ЧАСТЬ IV В ГРОЗНОЕ ЛЕТО СОБАКИ

19



По утрам солнце встаёт на правой — Торговой стороне. Западает на ночной отдых на левой — Софийской. А днём висит посередине над Волховом, над Великим мостом.

Новгород — город просторный, широкий. Вольно раскинулся он по обоим берегам Волхова. На левом — детинец с высокими стенами, сторожевыми башнями, земляными валами и глубокими рвами, с прекрасной Софией — главным городским собором. Потому и зовется вся левобережная сторона Софийской. Но кремль — детинец — это не весь город и даже не полгорода. Из кремля во все стороны ведут ворота. На юг к Гончарскому, или Людину, концу. На север — к Неревскому.

Концы — это районы города. Гончарский и Неревский — концы старые. Заселили их ещё деды и прадеды нынешних новгородцев. Говорят, будто в стародавние времена по берегам Волхова обитали разные племена. На том берегу на Словенском холме жили ильменские славяне — самое большое племя. А тут, где нынче Неревский конец, были поселения финских племен — мери и веси. Соседствовали с ними и славяне кривичи и литовское племя пруссов. Каждое племя жило отдельно. Порознь пахали они свои пашни, и пасли стада, и охотились тоже — каждое в своих лесах и угодьях. Но порой приходилось им вступать в союз, чтобы общими силами обороняться от врагов, строить укрепления. Да и в мирное время тоже находились общие дела. Вели они торговлю между собой и с другими народами. И сами отправляли под охраной дружины ладьи с товарами на юг по Ильменю, по Ловати через волоки к Днепру и на север по Волхову. И у себя принимали гостей — купцов, приплывавших и приезжавших из ближних и дальних земель. И так случилось, что сжились, смешались, породнились эти разные племена. И поселки их слились, огородились одной общей крепостью. И возник на этом месте большой укреплённый город с многолюдными улицами, хоромами и избами, с мастерскими ремесленников и купеческими лавками, с причалами для кораблей и святилищами богов, с известным всему миру торгом. Дети, родившиеся здесь, в этом городе, уже не знали, не помнили, кто к какому принадлежит племени и роду. Все называли себя славянами, русскими. А город свой называли по новой крепости Новым городом — Новгородом. Ныне память о былом хранят только иные названия: Неревский конец — по-старому Меревский — от племени мери, и Прусская улица — в память о пруссах, и Славна, Славянский конец — места, где некогда обитали ильменские славяне.

Сильно вырос город с тех пор, как помнит его Добрыня. Прибывает новый город, строится, селится. На западе от детинца возник ещё один конец города — самый дальний. Потому и называют его Загородским. Всего в Новгороде теперь пять концов, пять районов: Гончарский, Неревский и Загородский — на левом берегу и два на правом — Словенский и Плотницкий. Главные, самые красивые ворота ведут из детинца на восток к мосту.

Вот он, Волховский мост! Повис он огромной дугой над разливанной волховской водою. До того длинен, до того широк, до того могуч и крепок, что не стали новгородцы долго думать и гадать, как назвать получше мост. Само собой это вышло. Назвали Великим.

Мост соединяет обе части города, расположенные по правому и по левому берегу, — Софийскую и Торговую, названную так по большому новгородскому торгу. На Торговой стороне находится и канцелярия посадника Добрыни. Сегодня у Добрыни тяжелый день. Начинается ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ — «ТАК ПРИГОВОРИЛО ВЕЧЕ».

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ТАК ПРИГОВОРИЛО ВЕЧЕ


Большая вода, затопляющая в половодье прибрежные луга, уже сошла. Но и сейчас ещё Волхов по-весеннему многоводен. Глубоко вниз уходят толстенные, вытесанные из вековых необхватных дубов опоры моста. Меж ними проплывают тяжелые, груженные товарами ладьи и плоскодонные учаны, на которых ильменские рыбаки везут в город рыбу утреннего улова, скользят многовесёльные, быстрые ушкуи, снуют юркие челны.

Когда идёшь по Великому мосту, даже в тихую погоду в ушах свистит ветер. Добрыня остановился, вздохнул полной грудью. С высоты открывались дальние дали: светлой зелени заливные луга, желтые песчаные откосы, темные гряды леса. От самой воды по берегам вдаль и вширь теснятся друг над дружкой островерхие кровли, купола и кресты церквей. Лоскутно лепятся огороды. Причудливым деревянным плетением смотрятся с высоты моста пролегшие крест-накрест по пологим прибрежным холмам вымощенные бревнами мостовые улиц.

Сразу же за мостом начинается торжище. Но сегодня здесь тихо. Не кричат разносчики, не зазывают поглядеть товар купцы. Пусто в торговых рядах. На закрытых лавках диковинными железными плодами свисают хитроумные замки. Зато Ярославово дворище гудит вовсю. До сих пор называют так новгородцы площадь, где некогда стоял срубленный умельцами мастерами несказанной красоты дворец князя Ярослава. После Владимира никому из князей не позволяли новгородцы жить в детинце. Даже сыну Владимира Ярославу, которому сами же помогли потом сесть на киевский стол и стать Великим князем. Хоть и мудр был Ярослав, а всё же пришлось ему уйти из крепости — детинца и построить себе дворец па другом берегу Волхова, уже безо всяких крепостных стен. Но и на бывшем Ярославовом дворище, так же как и в детинце, не велят новгородцы селиться нынешним князьям. Княжеский дворец теперь находится за городом, на том месте, где некогда стоял укрепленный городок Рюрика. Там живет и князь со своим семейством, и его дружина. А на Ярославовом дворище размещается канцелярия посадника. Правда, располагается она не во дворце — прекрасный дворец Ярослава сгорел, к огорчению новгородцев, во время большого пожара, — а в новом, не очень красивом, но просторном и тоже богато украшенном здании. В светелках за столами сидят писцы и знающие иноземные языки толмачи, дожидаются распоряжений гонцы, глашатаи и меченоши — вооруженные копьями и секирами воины городской стражи. Здесь же, на дворцовой площади, собирается вече.

Испокон веку принято было у славян все важные дела решать на вече. Сходились все мужчины племени, кто мог держать оружие. Держали совет и ответ — вещали, потому и зовется вече. Так в старину было и в Новгороде.

Добрыня уже вступил на вечевую площадь. Под сапогами чуть слышно хрупает костяное крошево. Вечевая площадь, по древнему обычаю, вымощена не бревенчатым настилом, не тесинами, как иные площади и улицы, а коровьими челюстями. Никому не ведомо, откуда пошёл этот обычай: мостить вечевую площадь челюстями коров. Может, в стародавние времена сходились здесь племена-соседи на пиры. Пригоняли, похваляясь друг перед другом, скота несчётно, ели, не щадя живота, обильно и грузно. Не только ублажая и веселя себя, но и с тайной надеждой уверить, умолить богов, чтоб и впредь оставалась с людьми эта сытость. И чтобы скрепить этот уговор-поруку, волхвы от имени народа своего приносили богам жертвы, щедро отделяя им свежего мяса. Раскинув на земле сизые, в алой крови, ещё горячие внутренности жертвенных животных, колдовали и гадали, пытаясь заглянуть в грядущее. А может, нарочно мостили так площадь, где решалось, быть миру или войне, пусть видят вражьи послы, соглядатаи и послухи, как богато и могуче племя ильменских славян, если даже землю здесь покрывают не чем-нибудь, а коровьими челюстями. Значит, несчетно скота в их Стадах. А скот, как известно; самое большое богатство. И воины племени, белоголовые, статные, сильные, готовы к его защите.

Теперь уж никто не знал и не помнил, почему и отчего так повелось. Но считали: «Раз отцы и деды так делали, то и нам бог велел!» Дорожили и другим обычаем, хвалились везде и всюду: «Новгород — город вольный! И князь нам не указ! Сами правим свою жизнь».

Да, всё тут вроде бы точно так же, как было, в старину. Белеют под ногами коровьи челюсти. Стоят, как стояли, посреди площади широченные дубовые скамьи. Разве только вот вместо воинского щита, по которому когда-то били медным билом, созывая на вече народ, висит на дворцовой башенке звонкоголосый колокол. Но это бы ничего. Само вече иное — вот что.

Давно миновали те времена, когда на вече сходились все жители. Правда, нам с вами довелось побывать на одном таком вече в Киеве, когда решать участь осажденной половцами столицы собрались простые горожане, работные люди с Подола. Великий князь до конца своей жизни не мог простить этого киевлянам. Ведь он тогда чуть не лишился Великокняжеского стола. Теперь всё по-другому. И в Киеве. И в Новгороде.

Тихо, не тревожа колокольным звоном город, в положенные дни неспешно собираются «золотые пояса» — вечники. Вот и сейчас они уже сидят на дубовых скамьях, полукольцом охвативших вечевую площадь. Пестреют разноцветные кафтаны, сверкают, в утренних лучах яркого весеннего солнца золото и каменья. Но каждый из сидящих дам на скамьях дорожит своим поясом больше, чем самой богатой одеждой — расшитыми золотом кафтанами и плащами, портами из тонкого сукна, рубахами из заморских шелков. Дорожит больше, чем тяжелыми нашейными гривнами из литого червонного золота, больше, чем перстнями с дорогими каменьями, больше, чем всеми прочими драгоценностями. И гривны, и перстни — всего лишь украшения. Всяк, у кого есть на что, может их купить, надеть на шею или нанизать на персты. А вот золотые пояса имеются только у трёх сотен самых почтенных мужей — у знатных родовитых бояр да кое у кого из богатых купцов. Золотой пояс — это право подавать голос на вече. Потому и называют владельцев золотых поясов вечниками. Они-то и правят жизнью Новгорода. Выбирают тысяцкого — начальника над новгородскими полками и прочих должностных лиц, кому дано ведать судом, сбором налогов, приемом иноземных послов и другими важными делами. Выбирают и правителя города — посадника.

Теперь, пожалуй, настало время рассказать, каким образом оказался Добрыня новгородским посадником. Не раз доносили великому князю соглядатаи, что на Подоле Добрыню больше самого князя почитают. Как увидят его, и здравицы кричат и по-другому величают. «Ты, — говорят, — Добрынюшка, только свистни!»

«Не зря льнёт к Добрыне подольская чернь! — подозрительно думал князь. — Воевода и сам из смердов. А что, если он и впрямь возьмет и свистнет?» Вот и решил отослать Добрыню в Новгород.

Новгородские бояре, которые только и мыслят, как уйти из-под власти Киева, не больно-то будут привечать посадника, присланного киевским князем.

Добрыня дальнозоркими глазами издали разглядел среди одной группы вечников боярина Ставра. Если Ставр со своими сторонниками расположился на левой стороне полукольца, образованного скамьями, то боярина Ратибора — Ставрова противника, следовало искать на правой стороне. Вскоре Добрыня увидел за толпой и его. Ратибор тоже был окружён своими людьми. Сидел на одной из скамей и господин Садко — тоже подпоясанный золотым поясом.

Сегодня на вече среди прочих вопросов должно было решить — идти ли Новгороду походом на суздальцев. Волновало это не только вечников, но и всех других жителей города — и бояр, и купцов, и простых горожан. Воины городской стражи с копьями и секирами не пускали народ на вечевую площадь. Зато никто не мешал любопытным толпиться вокруг. И хотя утро только начиналось, да и вече ещё не приступило к обсуждению вопроса о походе, толпа возле Ярославова дворища всё густела.

Увидев приближающегося посадника, стражники растолкали любопытных, очистив проход. Из толпы, узнав Добрыню, закричали:

— Веди нас в поход, Добрыня, как водил в былые времена!

— В поход!

— Добрыня! Слава Добрыне! — слышалось в толпе. Но там же кричали и другое:

— Не пойдём на братьев! Не хотим братней крови! — И опять повторяли: — Добрыня! Добрыня!

Даже по скамьям вечников, казалось, при приближении посадника прошла волна. Добрыня, не обращая внимания на крики, по расчищенному стражниками проходу неспешным шагом прошел к своей канцелярии.

Пока новгородский посадник занят последними распоряжениями перед тем, как открыть вечевое собрание, мы поближе познакомимся с некоторыми из вечников и с другими лицами, от коих зависит решение нынешнего вече. Непростое это дело — разобраться в делах города, который носит имя Господин Великий Новгород.

* * *

Новгородский князь год за годом — почти с той самой поры, когда пригласили его сюда на княжение, — жил лениво. Изо дня в день стыл в сонной дреме большой княжеский дворец, одиноко возвышавшийся меж Волховом и Волховцом на косогоре Рюрикова городища.

В кои-то веки, в седую старину сидел тут Рюрик, а вот имя его на Руси до сих пор не забывали. Да и мудрено было забыть, потому что весь княжеский род, многочисленное ныне княжье племя вело свою родословную от Рюрика, как от корня. Что же касается новгородцев, то они больше всех о нём знали — о Рюрике — и больше всех спорили — как оно все было на самом деле, потому что дело происходило на их земле.

Одни говорили, началось всё потому, что порядку не было. Богат был город Новгород, только не шли ему впрок богатства. Спорили, враждовали меж собой населявшие новгородские земли племена. Мало ли из-за чего может выйти спор. То землю не поделили — кому на какой пашню пахать, то пастбища — где кому скот пасти, то охотничьи угодья. А рассудить, кто прав, кто виноват, некому. У каждого племени свои князья. Как сойдутся, ни первый второго не слушает, ни второй — третьего. И нет над ними старшего. А тем временем на город то и дело нападают враги, разоряют его, грабят, жгут. И опять не могут новгородцы договориться меж собой и дать врагам отпор. Вот тогда будто и отправились новгородские послы за море к варягам звать к себе князя оттуда. Там и увидели Рюрика. Посмотрели: князь боевой, дружина у него сильная и решили — пусть будет старшим. Пусть судит судом праведным, пусть защищает от врагов город, оберегает новгородские земли, торговые пути, по которым плавают купцы. А то, что он варяжского роду, не беда — обживётся.

Так рассказывают одни. А другие говорят по-другому. Будто никто этого Рюрика и не звал вовсе. Просто приплыл он однажды со своей дружиной на длинных ладьях под полосатыми парусами. Сказал: «Видите, сколько воинов у меня? Хотите, я у вас поселюсь и буду охранять и город ваш и земли?» Вот и сел княжить за старшего. Не сразу подчинились новгородцы князю-паходнику. Один раз прогнали его туда, откуда явился. По он второй раз пришел с братьями своими Синеусом и Трувором и с ещё большей дружиной.

А третьих послушаешь, так и вовсе говорят, не было никакого Рюрика. То есть князь по имени Рюрик был. Только в Новгороде никогда не княжил. Как пришёл, срубил крепость-городок на косогоре за ручьем Волховцом, который впадает в Волхов неподалёку от Новгорода, и сидел там до самой своей смерти, не смея носа высунуть.

Нынешний новгородский князь — хилый росток от Рюрикова корня — жил на том же городище в своем дворце. Казалось, бурное кипенье городских страстей не докатывалось сюда через водный рубеж, отделивший княжеский замок от вольного города. Новгородцы, занятые своими делами, приняв на всякий случай к себе князя с его дружиной, словно позабыли о нем. Сытно кормили, щедро поили — чего, мол, ещё надобно? Скучал князь, томилась в безделье дружина. Нельзя сказать, чтобы не имелось у Новгорода недругов. Только давно уже не решался никто напасть на него. Другие города — даже стольный Киев — сколько раз, бывало, и разоряли и жгли. То степняки нагрянут, то свои в междоусобицах луже чужих на части рвут. Но с давних лет никто не мог похвастать, что взял приступом новгородские стены. Часовые на сторожевых его башнях не врага высматривали — просто так, для порядка стояли да поглядывали больше, не занялся где-нибудь пожар, — пожалуй, самый грозный враг города. Иной раз, правда, отправлялись новгородцы под предводительством князя вместе с его дружиной походом куда-нибудь на чудь или на юргу. Возвращались с победой, приводили пленных, пригоняли скот. И опять жизнь шла своим чередом.

Иногда, чтобы размять застоявшихся коней да потешить себя, скакал князь на охоту. По улицам с гиканьем мчались всадники. Ржали кони, лаяли псы. От нечего делать завел князь в охотничьих угодьях для забавы зверинец. Резвились в клетках взятые живьем волчьи и лисьи детеныши. Облезлый медведь, чем-то похожий на лысеющего кряжистого князя, кланялся толпившимся у клеток любопытным, выпрашивая подачки. На лету ловил брошенные ломти хлеба и пироги и с большой охотой выпивал целую братину хмельного меда, которую ему, потехи ради, подносили шутники. Новгородцы любили приходить сюда по праздникам на гулянье с женами и детьми. А еще рассказывают: в здешнем лесу срубил себе избушку один отшельник и поселился здесь вдали от людской суеты, среди зверей. А потом построили здесь монашескую обитель и назвали ее Звериным монастырем. Может, в память об отшельнике, а может — о княжеском зверинце. Но это просто так, к слову. Сейчас же у нас речь о князе, тихо жившем в своем дворце на Рюриковом городище. Но вот туда, за Волховец, зачастили гости. Не простые. Почтенные мужи — самые знатные новгородские бояре. Даже сам архиепископ посетил замок за Волховцом и всю ночь просидел за княжеским столом. Поднимали гости кубки за воинскую доблесть князя, за его дружину и будущие победы. А боярин Ратибор, разгорячась от вин и медов, кричал:

«Пусть князь начнёт, а мы за ним потянем!»

* * *

Но не только в княжеском дворце продолжалось прошлой ночью позднее застолье. В притворе церкви Параскевы Пятницы собрались торговцы мехом. Гречник Викула, каждую весну отправляющий ладьи в Византию, купчина Еремей, ведущий торг с немцами, датчанами, шведами, и прочие владельцы судов и лавок, промышляющие мягкой рухлядью.

— Худион! — громким шепотом проговорил кто-то.

Да. В почтенное это общество пришёл, будто к себе домой, бывший холоп Худион — ныне правая рука господина Садко.

* * *

Если главный счётчик, с которым мы познакомились в конторе Садко, получил свободу по воле случая, то Худион добился её сам. Ещё во времена своего холопства у мастера-литейщика, владельца мастерской художественного литья, Худион по доверенности хозяина вёл все его торговые дела. Началось всё с того дня, когда в мастерской случилась большая неприятность. Произошло это не без вмешательства нечистой силы. Это, конечно, не я так считаю. Так думал мастер.

«Не перекрестил лба перед тем, как приступить к работе, вот и попутал лукавый, отвел глаза», — запоздало каялся хозяин Худиона. И правда, как иначе могло случиться, что ни сам он, ни подмастерья раньше ничего не заметили.

Работа мастера по художественному литью не менее тонкая, чем работа златокузнеца-ювелира. Так же как и в ювелирной, в мастерской художественного литья изготовляют подвисочные кольца, ушные колты, браслеты, перстни, ожерелья, поясные бляшки, бусы, пуговицы и прочие украшения. Некоторые мастерские специализируются на отливке нашейных крестиков или пластин для украшения церковной утвари. В мастерской, принадлежавшей хозяину Худиона, отливали образки — маленькие иконки, которые носят на груди. На такой иконке образ, лик — либо Иисуса Христа, либо богоматери, либо какого-нибудь святого.

В этот день в мастерской начали отливать святого Георгия. Накануне мастер закончил резать каменную форму для отливки. Изготовить форму не просто. На твердом камне надо вырезать все, что должно быть на образке. Долго и кропотливо вырезал мастер на камне фигуру святого воина Георгия на коне с копьем в руках, чудище с разверстой пастью у конских ног и надпись внизу: «Святой Георгий побеждает змия».

В последнее время работал мастер день и ночь. Торопился закончить поскорей отливочную форму. Приближался день святого воина Георгия, защитника ратных людей. Многие захотят повесить на грудь образок с Георгием. Быстро можно будет распродать товар.

Наконец, форма для отливки была готова. С раннего утра в мастерской пылала печь. Худион вместе с другим подмастерьем, сменяя друг дружку, раздували мехи, нагнетали в печь воздух, чтобы горела жарче. В глиняных тигелях плавился металл для отливки — серебро с медью. Мастер тоже не отходил от печи. То и дело заглядывал в тигели. Юнот — юный отрок, ученик, отданный родителями в услужение, чтобы приучался к мастерству, держал наготове льячку — глиняную, как и тигель, разливную ложку с узким носкому конце и длинной деревянной ручкой.

Мастер скомандовал: «Пора!» Худион, взяв у мальчишки льячку, зачерпнул из тигеля и осторожно вылил металл в форму. Другой подмастерье быстро прикрыл форму каменной крышкой. Вот и готов образок. Остаётся, как остынет, вынуть его и снова залить в форму металл для следующего образка.

Работали до самого обеда. В углу мастерской уже громоздилась груда образков. И вдруг, вынимая очередную отливку, мастер глянул на образок, да как закричит. Подмастерья к нему. Думали, хозяин горячим металлом обжегся. А мастер тычет перстом в образок и кричит что-то про лукавого. Пялят подмастерья глаза — ничего не понимают. Образок как образок. Вот Георгий с копьем, вот змий, вот надпись. Только что это? Батюшки-светы! Надпись-то какова — все буквы шиворот-навыворот! Чтобы на отливке вышли буквы такими, как должно, на каменной форме их надо вырезать не так, как они пишутся, а обратной стороной. Это каждому известно. А вот поди ж ты, нашло затмение, и мастер не перевернул буквы на камне, вырезал прямо. Шутка, ли сказать, вырезать новую каменную форму!

