярынями княгиня, подскакал боярин, распоряжающийся турнирными потехами. Сошел с коня, поднялся по лестнице, низко наклонился, что-то промолвил. Княгиня улыбнулась, кивнула милостиво головой, сняла с пальца золотое кольцо и протянула его боярину. Тот бережно принял его в ладони. Снова отвесил поклон, сел на коня, поскакал к столбам с перекладиной. И вот уже меж столбов вертится, кружится на витой веревочке золотое колечко. Ну, кто самый меткий? Кто попадет?

Бояре и боярыни на скамьях спорят, бьются об заклад. Ставят золото и серебро.

Кто на знаменитого стрелка Дюка Степановича.

Кто на известного храбра Алешу Поповича.

Кто на рыжего Чурилу.

Кто на молодого поляка, королевского посланника.

А колечко золотое меж столбами на витой веревочке покачивается. Так что пожелаем успеха стрелкам и пойдем домой. Может, и вы хотите об заклад побиться? Тогда по рукам. Вы на кого ставите? На Алешу? На Чурилу? На Дюка Степановича? Лично я — на Сокольника. Я рада, что стал он повеселей и что в Киеве ему, видно, в этот нынешний приезд нравится.

* * *

Ой, что было! Ой, что было! Весь Киев об этом только и говорит:

— Вы слышали, какая история приключилась? С кем? Да с самим именинником, с Великим князем!

— Жаль всё-таки, что мы тогда не остались поглядеть на лучников! Вот потеха-то была, оказывается! Только сначала я хочу сказать вам, что меня заботит все это время.

— Не знаю, заметили ли вы, что среди множества гостей, собравшихся в Киеве на эти торжества, не было Добрыни. Ни Алёша с Ильей, ли мы с вами ни разу его не встречали. Правда, город большой, народу вон сколько, можно и разминуться. Алёша вот тоже теперь утверждает, что и его не было в тот день, когда состязались лучники. Во дворце, мол, находился, как и все прочие гости, но в турнире участия не принимал. И лука в руки не брал, и в золотое колечко не стрелял. Может, оно и так — сами-то мы его с луком в руках не видели. Но скорей всего, неохота Алёшеньке признаваться, что стрела его пернатая за молоком полетела. А насчет Добрыни — это точно: его не было. Вы, может, внимания не обратили, а я все время смотрела. Не было Добрыни ни на торжественном молебне в Софийском соборе, ни на пиру, ни на турнире. Значит, он всё ещё пребывает в Новгороде. Даже на княжеские именины не приехал. Странно, не правда ли? А сейчас я вам расскажу, что случилось в княжеском дворце.

Первым номером выступал кто-то из приезжих дружинников. Неплохой, говорят, стрелок. Но в этот раз промахнулся. За ним другие — тоже мимо. Даже Дюк Степанович пустил стрелу бог знает куда. Конечно, в гуся легче попасть. Гусь — он побольше колечка. А о Чуриле и говорить нечего — промазал, хотя и ставили на него многие женки, а как вышел он в свой черед с луком, махали платочками, желали удачи.

— Попал в колечко только… иноземный гость, молодой поляк!

Кой-кому, конечно, здорово обидно было. Но Великий князь был доволен. Ласково поздравил меткого стрелка, милостиво сказал, пусть он, то есть победитель, просит себе в награду чего пожелает. Может, гостю неизвестно про старый этот русский обычай, а у нас, дескать, принято награждать отличившегося. Так вот пусть Дорогой гость сам выберет себе подарок — шубу дорогого меха, либо платье цветное из заморского шёлка, либо серебро с золотом.

И тут молодой поляк всех удивил. Казалось бы, лови удачу! Мог бы молодец свою судьбу устроить. Был бы умный, оказал бы: не желаю, мол, ни шубы дорогого меха, ни заморского платья цветного, ни золота с серебром. А прошу тебя, князь, отдай мне в жены твою дочь — юную прекрасную княжну! По правде говоря, княжеская дочка не так уж хороша собой — чернявая и раскосая по половецкой своей родне, и годами не очень молодая. Но немало нашлось бы женихов, которые с радостью пошли бы с ней под венец. При таком приданом можно и что косявчата не заметить, и белое вместо чёрного разглядеть.

Но молодой стрелок не попросил себе в жены княжеской дочери. Не просил он и дорогих подарков. Поклонился князю в пояс и сказал по-мальчишески звонким голосом:

— Спасибо тебе за милость твою большую, князь! Есть у меня одна просьба! — И попросил… Ну что бы вы думали? Нет, не ломайте зря голову, всё равно не догадаетесь. Те, кто слышали, и то своим ушам не поверили. Потому что сказал молодой поляк:

— Выпусти, князь, из темницы боярина Ставра!

Вот это обрадовал! Почтенного новгородского боярина Ставра, приехавшего в Киев по каким-то делам, Великий князь только недавно упрятал в подземелье. Одни говорят, будто за то, что похвалялся Ставр, мол, богаче он самого Великого князя. Другие — что, напротив, о богатствах своих Ставр помалкивал, потому что ограбил он со своими отроками, отчаянными головами, каких-то богатых купцов. За эту вину и попал в тюрьму. А третьи вовсе свое толкуют: и вины в разбойничестве за Ставром не было. Это на него всё наклепали. И не бахвалился он богатством, а просто вёл разные вольные речи — что и князь ему не указ, а старшой над ним один — Господин Великий Новгород. Мы теперь не станем доискиваться, за что попал Ставр в темницу. И за разбойничество, могло статься. Мало ли встречается среди почтенных людей самых настоящих разбойников-грабителей. А мог и без вины попасть — за вольные речи. Это тоже случалось в те времена. Мы такое на примере Илюши Муравленина видели. Но речь у нас сейчас вовсе не о Ставре, а о его жене.

«О какой жене? — удивитесь вы. — Разговор-то о чем шёл? О турнире в княжеском дворце, о состязаниях лучников. Победитель, молодой поляк, попросил Bеликого князя выпустить из темницы какого-то боярина Ставра. Вот о чем мы говорили».

Ну ладно, пусть пока будет — поляк. Сказал он, значит, про Ставра. А князь до того оторопел — слова вымолвить не может. Поляк же дальше говорит. Даже до земли польского короля дошел будто бы слух, что Ставр очень здорово на гуслях играет. Сам он, дескать, тоже большой любитель музыки, затем и на Русь приехал, чтобы игру этого Ставра послушать. Вот и просит он Великого князя, чтобы тот послал за Ставром и велел ему па гуслях сыграть.

Удивился князь. Ничего подобного не знал он за Ставром. Но и гостя иноземного обижать неудобно, тем более тот нынче — победитель. Послал за Ставром и гусли велел принести. «Пусть, — думает, — поиграет — и гостю в удовольствие и нас потешит. А потом можно его назад в темницу отослать».

Привели по княжескому велению Ставра. И тут, откуда ни возьмись, оказались наготове добрые кони. На одного вскочил сам Ставр, на другого — польский посланник, за ними — конюхи и пустились вскачь по тенистым аллеям, через светлые ручейки, мимо беседок с лавками — вон из княжеского дворца, подальше от Киева.

А польский посланник — ха-ха-ха-ох-ох-ох — никакой он не посланник был, а была, в мужском платье, Ставрова женка, молодая, удалая молодица.

Когда посадили Ставра, решила жена выручить мужа. И что придумала! Надела портки и рубаху. Сверху плащ накинула. Косы остригла, взяла с собой верных отроков и поскакала в Киев. А там явилась в княжеский дворец, назвавшись поляком-путешественником, близким боярином польского короля. Почему поляком назвалась? Потому что иноземцу всегда легче попасть к Великому князю, нежели своему, русскому. Своего как начнут допрашивать — куда, зачем, по какому вопросу. Расспросят, а потом назад отошлют ни с чем. Хорошо еще, по шее не надают. А иноземца что расспрашивать. Стражнику он пролопочет: не понимаю, мол, по-русски. Толмачу наговорит с три короба. И вот уже глядишь, он у дворецкого или у боярина, который ведает приемом иноземцев. Тот почешет в затылке: «Чёрт его знает, кто такой и зачем в Киев прикатил», а потом рукой махнет, скажет толмачу, чтобы перевёл: «Приглашаем на княжеский пир». В самом-то деле, не объест гость князя. А не пустишь его, ещё какая-нибудь неприятность выйдет — международные осложнения.

Вот как все это и приключилось. Так, во всяком случае, рассказывают на Подоле. Правда, находятся люди, которые говорят, что все было совсем по-другому. Никакого поляка не было. То есть поляк, может, и был — мало ли гостей разных наезжает в княжеский дворец, — только это не имеет никакого отношения к тому, что случилось. И женка Ставрова вовсе не наряжалась в мужское платье и по колечку не стреляла. Просто ирисхаля в Киев не с пустыми руками. Навезли дорогих мехов, золотя, жемчуга и дала, кому надо. Нот и оказался Ставр на свободе.

Хотите верьте, хотите нет.

Я вам передала всё точно, как на Подоле рассказывают. А теперь пора нам расстаться с Ильей и Алёшей и отправиться к третьему нашему герою — Добрыне в Новгород.


15



Знаменитый полководец, большой боярин Добрыня в Новгород поплыл, наверное, на специальной княжеской ладье, а может, даже и на собственной. Это смотри по каким делам понадобилось ему побывать в Новгороде — по государственным или по личным. У вас, по-моему, своей ладьи нет. У меня — тоже. И княжескую нам никто не предоставит. Придётся добираться на какой-нибудь попутной.

Очень удачно получилось! У причала стоит ладья новгородского купца Садко, которая уже готова к отплытию. Идёт она издалека, из Константинополя — транзитом. Никаких торговых дел здесь у корабельщиков нет. Товары свои распродали грекам в Константинополе. Там же и закупили, что надо. В Киеве остановились передохнуть денёк-другой после долгого плавания. Запасли продуктов, сходили в городскую баню, посетили киевскую Софию. В Новгороде имеется и свой Софийский собор — главный храм Новгорода, но нельзя же быть в Киеве и не полюбоваться знаменитой святыней. А теперь — снова в путь.

Сам хозяин, как выяснилось, на ладье не плывёт. Но кормчий — старший над гребцами за небольшую плату соглашается взять нас с собой. Так что поспешим, а то сейчас будут убирать сходни.

Первое, что бросается в глаза, — огромная резная фигура на высоком носу: бородатое чудище с рыбьим хвостом.

Морской царь, — поясняет кормчий, видя, с каким интересом мы разглядываем его корабль. Это набойная ладья, или насад. Называется так потому, что у неё высоко набитые, насаженные борта. Прикрывают гребцов от волны, а иной раз и от половецкой стрелы. Судно вместительное. Метров двенадцать в длину и в ширину метра три. Да ещё и под лубом — покрыта сверху лубяной крышей.

Луб — это доски. Луб, подлуб, палуба. Нижутся олова друг за дружкой, заплетаются, будто пряди в девичьей косе. Не знаю, как вам, а мне всегда радостно уловить, разгадать такое плетение, словно рисунок в волшебном ковре.

Интересно, сколько времени займет наше путешествие? Это знает кормчий. Только как к нему повежливей обратиться? Господин? Нет, не подходит. Он ведь не боярин. Гражданин? Друг? Товарищ? Или не знали в те времена таких слов. Знали. Только гражданин имело другой смысл, чем теперь, и означало — горожанин, житель города. Друг, дружина… — это понятно. А товарищ повелось от товара. Вместе везли товар, ехали долгой трудной дорогой. Мы с кормчим товара вместе не везем, но дорога у нас дальняя. Так что, думаю, с полным правом можем сказать:

— Товарищ, а товарищ, сколько нам плыть до Новгорода?

А это как дорога покажет, — не очень любезно отвечает кормчий. Но не обижайтесь на него. Мы сами виноваты. Не следовало спрашивать. Что загадывать наперёд, искушать судьбу. Мало ли что может случиться на воде — и буря прихватит, и на мель можно сесть, и на топляк напороться. Но вообще-то судно скороходное. Вёсел — раз, два, три… Пятнадцать пар! У каждого весла — по гребцу. Пожалуй, через месяц будем в Новгороде.

А мы, выходит, не одни, кто напросился в попутчики.

На ладье, кроме кормчего и гребцов, молодой священник. После учения в Киеве едет служить на север, куда-то в небольшой городов. Едет он не один, а со своей попадьей. Может, и учён попик, только обличьем смешон. Сверху длинная тонкая шея с вертлявой головой, а внизу из-под короткой рясы грубого холста — ноги, обутые в лапти, тоже длинные и тонкие, и голос тонок и тих. О себе рассказывает, смущаясь. Проводит сухонькой ладошкой по лицу, будто поглаживает бороду. А бороды и нету вовсе. Попадья, напротив, колобок колобком. На круглом личике круглые испуганные глаза. И на воду за бортом глядит в испуге — вон оно как глубоко. И на скарб свой: узлы, корзины, коробья, что свалены на палубе в кучу, — не потерялись бы в толчее. И на дружинника, что лежит на постланном по палубным доскам кожухе. Дружинник весь изранен. В расстёгнутый ворот рубашки видна повязка, перетягивающая грудь и плечо. Страшный багровый шрам пересекает щёку до самого глаза. Хорошо, хоть глаз остался цел! Едет ещё один человек — старшина артели, или, как он называет её, дружины, камнерезов. Пригласил его дружину богатый новгородский купец строить церковь. И вот он отправился заключать ряд — договор с заказчиком.

— Уж не наш ли Садко? — интересуется кормчий.

— Он самый, — кивает мастер.

— Что ж, дай бог удачи! Господин наш Садко — купец тороиатый. Не обидит.

Ладья идёт мимо Речицы, мимо Любеча, мимо Рогачева…

Берега днепровские веселые и обжитые. По высокому берегу густо зеленеет крепкий дубняк, светло просвечивая, кудрявятся березы. По низкому — золотой цепью тянутся песчаные откосы, окаймленные по краю тёмным бархатом камышовых зарослей. Невольно приходит на память: «Чуден Днепр при тихой погоде!» «Днепр Слоиутнч» назвал его другой поэт, великий поэт былинных времён. Слонутич — сын славы, славным. Воистину чуден! Днепр Словутич! По утрам — и синих туманах. Днём — и чернёном серебре. К вечеру — в алом закатном зареве.

Кормчий сколько раз проходил этот путь на своей ладье, а всё не налюбуется. Хвалит:

— Хороши земли!

— Земли-то хороши, — согласно кивает исхудалая баба с чёрным от беды лицом, — да жизни нет. Утром встанешь и не знаешь, будешь ли жив к вечеру.

Под Любечем попросилась на ладью семья погорельца из разорённого половцами села. Рассказывали: налетели половчане, село сожгли. Сами они едва спаслись — успели убежать в лес. Остались в чём стояли. Им и за проезд-то платить нечем. Глава семейства — немолодой хмурый смерд и старший сын его, урядившись с кормчим, гребут вместе с гребцами и кормятся с ними. Жена стряпает на всех еду, и посуду моет, и полощет в днепровской воде солёные от пота рубахи гребцов. А белоголовая их ребятня с похожими, будто слепленными друг с дружки, лицами тихо сидит, сбившись в кучу. И только когда мать поставит перед ними миску с похлёбкой, оставшейся от гребцов, и раздаст ложки, споро и дружно хлебают в несколько ртов.

— Да, дела-а, дальше некуда. Скоро пахарь не сможет выйти на пашню без риска для жизни, — вздыхает кормчий. — Куда же вы теперь?

— А куда глаза глядят, — отвечает женщина. — Только бы отсюда. На север. Там, говорят, спокойней жизнь.

— Хорошо там, где нас нету, — подает из темноты голос кто-то из гребцов. Гребцы неразговорчивы. Сидят внизу на веслах с утра до ночи. Тут не до разговоров. А потом, как поедят, свалятся, даже лба не перекрестив. Уснут вповалку, как убитые, тут же, меж скамьями.

Теперь наше путешествие лежит с юга на север, из Греков и Варяги. Идти вверх по быстрому Днепру дело тяжкое. Хороню, если попутным ветер. Тогда поднимают парус. Идут не только днём, но и по ночам. Ставят па носу большой многосвечный фонарь — не столкнуться бы со встречным судном. Но чаще вечерами пристают к берегу. Смерд с сыном раскладывают костры, ставят на огонь котлы, смердова жена чистит наловленную рыбу — всякой твари по паре, чтоб уха была душистей. Проголодавшиеся гребцы, обжигаясь, хлебают горячее варево, шарят по дну ложками, вычерпывая пшённую гущу. После похлёбки принимаются за рыбу — варённую и печённую на угольях.

Движение по Днепру большое. То наша ладья обгоняет другие, то нас кто-нибудь. И встречных много. Окликают друг друга, опрашивают, кто, откуда, куда. Шведы, датчане, норвежцы, италийцы, ну и, конечно, русские. Оповещают один другого, где намыло мели, с какого боку лучше их обойти.

От небольшого городка Орши Днепр сворачивает на восток. Те, кому надо к Смоленску или к волоку Ламскому, плывут верховьями Днепра дальше. Новгородцам же и другим корабельщикам, чей путь лежит в Варяжское море, приходится переваливать через волок здесь.

Конечно, теперь не то, что в старину, — рассказывает кормчий. — Раньше, бывало, ладьи на руках перетаскивали, на себе. А ныне у волоков дожидаются кораблей поставленные для этого дела работные люди. Подведут крючья под корабельные бока, вынут ладью из воды, как жука из блюда, поставят на катки и повезут лошадьми по укатанной дороге до следующего русла. И скарб твой дотащут. А ты иди следом, налегке. Притомился, пожалуйста, отдыхай в гостинице. Там тебе и постель мягкую постелят, и обедом сытным угостят, и чарку мёда поднесут, чтобы крепче спалось. Не скупись только, раскошеливайся.

И правда, не успели подойти к пристани, с берега перекинули сходни. Гребцы и грузчики, встречавшие корабль у причала, быстро принялись за работу. Не мешкая, бегом таскают тяжеленные кули, тюки, корзины. Тут же у пристани уже ждут подставы вьючных лошадей. На них и перегружают товар. А ладья… Глядите-ка! Заскрипели блоки. Натянулись канаты, И вот уже ладья поднялась ввысь, и её мокрое, поросшее зеленым мхом днище с острым килем проплыло над головами людей.

Ладью опустили на длинные полозья с колесами. Дальше двинулись посуху. Путь предстоит немалый — через Волоковокий лес. И не прямой, а вверх, в гору. Вместе с лошадьми впряглись и гребцы. Надев на грудь широкие ременчатые лямки, поволокли корабль по твердой укатанной дороге. И так до самой Ловати. С гребцами тянет ладью через Волоковский лес и смерд со споим сыном. А жена его с ребятишками идёт рядом с попадьёй и опять рассказывает, как вернулись они после набега в село, а там одно только чёрное пепелище. Вот и двинулись невесть куда. Хорошо еще, люди добрые подавали милостыню, не то бы умерли с голоду дети.

Переволоклись через перевал. Ну, теперь полегче. С горы не то что в гору. А когда наконец вошли в Ловать, тут и вовсе вздохнули. Дальше-то не вверх по течению плыть, как по Днепру пришлось, а вниз. Такой путь гребцам в радость. Река сама несёт ладью. А гребцы приналягут на вёсла, только если даст команду кормчий, чтобы выправить путь. Зато кормчему надо глядеть в оба. Мало ли какие опасности таит в себе река — пороги и мели, поросшие камышом, болотистые заводи, топляки — ушедшие под воду древесные стволы с острыми, как клыки у свирепого вепря, сучьями. Налетишь и пробьешь днище. Но всё равно, плыть вниз по течению гораздо легче. А кроме всего прочего, Ловать — это уже прямой путь к Ильменю.

Ночи стали попрохладнее, посвежее. А главное — светлы. Гребцы — люди новгородские, им это привычно, а молодой поп с попадьёй дивятся. Поп тихо, про себя, а попадья — в голос:

— Надо же! И солнышка нету, а светло, будто день божий стоит и стоит. И не уедёшь!

И правда, теперь по вечерам не спят допоздна все — и путники, едущие с оказией, и свободные от работы гребцы, и смердовы ребята — тоже обвыкли немного, посмелели, сидят и слушают байки. А баек этих бессчетно знает каждый новгородец — про город свой, про Волхов, про Ильмень.

Серебристым блюдом на изумрудной скатерти лежит в пологих травянистых берегах широкое озеро Ильмень. Говорят, впадает в него триста рак и речек, а дальше из Ильменя бежит только один красавец Волхов.

Рассказывают старые люди, которые сами слышали это от своих отцов и дедов.

* * *

В давние времена жили на берегу озера четыре сестры. Одну звали Полистью. Другую — Ловатью. Третью — Полой. Четвертую — Мстой. А на другом берегу прекрасного Ильменя жил молодой витязь князь Волхов. Полюбили красавицы сестры молодца. Но сам князь we догадывался об этом. Ходил на врагов, ездил на охоту, а на девиц и не глядел. И вот однажды, охотясь, заехал в лесную чащу и заплутал. Так и кружил по лесу, пока не набрёл на высокий терем. А в тереме том жила боярышня Ладога. Только глянул на неё витязь и полюбил всей душой. Красива была Ладога, но своевольна нравом. Посватался князь к Ладоге. А своенравная девица отвечала: «Если любишь меня, обратись в реку быструю, а сама я обращусь в широкое озеро. Хочу, чтобы нес ты к моему терему корабли, полные сокровищ».

Князь готов был выполнить волю девицы, да где взять столько сокровищ.

Узнали про его беду сёстры. Тоже обратились в реки. Прибежали к Волхову и говорят: «Не кручинься, витязь! Бери всё наше приданое — жемчуга скатные, да серьги янтарные, да браслеты с кольцами золотые! Ничего нам для тебя не жаль! Бери неси своей невесте!»

Поблагодарил князь сестёр. Обратился в реку и понёс корабли с сокровищами к Ладоге. Но своенравная девица велела своей служанке Неве тоже обернуться рекой и нести корабли с сокровищами дальше, в Варяжское море. «Посмотрим, — говорит, — что тогда станет делать князь…»

Много воды с тех пор утекло. Постарел Волхов, поседел, а всё несёт и несёт Ладоге корабли с дарами.

* * *

Кончилась сказка. Замолчал рассказчик-гребец. И слушатели молчат. Сидят в задумчивости. Может, про витязя Волхова и его своенравную любовь думают, а может, о чем-то своем. Только смердовы ребятишки шепчутся меж собой. Пошептались, а лотом один, кто посмелей, спрашивает:

— А дальше? А дальше-то что с ними было — с Волховом и Ладогой?

— А дальше? — неохотно откликнется рассказчик. — Что тут скажешь? Может, рада бы теперь Ладога, чтобы всё стало по-старому, чтобы обернулась она молодой боярышней, а Волхов — молодым влюблённым витязем, только старого назад не вернешь.

Слушают люди сказку, вздыхают:

— Да, назад ничего не воротишь. Так уж ведется, жизнь течёт всё вперёд и вперёд.

Ильмень-озеро тоже своенравно. Днём светилось серебром в тиши и покое. Хоть глядись в него, как в зеркало. А ночью вдруг будто множество копыт ударило в борта ладьи. Невесть откуда налетел ветер, поднял волну. Один за другим вздымаются валы, то вверх, то вниз кидают ладью. Завертело, закружило её. Тёмное серое небо, тёмное серое море. Ни месяца, ни звезды — одни только тучи и волны. Куда из-под волны, выгребать? В какую сторону плыть?

Зашевелились, будто живые, в чреве ладьи бочки и ящики с товарами, поползли друг на дружку. Завопила дурным голосом попадья. Хватается в темноте, а за что — и сама не знает: то ли стена под рукой, то ли пол, то ли мужнее костлявое плечо. Поп, напротив, словно онемел. Даже слова молитвы забыл. Подхватился, без рясы — до неё ли тут, — в одной сорочке, хочет встать на ноги, а ноги не стоят. А может, ноги тут ни при чём. Ведь поп-то не пьяный. А просто, как им стоять, ногам, когда ладья ходуном ходит. Качает, словно на чёртовых качелях.

Кормчий и тот отдаёт громким голосом повеленья гребцам, а сам твердит молитву. Молится Николаю-угоднику, просит спасти их грешные души. Святой Никола — первый заступник плавателей, терпящих бедствие посреди грозной пучины.

В Новгороде, в большом храме, поставленном сотней самых богатых новгородских купцов, среди которых и хозяин этой ладьи Садко Сытинич, висит на стене икона. На ней старичок с добрым лицом и округлой бородкой. Это и есть святой Никола. А по краям доски, на которой писан лик Николы, — маленькие картинки. Поглядишь на них и узнаешь про жизнь святого. На одном он совсем ещё малый отрок. Родители привели его в школу. Вот он, Никола, прилежно сидит над книгой. На другой — он уже юноша, мудрый и смелый. Вот он спорит с царем. Вот выгоняет из колодца черта. Вот дарит бедняку ковер, который сам только что купил у него. А в самом низу на картинке — ладья, такая же, как и эта. Вокруг огромные злые волны, готовые поглотить ее вместе с гребцами. Вот уже и нос ладьи ушел под воду, и опять летит крутой кипящий вал. Гребцы уже приготовились встретить свой смертный час. Но видно, дошла их молитва. Подоспел Никола, вызволил из беды, спас от гибели…

Выкрикивает кормчий слова молитвы вперемежку с повеленьями, обещается, что если вернутся они живы, то поставит он в храме перед иконой Николы самую большую свечу, которая только сыщется в городе.

Долго ли бьёт и крутит ладью или это только так кажется терпящим бедствие? Кто может ответить? И вдруг один из гребцов кричит отчаянным голосом, не веря, должно быть, сам себе.

— Огонь! — кричит. — Вижу огонь!

И правда, в серой мути засветился золотой огонёк. Может, звезда сквозь тучи глянула? Нет, это де звезда. Это земной огонь, и горит он в церкви, что недавно поставили на Перыни в том месте, откуда вытекает из Ильменя Волхов. В стародавние времена там было Перуново капище, где волхвы приносили жертвы главному богу Перуну. Потому и зовут Перынь. Стояли там старые славянские идолы, тёсанные из дерева. Пылали по ночам священные костры. А теперь на том месте построили церковь. В непогоду, когда не видно звёзд, зажигают в ней сигнальные огни, чтоб светили, маячили, указывали путь тому, кто плывёт в Новгород.

К утру буря унялась. Снова тишь и благодать. Ильмень-озеро расстилается светлым зеркалом.

От Перыин до Новгорода, как говорится, рукой подать. Вот миновали стоящий над самым берегом, обнесённый высокой крепостной стоной Юрьев монастырь. Вот проплыли мимо княжеского дворца, возвышающегося на холме по другую сторону реки на Рюриковом городище. И наконец, с левого берега вдали сверкнул ил солнце золотой купол Софийского собора.

От стен Новгородского кремля, или, как тут принято говорить, детинца, спускается к Волхову улица, которую новгородцы называют улицей Добрыни. Добрыия и в самом деле жил здесь. Наверное, и в этот свой приезд поселился на старом месте. Во всяком случае сейчас мы все узнаем. Начинается ПЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА повести о богатырях — «НОВОЕ ВРЕМЯ — НОВЫЕ ЛЮДИ».

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ НОВОЕ ВРЕМЯ — НОВЫЕ ЛЮДИ


С утра до вечера на подворье стучат топоры. Управитель, столько лет живший на покое, вдали от хозяйских глаз, совсем закружился — с плотогонщиками, которые сплавляют по Волхову лес, с возчиками, которые на лошадях волоком подтаскивают толстенные брёвна к усадьбе, с плотниками, которые строят для боярина Добрыни новые хоромы. Наказывает им:

— Трудитесь со старанием! Не для кого-нибудь строите — для посадника!

Понятно. Значит, Добрыня теперь новгородский посадник. Что ж, должность почетная. Особенно в Новгороде. Хотя в Новгороде имеется свой князь, посадник здесь лицо не последнее. Иной раз значит он даже больше, чем новгородский князь. Новгород, как известно, город своевольный. Приглашают почтенные новгородские мужи к себе князей по собственному хотению. Заключат с князем ряд. Дескать, мы тебя будем кормить и поить, как положено. В обиде не останешься. Ты же со своей дружиной оберегай город. А если потребуется, то и в поход веди по всем правилам воинской науки. А в наши дела городские не мешайся и земли новгородские в свое владение не захватывай. А не то, как говорится, вот — бог, а вот — порог. Так-то!

Кто-кто, а Добрыня знает это лучше всех. Ведь это он ещё в те давние времена уговорил новгородцев принять на княжение Владимира. Другим Святославовым сыновьям давно уже были розданы княжеские столы.

Старшему, Ярополку, предназначен Киев. Второму, Олегу, — Древлянская земля с большим, богатым в те времена городом Овручем. А Владимиру, может, и вовсе не княжить бы на Руси, не иметь никакого, даже малого города в самой дальней волости. Потому что хоть он и сын Святослава, но рождён был холопкой. Правда, у новгородцев были на то свои думы. Рассудили они: «Сами вырастим, выкормим князя, будет верен Новгороду». А ещё, должно быть, думали: «Князь из смердов, будет покладистей». Но как бы то ни было, встретили новгородцы Добрыню с шестилетним князем по-доброму. Здесь под присмотром Добрыни и рос Владимир. А потом, когда со Святославом стряслась эта беда…

Считают иные: мол, случилось все потому, что не послушал Святослав воеводу Свинельда, который предупреждал князя: «Ступай в обход на конях. В порогах стоят печенеги». Не послушал князь воеводу, решил добираться водным путем, на ладьях. А греки между тем отправили к печенегам гонца с известием: «Идёт Святослав из Болгарии в Русь с большим богатством и малой дружиной». У Днепровских порогов и подстерег его печенежский князь Куря, порубил дружину и убил Святослава.

Чего только люди не наплетут! И летописец так написал, не понимая того, что такой опытный воин, как князь Святослав, был не глупей своего воеводы. Знал он, что могут подстерегать у порогов печенеги. Знал, а всё же пошёл, да ещё с малой дружиной. У Добрыни об этом свои мысли. Думается ему, что и вовсе не пошёл бы Святослав оттуда из Болгарии ни на ладьях по воде, ни на конях посуху в обход порогов, будь у него побольше дружины. И не потому, что боялся печенегов.

Ещё матери своей Ольге, попрекавшей его, что покидает он ради походов в далёкие земли свой Киев, говорил Святослав, что полюбился ему Переяславец, богатый и весёлый город на Дунае. Называл он Переяславец серединой своей земли. И землю эту любил потому, что не от отца она ему досталась, а сам завоевал се храбростью и мечом.

С болгарами он бы уладился, если бы не греки. Уж они-то ни за что не хотели допустить, чтобы остался Святослав в Переяславис, откуда до их земли рукой подать. Не зря двинули они тогда стотысячное войско, чтобы выгнать Святослава из Болгарии. И хотя Святослав, в свою очередь, успел взять некоторые греческие города, все же пришлось ему заключить с греками мир. И по договору должен был он покинуть Болгарию. Дружины осталось мало. Потому и зазимовал Святослав в Белобережье возле устья Дуная, на соленом озере. А Свинельда с частью дружины, отдав самых лучших коней, послал на Русь с наказом собрать свежее войско и с ним вернуться назад.

В Киеве в то время уже сидел старший сын Святослава Ярополк. То ли он мешал Свинельду собрать дружину, то ли сам Свинельд не торопился, только князь Святослав не дождался подмоги. Зимой в голодуху поели его воины последних коней. И не было у Святослава иного выхода, чем идти па ладьях и пробиваться через печенегов с остатками своей дружины. Там у порогов и погиб он в бою с Курей.

Великим князем стал Ярополк — совсем ещё молодой отрок. А при нём правителями боярин Блуд и воевода Свинельд. Другой Святославов сын Олег так и сидел в своем Овруче, где был посажен на княжение отцом.

И опять-таки твердила людская молва, что убил Олег сына Свинсльдова Люта за то, что, охотясь, заехал тот и Древлянскую землю. Но Лют неспроста охотился во владениях Олега — хотел показать молодому князю, что он даже у себя в Древлянской земле не хозяин и над Свинельдом не старший.

Добрыня потом допрашивал Олеговых ловчих, как было дело. Они и рассказывали: повстречав чужих охотников в своем лесу, Олег спросил: «Кто вы есть?» Разве другого кого-нибудь стал бы он убивать? А вот когда ответил встречный, дерзко глядя на молодого князя, что он Лют, сын Свинельда, и, не поклонясь, хотел ехать дальше, тут-то и воспылал Олег гневом. Поднял копьё. Лют — тоже. Сошлись. Олег хоть и молодой был, а боец изрядный. Никто и охнуть не успел — пронзил он Люта копьём. «Добрый был молодец!» — говорили Олеговы ловчие, утирая слезы. Добрыне нравился Олег. Похож был молодой князь на отца своего Святослава. Все, кто знал его, жалели, что безвременно погиб он от Свинельдовой ковы — коварства, наушничанья. Смерть Люта положила начало долгой кровавой распре. Свинельд только и думал о том, как отомстить Олегу за убийство сына. Дня не проходило, чтобы не вливал воевода в уши князю Ярополку коварные слова: «Иди, прогони Олега! Станешь самовластием — один будешь княжить на всей Руси!» Про Владимира он тогда не поминал. Видно, не брал в расчёт сына холопки, подраставшего в Новгороде.

Хотел ли Ярополк смерти брата? Вряд ли. Горько плакал он потом, когда внесли окровавленное тело Олега и положили перед ним на ковёр. Его и нашли-то не сразу. Лежал Олег во рву под мостом, затоптанный конями. Плакал Ярополк и попрекал Свинельда, зачем повёл рать и убил Олега.

Услышав про гибель Олега, Добрыня встревожился. С Владимиром, сыном холопки, расправиться Свинельду было просто. У Владимира в ту пору и дружины-то не было настоящей. И выход тогда Добрыня видел только один: бежать с племянником к варягам и там набирать дружину.

Вскоре Владимир с Добрыней вернулись в Новгород. Новгородцы Владимира любили и иного князя иметь не желали. Ярополк был далеко. Может быть, он и не решился бы идти из Киева на Владимира через всю Русь. Но вблизи Новгорода в Полоцке сидел сильный владетельный князь Рогвольд. А гордая дочка его Рогнеда… Попрекали потом Добрыню, что обошёлся с княжной без чести. А что было делать? До сих пор помнит Добрыня, как стоял он посреди дубовой залы в замке Рогвольда, а надменная девица, будто камни, кидала в свата оскорбительные слова. Сотрясая стены, хохотали Рогвольдовы сыновья и бояре. И вскоре вся Русь вторила им, будто эхо, потешаясь над отвергнутым женихом, юным его племянником, князем-холопом. Оставалось от позора опять бежать за море — теперь уже навсегда, мыкать век по чужим землям или… До сих пор помнит Добрыня и жаркий гнев, который вёл его на приступ, заставляя кидаться в гущу боя, не жалея живота, ничего не страшась. Помнит Добрыня и злую радость победы. Они ещё валялись посреди двора, иссечённые, порубанные, — Рогвольд и его сыновья, а Рогнеда была уже у Владимира. Не хотела по доброму уговору стать женой, приволокли силой. Всю жизнь не могла потом Рогнеда простить своего позора. На Добрыню глядела, будто огнём жгла. А Владимира даже пыталась заколоть. И только потом уже, когда подросли дети, смирилась и доживала свой век в подаренном Владимиром сельце.

А Добрыня тогда, расправившись с Рогвольдом, повел дружину на Киев.

Ярополк был предан и убит своим советником лживым Блудом. И стал Владимир, сын Малуши, Добрынин племянник, Великим князем. Держа крепкой рукой славянские племена, объединил их земли в единое целое. Огородился от степи валами и засеками, обороняя свои города и села от поганых степняков. Принял новую веру, с которой вошла Русь в семью других христианских народов. А рядом с Владимиром был всегда он — Добрыня. И слава его взвивалась над славой Великого князя.

Давно уже нет Владимира. Желая захватить Киевский стол, в кровавую свару вступили его сыновья. Потом оспаривали друг у друга стольный Киев сыновья сыновей. Потом… Но о том, что будет потом — речь впереди. Сейчас еще несколько слов о Великом князе. За долгий былинный век богатырей на Киевском столе сменился не один князь. Были и смелые воины и мудрые правители. И добрая память о них осталась в былинном Владимире. Но были и властители иного толка — не снискавшие ни славы, ни уважения. Имена их не сохранились в народной памяти. Не станем уточнять их имен и мы. Пусть Великий князь в нашей повести останется безымянным.

Когда мы виделись с Добрыней в прошлый раз, во время половецкого нашествия, он, как помните, был верховым воеводой, или, говоря современным языком, главнокомандующим над всем войском, в которое входили дружины разных князей. Некоторые говорят, что этого быть не могло, потому что всегда войско водили в бой князья. Приводят в доказательство слова летописца, который, вспоминая о каком-то сражении, говорит, что проиграно было оно оттого, что в тот час при войске не было князя, а воеводу-боярина никто, мол, слушать не хотел. Мы с ним спорить не станем. Может, когда и было такое дело. С той поры много воды утекло, и теперь уже не разберешь, где правда, а где выдумка. Что же касается Добрыни, то можем сказать одно: и воины, пришедшие в составе дружин из разных земель защищать стольный, и добровольцы народного ополчения — киевские горожане, — словом, все, кто тогда насмерть стоял на днепровских кручах под Киевом, знали, кто вел их на бой. Великого князя в тот трудный час с ними не было. Вы тоже это видели и можете подтвердить. Придержав при себе большую часть дружины, он бежал, бросив город на произвол судьбы.

Каким образом оказался Добрыня опять в Новгороде, да еще на месте посадника, мы узнаем потом. А сейчас посмотрим, как живется прославленному храбру в городе его молодости.

Нового посадника Новгород встретил неприветливо. Едва успел он представить почтенным новгородским мужам княжеские грамоты, раздались крики:

— Мы твоему князю не холопы!

— Киев над нами не господин!

Слушает посадник эти крики, но в спор вступать не спешит. Пусть покричат, отведут душу. У Новгорода с Киевом исстари идет соперничество. Если сойдутся новгородцы и киевляне, непременно начнут друг дружку задевать да подзадоривать. Чего только не наговорят!

Киевляне свой город ведут от Кия, по имени которого и назван Киев. Все-то им доподлинно известно: в старину жили славяне на Дунае. Пришли волохи и потеснили славян. Вот и пришлось Кию со своим родом покинуть отчие места. Пошёл он на восток. По дороге хотел было осесть, построил даже город Киевец. Но все же, видно, не полюбились ему те места. Двинулся дальше, дошёл до Днепра. Тут заложил вместе с братьями город Киев. Был он князем своего племени, сильным и могучим. Потому и звали его Кий — палица, молот.

Кий и Киев. Мы с вами и не догадывались, что бильярдный кий, которым гоняют шары на зеленом сукне, имеет отношение к названию города Киева, к имени древнего славянского князя. А враги, прогнавшие славян с Дуная, которых киевляне называют волохами, — это, по-видимому, римляне. Вот от каких незапамятных времен ведется отсчет.

Киевляне гордятся предком своим Кием. А новгородцы не утерпят, чтобы не встрянуть.

Этот Молот-Кий вовсе и не был князем, а был простым перевозчиком. Сидел у Днепра и гонял свой плот от одного берега к другому, тем и кормился. Вот и весь ваш князь.

— Это вы, новгородцы, плотники, простолюдины, — закричат киевляне, — приходите нам хоромы строить!

По брань, как говорится, на вороту не виснет. И правда, покричали и притихли. Посадник собрался было сказать свое слово, как поднялся немолодой боярин, заговорил зычным голосом:

— Твой князь — что половецкий хан! Лучше к поганым в их вежи ездить, нежели в стольный!

— Это боярин Ставр! — шепнул Добрыне сидевший рядом писец.

Но Добрыня уже и сам догадался, разглядев под высокой, отороченной мехом шапкой гневное лицо боярина. Ставр только недавно выбрался из княжеской темницы, куда попал по приезде в стольный. Да и не он один был схвачен по приказу Великого князя. До сих нор содержит в заключении Великий князь новгородских купцов, приехавших в Киев по торговым делам, И не каких-нибудь мелких торговцев, а богатых, имеющих власть и силу, почтенных новгородских граждан. Всё потому, что не может забыть обиды, которую нанесли ему новгородцы. Не так давно пытался было Великий киевский князь посадить на княжение в Новгород своего сына, да получил из Новгорода неслыханный по дерзости ответ: «Присылай, коли не жаль тебе сыновьей головы!» Ответили, будто здоровый кукиш под нос поднесли. И хотя пересылка писем велась тайно, почему-то всему свету известно каждое слово. И потешаются теперь все, кому не лень. Вот и хочет князь устрашить не в меру развольничавшихся буянов. А с другой стороны, не может же он вести с Новгородом войну! Все же худой мир лучше доброй ссоры. Хоть и вольничает Господин Великий Новгород, а дань в киевскую казну вносит и во всех прочих делах связан с Киевом одной веревкой. Не смеет Великий киевский князь рубить эту связь. Вот и послал он посадника с наказом уладиться с новгородцами по-мирному.

Потом уже, когда улеглись первые страсти, толковали новгородские мужи Добрыне, что на него самого не таят они зла и рады были бы его приезду в Новгород. Но ведь он не в гости приехал, а посадничать. Новгород же хочет иметь посадника не по киевской указке, а своего, новгородского, которого сами выберут.

Что тут можно им ответить?

* * *

Пятница — день торговый.

Ещё в один из первых дней после приезда в Новгород отправился Добрыня на новгородский торг.

— Козья Бородка! — не иначе как какой-нибудь веселый шутник придумал прозвать так этот дальний угол огромной торговой площади, где торгуют скотом. Здесь и вправду можно купить дойную корову, свинью и барана, гусей, уток и кур и, конечно, козу с рогами и бородой. Пошутил шутник, а прилипло. И теперь уже не в шутку, а всерьез так и называют этот скотный торг. Даже новую церковь, которую тут недавно построили, зовут Успенье, что на Козьей Бородке.

Козья Бородка подаёт свой особый голос. Мычит и блеет, верещит, визжит, крякает. Но Добрыня, по-праздничному одетый, в высокой боярской шапке, в кафтане дорогого сукна, который едва сходится на раздобревшем животе, медленно шагая, не смотрит ни на коров, ни на овец, ни на коз. Идет в конный ряд. Впрочем, это только так говорится — ряд. А на самом деле это широкое, вытоптанное конскими копытами поле.

У самого края возле пегой лошаденки топчется старик смерд с сыном. Сельских жителей сразу отличишь от горожан по одежке, а верней — по обувке. Они в рубахах из самотканого полотна, в похожих на войлочные кафтанах из грубой шерсти, а главное — в лаптях. Горожанин, даже самый бедный, лаптей не наденет. Пусть старые, семь раз залатанные, а все же поршни, городская кожаная обувь. Чтоб не сказали люди — мужик лапотный, холоп.

Ну и кони! Вот этот, например, что понуро стоит на распухших больных ногах. Не конь, а смертный грех! Оно и понятно, кто среди страды поведет на торг работящего коня? Разве уж от очень большой беды. Или, напротив, от большой удачи, когда, разбив наголову противника, захватят вдоволь и пленников и коней.

Добрыня с сочувствием глядел на смердов и их конягу. Неказистым и выносливым этим крестьянским коням-работягам написано на роду всю их лошадиную жизнь вместе со своим хозяином трудиться с утра до вечера. Будут они есть не досыта, будут выбиваться из сил, виновато поглядывая на людей грустными, со слезой, глазами. Но пришёл Добрыня сегодня на Козью Бородку не из-за них. Вон они — те красавцы! Предназначена им совсем иная судьба. Тонконогие, быстрые, горячие, они никогда не будут тащить за собой плуга или волочить тяжёлые сани. Они будут мчаться быстрей ветра и легко нести на себе всадника. И будет скакать на них гонец из города в город, чтобы доставить срочный наказ, или боярин со сворой собак на охоте за зверем, или воин с мечом навстречу врагу. Будут эти кони ходить под узорчатым седлом, взнузданные дорогой позолоченной сбруей. Будут их пасти на сочных лугах, кормить отборным зерном, купать в прозрачной озерной воде, скрести скребницей и чесать гребнем их шелковые гривы. Будут их беречь и холить, пока не падут они бездыханно на дороге, загнанные насмерть, или не свалятся, обливаясь кровью, па поле брани под ударом вражеского копья.

Но пока они не знают, не ведают этого. И здесь, на Козьей Бородке, они не стоят понуро, как те неказистые, покорные своей судьбе крестьянские лошаденки. Они нетерпеливы и горды. Угольно-черные, и серые в яблоках, и буланые — цвета золотого осеннего листа. Их привозят из дальних земель в дар, или в дань, или на продажу. Их охраняют и берегут. Потому что такой конь — большое богатство. И кони, будто понимая это, по-лебяжьи выгибают шеи и гневно косят глаза. Не каждый усидит в седле на таком коне.

Кто-кто, а Добрыня понимает толк в лошадях. Начинал-то он свою службу у князя Святослава конюхом. Ну и потом, когда стал он княжеским дружинником, а затем воеводой… Каких только коней не бывало у него!

Взгляд Добрыни остановился на рыжем, как солнце, коне, которого с трудом удерживал на поводу конюх. К нему подошёл молодой простолюдин, видимо чей-то слуга. Перехватив повод, легко вскочил в седло. Конь взвился на дыбы. Стоявшие вокруг подались назад, расступились. Казалось, вот сейчас конь сбросит всадника или рванется безудержно, перемахнет через поле и врежется в ближний к конскому полю ряд, где блеют козы и овцы, верещат свиньи, мычат коровы, где в толпе покупателей мелькают яркие женские платки. Но всадник словно влип в седло, крепко держа поводья.

Добрыня не мог отвести от коня глаз. Бывает же такое: увидишь — и перевернется душа. Немолодой, с седеющей головой боярин неотрывно глядел на коня. И чувствовал тоже, как юный отрок: вот оно, рыжее счастье! Как они могли жить друг без друга — Добрыня и этот конь? Сейчас он найдёт владельца, даст столько, сколько тот запросит, — даже торговаться не станет. И уведет отсюда, с Козьей Бородки, красавца коня. Конюх, к которому подошёл Добрыня, назвал цену.

— Да в уме ли твой хозяин! — закричал Добрыня. И как было не закричать. Того, что просили за коня, не мог вот так в одночасье наскрести в своих ларцах и кубышках храбрый воин, знатный полководец, новгородский посадник Добрыня. Сказал в сердцах:

— Хоть до ночи тут стой, не продать тебе коня за такую-то цену!

Но покупатель сыскался.

Покорный властной руке, конь послушно прошел несколько кругов. Всадник спешился, но повода прежнему конюху уже не отдал. Повёл коня к новому хозяину.

— Чей же это слуга был? Княжеский небось? — спросил Добрыня стоявших рядом людей. Отвечали:

— Почему — княжеский? Это конюх господина Садко!

— Садко? Да кто он такой — Садко? — чуть не в крик закричал Добрыня. А люди добрые, в свой черёд, поглядели, подивились. Чудит боярин. Как это не знать, кто такой Садко.

Чей самый красивый терем в Новгороде? — господина Садко.

Чьи самые богатые лавки в гостином ряду на большом новгородском торгу? — господина Садко.

Чьи самые большие насады, груженные товарами, отправляются от новгородских причалов, в далекие страны? — господина Садко.

Кто сидит среди самых почтенных граждан, решающих с посадником важные городские дела? — господин Садко.

Хвалились, будто всё это не Садко нажил, а они сами.

Вы уже, наверное, догадались, что в нашей повести появился ещё один герой — торговый гость, купец Садко. Память о нём тоже сохранилась в былинах. Богатырь этот не киевский, а новгородский. Кое-что мы уже знаем о нём. На ладье, принадлежащей господину Садко, мы с вами и приплыли в Новгород. Непременно надо нам с ним познакомиться. Очень интересный человек. Так думает и Добрыня, шагая прочь с торга. До того задумался — даже не заметил, как до Волхова дошёл.

По алой от закатного солнца воде плавают белые гуси. Весь день плещутся они в заросших осокой заводях в поисках добычи. Со стороны кажется, будто они усердно полощут свои темные клювы и никак не могут их отмыть в волховской волне до нужной чистоты. Иной и вовсе уйдёт головой под воду, сверху торчат только жёлтые перепончатые лапы и пуховая опушка хвоста. Над водой в закатных лучах тучей вьётся мошкара.

Теперь нам пора, пожалуй, распрощаться с Добрыней. Пусть отдохнёт немного после шумной Козьей Бородки наш храбр, пусть поразмыслит тут в тишине над Волховом новый посадник о новгородских делах. Только что это? Слышите? Пищат вовсю дуделки, громко бренчат струны, доносится разудалая песня. А жители, кто плюясь втихомолку, кто осеняя себя крестом, торопливо прячутся по домам. Запирают ворота, затворяют ставни окошек.

— Люди добрые! Да что же это такое? Кого вы так испугались? — спрашивает посадник Добрыня. — Или чудь заволоцкая пожаловала? Или степняки до Новгорода достали?

Отвечают сразу несколько голосов:

— Не смейся, боярин, коли не знаешь. Это Васька Буслай со товарищи. Вон он высится, будто башня надворотная. Рядом с ним — Лука и Матвей, дети боярские.

— Вон тот верзила — голова-котёл — Костя Новоторженин. Его хоть колом по голове лупи — только звон идёт. Первый Васькин дружок, изгой купеческого роду.

— Коротыга по прозвищу «Потаня» — тоже из купцов. Всю ночь гуляют пьяные. А попробуй, молви им слово. Они тебе в ответ — десять. «Отвернись, — скажут, — не гляди, ежели не по нраву!» А то ещё похлеще: «Чего зенки вылупил? Ступай отсель подобру-поздорову, покуда жив!» И правда лучше уйти. Не дай бог с ними связаться!

— Да уж так оно и есть, поверь, боярин, слова лишнего не прибавлено. Знаешь, что недавно было в Никольской братчине? — И опять, подсобляя друг дружке, рассказывают.

Никольская братчина — это на Плотницком конце, где живут и работают корабельщики — плотники, парусные мастера, кузнецы, кующие якоря и цепи, и прочие умельцы по оснастке судов. Был день святого Николы, покровителя плавателей. Ну вот и собралась Никольская братчина — союз корабельщиков отпраздновать Николу. Как и положено, уставили яствами столы, наварили ячменного пива, припасли меду и вин. Вот туда-то, кроме званых гостей, заявились и незваные — Васька Буслай и его дружки. Вылакали чан зелена вина. И пошло. Кому-то кулаком в ухо въехали, кому-то глаз подбили. Дальше — больше. Коротыга Потаня стул за ножку ухватил и давай им по головам лупить. Верзила Костя во двор выбежал, выдернул из забора кол. А сам Васька и вовсе из телеги оглоблю выломал…

Хозяевам — одному руку из плеча вывернули. Лекарь, как ни старался, не мог назад вправить. Пришлось и вовсе пилой руку отпилить бедняге.

А другому ногу сломали. На всю жизнь хромым оставили.

А третьего как хватили поперек хребта, тут ему и смерть пришла!

А почему вы их не свяжете, этих разбойников, и не сведёте к судье?

Давно бы уже свели, если бы были разбойники! А ведь эти-то кто? Не простолюдины какие-нибудь — дети самых почтенных мужей! Взять хотя бы Ваську Буслая…

Вот и предстал перед нами, дорогой читатель, развесёлый гуляка Василий Буслай, ещё один герой. Нет-нет — не герой! Я не хочу, чтобы это слово соседствовало с его именем. Многим Васька, правда, нравится своей силой и удалью. Лично я не люблю его, хотя и признаю, что он не лишен некоторых привлекательных черт. Но былины помнят его, и было бы нечестно о нем умолчать. Да и как умолчишь, когда он врывается в повесть так же, как когда-то ворвался со своей буйной ватагой в Никольскую братчину. Вы еще о нем услышите — о Ваське.