Мастер на все лады ругал нечистого, молил всех святых — то Кузьму и Димиана — покровителей всякого мастерства, то Параскеву Пятницу — святую деву, от которой зависел успех торговли, то самого Георгия Победоносца, чей лик был изображен на иконе. Но Кузьма с Димианом, по всей вероятности, мало что могли помочь теперь, когда работа была уже закончена. Параскева Пятница к литью явно никакого отношения не имела. А Георгий хоть и был смелым воином, но ему, видимо, легче было победить змия, чем перевернуть наизнанку надпись.

Выручил мастера его же холоп Худион. Попросил разрешения нести иконы на торг. Уверял, что продаст их. Раздосадованный неудачей, хозяин сначала турнул попавшегося под горячую руку холопа. И в самом деле, как было не турнуть? Понесет холоп образки на торг. Только кто станет покупать иконки с выворотной этой надписью? Ладно, если засмеют. Ведь и к ответу притянуть могут. А кого? Конечно, ere, мастера, хозяина. С холопа какой спрос?

Но холоп, хоть и был побит, не отставал. Клялся слёзно, что никакой обиды хозяину не будет. Просил только дать ему небольшое бронзовое зеркальце, которое он видел у хозяйки.

В конце концов хозяин сдался. Отпустил холопа на торг с иконками и зеркальцем, недоумевая, впрочем, зачем оно понадобилось Худиону. Но Худион знал — зачем. Выбрав для начала на торгу место потише, Худион показал образок с чудными непонятными буквами нескольким зевакам, приговаривая, что икона эта не простая, заколдованная, и потому очень даже необходимая при всяком опасном деле, когда требуется помощь святого Георгия. А в доказательство предлагал посмотреть на иконку в зеркальце. В зеркальце-то надпись видится как должно. Долго искать покупателей не пришлось. Сами нашлись, налетели, обступили, расхватали все иконки до одной. Вскоре Худион пришел к хозяину за новой партией образков. Хорошо, что не разбил в гневе мастер каменную форму.

Образки с выворотной надписью пошли ходко. Раскупали их гораздо охотней, чем обыкновенные. Теперь уже мастер и новые формы готовил так же. Не мудрствуя лукаво, вырезал на камне буквы как есть — чего проще! А Худион всё торговал. И хозяина обогатил и сам на волю выкупился. Вот он какой, Худион, доверенный человек Садко.

* * *

Худион окинул цепкими темными глазками празднично убранную залу трапезной, поприветствовал собравшихся. И ему отвечали с почтением, справлялись о здоровье господина Садко, спрашивали, когда прибудет сам. Известное дело, без Садко Сытинича и пира не начнут.

В этот вечер в церкви Параскевы Пятницы, так же как и в княжеском дворце, обсуждался вопрос — идти ли походом на суздальцев. У Новгорода с Суздалем давно уже идет свара из-за заволочных земель. Заволочные — это земли за волоком. Там и лесные охотничьи угодья, и города — Волок Ламский, стоящий на пересечении торговых пугей, Торжок, названный так по расположенному там большому торгу. В этих спорных городах сейчас имеются целые улицы — одна заселена новгородцами, другая — суздальцами. И у тех и других свои гостиницы, в которых останавливаются торговые гости, свои торговые ряды, склады для товаров, конные дворы, где содержатся лошади, нужные для перетаскивания ладей и перевозки путников через волок. Даже церкви и те построили порознь.

Обширные заволочные земли тянутся далеко на северо-восток до Каменных гор. Там промышляют ловцы зверя — и новгородские, и суздальские. Владеет же этими землями народ югра. И вот новгородцы, не довольствуясь тем, что сами берут там пушнину, стали требовать от югры дани. Суздаль, конечно, этого не потерпел. Он и сам не прочь взять дань с югры. А уж хозяйничать там новгородцам ни за что не мог позволить. Недавно суздальцы пошли в поход на югру, разбили её и стали брать с югорских жителей меха. Теперь же Новгород готовился изгнать оттуда суздальцев. Об этом толковали, как мы с вами уже слышали, в княжеском дворце на Рюриковом городище. Конечно, князь стоит за поход. Там и он сам, и дружина его разживется добром. Да и напомнить Новгороду, что не даром он ест хлеб, князь не прочь, и силу дружины своей показать. Боярин Ратибор, который поднимал кубок за победу в предстоящем походе, тоже не зря старается. У него в заволочье имения, которые он надеется расширить. Среди торговых людей, собравшихся в церкви Параскевы Пятницы, тоже есть немало сторонников похода. И тот же гречник Викула. И Еремей. Это понятно. Если примучить югру, новгородские купцы станут покупать мех совсем задешево. Значит, и выгода прямая. Но есть и противники похода. Например, господин Садко. Почему? Что он, враг сам себе, что ли? Нет, господин Садко себе, конечно, не враг и выгоды своей тоже не забывает. Вспомните, хлеб-то он где покупает по дешевке? В Суздале! Зачем же ему надобно ссориться с суздальцами. А что касается югорских мехов… Мех Садко берёт ещё дешевле, чем у югры. Где? Это тайна. И знают её только самые доверенные люди Садко: Худион, который присутствует на пиру, главный счетчик, да еще старик толмач — бывший кормчий, некогда плававший на ладье Садко вместе с хозяином. Но они эту тайну хранят, язык держат за зубами.

Худион не зря явился, как мы видели, пораньше. Он уже успел прислушаться, о чем толкуют собравшиеся, приглядеться, кто с кем сговор ведет, да и сам успел перемолвиться словом с нужными людьми. Кому намекнуть, что господин Садко не оставит его в трудный час, который у каждого делового человека может наступить, кому пригрозить, кому… Впрочем, это его дело, Худиона, как с кем дела улаживать. Не нам его учить, не нам осуждать.

— Тихо! Тихо! Слово имеет сам господин Садко!

Если Викула и Еремей говорили о выгодах, которыз принесет поход, то по словам господина Садко выходило — от этого похода будет один только вред. Войско уйдет, и город останется без защиты — это раз. Суздальцы перережут пути, нарушится торговля — это два… То ли речь господина Садко убедила многих, то ли Худион успешно потрудился, но как ни возражали Викула с Еремеем и их сторонники, союз торговцев мягкой рухлядью принял решение поддержать тех, кто на предстоящем вече будет голосовать против похода.

Пир продолжался.

На серебряных блюдах громоздились бараньи бока, нежно белели молочные поросята, золотом отливали острые спинки стерляди. Дышали теплом пироги с говядиной и рыбой, с грибами, горохом, морковью. Сладко пахли варенные в меду овощи и заморские фрукты. Из храма в раскрытые двери глядела на уставленные яствами столы трапезной пресвятая дева с чудным именем Параскева Пятница. Глядели с икон на людское пиршество и другие святые угодники, отшельники, постники. Глядел глазами своего распятого сына и сам господь бог.

Может, вас это удивит: пир, застолье, деловые беседы в церковных стенах. Всё-таки храм, божий дом — неудобно. Не беспокойтесь! Бог не обидится на тех, кто решает в его доме свои земные дела. Ведь иные храмы и построены на доброхотные деяния деловых мужей. Так что у тех, кто справляет в нём застолье, дом вроде как бы общий с самим господом.

Хотелось бы рассказать поподробнее о боярине Ратиборе и ещё о некоторых владельцах золотых поясов, но нам пора на вече.

* * *

Время уже шло к полудню, когда посадник Добрыня в окружении писцов, глашатаев и меченош вышел из канцелярии и поднялся на помост перед скамьями. Писец с берестой и писалом устроился за стоявшим тут же на возвышении столом.

Скамьи вечников гудели. Сквозь общий гул прорезались бранные слова, которыми обменивались сторонники Ставра и Ратибора. При выходе посадника вечники немного притихли, но ненадолго. Вскоре по рядам снова прокатился рокот. Сначала глухой, потом погромче.

Голос у Добрыни зычный, а что говорит посадник, все равно не слышно. Да и чего его слушать — пришельца — новгородским мужикам, решающим здесь на вече свои дела. Наперед известно, что скажет посадник, присланный киевским князем. Это у новгородцев на уме — поход. А у киевского князя и его посланника другие заботы. Так и есть. Посадник начал свою речь о данях, которые новгородцы должны посылать Киеву.

Вопрос о данях — старая болячка. Со времён Олега платит Новгород, как и все другие города, дань Киеву. Еще при князе Владимире попытался было своевольный Новгород отделиться от Киева. Уговорили новгородские мужи сидевшего в их городе княжича Ярослава, сына Владимирова, чтобы тот отказался платить Киеву дань; Весть об этом привёз Добрыне юный Алёша Попович. Добрыня первый советовал тогда Владимиру идти войной на сына. Владимир стал готовиться к походу, но вскоре умер. Великим князем стал Ярослав. До сих пор, как только наступает срок платить дань, шумят «золотые пояса». Доказывают: дескать, Ярослав Мудрый, став Великим князем, пожаловал Новгороду грамоту, в которой освобождал новгородцев от дани. Только грамота эта затерялась. Но это пустые слова. Добрыня уверен: никогда никто не давал Новгороду такой грамоты. Добрыня и при Владимире считал, что Новгород, как и другие города, должен платить дань. И теперь так считает. И не потому, конечно, что хочет пополнить казну киевского князя Киев — столица, старший над всеми городами. Он должен объединять и держать под своей рукой иные города. Русь должна быть единой. И дань нужна Киеву, чтобы держать войско, оборонять земли от степняков. Правда, теперь у Киева только что и осталось название — стольный. А на самом деле давно уже потерял Киев свою силу и власть. Суздальский князь, пожалуй, посильней киевского. Да и Галич, и Чернигов не уступают Киеву. Ну, а про Новгород и говорить нечего. И все же пока стоит стольный Киев, пока сидит там на столе Великий князь, старший над князьями, никто не смеет нарушить закона и обычая.

Сегодня вечники расшумелись особенно зло и гневно. Все припомнили Добрыне:

— Сына своего хотел навязать нам на голову киевский князь. Не вышло, так посадника удружил!

— Или ты забыл, посадник, о братьях наших, принявших муку в темнице киевского князя?!

Не забыл о них Добрыня. Гонца посылал в Киев к Великому князю, чтобы отпустил он новгородских торговых людей, которые ни за что ни про что были арестованы по приезде в Киев. Князь все медлил. Держал их заложниками. А пока гонцы с письменами скакали туда-обратно, посаженные в темницу новгородцы перемерли. Говорят, скончались от немыслимой духоты, потому что загнали их в глухое подземелье всех скопом, так что яблоку негде было упасть.

Уже и князя того на свете нету, а посадник Добрыня по-прежнему в ответе перед новгородцами. Конечно, почтенные эти новгородские мужи — вечники, что сидят перед Добрыней на скамьях, жалеют о тех несчастных, что задохнулись в подземной темнице, но еще больше жалеют они о дани, которую надо платить Киеву. Трудно пришлось бы посаднику. Глядишь, и самого бы под замок посадили под горячую руку, но тут на помощь ему пришёл боярин Ставр. Влез на скамью, громким властным голосом перекрыл шум. Сказал:

— Что братья наши скончались, на то божья воля! И незачем вспоминать старые обиды. И с данью мы уладимся. Только ты не торопи нас, посадник.

Кто-то что-то кричал, но Ставра не больно перекричишь. Да и на скамьях многие зашикали на крикунов.

— Боярин Ставр дело говорит! Он и сам претерпел, немало от киевского князя. Да время ли сейчас затевать свару с Киевом?

Боярин Ставр поддержал посадника вовсе не потому, что позабыл обиду, причинённую ему киевским князем. Просто сейчас было нечто, что объединило новгородского боярина Ставра с посланцем киевского князя посадником Добрыней. И тот и другой не хотели допустить войны с суздальцами. Киевский князь не мог поддержать Новгород, чтобы не обострять и без того сложные отношения с обретавшим все большую силу Суздалем. Посадник Добрыня не только блюдя интересы Киева, но и сам лично всей душой был против похода, сулившего очередное кровопролитие. Боярин же Ставр беспокоился о своих вотчинах, находившихся по соседству с чудью. Не раз примучивал боярин местных жителей и мехов брал у них вдоволь. Как только прослышат они, что новгородская дружина ушла в дальние заволочные земли, сразу поднимут головы, осмелеют. Ещё чего доброго, и боярскому именью не поздоровится. Вот почему боярин Ставр вынужден был на время забыть о причиненных ему киевским князем обидах, как будто заключил с посадником перемирие. Да еще было одно обстоятельство, о котором в Новгороде не догадывались. Недавно Ставр ездил в Суздаль — отвозил подарки новгородского князя князю суздальскому к свадьбе его брата, и там, в Суздале, был у него разговор с дружинником ростовского князя Алешей Поповичем. О чём они беседовали, никому не ведомо. Но после этой поездки Ставр ещё громче стал всюду говорить, что заволочные эти земли — пропади они пропадом — не стоят того, чтобы Новгороду с Суздалем брань начинать.

Как ни странно, но и сторонники похода в этот раз не долго спорили с посадником. В самом деле, если идти в поход на суздальцев, то не стоит ссориться с Киевом. Не воевать же сразу с двумя противниками. Вот и решило вече в этот раз собрать дань. Таким образом, посадник выполнил главное поручение, ради которого и был послан в Новгород Великим князем. Но Добрыню эта победа не успокоила. Он знал: сегодняшнее вече еще покажет себя. И действительно, на скамье уже стоял Ратибор. Едва заговорил он об обидах, причиненных Новгороду суздальцами, как вокруг него закричали:

— Отомстим обидчикам! Отстоим наши земли!

— В поход!

— Тряхни былой удалью, Добрыня! Веди нас на суздальцев!

— В поход! В поход!

— Пиши, писец: «Вече приговорило…»

Писец уже обмакнул в чернильницу перо, да только записать не успел. Поднятый своими сторонниками над толпой еще выше Ратибора, взлетел Ставр.

— Погоди, писец, писать. На суздальцев пойдёте? Хорошо, коли вы их разобьёте! А ежели они вас? Тогда как? У суздальского князя дружина не чета нашей!

И опять подхватили на ближних скамьях:

— Пусть князь сам идёт! А мы за ним не потянем!

— Не пойдём на братьев!

— Пиши, писец: «Вече приговорило…»

— Трус! В Волхов его!

— В поход!

Писец только знай головой вертит. Ждет, когда пересилит та ли, другая ли сторона. Его дело маленькое: что услышит, то и напишет. А крику на площади, крику! Орут «золотые пояса» в триста глоток — кто кого перекричит, чей голос громче. Потому и называется — голосование.

А на площади уже не крик — свара началась. Осипнув, крикуны уже не столько глоткой берут, сколько кулаками. Не хуже смердов тузят друг дружку «золотые пояса», почтенные бояре, властители города. Вон кому-то уже и зубы выбили — сплёвывает кровью. С другого, который, продолжая что-то кричать, карабкался повыше на скамью, не только кафтан сорвали — стянули порты.

Тщетно пытается посадник навести порядок. Если бы не на вече, а где-нибудь на улице началась подобная свара, давно бы уже вмешались стражники, похватали бы драчунов. Но сейчас они со своими секирами застыли как неживые, будто ничего и не видят. Писец всё вертит головой, не зная, что же ему в конце концов писать на своём пергаменте. Сначала, казалось, верх берут сторонники похода, потом — вроде бы его противники. Не известно, чем бы кончилось это вече, какое приняло бы решение, но вдруг заговорил вечевой колокол. Это, предчувствуя поражение, велел ударить в колокол боярин Ратибор. И тотчас же, сминая стражу, на вечевую площадь кинулись люди Ратибора и тоже ввязались в драку. Им было велено, как только услышат колокольный звон, прорываться на Ярославово дворище и бить тех, кто будет кричать против похода. Но оказалось, что и Ставр тоже позаботился о подмоге. И теперь уже дрались не только на устланной коровьими челюстями вечевой площади, но и везде вокруг. А тревожный колокольный звон все плыл и плыл над Новгородом. Он хорошо был слышен и здесь, на Торговой стороне, и за мостом — на Софийекой. И люди Садко не зря ходили все эти дни по Плотницкому концу. Грозили: «Вот не дадут суздальцы хлеба, насидитесь голодом!»

Кивали головами плотники, парусники, кузнецы: «Никогда не хватало своего хлеба нашему Новгороду!» Хлеб привозили с юга, а в последнее время — это было всем известно — груженные зерном ладьи господина Садко шли из Суздаля и Ростова.

На другом берегу Волхова с Гончарского конца с гиканьем и свистом двинулась ватага Васьки Буслая. Ваське что. Ему без разницы — хоть в Заволочье на Двину, хоть еще дальше — на Печору, хоть — до Каменного пояса, Уральского хребта.

Васькина ватага была уже на мосту, когда путь ей преградили люди Ставра. У каждого вечника есть свои уличане или кончане — те, кто живет на одной с ним улице, на одном конце города, а главное, кто на него работает, его милостями кормится. И вот по зову колокола спешат они постоять за своего господина. Иного спроси, из-за чего в драку полез, он и не ответит. Сам не знает. Так велено — скажет. И все они — и те, кто был за Ратибора, и те, кто за Ставра, и те, кто за Садко, желающие идти в поход или не хотевшие этого, — сошлись на мосту. Не зря новгородский мост называют Великим. Народу тьма тьмы набежало. Встали — стена к стене. Одни хотят прорваться на вечевую площадь. Другие встали, будто крепостной вал. И пошло. Дерутся не только кулаками. Ходят по головам дубины, топоры. Вопрос о походе на суздальцев ещё не решён, а сражение уже идёт не на жизнь, а на смерть. Кого-то уже спихнули в воду. Выплывет, нет ли — никому и дела нету. А на берегу — жёнки. Сбежались со всех пяти концов, кричат, плачут.

В это время шла девка Чернавка по воду. На плече — кипарисовое коромысло. На коромысле — вёдра кленовые. Идёт — воды не плеснёт. Вдруг слышит, кричат:

— Ваську Буслая на мосту убили!

Как тряхнула Чернавка коромысло — отлетели вёдра с водой. А она коромысло в руки и бежать к мосту, А там не протолкнёшься. Раскрутила Чернавка коромысло и давай лупить всех подряд. Ваську Буслая никто не убивал. Целёхонек. Зато многие другие, когда поредела толпа, остались лежать на мосту. Голосили над ними женки, оплакивая вдовью долю, проклинали Великий мост. То и дело на нём дерутся новгородцы. Иной приезжий человек подивится, отчего это новгородские жители всегда на своём мосту бьются: Отвечают ему, что это неспроста. Рассказывают: в давние времена, когда Великий князь Владимир крестил Русь, побросали новгородцы в Волхов славянских языческих богов. Бросили в волховские воды главного бога Перуна, который стоял в святилище на Перыни. Рассердился Перун, разгневался. И когда проплывал. он под Великим мостом, закинул на мост свою боевую палицу и молвил: «Потешьтесь теперь вы ею, новгородцы!» С той поры и повелось: как станут новгородцы решать какие-нибудь свои дела, не сладятся и дерутся на мосту. Хотите верьте этой старой байке, хотите иначе думайте — отчего да почему новгородцы на своём мосту дерутся.

Ещё не успели унести с Великого моста убитых, ещё не выловили из волховских вод утопших, а с Ярославова дворища во все пять концов Новгорода скакали глашатаи. Спешась, ходили от улицы — к улице, от дома — к дому. Кричали: «Слушайте все! Слушайте все!» Развернув пергамент, читали: «Вече приговорило: идти походом на суздальцев!» И слушали новгородцы, мотали на ус. Потому что теперь каждый, достигший воинских лет новгородец — желает он этого или нет, — должен явиться, как положено, в свою сотню и идти в поход. Так приговорило вече. И горе тому, кто нарушит приговор. Ослушника могут с позором выгнать из города, сжечь его дом, выселить семью.


20



Выше всех церквей в Новгороде — София. Один купол её — золотой. Горит и сияет он в утреннем солнце. А пять других куполов, крытые свинцом, серебрятся неярко, как вода в Волхове. Говорят, хотели было новгородцы позолотить все шесть куполов — хватило бы в Новгороде золота, чтобы украсить свой любимый храм не беднее, чем украсили Софию киевляне в стольном. Но главный городской зодчий отговорил новгородцев золотить все купола: «Негоже наряжать великую Софию, без которой нельзя помыслить Новгорода, как какую-нибудь купчиху. Пусть будет её наряд величествен и строг, как подобает святыне».

Сложен Софийский собор из серого тесаного камня, светлого, как северный жемчуг. Камень скреплён цемянкой — крепким известковым раствором с толченым кирпичом. От толченого кирпича известь стала розовой, как утренняя заря.

Стоять и стоять прекрасной Софии от лета к лету, от века к веку. Не разрушат ни ее, ни города Новгорода никакие силы, пока не слетит с ее вершины сидящий на ней свинцовый голубь. Подойдет новгородец к храму, запрокинув голову, так что шапка валится наземь, поглядит ввысь: вон он, голубь! Сидит! И на душе у него станет покойно. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ — «ПОКА СИДИТ ГОЛУБЬ».