— Васька? Сын Буслая? — переспрашивает посадник, всё больше дивясь.

— Он самый! Хорошо, старый Буслай помер, не дожив до такого позора.

Васькиного отца, новгородского купца Буслая, Добрыня знал в своё время. Тихий был человек. До девяноста лет прожил — ни с кем не перечился.

То-то и оно. Буслай — царство ему божье — умер вскоре после рождения сына. Васькина мать, почтенная Амелфа Тимофеевна, чтобы не почувствовал сынок сиротства своего, уж так пеклась о нём. Как и положено купецкому сыну, учила грамоте. Нанимала учителей, сажала читать книги, отдавала учить церковному пению. Васенька-то, говорят, с малолетства востёр был и к наукам способен. Слух шёл на весь Новгород о том, как впрок Васеньке всё приходится — и грамота, и письмо, и даже пение церковное.

Теперь-то он другие песни поет. Уши бы воском залепить, чтобы не слыхать этого непотребства.

Жаловались люди на Ваську матери его Амелфе Тимофеевне. Почтенная Амелфа Тимофеевна женка крепкая, матерая. Убогой вдовицей её не назовёшь. Нельзя сказать, чтобы Васькина матушка оставляла жалобы без внимания. Напротив. Слушает, что говорят ей про сына убелённые сединами мужи, и губы у ней сжимаются и глаза сверкают: «Ну, погоди, Васька, чадо ненаглядное! Ужо тебе будет!» И правда, осердясь, закрывала маменька Ваську в тёмную без окошек горницу, снаружи привешивала замок-гирю, какими на ночь лавки запирают. Только и это не помогло. Снюхался Васька с девкой-холопкой, по имени Чернавка, которая у Амелфы Тимофеевны была доверенной ключницей. Чернавка возьми да и выпусти Васвку. И госпожи своей не побоялась. Надо же какая!

Вон она — девка непотребная — с Васенькой своим под руку разгуливает, стыда не боится.

«Да, трудно пришлому разобраться в жизни вольного города, — думает Добрыня. — Торговый гость, купчина Садко, покупающий коня за такую цену, что под силу разве только Великому князю. И этот Васька, купецкий сынок, на которого не могут найти управы почтенные городские мужи. Вот он каким стал — Господин Великий Новгород! Новое время — новые люди. Раньше мужи хвастали удалью молодецкой, победой над погаными. А нынче чем похваляются?

Сёлами с приселками.

Палатами дубовыми.

Золотом, которое всех и всё может купить».


16



«Садко? Да он в дружбе с самим водяным царём, владыкой Ильменя! Тот и одарил счастливца несметными богатствами!» — это любому новгородцу доподлинно известно. Рассказывают, как дело было, и даже песни поют:

«Ай как ведь во славном Новеграде,

Ай как над тут над Садком теперь да случилося,

Не зовут Садка уже целый день на почестей пир».

Сам Садко от дружбы с водяным царем не отрекается. Привечает в своем златоверхом тереме сказителей и песенников. Все-таки лестно, когда тебя величают под звоны гуслей. Садко слушает, кивает головой: так, мол, так. Было такое дело — не позвали меня в тот день на. пир. Думает про себя: «А между прочим, кто-кто, а вощанники могли бы позвать. Покойный батюшка отвалил им немалый куш. И членские взносы платил аккуратно, и на строительство и содержание Иваньковского храма внёс свою долю. А они как поступили со мной — отцовы сотоварищи? Разве это по совести? Вот тебе и почестей пир!»

А певец уже ведёт дальше:

«Ай как Садку теперь да соскучилось,

Ай пошел Садко да ко Ильмень он да ко озеру».

И опять кивает головой Садко: «Ещё бы не соскучиться! И пригорюнился и закручинился — всё верно. И на Ильмень-озеро ходил и на горючем камне сидел. Только на гуслях яровчатых не играл». В самом деле, с какой радости было ему бренчать на гуслях! Но из песни слова не выкинешь. Поет певец складно, в пору самому поверить, будто так все и было. Понравилось будто водяному владыке, как играл Садко на гуслях. До того понравилось, что посоветовал водяной царь горемычному молодцу идти в город и поспорить с торговыми мужами, что выловит он в Ильмень-озере рыбу — золотое перо. Нередко случается такое: льется в кубки вино, течёт мёд, и всё громче шумят во хмелю купцы-молодцы, хвалятся друг перед дружкой, бьются об заклад. Ставят серебро и золото, лавки с красным товаром… Куражатся: «Была не была! Где наше не пропадало!» Зовут для суда третейских посредников — видоков и послухов, чтобы все без обмана.

Потом, проспавшись, опомнится спорщик и заплачет горькими слезами. А так как молодому Садко прозакладывать было нечего, то поставил он свою голову, — стал бы холопом, рабом, ни подкинь водяной царь в Садковы сети рыбу — золотое перо. Так рассказывают новгородцы.

На голову свою об заклад Садко не бился — это всё враки. Но не зря говорят: «В каждой сказке есть своя правда». От холопства и в самом деле был Садко недалёк, когда за долги были проданы на торгу и ладьи, и лавки, и отчий дом. Ещё немного, и самого Садко продали бы отцовы заимодавцы.

Отец Садко Сыта принадлежал к древнему роду. Ещё не стоял на земле город Новгород, когда деды и прадеды Сыты водили суда по всему пути из Варягов в Греки. Были они умелыми кормчими и смелыми воинами. На своих ладьях одолевали и реки, и волоки, и моря, своими мечами прокладывали путь через тридевять земель в страны севера и юга. Знали белоголовых, светлоглазых, рослых и статных торговых гостей, прибывших послами от племени ильменских славян, и на многоязыких торгах солнечного Константинополя, и в уединенных, разбросанных среди сумеречных скал варяжских поселениях. Корабельщика Сыту причисляли в Новом городе к почтенным мужам. На отцовских ладьях плавали и старшие сыновья Сыты. Отрок Садко ещё бегал в школу при Софии, учил «Аз» да «Буки», гонял с дружками голубей, прыгал с моста в волховские волны.

Хвалился Сыта своими быстрыми ладьями, гордился Сыта своими ладными сынами. Кого речной волной накрыло, кого — озерной, кого — морской. Остался один только Садко, последыш. А когда ушёл вслед за сынами и Сыта, нависло над молодым Садко ещё не молвленное, но уже замысленное горькое слово — изгой. Нависло над головой, как обух. Падёт и придавит. Накроет хуже, чем волной девятого вала. Не вынырнешь, так и уйдёшь камнем на дно. Метко краткое это слово и ведёт от доброго к худому, от жизни к смерти. Гоить ведь и означает — жить. А изгой — тот, кто изжился, изжил себя, оказался вне жизни. Без вины, а виноватый. Чужой среди своих, лишний, ненужный. Отщепенец. И метят этим словом, будто клеймом.

У княжича-малолетки умер отец, умер прежде, чем сам сел на княжество. Вот и скажут про княжича — изгой. Почему? Да потому, что никогда теперь не занять ему Княжеский стол. Не допустят дядья и двоюродные братья. Отпихнут сироту, дадут худой удел, победнее, подальше. Не будет он равным среди них, каким мог бы быть, если бы не осиротел до срока.

И холоп, выкупившийся на волю, — тоже изгой. Кажется, к добру, а не к худу повернула колея его жизни. Был рабом, стал вольным. Радуйся! Но и на воле худо, если одинок человек, как дерево среди поля, как плаватель, потерпевший крушенье средь бурной воды. Каждый может его обидеть, примучить. Никто не встанет рядом с ним плечом к плечу. Никто не заступится.

И попов сын, по лености не выучившийся в молодые годы грамоте, тоже изгой. Оно и понятно. Ни именья у него нету, как у боярского чада, чтобы жить-поживать там в довольстве и веселии, без забот о хлебе. Ни землю он не умеет пахать, как сын смерда, чтобы добывать пропитание в поте лица. Ни к рукоделью никакому не приучен, как сын ремесленника. Был бы грамотен, пошёл бы по отцовской дороге, а так останется не у дел.

Ну, а про разорившегося купца и говорить нечего. Продадут за долги его лавку, и товары, и дом, и скарб. Останется он гол как сокол. И бывшие друзья-товарищи, с кем дела вел, будут глядеть на него не узнавая.

Шептали люди, сочувственно покачивая головами, мол, вовремя умер Сыта, ушел от позора. Жалели сына его, молодого Садко.

По-настоящему и познал Садко свою беду в тот день, когда не позвали его на свой пир вощанники. Сидел, не выходя из дому. Ждал, а вдруг все же постучится в ворота посыльный, подаст бересту с приглашением: «Уважаемого Садко, сына Сыты, просят пожаловать в такой-то день, в такой-то, час в церковь святого Иоанна, что на Опоках».

Издавна считали новгородцы свой город веселым, шумливым. Теперь же можно было только диву даваться, каким был он еще совсем недавно покойным и тихим. С утра, бывало, проснутся, начнут перекличку разноязычные причалы — немецкий, варяжский да свои, где идёт погрузка и разгрузка. Днем пошумит торжище. К вечеру празднично проплывает над Волховом колокольный звон. А потом падет тишина. Слышно, как плещут о берег волховские волны, как шумит листовой ветер. Разве только играют где-нибудь свадьбу или какой-нибудь почтенный горожанин празднует крестины сына-наследника. Вот и все веселье. Ну а если слышится вдруг разудалая музыка — свистят сопелки, дудят дуделки, звенят бубенцы, значит, пришли в город скоморохи и тешат князя во дворце или боярина с боярыней в красном терему. А теперь безо всякой свадьбы, без крестин каждый день веселье.

Бывает, время — за полночь, люди добрые уже третий сон видят, а в каком-нибудь из больших храмов, которых немало стоит на торговой площади, вовсю горят многосвечные светильники. Доносится наружу громкая речь. Но там, в божьем доме, не пастырь вливает в уши своих прихожан священное господне слово. Творятся в храме среди ночи дела не божьи — мирские, людские. Новгородцы знают: это сошлись на пир почтенные городские мужи, деловые люди.

У торговцев скотом излюбленное место сборищ — храм Успенья, что на Козьей Бородке. Купцы-вощанники всегда собираются в храме Ивана на Опоках, где некогда копали опоку — глину. По месту сборищ и зовут вощанников Иваньковской сотней. Сотня ли их, меньше ли, больше ли — купцов, промышляющих продажей воска, — значения не имеет. Главное, что Иваньковская сотня, пожалуй, самый богатый торговый союз в Новгороде. Оно и понятно. Чуть ли не со всем светом торгует Господин Великий Новгород воском и медом, который собирают бортники в северных лесах. Нет, наверное, такого места на земле, где бы не жили добрые христиане, где бы не стояли церкви — дома христианского бога. И всюду в светильниках горят восковые свечи. Сколько его нужно, воска, для храмовых свечей? Этого не счесть даже самым искусным счетчикам. Горят многосвечные светильники не только в храмах, но и во дворцах правителей, в замках и теремах богатых людей, будь то христианин, мусульманин или язычник, озаряя жилище праздничным светом. Но если пламя восковых свечей веселит жильё, то мёд веселит душу. Мед и сладок, и лаком, и хмелен, и для здоровья полезен. Берут нарасхват и свои и чужие.

Не уступают по богатству вощанникам я купцы, торгующие мехом. Мягкая рухлядь, добытая охотниками северных лесов, — белоснежный горностай, черный с серебром соболь, бархатный бобер, дымчатая векша, рыжая, как пожар, лиса тоже ценятся по всему свету. Отчего же не пожертвовать? Но огорчился молодой Садко совсем не потому, что хотел угоститься на праздничном застолье сладкими яствами, отведать медвяного пития, потешить весельем душу. Пир пиру — рознь. Пируют на свадьбах и. крестинах, на рождество, на пасху, в престольный праздник — в день святого, которого больше всего почитают. На такие пиры зовут гостей с женами и детьми — родственников, друзей, соседей, знакомых… Это пир — веселье. И совсем другое дело — пир-собрание. На таких пирах, пока не разобрал хмель, ведут торговые мужи деловой разговор. Договариваются, какие цены держать, с кем вести торг, в своем ли городе продать товар приезжим гостям или самим снарядить ладьи в чужие земли. На пиры-собрания приходят только почтенные мужи, члены торгового союза.

Сына разорившегося купца Сыты почтенные новгородцы не звали ни на пиры-собрания, ни просто в гости. И дочкам своим не велели глядеть на добра молодца.

«Ну, и что же, что удал? — говорили дочкам отцы. — Мало ли в городе удальцов!»

«Ну и что же, что пригож, — твердили дочкам маменьки, купеческие женки, — с лица воды не пить. Да он гол как сокол!»

Впрочем, все это было давным-давно. Теперь-то зовут. За великую честь почитают иметь за столом важного гостя — тороватого купчину Садко Сытинича. Теперь бы и дочек своих, юных дев, с радостью отдали бы за Садко. Да он уже женатый. И растет у него сын — наследник Торгового Дома Садко.

Ушёл тогда Садко от неминучей беды. Разбогател, поднялся ещё выше отца своего Сыты. Но водяной царь тут ни при чём. Сам он добыл своё счастье. Как? Об этом в другой раз. А сейчас ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ — «САДКО И СЫН».

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ САДКО И СЫН


Был ранний утренний час. В такое время добрые люди ещё досматривают сладкие сны в своих теремах. Ещё лежат в дрёме, нежась на пуховых перинах под шёлковыми стегаными одеялами в тихих спальнях с завешанными от солнца окошками. Но Садко не любил ни долго спать по утрам, ни лежать в неге на широком резном ложе. Когда б ни лёг, хоть за полночь, сколько б ни выпил за веселым ужином чарок мёду и вина, поутру поднимался тверез и бодр, готовый встретить наступающий день.

Холоп с заспанным лицом уже ждал у дверей хозяйской спальни с господским платьем в руках. Другой холоп по зову первого нёс воду в серебряном кувшине. Вода была не тёплая, какой, глядя на изнеженных греков, принято было умываться в господских теремах. Садко любил воду холодную. Зимой её черпали из стоящей в сенях кади, со льдинками. А в летнее время доставали прямо из колодца, чтобы не успела нагреться.

И в это утро Садко поднялся, как всегда. И ночью спал беспросыпу, безмятежно и спокойно. А уж ночь была, не дай бог! Будто вражье войско, навалились на город черные тучи, плотно обложили со всех сторон, взяли в кольцо. Казалось, кто-то, захлестнув арканом, всё туже и туже стягивает петлю, вызывая удушье.

Свирепой конницей налетал ветер, рвал с домов кровли, будто головы с плеч. И Волхов метался и выл, как пес на цепи, учуявший злую беду.

Раскат за раскатом громыхала сухая гроза. Вспарывала сверкающими саблями тяжелое брюхо неба. Будто из огнеметов, сыпала на дома и улицы огненные стрелы — шереширы, грозя сжечь великий город.

Холоп налил воды из кувшина в умывальник-водолей с крутым, изогнутым, как лебяжья шея, носком и теперь держал его на весу за дужку ручки, потихоньку наклоняя, так, чтобы из носка с птичьим клювом на конце текла ровная струйка воды. И пока господин Садко умывался над тазом, холоп рассказывал ночные происшествия — бурей посносило кровли с соседских домов. У них на подворье всё, слава богу, обошлось. Только выворотило старый дуб, так и лежит корнями кверху. А неподалеку на их же Рогатице молнией зажгло было дом, но его быстро погасили сторожившие всю ночь с баграми, ведрами и лопатами жители, залили, закидали землей, не дав разгореться пожару.

— В такой-то ветер не приведи господь! — сказал холоп и хотел перекреститься, но не посмел переменить руку на дужке умывальника, чтобы не нарушить ровную струю, бежавшую из разверстого птичьего клюва на сомкнутые ладони господина. Перекрестился другой холоп, тот, что, бережно повесив на спинку стула господское платье, теперь держал наготове расшитое полотенце. И тоже вступил в разговор. Поведал с почтительной преданностью — госпожа не опала всю ночь. И когда загорелся тот дом на их улице, велела было будить господина Садко. Но пламя сбили, и госпожа отменила своё повеление. Сама же от пережитого страху так и не сомкнула глаз до самого утра. Теперь почивает.

Из серебряного чрева водолея, из разверстого птичьего клюва в ладони господина Садко падала тугая струя, рассыпалась брызгами и звонко била в серебряный таз.

Умывшись холодной водой, Садко позволил холопу растереть себя суровым полотенцем. Другой холоп надел на господина приготовленное платье. Опустившись на колени, натянул на господские ножки поршни, расшитые под передком цветной шерстью, обвязал крест-накрест до самых колен тонкими плетёными ремешками.

Утро одарило город тихим покоем, будто в награду за пережитое ночью. Дождь все-таки хлынул под конец, и теперь обновленно сияли омытые кровли домов, деревья и заборы. И даже дощатые настилы мостовых влажно дышали, словно в мёртвом дереве вновь заиграли былые соки.

Садко, весёлый и бодрый, неторопливо шагал по улице, пружинисто ступая мягкими поршнями по влажному настилу мостовой. Казалось, только он один не маялся, не страшился, не кручинился, не молился в эту буревую ночь. А уж кто-кто, а Садко мог бы и закручиниться, мог бы и помолиться лишний раз Николаю-угоднику, сберегателю и заступнику плавателей. Мог бы попросить милости для своих кораблей, что плавают по всему долгому пути из Варяг в Греки и по другим водяным дорогам. Тем более что знал Садко о предстоящей буре загодя. Конечно, бюро прогнозов погоды тогда не было, но вещатель по ведомым ему приметам предрекал в конце первого летнего месяца и грозы и сильный ветер с Варяжского моря. А вещатель в своих предсказаниях не ошибался. Не зря щедро оплачивали владельцы кораблей волховскую его работу. А за хорошую погоду вдобавок платили всякий раз особо. И вчера, когда явился он подтвердить своё недоброе предсказание, не усомнились. Несмотря на обманную тишь, не выпустили стоявшие у причалов, готовые к отплытию суда. А иные даже разгрузили и вытащили на берег, чтобы не разметало, не разбило их яростной волховской волной. Тем же кораблям, что находились уже в пути, помочь было нельзя, и оставалось только молиться Николаю-угоднику.

В конторе Садко — большом двухэтажном доме, расположенном на одной из главных улиц Торговой стороны, несмотря на ранний час, уже начался рабочий день. Молодой писец уже успел испортить почти готовую, переписанную набело бересту, которую торговый агент Худион должен был сегодня подать на подпись господину Садко. И теперь Худион ругал его на чём свет стоит, а старший над писцами грозил провинившемуся, что быть ему заперту на ночь. Но и другие служащие сегодня трудились без должного прилежания.

В горнице было шумно. Разговор шёл о происшествиях сегодняшней ночной бури. Рассказывали — там убило молнией человека, там сгорел дом, там унесло в Волхов стоящие у причала рыбацкие челны. Только один человек — лысая голова, длинный нос клювом, — казалось, ничего не слышал, занятый делом. Сидел, беззвучно шевелил губами — считал. А потом — стук-стук — щёлкал костяшками счетов, словно бусины, нанизанными на проволочный стержень. Гонял их длинным перстом вперед-назад. Сверял одно с другим. И если сходилось, тогда уже брался за перо и мелкой цифирью писал страницы толстой книги из берестяных листьев, прикрытой с обеих сторон, как дверцами, деревянной обложкой. Это был главный счетчик, ведавший всеми платежами Дома Садко.

Шутили шутники, что голову счетчика обточил на своем токарном станке умелец токарь, что держит мастерскую неподалеку от конторы на улице Рогатице. Точит ковши, братины, плошки и прочую дребедень. Счетчик и правда летами не стар, а лыс на диво.

Старик толмач, некогда плававший кормчим на одном из хозяйских кораблей, а теперь на старости лет, зарабатывавший тем, что, зная языки, мог вести беседу с любым иноземцем, рассказывал о знаменитом новгородском пожаре, случившемся в годы его отрочества. Говорливый старик любил вспоминать былое и виденное. Только теперь такое время пошло — народу некогда слушать чужие речи. У всех дела, все наспех. «Торопливо стали жить», — думает старик. И радуясь, что собравшиеся в кружок сослуживцы готовы слушать его, старый толмач рассказывает — не сказку о тридевятых землях — быль о родном городе:

— Умирать буду — не забуду! Не приведи господь увидеть вновь подобное, — говорит бывший кормчий и осеняет себя крестом. И правда, сколько лет с тех пор прошло, сколько зим миновало. Многое повидал он на своем веку — старый бывалый человек. Бороздил воды многих рек и морей, не раз глядел в лицо смерти. А это помнит ясно и ярко и вновь ощущает стук сердца в груди, как тогда, в ту ночь… В ночь, когда горел город… Видит: бьёт в чёрное небо пламя, пылает в чёрной воде. Горят дома и мостовые, горят на воде корабли и огненной дугой висит над Волховом торящий (мост… А еще видит: пепел — чёрный, тёплый, мягкий. Ни домов, ни улиц, — пепел. Ступаешь, и ноги уходят в пепел — чёрный, тёплый пепел… Видит это, а говорит другое:

Загорелось на Софийской стороне, на Холопьей улице, не миновало и Пискуплю. А потом по мосту перекинулось на Торговую. А тут загорелся Гаральдов причал…

Рассказывает старик многословно и подробно, но его уже не слушают. Сегодняшний день со своими заботами заслонил день вчерашний и его беды.

— Садко!

— Садко Сытинич!

— Хозяин!

Поклонились в пояс. Садко кивнул головой, пошел вверх по лестнице на второй этаж к себе.

И вот уже Садко сидит за своим рабочим столом. Он в одной шёлковой рубахе, вышитой по вороту. Свой плащ из тонкого фландрского сукна алого цвета он скинул, как только вошёл. Расторопный отрок из купецких детей, отданный в услужение, чтобы приучался к делу, приглядывал, как изловить жар-птицу — удачу, хотел было принять господский плащ на руки. Протянул их бережно, словно готовился взять дитя. Но Садко нетерпеливо отпихнул отрока, кинул свой плащ без всякого бережения на спинку резного стула и, едва опустившись па бархатное сиденье, снова нетерпеливо кивнул головой, чтобы, не медля, один за другим входили все, у кого есть дело.

Дела есть у каждого. Торговый Дом «Садко и сын» связан деловыми отношениями со множеством лиц и организаций — с поставщиками меха и судостроительными фирмами, строящими по заказу Торгового Дома суда, с иноземными торговыми союзами, с корабельщиками, которые водят принадлежавшие Дому корабли в Чёрное и Варяжское моря, с дружинами мостников, которые чинят и оборудуют причалы, с грузчиками и бичевниками, которые перевозят суда через волоки, и прочими работными артелями. И служащие конторы — законники, знающие, как составить тот или иной договор, товароведы, способные определить добротность товара, толмачи, умеющие вести разговор с иноземцами, — каждый ждёт хозяйского слова. Кому надобно представить отчёт, кому получить указания, кому подать бересту, чтобы приложил Садко Сытинич свою печать, печать Торгового Дома Садко. Но все знают: хозяин не начнет ни одного дела, пока не поднимется сюда наверх главный счетчик со своей книгой.

Страницы этой книги из берестяных листов, прошитых тонкими жилами, хранят в себе память о том, когда, кому, сколько было заплачено за купленный товар, где, что, по какой цене продано. Кому выдано по ряду — договору вперёд за будущую работу и сколько ещё осталось заплатить за то, что уже сделано. Впрочем, счетчик помнит все и без книги. Спроси хозяин — уставится вдаль и начнет:

«Гордею, ловцу соболей, с братьями за собольи шкуры числом в столько-то сотен выплачено столько-то гривен серебра, да ещё монетами арабскими дирхемами — столько-то штук. А векшегонам — охотникам на белок Пахомом, посланным в Заволочье в югорские земли, к Каменным горам, роздано железного товару — топоров и пил, засапожных ножей и ложкарей, игл для шитья и гвоздей, да скоб, да дверных пробоев, да обручей для бочек — всего на столько-то гривен серебра. Да мостникам, чинившим причалы, надлежит заплатить по ногате за погонный локоть — всего столько-то ногат, да еще выдано им овса для лошадей на столько-то ногат, а прокорм у мостников свой…»

До чего же иные люди любят похвалиться. Особенно грешат этим новгородцы. Лучше всего, конечно, хвалиться несчетной казной. Если нету казны, можно похвастать добрым конем, силой или удалью молодецкой. Умный, как известно, хвалится старым батюшкой, родной матушкой. Глупый — молодой женой. Ну, а если ни коня, ни силы, ни удали, ни даже жены — одно гусиное перо и чернила в чернильнице? Оказывается, можно похвалиться чужой головой, да ещё и лысой. Случалось, писцы, подгуляв где-нибудь в гостях, хвалились счётчиком. Мол, у нас, в нашей конторе, можно сказать, в одной с нами гриднице, почти рядышком, сидит человек — ума палата. Может счесть и византийские милиарисии и солиды, от которых и пошло на Руси слово «золото», и арабские дирхемы с непонятными письменами, и динарии, пришедшие на Русь из западных земель. А главное, как ни считает — все прибыль господину Садко.

Одни слушали, удивлялись: «Да ну?!» Другие посмеивалиеь: «Было бы что, сами бы сосчитали. Невелика наука. Проходили в школе в своё время». Но смейся не смейся — Торговый Дом богател с каждым днем. Увозили товара на куну, привозили — на десять.

Главный счётчик родом из холопов. Отпущен своим господином на волю, потому что был бестолков и ни к какому делу не пригоден. Не могли его ни битьем, ни лаской приучить не то что к хитрому рукоделью, но даже к чёрной работе. Ну и холоп! Руки — крюки, сам все глядит куда-то в глубь себя, да беззвучно шевелит губами. Не иначе как дурачок от рожденья — уродивый — юродивый. Чем хлеб на него переводить зря, лучше отпустить на все четыре стороны во опасение души. Всё-таки — убогий. На примете у бога.

Отпущенный спасенник кормился у церкви подаянием. Не уходил со двора и тогда, когда пустела церковь. Стоял под окошком и слушал, как священник учит грамоте ребятишек. Тут и открылся в нем дар божий к чтению и счету. Священник и привёл его к Садко. Так юродивый стал главным счётчиком Торгового Дома.

Как ни были внимательны писцы, как ей старались сводить то, что было начертано на лежащих перед самыми их носами берестяных листках, точь-в-точь, букву к букве, а все же ошибались. И тогда в наказанье старший писец, отпустив всех с заходом солнца то домам, запирал виновного в гриднице на ночь, чтобы к утру переписал все заново и впредь был прилежней. А вот счётчик не ошибался никогда, хотя и писал сразу всё начисто. Знать, умудрил господь его, одарил разумом, хотя и лишил волос.

Иной писец из молодых, кого запирали на всю ночь в пустой гриднице, случалось, завидовал счётчику, глядя, как тот закрывает деревянными дверцами свою толстую книгу, где нет ни одной ошибки. Конечно, обидно было сидеть взаперти над постылой работой весь длинный вечер, всю долгую светлую ночь. Особенно, когда доносились снаружи весёлые песни девиц, гулявших на берегу. Но ночь, хоть и была светла, всё же клонила ко сну. Кончались девичьи песни. Затихал город. И, поразмыслив на досуге, почесав в затылке, наказанный решал: «Всё же лучше быть таким, каким ты есть, чем шибко умным да лысым».

Счётчик щурит утомленные мелкой цифирью глаза и низко опускает голову. Стук-стук — щёлкают костяшки счетов, будто дятел долбит колоду.

Деревянные, похожие на бусины, кругляши с высверленными посредине дырочками и вместе с металлическим стержнем, на который они были когда-то нанизаны, через несколько сотен лет откопают археологи. Будут бережно очищать мягкой щеткой пыль веков с этих счетов, по которым сверял капиталы какой-нибудь «главбух» былинных времен, и радоваться находке. Найдут и клад золотых и серебряных монет — с надписями на разных языках, с профилями известных и позабытых властителей далеких земель — и затеют долгий спор о том, как, какими путями пришли эти чужие деньги на Русь. Всё это будет потом. А пока главный счетчик оставил счёты, взял берестяную книгу. Сейчас он пойдёт к Садко. И все знают: упаси бог попытаться ввести главного счетчика в обман — завысить в счёте цену на купленный или занизить на проданный товар. Пусть не в Новгороде и даже не в Киеве, а где-нибудь за морем, за тридевять земель велась эта купля-продажа, счетчику все равно ведомо: где что почем. И когда, возвращаясь после торговых поездок, приходят доверенные лица с отчетом, то, хотя все считано честно, по совести, сидят они тут на лавках ни мертвы ни живы, пока главный счётчик шевелит губами и щёлкает костяшками счетов.

Первое дело было у толмача — когда господин Садко примет немцев. Они уже который день дожидаются.

— Немцы на своём подворье беглого холопа укрыли, — сказал кто-то из служащих.

У немцев в Новгороде есть свой гостиный двор, где они обычно останавливаются. Есть даже собственный причал для судов. Он так и называется — Немецкий. У купцов из варяжских стран — Гаральдов причал и Готский двор. Случалось не раз, что холоп, сбежав от хозяина, укрывался на дворе у иноземцев, а потом и вовсе уезжал на их ладье в чужие земли.

— Опять? Так ведь недавно ряд подписали, чтобы не укрывать, а ежели какой прибежит, немедля выдать назад, — заговорил, сердито сверкая острыми тёмными глазками, Худион. Человек пришлый, он отличался от светловолосых рослых новгородцев тёмной мастью и неказистым видом. Как и главный счётчик, Худион — один из лучших торговых агентов Дома, правая рука господина Садко — тоже из холопов. Но у бывшего холопа теперь у самого в его городском доме и на недавно приобретенной загородной усадьбе имеется с полсотни челядинцев — холопов. Покупал Худион рабов с выбором: по мастерству, чтобы были в хозяйстве и кузнецы, и древоделы, и гончары, и свой сапожник, и швец, и даже ювелир, искусный мастер по золоту и эмали. Обидно ведь, если сбежит такой умелец. — Этак все холопы разбегутся, кто — в немцы, кто в варяги, — продолжал Худион. — Надо немедля в суд подать на немцев за укрывательство.

— А чей холоп? — спросил толмач.

— Говорят, боярина Ставра, — отвечал тот же голос, который сообщил о побеге холопа. — Управитель уже снёс в суд бересту, чтобы немцы уплатили стоимость холопа.

— Ну вот суд пусть и разбирается, а у нас свои дела есть! — прервал разговор Садко и велел толмачу привести немцев завтра с утра. Были ли виновны немцы в укрывании беглого холопа или нет, Торгового Дома Садко это не касалось. В Новгород прибыли представители Ганзейского союза — самой большой немецкой торговой фирмы, и заключить с ними договор было выгодно Дому.

После толмача был черед кормчего. Он вчера ездил на, верфи, где по заказу господина Садко строят суда. Кормчий докладывал — насады плохо проконопачены, могут дать течь. Говорит он медленно, будто волочит слова посуху через волок. Садко не торопит его. Но не успел кормчий закончить, как писец уже вручил ему бересту, на которой было начертано грозное предупреждение владельцам судостроительной верфи. Если не уладят они обиды, причиненной Дому Садко, миром, то предстанут перед судом. И тогда не только выплатят неустойку, но и вовсе лишатся права строить корабли. Расторопный отрок уже поднёс разогретый воск. Хозяин придавил его перстнем с резным камнем, и грозное письмо украсила печать Торгового Дома «Садко и сын», придав ему власть и силу.

Вне очереди вошел к хозяину гонец из Киева, присланный доверенным человеком Садко. Он привёз бересту, в которой было написано, что, хотя хлеб нынче на юге уродило, киевские торговцы зерном, сговорившись, держат цену. Уступать не согласны. Надеются продать хлеб в Византию. Подав господину Садко бересту, гонец добавил на словах, что скакал без устали, меняя в условленных местах коней. А еще добавил, не забыв потешить господина, что кони Садко добрей, чем на княжеских заставах. Потому и доскакал быстрей ветра.

В конце письма киевский агент спрашивал, какие будут распоряжения хозяина. Прочитав письмо, Садко велел гонцу идти отдыхать. Пусть подкрепится сытным обедом, поспит до полудня, а потом зайдет за ответом. Возьмет письмо и тронется в обратный путь. Гонец уже собирался выйти вон, как господин Садко окликнул его и вернул назад. Знал Садко, что не утерпит гонец, чтобы не похвалиться в харчевне перед народом своей быстрой ездой. Знал Садко и то, что непременно в той харчевне сыщутся людишки, которым приказано от хозяев своих проведать, зачем, с какой вестью прискакал его гонец в Новгород из Киева. Киевский хлеб интересует и других новгородских купцов. Даже вощанники Иваньковской сотни, испокон веков промышлявшие медом и воском, теперь тоже норовят прихватить и хлеба, на который так велик спрос в скудной земле. Новгородской волости. И сам Садко, хотя в основном ведёт торговлю мехом, не забывает и про хлеб. Поэтому, прежде чем окончательно отпустить гонца, строго-настрого приказал ему господин Садко ни в трезвом виде, ни спьяну не проболтать ничего, о чём сказано в привезенной бересте. Напротив, если кто будет расспрашивать, зачем прискакал в Новгород, отвечать, что хлеб в Киеве в это лето на диво дешёв и он, мол, прислан к господину с просьбой готовить новые ладьи, потому что тем, которые грузятся в Киеве, не увезти всего, что куплено. Гонец с удивлением поднял голову. Раскрыл было рот, но так и не спросил ничего, решив делать, что велят, не дознаваясь, зачем и почему.

А Садко, вызвав писца, стал диктовать письмо в Киев. Приказывал киевскому своему агенту торг продолжать, но хлеб по дорогой цене не брать. Ладьи же, чтобы не плыли пустыми, потихоньку загружать. Одни — скотом, который пригоняют на киевский торг половцы, другие — шиферными пряслицами работы овручеких мастеров. Вроде бы незавидный товар, а берут его нарасхват. И не только на Руси. В прошлый раз всё, что закупили в Киеве, потом отвезли к полякам и немцам, получив немалую прибыль.

Пока Садко диктовал писцу, что писать на бересте, остальные ждали у дверей горницы. Только счётчик со своей толстенной книгой стоял тут же наготове. Слушая хозяйский наказ, согласно кивал головой, будто долбил своим длинным носом невидимый древесный ствол. Ему одному было известно никому более не ведомое: пока доверенный человек Торгового Дома рядился с продавцами зерна на юге, в Киеве, другой посланец господина Садко уже скупал хлеб на севере, в Суздале. Брал задёшево. Суздальцы в этом году опять собрали большой урожай, но вывозить хлеб на чужие рынки ещё не приспособились. А чтобы не перехватили дешевый хлеб свои же новгородцы, надо было пустить их по ложному следу. Пусть гонят свои суда в Киев, уповая на даровой хлеб южных земель.

Садко не успел ещё закончить письмо, как в горницу без спросу вошел, нет, вбежал отрок и закричал во весь голос:

— Ладья! Ладья из Греков. Пришла! Стоит у причала!

Может, это была та самая ладья, на которой мы с вами плыли в Новгород; застигнутая непогодой и все же избежавшая гибели, а может, какая-нибудь другая. Много их плавает по рекам и морям с товарами Торгового Дома Садко. Садко воспринял радостное известие как доброе предзнаменование. Довольно кивнул головой, степенно перекрестился.

Что ж, поздравим Садко с очередной удачей и попрощаемся с Новгородом.


17



Усобицы. Помните, что рассказал Илье его старый полчанин начальник стражи? После смерти Владимира передрались, перерезались княжеские сыновья. И пошло — спорят сыновья и внуки, дядья и племянники. Никак не поделят Великокняжеский стол — кому на нем сидеть — и другие княжества тоже. Каждый тянет себе города и земли побогаче. Спорят князья, и ни за что ни про что проливают свою кровь люди по всей Русской земле. И не в боях с врагами — в драке меж собой. Впрочем, теперь уже трудно сказать, где они — враги. Бывает, и свои налетят, разорят не хуже степняков. Угонят скот, сожгут дома, уведут в полон людей и потом будут продавать их — своих русских — задешёво. Рабыня — по ногате, как худой поросенок, а раб и вовсе по резане, как говорится, дешевле пареной репы. Враждуют меж собой киевляне, черниговцы, переяславцы… Не поймёшь иной раз, кто за кого стоит, кто на кого идет, кто кому изменяет.

Гуляет по Руси это страшное слово — усобицы, вражда.

* * *

В стене окошко величиной с ладошку.

Солнечный луч золотой спицей пронзил стену. Повис невесомо и косо, воткнулся острием в дубовую столешницу, высветлил лежащий на ней жёлтый лист пергамента.

Над первым — другое окошко, второе окошко с ладошку.

Поднимется солнце повыше, и в стену вонзится новая спица. И снова падет под углом соразмерно и точно.

Окошки. Их сколько? Их столько, чтоб солнце гостило под каменным сводом от восхода и до заката.

Так замыслил зодчий.

Солнечный луч золотил пергамент. На золотом четче проступали черные ряды букв: «Что есть мелющие жернова? Жернова суть мира. Мелется душа с телом. Душа вознесется, а тело останется на земле».

Сухонький старец в монашьей одежде перечел написанное, откинулся на спинку резного стула, сидел, раздумывал. О нем говорили, что большего книжника на Руси еще не бывало. Книги — славянские, болгарские, греческие, еврейские, арабские… Их везли в монастырь по поручению игумена, возвращаясь на родину из чужих стран, священники, и монахи, и ездившие с дипломатическими поручениями бояре, и купцы, и дружинники. Дарил их монастырю и княжич, один из сыновей сидевшего в ту пору на Киевском столе Великого князя, — тоже большой книголюб. Не раз приезжал он к своему ученому другу. Отпустив бояр и отроков, один входил в тихую келью, садился на покрытую простым сукном лавку, сидел, вытянув обутые в мягкие сапоги ноги.

Маленькие окошки ступеньками взбегали по стене, ступеньками сходили по другой. Солнце длинными пальцами неслышно перебирало на полках старые рукописи — на славянском, на болгарском, на греческом, на еврейском, на арабском… Устав писать, хозяин откладывал перо, распрямлял плечи, поворачивал худое лицо, на котором живым блеском светили глаза. Не глядя в пергамент, читал на память:

…«Мелется душа с телом. Душа вознесется, а тело останется на земле». Так ли это?

Сойдясь, они продолжали беседу, у которой не было ни начала, ни конца.

— Ты сомневаешься? — спрашивал княжич. — Сомневаешься в предназначенном движении души в град божий небесный Иерусалим?

— Нет, — помедлив, отвечал игумен, старший священник, настоятель монастыря, — только я думаю, я думаю, что на земле тоже остаётся часть души, когда человек умирает. Да, мы знаем: стоит дуб без ветвей и корней, придёт к нему некто без ног, возьмёт его без рук, зарежет без ножа и съест без зубов. Дуб — человек. А придёт к нему смерть, придёт и зарежет без ножа. Человек смертен. Так суждено. Он ослушался, вкусил от запрещенного плода и будет нести наказание до тех пор, пока не придёт на землю страшный суд и не откроется на земле рай. Умирают все — и грешные и праведные, и злые и добрые, и богатые и бедные. Они тоже умерли — те, кто сотворили их, — кивал он на старые рукописи. — Тела их давным-давно превратились в прах. А душа живет. Разве это не чудо, что малые эти знаки, — он бережно касался страницы, — встав в ряд друг с дружкой, доносят до нас творенья великих умов — их мысли, их чаяния, их сомнения? Я прихожу сюда и спрашиваю их: «Что есть человек? Каковы его обязанности на земле? Где и в чем истина?» И они отвечают мне. Значит, не все уходит туда в небесный град? Значит, что-то остается здесь, с нами?

— Ой, отче, — качал головой княжич, — не слишком ли увлекаешься ты чтением древних? Смотри! Уже и так говорят о тебе, что ты предпочитаешь Платона и Аристотеля отцам церкви. Епископ жаловался князю, что хранишь ты в монастырской библиотеке запрещённые церковью апокрифы, тайные книги.

Апокрифы, тайные книги. Верно, ныне апокриф означает тайный, сокрытый. Уже само это сокрытие несет в себе грех. Да они потому и тайные, что — запрещенные. Пока они не были запрещены, их и не называли тайными. Лжёт и скрывается раб. Свободному человеку не. зачем прибегать ко лжи. Свободный — свободен. Свободен жить по велению своей души, по совести. На самом деле апокриф не нес в себе ни тайны, ни греха.

— Смотри, — качал головой княжич, — ты прослывёшь еретиком.

Иногда вместе с отцом приезжала и дочка Анна, совсем юная девица и тоже большая книжница. Князь посмеивался над дочкой:

— Она глядит на книги, как иные девы глядят на золото и жемчуга.

Игумен доставал с полки припасенную для девицы книгу.

— Вот велел переписчику сделать список для тебя, дитя моё. — Вручая своей ученице подарок, хитро поглядывал на княжича. — Тоже апокриф. — Добавлял, посмеиваясь: — Не сомневайся, князь. В этой рукописи не опровергаются труды отцов церкви. Я не позволил бы себе заронять в юную душу семена сомнений. Здесь содержится повествование о том, как царица Савская посетила царя Соломона. О мудром еврейском царе Соломоне ты знаешь, — обращался он уже серьёзно к девице. — Знаешь, как рассудил он спор двух матерей, каждая из которых уверяла, что младенец, из-за коего идет меж ними тяжба, принадлежит именно ей. С этим и обратились они к царю, с просьбой рассудить их и отдать младенца той, чей он есть на самом деле. Царь велел привести младенца и разрубить его пополам, отдав каждой из женщин по половине. Спросил спорщиц, согласны ли они с таким решением. Помнишь, в чём состоит мудрость этого приговора?

Юная книжница кивала головой, отвечала толково:

— Одна женщина сказала, что согласна. А другая закричала: «Нет, нет! Отдай ребенка ей, только пусть он будет жив!» И тогда всем стало ясно, кто из них настоящая мать.

Да, истинная мать готова была отказаться от своих прав, лишь бы сохранить жизнь своему дитяти. Правда тем и права, что печется о благе, а не ищет выгоды. В книге, которую я велел списать для тебя, ты узнаешь о том, как препиралась с мудрым царем не менее хитроумная женка царица Савская. Она приехала в гости к Соломону в прекрасный город Иерусалим, где мудрый царь не только строил великолепные дворцы и храмы, поражавшие их богатством и убранством современников, но и собирал мудрецов. Приехала со своими мудрыми советниками и царица из Савы.

Девица склоняла русую голову над вязью письмен. Через некоторое время в келье слышался звонкий смех. Сдерживая смешки, читала состязание в хитроумии гостьи с хозяином.

«…Есть у нас колодец с чистой водой далеко от города. Как привезти его в город?»

«Сплетите веревку из отрубей, и мы приволочём ваш колодец».

«Если на ниве растут ножи, чем их сжать?»

«Ослиным рогом».

«Разве у осла есть рога?»

«А разве нива родит ножи?»

«Коли мертвец заплачет, чем его утешить, чтобы он засмеялся?»

«Дайте ему мгляное яйцо».

«Разве из мглы можно сделать яйцо?»

«А разве может плакать и смеяться мертвец?»

* * *

После смерти своего жениха, погибшего в одном из межкняжеских сражений за Киев, Анна решила уйти из мира. На её приданое был крылом к мужскому монастырю пристроен женский — чуть поменьше, чуть пониже. Издали глянешь — две колокольни, как две головы. Так и стоит на горе этот божий дом, будто двухголовая однокрылая птица.

Анна, или, вернее, уже не Анна, а настоятельница женской обители Евдокия, получившая это имя при пострижении, молилась в своей келье о том, чтобы всевышний вразумил людей, которые, не ведая, что творят, идут несытства ради брат на брата, проливая кровь, лишают друг друга бесценного божьего дара — жизни. А свободное от молитв время проводила мать Евдокия в той лее самой монастырской библиотеке, куда так любила приезжать вместе с отцом в юности. Ее учителя здесь уже не было. За вольнодумство он был сослан в дальний северный монастырь. Его добрый приятель княжич, после смерти отца севший на киевское княжение, был крепко занят насущными земными делами — борьбой с братьями, оспаривавшими у него Киев, и некогда было ему вспомнить о своем бывшем друге. А может, и помнил он о. нем, но понимал, что не время ссориться с киевским епископом.

Давно уже нет на свете книжника игумена, нет и княжеской дочки Анны. Ее могила тут же на монастырском дворе. На каменном кресте высечено, что покоится под сим крестом монахиня Евдокия. Но люди позабыли это имя. А вот имя Анна — помнят. Даже монастырь до сих пор так и называют, ласково, по-домашнему, Аниным монастырем.

Алёша, стоя на перекрестке, озабоченно поглядывал по сторонам. Досадовал: надо, было загодя послать Торопка к торгу на Горе. Там у ворот всегда стоят возы, на которых смерды привозят в центральный район Киева разную снедь. Стоят и колы — нарядные возки со скамьями для сидения. Возницы, дожидаясь путников, покрикивают: «Сюда, боярыня! Садись, подвезу!», «Куда прикажешь, батюшка боярин? На Крещатик? На Подол? Мигом домчим!» А сейчас, когда Алеша торопится, как назло, ни одной колы. В конце улицы появился возок. Алёша закричал, замахал руками, но возок промчался не останавливаясь. Только возница крикнул: «Э-эх! Поберегись!» да обдало Алёшин нарядный кафтан мокрым грязным снегом. Так и не дождавшись колы, Алёша окликнул смерда, сидевшего на медленно двигавшейся крестьянской повозке:

— Эй, милый, не подвезёшь?

— Садись, боярин, — степенно отвечал возница, — ежели не боишься, что растрясёт. — Неторопливо слез, подбил солому, дождался, пока седок взгромоздился на повозку, и снова сел, свесив обутые в лапти ноги.

— К Аниному монастырю! Да побыстрей! — приказал Алёша.

Начинается СЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА — «АЛЁША ГУЛЯЕТ ПО КИЕВУ».

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ АЛЁША ГУЛЯЕТ ПО КИЕВУ


Киевским своим знакомым, которые у него было чуть ли не полгорода, Алёша говорил, что приехал в Киев просто так — ещё раз побродить-погулять по стольному, полюбоваться с Горы на Днепр, помолиться в Софии, ну и кой-чего купить на торгу. И правда, видели Алёшу и в Софии, и в других церквах, и на торгу. Вот сегодня он с утра опять тут. Бродил, бродил и присмотрел перстатые рукавицы, у которых не для одного перста, а для всех пяти отдельная одежка. Потом уже, когда Алёша приехал в Ростов, тамошние молодые люди, боярские сынки, а ещё пуще боярыни и боярышни, их во все глаза разглядывали, вздыхали: «То ли дело в стольном! Там что хочешь купить можно! Выбор!»

Перстатые рукавицы и вправду были хороши. И вязанные из тонкой цветной шерсти, и шитые из сафьяна, украшенные вышивкой, стеклянным бисером.

Купец-немец сразу угадал покупателя. Зевак воя сколько вокруг. Стоят. Глазеют. То один, то другой возьмет рукавицу, натянет на персты, спросит цену и пойдёт дальше. Немец серчал. На полном лице обиженно застыла оттопыренная губа. Светлые глаза из-под рыжих ресниц сонно глядели поверх голов. Но если к товару тянулась чья-нибудь рука, немец отводил её, не глядя и молча. Только губа оттопыривалась ещё больше. Не купишь, так и персты совать нечего. Увидев Алешу, купец сразу оттаял. Повеселел, поклонился. Подавал рукавицы — и ту и эту. Сам натягивал их на бояриновы ручки, приговаривал, довольный:

— Гут, карашо!

Старался купец не зря. Купил Алёша перстатые рукавицы, сразу две пары, — и шерстяные и сафьяновые. Заплатил не торгуясь. Видно, немало получал Попович за службу у своего князя.

На прощание спросил у купца по-немецки, не от Ганзы ли он ведет торг.

— Ганза! Ганза! — закивал немец головой. Обрадовавшись родной речи, стал рассказывать. Сам он приехал первый раз, поэтому и не знает по-русски. А вот его товарищи, те хорошо научились говорить. Ганзейская гильдия — самый большой в Европе союз купцов, торгующих с иноземными государствами, — давно установила деловые отношения с Русью. Ганза держит даже свои дворы — и в Новгороде и здесь, в Киеве. Каждый год приезжают ганзейские купцы на Русь. И всегда хорошо продавали свои товары. А вот в этот раз просто беда. Не знают, что и делать. И видя, что русский боярин, так щедро заплативший за покупку, слушает с охотой, купец стал рассказывать дальше. Ещё в прошлый их приезд сам император, или, как называют его русские, Великий князь, заказал привезти дорогого ипрского сукна — самого лучшего по качеству из знаменитых фландрских сукон, а также скарлату. Он очень советует боярину поглядеть эту прекрасную ткань. Расцветки какие душе угодно — и алый есть, и белый, и голубой. Боярину непременно понравится. Скарлат только недавно стали изготавливать во Франции, но теперь из этой ткани шьют себе праздничные одежды знатные люди во всех европейских странах. Купец так увлёкся, расхваливая свой товар, что позабыл даже про беду, с которой начал разговор. Но, вспомнив о постигшей их неудаче, заговорил уже по-другому. Жаловался — привезли они товар, как и обещали, а князь, оказывается, болен. И вот они не знают, что делать. Конечно, товар можно продать на торгу, но они не смеют этого сделать, пока император не отказался от покупки.

Что Великий князь болен, Алёша знал и сам. Болел князь давно. И болезнь-то была поначалу пустяковая. Вдруг откуда ни возьмись выросла на шее горошина. «Болеть не болит, — жаловался князь близким, — а кольчугу надевать неловко. Вот задел шишку, она и кровоточит». Лекарь сказал — дикое мясо. Велел прикладывать припарки. Проклятую шишку, распарив льняным семенем, мяли, терли, давили. А она не уменьшалась — росла. Надулась со сливу, а потом — и с яйцо. Стала поперёк горла, мешает глотать пищу, душит, вызывая приступы кашля. Князь прогнал своего лекаря. Но и другие оказались не лучше — что русские, что иноземные. Даже врач-грек, до того учёный, что только глянет на человека и сразу может назвать день и час, когда тому придет срок умирать. Но Великий князь на тот свет не торопился и про свой смертный час у грека не спрашивал. Напротив, велел: «Лечи!» Но известно, что лучше попасть в лапы к дьяволу, чем в руки врачей. Ездят, ездят во дворец, а все без толку. Не помогли и молитвы — ни те, что сам князь обращал к богу, подкрепляя свои просьбы щедрыми дарами на церкви и монастыри, ни молебны о здравии, которые служили в церквах по распоряжению епископа. Не помогло и волхованье старика ведуна, которого разыскали где-то в северной глухомани и по велению княгини тайком от епископа привезли в Киев. Все это давно было известно Алеше. И теперь, слушая купца, он сочувственно кивал головой:

— Да, болеет наш князь, болеет. Но, бог даст, поправится. — А пока что обещал он помочь купцам, чем сумеет. Может быть, удастся ему через своих друзей, которых у него немало среди княжеских приближённых, уладить дело так, чтобы и Великий князь не был в обиде и купцы не терпели урону. — У нас говорят: «Чтобы и волки сыты были и овцы целы», — улыбнулся он, переведя на немецкий пословицу. И спросил, в свою очередь, приехал ли уже вызванный к князю немецкий врач.

— Приехал, приехал! — закивал немец. — О-о, этот врач и в самом деле искусен в своем ремесле! Наш старшина и посоветовал его пригласить. Великий князь всегда был добр к Ганзе. Позволял свободно торговать, не теснил пошлинами и во всем прочем не давал их в обиду. И как только стало известно, что император желает приезда врача, вместе с русским гонцом поехал и один из наших купцов. Ганза сделала всё, чтобы врач добрался как можно скорее. Вчера утром он прибыл в Киев, а днем уже был у княжеской постели.

— Ну и что же он говорит? — поинтересовался боярин. — Сумеет он вылечить нашего князя?