ДВАДЦАТАЯ ГЛАВА ПОКА СИДИТ ГОЛУБЬ


Посадник Добрыня без думных бояр, безо всякой свиты, с одним только из своих отроков, толковым и быстрым Васильком, пеши обходил город, осматривал валы и укрепления. Василёк на лету улавливал брошенное посадником слово, перехватывал хмурый взгляд, запоминал всё, чтобы потом записать по порядку — где что надо подправить, подновить, укрепить. Как кошка, карабкался на высокие бревенчатые городни.

Добрыня любил Василька. Живым умом и расторопностью этот юноша кого-то напоминал ему, но кого — Добрыня не мог вспомнить. Сам он теперь был тяжеловат. Ходил медленным шагом, шумно дышал, поднимаясь на крепостные стены.

Ступенька за ступенькой — одолел. Стоял, отдуваясь, смотрел из-под бровей. Сторожевая башня выступала вперёд стены. Окошки бойниц — на все три стороны. Плотники, торопливо стуча топорами, заканчивали кровлю. Сказал, раздумывая:

— Не далеко ли выдвинули?

Один из плотников спрыгнул с лесов. Стоял с топором — волосы прихвачены ремешком, статный, синеглазый. Отвечал твердо:

— В самый раз. Из переднего окна вон какой обзор. А полезут на стену, стрелки с двух сторон им — в спину.

— Толково. А ты кто такой?

— Я — зодчий. Твердиславом зовут.

— Толково! — ещё раз похвалил посадник.

Крепостные валы широким кольцом окружали город. Стены детинца с бойницами и настилами тоже были хорошо укреплены. На его башнях теперь днем и ночью стояли усиленные сторожевые посты. Но сам город выглядел, запустелым, поникшим, как человек, согбенный непосильной тяготой. Недавно еще полный сил, веселый, он теперь, хоть и не тронут был врагом, казался израненным. Война, шедшая где-то далеко, всё равно напоминала о себе здесь на каждом шагу. Вот будто из челюсти вырван зуб — среди добротных островерхих теремов маячат стены недостроенного дома. Плотники, не закончив, бросили работу и, прихватив топоры, ушли куда-то в Заволочные леса, где предстояло им не ставить на земле новые дома-терема, не тесать на радость людскому взору тонкое деревянное кружево — рубить головы.

На другой улице тянется длинная канава, полная дождевой воды, рядом валяются в. грязи древесные стволы с выдолбленными внутри желобами. Это водопроводные трубы. Тянули водопровод, по которому должна была поступать вода из Волхова. Не дотянули. Не до этого нынче. Вот лежат сваленные грудой каменные глыбы. Здесь возводили новый храм. Бросили.

Посадник Добрыня, проходя мимо Софии, по привычке вскидывал голову. Голубь сидел на своем месте. Да, свинцовый голубь по-прежнему восседал там, где было ему положено, а Новгород… В Новгороде было худо.

Как и предсказывали противники похода, едва новгородские полки покинули город, суздальцы перерезали дороги.

У причалов недвижно стояли ладьи. Плыть было некуда. На волоках, где с Ловати надо было перетаскиваться на Днепр, новгородских плавателей перехватывали заставы суздальцев и ростовчан. Забирали суда и товары, корабельщиков уводили в плен. Правда, на север путь ещё был открыт. Но туда плыть было незачем: из варяжских земель хлеба, как известно, не привезёшь. Прибывшие оттуда торговые гости — одни огорчались: новгородцы и не глядели ни на самые распрекрасные ткани, которые в прошлые годы пользовались большим спросом, ни на прочие товары, другие же — те, что удосужились прихватить с собой что-либо съестное, — были довольны: в эту осень в Новгороде за малую меру муки, за какую-нибудь горсть гороха можно было выменять драгоценные меха, серебряные и золотые украшения.

Поначалу новгородцы утешали себя:

«Ничего, скоро всё изменится. И дружина, говорят, у князя сильная, и ополченцев наших сколько пошло, новгородских молодцев, буйных голов. Непременно разобьют они суздальцев. И тогда потечет широкой рекой в город дешевый хлеб, и скот пригонят, и пленных. И заживет Господин Великий Новгород богато, как никогда! А пока надо терпеть».

И терпели. Благо, лето было щедро на огородную овощ. Можно напарить репы или брюквы-калики и набить животы. Можно похлебать щец — вода и капуста. Хлебая, посмеивались:

«Хоть пустые, да зато горячие! Чем не еда? Потерпим! Дождемся! Зато потом…»

Во всех церквах, сколько было их в городе, молились богу и всем святым, чтоб даровали они победу новгородцам над суздальцами. Не скупясь, из последнего ставили покупные толстенные свечи и Георгию-воину, и Николаю, покровителю странников и плавателей, и Параскеве, которая дважды пятница — хоть по-гречески, хоть по-русски. Чадили в духоте церквей и храмов, оплывали восковыми слезами свечи, а желанная победа все не приходила.

Видно, и суздальцы тоже молились, да еще поусердней. Ушли в поход новгородцы и застряли где-то в заволочных землях. А в Новгороде было голодно. Цены взлетели, будто пустая чаша весов — и на хлеб, и на горох, и на молоко, а о мясе и говорить нечего. Сидя на пареной репе, дожидаться победы становилось всё тяжелей.

На длинной Епископской, или Пискуплей, как называли её новгородцы, улице, которая вела от главных ворот к Софии, по обеим сторонам дороги сидели нищие. Они сидели здесь и рано утром, и днём, и вечером, сидели и в погожие дни, и тогда, когда стучал по деревянным настилам мостовой затяжной осенний дождь. Будто закоченев, глядели куда-то вдаль пустыми застылыми глазами. Их было столько, что неподвижные их тела, казалось, образовали вдоль дороги странный чёрный частокол. И на этой нарядной улице, и возле церковной паперти и раньше толпились калеки, обиженные умом, и прочие убогие, ожидая милостыни от направляющихся в Софию богомольцев. Но сейчас здесь проводили день за днем не какие-нибудь обездоленные богом отщепенцы, не сироты, не имеющие пристанища. Это были новгородские жители с опухшими от голода лицами, с высохшими от голода детьми. Но и те, кто шел мимо них по дороге, тоже были голодны и не могли ничего подать просящим.

Однажды в канцелярию посадника на Ярославовом дворище влетел детина — на лбу шишак, рубаха разодрана. Заорал:

— Чернь взбунтовалась! Разбивают боярские терема и купецкие лавки!

Посадника на тот час не было, но боярин Ставр, оставленный в помощь посаднику для обороны города, быстро собрал свою сотню. Цыкнув на детину, спросил только:

— Где?

И вот уже по бревенчатым мостовым загрохотали копыта конной сотни городского полка. Домов-теремов никто не трогал. Это детина наплёл с испугу. А вот амбар на подворье боярина Ратибора его же холопы — посбивали замки, выломали двери, а потом и вовсе разнесли. И уличане набежали. Тащили зерно. Кто — мешок, кто — ведро, кто за пазуху насыпал, кто в подоле унёс. И даже когда налетела Ставрова конница, топтала смутьянов, ползали под копытами, сгребая с кровавой земли просыпавшиеся зерна.

— Тати! Разбойники! Грабители! Вот воротится боярин — со всех вас спросит за свое добро! — кричал Ратиборов управитель. — Да и боярина ждать нечего! Казнить их лютой смертью не медля!

В гневе забыл управитель, что это только ночью пойманного на воровстве можно убить на месте, не приняв на себя вины. А среди бела дня, да при народе — хватай и тащи в суд. Впрочем, нынче тащить было некуда — ни схваченных на Ратиборовом дворе, ни в других местах, где вот так же поразбивали амбары с зерном или лавки, торгующие мукой. Боярин Ставр и сам считал, что надо примерно наказать виновных, чтобы прочим неповадно было воровать. К тому же он тоже подумал о том, о чём кричал управитель. И в самом деле, неладно получается. Ратибор ушел в поход, е тут — разбой. Вернувшись, Ратибор, конечно, постарается прежде всего обвинить своего старого противника Ставра, что не смог сохранить порядок. Поэтому боярин Ставр гневался вдвойне. Суд был скор: кому батогов, сколько вынесет, кого в холопы навечно, с женой и детьми, кого в Волхов.

Стояли в угрюмом безмолвии — и те, чья решалась судьба, и те, кто мог оказаться на их месте. Только всхлипывали женки да еще раздался голос:

— Одни умирают с голоду, а у других полны закрома! И ты, боярин, считаешь свой суд правым?

Боярин Ставр поднял голову:

— Это ещё кто там? Сыскать его!

— Меня не надобно искать. Я не прячусь и не бегу. — Из толпы выступил простолюдин. Одет чисто, глядит дерзко, сказал — будто камень кинул.

— Ты кто такой? Тоже воровал? — закричал боярин Ставр.

— Нет, не воровал! — отвечал баламут все так же дерзостно. — А вот ты, боярин, не с тех взыскиваешь, на ком вина!

— Да ты смутьян — вот ты кто! Ежели сам не воровал, то других подстрекал. А зачинщику первый кнут! Взять его, — приказал боярин Ставр.

Может, и в самом деле отведал бы кнута зодчий Твердислав или того хуже — полетел бы с моста в зимний Волхов. Но не успел еще закончиться этот суд, как посаднику Добрыне, только воротившемуся домой после обхода укреплений и собиравшемуся сесть за стол, доверенный челядинец доложил, что его спрашивает старик чужеземец.

— Какой ещё чужеземец? — удивился Добрыня.

— Должно, грек, — отвечал слуга. — Дело, говорит, безотлагательное.

— Ладно, пусть войдёт, — велел Добрыня.

Вошёл старичок — сухощавый, с седыми волосами и не по возрасту живым, пристальным взглядом. Добрыня узнал известного зодчего, который по приглашению Новгорода приехал из Византии, да так и остался, полюбив вольный город. Он не раз приходил к посаднику по разным делам градостроительства. Но сейчас он пришёл просить посадника помиловать его ученика Твердислава, схваченного вместе со взбунтовавшейся чернью.

В эту зиму одно оставалось — терпеть. Думали: только бы выжить, дождаться ушедших в поход мужей, братьев, отцов.

Они вернулись, но не так, как о том мечталось новгородцам. Часовые на крепостных башнях, завидев вдали войско, подали сигнал. Ещё было неведомо, свои ли это идут или нагрянул кто-нибудь чужой. Посадник Добрыня распорядился запереть городские ворота. Ополченцы из оставшихся в Новгороде мужчин, в большинстве своём уже немолодые или немощные, не имеющие опыта в воинском деле, все же были полны решимости защищать город. Женщины жгли костры, грели в котлах воду и смолу. Пусть все будет наготове, ежели враг станет брать приступом стены. Но ещё не успела вскипеть вода, не успела растаять смола, со сторожевых башен послышались радостные крики. Возвращались свои.

Уже узнали ехавшего во главе дружины князя и кое-кого из известных в городе мужей. Ворота распахнули настежь. Мужчины, женщины, дети с радостными криками бежали по улицам к восточному валу, откуда в город входила дружина. Но так же, как преждевременной была тревога, преждевременной оказалась теперь и радость. Вернулись новгородцы не с победой. В Югорской земле пришлось им встретиться со сводной дружиной суздальцев и ростовчан. Многие полегли в дальнем краю, порубанные мечами, многие погибли от ран, замёрзли в снегу. Мало того что было разгромлено новгородское войско, враг преследовал по пятам разрозненные разбитые полки — и там, в чужих землях, и здесь, уже на их земле. Бросив на произвол судьбы раненых и отставших, бросив ополченцев, которые большей частью двигались пеши, князь с конной дружиной ушёл вперёд, чтобы хоть немного оторваться от преследователей, успеть укрыться за крепостными стенами. Вот какое сообщение в глубоком молчании выслушали посадник и собравшиеся на вечевой площади думные бояре от князя, который, сойдя с коня, успел только откинуть воинский шлем с высоким шишаком и снять тяжёлую кольчугу и стоял перед ними в потрёпанной грязной одежде. Кто-то из вечников, голосовавших в своё время против похода, было закричал бранные слова понуро стоявшему князю, но посадиик Добрыня прервал его. Сейчас было не время для споров.

— Снявши голову, по волосам не плачут! — сказал он властным, не допускающим возражения голосом. — Постараемся встретить врага с честью.

И вот уже по улицам скакали гонцы с приказом посадника. Все дружинники и ополченцы, способные держать оружие, должны были, не мешкая, явиться к своим десятским и сотским. Едва обняв жен и детей, но успев передохнуть после тягот похода, ратники уже снова готовились к бою. По велению посадника уличанские старосты выискивали умельцев в оружейные мастерские. Спешно складывали новые печи для плавки руды. Обычно рудоплавильные печи во избежание пожаров строились за городской чертой. Ни рудоплавам, ни даже кузнецам не разрешалось работать в городе. Теперь же и кузни, и печи было необходимо перенести под защиту стен.

И ещё одно распоряжение отдал посадник Добрыня. Вслед за дружиной, которая, бежав с места боя, первой добралась до Новгорода, тянулись и конные и пешие группы воинов. Одна за другой подходили они усталые, голодные, а главное, растерянные, не знающие, что им делать дальше. Сейчас пока ещё они могли войти в город. Но как только нагрянут суздальцы, этим разрозненным остаткам разбитых полков будет невозможно пробиться к своим. Они погибнут под мечами врагов или попадут в плен. И Добрыня, пользуясь тем, что город ещё не был окружён, послал в разные стороны бывалых, опытных в ратном деле людей встретить тех, кто будет возвращаться, помочь им собраться с силами. Пусть они скрываются в лесах, пусть будут готовы к бою. Суздальцы вряд ли станут брать новгородские стены приступом. Да если и попытаются это сделать, то немало времени пройдет, прежде чем они сумеют сокрушить двойное кольцо новгородской твердыни. Возьмут окружающий город вал, можно будет отсидеться в детинце. Да, новгородским жителям предстоят тяжелые испытания. Придётся выдержать осаду. Другого выхода нет. Но осажденные в свою очередь тоже будут изматывать силы врага. А главное, будут дожидаться подходящего случая самим напасть на осаждающих. Вот тогда-то и ударят в спину суздальцам притаившиеся в лесу отряды. Важно только собрать людей и воодушевить их, чтобы они поверили в свои силы, в будущую победу. Скрываться лучше всего в Зверином монастыре. Там такие лесные дебри, что целый полк может скрыться. И пропитание можно добывать охотой. И от Новгорода близко.

Суздальцы не заставили себя долго ждать. Потерпевшие поражение участники похода нисколько не преувеличивали в своих рассказах силы противника. Объединенная дружина суздальцев и ростовчан и в самом деле была и многочисленней и опытней в ратном деле.

Стоял морозный солнечный день. Со сторожевой надвратной башенки крепостного вала было отлично видно все вокруг. Снаружи за валом далеко простирались заснеженные поля. Повернувшись к ним спиной и обратя взор назад, можно было увидеть высокую, тоже заснеженную гряду вала. Оба ее конца смыкались тут же у башенки и, расходясь в ту и другую сторону, опоясывали город широким кольцом. Посередине это кольцо с городом внутри, словно лезвием огромного меча, было разрублено надвое стального цвета ледяной полосой застывшего Волхова.

Совсем недавно в распахнутые ворота под этой башенкой торопливо входила разбитая новгородская дружина. Теперь же к городу двигалось чужое войско, растянувшееся длинной змеей по ослепительно сиявшему снежному полю. Будто чешуя змеиной шкуры, сверкали кольчуги и шлемы ратников, змеиными языками полоскались на ветру стяги.

Как ни старались новгородцы держаться, через несколько дней первое кольцо укреплений — городской вал все же был взят неприятелем. Не хватало людей, чтобы обеспечить воинами такое широкое кольцо, и Добрыня отдал приказ отступить за стены детинца. Здесь можно было отсиживаться долго или по крайней мере получить передышку.

Суздальцы, как и предполагал Добрыня, видимо, не собирались брать крепость приступом. Достаточно было и того, что они с большими потерями овладели валом. Они знали, что стены детинца хорошо укреплены, что теперь у новгородцев хватает воинов на всех стенах и городнях, у всех ворот и бойниц. Но знали они и другое: Новгород давно уже испытывал сильный недостаток продовольствия. Теперь же, когда все жители укрылись за стенами детинца, когда бежала сюда новгородская дружина, город будет умирать от голода. Незачем брать его с боем, терять людей. Пройдет еще немного времени, и новгородцы сами откроют ворота и сдадутся.

В городе и в самом деле было тяжко. Поели скотину и собак. Поели дохлых, павших от моровой болезни коней. Собранные по всему городу остатки продовольствия по строгому наказу посадника раздавали только тем, кто с оружием в руках готовился сейчас отразить вражеский приступ, отрывая кусок от детей и женщин, от тех, кто так же умирал с голоду, но сейчас ничем не мог, быть полезен городу. Но все равно и посаднику, и его советникам было видно, что город осады долго не выдержит и задуманный план надо поскорей приводить в исполнение.

Долго обсуждали, как лучше напасть на осаждавших — днем или ночью, сосредоточить все имеющиеся силы вместе так, чтобы и дружина и ополченцы под защитой стоявших на стене лучников внезапно ударили на головной отряд суздальцев, или же, напротив, разделиться и, вырвавшись сразу из четырех ворот, рассечь кольцо врагов, окружавших детинец, расчленить их войско, разъединить, нарушить порядок. У каждого из этих предложений были свои преимущества и свои недостатки. Ночью можно незаметней провести всю необходимую подготовку, использовать неожиданность, захватить противника врасплох. Но, с другой стороны, суздальцы если и опасаются подобного нападения, то, наверное, тоже считают, что новгородцы попытаются осуществить его ночью, и по ночам особенно внимательно ведут наблюдения. И уж меньше всего ожидают они нападения среди бела дня. Поэтому именно днем можно скорей рассчитывать на внезапность. И опять-таки, если собрать все войско воедино, удар, конечно, будет сильней, но зато и противник может бросить все свои силы к одним воротам, смять вышедших из крепости новгородцев численным превосходством. Но, пожалуй, самая главная задача, которую предстояло решить в любом случае, — это была необходимость связаться с воинскими отрядами, пребывавшими в лесах. Пока ещё не был взят крепостной вал, Новгороду удавалось послать гуда гонцов и получать оттуда вести. Но теперь, когда кольцо осаждавших так сомкнулось, из окруженного детинца невозможно было выбраться незамеченным. А между тем именно теперь было необходимо послать гонца в лес. Правда, основной план совместных действий был разработан и оговорен заранее. Колокольный звон Софии должен был послужить сигналом, означающим, что новгородцы вышли на бой и ждут подмоги. Но уже длительное время с находившимися вне города отрядами не было связи. Никто не знал, где они располагаются теперь. Может быть, их обнаружили рыскавшие в поисках продовольствия по окрестностям отряды суздальско-ростовских войск и им пришлось уйти подальше в глубь лесов. В таком случае они не услышат сигнала, не смогут подойти на помощь в нужный час.

Добрыня решился на хитроумный шаг. Отряд всадников, коней для которого берегли, несмотря ни на какой голод, и сотня-другая пеших ратников выйдет через западные ворота, те, что ближе всего к Звериному монастырю, и нападут на осаждающих. Суздальцы решат, что новгородцы, наконец, не вынеся голода, отважились дать бой. И конечно, прежде всего постараются оттеснить вышедших подальше от ворот, чтобы в случае неудачи они не могли снова уйти под защиту стен. Видя, что в сражение пока что вступили малые силы, осаждающие, конечно же, кинутся к остальным трем воротам, чтобы перерезать путь подкреплению.

Новгородцы нарочно сделают вид, что пытаются оказать помощь своему головному отряду, и таким образом отвлекут силы врага. Боя они принимать не будут. И вся эта вылазка задумана для того, чтобы сквозь кольцо прорвался в Зверин монастырь гонец. Осаждающие, пытаясь отрезать отряд от ворот, сами помогут всадникам на первых порах уйти как можно дальше. Задача пеших ратников — всеми силами охранять своих товарищей, а потом, если будет надобно, задержать погоню. Пока суздальцы сообразят, что происходит, всадники уже будут далеко. Да и суздальцы вряд ли будут долго преследовать нескольких бегущих с поля боя конников, когда перед ними целый город, вот-вот готовый сдаться.

Конечно, те, кто выйдет за стены, погибнут под мечами суздальцев. Если и прорвутся они сквозь вражье кольцо, то всё равно пешие не уйдут от погони. И назад, в детинец, они не смогут вернуться, пусть даже и удастся им пробиться сюда к воротам. Защитники города не смогут открыть ворота ради спасения товарищей, потому что следом за ними ворвутся в крепость суздальцы.

Как это бывало в трудные времена, Добрыня велел кликнуть добровольцев. И они нашлись.

И опять был ясный морозный день. И опять ослепительно сверкал на солнце свет. Только вражья рать теперь была не у городского вала, а в самом городе у его сердца — детинца.

Добрыня поднялся на широкий настил, опоясывающий изнутри крепостные стены. У бойниц стояли стрелки с луками наготове и открытыми колчанами, из которых торчали стрелы. Другие ратники отдыхали, прислонив рядом с собой к стене копья, секиры, бердыши: Повсюду были навалены груды камней. Над только что снятыми с костров котлами буйствовали облака пара.