— Кто может сказать? — развёл руками немец. — Это известно одному только богу. Князь плох, — доверительно понизил голос купец, хотя говорил по-немецки. — Чтобы отогнать склонившуюся над его изголовьем смерть, надо вырезать дурное мясо, которое растёт у него на теле. Это поможет, если болезнь по жилам не прошла в кровь. Так врач сказал нашему старшине. Только не велел никому говорить, — добавил купец. — Об этом предупредил врача придворный князя.

* * *

Время близилось к полудню, и в небольшой уютной столовой, куда зашли Торопок и его приятель, все уже было готово к обеду. Находилась столовая на оживленной Крещатной улице. Сюда обычно захаживали пообедать гонцы, скакавшие во дворец, купцы, прибывшие в стольный с товаром, а иной раз даже приезжие бояре. Блюда здесь подавали простые, но приготовленные с умением. Сядешь за столик, и тотчас опрятно одетые женки предложат жареного поросенка, говяжий студень, карасей в сметане. А вина сам хозяин и принесёт и разольёт по склянкам. Вин и медов на Руси, как известно, пивали немало. Бояре из рогов, оправленных в серебро, или из серебряных, а то и золотых кубков и чар, простолюдины — из глиняных или деревянных чашек и братин. А тут на столах новинка: склянки — чарки из прозрачного стекла. Внизу толстое круглое дно. Над ним — тонкая, как у гриба поганки, нога. А над ней уже чаша, куда вино наливать — снизу вверх расширяется как воронка.

Хозяин не заставил себя долго ждать. Вышел в зал с узкогорлым серебряным кувшином в руках. Поклонился тучному боярину, сидевшемуся за столиком у оконца, дружиннику в походной одежде, двум купцам и прочим гостям, пожелал всем здоровья, наполнил стеклянную чарку, стоявшую перед боярином, но прежде чем подать ее, поднял над головой:

— Вот как играет на свету вино этой склянке.

Боярин поглядел неодобрительно:

— Стекло и есть стекло.

Дружинник засмеялся:

— А чего на него глядеть! Пей пока пьется!

— Стекло и есть стекло, — повторил боярин, — не золото, не серебро.

— Оно, конечно, — согласился хозяин, с почтением поднося боярину чарку. Но тут же и возразил: — Стекло стеклу — рознь. Два сапога, да не пара. — Наполняя чарки других гостей, рассказывал: делать эти чарки из стекла трудно, куда как трудней, чем, к примеру, наручные кольца — браслеты. И песок-то для такого стекла нужен не простой, а самый что ни на есть мелкий и чистый, который возят в город с островной отмели на лодках. И добавлять в него надо золы от ясеня или от клена, да соли поваренной, да извести, да свинца… Серебро и золото, оно, конечно, но и склянки хороши. Он советует и купцам и дружиннику купить их. Новина. Только в стольном их и делают. Больше нигде. Ежели пожелают, он может продать.

— Да, — поддержал хозяина знакомец Торопка. — Это не наручные кольца. Там знай тяни стеклянный жгут и заворачивай вокруг руки. Дело нехитрое. А эти склянки… Стекла из печи надо выхватить строго по мере. Берут её на конец трубы из обожженной глины и дуют в ту трубу будто в свирель-дуделку, отчего и образуется в чреве стеклянного кома полый пузырь. Попробуй-ка подуди в такую трубку целый день. Потом за полночь душит кашель и сипит в груди. Вот брат у меня стеклодув…

Боярин строго глянул на разговорившегося не по чину простолюдина. Еще когда вошли они с Торопком в столовую, он грозно нахмурил брови — не хватало с холопами за одним столом сидеть. Хотел уже было обругать хозяина, чтоб не привечал смердов, и уйти, да лень было подниматься и есть хотелось. Но хозяин слушал простолюдина почтительно. Он-то знал: простолюдин этот не прост — приближенный слуга Великого князя. Такой холоп иной раз важней боярина. И обедом потчевал радушно и вина то и дело подливал услужливо по знаку Торопка. А потом, когда не одну склянку осушил княжеский слуга, вновь подойдя со своим кувшином, спросил вполголоса:

— Ну как здоровье князя? Что врачи-то говорят?

— Лечат, — громко отвечал княжеский слуга, как и было ему велено отвечать. — Вроде бы полегче стало. — А потом, когда хозяин отошёл, сказал потихоньку знакомцу своему Торопку: — Худо князю. Опять всю ночь маялся. — И совсем шепотком на ухо: — Княгиня гонца к сыну послала. Не дай бог, умрет князь, свара может начаться за стольный.

— А давно послала она гонца? — спросил Торопок: — Успел бы молодой князь, пока отец жив.

— Ежели не станет мешкать, успеет, — успокоил приятеля слуга. — Пока другие князья соберутся, он уже с дружиной будет здесь.

Оба друга вышли из столовой в обнимку. Постояли. Хлопали друг дружку по плечам, хмельные и развеселые. Но как только княжеский слуга, пошатываясь, добрел до угла, Торопок протрезвел и заторопился.

* * *

В Анином монастыре все было, как прежде. С раннего утра на дворе сидят и лежат больные и немощные. Кто сам доковылял, кого принесли на носилках родные. Много матерей с младенцами и недужными детьми постарше. Дожидаются. Скоро распахнутся монастырские двери. Выйдут монашенки, обойдут, опросят всех страждущих. Кому дадут листок с переписанной молитвой, кому настой целебных трав, кому просто скажут доброе слово. Так было заведено ещё Анной. Она и ее помощницы переписывали рукописи по заказам бояр и богатых купцов. На полученные средства содержали больницу, или, как ее называли по-другому, богадельню. Больницей — потому что здесь лечат больных и раненых, исцеляют от боли. Богадельней — потому что здесь дают приют, бездомным старикам и калекам, а это и есть угодное богу дело.

Раннее солнце еще только золотило кресты на колокольнях.

Алёша, войдя в ворота, прошел мимо убогих и хворых, в ожидании выхода монахинь сидевших под монастырской стеной, направился к старому, более высокому крылу, где размещался мужской монастырь. Но вдруг замедлил шаги и, прежде чем отправиться по делам, свернул с расчищенной дорожки на тропку, ведущую в глубь двора к могиле, у изголовья которой высился каменный крест. Задержался чуть у этого последнего пристанища учёной княжны и остановился у соседней могилы — неухоженной, засыпанной снегом.

Здесь, в Анином монастыре, доживала свою жизнь монахиней и другая княжеская дочка — так неудачно выданная замуж за германского императора, гуляку и пьяницу — королева без королевства, разведённая Апракса. Отмаливала свои грехи, которых у неё было немало. Тут же на монастырском кладбище и похоронили ее. Постоял Алеша над маленьким холмиком, перекрестился, сняв с головы высокую боярскую шапку. О чем он думал, глядя на поросшую безымянную могилу, в которой упокоилась многострадальная грешница? Наверное, вспоминал, как вошел, скользя по вощёным полам узконосыми сапожками, в новый терем Мышатычки. Шел, шуточки пошучивал, улыбался, будто и в самом деле приехал повеселиться на пиру. Словно наяву, видел Алеша расписанные стены трапезной, длинные праздничные столы, нарядных бояр и боярынь, белозубую улыбку Апраксы, обращенную к пленнику гостю, раскосому половецкому царевичу. Ах, Апракса, неверная женка! Разве можно так — сначала одному улыбаться, потом другому? И кому — недавнему врагу, который непонятно почему сидит гостем за пиршественным столом, словно не было недавнего боя, словно не лилась на поле русская кровь! Нет, нет, Апракса была ни при чем. К половчанину голову поворотила? Да хоть совсем ее свернула бы! Алёше-то что было до этого? Не Апракса царила у него в душе в ту пору — красавица Настасья, чужая жена. Да и не по собственному хотению улыбалась Апракса тогда половецкому царевичу. Привечала его по приказу своего брата, Великого князя. Сама бы она только на Алёшеньку и глядела, только ему одному улыбалась бы. Не из-за этой женки, что не по своей воле стала блудницей, полоснул тогда Алеша сабелькой половецкого царевича. Тот первым нож вытащил и в Алёшу его кинул. Уж очень разъярил его Алёша смешками и насмешками. А дразнил потому, что искал ссоры. И свару всю затеял и половчанина убил, чтобы сорвать тайный сговор Великого князя с половцами.

Ну что ж, что было, то было. Из песни слова не выкинешь. Спит вечным сном где-то в степи половецкий царевич, а здесь, под этим поросшим травой холмиком, нашла покой русская княжна, королева без королевства, смиренная монахиня. И ещё раз осенив себя крестом, пошёл Алёша назад по узкой нехоженой тропинке к старому корпусу мужского монастыря.

Когда Алеша вошел в келью, немолодой монах поднял голову, дружески кивнул и потянулся, распрямляя усталые плечи. Это был старый приятель Алеши, с которым они еще в отроческие годы вместе учились в монастырской школе.

— Всё пишешь? — спросил Алёша.

— Пишу, — отвечал монах, — сам князь заказал новый молитвенник. Заказал, а теперь вот лежит на одре, — добавил он, помолчав.

— Ну, как он? — спросил Алёша.

— Вчера до ночи решали, срезать ли это дикое мясо, как велит иноземный лекарь. Князь на всё согласен. А княгиня сомневается. И епископ недоволен — грех, говорит. Игумен наш все дни пребывает во дворце. И ныне чуть свет уехал.

На лавку прыгнул серый зверек, величиной с зайца, уселся и лапкой белой, словно на ней была надета рукавичка, стал старательно умывать усатую морду. Чудных этих зверьков завозили купцы из Византии. Прозвище зверька тоже было чудное, коротенькое — кот. Ходит зверь на мягких лапах тихо-тихо, будто крадется. Когда весел, мурлычет, словно песню поет. Жрать захочет, кричит: «Мяу!» А увидит пса — вот потеха: спину выгнет горбом — ну, чистый вельблуд. Этих вельблудов, или верблюдов, — медлительных великанов с горбами на спине пригоняют на киевский торг половцы. На Руси на верблюдах не ездят, только, может, в южных волостях у дикого поля. А вот когда отправляются купеческие караваны куда-нибудь на юг, то лучшей, выносливей животины не сыскать. Ну, а этот диковинный зверек, что, озлясь, горбатится, как верблюд, конечно, иной породы. Ловок, словно барс, глаза, как плошки, урчит утробно и шипит по-змеиному. У греков эти звери живут при доме, их ласкают и балуют по-всякому. Говорит, стерегут они в амбарах зерно от мышей и крыс. Привезённые на чужбину, зверьки быстро приживались и плодились. Их держали уже во многих домах.

— Кис-кис-кис, — позвал Алёша, но зверь и ухом не повел, занятый своим делом. Только зеленые щёлки глаз блеснули.

— Сыт, — сказал монах, — нажрался ночью мышей, вот и намывается. Видишь, гладкий, что твой боров. Ключарь наш привечает этих тварей — мышей гонять. И то дело — совсем было одолели.

— Раздолье им, мышам, в ваших закромах, — усмехнулся Алёша. — Настоятель-то небось, пока князь болеет, не одно сельцо успел к монастырю приписать?

— Пожаловал князь нас, пожаловал доброхотным даянием, — важно отвечал Алёшин знакомец, — на том берегу угодья лесные и село со смердами. А ещё княгиня от себя добавила дарственную на деревеньку. Деревенька неказиста. Зато пруды там рыбные хороши.

— Ну вот, я а говорю, мышам праздник, небось полны закрома доверху?

— А мыши не только в закромах свой сатанинский пир справляют, — принялся рассказывать монах. — Повадились рукописи грызть. В подвалах, где старые свитки лежат, которые ещё при первом настоятеле свозили со всего света. Он, говорят, блажен душой был и книжник изрядный. Там, говорят, не только божественные книги имеются, но и сочинения эллинов, не знавших Христа язычников, и, — добавил он, понизив голос, — запрещённые апокрифы. Ну, ты посиди, Алёша, а я писать буду, — сказал он, снова взяв перо, — а то игумен строг. Вечером проверяет, как выполнен урок. У нас теперь так. Простолюдины, те на поле, на огороде или ещё где в хозяйстве трудятся — в пекарне, на поварне, на конюшне. Какие братья родом из ремесленных людей, те по своему делу — шьют, сапожничают, шорничают. Ну а грамотные, как например я, — тем приказано книги списывать. А ежели урок не выполнен, настоятель гневается и накладывает наказание — по ночам поклоны бить или сажает на хлеб и воду. Так что ты посиди, а я буду писать.

Монах углубился в работу. Шевеля губами, старательно выводит букву за буквой. Иногда, приостановившись, поднимает к глазам гусиное перо, глядит, не налип ли волосок, и снова макает перо в чернильницу. Алеша смотрит на его согнутую спину, на розоватую плешь, просвечивающую на макушке. Думает: постарел Ефим, здорово постарел с той поры, как они виделись. Вспомнилось, каким был Ефим, нет, не Ефим. Того длинного, будто хмель, отрока со смешливым лицом на тонкой шее звали Парфеней. Имя Ефим он получил уже потом, при пострижении в монахи. А тогда он был Парфеней, и не было у него никакой плеши, как не было и таких длинных, сивых от проседи волос. Раз в месяц монастырских мальчишек стригли. Длинноносый тощий монах, которого они меж собой звали Дятлом, приносил обливной желтый горшок. Посадит мальчишку на стул, надвинет ему на голову горшок, а все волосы, что останутся снаружи, обрежет овечьими ножницами.

Звали в ту пору Ефима Парфеней, а дразнили — Вотрожкой, потому что Парфеня больше всего на свете любил пироги с творогом — творожки, которые, перевирая буквы, называл вотрожками. Но Парфеня не обижался, а смеялся вместе со всеми. А теперь он — Ефим. Сидит и изо дня в день переписывает листы, и, если не выполняет урока, игумен велит ему по ночам отбивать поклоны.

А солнце меж тем по окошкам, будто по ступеням, взошло наверх и теперь стало спускаться вниз.

От нечего делать Алёша читал переписанные Ефимом листы. Хотя Ефим и был грамотен, списывал он с ошибками, видимо не вникал в смысл написанного. «Достанется бедняге от настоятеля», — думал Алёша. Сложись по-другому судьба, может быть, и он просидел бы вот так в келье, не ведая ничего иного. Спасибо крестному, что послал его тогда с поручением к Добрыне! Спасибо судьбе, что кинула его в бурную пучину жизни!

Уже во второй половине Дня в келью тихими шагами вошел молодой узколицый монах — служка настоятеля. Сказал, что игумен приехал и просит Алёшу к себе.

— Ну, как здоровье князя? — спросил Ефим.

— Игумен сказал — всё так же, — отвечал служка.

Настоятель занимал просторные покои, возведённые недавно в глубине Монастырского двора. Служка проводил Алёшу и, поклонившись, вышел.

— Князь скончался! — сказал игумен, подождав, когда за слугой закроется дверь. — Ещё утром. Вчера лекари вырезали шишку, да поздно. Болезнь уже пошла по жилам в кровь.

— Утром? — переспросил Алёша. — Что же ты медлил, отче?

— Медлил! — сердито отвечал настоятель. — Княгиня, пока не прибудет сын с дружиной, не велела оповещать о смерти князя. К кресту приказала вести бояр, что будут молчать. Ну и мне тоже пришлось крест целовать.

— Ах, отче, отче! — с укоризной проговорил Алёша. — Хоть бы прислал кого, ежели сам не мог! Я тут с утра сижу жду!

— А кого же я пришлю? Служку этого, что ли? Вроде и верный человек, да знаешь, бережёного бог бережёт. Мне моя голова не лишняя. Я старался, как мог. Вот и клятву нарушил, грех взял на душу. Скачи к своему князю. Пусть поспешает. А с горожанами я тут постараюсь уладиться.

…В полях еще бело, но стоит немного подняться солнцу, как с древесных ветвей, с мохнатых сосновых кистей дробно сеется капель, и под деревьями, словно огромные сита, кругами лежит дырчатый снег. Влажно чернеют голые сучья. Ярко синеет небо. А в нем над своими обтрепанными лохматыми гнездами тучами носится воронье.

Великий князь ещё лежит в гробу непохороненный, а к стольному уже спешат оспаривающие Великокняжеский стол соперники.

Алёша скакал рядом с князем конь о конь. Для скорости порешили идти налегке с одной только дружиной, без обоза, в котором при дальних переходах обычно вслед за войском везут тяжелые доспехи конников, шитые в несколько слоев хлопчатые тегеляи, которые простым пешим ратникам служат вместо кольчуг, каменные ядра и пращи, шатры, да котлы, да прочее снаряжение. Главное, успеть в стольный раньше княжича, раньше всех прочих. Прорваться. А там уже можно и дожидаться за стенами, пока подойдет с остальной частью дружины и с обозом брат и союзник князя.

Дружина невелика, зато снаряжена отменно. Всадники все, как один, в крепких пластинчатых шлемах со спускающимися до плеч кольчужными сетками. Из таких же мелких колец искусной работы брони, надетые поверх меховых телогрей короткого ворса. Щиты круглые, легкие, принятые у половецких конников. И оружие тоже — ударные копья, а вместо отчих русских мечей кривые половецкие сабли.

С восходом солнца засветился заиндевелый лес, словно на каждой сосне вспыхнули несчетные свечи. Сверкали шлемы и латы дружинников. Казалось, на них перекинулся огонь из охваченного буйным пламенем леса. Зеркально блестела накатанная дорога. И кони шли легко и весело, и люди ехали, веселясь, будто не ждала их впереди сеча, а может, и смерть. Алеша думал: «Стольный Киев, прекрасный златоглавый город над широким Днепром. Кто там сядет на Киевском престоле и удержится, отпихнув других, тот и будет Великим князем — старшим над княжеской братией. Будет вершить большие дела, раздавать, приманивая сторонников, волости, земли, города, где за крепостными стенами княжеские дворцы и боярские терема, людные улицы с мастерскими ремесленников, купеческими лавками, срубленные из дерева и воздвигнутые из камня невиданной красоты храмы, разноязыкие рыночные площади, собирающие торговых гостей со всего света». Князь, скакавший рядом с Алёшей, думал о том же. Ах, Киев, Киев! Мчатся к тебе со всех сторон братья, дядья, племянники… Каждый с мечом в руках, с дружиной. Своими силами не одолеет, призовет на подмогу степняков, исконных врагов Руси. Пусть жгут, пусть грабят, пусть уводят в полон своих же братьев христиан, пусть торгуют ими на рынках всего света — только бы подсобили. И он тоже грешен. Приманивал половцев, улещал, как мог, кумился, роднился… А что делать? Грех не по лесу ходит, а по людям. Не ты, так другой. Так лучше пусть с тобой заодно, а не супротив идут их алчные орды. Вот и теперь подсобили сваты-половчане: и кони под дружинниками — половецкие, и сабли в руках — ихние. И сами прибудут на кровавый пир вместе с братним полком.

Скачут… скачут… скачут…

Без устали. Вперед. К стольному Киеву.

И вот уже Золотые ворота. Быстро смяв стражу, всадники врываются в город. На улицах безлюдно. Жители прячутся по домам, будто и дела нет им до того, чьи это кони грохочут копытами по мостовой. Что один взберётся на стол, что другой — не всё ли равно. И только на площади перед княжеским дворцом встречают князя с дружиной хлебом-солью знатные городские мужи с епископом во главе. Ведут во дворец, в большой парадный зал. Горят свечи в светильниках. Сверкают золото, боярские кафтаны, ряса епископа, крест в его руках. Один за другим подходят и целуют крест, присягая на верность. И князь тоже подходит к кресту, клянется защищать и беречь стольный, Русскую землю, княжить по доброму согласию с городом. Свершилось! Он посажен на стол, как и положено по обычаю. Да здравствует Великий князь!

Пройдёт всего три дня, и эти же почтенные мужи откроют городские ворота его сопернику. Но пока ещё он этого не знает. И в княжеском дворце идет весёлый пир. Только в дальних покоях над телом мужа сидит вдова. Не плачет, не молится. Сидит, прислушиваясь к тишине, будто ждет чего-то. Да иной раз прошепчет несколько слов подошедшему слуге а отпустит кивком головы.

* * *

Как было условлено, брат нового Великого князя движется к Киеву — с частью дружины, с обозом, с половецкими конниками. Перестояв ночь в каком-нибудь придорожном селе, выезжают чуть свет, пока не развезло дорогу. Не зря говорят: «На Руси дорогу строит мороз!» Потому и дани собирают все больше по зиме, и воюют тоже чаще всего зимой.

В путь пустились сразу же после нового года, начинавшегося с первым весенним месяцем березнем, или, как называют его книжники, переняв не то у греков, не то латинян — мартом. Но как ни зови месяц, приметливым ли славянским словом или пришлым из иных земель и времен, еще от календаря древних римлян, весна своё берёт.

Великий князь не дождался своего брата и союзника. Талые воды захлестнули дороги. Потонули в половодье возки, кони бессильно месили копытами мокрое снежное крошево. Не совладав в ночном бою с княжичем, Великий князь бежал из Киева. Может, и пробился бы к шедшему на подмогу войску, и тогда неизвестно ещеё, чья бы взяла. Но тут сваты-половчане — не дорого взяли — ударили в спину. И вот уже княжеский брат в темнице, а сам он с остатками разбитой дружины едва уходит от погони. Скачут ещё быстрей, чем тогда, когда мчались захватить стольный. Великий князь… нет, уже не великий. Князь, рослый и тучный, молчаливо стынет в седле. Известно, после драки кулаками не машут. И горе — не сухарь, слезой не размочишь. Что толку теперь горевать. А всё же горевал. И сейчас, когда смотрел на колыхавшиеся впереди шлемы своих воинов — этих, что всего-то и уцелели от дружины, хотелось головой замотать, очнуться от лихого колдовского сна. Только как ни будил себя, не мог добудиться. Скрипел зубами в бессильном гневе. Будь они трижды прокляты — и коварная хлябь, потопившая войско, и предавшие его друзья-половчане. Подали ручку, да подставили ножку! Не зря говорят: «Половчанин листа хвост, волчий рот».


18



Обоз, выехавший ранним утром на большак, ведущий из южных русских княжеств на север в. Суздальскую землю, был не то чтобы очень велик, но громоздок. Один за другим тянулись крытые возки, в которые были впряжены разномастные кони, и, доверху нагруженные поклажей сани, тоже разные, будто наспех собранные перед дорогой. Обоз — сразу видно — не воинский. Но и не купеческий это обоз с красным товаром. Тот обычно идёт при малой охране, взятой на всякий случай — от разбойников и иных недобрых людей. А от войска ему разве оборониться? У него другая защита — древний обычай гостеприимства. Кто тронет купца, тот не оберется сраму, и корить его будут и чужие и свои. Потому что и так из-за усобиц приходят в упадок города, глохнут ремесла, нищает Русь. А ежели ещё и торговля прекратится, то и вовсе беда. Купец к воинским делам непричастен. А тут при обозе дружина. Всадники придерживают коней, приноравливаясь к медленному движению тяжёлых возков и саней.

Обоз идёт неходко — то растягивается в пути, то в беспорядке сбивается в кучу у мостов и переправ. С неуворотным этим обозом по приглашению своего всесильного родственника суздальского князя Юрия едет к нему в гости новгород-северский князь Святослав. Едет с своей княгиней, с чадами и домочадцами, с челядью и домашним скарбом, который может потребоваться в долгом пути. Да ещё, кроме всего прочего, везёт дары хозяину. При таком-то случае не отправишься в гости с пустыми руками.

Вместе с этим обозом и совершим мы третье путешествие. Этот маршрут не назовёшь туристским. Во всяком случае он не был таким во времена наших героев. По нему не устремлялись паломники, любители побродить по свету. Даже те, кого звала необходимость, отправлялись в этот путь с опаской. Смелый воин, умный правитель Владимир Мономах, оставивший по себе в народе добрую память, с гордостью писал в своем поучении сыновьям о том, что он совершил в жизни восемьдесят три больших похода, не раз подвергался смертельной опасности на охоте, случалось, падал с летящего на всем скаку коня и однажды проехал из Киева в Ростов, приравнивая эту поездку к самым трудным делам в своей жизни. Значит, нелегко было добираться с юга на север. Руси по глухим лесным краям.

* * *

Княгиня не велит быстро ехать. Чуть ускорят ход под гору, княгиня возницу в спину тычком:

— Хочешь опрокинуть, душегуб проклятый! Креста на тебе, окаянном, нету!

Князь, покачиваясь в седле, думает о своем. Много пришлось ему повидать в жизни с молодых лет. Отца его и доныне попрекают недобрым словом за то, что заводил усобицы. Величают Гориславичем. Кто прозвал — неведомо, а вот пристало. Он тоже всю жизнь старался сесть повыше. Было время, в Великом Новгороде княжил. Но Господин Великий Новгород своеволен. Сам себе выбирает князя по своему усмотрению. Не поладил князь с новгородцами. Пришлось уйти в Северскую землю. Стольный её город — тоже Новгород, — конечно, не чета своему тезке Новгороду Великому. Но зато Северская земля — своя. Тут сидел в свое время отец Святослава.

Впереди, где ехал со своими отроками старший сын Святослава, молодой княжич Олег, послышались громкие крики. Несколько всадников, сорвавшись, припустили коней. Князь вскинул голову, настороженно вглядываясь вдаль. Хоть и далеко ушли они от тех мест, где властвуют нынче враги Святослава, и совсем уже близко владения всесильного Юрия суздальского, а все же, не будешь сторожиться, очень даже просто можно голову потерять. Милые родственники устроят засаду да и захватят в полон совсем домом и добром. Жизнь, она по-всякому поворачивается. Совсем недавно князь Святослав было взобрался на Киевский стол. А теперь приходится ехать да оглядываться. В межкняжеской сваре он не то что Киева — отчего княжества своего лишился. Разбив Святослава, гнались за ним по горячим следам враги до самого Новгорода-Северского. Пришлось бросить город, оставить его вместе с жителями во власть врагу, а самому с семьёй и остатками дружины бежать в глухие Вятские леса. Он теперь как пуганая ворона, что боится куста.