Внизу у ворот в ожидании сигнала выстроился добровольческий отряд. Впереди пешие воины с копьями и рогатинами — они должны принять на себя первый удар. За ними прорвутся конники. Следом опять — пешее охранение. Со стен их поддержат лучники и метатели копий. По верёвочным лестницам, которые уже держат наизготове несколько ратников, прыгнут на спины осаждающих отважные ловкие дружинники с мечами.

Отодвинув лучника, Добрыня внимательно смотрел в окошко бойницы. Вражеский лагерь выглядел мирно. В домах топились печи. Ветер доносил даже едва уловимый запах печеного хлеба, от которого кружилась голова и темнело в глазах. По улицам спокойно проезжали всадники и шли прохожие. Иные в воинских доспехах, а иные — и без них. Даже воины у стен детинца, казалось, не обращали никакого внимания на осаждённых. Иной раз кто-нибудь подъезжал под самые стены и выкрикивал бранные или шутливые слова. Свистела стрела, но, успев прикрыться щитом, задира со смехом скакал прочь. Другие и вовсе разъезжали, ходили или, собравшись в кружок, о чём-то толковали, смеялись. И оттого, что это были не степняки-половчаие, а свои, русские, ничем не отличающиеся от тех, кто сидел по эту сторону крепостной стены, иной раз казалось, что эти люди вовсе никакие не враги и вовсе не собираются нападать, сражаться, убивать, а просто поселились в городе Новгороде, вот и всё.

И вдруг Добрыня увидел Алёшу. Да, это, конечно, был он — Алёша Попович, в дорогой тонкой кольчуге, в богато украшенном шлеме, на золотистом буланом коне, похожем на того, которого на Козьей Бородке тогда купил господин Садко. Тому коню не пришлось нести на себе ни гонца с вестью в стан, ни охотника, скачущего за зверем. Он пал от моровой язвы в осаждённом городе и труп его с оскаленной пастью и раздутым животом с великим тщанием делили на малые части защитники Новгорода и с жадностью поедали, едва успев опалить огнем. А Алёша сидел на своём красавце коне и что-то говорил слушавшим его с вниманием воинам.

Только недавно получил Добрыня письмо от Алёши Поповича. Алёша писал о своей любви к боярской дочке Елене, просил Добрыню быть сватом. Читая письмо, Добрыня от всей души порадовался за друга. Он давно не помнил обиды, нанесённой ему когда-то Алёшей. И любовь Алёши к его красавице жене Настасье, и то, что Алёша тогда чуть было не взял её себе в жены при живом муже. Всё, что стояло меж ними, было омыто кровью, забыто навсегда. Да и к чему было вспоминать давнее. Уже не было на свете Настасьи, не было в живых даже их с Настасьей сына Константина, и сам Добрыня был женат вторым браком на тихой домовитой вдове. Жили они ладно, но ни разу не ощутил Добрыня в своём сердце того, что ощущал к Настасье. Нет, он не ревновал Алёшу к её памяти. Он простил другу его любовь, как простил городу, который он теперь готов был защищать до последней капли крови, безвременную гибель сына.

Старший сын Добрыни Константин погиб здесь, в Новгороде, здесь и был похоронен. Много надежд было связано у Добрыни с первенцем Константином. Пригожий лицом, светлый умом, удалой сын радовал отца. Было кому наследовать Добрыне, было в чьи руки передать дело жизни.

Едва вышел сын из отроческих лет, отпустил его Добрыня на самостоятельное житье. Константин уехал вместе с княжичем Ярославом, которого князь Владимир послал на княжение в Новгород. После смерти отца началась между сыновьями Владимира кровавая распря. Ярослав сильно испугался брата, хотел бежать К варягам. Новгородцы тогда порубили его ладьи. Упрекали Ярослава: «Что же ты, князь, город свой бросаешь! Веди нас в бой!» Ярослав вынужден был остаться. С помощью новгородцев разбил брата Святополка и сам стал Великим киевским князем. Но он не забыл бранных слов, которыми попрекали его новгородские мужи, а больше всех — молодой Константин. Опасался новой смуты в своевольном городе. И при случае казнил тех, с кем завоевал Великокняжеский стол. В числе казнённых был и Константин.

Теперь, глядя в окошко бойницы на Алёшу в кольчуге и шлеме, с мечом в руках ставшего под стеной города, который он, Добрыня, должен был защищать, прославленный храбр, проживший большую нелегкую жизнь, ощутил вдруг усталость и горечь. Он не испытывал никаких вражеских чувств к Алёше. Напротив, он со страхом думал о том, что вдруг по злой воле судьбы им придется скрестить мечи — ему с другом и побратимом Алёшей. Они обменялись нашейными крестами, они поклялись друг другу в верности. Совсем недавно он собирался ехать сватом к братьям Петровичам, просить их отдать сестру Елену в жены Алёше Поповичу. Когда теперь твоя свадьба, Алёшенька? Неужто суждено ему, Добрыне, обагрить свой меч кровью названого брата или самому пасть от его меча? Но ведь так и будет, так может быть, когда идет борьба не на жизнь, а на смерть. Брат — на брата, отец — на сына! За что? Почему? Междоусобицы, борьба за власть, за богатство, за земли — вот страшное зло, которое ведет Русь к погибели. Всю свою жизнь посвятил он борьбе с этим злом. Он хотел видеть родную землю единой. Добрыня без тени недоброго чувства смотрел на Алёшу. В его взгляде была нежность и грусть. Он на мгновенье прикрыл опаленные ярким солнцем и сияющим белизной снегом глаза, и ему захотелось, чтобы все это оказалось страшным сном, наваждением — и суздальцы под стенами Новгорода и предстоящая битва. Но всё это было явью. И сам он не имел права на пустые раздумья. Он стоял перед лицом врага, которого ему надобно было перехитрить силой воинского искусства, одолеть, победить.

Добрыня подал сигнал. Распахнулись створки тяжёлых ворот. И вот уже первые ряды пеших ратников с двузубыми рогатинами наперевес сбежали по льдистому покатому спуску. Как какое-то единое острие, врезались в похожую на бесформенное тесто людскую толщу.

Хлынули в брешь!

По телам и головам поверженных врагов и павших соратников!

С криком и свистом!

Свирепым вихрем!

Сминая! Топча! Давя!

Волоча за собой кровавый хвост!

Вперёд!

Так, как и предполагал Добрыня, противник пытается отрезать их от ворот, оттесняет всё дальше и дальше.

А следующая волна пеших воинов, вырвавшаяся из детинца, уже ограждает всадников, подставляя под удар себя.

Мелькают, сверкают, блещут мечи и копья, сабли и секиры. Гуляют тяжелые палицы. Ну еще немного! Кажется, пробьются! Не отрываясь от окошка бойницы, Добрыня не спускает глаз с Василька. Это он должен доставить наказ воеводы в Зверин монастырь. Когда-то главнокомандующий Добрыня вот так же посылал гонцом в осаждённый печенегами Чернигов молодого тогда юношу Алёшу Поповича. Пробиться, доставить весть о том, что уже идет, что уже близка помощь — надо только продержаться. Как иной раз поворачивается жизнь! Тогда под стенами Чернигова стояли поганые степняки. А нынче под стенами Новгорода стоит Алёша. А Василёк… Вот на него налетел всадник на черном коне, вскинул меч. Не дотянулся! Сам упал, получив сзади удар дубиной от пешего ратника. Василек свалил другого. Он не высок, тонок в кости и берет не силой — ловкостью. Ну, ещё немного! Ещё немного, и они пробьются!

Алёша Попович не видел своего друга, стоявшего у окошка бойницы. Он, конечно, знал, что новгородский посадник Добрыня принял на себя командование обороной города и что он непременно должен быть где-нибудь здесь, на стене. И он, так же как и Добрыня, думал о страшном зле, раздирающем на части Русь, заставляющем людей пролить братскую кровь, и отгонял от себя мысль о том, что может статься так, что они с Добрыней встретятся с мечами в руках.

Суздальский князь, под чьим началом объединенная дружина суздальцев и ростовчан разбила новгородцев на Югорской земле, вёл их и сюда. Он был умелый воин. И недаром Суздаль в последнее время главенствовал не только над старым Ростовом, которому когда-то был подчинён, но и над многими прочими юродами севера. Побаивались и искали его дружбы и другие княжества, казалось бы независимые от него. Он был уверен, что разгромит новгородцев, как только они посмеют выйти из-под защиты крепостных стен, и теперь — считал он — этот час наступил. Можно было не сомневаться, что попытка осажденных дать бой потерпела полную неудачу. Его воины даже не дали новгородцам возможности выйти из крепости. Только этот небольшой отряд конницы да несколько десятков пеших успели проскочить и оказались на поле боя. А потом суздальские воины по его приказу навалились на ворота — и на эти, откуда новгородцы, по-видимому, намеревались вывести дружину, и на остальные. Теперь осажденные заперты крепко-накрепко. Их головной отряд разбит. Один за другим валятся посеченные мечами суздальцев и ростовчан пехотинцы. А небольшую группу всадников отогнали далеко от крепости, и те, потеряв от страха головы, скачут неведомо куда — только прочь с поля боя.

Князь подъехал к воеводе Поповичу, командовавшему ростовскими полками, и сказал, посмеиваясь:

Скоро Добрыня доест с голодухи всех собак и городе, и Господин Великий Новгород распахнет ворота детинца. — Он был доволен и своей победой над хвастливыми новгородцами и тем, что завоевал эту победу на глазах прославленного храбра Алёши Поповича. Но Алёша не слушал, что говорил ему князь. Поднявшись на стременах, он с тревогой следил за новгородскими всадниками. Они уже были далеко — почти у самого вала. Нет, его, конечно, тревожило не то, что несколько новгородцев, бежав, спасутся от суздальских мечей. Не зря ведь он проходил воинскую науку под началом Добрыни. Он тоже помнил Черниговское сражение. Помнил и то, как скакал по поручению Добрыни в осаждённый город. Вот так же, как и эти ратники, что полегли тут сейчас, прикрывали его тогда Илья Муромец, Торопок и другие друзья-товарищи. Алёша, конечно, не знал о воинских отрядах, скрывавшихся в лесах Зверина монастыря, но догадался: Добрыня послал гонца, послал туда, откуда ждет помощи. Он и не собирался давать боя суздальско-ростовским полкам. Все это сделано только для того, чтобы провести сквозь кольцо осаждающих гонца. Не слушая князя, Алеша вдруг стеганул коня, свистнул и, сорвавшись с места, ринулся в погоню. Он скакал с небольшим отрядом дружинников, мечом прокладывая себе дорогу, невзирая на то, что перед ним были свои союзные войска, а не вражеские воины.

Добрыня, всё так же неотрывно глядевший в бойницу, понял, куда и зачем скачет Алёша.

И буланый конь Алёши и кони его дружинников были, конечно, сытей и сильнее. Расстояние между всадниками все уменьшалось. Двое новгородских, получив приказ или же по своей воле, придержали коней и повернулись лицом к преследователям. Сшиблись в рукопашной. Вот один, подняв на дыбы коня, отбивался, как медведь от своры собак. А они со всех сторон кололи и рубили его, пока он не свалился под копыта коней. Вот свалился с коня второй. Упал и конь, придавив всадника. Но погоня все же задержалась, и Василёк вместе с несколькими товарищами ушёл дальше. И снова вытянулись на бегу кони. Казалось, они летели, не касаясь земли. Впереди на своем буланом — Алёша. Теперь приотстал Василёк. То ли конь притомился, то ли сам он понял, что не уйти ему от всадника на буланом. Как и те двое, он повернулся к врагу. Яростное солнце било в глаза, и Добрыня не мог уследить за поединком. Он видел только, как, сойдясь грудь в грудь, наседая друг на друга, топчутся на снегу кони. Он шумно дышал, будто это он сам сейчас бился там с Алёшей. И остальные, все, кто стоял на стене, тоже всей душой были там, где не на жизнь, а на смерть сражались два всадника, двое русских — новгородец и ростовчанин.

Вдруг Василёк запрокинулся навзничь. Конь его, будто выжидая, не поднимется ли седок, еще немного потоптался на месте, а потом понесся дальше, волоча за собой застрявшего в стременах убитого. Остальные всадники были уже у леса. Погоня повернула назад.

Добрыня в бессильной ярости сжал рукоять меча. Теперь он готов был встретиться на поле боя со своим бывшим учеником и другом. Алёша просил его быть сватом. Он будет им. Только сосватает он Алёшеньку не с боярской дочкой Еленой — он его сосватает с костлявой старухой смертью! Он и сам не знал, что так успел привязаться к этому ловкому расторопному юноше с умным взглядом и веселой улыбкой. И вдруг Добрыня вспомнил, кого напоминал ему Василёк. Алёшу Поповича — вот кого. Алёшу, когда тот был молодым.

На следующее утро, когда в переполненной Софии шла ранняя, служба, перед народом выступил архиепископ. Его взволнованный голос, усиленный вмурованными в каменные своды полыми кувшинами — голосниками, гремел на весь храм. Он сказал, что видел ночью сон. Явился ему во сне святой Николай. Ему ведомо, сказал он, как бедствуют новгородцы. В городе голод и мор, он окружен многочисленным врагом. Но пусть новгородцы ничего не страшатся. Пусть снимут со стены икону божьей матери, — архиепископ, вытянув руку, указал на икону в богатом золотом окладе, висевшую перед взорами молящихся, — и выйдут из города, неся ее впереди своей дружины. И тогда придет спасение. Перед её святым ликом смутятся враги, не посмеют поднять оружие. А если все же помутится их разум и захотят они крови, матерь божья поможет новгородцам одолеть нечестивцев. Пошлет им на помощь божью рать. Он сделал паузу, словно давая слушателям осознать его слова. И действительно, паства восприняла сказанное не сразу. Сначала наступила долгая тишина, а потом по рядам прокатился радостный вздох. Пока он говорил, двое седобородых старцев монашеского вида сняли со стены икону и передали ее вышедшим вперед высоким плечистым дружинникам, которые, перёд тем как принять оправленную в золото доску с изображением божьей матери, опустились на колени и поцеловали край золотого оклада. И все, по крайней мере все мужчины, находившиеся в церкви, были готовы хоть сейчас идти за крепостные стены, предстать перед чужим войском под защитой святой иконы. А если всё же придётся, то они готовы были сражаться и умереть.

Под набатный звон Софии распахнулись главные ворота. Впереди дружины плыла над головами воинов, сияя на солнце золотым одеянием, божья матерь. Но осаждавших не остановил ее светлый лик. Тучи стрел вонзились в её плащ, отчеканенный из тонкого золотого листа, в незащищенное окладом открытое скорбное лицо. Если бы божья матерь была не подобьем, выведенным красками на доске, а живой, то она бы в этот час ослепла от пробивших её очи стрел.

И тут новгородцы ринулись в бой. Уже не имело значения, что их во много раз меньше, чем осаждавших. Они знали, что защищают сейчас не только себя, но и пресвятую деву и она тоже не обойдет их обещанным заступничеством. А сейчас они отчаянно бились сами. Всё! И неважно было в этот час, как они жили до сих пор меж собой, кто с кем кумился, кто с кем перечился, кто какого был роду-племени. Рядом сражались боярин Ставр и его противник Ратибор. Бились Садко и Васька Буслай со своей ватагой. Бояре, купцы, простолюдины… И девка Чернавка, стоя на стене вместе с другими женщинами, венчаными женами, почтенными матерями семейств, швыряла камнями в суздальских ратников. И все же новгородцам, наверное, было не выстоять. Но тут стоявшие на стене увидели на дороге войско: впереди конница, за ней — пехота. Несомненно, это была обещанная подмога.

— Небесная рать! — кричали на стенах.

— Христовы воины!

— С нами бог и пресвятая богородица! — гремел радостный вопль новгородцев.

Нападавшие тоже увидели войско, спешившее на помощь осажденному городу. И князь, окруженный своими боярами, и подъехавший к нему воевода ростовчан Алёша Попович с тревогой вглядывались в двигавшуюся по дороге рать. Уже можно было разглядеть всадников в кольчугах и шлемах. Это была воинская дружина. Чья?

— Может, галицкая? Или полоцкая? — сказал Алёша Попович.

— Киевляне! — закричал князь. Он был уверен, что это хитрый киевский князь. Недавно только писал он в Суздаль, что обуреваемые самовластием и гордыней новгородцы, несмотря на его увещевания, нарушили договор с суздальцами и что он скорбит об этом. «Но ума ненаказанного ничто не может исцелити», — заканчивал он свое письмо, давая понять, что не станет вмешиваться, если суздальский князь пожелает наказать Обидчиков. А теперь вот прислал новгородцам подмогу.

А между тем, видя это невесть откуда взявшееся поиски и слыша радостные крики новгородцев, суздальские и ростовские воины растерялись. Может, и правда бог разгневался на них за то, что они осмелились пронзить стрелами икону богородицы? И эти всадники, что летят теперь на всем скаку, грозно подняв мечи, посланы с неба для их истребления! И вот уже, не дождавшись, пока на них обрушится небесная рать, суздальцы и ростовчане бросают оружие. Одни пускаются наутек, другие валятся на колени.

Битву новгородцев с суздальцами и ангела с обнаженной саблей в руках, разгоняющего суздальское войско, можно увидеть на одной из старинных икон.

Наверное, никогда ещё дружина суздальского князя не терпела такого поражения. Сам князь едва ушёл с горсткой близких своих дружинников. Остальные, казалось, и не помышляли больше о сопротивлении. Так нежданно-негаданно новгородцы взяли большую добычу — пленных и коней. В эту зиму совсем задешёво можно было купить хорошего боевого коня. А неподалёку в соседних торговых рядах, ещё дешевле, продавали их хозяев, попавших в плен суздальцев и ростовчан.

Проходя по торгу, посадник Добрыня увидел на Козьей Бородке буланого коня, похожего на того, на котором скакал в погоне за Васильком Алёша Попович. Коня Добрыня купил. В день той знаменитой битвы Добрыня искал на поле Алёшу, чтобы сразиться с ним. Он даже видел его издали, но судьбе не было угодно, чтобы они сошлись друг против друга с мечами в руках. А потом Алёша куда-то пропал. Был ли убит, успел ли бежать или попал в полон — этого Добрыня не знал.

Однажды, уже весной, когда открылся Волхов, у вымола, где причаливали суда иноземных торговых гостей, грузилась греческая ладья. На корме стоял толстый грек в белых одеждах — хозяин или кормчий — и отдавал повеления. Гребцы по наклонным доскам катили на борт запечатанные воском бочки, в каких обычно перевозят меха. Когда погрузка была закончена, толстый грек что-то крикнул, его подручные подошли к сидевшим на земле людям и пинками стали поднимать их на ноги. Те, изможденные и хмурые, вставали с трудом — они были связаны друг с другом длинной толстой веревкой. Были здесь и женщины, и дети, но больше всего было мужчин. Добрыня различал черноволосых раскосых половцев, чудинов с широкими лицами и своих, русских. Это, по-видимому, были суздальские пленники. Всех их сегодня купил на новгородском торгу грек, чтобы увезти за море. Поднялся плач и крик. Высокий белоголовый парень рванулся в сторону, но веревка удержала его, только натянулась туго. И потащила связанного с ним половчанина. Тот полетел на землю. Сбежавшие с ладьи гребцы стали палками загонять купленных рабов на ладью. Когда те вереницей поднимались по проложенным доскам на борт, один приостановился и, не обращая внимания на пинки, оглядел все вокруг. Должно быть, прощался с землей родины. Добрыня, замедлив шаги, с тягостным чувством смотрел на проданных пленников. И вдруг в одном из них с тонким худым лицом ему почудился Алёша Попович. Но это был не Алёша.

* * *

А Господин Великий Новгород жил своей жизнью. Казалось, падал над городом золотой дождь. Называла, молва удачников, кому удавалось собирать те золотые струи в свои лари, как собирают женки в кади дождевую воду. В числе счастливцев, которым все шло впрок и пользу — и мирная жизнь, и война, и голод, — называли и боярина Ставра, и Ратибора, и купца Садко, и почтенную Амелфу Тимофеевну, матушку Василия Буслая.

Буслай-отец хоть и тих был, да разумен. Дом вдове своей и сыну оставил не пустой — со всяким добром, с ларцами, полными серебра и золота, лавки с товаром на торгу, добрые суда на Волхове. И вдова Амелфа Тимофеевна мужу своему покойному вровень оказалась. И себя соблюла и добро не только что не прожила, но даже приумножила. Всеми делами заворачивает не хуже мужа. И в лавках своих сидит, присматривая за продавцами, чтобы не было воровства, и в сотне купеческой с торговыми мужами заседает, речи умные говорит, и на причалах, где её суда стоят, топчется. Гребцы, правда, иной раз ворчат — потихоньку, конечно. Громко-то Амелфе Тимофеевне, хозяйке-самовластице, кто же осмелится поперёк слово молвить? Но если по правде рассудить, кому это понравится, что баба на судне толчётся да всюду свой нос сует с придирками — то не эдак, это не так. Кормчий плевался вслед хозяйке: «Пути не будет — не любит водяной Владыка бабьего духа!» Но по-видимому, для Амелфы Тимофеевны водяной царь делал исключение. Потому что суда, ей принадлежащие, ходили вполне исправно. Только с сынком Василием не могла управиться Амелфа Тимофеевна. Всё так же буйствовал Васька. Ходил и непотребном виде со своей пьяной ватагой. Людей пугал, швырял золото без счёту да на глазах у всех обнимался с бесстыдной девкой Чернавкой.