Но тревога была напрасной. Оказалось, выскочил на дорогу заяц. И княжич, томившийся в этом долгом медленном пути, не удержался, кинулся в погоню за серым. Загнал-таки и теперь довольный ворочался назад. А на поясе княжича болтался, свисая ушами вниз, невезучий заяц. И опять все заняли свои места. Впереди княжич с молодыми дружинниками. За ними — возки. За возками — князь с воинами. А позади длинным хвостом — сани с поклажей, за которыми пеши топают холопы и холопки — конюхи, повара, чашники и прочая челядь.

Князь вернулся к невеселым думам. Новгород-Северский, где княжил он в последние годы, его противники разорили и сожгли. А добра сколько пропало! Князь оглянулся, окликнул всадника с густой бородой, ехавшего среди старшей дружины без оружия и доспехов. Придержал коня, поджидая, когда тот с ним поравняется. Спросил:

— Пишешь, отче, что разграблено было да увезено? Может, ещё доведётся предъявить дорогим братцам счёт к оплате. Воинское счастье переменчиво.

— Пишу, князь, — с готовностью отвечал бородатый. — Всё учёл до самой малости! Долго пришлось считать. Убытков тьма. — И вздохнув, начал по памяти, словно по писаному:

— В Путивле двор со всем добром… бочек мёду 500, да корчаг с вином 80, да челяди 700 душ, да церковь раздели, ободрали донага, увезли сосуды серебряные, да кадильницы, да шитые золотом покровы… Храм божий не пожалели, не иначе по дьявольскому наущению…

— Дальше говори, — недовольно перебил князь.

— …А в кладовых утварь добрая медяная, кузпь железная. А на гумне хлеб — 900 стогов… А на лугу табун — 1000 коней да 3000 кобылиц… А село сожгли…

— Чтоб ничего не забыл, отче! Все пиши! — бросил князь и отъехал вперед. И опять думал — вся надежда на Юрия. О Киеве мечтать больше не приходится. Сесть на Великокняжеский стол хочет сам Юрий. Владеет Юрий обширным и богатым северным Суздальским княжеством, но всю жизнь видит себя на месте Великого князя. А Святославу остается только ходить у него в подручниках да надеяться, что поможет ему всесильный союзник вернуть Новгород-Северский. Вот теперь приглашает его Юрий в гости. Прислал с гонцом запечатанное княжеской печатью письмо. Пишет по-родственному: «Приди ко мне, брате, в Москов», но кто его знает, о чем он думает. Юрий хитёр и себе на уме. И всё-таки делать нечего. Только на Юрия вся надежда, на эту встречу с ним. Далеко ли им ещё ехать? Надо спросить у гонца, где этот самый Москов, или Москва, как его там называют, это село. Городов на Руси — и больших и малых — многое множество. Не зря еще в старые времена называли иноземцы Русь «Гардярик» — «страна городов». Известны всему свету и Киев, и Чернигов, и Переяславль, и Владимир на Волыни, и другие южные города, а на севере — Смоленск, Полоцк, сам Господин Великий Новгород… На востоке Ростов, Суздаль, Рязань, Муром… Знает князь и многие другие города поменьше, такие, как Курск, Минск, Брянск, Путивль, Рыльск, Карачев, в котором ему не так давно пришлось спасаться от преследовавших его врагов. А вот о Москве слышит впервые. Провожатый, тот самый гонец, что привез письмо, рассказывал — это село, стоящее близ дороги, как раз на пути в Суздаль. Юрий приметил его, когда ходил со своим войском на Киев. «И в самом деле, доброе село, — похвалил гонец, — и стоит удобно: над большой рекой. И места привольные».

А ещё рассказывал гонец — правда; уже не князю Святославу, а одному из княжеских дружинников, старому своему знакомцу, что село это, Москва, недавно принадлежало богатому боярину Кучке, потому и звалось Кучково. Юрий отнял понравившееся ему село у прежнего владельца. А самого боярина убил.

«Умеет Юрий прибрать к рукам то, что ему приглянется, — думал Святослав, — не зря прозвали его Долгоруким». Сложилось так, что они с Юрием оказались союзниками в общей борьбе с враждебными Святославу князьями. Потому и зовет Юрий к себе в гости. И встречу назначил в этой самой Москве, которая находится как раз посреди пути из Новгород-Северского княжества в Суздальское. И сам туда приедет из своего Суздаля. Ну что ж, хорошо. Встретятся они, всё обсудят, решат, что дальше делать. А чтобы отблагодарить хозяина за гостеприимство, везёт Святослав ему неплохие подарки. Хоть и разграбили враги его терема и усадьбы, но кое-что он успел увезти, сберечь.

Подумав о подарках, князь оглянулся и велел было отроку кликнуть холопа, шагавшего у дальних саней. Но потом повернул коня и поскакал назад вдоль растянувшегося по дороге обоза.

Когда он приблизился к саням, на которых стояло что-то похожее на большой ларь, прикрытое сверху старой овчинной шубой и другой теплой рухлядью, конь его испуганно всхрапнул.

— Почуял звериный дух, — сказал холоп. — Эти уже попривыкли, — кивнул он на пару коней, тащивших сани. — А поначалу пугались.

— Ну что? — спросил князь.

— Ничего, — ответил холоп. — Спит. Волю во сне видит.

Время близилось к полудню. Пора было кормить коней, да и самим поесть и передохнуть. И когда поодаль от дороги за снежным полем показались стоящие в ряд избы, обоз свернул с большака и направился к селу.

Село было новое. Это было видно по крепким, только недавно срубленным избам. Такой же новой былаи церквушка, похожая на обычную избу, только немного попросторней. Да ещё отличала её от остальных изб голова купола с деревянным крестом над двухскатной кровлей. Церковь была закрыта, но возле нее толпился, народ — смерды и бабы, парни и девчата, ребятня. То ли не успели еще разойтись после церковной службы, то ли сбежались сюда, завидев издала княжеский обоз. Стояли, глазели. Вот, бросив подскочившему отроку поводья, спешился князь. Разминая затекшие в сапогах ноги, прошелся тяжелой поступью вдоль обоза, отдавая какие-то повеленья людям. Вот княгиня, грузная, как и муж, с помощью холопок вылезла из резного легкого возка. В своей беличьей до пят шубе, поперёк себя шире — кадь на ножках, да и только. То стоит и ворчит на челядинок, то прогуливается с боярынями по солнышку в ожидании, пока холопы и холопки разберут поклажу. Любовались на княжича. Белолицый, чернобровый, в алой круглой шапке с белой опушкой, в сверкающих на солнце доспехах стоит и точит лясы с молодыми дружинниками. Видать, весёлый, не то что отец.

Но больше всего толпилось народу в хвосте обоза, у простых, ничем не приметных мужицких саней, на которых везли поклажу. За спинами народа, окружившего сани, сначала и не разобрать было, отчего толпится там народ, на что дивится. Но каждый, кому удавалось пробиться сквозь людскую толпу туда поближе, ахал от удивления и стоял недвижно, разинув рот. На санях во всю их длину-ширину стояла клетка — большая, околоченная из тесин. А в клетке сидел зверь, каких сроду не видывали в этих местах. Был вверь ростом побольше крупного волчины, с песчаного цвета шкурой, которую пятнали частые, угольного цвета крапины. Голова круглая. Усатый. Хвост длинный. Зверь бьёт им себя по бокам — серчает, видно.

Плосколицый скуластый холоп-половчанин, приоткрыв в клетке дверцу, кинул внутрь нарубленного большими кусками свежего с кровью мяса. Зверь лёг на пузо и, растянувшись во всю длину, принялся лениво грызть мясо, придерживая его передними лапами.

Народ толковал меж собой. Зверь, видать, не очень голоден. А может, просто дичится людей или тоскует по воле. В клетке-то какая жизнь! Не захочешь и мяса!

Зверь и правда тяжко переносил неволю. С тех пор как поймали его, опутав сетью, а потом везли скрученного, стянув ремнями лапы и обернув голову мешком, он словно замер, захлёстнутый злобой и тоской. И потом, когда его наконец, освободив от пут, выпустили в клеть, он долго ещё не принимал еды, лежал замертво я только порой глухо рычал. Князь купил этого зверя у своих друзей-половцев, которые поймали его на юге в степях. Был чудной зверь вроде бы кошачьего роду. Большеголовый, усатый. А поднимется на свои тонкие высокие ноги, пройдётся взад-вперед по клетке — чем-то на пса похож, статью ли, повадкой. В числе прочих даров вёз Святослав эту диковину суздальскому Юрию. В дороге зверь вовсе отощал, спал с тела, сник. Князь обеспокоился — не сдох бы — и велел рабу-половчанину ходить за зверем с усердием.

Половчанин и сам сочувствовал зверю. По утрам, когда было морозно, прикрывал клетку, чтобы не продуло зверя сквозными ветрами, овчинами, старой шубейкой. А когда поднималось солнце, снимал рухлядь — пусть погреется, порадуется вешнему теплу.

Уже перестали бегать взад-вперед холопы и холопки, готовившие по избам столы для князя с семейством и дружинников. Ушла княгиня со своими боярынями, выбрав для отдыха самую большую избу, принадлежавшую ратайному старосте, смотрителю над пашней. Ушел вздремнуть до обеда и князь. Разошлись по избам дружинники. А народ все не отходил от саней с клеткой, глазея на диковинного зверя. Интересовались, как его звать-величать — непонятную зверюгу. Холоп охотно отвечал — прозывется этот зверь пардус, водится на юге, где пустынные песчаные степи. Очень скор на бег, догонит любую добычу. А еще рассказывал — этих самых пардусов, как собак, приучают к охоте. И травят с ними, как с борзыми, коз, джейранов и прочую копытную тварь.

Может, ещё чего интересного поведал бы холоп, да с крылечка избы, где обедало княжеское семейство, сбежал княжич. Крикнул челядинцам, чтобы быстро готовили в дорогу сани, на каких везут подарки. Их всего-то трое с теми самыми, что под звериной клеткой. Князь-батюшка велел ему скакать с малым обозом вперед. Предупредить хозяина, что гости подзадержались в пути, но уже близко. Ну и подарки свезти — и зверя этого, пардуса, и все прочее.

Взлетели на коней молодые дружинники, радуясь, что можно уйти по-быстрому от ползучего обоза. Возницы на санях хлестнули коней. Холоп-половчанин, который весь путь шел пеший за звериной клеткой, теперь тоже вскочил на сани, примостился кое-как. Сани рванулись вперёд. Брызнули вразлёт снежные комья. Замелькали по сторонам стволы деревьев. Засвистел в ушах ветер. Холоп, цепляясь за клетку, видел: зверя всколыхнуло, встревожило. Он вскочил на ноги, вскинул голову. На ухабах встряхивало и кидало то на один бок, то на другой. Зверь старался устоять. Кошка небось выпустила бы когти и зацепилась покрепче. Пардус же не умел ни поджимать, ни выпускать когти по-кошачьи, как не сумела бы собака. И лапы его скользили беспомощно по дощатому полу клетки.

* * *

Князь добрался до места назначенной встречи вслед за сыном. Когда перевезлись по неровному в темных проталинах льду через реку, провожатый сказал:

— Гляди, князь, вот она — Москва.

По холму от самого берега взбегал вверх сосновый бор. Сосны, ровные, одна в одну, уходили своими золочеными стволами в самую высь к синему небу. И все вокруг дрожало, и искрилось, и источало густой смолистый дух. А в этом подбежавшем к реке бору стоял свежесрубленный терем. Просторный, высокий, он словно тянулся ввысь следом за соснами своей островерхой кровлей и также светился золотисто слюдяными окошками. А вокруг терема лепились людские избы, службы, амбары…

— И впрямь красна Москва! — промолвил князь и подумал завистливо, что Юрий Долгорукий счастливо выбрал сельцо для своего подворья. Вспомнил о своих сожжённых и разграбленных теремах и сёлах и вовсе расстроился.

И потом всё время, пока гостил Святослав у Юрия, его не покидало завистливое чувство. Он думал о том, что в этих глухих лесных краях живется людям спокойней. Здесь не знают, как в южных княжествах, постоянных половецких набегов. Да и вообще здесь, в отдалённости от городов, за которые сражаются и воюют меж собой князья, каждый день не грозит человеку новой нежданной бедой. Потому и тянется сюда народ. Бросая земли отцов, уходит куда глаза глядят, обживает новые места.

Поинтересовался было князь у Юрьевых челядинцев кто откуда. Оказалось, местных, тех, что искони живут здесь на отчих землях, не так уже много. Народ всё больше пришлый, забредший сюда в поисках своего немудреного счастья.

«Сам бы, кажется, ушёл, да некуда, — думал князь. — Смерду что — ни именья у него не нажито, ни хором. Поднялся, и дело с концом. Не всё ли одно ему, где пахать пашню, на земле какого князя или боярина ставить свое нехитрое жилье».

Село росло на глазах.

И на самом холме, где находился княжеский двор, и пониже по-над берегом реки с раннего утра до позднего вечера весь долгий весенний день стучали плотницкие топоры. Летела щепа, устилая белым древесным ковром влажную в черных проталинах землю. Поднимались одна за другой избы, тянулись рядками вдоль по берегам, образуя посад, где селились и эти самые — плотники, и гончары, и кузнецы, и кожевенные мастера, и прочий работный люд.

А вокруг холма углубляли старый ров, насыпали валы, поднимали высокие стены с башнями и бойницами, с въездными воротами. Видно, Юрий, не надеясь на мирную жизнь, городился — ставил новую крепость.

Хозяин радушно встретил гостя. В просторной гриднице с утра столы были уставлены снедью. Обговорив все дела, весело пировали хлебосольный хозяин и его гость. Пировали вместе с князем и Святославовы бояре и дружинники. А вместе со всеми — и поп-грамотей.

Крылатая фраза вертится, как двухцветный пропеллер на бумажной детской вертушке. Не знаешь, как и сказать — «капризен случай Истории» или «случаен её каприз». Читаем добросовестный перечень потерь, которые причинили князю его противники. Подсчитаны сожжённые стога хлеба, угнанные табуны коней, пропавшие бочки мёда и корчажки вина… Каким образом попал этот «бухгалтерский отчет» об уроне, понесённом княжеским хозяйством, рядом с которым промелькнуло сообщение о Москве, в летописный свод? Это нам неизвестно. Но если бы не записки спутника Святослава, сопровождавшего своего князя в поездке, мы бы, наверное, не узнали, что Москва уже существовала в то время, что была она красным, то есть красивым, селом, которое полюбилось Юрию. Обратил своё внимание на это село суздальский князь, конечно, не только из-за его красоты. Такой расчетливый и дальновидный властитель, как Юрий Долгорукий, прекрасно понимал, что село, стоящее на пограничье его суздальских владений с черниговскими и рязанскими землями — отличный опорный пункт. Не зря, овладев приглянувшимся ему селом, он тотчас принялся возводить вокруг него кремль — укрепления. Через десять лет Москва, как известно, была уже обнесена высокими деревянными стенами, окружена рвами, как и полагается крепости. Но автор записок упоминает о месте встречи своего князя с Юрием — селе Москов — мимоходом. Так и кажется, что он был бы более доволен, если бы Юрий пригласил новгород-северского князя к себе в Суздаль. Позвал в село Москва — что ж, и на том спасибо.

Кто же он — сам автор записок? Читая его простодушные сетования, мы видим, что он искренне огорчен бедами своего князя. Но больше всего возмущен и разгневан он тем, что противники Святослава посмели разграбить, «облупить», как он выражается, церковь. Можно думать, что он из духовенства — священник или монах. Но кем бы он ни был, остается только, хоть и с опозданием на несколько веков, поблагодарить пребывающего в безвестности спутника Святослава, который как бы прислал нам первую весточку из Москвы. Записки его остались в веках как первое упоминание о будущей столице нашей Родины. И когда заводят речь о начале Москвы, вспоминают и Святослава, его приезд на встречу со своим властительным союзником Юрием Долгоруким, основателем Москвы. Вот, пожалуй и все, чем прославился этот не очень удачливый князь, один из многих — и снискавших своими делами себе славу и ничем не примечательных — князей, носивших это любимое на Руси гордое и звонкое имя.

Пребыванием в гостях у Юрия Святослав, по-видимому, остался доволен. Спутник его сообщает, что в честь приезда гостя хозяин устроил пир, продолжавшийся четыре дня. С гордостью упоминает он о дарах, которые Святослав привёз своему союзнику и покровителю.

Интересно, обрадовался привезенным дарам Юрий? Не правда ли, ничего себе подарочек — этот самый пардус — зверь, похожий и на собаку и на кошку! Впрочем… был ли зверь? Один историк, с которым я завела разговор об этом, сказал: «Летописец упоминает пардуса в числе прочих даров. Скорее всего, это просто был мех. В ту пору было принято дарить меха». Может, это так и есть. И вёз княжич Олег вовсе не живого пардуса, а шкуру. Но мне не хочется так думать. Да и потом, кажется мне всё же, что зверь был! Был живой зверь! Подумаешь, шкура! Эка невидаль для русских людей, торговавших в ту пору мехами чуть ли не со всем светом. Белка, соболь, бобер, горностай… не говоря уже о других мехах. Нет, мне думается, не стал бы летописец выделять в числе прочих даров эту шкуру, даже если бы и привезли её Юрию в подарок. А вот живой зверь был диковиной, которую он счел нужным отметить. И ещё: на одной из старинных фресок, сохранившихся с тех времен, в киевской Софии, изображена сцена княжеской охоты. В погоне за волком скачет на коне охотник с копьем в руках, а впереди него, как собака, бежит поджарый зверь с гибкой кошачьей спиной. Он очень похож на нашего пардуса.

И теперь, когда случается мне проходить или проезжать по Каменному мосту, я невольно представляю себе синий весенний день, потемневший с проталинами лед на Москве-реке, золотоногий сосновый бор, от которого и произошло, вероятно, название самой старой въездной башни Кремля — Боровицкие ворота. На этом месте и возводились тогда первые укрепления Москвы.

…Летела под плотницкими топорами щепа, вставал над валом острозубый частокол, поднималась ввысь бревенчатая башня с бойницами… А примерно оттуда, с той стороны, где возвышается теперь каменный клуб кинотеатра «Ударник», однажды подкатили простые смердьи сани, на которых стояла большая деревянная клеть. Чудной зверь, похожий на кота и на собаку, перепуганный и утомленный быстрой ездой, злобно щуря желтые глаза, заворчал глухо и печально.

На улице Горького, на Советской площади сидит на коне вылитый из черной бронзы тот, кого принято считать основателем Москвы — князь Юрий Долгорукий. А чудного зверя тоже можно увидеть в Москве не бронзового — живого. В зоопарке. Я как-то пошла в зоопарк. Пошла не с сыном, как ходила обычно, не с друзьями — одна. Почему-то в этот раз мне захотелось пойти туда одной.

Разрисовывая елочками ровную гладь воды, по розовому от заката озеру плавали зеленопёрые утки. Слониха, нагибая серый, похожий на шланг пылесоса хобот, тянула рыжий песок, а потом, вскинув хобот вверх, поливала песчаными струями тёмную спину. Белый мишка с пожелтевшей за лето, свалянной шерстью смешно выпрашивал подачки. Но я, не останавливаясь, шла дальше по направлению стрелки «к хищникам».

Вот он — пардус, или, как теперь его называют, гепард. И вправду чудной — и на кошку похож и собаку чем-то напоминает. Ходит за железными прутьями из угла в угол, туда-сюда, как маятник.

Табличка на загородке сообщала: «Гепард. Семейство кошачьих. Водится в Австралии и в Африке. На территории Советского Союза встречается в Южной Туркмении. Ввиду малочисленности промыслового значения не имеет».

Немолодой толстяк в белом костюме громко рассказывал своей спутнице, что в Москве строят новый зоопарк. Огромный. Звери там будут жить почти как на воле, ещё даже лучше. Но чудной зверь, не имевший промыслового значения, видно, ничего об этом не знал и продолжал свой бег. Из конца в конец, туда-сюда, как заводной. В жёлтых глазах его была печаль.

Было уже поздно. По радио объявляли, что зоопарк закрывается и посетителей просят покинуть территорию. Я сказала:

— До свиданья, пардус! Желаю тебе если не воли, то счастливого новоселья!

На этом кончается рассказ про пардуса, про князя Святослава и его встречу с Юрием Долгоруким.

Зачем они нам в нашей повести о богатырях?

Не знаю, как вы, а я рада, что мы пристали к обозу Святослава. Увидели, какой была Москва во времена богатырей. Про Илью с Добрыней мне неизвестно, а вот Алёша, я уверена, не раз проезжал по этой дороге. Стоял у переправы в ожидании парома, смотрел на серебристую гладь Москвы-реки, на свежесрубленные крепостные стены, возвышавшиеся на другом берегу, и думал: «Хорошие места — ничего не скажешь! И городок добрый. Крепкий, будто орешек. А все же нет ничего краше стольного Киева!»

Да, ещё не скоро станет Москва столицей. Ещё долго ей строиться, крепнуть, собирать вокруг себя земли, вести бои… Интересно, а другие нынешние столицы европейских стран? Что представляли они собой в эти времена? Во времена богатырей?

Столицы нашей ближайшей соседки Польши — Варшавы ещё нет. Первые сведения о ней известны нам с тринадцатого века.

Зато Прага упоминается как столица с десятого века.

Нет Берлина. Он тоже возник в тринадцатом веке.

А Париж… Париж был известен как поселение галльского племени паризиев ещеё римлянам в первом веке до новой эры. А с десятого века он становится резиденцией франкских королей, хоть и называется в то время не Парижем, а Лютецией…

Лондон тоже упоминается римским историком Тацитом. А с восьмого века становится главным городом своей страны.

Мадрид известен с девятого века, но столицей станет позже всех — только в шестнадцатом веке.

Итак, Москва сейчас всего лишь маленький укрепленный городок — один из многих на дороге с юга на север. Там, на севере, и развернутся важные события, имеющие непосредственное отношение к жизни наших героев. Но прежде, чем мы отправимся дальше, мне хочется добавить еще несколько слов о князе Святославе, Святославе Ольговиче. Что ещё известно нам о нем?

Известно, что лет через пять после московского свидания у Святослава родился сын Игорь, тот самый, который потом вместе со своим братом Всеволодом и сыном Владимиром совершит неудачный поход на половцев. Об этом походе упоминает летопись. Но все равно, наверное, б нем бы со временем позабыли — если не современники, то потомки. Разве мало было в те времена походов — и победных и неудачных на извечных врагов половцев. Может быть, и имя Игоря, сына Святослава, тоже кануло бы в небытие, если бы… если бы один поэт, современником которого выпало родиться Игорю, не написал бы вдохновенных, полных горечи и боли стихов. И их строфы, много раз переписанные, перепутанные писцами и все же прекрасные, по счастливому случаю судьбы — через века, через войны, через пожарища — все же дошли до нас. Мы, люди двадцатого века, не все понимаем, о чем хотел сказать автор, то и дело заново переосмысливаем, по-другому прочитываем и переводим на современный русский язык нетленное слово поэта, жившего во времена богатырей. И когда, друг-читатель, тебе захочется ещё раскрыть эту горестную повесть о походе Игоря и на её страницах перед тобой предстанет мужественный, но не в меру горячий князь Игорь Святославович, погубивший в бою с половцами свою дружину, и отважный, могучий брат его Буй-Тур Всеволод, припомни, что это сыновья уже знакомого нам Святослава. А принявший участие в этом походе путивльский князь Борис, «молодой месяц», как называет его автор «Слова», — сын княжича Олега, который по поручению отца вёз в подарок суздальскому Юрию пардуса. Может быть, на глаза тебе попадется и фотография Буй-Тура Всеволода. Да, да, не удивляйся — фотография! Конечно, ты понимаешь, что в те времена, когда жили герои нашей повести — былинные богатыри и герои «Слова о полку Игореве», — фотографа не было. Уже в наши дни археологическая экспедиция под руководством академика Бориса Александровича Рыбакова обнаружила в одной из гробниц Благовещенской церкви города Чернигова череп князя Всеволода, а известный учёный-антрополог и скульптор Михаил Михайлович Герасимов восстановил по нему облик того, о ком с такой симпатией написал поэт. И вот его лицо в книге на фотографии. Не знаю, что почувствуешь ты, глядя на него, а я смотрела на снимок и видела перед собой человека, прожившего нелёгкую жизнь, озабоченного глубокими раздумьями. Он не был уже таким молодым, как в те дни, когда писал о нём поэт, годы отложили на его челе свой отпечаток. И, вглядываясь в суровое его лицо, я думала, что он чем-то под стать былинным богатырям. Был он храбрым и могучим — не зря ведь называет его поэт Буй-Туром. В своем маленьком княжестве, расположенном на юго-восточной окраине Руси, он, по сути дела, нёс постоянную пограничную службу. Где-то неподалёку от Трубчевска или Курска в наскоро построенных крепостях, на засеках стояли на страже его дружинники, охраняя от степняков родную землю, как стоял на своей заставе Илья Муравленин.

Теперь о северных городах, куда нам предстоит отправиться в ближайшее время.

Помню, в школе, когда мы проходили историю Древней Руси, я открыла учебник и стала читать заданный учительницей параграф «Ростово-Суздальское княжество». Читать было интересно, но что-то мешало мне. Было такое ощущение, будто я ошиблась я перелистнула несколько страниц, что-то пропустила, чего-то не заметила. В самом деле, до сих пор все, что говорилось о жизни Древнерусского государства, о его культуре, торговых связях, борьбе с врагами, — всё было связано с Киевом, прекрасным городом над Днепром, или с Новгородом, старинным соперником стольного. И вдруг, казалось мне, словно в театре раздвинулся занавес, и на сцене появились Ростов, Суздаль, а потом — и Владимир. Нет, они, конечно, не появились внезапно. Просто выдвинулись на первый план. Оно и понятно. Разоряемые набегами половцев и княжескими междоусобицами, оскудевали, ослабевали южные земли. Народ бежал в более спокойные края. Нам попадались на дороге посёлки таких переселенцев. Залесские города и земли, раньше считавшиеся глухоманью, теперь начинают играть всё большую роль в жизни Руси. Пройдёт ещё немного времени, и они начнут мериться силами с Новгородом, с самим стольным Киевом. Взять хотя бы, например, Ростов, родной город Алёши Поповича. Сейчас Алёша снова проживает в городе своего детства. Начинается ВОСЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА — «ЕЛЕНА».