Ещё не так давно вроде было: продавали на новгородском торгу девку. Продавать-то продавали, а покупателя все не находилось. Ни гречники, отвозившие молодых девиц и отроков на продажу в Константинополь, её не взяли — уж очень неприглядна — и худа и черна. Ни свои новгородские, покупавшие челядинок для домашнего хозяйства, не выбирали — дика больно, ишь как глазами-то зыркает. С ней хлопот больше наживёшь, чем от неё пользы будет. Купила девку-чернавку задешево Амелфа Тимофеевна: «У меня не забалуется!»

И в этот раз не прогадала Амелфа Тимофеевна. Чернавка работала не за страх, а за совесть. До того оказалась проворна, до того востра разумом — ну прямо под стать своей госпоже. И Амелфа Тимофеевна не нахвалится холопкой. Дом ей доверила — ключи от погребов и кладовых, где вина и яства, от ларей, где шёлковые платья и меховые шубы, от тайников, где золотые с драгоценными каменьями кольца, серьги и ожерелья. И в делах своих — не женских, торговых — с холопкой советовалась. И даже своего единственного драгоценного Васеньку ей доверила. Ни на что не наводила глаза холопка. От заморских яств, от сластей куска не откусила. От вин глотка не отпила. Локтя простого полотна не взяла без спросу. А вот на Ваську позарилась. Украла Ваську. И в суд нельзя подать за этакое воровство.

Вдруг разнёсся по Новгороду слух: Васька Буслай взялся за ум, решил приумножить батюшкины да матушкины богатства. И вот отправляется торговым гостем в плавание.

Гневалась Амелфа Тимофеевна на блудного своего сына. Проклясть его грозилась за все твори, что он вытворял. А как собрался он в дальний путь, не выдержало материнское сердце.

Тридцать ушкуев оснастила крепкими снастями и оружие велела Ваське брать от самых лучших ружейных мастеров — мечи, и кольчуги, и шлемы — мало ли с кем случится в пути поспорить. И товару накупила, не скупясь, и хлебного запасу дала вдоволь, чтобы хватило на весь долгий путь. И на причал провожать явилась, да не одна — вместе с девкой своей Чернавкой — теперь уже не холопкой, а вольной новгородкой. Глядели люди, перешептывались, мол, вовсе уж не так худа эта Чернавка, как казалось, и не так черна, как ее чернили. И Амелфа Тимофеевна, видимо, тоже больше не гневалась на свою бывшую холопку. По-доброму с ней обходилась. Обе слёзы проливали, прощаясь с Василием.

— Береги свою головушку, сынок дорогой! — напутствовала Амелфа Тимофеевна, благословляя сына.

— Возвращайся живой и здоровый, любимый мой! — просила Чернавка, горячо обнимая Василия.

Последние напутственные слова, последние объятия. И вот уже ветер надул паруса на ушкуях.

Не сер селезень под волну подныривает, а плывёт червлён корабль.

Гребцы на вёслах сидят. Костя Новоторженин кормило держит. Маленький Потаня на носу стоит. А Василий по кораблю похаживает.

Счастливо оставаться!


21



Лето выдалось жарким, и повсюду — возле церквей и торговых лавок, а то и просто на площадях и улицах, словом, везде, где толпился народ, сновали мальчишки-разносчики. Встрёпанная голова — набок, на плече — большой узкогорлый кувшин, прикрытый перевёрнутым вверх дном ковшиком или кружкой. Кричали звонкими голосами:

Квас, квас! Холодный, ядрёный!

Только с погреба! С ледком!

Стоило прохожему остановиться или замедлить шаги, бросались наперерез:

Испей, батюшка!

Хлебный!

Медовый!

Мятный!

С кислицей!

Иной ещё и не решит — пить или не пить, а ежели пить, то какой выбрать, а расторопный продавец-малолеток уже подносит ему полный ковшик.

Пожалуй, только эта грошовая ребячья торговля и шла полным ходом в Киеве в разгар лета, в самый торговый сезон. У знаменитых киевских пристаней, принимавших некогда суда чуть ли не со всего света, было пусто и тихо. Редко заплывали нынче в Киев иноземные гости — разве только прибудут иной раз купцы из варяжских земель. А плаватели с южных морей и вовсе, казалось, позабыли дорогу в город на днепровских кручах. Ладьи своих купцов-гречников и те, набухая сыростью, гнили возле причалов. Гребцы, осев на берегу, нищенствовали у церковных папертей. Владельцы судов проедали то, что было нажито годами, плакались слезно на тяжкие времена. Создавшееся положение заботило и бояр, получавших доходы от торговли, и киевского князя. Скудела казна. Стольный город на Днепре хирел, как дерево, лишенное воды.

Нет, Днепр Словутич не обмелел. По-прежнему широкий и могучий, он всё так же нёс свои воды и готов был лелеять насады, как написал о нем поэт. Только плыть было некуда. Мало того, что по всей водной днепровской дороге разбойничали половецкие орды, грабившие торговые караваны, — с ними кое-как управились бы, — причиной того, что стояли на приколе набойные ладьи с высокими носами, предназначенные для дальних плаваний, было другое. Константинополю, где русские купцы издавна находили самый большой рынок сбыта, было не до торговли с Русью. Там, не утихая, кипели военные страсти. Вот почему при киевском дворе живо интересовались всем, что происходило и в Византии, и на совсем уже далёкой земле Палестины и Сирии.

Впрочем, хотя киевляне и жаловались на оскудение, жизнь в городе шла своим чередом. Был воскресный день. В Софии кончилась утренняя служба, и из храма хлынул народ. Толпы празднично одетых людей прогуливались по залитой солнцем Софийской площади, по нарядным улицам, где в зелени садов возвышались золоченые кровли боярских особняков, возле княжеского дворца, чтобы поглазеть, как в назначенный час будет сменяться стража. Вот распахнулись тяжелые кованые ворота, печатая Шаг, медленно вышла смена в сверкающих доспехах, и воины, стоявшие в дозоре, торжественно передали подошедшим свои секиры. Едва успели они освободиться, к ним кинулись продавцы кваса. Подскочили и коробейники с пирогами. Небось проголодались, с утра стоявши у ворот. Правда, время нынче мирное и стоять в дозоре не велик труд. Больше для порядку стоят, а все-таки пить-есть охота. Воин постарше мигом опустошил ковшик. Его более молодой товарищ, скинув с русой головы шлем и держа его в одной руке, другой тоже принял полную кружку от расторопного мальца. Пьёт, запрокинув голову, светлые капли катятся по бороде. Вдруг по мощенной камнем мостовой дробно зацокали копыта, и вскоре в узком проеме, образованном отхлынувшей в стороны толпой, показался всадник. Так и скакал к воротам, не разбирая дороги, даже не крикнул: «Поберегись!» Дородный старик в добротном кафтане, чуть не угодив под копыта, испуганно отпрянул в сторону, прокричал вдогонку всаднику бранные слова. А чего кричать? Сам не зевай! Над ним же и посмеялись в толпе. Воин постарше сказал:

— Ничего, умный конь не ступит на человека копытом, обойдёт.

— Добро, как умный, — отвечал старик тонким сварливым голосом. — А что, ежели и конь не умней того, кто на нём скачет? Тогда как? А?

В толпе опять засмеялись — на этот раз одобрительно. А старик кликнул продавца кваса и единым духом выпил полный ковш. Всадник между тем был уже за воротами. Прискакал он с недоброй вестью. На столицу двигалась огромная воинская рать. Нет, это были не степняки-половчане. На Киев шла объединенная дружина суздальцев и ростовчан.

Может, это вам покажется странным: вроде бы совсем недавно суздальцы и ростовчане потерпели поражение под Новгородом и вот идут войной на стольный Киев. Но я напоминаю вам, что герои нашей повести живут долгой богатырской жизнью. И немало воды утекло с тех пор, как войска северных княжеств были разбиты Новгородом.

Начинается ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА — «СЕВЕР ПРОТИВ ЮГА».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ СЕВЕР ПРОТИВ ЮГА



Великий князь спешно созвал думных бояр. Было решено, кроме дружины и киевского ополчения, для защиты города стянуть еще и войска, находившиеся на пограничных заставах. Конечно, так ослаблять границы было опасно. Степняки только и ждут этого и уж непременно, воспользовавшись случаем, опустошат земли Киевского княжества. Но другого выхода не было. И на пограничные заставы поскакали гонцы с приказом Великого князя начальникам застав: собрать все имеющиеся в их распоряжении воинские подразделения и спешно идти на помощь стольному. Получил такое распоряжение и Илья Муравленин, служивший на одной из пограничных застав на южном краю Киевской земли. Как ни огорчителен был этот приказ, его приходилось выполнять. Жители пограничного городка и соседних сел просили оставить в крепости часть воинов — надеялись отсидеться за стенами. Но Илья не имел права оставлять здесь никого из своих ратников. Да и не было в этом смысла. Половцы все равно овладели бы крепостью при таком малом числе защитников. Многие просились идти вместе с полком. Мужчинам, которые могли держать оружие, это было разрешено. А вот женщин, детей, стариков брать с собой было нельзя. Такой громоздкий обоз обременил бы полк и затруднил его передвижение.

Молва о том, что русские войска оставили границу, летела будто на крыльях. Жители бежали в леса. И полк Ильи Муравленина, двигавшийся быстрым маршем, находил на пути уже опустевшие села и городки. На подходе к Витичеву — последнему большому городу перед Киевом Илья решил сделать привал. Надо было подкормить коней после быстрого степного перехода и дать немного передохнуть воинам перед вступлением в стольный и, может быть, уже близкой битвой.

Расположились лагерем не в самом Витичеве, а в монастыре, стоявшем неподалеку от города на высоком холме. Во-первых, здесь было легче добыть продовольствие для ратников. Неизвестно еще, захотят ли жители Витичева снабжать провиантом войско, которое не собирается защищать их город, думал Илья, а в монастырских вотчинах, раскинувшихся окрест монастыря, найдется чем покормиться. А во-вторых, игуменом-настоятелем этого монастыря был не кто иной, как старый приятель Ильи, бывший дружинник Данила Монах. В конце концов он оправдал своё прозвище и принял постриг. Ходил даже слух, что Данила, как и мечтал, написал книгу о своем путешествии в Константинополь и Иерусалим. Илья этой книги не читал, но всё равно порадовался за друга. А теперь был рад, что представился случай повидать его.

И вот они сидят в покоях настоятеля. Конечно, вспомнили о Константинополе, поговорили о нынешних невеселых делах. Но больше всего говорил Данила о своем монастыре, верней, о крепостных стенах, которые недавно были возведены вокруг обители его стараниями. Он весь день водил Илью по укреплениям, легко карабкался на каменные уступы и приставные лесенки, с гордостью показывал ширину стен, расположение бойниц, из которых простреливалось все пространство вокруг, тяжелые пращи, установленные под защитой башен.

— Не хуже, чем в Иерусалимском донжоне! — шутя похвалился он.

Илье было странно видеть Данилу в длинном, путавшемся в ногах монашьем платье. Казалось, Данила надел его по ошибке и сейчас снимет и черную рясу, и высокий клобук и снова облачится в воинские доспехи. И вообще, думал Илья, Данила, как это ни странно, теперь больше походит на воина, чем в то время, когда он пребывал в дружинниках. Да и молодые плечистые парни в чёрных одеяниях, которые по распоряжению настоятеля вместе с окрестными жителями копали рвы вокруг крепостных стен, тесали бревна — городни, таскали каменные снаряды для пращей, тоже были больше похожи на воинских ратников, чем на смиренных монахов.

Сейчас, уже ввечеру, Илья с Данилой продолжали начатый разговор. На Даниле было все то же простое темное платье, зато покой настоятеля мало походил на монашью келью. Ярко горели свечи в золотых светильниках. И широкие дубовые скамьи и полы были покрыты мягкими душистыми коврами, по которым неслышно ступали служки с подносами. На столе стояло доброе вино.

Помнишь первых крестоносцев, которые появились в твою бытность в Царьграде? Смерды — раздетые, не имевшие даже тигеляев, шитых из дерюги, как у самых простых наших ратников, сроду не державшие в руках ни меча, ни копья. Но следом за ними появились рыцарские дружины из Франции, Италии, Англии, Германии… Сказать по правде, они ещё больше грабили греков, нежели голодные смерды, — рассказывал Данила. — Но потом император все же договорился с рыцарями и переправил их за море.

В конце концов рыцарским армиям удалось взять Иерусалим и даже основать на землях Сирии и Палестины христианские королевства. Вот тогда и поехал Данила послом киевского князя в Иерусалим. Он рассказывал Илье, с каким почетом был принят королем-рыцарем Балдуином, как купался в святой реке Иордане, как слушал пасхальную службу у гроба господня и даже уговорил сторожа за немалую мзду отколоть от этого гроба малую кроху камня — на память. Но опять-таки больше всего рассказывал Данила об укреплениях иерусалимской цитадели, которую изучал с большим вниманием.

— Тверда ко взятию та крепость, — закончил он свой рассказ.

Данила, конечно, не мог знать, что пройдет время, и рыцари перессорятся, передерутся меж собой, и иерусалимская твердыня снова окажется в руках мусульман. Сейчас ему приятно было вспомнить свою поездку, но всего больше был он доволен, что может показать такому сведущему в воинском деле человеку, как Илья, что удалось ему сделать здесь у себя в монастыре-крепости. Похвалился запасами жита, имеющимися в закромах, колодцами, которые недавно закончили рыть на монастырском дворе — хватит и еды, и воды выдержать осаду.

Вспомнил: когда рыли один из колодцев, нашли жертвенный очаг. Наверное, в старину здесь находилось языческое капище. Еще с той поры, когда вещий Олег после удачного похода на Царьград заключил с греками торговый договор, каждый год по весне со всей Руси по многочисленным рекам спускались к Киеву ладьи с данью, собранной во время зимнего полюдья. У киевских причалов корабельщики вместе с подольскими мастерами готовили ладьи к дальнему плаванию — набивали повыше борта, конопатили днища, ставили парусные снасти. А потом, когда суда были готовы к плаванию, торговые караваны от всех племен сходились как раз здесь, у Витичева. Первыми обычно приплывали поляне. Им было всего ближе, ведь Киевщина — их земля. Следом приплывали северяне и древляне, чьи родовые поселяне тоже находились недалеко по притокам Днепра. А за ними уже радимичи, и кривичи, и самые дальние — ильменские славяне. И перед тем как флотилии отправиться в далекий и опасный путь по Днепру и Черному морю, приносили жертвы своим языческим богам.

А ныне Витичевская гавань совсем опустела. Да что Витичев — стольный Киев и тот теряет былую славу, — вздохнул Данила. Но долгой скорби не стал предаваться. Пожелал Илюше воинской удачи. Сказал: — А мы тут повоюем со степняками. — А еще присоветовал Илье: не идти дальше верхом по степи, а взять в Витичеве ладьи и погрузиться на них вместе с конями — и ратники отдохнут, и кони будут со свежими силами перед битвой. Сам и договорился уважаемый городом игумен с витичанами, чтобы те предоставили полку Муравленина ладьи.

На рассвете Илья двинулся дальше вверх по Днепру. Несмотря на ранний час, на берегу стоял народ, чернели в толпе рясы монахов. Пожалуй, в одном только Витичеве и провожали уходивший воинский полк без слез и упреков. Витичане надеялись отсидеться от половцев в монастырской крепости.

* * *

О вражеском войске в Киеве было известно многое. В его составе две сильные дружины, да еще городские полки Суздаля и Ростова. Идут на ладьях огромной флотилией. По количеству ладей можно было судить, что рать числом немалая. Можно было даже рассчитать примерный срок, когда чужое войско подойдет к стольному. Но сегодня поступили новые данные разведки. Миновав Любеч, противник высадил конницу. Флот же продолжает двигаться вниз по Днепру.

— Как на грех, лето жаркое! — сказал один из думных бояр. — Через топь и то в такую сушь пройдут!

— Пройдут! — тоскливым эхом откликнулся другой.

— Так он и замыслил, — сказал воевода Борислав, имея в виду суздальского князя, командовавшего союзными войсками. — Мы их с Днепра высматриваем, а они, глядишь, у нас за спиной окажутся.

— Запрёмся покрепче. Всё равно в осаде сидеть.

— Придётся. Что ж делать?

— А может, может, не сидеть, а выйти? — снова за говорил воевода Борислав. Опытный полководец, он не раз одерживал победы в сражениях с половцами, ходил во главе русского войска в Константинополь на помощь Византии. Теперь же он был тысяцким — начальником городского ополчения.

— Ну выйдем, а потом что? — возразил член военного совета, предлагавший запереться в осаде. — Пока будет одна конница, мы ещё потянем, а потом подойдёт флот, и тогда нам не выстоять. Только зря людей положим. Уж лучше сразу…

— Постой, постой, — прервал его воевода Борислав и изложил свой план. В Киеве есть немало судов, стоящих без дела у причалов. На них надо посадить часть дружины и ополченцев поопытней, встретить ладьи суздальцев на подходе к Киеву и дать им бой на воде. Конница их вступит в битву в надежде, что вскоре подойдут остальные силы. Так вот этим планам военачальников северной рати надо всеми способами помешать. Если киевскому флоту удастся задержать суздальцев, не позволить им высадиться на берег, их сухопутные силы могут оказаться в трудном положении.

Великий князь, да и весь совет поддержали воеводу Борислава. И правда, если этот замысел удастся осуществить, то они подпустят суздальскую конницу близко к городу — как можно подальше от берега, — и тут почти у самого вала их встретит княжеская дружина.

Полк Ильи Муравленина, подошедший к этому времени к Киеву, было решено так и оставить на витичевских судах. Он поступил в распоряжение воеводы Борислава.

* * *

Из-за кручи, заполнив всю днепровскую ширь, волна за волной выплывали ладьи — сорок ратников в каждой. Захотят — шеломами Днепр вычерпают.

Это воевода Борислав хорошо придумал — укрыть суда в затонах. Первыми на пути вражеской флотилии стояли витичевские суда с ратниками Муравленина, за ними — киевляне. Илья приказал, не обнаруживая себя, дать северянам подойти на полет стрелы. И только когда первые ряды кораблей противника были у самых затонов, лучники обрушили на них тучи стрел. Солнце и впрямь заволокло темью. Неумолчный свист стоял в ушах, как весло в тине. А лучники не опускали луков, пока хватало в колчанах стрел, пока не сваливало самих их насмерть вражеской стрелой.

Но вот в горячке боя наступил просвет — то ли иссякли в колчанах стрелы, то ли лучники уже не могли удержать луков в своих дрожавших от устали руках. И только теперь стало, видно, как сильно поредели ряды гребцов на киевских ладьях. У суздальцев урон был во много раз меньше. Их стрелки — это тоже стало видно только теперь — стояли под деревянными шатрами, возведенными на каждой ладье.

Уже смешались ряды своих и чужих, уже вертело и сносило течением то одну, то другую ладью, пробитую или потерявшую гребцов, но те, что ещё держались на воде, как разъярённые туры, сходились лоб в лоб.

Тяжёлая суздальская ладья, видимо потеряв управление, быстро летела вниз по течению и вдруг, круто свернув вбок, вспорола острым носом оказавшееся поблизости судно. Витичевское или киевское — Илья не разглядел. Видел только: ладья осела, будто стала ниже, вот уже едва видны над водой борта, вот уже и их не видать, только пенится водоворот, а в нем — люди; Гребцы, стрелки, копейщики — все в тяжелых доспехах. Кто-то скинул шелом, и меж волнами качается русая голова, то вскинет ее на гребень, то накроет валом. Кто-то вынырнул, будто играющая рыба, пытается сбросить кольчугу. Не смог; Ушел на дно. Кто-то ухватился за борт чужой ладьи, тянется вверх. А с ладьи — мечом по рукам, и нет его. Только обагрило кровью и борт ладьи и воду вокруг. А вражеская ладья опять летит по течению. Илья крикнул гребцам, чтоб налегли на весла. Вот уже она перед самым их носом. Рулевой поддал вперед. Но чужая ладья отскочила назад, будто пёс, на которого замахнулись палкой. И пока гребцы Ильи Муравленина разворачивали судно, снова, рванувшись вперед, пролетела мимо, И теперь только понял Илья, почему так ловка и поворотлива эта вражеская ладья: на ней два рулевых. Один — на носу, второй — на корме. А ещё показалось ему, промелькнуло на вражеском корабле лицо Алёши Поповича. Но Алёша ли это был или просто померещилось ему, Илья не понял. Едва поднялся в рост, чтобы разглядеть получше, и свалился на днище от сильного удара в плечо. Это брошенное с вражеского корабля копье пробило кольчугу и ранило его.

Потом, вспоминая этот бой, киевляне были вынуждены признать, что одержать победу противнику помогла воинская хитрость.

— Всего и делов-то поставить на ладьях по второму кормилу, а вот поди ж ты! — уважительно говорили те, кому довелось участвовать в этом речном сражении. — И кто только надумал? Голова!

Илья Муравленин никому не обмолвился, но сам догадывался — кто. Теперь он был уверен: на суздальской ладье он видел Алёшу.