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ ЕЛЕНА


Утром подал Торопок Алёше брич — бритву, принес в серебряной чаше водицы. Сегодня Алеша особенно чисто скоблил щеки. Глядел в оправленное в серебро зеркало. Ну и бородища — частый бор. Одевался Алеша с тщанием. Нынче надо ехать в княжеский дворец. На пиру будут не только дружинники, пришедшие из Переяславля вместе со своим князем, но и местные бояре, ростовские жители. А с ними — и жены их и дочери.

Ростовские девицы и боярыни Алёше не понравились. Ни огня в очах, как у киевлянок, ни вежественной беседы, ни веселья. Сидят на стульях, привалясь к спинкам, и глазами хлопают. Разглядывают наряды и украшения жен и дочерей княжеских дружинников, наехавших в Ростов вслед за своим князем. А подойдешь к ним, начнешь шутки шутить, вспыхивают алым цветом да на мужей оглядываются. Киевлянки куда посмелее. Оно и понятно — столица. Но и переяславские женки не отстают от киевских красавиц. А о новгородских и говорить нечего. Например, жена боярина Ставра! С такой и беседу вести интересно и так поглядеть в удовольствие. Да что там Ставрова жена! В Новгороде даже простых девиц и женок примешь за боярынь. Собираются на посиделки — кажется, будто жар-птицы слетаются в молочно-белом свете северных вечеров. Платья нарядные, цветные: Шёлковые шали прозрачны, словно стекло. Подвисочные кольца золотые, украшенные эмалью. На ногах вязаные чулки-копытца и кожаные сапожки. Идут, постукивают каблучками по деревянной мостовой. В руках кожаные сумки с бахромой. В сумках шиферные пряслица. Не без дела же весь вечер на посиделках сидеть. Рассядутся по лавкам вдоль стен, вынут из сумок свои пряслица, и пойдет работа. Крутится-тянется нить-пряжа, течет беседа. А под окнами, уже слышно, молодые люди прохаживаются, песий на дудках наигрывают, на гуслях бренчат. Ждут-дожидаются, чтобы в гости пригласили. Глядишь, и в самом деле, выглянет хозяйка — будто бы невзначай. Удивится, увидев веселых караульщиков. Скажет:

«Ладно уж, заходите. Что же всю ночь на улице топтаться? Вон, уже и месяц нос в тучу упрятал. Как бы дождичек не пошел, а то вымокнете, чихать начнете».

Ну, а если хозяйка уж очень горда и недогадлива, потопчут молодцы доски мостовой, а потом и сами в дверь постучат:

«Не заждались ли вы нас, молодцев, девицы-красавицы? Что-то скучно у вас, не весело. Давайте мы вам песню сыграем».

«Скоморохи пришли! Скоморохи!» — крикнет какая-нибудь девица побойчее. Другие хором в кулаки прыснут. Но добрых молодцев не так-то легко смутить. Народ бывалый. По свету поездили, всякого повидали. За словом в карман не полезут.

Кто словами перебрасывается, кто на дудке играет, кто на гуслях яровчатых наигрывает. За игру скоморохов полагается угостить да чарку поднести. Ну, а после этого уже пойдет. Пересядутся, кто с кем, понатешутся, кто как. А пряслица, брошенные на полу, валяются. Чтобы потом, когда расходиться станут, не перепутали девицы свои пряслица, на каждом имя девичье написано. На одном — «Василиса», на другом — «Мирослава», на третьем — «Пелагея». Грамотные. Разберутся.

Только вы, слушая рассказ о посиделках, не подумайте ничего дурного. Кое-кто из почтенных горожан о них, правда, не очень хорошо отзывается. Но старые люди всегда чем-нибудь, да попрекают молодежь. На самом же деле новгородские девицы себе на уме. И парням не больно-то дают воли. Так двинут — отлетишь.

И рассказали мы всё это вовсе не для того, чтобы попрекнуть новгородок, а чтобы вам понятно стало, почему Алёше Поповичу поначалу не приглянулись ростовские боярыни и боярышни. Но к ростовчанкам был Алёша несправедлив. Он это потом и сам признал. Северные женщины тихи, не шумливы. Это верно. Но ведь не зря говорят: «В тихом омуте — черти водятся».

* * *

Звали её Еленой. Еленой Петровной. Портретов её не сохранилось. Ходили, правда, слухи, что молодой живописец Демиан, которому была поручена роспись одной из ростовских церквей, писал святую деву, похожей лицом на боярышню Елену. Потом, во время большого пожара, когда пришли сюда татары, церковь эта сгорела. Погибла тогда вместе с другими жителями и Елена, и братья её Матвей и Лука. Алёши в те поры уже на свете не было, он был убит ещё в первое нашествие татар, когда стали богатыри заслоном. Полегли на поле, а собаке Чингису не дали дойти до Киева.

Но до той великой напасти ещё далеко. И пока никому о ней не ведомо. И киевлян, и черниговцев, и переяславцев, и новгородцев, и ростовчан занимают другие дела! Мы уже знаем, какая борьба идет все время меж князьями за киевское княжение, за другие города. Видели, как после каждой перемены правителя в Киеве, да и без этого, князья то и дело переходят со своими дружинами то в один, то в другой город. Вот и князь, которому служил Алеша, потерпев поражение в борьбе за Киев, перешёл в Ростов вместе с приближёнными боярами и дружинниками. В Ростове есть и своя родовитая знать, отстаивающая старшинство города и собственные права на власть в нём.

Как-то на пиру, который давал князь, затеялся спор. Кто-то из княжеских бояр — с умыслом ли или без оного — сказал, что Ростов, мол, основали новгородцы. Будто от славян, обитавших некогда на озере Ильмень, не поладив с соплеменниками, ушел один род. Осел на Белом озере и построил там город Белозерск. А уж потом кое-кто из жителей Белозерска переселился сюда на озеро Неро, где ныне стоит Ростов. Ростовчане же — и больше всех братья Петровичи — на смех подняли собеседника. Мало ли чего можно наболтать. Новгородцы горазды на байки. А между тем всем ведомо: Ростов — город древний, постарше самого Новгорода. Испокон веку жили на озере Неро славяне. И корень их отца, почтенного ростовского боярина Петра, уходит в глубь веков.

Вроде бы спорят о давнем, что уже быльем поросло, а думают о нынешнем — кому главенствовать.

Дружинники, пришедшие со своим князем, ждут от него наград — земельных угодий, сел, посадов. Местные бояре крепко держатся за то, что считают своим. Про Алёшу же мы должны сказать, что в этот раз он не думал ни о том, чтобы заполучить выгодные угодья, ни о прочих княжеских милостях. А думал он об одной только Елене.

Боярышня Елена была сестрой Луки и Матвея. Отец её — Пётр был убит еще давно, во времена каких-то межкняжеских усобиц, сражаясь против отца нынешнего ростовского князя. Елена осталась на попечении братьев. И большой терем в Ростове, и поместья, и лесные угодья перешли по наследству к сыновьям боярина Петра — Луке и Матвею. Но по закону и обычаю, братья обязаны были, выдавая Елену замуж, снабдить её приданым. И Матвей, и Лука Елену любили. Росла она вольно, в доме все было по её хотению. Челядинцы кидались услужить ей с рвением и старанием. А от женихов у такой пригожей девицы, при древнем ее роде и немалом приданом, и вовсе отбоя не было. Только Елена женихов не привечала. Говорила, что ей с братьями хорошо, да и нет никого вокруг, кто бы мог сравниться с такими-то молодцами, как Лука и Матвей.

Алёша Елену приметил не сразу. Он бы и Луку с Матвеем не заметил бы, уж больно спесиво те поглядывали на него. А всё почему? Алёша-то сам родом из Ростова. Теперь он любимый дружинник князя, но всем тут хорошо известно, что он сын простого попа, потому и прозвище за ним идет — Попович.

— Не хватало ещё с поповичем дружбу водить, — сказал Лука — старший. А Матвей добавил:

— Когда поп навстречу, удачи не жди. Я как увижу попа на улице, плюну, на другую сторону перехожу.

Не при Алёше, конечно, говорили братья такие слова, но до Алёшиных ушей дошло — люди добрые постарались. Ну, и Алёша в долгу не остался. Те же самые люди довели до сведения братьев Петровичей, что величает их попович чурбанами нетёсаными, супрунами угрюмыми, балбесами неучеными. И советовал им, ежели они так судьбы бояться, пойти к волхвам в лес, чтобы погадали им по птичьим кишкам. Может, что и нагадают. А еще, что было самым обидным, прозвал он Петровичей братьями Сбродовичами.

А братья грозились в ответ, что… Но мы не станем передавать сплетен, лучше расскажем о том, что приключилось с Алёшей дальше.

На одном из пиров в доме знакомого боярина увидел Алеша девицу Елену. Увидел — и глаз не мог отвести. Не узнал кто, не спросил чья. Пошел, как на приступ. Приблизясь с поклоном, стал говорить девице льстивые слова, что краше она, чем другая Елена — всем известная своей красотой жена спартанского царя Менелая, из-за которой и разгорелась Троянская война, так хорошо описанная Гомером. А так как не знал Алёша, слыхала ли Елена-ростовская о своей греческой тезке, то стал рассказывать, как влюбился сын троянского царя Парис в чужую жену, как похитил красавицу. Улучив минуту, спросил тихонько, наклонясь к девичьему уху:

— А ты не боишься, красавица, что тебя кто-нибудь умыкнет?

— Не боюсь, — отвечала девица. — Меня не умыкнёшь. За кем захочу, за тем сама пойду! — Едва приметно улыбнулась, кивнула головой. — Прощай, храбр! Мне пора. А то, видишь, мой старший брат Лука уже в нашу сторону поглядывает и хмурится, да и младший Матвей поглядывает и ус накручивает. Как бы меж вами свары не вышло. — И пошла, гордо вскинув унизанную жемчугом голову, постукивая каблучками по устланному деревянными плитами, натёртому воском полу. Холопы в сенях укутали боярышню в дымчатую беличью шубку, мамка подала на голову пуховый платок, натянула на свою любимицу рукавички. Подкатил к крыльцу резной возок на железных полозьях, и умчали девицу-красавицу резвые кони. Следом и Алёша уехал из гостей. А потом дома долго ещё сидел, жёг свечу, шептал ласково:

«Ах, лебедушка белая, ах, горлинка ясная, ах, какая ладушка!.. У таких-то пней лесных расцвел цветок лазоревый».

Многим девицам и женкам шептал Алёша ласковые слова. Многим, не скупясь, дарил кольца, серьги, ожерелья. Но как-то так получалось: пошепчет, а потом вскоре и забудет, что шептал. Только и останется на память о молодце у девицы Алёшин подарок. Королеву Апраксу и то позабыл. Это она о нем долго еще помнила, и слезы лила, и даже монашкой в монастырской келье молилась о нем, чтобы жив был. А сам Алёша берег в душе своей только одну любовь — к Настасье. Только уж очень давно это было.

Не рассказывал больше Алёша боярышне Елене про прекрасную её тезку жену Менелая, не грозился её похитить. И куда девалась вся смелость прославленного храбра. Ездил Алёша во все дома-терема, где только надеялся повстречать Елену. Ходил в Успенскую церковь, где молились богу Петровичи. Редкий день не скакал на Чудской конец, где находилось их подворье. Скакал прямо, а глядел вбок, на окошки. А вдруг промелькнет за слюдяными оконцами девичья голова.

Был Алёша не обижен славой. Носил на шее золотую гривну — высшую награду за воинскую доблесть и другие знаки отличия. И вдруг почувствовал себя юнцом, жаждущим громкой славы, такой, чтобы у всех был на слуху. А все для чего? Для того чтобы услышала она — боярская дочка Елена. Совсем как варяжский, рыцарь Гарольд, прозванный на Руси Соловьем Будимировичем. До сих пор помнят русские люди, как приплыл Гарольд из-за моря на ладьях с резными носами, с шёлковыми парусами. Плыли его ладьи от Варяжского моря по реке Неве, по Волхову мимо Новгорода, по Днепру — до самого стольного Киева. И хотя привез жених своей невесте и родителям ее, князю и княгине, богатые дары, не захотела невеста идти замуж за храброго, но безвестного рыцаря. И тогда поплыл Гарольд дальше — вниз по Днепру, по Чёрному морю — до Константинополя. Там со своей храброй дружиной стал служить он византийскому императору. Знали о подвигах его и Венецианское и Черное моря, окрестные города и земли. Греческие девы вздыхали о храбреце. А отважный рыцарь все не мог забыть прекрасную киевлянку. Слагал о ней песни, надеясь если не дарами, то песнями пробудить любовь. Потому и прозвали его Соловьём. Неизвестно, песни ли те и в самом деле тронули сердце красавицы или громкая слава Гарольда. Но теперь, когда приплыл храбрый рыцарь на своих кораблях в стольный Киев во второй раз — не с Варяжского моря, а с Чёрного, девица сама пришла к нему и. просила, чтобы взял он ее в жены.

Может, и Алёша сочинял песни о своей любви. Мы этого не знаем и зря говорить не станем. Скажем только, что больше никогда не сказал Алеша худого слова о ростовчанках, а об Елене и вовсе — ни сам её не судил, ни другим не позволял. Алёшины сёстры, те самые, с которыми мы познакомились в первый наш приезд в Ростов, дознались, конечно, про братнину любовь.

Родители Алёши — отец Федор и веселая попадья к тому времени скончались. Отец Федор дожил до старости и спокойно, пожалуй, даже с радостью отошел в мир иной, потому что сильно тосковал об умершей жене и надеялся снова встретиться со своей милой черниговкой на небесах. А попадья… Сёстры до сих пор слезы утирали, вспоминая, отчего приключилась с матерью беда.

— Попадья вязала мужу тёплые чулки из овечьей шерсти. Уже пали холода, ранние в ту осень, и попадья торопилась закончить вязанье.

— Вот и вязала в пятницу, — сказала одна сёстра, рассказывая Алёше о кончине их матушки. Сказала и всхлипнула.

— Спицами-то острыми, — сказала другая и тоже всхлипнула.

— Ну, и что, что в пятницу? Ну, и что, что спицами?

— Ах, Алёшенька, как ты не понимаешь, — затараторили сестры, перебивая друг дружку.

— В пятницу!

— Спицами!

— Как можно! Не любит этого Параскева Пятница. Вот и наслала на маменьку порчу. — И стали рассказывать дальше. Вчера только мать была в здравии, пекла в печи пироги с рыбой и визигой и с маком. А потом распахнула двери, чтобы дым повышел, прибралась в дому и села довязывать вязанье. А на другой день и загорелась жаром, зашлась кашлем.

— Я хотела сказать матушке, чтобы спиц не брала в пятницу, — причитала старшая сестрица, — да не посмела.

— И я хотела, да на сестрицу глядючи тоже не осмелилась, — вторила ей средняя. Так и ревели в два ручья. Третьей сестры, самой младшей, с ними не было. Она ещё в молодости вышла замуж и уехала с мужем в Суздаль. А две старшие так и жили девицами-вековухами сначала у родителей, а теперь при доме брата.

Дом себе Алёша поставил на месте старого отцовского сразу же по приезде в Ростов. Не жить же было княжескому дружиннику в поповской развалюхе.

Новый дом был просторный, удобный. Внизу — большая гридница и другие горницы. Их Алёша себе взял. Горние светелки — те, что на горе, вверху, — сестрицам отдал. Челядинцы в людской избе на задворках, где у попадьи амбары стояли. В хоромах только служанка одна при сестрах, там же с ними, в верхних горенках, потому и называют ее горничной. А с Алёшей — верный его Торопок. Всем, казалось бы, места хватает в новом доме. Но сестрицы у себя наверху не сидели. Итак вдоволь насиделись вдвоем, друг на дружку глядючи. Помолившись утром, спускались они вниз. Вели хозяйство, следили, чтобы не ленились челядинцы. Принимались они и за Торопка, которого братец, по их разумению, совсем избаловал. Но над Торопком не повластвуешь.

Бывало, встанут утром сестры-девицы и к Торопку приступают:

— Вчера вечером в медовухе меду было на вершок ото дна. И куда он подевался? А?

Торопок и глазом не моргнет.

— Мёд-то? Домовой, должно быть, выпил!

— Ах, бесстыжие твои глаза! — хором ахают сестрицы. — Вот он тебе задаст, домовой, за то, что напраслину на него возводишь. Придёт ночью, усядется к тебе на грудь и начнет душить за горло.

— Дорогие сестрицы, голубушки! Да за что же вы меня так! — завопит Торопок, будто его уже и в самом деле домовой своими замшелыми ладошками ухватил за горло.

— Тише ты! Тише! — замашут руками сёстры. — Алёшу разбудишь! И какие мы тебе сестрицы, смерд, какие голубушки!

— Вот встанет господин твой, ужо будет тебе за то, что мёд в медовухе вылакал.

— Это я-то вылакал? — разобидится Торопок. — А да же если и выпил, то не больше двух чарок. И то домовой сам мне поднёс, неудобно было отказываться. Не верите? Вот он вас я накажет за это!

Проснутся сёстры на другой день, удивляются: что же это такое? Сковорода, которая на печи стояла, висит на рогах ухвата, чистая посуда — в помойном ушате, а зеркало, которое Алёша им из Киева привёз, валяется на полу, в сенях. Торопок же ходит и приговаривает:

— Ну, вот видите! А на меня говорили! Домовой всегда проказничает, ежели в дому бабы крикливы и бестолковы.

Пытались сестрицы учить уму-разуму и брата своего, Алешу. Первое время Алеша сестриц увещевал. Послушает их речи неразумные про маменькину смерть от гнева Параскевы Пятницы, поморщится. Скажет точь-в-точь, как говаривал покойный отец Федор:

— Сие есть глупые предрассудки: вязание, пятница! И Параскева тут ни при чём.

Сестры машут руками, как мельницы крыльями:

— Замолчи, Алёшенька!

— Не гневай Параскеву Пятницу. А то и тебе беды не миновать.

— Ну, я-то на спицах вязать не стану ни в пятницу, ни в субботу, ни в воскресенье, — пошутит Алёша. Сестрицы ещё сильней руками машут:

— Не шути, Алёшенька!

— Не насмехайся, братец, над мученицей!

Пытался Алеша и по-серьезному сестер образумить. Объяснял:

— Параскева и значит по-гречески Пятница. Это имя такое. Есть у греков имена и по названию месяцев. Август, например. Когда перекладывал переводчик житие святой Параскевы с греческого языка на русский, то и имя её перевёл. А переписчик потом не разобрал, написал Параскева Пятница. И получилось — два раза Пятница — по-гречески, и по-русски. А насчёт того, что в пятницу нельзя вязать спицами — этого ни в какой книге нету.

Сколько ни старался Алеша образумить сестриц, все было без толку. Известно: волос долог — ум короток.

Но не только в девичьем уме было дело. Здесь, на севере, куда как больше разных предрассудков, — замечал Алёша. Верят и в чох, и в дурной глаз, и в ворожбу, и в волхованье. До сих пор по лесам ещё живут волхвы, которые лечат заговорами, и порчу наводят, и любовь присушивают. И ходят к ним не только деревенщина — смерды, но и горожане, а порой и купцы и бояре. Чего же с сестриц спрашивать, с девиц-вековух, которые жизни не ведают. Не заводил Алёша с сёстрами бесед, помалкивал. Но вот сестры не молчали. Допытывались:

— Всё сохнешь? Знать, крепко присушила.

— Да разве такая тебе жена нужна?

— И братья у ней чурбаны неотесанные, супруны угрюмые, балбесы неучёные.

Ну, что тут было отвечать. Ведь это Алёшины слова, им сказанные.

— Не виновата она в том, что у нее такие братья, — только и скажет Алёша.

А сестрицы свое:

— А сама-то она, твоя присуха? Разве это девичье дело — на конях скакать по лесам? Елсовка лесная, лешачиха — вот она кто.

— Цыц, — стукнул кулаком Алёша по дубовому столу, да так, что закачался стол. Зазвенели склянки для вина, купленные Торопком в Киеве, покатились и разбились на мелкие дребезги — вдребезги. — Сами вы кипалухи-глухарки глупые, — кричит Алеша. — Ступайте наверх, в свою светелку, чтобы глаза мои больше вас не видели!

Вот какая ссора приключилась в Алёшином доме.

* * *

Не скажу, много ли воды утекло с тех пор, как приметил Алёша Елену. Не сочту, сколько раз солнце землю обошло с тех пор, как увидела Елена Алёшу. У любви свой ход времени, свой счет дням и ночам.

Громко скрипит под ногами снег. Вызвездило небо. Звезды такие ясные — хоть все пересчитай.

Только одна звезда никак не взойдет, никак не загорится — свеча в окошке Елениной светелки. Зато в гриднице, сквозь ставни видно, все еще горит свет. Это братья Елены Лука и Матвей пируют с товарищами. Алёша туда не зван — к Петровичам. Вот и ходит он, будто вор в ночи, у чужого терема. Ждёт — не дождётся, когда погаснет там, в гриднице свет, когда улягутся спать братья Петровичи. И тогда в верхней светелке у Елены загорится та заветная звёздочка — знак, что всё утихло и спокойно, что объят большой многолюдный дом сладким сном. Тогда перемахнет Алёша через забор на боярское подворье. Ни сторож его не задержит — сторожу вдоволь золота дадено. Ни собаки на Алёшу не забрешут — собаки сытно накормлены. Неслышно подойдёт Алёша к заднему крыльцу. А там уже будет ждать его верная Еленина челядинка. Отворит потихоньку двери. Скинет Алеша свои сапожки и пойдет в чулках вязаных, осторожно ступая, чтобы не скрипнула половица. Поднимется по ступенькам лестницы наверх, в светелку к Елене. Она сама велела Алеше сегодня прийти. Прислала с мальчишкой-холопом бересту. Писала, что вечером у братьев гости. Напьются они и будут крепко спать. И холопов Елена напоит — велит ключнице отдать им всё, что останется от гостей. Пусть Алёша ждёт, когда загорится свеча у нее в светелке.

Но, как назло, сегодня долго пируют Петровичи со своими гостями. Алёшу уже мороз пробрал. Живя на юге, позабыл небось Алёша, каковы морозы у них в Ростове, и теперь топчется в своих узконосых сапожках, попрыгивает с ноги на ногу по скрипучему снегу. В такую-то ночь надо бы валенки надеть. В Ростове добрые валенки катают. Впрочем, с непрошеными советами незачем соваться. Не забыл Алёша про морозы. Но не может же прославленный храбр идти на свидание к любимой в валенках, как какой-нибудь смерд. Лучше уж помёрзнуть.

Насыпало снегу, намело валами, будто застыли на берегу волны. Волны! И вспомнилось Алёше, как ходили они походом в Тьмутаракань. За много дней пути от русских земель через бескрайние половецкие степи стоит город Тьмутаракань. До того далеко, что уже давно и сама Тьмутаракань потеряна, а все еще говорят: «Как в Тьмутаракани» — и сразу ясно, что где-то в несусветной дали. А тогда Тьмутаракань была живым кусочком тела Руси, Тьмутараканским княжеством, в котором сидели сыны, внуки, правнуки Владимира. Был большой торговый город, стоявший у пролива меж двух тёплых морей — Сурожского и Русского, которые теперь называют Азовским и Чёрным. Торговал с Византией, со средиземноморскими городами, богател, строился, украшался, исследовал окрестные земли и воды. Знали жители Тьмутаракани, как провести по мелководью суда из одного моря в другое, чтобы не разбить о прибрежные скалы, не посадить на песчаные мели. Даже пролив вымеряли между Тьмутараканью и Корчевом. Мерили зимой, когда затянуло льдом мелкое море. Алеша видел камень, поставленный одним из тьмутараканских князей, где было выбито, какова ширина пролива и кто его измерял.

Но сам Алёша был в Тьмутаракани не зимой, а летом. Весёлый оказался поход! Собрались дружины киевского и черниговского князей. Всю степь прошли, а противника так и не увидели. Воевала тогда Русь с печенегами. Правда, незадолго перед этим походом сильно разгромили печенегов под Киевом. Больше в глубь русских земель они идти не решались. Продолжали только тревожить пограничные города да далекую Тьмутаракань. Но как только узнали, что движется на них большое войско, рассыпались по степи. Так и дошли русские полки до самой Тьмутаракани, не повстречав противника. И там, дожидаясь, не вернутся ли степняки, сидели у теплого моря, жарились на горячем песке, так что стали черными, как те арабские купцы, которые приходили со своими товарами в Киев из дальних южных земель.

* * *

Сурожское море удивляло мелководьем: идешь, идёшь по воде, уже и берег едва виден вдали, а тебе все ещё по колено. Рыбины снуют прямо под ногами. И сетей не надо, хватай руками за хвост и тащи на сковороду. А в прибрежных зарослях полно птичьих гнездовий. По берегу, не боясь людей, вышагивают длинноногие цапли, полощут клювы в болотистых оконцах, выхватывая добычу, плавают в заводях тяжелые ленивые гуси и утки. Свистит, тринькает, стрекочет разноперая крылатая тварь.

Но всего больше понравилось Алеше море Русское. Уж на что хорошо несравненное озеро Неро, и то не сравнить его с Русским морем. Как вырвалась ладья из пролива на морской простор, замер Алёша, словно задохнулся от неоглядно синей дали. Прозрачней ключевой воды колыхалась она у бортов ладьи, густея, уходила вглубь, блестела и сверкала по всей немеряной шири, светясь, смыкалась над головой. Стоило прыгнуть со скалистого берега, и она будто подхватывала на лету, упруго покачивала, поддерживая и неся пловца.

Только одно не нравилось Алёше: эта чистая, прозрачная вода была обманна, её нельзя было пить, она обжигала солью и горечью глотку, сушила рот. И все они тосковали по сладкой воде родины.

От нечего делать воины развлекались, как могли. Днём лежали на прокалённом песке или в тени, под скалами. Плавали и ныряли, вытаскивая из морских волн дивную живность — огромные раковины, морских раков не с двумя, а с шестью клешнями и похожую на густой студень тварь, которая, пока была в воде, распускала прозрачные, с цветной каймой телеса, но стоило ее вытащить на горячий песок, на глазах съеживалась, меркла и таяла. И оставался от нее студень, похожий на овсяный кисель.

Ратники играли в кости и в шахматы, баяли байки. Иногда ходили в гости: черниговцы — к шатрам киевлян, киевляне — к черниговцам. Устраивали конные скачки, стреляли из лука, боролись меж собой. И все по-дружески, без зла, со смехом и шутками. Подзадоривали друг дружку. Бились об заклад, и проигравший должен был скакать козлом, блеять овцой, кричать петухом. Потешаясь, хохотали до боли в животе.

У киевлян сильней всех был Илюша Муравленин, молодой, недавно принятый в дружину храбр. Кто ни выйдет против него, Илюша обнимет, прижмёт к себе, словно любимую девицу, и положит на землю. Вот и все! Подходи следующий. Но против черниговца Святогора и он не мог выстоять. Святогор и правда был до того силен, что дуб с корнем мог выворотить. Похвалялся: «Мне бы за тяги земные ухватиться, я бы землю поднял!»

Оба они, что Илья, что Святогор, были незлобивы. Илья, бывало, уложит противника, а потом стоит, виновато улыбается: прости, мол, брат, так уж получилось.

И Святогор тоже. Повалив Илюшу, утешал его: «Ты еще молод, в силу не вошел. А будешь, должно быть, сильней меня».

Однажды, гуляя по берегу, набрели храбры на огромные тёсаные глыбы из белого камня. Подошли поближе, оказалось, не глыбы, а вроде бы лари, которые вытесал какой-нибудь великан. Зачем и для чего они — непонятно. Некоторые лари стоят развёрстые. Другие закрыты такими же каменными крышками. Подошёл Святогор, ухватился за крышку и приподнял её, а на дне — кости. Похоже — человечьи. Тогда и догадались, что каменные эти лари — гробы, в которых давным-давно похоронили покойников.

«Велики, должно быть, были люди в старину, — сказал кто-то. Раскинув руки, обмерил каменный гроб, повторил: — Велики!»

«И теперь такие найдутся, — ответил другой. — Вон Святогор, для него в самый раз».

«В самый раз», — подтвердил Святогор и приоткрыл ещё один каменный ларь. Здесь было пусто, и Святогор, забравшись внутрь, растянулся на каменном дне во всю длину. Колоду эту каменную и впрямь будто для него тесали — в самый раз! Постояли, поглядели, посмеялись, а потом кто-то взял да и задвинул крышку. И опять смех: «Поспи, друг, на каменном ложе, а мы погуляем. Потом воротимся — разбудим. Расскажешь, какой сон приснился!»

С тем и ушли. А когда воротились и открыли крышку, то не могли добудиться Святогора. Навсегда уснул, задохнулся. Так и схоронили богатыря в каменном гробу.

* * *

…Задумался Алёша, едва успел укрыться за забором. Сторож отворил ворота, и на улицу, весело горланя, вывалились гости братьев Петровичей. Видно, хорошо погуляли — едва на ногах стоят. А ещё немного спустя подбежала к забору челядинка, поманила Алешу.

В темноте, в чёрных сенях налетел Алеша на какую-то рухлядь. Что-то стукнуло, звякнуло; загремело.

— Кто там бродит? — окликнул спросонья холоп-придверечник, спавший в безоконной горенке за дверью. Челядинка горячими руками схватила холодную Алёшину руку, сжала крепко. Ответила охриплым от страха голосом:

— Это я, Улитка.

— Носит тебя нечистый по ночам, — проворчал придверечник, зашелся кашлем. Потом еще долго ворочался — слышно было, как скрипит под ним лавка. Челядинка все держала в горячих руках Алешину руку. А сверху, с лестничных переходов, глядела совиным взглядом Еленина мамка. Наконец, придверечник захрапел громким храпом. Челядинка прошептала едва слышно:

— Бог миловал. — Но всё ещё стояла, не отпуская Алёшиной руки. А потом опять еле слышным шепотом: — Не бойся, господин. Если схватят, говори, к Улите пришёл. Запомни, меня Улитой кличут. На себя приму.

Алёша притянул к себе девушку, погладил: по волосам, по горячей щеке, поцеловал в пересохшие губы. Она еле выдохнула:

— Ступай!

Держа в руках сапоги, Алеша поднялся по ступенькам. Мамка, не скрипнув, отворила двери в Еленину светлицу. Ее совиные глаза глядели на Алешу с ненавистью.

— Окаянный! — сказала мамка. — Что же ты делаешь, окаянный! Узнают Петровичи — голову ей отрубят и к ногам твоим кинут. Не этого ли ты ждешь? — И вдруг, сникнув, упала на колени, хватала заснеженные полы Алёшиной шубы, целовала подол кафтана. Молила: — Господин хороший, не губи девицу! Присылай сватов!

— Молчи, кормилица, — ровным голосом сказала Елена. — Нет на нем вины. Я сама его позвала! Ступай! Потом поможешь Улите его проводить.

Вот она стоит перед ним, его Елена. Косы распустила. Льняные волосы покрывалом укрыли спину. Серые глаза глядят бесстрашно и радостно. А Алеша-то то ли продрог сильно, ожидаючи, пока вспыхнет в окошке светлицы обещанная звездочка, то ли слова кормилицы пали камнем на душу — только холодит что-то внутри, пробирает мороз по коже. А Елена подошла глаза в глаза. Обняла. Дунула на свечу.

Не уберегли Петровичи свою сестричку, единственную, любимую. Да и как было её уберечь, своевольницу? То сидит в своей светелке, вышивает золотыми нитями шелковое покрывало на икону божьей матери для новой церкви, то вдруг забросит шитьё, кликнет холопов, свистнет псам, вскочит на коня и поскачет с борзыми в лес, на охоту.

Лес густой. Тропы обманные. Трудно ли заплутать, заблудиться? Вот уже и лаю собачьего не слыхать — борзые умчались вдогонку за зверем. Вот уже и голосов людских не доносится — на другом краю леса аукают Елену охотники.

Ускакала по лесной тропе от охотников, торопила коня. Теперь едет шагом, кружит по елевому чернолесью, по сосновому бору, по дубовой дубраве, по осиновой чащобе. Вот как может завести леший.

— А может, леший тут ни при чём — сама себя девица закружила.

— Что ты, верный конь, спотыкаешься? Или беду почуял? Или дорога не туда, куда надобно, ведет?

Может, и конь не спотыкался — всадница сама спешилась.

Стоит, оглядывается, прислушивается. Так и есть! Совсем близко! Голос ласковый.

— Жизнь моя, Алёнушка! Где ты?

А она в ответ ни слова. Сердце будто кто в кулак сжал. В руках дрожь. Смелая девица, а испугалась. Может, и правду это леший? Любит он вот так звать людским голосом — вглубь заманивает. Пойдешь на зов, а там кусты колючие лапами за подол цепляют, чмокает под кочками чёрными губами топь… Так и будет водить, пока совсем не забьёт памороки — затуманит память, заморочит.

А потом выйдет навстречу — косматый, борода зелёная. Как захохочет на весь лес! Страсть как боязно! Вот у них на улице живёт Варвара Дурочка. Бегает весь день, распустив косы, да хохочет беспричинно. А то плясать начнёт. Вся — драная. Глаза — пустые. А говорят, была красивая девица. Вот и понравилась лешему. Как-то пошла она в лес и отбилась от подруг. Кричали они ей, кричали, но так и не дождались ответа. Испугались и убежали. С того дня и лишилась Варвара разума. Потом уже повстречали ее в лесу бортники, ходившие за медом. В такую даль зашла, что и помыслить страшно. Не иначе как это леший её заманил.

Нет, Елену никто не заманивал. Это она сама сказала доброму молодцу Алёше Поповичу: «Приходи к чернолесью. Ждать тебя буду!»

— Алёнушка, жизнь моя!

Вот он, свет Алёшенька. Бросил поводья, схватил, обнял, понес на руках, сам не зная куда.

Могла бы уберечь девицу верная кормилица. Уж она бы за свою любимицу постояла. Набросилась бы лютой медведицей, разорвала бы в клочья. Но она поздно спохватилась. Услыхала как-то в сонной ночной тиши, как скрипнула лестничная ступенька. Не поленилась, вскочила с одра своего, зажгла свечу — и к Елене в светелку. А там — ночной гость! Кинулась было к дверям! Закричать хотела на весь дом:

— Лука! Матвей! Бегите быстрей! В дом ваш вор забрался! Хватайте его! Вот он! Вот он! Без кафтана — я кафтан прибрала! Без меча — я меч унесла, В одной рубахе белой, в одной рубахе смертной.

— Бейте его!

— Колите!

— Рубите! Убивайте, пока солнце не взошло!

Ночного вора, да ещё в своем дому можно убить без суда и следствия. И вины за убийство не будет. Это всем известно. Только — сразу, с ходу, сгоряча. Конечно, если схватят его, свяжут, скрутят, да еще дотянут, пока солнце взойдет, тогда уже надо его в суд вести и там судить. А убивать нельзя. Так бегите же скорей! Лука! Матвей!

Шевелила губами мамка без крика, без звука! Понимала: прибегут, схватят, убьют этого разбойника, ночного вора, душегуба. А Елена? С ней-то что будет? Позор-то какой! Перед братьями, перед челядинцами-холопами! Перед всем городом Ростовом!

— Елена, Елена, что ты натворила!

Ах, как жалела мамка, что раньше не углядела — пока ещё не дошел он до Елениной светелки. Вот тут бы его схватить! Пусть бы искололи его мечами в решето, изрубили саблями на куски, голову с плеч снесли и, скрутив за волосы, кинули псам! Это пока он сам по себе был — без Елены. А теперь-то что делать, когда они — одно целое.

Ах, как корила себя мамка, что слепа была, ничего не видела! А что было видеть? В дом к Петровичам Алёша, не хаживал. По гостям, куда Елена зачастила, мамка не ездила. А если и приезжала иной раз, то сидела в людской избе, дожидаясь свою зоречку, а оттуда Поповича не видно было. И всего, что могла теперь сделать мамка, — это оттаскать за косы девку-челядинку, потатчицу, через которую сносилась Елена с Поповичем. Уж и била её, била мамка — девку-негодницу. За косы возила, волосы выдирала, носом об стол стукала — кровь пускала. А толку-то что? Душу немного отвела — вот и всё. И сама же должна была помогать Поповичу, чтобы не застали его ненароком братья, не увидели ночной, порой холопы. Иной раз у кормилицы и отсиживался Алёша, дожидаясь, пока можно будет уйти незримо. И теперь, не меньше прежнего, ненавидела мамка Алёшу, хотя и берегла его голову.

Лежит Алёша в светелке Елены на девичьей её постели, на мягкой перине, на пуховой подушке, Но ещё мягче, чем на подушке лебяжьего пуха, на руке у любимой. До чего же сладко! До чего же тяжко! До чего же страшно! Не за себя — за любовь свою. Не идут из головы слова, сказанные мамкой. Ещё накаркает беды старая карга. Алёша теперь, как самый темный смерд из лесного села, всего боится — дурного глаза, вороньего гая, бабы с пустым ведром, мышиного шороха…

Пора.

Надо идти.

Разнять кольцо Елениных рук.

Подняться.

Взять сапоги в охапку, шубу.

Прокрасться во тьме вниз по лестнице.

Приманить псов, чтоб не тявкнули.

Одарить сторожа, чтобы молчал.

А Еленины руки крепко обхватили Алёшину шею. Не разнимается кольцо, как тот стеклянный браслет, который или носи, или разбей.

— Родная моя! — шепчет Алёша. — Пора. Слышала, что мамка сказала: «Хочешь, чтобы братья голову ей отрубили и к ногам твоим кинули!» Я боюсь.

— А я не боюсь, — говорит Елена. И ещё крепче обнимает. Алёшу же все больше страх разбирает. Зачем только он послушался, зачем позволил любимой удержать себя. Зачем не ушёл. Надо было в темной темноте, тихо-тихо. Надо было, ах надо было!

Вот стоит Лука с топором в руках. Рядом с ним Матвей с чурбаном-колодой. А вот и Еленина голова, глядит раскрытыми очами, шепчет: «Алеша, Алешенька!» А Лука, нет, это Матвей взял её за волосы, раскрутил и кинул. Катится голова вниз по лестнице, со ступеньки на ступеньку — стук-стук-стук.

— Алеша, — шепчет Елена, — проснись. Алёша!

Просыпается Алёша в холодном поту. Елена трясёт его за плечо. В дверь стучит мамка. Проползла в щель:

— Да что же это ты делаешь, проклятый? Или и впрямь её погубить задумал! Рассвет! Холопы вот-вот печи начнут топить! — Сунула в руки Алёше шубу. — Скорей! Скорей! — И на прощание: — Присылай сватов, окаянный!

Давно бы послал Алёша сватов. Только ведь не отдадут Петровичи ему своей сестры. Ни за что не отдадут. Сватов опозорят. Алёшу на весь город ославят. Да ещё и Елену замуж выдадут против её воли, а если упрётся, свезут в монастырь, постригут в монахини. Умыкнуть её, украсть, увезти без согласия братьев и обвенчаться с ней где-нибудь. Это, конечно, можно. Но тут Елена уперлась. Не потому, что не хочет выходить за него без согласия братьев, — крови боится. Знает: не простят знатные ростовские бояре Лука и Матвей Поповичу увоза сестры. Теперь только смерды где-нибудь в глухих селах умыкают девиц по сговору, по-древнему ещё языческому обычаю. И священники в церквах попрекают их за это в своих проповедях и грозят им небесными карами. Сыграв свои бесовские свадьбы у воды, приводят все же потом нечестивцы своих невенчаных жён в церковь. Иной раз даже уже с приплодом. Заодно и венчаются, и младенцев крестят. Но то ведь смерды. Алёша, конечно, обвенчался бы, как положено по христианским законам. Нашел бы среди своих друзей священника, готового обвенчать его с Еленой без благословения братьев. Но все равно Петровичи не оставят дела без отмщения. Искать будут Алёшу, чтобы смыть позор кровью. Вот почему не согласна Елена на увоз. Все ждет, сама не зная чего.

Совсем закружился Алёша со своей любовью. Ходил по городу, оглядываясь. Присматривался, прислушивался. Все казалось ему, что вышла из тьмы на свет их с Еленой тайна. Глянь кто не так, улыбнись не к месту, и пронзит Алёша своим мечом обидчика.

* * *

А жизнь между тем шла своим чередом. И ростовчанам было не до Алёши с Еленой. Занимали их другие дела.

Город свой считали ростовчане древним и потому старшим над другими городами — и Суздалем, и тем более Владимиром, который и вовсе был суздальским пригородом. Испокон веку младшие города подчинялись старшим. Как приговорит ростовское вече, так порешат и суздальцы, не говоря уже о владимирцах. Теперь же всё по-иному. В Ростове свой князь. В Суздале с Владимиром — свой. У каждого дружина и городские полки. Кто сильней, тот и старше. И так все обернулось, что нынче уже ростовскому князю приходится оглядываться на своего суздальского родственника. У суздальского князя шла между тем распря с Новгородом из-за неподеленных земель. Ростовский князь обижался аа суздальского родственника, норовившего и его втянуть в свару, и серчал на своего дружинника Алёшу Поповича, который в последнее время не думал вместе с князем думу — то есть не вникал в дела и даже ко двору не ездил.

Алёша и правда думу с князем не думал — не до того ему было. Но о князе не забывал, чуть не каждый день вспоминал его. Потому что, как утопающий хватается за соломинку, так и Алёша пытался ухватиться за княжескую руку. Надумал он было просить князя, чтобы тот посватал у Петровичей Елену. Уже совсем было собрался во дворец. Велел Торопку седлать коней. Но потом сел на стулец с подлокотниками и задумался крепко. Пенял: зряшное это дело. Петровичам, коренным ростовским боярам, и князь не указ. Они этого князя к себе не звали. И ждут они, не дождутся, чтобы спихнуть его отсюда. То с суздальским князем пересылаются, гонцами обмениваются, письмами, то с южными-князьями. Нет, князь неподходящий сват, плохой помощник в трудном Алёшином деле.

Торопок доложил, что кони оседланы, ждут. Но Алёша только рукой махнул — уйди, мол. Торопок пожал плечами, вышел. Но вскоре опять заглянул в горницу.

— Тебя человек спрашивает.

— Какой ещё человек?

— Письмо привёз.

— Веди, — приказал Алёша.

Нежданный гость оказался киевским купцом. Письмо было от Алёшиного друга Данилы.

— Да сам-то он где, Данила? Всё ещё в Царьграде или уже вернулся в Киев? — спросил Алеша.

— В Киеве, — отвечал купец. — Боярин самолично передал письмо, велел вручить в собственные руки.

Щедро наградив гостя, Алёша велел Торопку накормить, напоить его и, если надо, устроить на ночлег. И как только тот вышел, развернул свёрнутую трубкой длинную полоску бересты.

«Дорогой друг! — писал Данила. — Воротясь из Царьграда, услышал я от общих наших знакомых, что ты вместе со своим князем перешел из Переяславля в Ростов. Не знаю, радоваться этому или огорчаться. Жизнь становится все сложней и сложней, и всё труднее уберечь душу от страшного греха — пролития братской крови. Хочу надеяться, что на севере ты будешь делать все во благо родной земли, как делал это на юге. Да помоги тебе бог!»

Я не берусь утверждать, что письмо Данилы было составлено именно в таких выражениях. Но смысл его, мне кажется, я передаю более или менее верно.

«Что касается меня, — писал Данила дальше, — то ты знаешь давнюю мою мечту…» — тут Алёша улыбнулся, не дочитав. Ещё со школьных лет знал он эту мечту Данилы — надеть рясу и зажить смиренным иноком в тихой обители. Однако, едва окончив учение, Данила, как и Алёша, надел кольчугу и взял в руки не крест, а меч. Не раз сводила их на жизненных перепутьях воинская судьба, и всегда Данила клялся, что это его последний поход. Вот и сейчас читал дальше Алёша, «…люди, обитающие в далеких друг от друга землях, разговаривающие на разных языках, молящиеся разным богам, ищут одну и ту же истину — как жить человеку, чтобы не творил он зла и несправедливости, чтобы был наполнен любовью к своим ближним и счастлив. Теперь же, когда я смог своими глазами увидеть многие края и земли, я еще больше думаю об этом. И если судит господь и я, наконец, войду в обитель, то останусь в ней навек и попытаюсь поведать людям, что увидел и узнал, о чем передумал». Вот что писал старый друг Данила Алёше. А в самом низу письма, где уже кончалась длинная, свивающаяся в трубку полоска бересты, приписал Данила ещё несколько слов. «В Царьграде встретил я Илью Муравленина. Он был там с нашими войсками, которые были присланы на подмогу ромейскому императору. Илья мне очень обрадовался. Мы вместе с ним ходили по городу, столь прекрасному, хотя и непохожему на наш Киев. Не знаю, дошла ли до тебя весть, что Илья и у греков приобрел любовь и…»

Я должна тебе сообщить, дорогой читатель, что Алёша не дочитал письма Данилы до конца. Хотя и рад был за Илюшу. Так и с нами бывает — собственные беды и радости заслоняют от нас беды и радости даже близких наших друзей. А обрадовался Алёша потому, что когда прочитал он в Данилином письме имя Ильи, то его вдруг осенило, Илюша! Илья Муравленин, прославленный на всю землю храбр! Вот кого пошлёт Алёша сватом к Петровичам! Его и Добрыню!

Уж таким-то сватам не посмеют Петровичи отказать от двора без серьезной причины. Добрыня кого хочешь уломает, уговорит. А Илюша, тот будет стоять насмерть! Обрадовался Алёша, закричал громким голосом, зовя Торопка. Не успел тот заглянуть, Алёша уж ему навстречу:

— Седлай коней! Быстрей седлай!

Хотел было Торопок сказать господину своему: что же эта, мол, у тебя семь пятниц на неделе. То — седлай. То, — назад поворачивай. То — опять седлай. Этак мы далеко не ускачем. Но взглянул на радостное Алешино лицо, какого давно уже не видал у своего хозяина, и ничего не ответил, а бегом побежал на конюшню.

Скакал Алёша, летел по ростовским улицам. Об одном знал, об одном помнил: сообщить Елене, что и вправду пришлет вскоре сватов! Только как ее сейчас повидать, Елену? Не в терем же к братьям Петровичам влететь птицей. Впрочем, он на радостях и на это готов был. Вот сейчас за углом знакомые ворота. Завернуть, войти, обнять этих чурбанов нетесаных, супрунов неулыбчивых, дуроломов дубовых. Чёрт с ними! Всё-таки они братья её, Елены. Но в ворота дома Петровичей Алёша так и не свернул. Промчался дальше. По улицам, по переулкам — в княжеский дворец. Не за тем, чтобы с князем думу думать, у него своя дума была. Из дворца то и дело скачут гонцы, и Алеша надеялся таким образом с оказией переслать поскорей письма Добрыне и Илюше. Правда, надо еще знать, где они сейчас, Алешины верные друзья. Ну, Добрыня, скорей всего, по-прежнему посадничает в Новгороде. А вот Илья… «Что там писал Данила про Илюшу? — пытался вспомнить Алеша. — Илья был с ним в Царьграде. Сам Данила уже вернулся. Может, он и об Илье знает, где тот теперь находится».

Во дворце, прежде чем явиться к князю, Алеша отправился к боярину, ведавшему отправкой гонцов с княжеской перепиской, — выяснить, не будет ли в ближайшее время какой-нибудь пересылки с интересующими его городами.

В Суздаль поедет сегодня гонец, — отвечал боярин. И стал рассказывать. Недавно воротился домой посол суздальского князя, ездивший сватать за княжеского брата грузинскую царицу Тамару. Предложение было принято. Скоро жених отправится к невесте. Свадьбу решено праздновать в Грузии. И ростовский князь по этому случаю посылает в Суздаль кого-то из доверенных бояр со свадебными дарами. Отправляет золотое блюдо с узорами, крест с драгоценными каменьями, серебряный оклад для иконы святого Георгия, именем которого назван жених, ожерелье для невесты, — стал было перечислять боярин княжеские дары, но Алёша не дослушал. Хоть и не было пока оказии, все же ему хотелось поскорей написать письма. И спросив у отрока, прислуживающего боярину, бересты, Алеша пристроился за столом. Добрыне подробно описал про братьев Петровичей, у которых надо сватать Елену. А Данилу просил ответить, вернулся ли из Византии Илья Муравленин и где он теперь. Ответ пусть шлет как можно скорей. А ещё писал Алёша Попович Даниле, что понимает его желание написать книгу. Здесь в Ростове при одном из монастырей обнаружил он богатую библиотеку, есть тут и хорошие переписчики. Наверное, Данила привез из Византии какие-нибудь новые книги. Пусть пришлет почитать что-нибудь интересное по своему выбору.

Может быть, у вас возникнет вопрос, откуда я знаю, что писал Алеша в своих письмах к Добрыне и Даниле. Писем Алешиных, конечно, не сохранилось. Но ведь мы с вами договорились, что не будем дотошно доискиваться — было или не было. И вопросы наши будем ставить немного по-другому — могло ли быть. Что с этой точки зрения можно сказать об Алёшиных письмах? Былины сохранили память о том, что Алеша хотел послать сватами к братьям Петровичам Добрыню и Илью. Так что ничего выдумывать мне не пришлось. А относительно письма к Даниле… В Новгороде при раскопках действительно было найдено письмо, в котором наряду с разными хозяйственными поручениями была просьба прислать книг для чтения. Кто писал его, кому посылал — неизвестно. Но я считаю, что такое письмо вполне мог написать своему другу Даниле и Алёша. И про библиотеку — тоже правда. В Григорьевском затворе — так назвали ростовчане школу, созданную при Григорьевском монастыре, откуда в то время выходило много учёных людей, и в самом деле имелась большая библиотека, и, наверное, Алёша Попович, живя в Ростове, не раз наведывался сюда. Ну и грузинскую царицу Тамару суздальский князь действительно сосватал своему брату. А вот что касается Алёшиного намерения жениться на Елене, то друзья нашего храбра не смогли приехать сватами к братьям его любимой — ни Добрыня, ни Илья. Что помешало им, мы с вами узнаем, верней, увидим. А сейчас Алёше пора идти. Он уже написал письма, аккуратно свернул каждую бересту трубочкой и отдал боярину с просьбой переслать по назначению, как только будет возможно.

Князь хоть и серчал на своего любимца, но приходу его обрадовался. Именно его, Алёшу, решил он послать в Суздаль с поздравительными грамотами и дарами. Поручение почетное. Будут торжественные проводы. Съедутся гости из Киева, Чернигова, Переяславля и других городов. Но посылал ростовский князь Алёшу не за тем, чтобы тот повеселился на почетном пиру. Было ещё одно дело, которое лучше всех мог выполнить его любимец, лукавый храбр Алёша Попович.

В числе гостей, которые приедут в Суздаль, будет и знатный новгородский боярин Ставр. Да, тот самый, кого киевский князь засадил было в темницу. Алёша его знает? Тем лучше. Боярин Ставр у себя в городе пользуется немалым влиянием. И вот Алёше надо будет с ним встретиться и… Тут князь понизил голос, видимо не желая, чтобы напутственное слово, которое давал он своему доверенному боярину Алёше, дошло до чужих ушей. Не будем и мы встревать в тайные их дела.

Отправляться в путь велел Алёше князь не мешкая.

И вот, так и не повидав Елены, уезжает Алёша из Ростова. Единственное, что успел он перед отъездом, — это написать своей любимой записку, так сказать, официальное предложение:

«Я тебя хочу. Ты меня хочешь. Иди за меня замуж. А сватами пришлю Илью и Добрыню». Верный Торопок найдёт возможность передать добрую весточку Елене, через девку её, челядинку. Это Алёша не вхож в боярский дом к Петровичам. А уж Торопок с холопкой как-нибудь свидится.

А теперь в Суздаль! Полный радужных надежд, весёлый и счастливый, едет Алёша выполнять поручение своего князя.


Загрузка...