Воевода Борислав, собрав последние уцелевшие суда, некоторое время еще держал оборону, не давая возможности вражеским ратникам высадиться на берег и прийти на помощь своим сухопутным войскам, сражавшимся на подступах к городу с дружиной киевского князя. Но удачи киевлянам не было и там. Суздальцы оттеснили защитников города почти к самой Горе. С Днепра хорошо было видно, как их конница с двух сторон обтекает Гору, сужая кольцо. Ещё немного, и ратники Борислава окажутся на своих кораблях отрезанными от дружины и ополченцев, защищающих город.

По дымовому сигналу, поданному с головной ладьи, ратники Борислава спешно высаживались на берег, суда отталкивали и пускали вниз по течению или топили, прорубив днище. Только две ладьи с воинами по распоряжению воеводы ушли и укрылись в далеком затоне у самого берега. На одной из них находился и раненый Илья Муравленин.

Не раз за долгую воинскую жизнь приходилось Илье проливать в бою свою кровь. Он носил на себе шрамы от стрел и сабель, и, как бы ни были тяжелы его раны, он не корил за них судьбу. Он честно сражался с врагами своей земли, и его раны, его кровь были платой за победу. Но сегодняшняя рана мучила его больше, чем все иные. Нет, ранение было не тяжелое. Когда Илья смог снять кольчугу и кто-то из ратников перевязал его тугой, крест-накрест, повязкой, кровь унялась, и он не лег, как советовали товарищи, а сел на днище, прислонясь спиной к обшивке борта. И мучила Илью не боль, что-то другое. Он и сам не сразу понял что. И стрелы, следы от которых носил он на себе, и сабли, шрамы от которых виднелись на его геле, были вражеские, печенежьи или половецкие. Но сегодня, сегодня в тяжёлом, кровопролитном бою он был ранен копьем, которое выковал русский оружейник, и рану ему, Илье Муравленину, нанес русский ратник.

Крики, раздававшиеся над Днепром, утихли. По-видимому, даже заслон, оставленный воеводой Бориславом на берегу, чтобы прикрыть покинувших корабли и отступавших к Горе ратников, отошёл или погиб.

Тишина, наступившая после тяжелого и неудачного для киевлян боя, казалась тревожной, зловещей. Но всё равно воины на двух ладьях, укрытых в затоне, были бессильны что-либо сделать. Они могли только ждать, как было им приказано, хотя и не сказано, чего именно ждать. Об этом знал только Илья Муравленин да его старый соратник, кормчий второй ладьи.

Княжеские междоусобицы! Сколько беды и горя от них! Кажется, стонет вся Русская земля. А кровь братняя льётся и льётся.

«За что мы с тобой бились? — мысленно обращался Илья к неведомому ратнику, ранившему его копьём. — Что я сделал тебе худого? Мы с тобой оба русские люди. Зачем нам воевать?»

И вдруг Илья видит, что это вовсе не какой-то неизвестный, не знакомый ратник, а Алёша Попович. Он стоит на чужой ладье. Он держит в руках копьё, которое пробьёт грудь Ильи. «Погоди! Не бросай копьё!» — кричит Илья, но голос его заглушают крики и шум боя.

— Проснись, Илья Иваныч! Проснись! — осторожно, стараясь не повредить раненое плечо, трясёт Илью Муравленина молодой воин. — Там, на берегу… — Он не успевает договорить. Илья вскакивает и слышит конское ржание, людские голоса и звон оружия.

* * *

Воевода Борислав с остатками полка пробился к своим, но и это не помогло защитникам города. С кораблей высаживались все новые и новые отряды воинов. Не помогли остановить натиск наступавших и городские стены.

Когда суздальцы овладели Золотыми воротами, князь разделил дружину и ополченцев на три рати, приказал разом отворить трое остальных ворот и всем уходить из города. Пробиться через осаду и отступать вниз по Днепру на юг.

Уже где-то на середине пути к Витичеву воеводе Бориславу удалось кое-как собрать разрозненные киевские полки. Люди говорили разное. Кто-то видел, что там еще продолжала сражаться часть дружины и ополченцы. Может быть, не сумели прорваться, а может быть, просто не захотели покидать стольный. Кто-то сообщил, что бой шел за княжеский дворец. Но никто не знал, где сам князь. Ушел или так и остался в осажденном городе, и, может, это он со своей дружиной и заперся во дворце.

Пока воевода Борислав наводил порядок в войске, выискивая новых военачальников взамен убитых или раненых, вверху по течению Днепра показались ладья. Сначала в киевских полках началось смятение — опасались, не суздальцы ли это двинулись в погоню. Но вскоре стало ясно, что ладьи — киевские, те самые, которые воевода Борислав оставил дожидаться князя в условленном месте. Прибывшие с ними дружинники сообщили: князь погиб. Он со своей частью дружины не только прорубился сквозь плотное кольцо вражеской рати — добрался до судов. И уже тут на берегу настигла его шальная стрела. Пробив спускавшуюся со шлема кольчужную сетку — бармицу, пронзила горло. Князь захлебнулся кровью. Они привезли на ладье его тело.

Воевода Борислав, оказавшись самым старшим из поставленных князем военачальников, принял на себя командование всеми войсками. Он был рад, что прибыли ладьи, хотя они и привезли скорбную весть. Погони и в самом деле можно было опасаться. Не потому, что суздальцы захотят преследовать и без того разгромленное войско. Их куда больше интересует захваченный Киев. Но, выяснив, что князь ушел из города, и не зная о его гибели, они могут послать погоню для того, чтобы взять его в плен. И Борислав приказал посадить на ладьи раненых и пеших столько, сколько смогут взять суда. Остальным же идти к ближайшей крепости, какие есть во многих городках на границе киевской земли, чтобы там уже, в случае нужды, подумать об обороне. Первой такой крепостью на пути войска и была та, что возвёл вокруг вверенной ему божьей обители настоятель монастыря, бывший дружинник Данила по прозвищу «Монах».

Илья хоть и болело у него раненое плечо, садиться на ладью отказался — не хотел расставаться со своими ратниками. Степняки, как и ожидали этого, воспользовались представившимся случаем ещё раз пройтись разбоем по Русской земле. В Киев полк Муравленина плыл по Днепру, теперь же, двигаясь сухопутной дорогой, воины то и дело встречали разграбленные, сожжённые села. Кое-где было совсем пусто — то ли половцы захватили жителей и увели в плен, то ли те всё ещё продолжали прятаться где-то по лесам. В одном из сёл все же застали людей. Собственно говоря, села уже не было — только горки саманных кирпичей, из которых были сложены печи, возвышались на месте сгоревших изб. На чёрной плешине пепелища подобрали Илюшины ратники мальца, недвижно сидевшего над мёртвой сестрёнкой. От сельчан узнали: звать малого Михалкой. Отец его ушёл в ополчение, куда созывал жителей окрестных сел гонец витичевского воеводы. Собираясь в путь, наставлял сына-отрока: «Остаёшься в доме за старшего. На тебя покидаю и мать и сестру». Наказал, всё бросив, не мешкая, идти в крепость, что возвели недавно при монастырской обители под Витичевом. Туда собирались многие из их села, но потом раздумали — больно далеко. Надеялись, может, не дойдут до них степняки — всё же живут они не в приграничной полосе возле половецкого поля, а в глуби, чуть ли не под самым стольным.

Половецкое войско сюда и правда не дошло. Заскочил ненароком один отряд, видимо, в поисках коней и скота для пропитания своих воинов. Степняки торопились. Угнали стадо, прихватили коней да кое-кого из жителей уволокли. А село подожгли просто так. Уже покидая его. Во время пожара и погибли многие. Вот и у Михалки мать сгорела, сестрёнку он вытащил, да только она уже задохлась в дыму. Михалка и сам был как неживой. На мальчишьем его лице недетской безысходной тоской горели сухие глаза. Видно, виноватил себя, что не выполнил отцовского наказа, не уберёг мать с сестрой. Илья, услышав рассказ сельчан, велел ратникам прихватить парнишку с собой, не то пропадёт горемычная сирота. Жалея мальца, немолодой уже воин, сам отец семейства, отдал ему тегеляй — то ли был у него лишний, то ли раздобыл себе доспехи получше. А дерюжный тегеляй, думал, парнишке сгодится, не для боя, конечно, для тепла, он ведь шит во много слоёв. Достался Михалке и конь из запасных, не везти же было мальчишку впереди себя на конской холке. А оружие он добыл себе сам. И когда столкнулись ратники Муравленина со степняками, в их отряде оказалось одним воином больше. Ребячьи руки, закостенев от натуги, крепко держали тяжёлый лук. Послушно отволакивалась тугая тетива, и пущенные стрелы летели в цель.

— Даром, что малолетка и на вид невзора, — сказал после боя о Михалке ратник, отдавший ему тегеляй.

— Да, сердцем неистов! — приговорил Илья, подозвал парнишку, положил ему на плечо руку. Впервые за всё время лицо мальчишки как-то оживело, и смотрел он, не пряча, как раньше, взгляда, словно пролитая им половецкая кровь смыла с него вину. И дальше — в другой раз, и в третий, сколько ни случалось, бился рядом с ратниками Михалка, будто в том первом бою завоевал себе это право.

Узнав ли о том, что русское войско возвращается, или же просто пограбив все, что было возможно, половцы откатились назад, в свои степи. В последние дни ратники продвигались беспрепятственно, нигде не встречая степняков.

Уже на подходе к Витичеву Илья послал дозорных — не столько разведать, свободен ли путь, сколько известить игумена о приближении русской рати. Вызвался с дозорными и Михалка. Скакали без опаски, не таясь. Вокруг было спокойно. А на холме уже маячали белые монастырские стены — лишь спуститься в овраг, пересечь поросшую ивняком низину и подняться наверх. И тут с ходу будто влетели в волчье логово. Степняки насели на маленький отряд со всех сторон. Рубились нещадно, молча. Только чиркала сталь и слышалось тяжелое дыхание сражавшихся да еще порой предсмертный стон раненого. Уже были убиты двое воинов с пограничной заставы и прибившийся к полку Муравленина киевлянин. Уже свалился и тот немолодой ратник, который отдал Михалке свой тегеляй. Сложил, бы голову и Михалка. Но тут пришла нежданная помощь. Ни половцы, ни русские не поняли, откуда она взялась и кто такие эти воины в длинных чёрных одеяниях с дубинами, палицами, косами, вилами, врезавшиеся в гущу битвы. Один из них с мечом в руках свалил половчанина, занёсшего саблю над Михалкой.

Это были монахи во главе со своим игуменом. Из окошек бойниц они видели маленький отряд русских воинов, скакавший по дороге. Они-то знали, что в овраге залегли остатки половецких сил, столько времени безуспешно осаждавших монастырскую крепость. Взять монастырь приступом они так и не смогли, но вокруг похозяйничали вдоволь. Только вчера половецкое войско, сняв осаду, двинулось в степь, но ушли не все степняки. Оставили засаду, надеясь, быть может, что на радостях осажденные откроют ворота и напоследок удастся им взять хитростью крепость, которую они не могли взять силой. Но кого-кого, да только не Данилу Монаха могли ввести в обман половецкие хитрости. Он и сам решил проучить поганых степняков — напасть на них и ждал только ночи. Но когда его люди увидели, что русские ратники движутся прямо к половецкой засаде, пришлось Даниле спешно вооружить чем попало монахов и идти на помощь своим.

Вскоре прибыл пограничный полк Ильи Муравленина и остальное войско, которое шло под началом воеводы Борислава. Половцы сгинули, словно их и не было. Суздальцы тоже не появлялись. У них хватало дела в стольном.

Наверное, со времен Кия не случалось с городом страшней беды. Ни печенеги, ни половцы, ни поляки, некогда бравшие Киев на копьё, не причинили ему такого разорения, как свои, русские. Суздальцы забрали всё, что можно были найти в домах горожан и в купеческих лавках. Не посовестились даже отнять товары у прибывших на киевский торг иноземных гостей. Да что там говорить о гостях! Суздальские воины разграбили церкви, не пощадили святыню Руси — Софию. В пустом оскверненном храме потрясенная людским непотребством томилась божья матерь Оранта. Недавно, казалось киевлянам, она пыталась защитить их, отвратить от города беду. А теперь, воздев руки в бессильной скорби, озирает ободранные стены. Прямо на её глазах русские люди, христиане, срывали, выворачивали иконы, тащили золотые и серебряные сосуды, светильники, покрывала, кресты… И все это — обоз за обозом — увозили из прекрасной Софии, из стольного Киева.

Но что бы ни делалось в самом Киеве, земли Киевского княжества надо было защищать по-прежнему, И через несколько дней пограничный полк Ильи Муравленина двинулся дальше на юг — на заставу. Ушёл с пограничным полком и малолетка Михалка. Игумен Данила ласкал его, уговаривал остаться. Где, как не при монастыре, может найти защиту и пропитание сирота. Но Михалка не остался. Он считал себя сыном полка.

22



Небольшая харчевня Нухения — излюбленное место корабельщиков. То ли оттого, что стоит она неподалёку от вымола, куда пристают суда, то ли оттого, что сам Нухений некогда тоже ходил на ладье по рекам и морям и от всей души привечает плавателей, но тут всегда полно народу. Немолодая уже, но расторопная женка Нухения с двумя бойкими служанками тут же, на другой половине избы, стряпает нехитрые блюда. Едва успеют гости усесться за чисто выскобленный стол, как хозяйка, вскинув вверх обнаженные по локоть белые руки, уже тащит поднос, уставленный глиняными мисками с дымящимся варевом. Да так ловко, ничего не уронит, не плеснет через край. И Нухений тут как тут, подсядет, спросит, что нового на белом свете. А корабельщикам, возвратившимся из дальних плаваний, не менее, чем насытиться домашним горячим варевом, надобно потешить свою душу — поведать, что видел, что слышал в чужедальних краях. И правду расскажут, и байки наплетут. Одного послушаешь — в недобрый час, когда разгулялась непогода, смыло его с ладьи бурной волной. Но он не утонул. Сам не ведая как, очутился в царстве водяного царя. Там гостевал, пировал и даже чуть было не женился на его дочке. Собой — красавица. Одно только нехорошо: вместо ног у неё — рыбий хвост. Поэтому, дескать, и раздумал жениться. Как ни сватали, как ни уговаривали, какую казну несметную в приданое ни давали. Отказался, и всё! Конечно, дочка водяного царя ни за что не хотела отпускать полюбившегося ей молодца. Наверное, пришлось бы ему жениться на царевне, да на его счастье приглянулся он служанке царевны. Тоже красавица. И тоже с хвостом. И вот она, чтобы не достался добрый молодец ее сопернице-царевне, помогла ему бежать из подводного царства, на руках вынесла наверх. Товарищи его, конечно, думали, что он уже давно утоп. А он вот живой и невредимый. Недавно женился. Жена у него, правда, не такая красавица, как та морская царевна, но зато у неё не хвост, а ноги и всё такое прочее, как и положено.

Так рассказывает один. Божится, что всё правда. А другому и вовсе довелось увидеть такие страсти, сохрани бог. Прибило его волной к неведомому острову. Остров безлюдный. Никогда не ступала там нога человечья. Нету там ни дорог, ни тропинок. Леса густые и трава нехоженая выше пояса. Брёл он куда глаза глядят и набрёл. Видит, что-то белеет в траве. Подошёл поближе — череп. Вроде бы человечий. Только огромный, как у тех великанов волотов, что жили в давние времена неподалёку от Новгорода. То поле до сих пор потому называют Волотовым. Пнул он эту голову сапогом. А она вдруг и заговорила голосом человечьим: «Ты почему меня, голову, подбрасываешь? Я молодец не хуже тебя был!» Ну, как тут было не испугаться? Не иначе как нечистый дух, враг рода человеческого, из той головы говорил. «Плюнул я и дальше пошёл. Иду, гляжу, опять что-то белеет в траве. Подошёл поближе, а это — камень. Высоченный — топора через него не перекинуть, не обхватить руками, не обойти ногами. А на камне надпись: „А кто-де у камня станет тешиться, а и тешиться, забавляться, вдоль скакать по каменю, сломит буйну голову“. Не поверил я той надписи. Разбежался, хотел вскочить на камень. Тут со мной беда и приключилася. Убился. Так и лежал под камнем замертво. Пока товарищи не нашли. Подобрали меня в беспамятстве, понесли на корабль, подняли паруса, поплыли дальше. Узнал я от умных людей, что был то бел-горюч камень, под которым клад зарыт. Но сколько потом ни плавал, никогда больше не видал того острова. Теперь уже не плаваю. Совсем изжился. Одежонка вон худая, сапоги каши просят. Как вспомню про бел-горюч камень, запечалюсь. И зачем только, дурная голова, я запрета ослушался. Не тешился бы, не скакал — взял бы и вырыл бы клад и жил бы теперь припеваючи. Был бы у меня высокий терем, широкий двор. А посреди двора — стол со скамьями. А на столе вина, меду полны корчаги. Заходи, пей, сколько душе угодно».

Старик переводчик, бывший кормчий господина Садко, тоже заглядывает в харчевню Нухения. Примет чарку-другую и начнет. Скажет будто невзначай: устал, мол. Нелёгкий был день. Думу думали у господина Садко. Чтобы не сомневались присутствующие, не упустит подробностей. «Вот так, — скажет, — в горнице господина Садко поставлен большой стол. За ним сидит сам Садко Сытинич. Ребром к первому вот этак, — покажет, — второй стол. Тут главный счётчик, писец, которому поручено вести запись. И я! Рядом с господином Садко!» Это верно — и про большой стол, где сидит господин Садко, и про второй, будто перекладина креста приставленный к первому. Здесь обычно сидят счётчик, и писец, и прочие доверенные люди. Только старый толмач не сидит рядом с господином Садко, Когда вдруг понадобится он за чем-нибудь и призовут его, стоит, переминаясь с ноги на ногу, или примостится где-нибудь в сторонке, ожидая, когда дойдет до него черед. Но какое это имеет значение! Кто решится осудить старика за такую малую неточность. Пусть потешится. Ведь никому от этого нет урона. А посадить себя поближе к солнцу каждому охота.

Так уж устроен мир, таковы люди. Пока ты не возвышен над ними, нет для них в тебе ничего примечательного. Будь ты хоть семи пядей во лбу, не закричат: «Ах, как умен!» Не станут пересказывать друг дружке сказанные тобой слова. Не будут вести счет твоим делам и поступкам. Встретят тебя — не заметят. Рядом будешь стоять — не запомнят в лицо. Познакомишься — позабудут имя. Но это пока, пока ты не возвышен. Зато потом припомнят все до малости — где сидел, с кем стоял, что говорил. А старик переводчик — тогда еще кормчий — даже плавал на ладье вместе с хозяином. Да еще куда! Об этом он тоже не преминет вспомнить. Однажды, когда плыли они с Садко по какой-то северной реке, подхватило их ладью течением и вынесло к Дышучему морю. Это море даже летом покрыто огромными — выше терема господина Садко — льдинами. Море старается скинуть льдины со своей спины, то приливает, покрывая водой берег, то отливает, откатывает вдаль, обнажая дно. Будто дышит. Потому и прозвали его Дышучим.

Дивились корабельщики — ни на Чёрном, ни на Варяжском никогда не видали они ни приливов, ни отливов, никогда не видали, чтобы море дышало. Многое еще рассказывал бывший кормчий о том, что довелось повидать ему на Дышучем море — про ледяные плавучие горы, про чудный свет, который появляется откуда ни возьмись, и всё вокруг — и небо, и море, и льдины — начинает гореть и сверкать, словно вспыхнули тысячи радуг, про несказанную красоту ледового царства… Но стоило кому-нибудь спросить, водятся ли на берегах Дышучего моря пушные звери, живут ли там люди, интересуются ли какими товарами, старик сразу трезвел. Отвечал, словно топором отрубал:

Горе тому, кто осмелится поплыть туда! Грозное Дышучее море если не утопит ладью, то разобьёт её об огромные льдины, раздавит, как орех. Они сами чудом уцелели тогда. Людей они там видели, слава богу, только издали. До сих пор не может он об этом вспомнить без страха. Они и на людей-то непохожи. Сами — лохматы. Вместо голов — меховые клобуки. Рот — на животе. Летом, когда тепло, они сидят в воде, потому что от жары у них трескается тело. А зимой засыпают, как медведи. Их нельзя будить. Разбудишь такого, у него от лютого холода начинает течь из носу. Да так сильно! Течет и течет, пока не примерзнет безголовый человек к земле.

А иногда и вовсе ничего не отвечал старый кормчий на заданные ему вопросы. Вот и сегодня, нахмурившись, подозвал хозяина, уплатил за хлеб, соль и литие. Извинился перед оставшимися. Дескать, он бы ещё посидел с ними, да ждут неотложные дела: у господина Садко начинается очень важное совещание, на котором он непременно должен быть. Старик толмач прихвастнул — его присутствия в кабинете господина Садко вовсе не требовалось. Зато нам не мешает там побывать. Начинается ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ, которая так и называется — «ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ СОВЕЩАНИЕ».

ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ СОВЕЩАНИЕ


Садко жестом пригласил всех садиться, и участники совещания один за другим стали занимать места за длинным дубовым столом. Готовя к отправке торговый караван, господин Садко всегда собирал доверенных лиц, чтобы обсудить, какие лучше везти товары, уточнить расходы, прикинуть возможную прибыль. Но в этот раз среди служащих Дома присутствовал незнакомец. По-походному будничное и вместе с тем богатое платье, а главное, властная повадка выдавали в нем боярина. Сабельный шрам, пересекавший лицо, говорил о том, что гость господина Садко не раз побывал на поле брани. С почётом встреченный хозяином, гость молча поклонился и сел рядом с Садко.

Садко, обычно не любивший лишних слов, сегодня, прежде чем перейти к насущным вопросам, заговорил о том, что на первый взгляд не имело никакого отношения к делам Торгового Дома.

Как вам ведомо, Ромейской империи больше не существует. И пала она от рук тех, кто по долгу христианина призван был на защиту.

Слушатели закивали головами. От чьих рук и как пала Византия, было хорошо известно на Руси. Ну а новгородцы, пожалуй, знали об этом лучше всех — как-никак слышали из первых уст. Так уж случилось, что молодой новгородский купец, один из немногих, кто еще отваживался плавать в объятую огнем войны Византию, оказался в Константинополе в тот недобрый час, когда древнюю столицу Византийской империи брали приступом… нет, не турки-мусульмане, не степные кочевники, а братья во Христе, рыцари-крестоносцы. Своими глазами видел он: как пылал подожженный город, как воины с крестами на одежде врывались в дома, убивали жителей — и мужчин, и женщин, и детей…

Царьград сгубили, а святой город освободить из-под пяты неверных так и не смогли латиняне! — вступил в разговор гость господина Садко. — Детишек послали брать Иерусалим! Виданное ли дело! Рыцари на печи сидят, а дети идут на погибель. — И стал рассказывать: после очередного поражения рыцарей прошел неведомо откуда взявшийся слух, что только невинные дети могут спасти святой город от рук мусульман. И море расступится перед ними, и стены крепостные падут. И вот так же, как когда-то по дорогам Европы шли первые крестоносцы-крестьяне, теперь двинулись тридцать тысяч детей. Жители сел и городов давали им приют, подкармливали в пути. Так дошли они до морского берега. Нет, море не расступилось, как было обещано. Зато к берегу причалили корабли. И опять разнесся слух, что нашлись добрые души купцы-корабельщики, готовые бесплатно переправить через море маленьких христовых воинов. Семь кораблей с ребятишками вышли в море. Два из них вскоре пошли ко дну. Остальные пять достигли суши. Но оказались дети не на святой земле Палестины, а в Египте, где корабельщики продали их в рабство. Таковы были последние известия о крестовых походах, дошедшие до киевского двора. Но гость господина Садко воевода Борислав, ближний боярин Великого князя, приехал в Новгород, конечно, не за тем, чтобы рассказать новгородцам о плачевных делах Византии и недостойных поступках рыцарей-латинян. Впрочем, события, происходившие за морем, имели весьма прямое отношение к делам и Великого князя и Дома Садко.

Давно уже войны нарушили торговые связи русских с греками. Теперь же, после падения Византийской империи, путь из Варяг в Греки и вовсе потерял своё значение. Торговый Дом Садко вынужден был искать новые пути, новые рынки. И вот сегодня господин Садко собрал своих служащих, чтобы объявить им о том, что караван, который сейчас готовится к отправке, пойдет не в Чёрное море, а в Каспийское. Сам по себе этот маршрут не был нов. Русские плаватели давно уже проложили путь на Волгу — и с юга, с Днепра через волок Ламский, и с севера, по Мете через Торжок. Торговали русские когда-то и с волжскими булгарами, и с мордвой, и с касогами. Потом, правда, по разным причинам этот путь захирел. И вот Торговый Дом Садко решил восстановить его. Сделав это сообщение, господин Садко предоставил слово Худиону.

Худион не зря считался лучшим торговым агентом Дома. Вот и теперь, перед тем как отправиться в путь, он все разузнал, продумал, учел. Доклад Худиона, если его перевести на современный язык, звучал бы примерно так:

Уважаемые господа! До сих пор, как вам известно, мы возили шелковые ткани на продажу на рынки Европы. Мы покупали шелка на Востоке и продавали их на торгах Польши, Чехии, Дании, Швеции, Норвегии, Германии, Франции. Шли они там очень неплохо и приносили нам немалые барыши. Один норвежский король сказал как-то, что никогда не видал более прекрасной ткани. А во Франции привозимые нами шелка даже называли русскими. Но ткани эти изготовлялись не у нас. Это была, так сказать, транзитная торговля. Из европейских стран, из той же самой Франции или из Фландрии, мы везли сукно и продавали его у нас на Руси. А там перепродавали привезённые с Востока шелка. Теперь же создалось несколько иное положение. Наша новгородская промышленность в последние годы сделала огромные успехи. Правда, шелков мы не производим. У нас не растёт тутовое дерево и не разводится шелкопряд. Но зато у нас великолепно растет лён. Раньше льняные ткани вырабатывали у нас преимущественно деревенские ткачи. У них не было ни подходящего оборудования, ни соответствующего мастерства. Ткани эти были грубыми, неинтересными и по своему качеству не соответствовали международным стандартам. Теперь же ткаческое дело стало одной из важных отраслей промышленности нашего города. Новгородские ткачи непрерывно повышают уровень мастерства, и нам пора выходить на международный рынок. Думаю, что наши льняные ткани будут пользоваться должным успехом в Бухаре, Самарканде и прочих города Хорезма. Может быть, нам даже удастся установить прямые торговые связи с Индией. Поэтому я предлагаю в этот рейс взять на пробу льняные ткани, загрузив ими, ну, скажем, десять ладей из тридцати. Остальные повезут товары, список которых я вам сейчас прочитаю. Ну, во-первых, меха, которые всюду пользуются большим спросом как на севере, так и на юге. Повезем мы также украшения: колты, ожерелья и браслеты — серебряные с чернью, широкие, которые по последней моде носят поверх рукава. Это тоже изделия наших отечественных златокузнецов. Повезем также всевозможные инструменты — топоры, ножи, клещи, долота, ножницы, гвозди, заклепки, скобы и прочую железную кузнь… Нужно напомнить про замки. Замки новгородских мастеров с хитрыми секретами пользуются повсюду повышенным спросом…

Когда Худион закончил своё выступление, Садко сказал:

— Теперь поговорим о самом пути.

— А что тут говорить, — отвечал молодой кормчий Радим беспечально. — Васька плавал, поплывём и мы.

Садко хлестнул взглядом по Радиму, будто тот был в чем виноват. А может, и вправду — был. И не в чём ином, как в такой же разудалой буслаевской буйности, которую Садко на дух не переносил.

— Лучше бы он не плавал — Васька! — сказал Садко не то Радиму, не то сам себе. Кидал слова, будто камни. — Лучше бы он не доплыл, Васька, до великой реки Волги. Лучше бы зарылись носом в воду его ушкуи и покоились бы на дне — в Волхове ли, в Ильмене, на Каме или на Волге — все одно. Только бы — на дне! Ушкуйник он! Разбойник! Грабитель!

Ушкуй — это самая обыкновенная ладья — многовесельная и потому быстрая. Помните, на таких ушкуях Василий Буслай со своей ватагой когда-то отправился в плавание.

Назвал Садко Ваську Буслая разбойником, грабителем не потому, конечно, что тот плавал на ушкуе. Ушкуй тут ни при чём. Мало ли кто на чём плавает и куда. Плыви по рекам и морям хоть на север, хоть на юг — в варяжские страны или к грекам. К немцам, к датчанам, на Британские острова. К Литве, к полякам, или на восток к болгарам, или еще дальше вниз по Волге до Каспийского моря. С незапамятных времен по всему свету торговые люди везли по воде и посуху не только товары на продажу. Везли известия о нравах, обычаях, законах или беззакониях других народов. Везли сказания о своих и чужих богах и героях, молитвы, обряды и песни. Везли слова чужой речи, вплетая их в родной язык. Везли ближним и дальним соседям знаки дружбы или вражды, вести будущего мира или войны.

Плыви, вези товары и веди торг честь по чести, чтобы оставалась после тебя добрая слава. Ведь по торговым людям в чужих, землях судят обо всей Руси. А Васька Буслай, который на своих ушкуях прошёл по всей Волге, он чем прославился, какую память о себе оставил?

Показал себя Васька не честным торговым гостем, а настоящим разбойником. Никогда не водилось такого за русскими купцами. Бывало, ходили в поход за добычей князья со своими дружинниками и простыми ополченцами — горожанами и смердами, воевали, брали дань, пригоняли скот и пленных. Но то война, а не торговля. А Васька брал обманом. Плыл будто купец с товарами. А у гребцов под рубахами кольчуги. Рядом с вёслами — мечи, копья, боевые топоры. Высадятся, разложат товар. Соберётся народ. Разглядывают, прицениваются. Только купли-продажи не получается. Потому что вдруг торговые гости с оружием в руках кидаются на доверчивых людей. Рубят всех, кто попадется под руку, наводя страх. Поджигают и грабят город. А потом уцелевших жителей, скрутив им руки, гонят к своим ушкуям. Худая слава тянулась за Васькой. Даже слово «ушкуйник» стало бранным.

Все знают про Васькины непотребные дела. А увидят — кланяются низко, величают Василием Буслаевичем. А почему? Потому что, воротясь назад, навёз Васька золотой казны, награбленной несчетно.

Не любит господин Садко Буслая! Ох, не любит! А за что ему любить этого ушкуйника? По тому самому пути, где недавно грабежом прошёл Васька, теперь посылает свои судя с товарами Торговый Дом Садко.

Киевского князя и его бояр тоже интересовали новые рынки, но были у стольного Киева и другие интересы, связанные с отправкой торговой флотилии в чужие малознакомые страны. Как мы уже знаем, Худион, распродав большую часть товаров во время плавания по Волге и по Каспийскому морю, должен был отослать ладьи назад, а сам, отобрав из гребцов надежных людей, уже с небольшим сухопутным караваном идти дальше в Хорезм. Его задача — выяснить, так сказать, рыночную конъюнктуру, определить, что в дальнейшем может Новгород предложить своим партнерам, что сам будет закупать в тех краях. Великий киевский князь хотел установить дипломатические связи с богатой землей хорезмшаха и поэтому посылал с торговым караваном своего полномочного представителя с грамотами.

Боярин Борислав казался очень подходящей фигурой для этой роли не только киевскому князю, но и новгородскому посаднику Добрыне. Не раз бывавший в чужих краях, знающий иноземные языки и обычаи, он сумеет вести переговоры. Ну, а кроме того, воевода Борислав был опытным воином, находчивым, сильным телом и духом. Что тоже немаловажно, потому что небольшому отряду, после того как он покинет ладьи, придётся проехать и через половецкие степи и через земли иных, ещё неведомых народов. Вот почему воевода Борислав сидел на совещании у торгового гостя Садко.

После совещания господин Садко велел слуге оседлать своего любимого коня, горячего, тонконогого, золотистой масти Огонька. Он скакал с Торговой стороны, где размещался в красивом тереме Торговый Дом, на Софийскую. На Великом мосту, как обычно, было людно, но Садко, не обращая внимания на народ, скакал во весь опор. Иной раз кто-нибудь из прохожих намеревался было обругать нахала, но, разглядев всадника, молчком теснился к перилам, освобождая дорогу.

Настроение у Садко было отличное. Дела Торгового Дома шли успешно. Завязывались новые торговые связи, открывались новые рынки, которые Садко вскоре насытит своими товарами! Радовало Садко ещё одно дело, которое хотя и не сулило прибыли, но наполняло гордостью его душу. Новгородский купец Садко, сын корабельщика Сыты, как какой-нибудь князь, в подарок городу строил церковь. И где? В самом детинце, неподалёку от прекрасной Софии!

Время близилось к полудню. Каменщики, начинавшие свой трудовой день с рассветом, собирались пообедать. Они вытащили из плетёных корзин и пестерей приготовленную женами нехитрую еду. Послали мальчишку-подручного к воротам детинца, где обычно торговали квасом, велев ему притащить два больших кувшина. Теперь же, увидев подъезжающего на коне хозяина, все вскочили с земли, стянули с голов шапки. Говорят, с горы виднее, но молодой зодчий Твердислав хоть и стоял вверху на лесах, но, увлеченный, делом, не замечал никого и ничего. Он придирчиво разглядывал кладку башни, куда на верхние полати должна была вести лестница.

Эта церковь была первым каменным зданием, которое Твердислав строил сам, а не под началом зодчего Дионисия. Твердислав полюбил камень. Правда, он любил его не так, как его учитель грек Дионисий. В Византии, откуда Дионисий был родом, все строят из камня — и храмы, и дома. Дионисий не понимал, не чувствовал дерева. А для Твердислава дерево было первой и потому незабвенной любовью. Он тогда и сам еще был очень молод, когда впервые приобщился к трудному ремеслу зодчего. В Новгороде дерево в почете. И ему до сих пор дерево казалось непорочной юностью, требующей особой бережности. К дереву надо прикасаться осторожно, не вспугнуть его, не сгубить насильем, не обидеть нетерпеливой любовью. С деревом надо быть ласковым, как с ребенком. Оно — живое. И живое не только в пору, когда ещё стоит зеленым, уйдя глубокими корнями в землю. Оно живёт и после того, как его срубят, обтешут, обстругают. Оно живет и потом, когда из него построят дом или храм. Живёт и отзывается на людскую жизнь. В старину люди хорошо понимали это. Верили, что в доме обитает домовой. Считали, что это душа предка — отича, дедича. А Твердислав уверен — это живёт в доме душа дерева.

Но любовь к дереву не помешала Твердиславу полюбить камень. Не сразу пришла эта любовь. И тут — спасибо Дионисию! Это он научил Твердислава видеть в камне и цвет и будущие формы, которые может ему придать рука человека.

«Мы говорим: „Камень бел“. Но вглядись в него, он никогда не бывает белым, — говорил Дионисий. — Утром, когда восходит солнце, камень будто впитывает в себя зарю, накапливает её в себе. А потом, днём, когда всё кругом наполняется ярким светом, камень отливает прохладной голубизной». Это было так. Твердислав, чтобы убедиться в том, что камень по-прежнему хранит в себе солнечный жар, прикасался к нему рукой. На ощупь камень был теплым, даже горячим. Дионисий будто сорвал с глаз Твердислава пелену. Он и сам теперь примечал многое. К вечеру жар камня опять как бы выходил наружу. Уже и солнце не было видно, и тянулись по земле длинные, тени, а камень ещё берёг в себе набранное за день тепло, и жаровые его отблески, казалось Твердиславу, отражаются в вечерних облаках.

«Камень мёртв, но, коснувшись его резцом, ты можешь вдохнуть в него жизнь, как творец вдохнул душу в людей», — говорил Дионисий. Он сам был творцом.

Камень для строительства ломали за Ильменем. Когда Твердислав смотрел, как грузят его на ладьи там, в каменоломнях, и потом, когда он лежал, сброшенный беспорядочной грудой наземь, ему, ученику зодчего, и помыслить было боязно, что эти бесформенные глыбы можно поднять, сложить из них хоромы или палаты, как называл их учитель. Ведь это не дерево, которое по своей природе стремится ввысь. Камень не предназначен служить человеку. Так думал тогда Твердислав. Но вот за камень принимался учитель. Твердислав видел воочию, как под камнерезным его молотком рождалось нечто ни с чем не сравнимое, вдохновенное, живое. Камень на глазах менял свою природу. Он был тяжел, пока лежал на земле. А теперь, когда он превращался в стены, колонны, своды, он казался невесомым. Он не давил, не угнетал, а парил в вышине. И все же новая любовь рождалась медленно. Не скоро проникся ею Твердислав. Зато потом случилось так, что его любовь и дружба с камнем шла как бы помимо Дионисия.

Стены уже возвышались над землёй, когда посмотреть работу своего ученика приехал Дионисий. Учитель долго стоял в молчании. Здание было сложено из камня, но в нем сохранилось что-то от дерева — теплое, домашнее, присущее жилищам и храмам родины молодого зодчего, не совсем понятной греку Дионисию.

«Вы, русские, молодой народ, — задумчиво проговорил Твердиславов учитель. — Бурлят в вас силы юности. И вместо того чтобы терпеливо учиться у других народов, вы, переняв что-нибудь, сразу же пытаетесь делать все по-другому, по-своему. Это чувствуется во всей вашей жизни и в нашем деле тоже».

«Это плохо?» — спросил Твердислав.

«Я думал об этом, думал о тебе. Ты нарушаешь каноны».

«Разве это плохо?» — ещё раз спросил Твердислав.

«Не знаю, — уклончиво отвечал зодчий. — Сам бы я остерегся так поступать. Да у нас тебе бы и не позволили этого, — признался он. — Столетиями вырабатывались наши традиции и каноны. Я старался их раскрыть перед тобой. Ты был хорошим учеником. Но ты не только воспринял то, чему я учил тебя, ты увидел своё».

«Это плохо?» — в третий раз спросил Твердислав.

«Нет! — сказал учитель твёрдо. — У нас тебе бы это поставили в вину. Но я говорю тебе: „Ты прав! Ты больше не ученик! Ты — мастер! Иди своим путём!“

Но если, признав за Твердиславом право творить по-своему, Дионисий больше не попрекал своего бывшего ученика тем, что он нарушает каноны зодчества, то другой предмет, во взглядах на который они расходились, вызывал меж ними горячие споры. Началось это давно, еще в ту пору, когда Твердислав работал у Дионисия в подручных и зодчий упросил посадника помиловать его. Потом- он еще долго выговаривал своему упрямо молчавшему ученику:

„Мы, греки, говорим: „Упрямство — порок слабого ума“. Про тебя этого не скажешь. Бог наградил тебя и умом и бесценным даром избранных — талантом. Ведомо тебе это слово? Греки так называют людей, умеющих творить по-своему. Но и ум твой не принесёт тебе счастья, и талант свой ты погубишь из-за своего пристрастия к черни“.

С тех пор прошло уже немало времени, но и теперь, сойдясь за шахматами, старый зодчий и его бывший ученик продолжали старый спор.

„Я знаю, ты скажешь — тебя тревожит разорение и бесправие народа.

Говорят, оно развратило и погубило даже великий Рим. И у нас в империи народ нищ и бесправен. Но так было всегда, сколько стоял мир. Так уж его сотворил бог. Один рождается“ царем, другой — рабом. И каждый должен подчиниться судьбе. Еще более древний, чем греки, народ — египтяне, строя свои пирамиды, пытались доказать, что устойчива только такая форма, когда внизу — широкое основание, а чем выше, тем — уже. Внизу — чернь, рабы-простолюдины, над ними — надсмотрщики, чиновники, еще выше родовитая знать, а на самом верху — император, которого египтяне называли фараоном — равным богу. И у вас, как и всюду, есть патриции, которых вы зовете боярами, лучшими людьми, есть купцы и простонародье, удел которого служить основанием пирамиды. Да, тем, кто внизу, трудно. Тягостна и беспросветна их жизнь. Таков удел рабов и простого народа. Но тебе-то какое дело до черни? Ты свободен и не беден. Ты наделен талантом, ты будешь строить дворцы и храмы, служа людям и богу. Вот каков должен быть твой путь».

Теперь, стоя на лесах, Твердислав смотрел с высоты на раскинувшийся внизу детинец. По его мощенным деревом дорогам двигались толпы народа, и Твердислав почему-то вспомнил свой спор с Дионисием и его слова о пирамиде египетского фараона.

Садко стоял внизу и, запрокинув голову, смотрел на поднимавшиеся из лесов стены новой церкви. Подумать только, этот прекрасный храм принадлежит ему, Садко, сыну корабельщика Сыты.

Сложенный из камня, он будет стоять здесь в Детинце, столетие за столетием, увековечивая память торгового гостя, почетного гражданина города Садко. А с чего он начинал?

Самые большие реки берут начало от маленьких ручейков. Садко тоже начал с малого. Выпросил у родни по крохам, по мелочам. Купил ладью — не такую, как были у батюшки, но всё же крепкую с набойными бортами. Загрузил её железной кузнью, подобрал гребцов-напарников и отправился в дальний путь. Плыли по неизведанным северным рекам. Могли в непроходимых болотах утонуть — не утонули. Могли в чащобном кустарнике заплутать — не заплутали. Вынесло их ладью к Дышучему морю, где обитает народ самоядь. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Славится пушными богатствами югра, дешево можно там взять драгоценные меха. А у самоедов взял их Садко совсем задаром. В обмен на железную мелочь, оплаченную сиротскими слезами, нанесли мехов полну лодку. Да каких! Спутники Садко — один от болотной огневицы сгорел, другой от дурной воды животом извелся, третий — едва дотянул до жилых мест и тут распродал свою долю почем-нипочем. А Садко выдюжил. Вернулся с товаром. В Ладоге повстречал варяжских купцов. Какими горящими очами глядели они на царственный мех горностая! Какими жадными руками мяли маленькие пушистые шкурки. Дули на ворс, пробовали на крепость мездру. Отдали шведы Садко все золото и серебро, какое было с ними, да еще написали пергамент, заверив его тут же в Ладоге печатью у посадника. А в пергаменте том было указано, что по предъявлению его Варяжский двор в Новгороде должен немедля уплатить Садко означенную сумму серебром. С этой удачи и пошло дело Торгового Дома Садко. Не раз потом отправлял Садко ладьи к Дышучему морю, но северный этот путь держал в тайне. Ни разу не нарушили клятвы, данной господину Садко, его кормчие, не проболтались гребцы. А что рассказывают они, как, например, бывший кормчий, ныне толмач, про ледяные горы, плавающие летом по Дышучему морю, про диких, безголовых людей, обитающих в том полуночном краю, так это пускай. Так велел им говорить хозяин Садко Сытинич.

Повесть наша приближается к концу. Мы прощаемся с Новгородом, с торговым гостем тороватым купцом Садко. Хочу только добавить ещё несколько слов о новгородских плавателях. В былинах нет упоминания о том, что Садко плавал на дальний север. Но летопись сохранила сведения о новгородских корабельщиках, добиравшихся до Белого моря, которое они из-за приливов и отливов очень образно назвали Дышучим. От новгородцев дошли до нас единственные в, мире известия той эпохи о жизни народа, который раньше называли самоедами, — о ненцах.

А что касается баек, которые рассказывали корабельщики, то, может, просто хотели они потешить слушателей, похвалиться собственной отвагой. А может… Мы знаем миф о сладкоголосых сиренах, чуть было не заманивших к себе аргонавтов, отправившихся за золотым руном, об одноглазых великанах циклопах, стерегущих сокровища, о гидре-чудовище с телом змеи и девятью головами, которую убил Геракл, и многие другие. Кто знает, может быть, эти рассказы об опасностях, подстерегающих смельчаков, были попыткой отпугнуть конкурентов, сохранить в тайне маршрут выгодного торгового пути?


23



Когда нам нужно послать привет родным или друзьям, находящимся в другом городе, или какое-нибудь сообщение по работе коллегам, мы поступаем очень просто: идем на почту, покупаем открытку или конверт с маркой и отправляем письмо. Надо только написать адрес и отправить письмо. Через определенный срок почтальон доставит письмо адресату. А как поступали в подобных случаях современники наших героев?

Вот у причала стоит готовая к отплытию ладья. Уже гребцы погрузили товары, уже заняли свои места пассажиры. Но вот, кажется, еще один, он торопливо поднимается по сходням. Нет, это не пассажир. Человек подошёл к кормчему, поклонился, достал из-за пазухи свёрнутую трубочкой бересту.

Готовится к отправке торговый караван, санный обоз. И опять перед отправкой к купцу с поклоном человек с берестой. Так, мол, и так. Будь добр, передай по указанному адресу. Очень нужно. Ну, а если срочная весть, то с берестой поскачет гонец. Да, во времена наших героев на улицах не висели почтовые ящики. Не было и почтового ведомства. Но письма доходили исправно. Вы сами в этом убедитесь, когда прочитаете ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЮ ГЛАВУ — «ВАМ БЕРЕСТА. ПОЛУЧИТЕ!».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ «ВАМ БЕРЕСТА. ПОЛУЧИТЕ!»


В окошках ещё висело серое рядно раннего рассвета. Мглистую тишину прорезал петушиный крик и будто рассыпался, раскатился во все стороны певучей разноголосицей. Потом защёлкал кнутом пастух, и слышно было, как протопало по бревенчатой мостовой стадо. Добрыня просыпался рано. По привычке. Его теперь не ждали неотложные заботы наступавшего дня. Но он, едва открыв ото сна глаза, всё равно, поднимался. Стараясь не скрипнуть половицей, потихоньку притворив дверь верхней горницы, где ещё спала жена, спускался по лесенке.

По утрам он бывал особенно не в духе, будто маялся в ожидании чего-то. Если бы спросил его кто, чем он недоволен, Добрыня, наверное, не смог бы ответить, В самом деле, только жить и радоваться. И нужда не докучает — дом, как говорится, — полная чаша, и хвори не мучают. А вот томился, будто кто-то вынул душу, и осталась на ее месте пустота. А томился и маялся Добрыня оттого, что был не у дел. Дела, конечно, находились. И большое боярское подворье с теремом и многими службами в Новгороде, и богатый терем в Киеве, и имения с селами — здесь на Новгородской земле и на Киевщине — требовали забот и хозяйского глаза. Добрыня сам проверял составленные управителями счета расходов и доходов, отдавал нужные распоряжения. Да и по хозяйству сам доходил до всего. Заглядывал в конюшню, где в прохладе пахло сеном и мерно жевали вычищенные, выхоленные кони. К коням Добрыня был особенно заботлив. Приставленным к ним челядинцам было строго наказано ухаживать за лошадьми с усердием. Но боярин и сам не ленился проверить, сколько засыпали конюхи овса, проследить, чтобы не опоили разгоряченное животное нерадивые холопы. И иной раз просто выйдет на высокое крыльцо терема, стоит и смотрит, как конюхи проводят перед ним одного за другим коней. И ещё полюбил он на старости лет одно занятие — самолично сажал и пестовал цветы. Запах земли напоминал о чём-то очень давнем, казалось бы, навсегда позабытом — об отчем доме в селе под Любечем, об отцовской пашне. С тех пор Добрыне не приходилось ни пахать, ни сеять, ни собирать урожай. И нивы, зеленеющие молодыми всходами или жёлтые от отяжелевших колосьев, он обычно видел мельком, когда скакал на коне — мимо или прямо по изуродованному, орошенному кровью полю. А теперь он любит вот так рано утром — ещё не пивши, не евши — выйти из дому. Пересекал двор и, свернув с мощенной тесинами дорожки в сторону, шёл проведать свои цветы. Он замечал, как вытянулся за ночь крохотный росток, как налился бутон, и радовался этой жизненной силе.

Иной раз подумывал Добрыня, не переселиться ли в стольный, где у него тоже был терем, правда более старый, чем этот, но и более богатый. Подумывал, но оставался в Новгороде. Может, держала его тут поблизости могила сына, а может, просто понимал он, что в Киеве, где столько лет он вершил судьбы Руси, сейчас ему будет ещё более одиноко, чем в Новгороде. Из сверстников Добрыни многих уже не было на свете, иные так же, как и он, доживали век на покое, нянча внуков.

Этот день тянулся для Добрыни особенно тягостно. Почему-то вспомнилось всё худое, досадливое. Захромала любимая лошадь Звёздочка — угольно-чёрная, с белой отметиной на лбу и по-девичьи ласковыми глазами. Должно быть, занозила ногу. Но конюхи не смогли отыскать занозу, и теперь Звёздочка совсем занедужила. Управитель докладывал: в южных вотчинах из-за засухи хлеб не уродил, а цену купцы, промышляющие хлебной торговлей, всё равно дают малую. Ну что тут поделаешь — не самому же Добрыне везти хлеб на торг. А ещё — Ядрейка. После безвременной гибели сына Добрыня всё больше привязывался к внуку. Радовался, что не оборвётся их род, корнем которого считал себя. И вот Ядрейка не пожелал жить в Новгороде при деде, заскучал, уехал в Киев. Добрыня не перечил ему. Отпустил так же, как когда-то отпустил сюда в Новгород сына Константина. Да по правде говоря, он и сам не видел в новгородской жизни ничего, что могло бы прельстить молодого, полного сил юношу. Новгород как был, так и остался городом торговым, купеческим. Жил богато — ничего не скажешь. Но ведь Ядрейка не в купцы собрался. Внук Добрыни прежде всего должен быть отважным и умелым воином, защитником родной земли. А тут, в Новгороде, какая воинская наука. Новгородские бояре все так же, как и прежде, сойдясь на вече, спорят и голосуют кто кого перекричит. Иной раз дойдёт до рукопашной. Подравшись на мосту, скинув кое-кого в волховские волны или убив до смерти, разойдутся по домам. Вот и все дела. Потому и отпустил Добрыня внука в Киев, который из века в век, из лета в лето ведёт нескончаемую борьбу со степью. Отпустил. А сердце болело. И каждый раз, как задерживались вести из Киева, Добрыня беспокойно ворочался по ночам, задремав, просыпался от страшных снов.

Вот и сегодня приснилось: Ядрейка в кольчуге и шлеме, на Звездочке бьется с половчанином. Рыжий, как огонь, конь половчанина напирает грудью, встает на дыбы, а Звёздочка — вот беда — припадает на хромую ногу. И Ядрейку качает, будто на волне. Ах ты господи! Половчанин уже меч занёс над Ядрейкой! И вдруг видит Добрыня: половчанин — не половчанин, а Алёша Попович! И на Звёздочке вовсе не Ядрейка, а сам он — Добрыня. До боли сжимает он рукоять меча. Только что это? Алёша свой меч опустил, взмахнул рукой — зовёт куда-то. И вот уже они оба скачут конь о конь — Алёша на своем буланом, а Добрыня на Звёздочке.

С тем и проснулся Добрыня. И потом весь день нет-нет да и вспомнит свой сон. К добру ли он? Не случилось ли чего с Ядрейкой? Иной раз сам себя корит, что, как женка, страхи себе навеивает. А на душе всё равно тяжело. Кликнул слугу, велел седлать коня. Поскакал, чтобы унять тревогу. Погонял, будто молодой, — только ветер в ушах свистел. У леса отпустил поводья, конь сам брёл, как хотел, по лесной тропе. На поляне спешился. Коню волю дал, а сам прилег на траву. Глядел на облака, парусами проплывавшие по выцветшему небу, слушал птичий пересвист и опять думал о Ядрейке. В свой последний приезд внук только и говорил о молодом киевском князе, у которого служил дружинником. Хвалил его — и отважен, и разумен, и о Руси печется. Киев поднял из пепла после суздальского нашествия. Давно бы уже укоротил он степняков, дорогу забыли бы на Русь, да только руки у него связаны. На половчан глядит, а на своих оглядывается. Задумался Добрыня, а потом вдруг поднял глаза и — кому-нибудь сказать, обхохочутся — славного храбра от страха в холодный нот кинуло. И не оттого, что увидал перед собой несметную вражью рать. Всего-то стояла над ним бабуся. Собой — сучок, личиком — сморчок, глазки вострые. А у Добрыни с собой — ни меча, ни копья. Да и на кой они против нечистой силы-то! Всяких врагов-супостатов повидал Добрыня на своему веку — и булгар, и печенегов, и половчан, а вот с нечистью, хоть плели люди байки, что победил он Змея Горыныча, с нечистью не случалось встретиться. А что это не кто иной как елсовка лесная, кикимора болотная, и без солнца ясно. Неслышно было, как подошла, не видно было, откуда появилась. Окоснел Добрыня, как мертвец. А она — небыль чащобная — голосом человечьим молвит:

— Ты чего это, Добрынюшка, обезъязычил, будто тебя кто по шелому палицей ошеломил?

Добрыня враз сел и с хрипотцой от переляку тоже спросить решился:

— А ты откуда знаешь, кто я есть?

— Да кто же тебя, батюшка, не знает, — отвечала старушонка.

— А ты сама кто будешь?

— Сыроедой кличут. Потому что я печь в дому редко топлю. В лесу кормлюсь. От зимы до зимы брожу по лесу. Где грибок сорву, где стебелек отщипну, где корешок выкопаю. Пожую, попью водицы из лесного ручья, ягодами закушу — вот и сыта. Гляди, сколько малины набрала, не желаешь отведать?

Ухмыльнулся Добрыня, покрутил головой, словно хотел прогнать наваждение. Признался:

— Ну и напугала ты меня, Сыроеда! Постой, постой, — припомнил он вдруг. — Не тебя ли боярыня звала, когда дворецкий наш животом маялся?

— Меня всегда кличут, когда кто заболеет, — гордо отвечала Сыроеда. — Я и от живота лечу, и от огневицы, и от озева.

— От какого ещё озева?

— А вот забудешь рот перекрестить, когда зеваешь, озев и прикинется.

— Ладно, мать, ежели захвораю, никаких врачей — льчецов звать не буду. За тобой пошлю. Слушай, а ты сны умеешь разгадывать?

— А что тебе приснилось?

Сыроеда слушала внимательно. Все выспросила про сон, как, наверное, выспрашивала болящего про хвори — и какой масти снились кони, ржали ли или молчком один другого теснили, или, может, по-человечьи разговаривали. И кто на конях сидел, и в какую сторону глядел. Объявила:

— Это не к печали. Ждут тебя, свет Добрынюшка, важные дела. Слава твоя еще не дошла до конца своего пути. Еще встретишься с ней. Садись на коня. Давай провожу тебя к опушке, чтобы не заплутал ненароком.

Хотел Добрыня одарить Сыроеду, но нечем было. Только и сказал: «Спасибо!» и поехал домой.

Слуга доложил: в отсутствие боярина принесли письма. Две бересты были из Киева. Их передал гребец, плававший туда-обратно на купеческой ладье и часто доставлявший Добрыне почту из стольного. Добрыня первым делом прочитал киевские бересты. Но ни одна из них не была от Ядрейки. Писали управитель имения, расположенного неподалеку от Киева, и дворецкий, под присмотром которого находился городской дом. Вспомнив старушонку, посулившую ещё одну встречу со славой, подосадовал — пустое это. Какая там слава! Миновало то время, когда к Добрыне скакали гонцы с важными вестями от князя, воевод и прочих государственных мужей и сам он отправлял приказы во все стороны Русской земли. Теперь все больше писали управляющие, старосты и прочие люди, ведавшие боярским хозяйством. И в этот раз управитель сообщал о том, что в селе занялся было пожар. Боярский дом, к счастью, удалось отстоять. Цел и терем и прочие службы. А вот смердьи избы погорели. Не пощадил огонь и церковь. Погорельцы просят ссуды, и он спрашивал, можно ли дать смердам зерна до будущего урожая, и если да, то на каких условиях. Дворецкий писал о том, что терем требует ремонта. Подгнили венцы, да и крыша стала протекать. Другие бересты тоже были из боярских вотчин, переданные с оказией. Была ещё одна береста. Из Ростова. В Ростовской земле у Добрыни не было ни имений, ни домов. Да и это ростовское письмо не походило на те, которые Добрыня получал от своих людей. Ни управляющие, ни старосты, ни дворецкие не запечатывали своих посланий печатью, как было запечатано это. Прежде чем взломать печать, Добрыня оглядел ее. Печать была не княжеская. У княжеского дома был свой знак, да и князь вряд ли посылал бы письмо с оказией. Впрочем, вспомнил Добрыня — он не спросил, кто принес это письмо. Может быть, и гонец. Буквы на таинственной печати были плохо видны, и Добрыня нетерпеливо взломал её. Письмо было от Алёши Поповича.

Да, Алёша теперь стал большим боярином. Он и так был на виду у ростовского князя, а после похода на Киев к Поповичу благоволил и всесильный суздальский князь. Государственный муж Алёша Попович имел право на собственную печать. Только о чём он мог писать своему бывшему другу и побратиму?

Прочитав письмо Алёши, Добрыня кликнул челядинца и приказал никого не пускать к нему — даже управляющего, который, как обычно, должен был вскоре явиться с докладом.

Уже закончили вечернюю перекличку петухи, уже вернулось с лугов стадо, и долгий северный день пошёл на убыль, а Добрыня по-прежнему сидел запершись в своей рабочей горнице. Жена, обеспокоясь его отсутствием, пришла было звать мужа к ужину. Но челядинец передал ей наказ хозяина, и она не посмела его нарушить.

А Добрыня по-прежнему сидел в кресле, углубясь в раздумья. Изредка он брал лежавшее перед ним письмо и начинал его читать снова, словно хотел убедиться, что вычитал в нём и в самом деле то, что было там написано.

* * *

Илья ни разу не был в Киеве с той самой поры, когда защитники стольного должны были оставить, его на позор и разорение. И потом, когда суздальцы покинули разграбленный город, ещё долгое время вести, доходившие из Киева, были одна другой горестней. Те, кто побывали в стольном, рассказывали: народ разбежался кто куда. Оставшиеся живут в землянках, будто звери в норах. На улицах воют бездомные голодные псы. Зарастают травой дороги. А к тому же по Киеву бродят слухи один другого страшней. То выловили в Днепре дитятю-урода, что, говорят, предвещает многострадальному городу новую беду. То появился, неведомо откуда никому не известный старик гадатель. Собрал вокруг себя народ и возвестил на всю площадь, что скорая погибель грозит не одному только Киеву. Скоро наступит конец света. Там, где сейчас суша, станет море, а там, где плещут воды, поднимется земля. И огонь истребит погрязших в грехе людей. И до того напуган народ прошлыми и будущими бедами, что уже и жизни не рад. Грозятся киевляне, что сами подожгут ещё уцелевшие в городе дома, уйдут куда глаза глядят — хоть в степь к половчанам, хоть за море к грекам.

И вот, оказавшись в стольном, Илья, шагая по улицам, с удивлением глядел по сторонам. Киев не казался ни сиротливым, ни безлюдным. На месте сожженных домов поднимались новые. Празднично белела на влажной от дождя. земле щепа, кричали, играя, дети. Поверженный город, будто птица феникс, вставал из праха.

Маленький кожаный мячик, брошенный ребячьей рукой, выкатился на дорогу. Илья, поставив ногу в мягком сапоге, перехватил его, задержал, поглядел на подбежавшего за мячом мальчишку и с чувством какой-то вины подумал о Михалке. Найдёныш так и остался при Илье. Теперь они жили вдвоем. Сокольник уехал в Киев и был принят в дружину киевского князя. Поступил он так по своей воле вскоре после того, как на Киевский стол сел новый князь — молодой по возрасту и родом тоже из младших Рюриковичей. Илья в душе поступка сына не одобрял. Не то чтобы он был против стремления Сокольника стать дружинником. Ведь и сам он был дружинником, и многие другие храбры, завоевавшие славу, прошли воинскую науку и отличились, находясь в дружине. Но именно это и заставляло Илью сомневаться в правильности сыновнего решения. Княжеская дружина тогда была совсем иной. И чем больше Илья вспоминал о былых временах, тем сильней было чувство недовольства и горечи. Да разве можно было сравнивать! То были великие дела и славные победы, подвиги во имя Русской земли, защитниками которой они считали себя по праву. И как нынче все измельчало! Ну, кто из молодых может сравниться в ратном деле с Добрыней, Алешей Поповичем, Данилой Монахом или с другим Данилкой — Ловчаниннм и иными храбрами, кого уже нет на свете. Да и как в нынешнее время молодым показать себя, как завоевать славу? Не в княжеских же междоусобицах, в братоубийственной войне! Так думал Илья, но отговаривать Сокольника не стал. Пусть сам разберется, сам решит свою судьбу.

Найдёныш Михалка занял место сына. И тогда ещё, когда подобрали его ратники на пепелище, Михалка был не по-детски серьёзен. Оно и понятно. В беде дети взрослеют рано. Илье хотелось, чтобы Михалка позабыл обо всем тяжёлом и страшном, что было в его жизни. Думал, поживёт мальчонка в тепле, отогреется душой и снова вернется к нему детство. Михалка и вправду как-то посветлел, оказался на редкость привязчивым. И хотя Илья крепко любил Сокольника и гордился им, да и Сокольник отвечал отцу любовью, и уважением, всё же иной раз Илье казалось, что приёмный сын как-то ближе ему, чем родной. В нём не было сдержанной суровости, которая так и осталась в Сокольнике, он радовался ласке, каждому доброму слову. Только детство его, видно, ушло безвозвратно. Не тянули его ни ребячьи игры, ни иные забавы. Всё своё время Михалка проводил на заставе с воинами. Он не расставался с подаренным конем, пытливыми глазами смотрел, как учатся воинской науке молодые ратники, торчал со сторожевыми на смотровой башне. И силёнками окреп. Так что о приёмном Илюшиной сыне стали поговаривать, что растёт молодой богатырь.

Когда на заставу пришло из Киева повеление прислать в стольный людей за конями и оружием, Илья, отобрав нескольких ратников для сопровождения обоза, решил вместе с ними поехать и сам, поглядеть, что нового в столице, а заодно и повидать Сокольника.

В княжеском дворце тоже было людно. Дежурный дружинник, с почтением встретивший Илью у ворот, сказал, чтобы он шел в избу рядом с большой гридницей — там надобно взять бересты с княжеской печатью на получение воинского снаряжения и коней. Снаряжение хранится тут же во дворце на складе, а за конями придётся съездить в село Конюшенное, неподалеку от Киева, словоохотливо пояснил дружинник и показал дорогу к границе, за которой уже просто было отыскать нужную Илье избу. Среди дружинников, попадавшихся Илье по дороге, пока он пересекал широкий двор, было много молодежи. «Наверное, кто-нибудь из них знает Сокольника», — мелькнуло у Ильи. Он уже хотел было спросить у шагавших ему навстречу двух юношей о сыне, но раздумал. С Сокольником он встретится потом, когда закончит все дела. Они побродят по городу, посидят где-нибудь в харчевне, потолкуют обо всем без спешки, не торопясь.

В указанной дежурным избе Илья быстро, безо всякой волокиты получил нужные бересты. Договорился на складе, что завтра с утра, его ратники приедут за оружием и снаряжением. Теперь можно было идти отыскивать Сокольника. Но не успел Илья выйти из склада, как его кто-то окликнул. Илья оглянулся. Радостно улыбаясь, к нему быстрыми шагами шёл поседевший, но по-прежнему сухощавый Данила в чёрном, развевающемся от быстрого движения платье и в чёрном высоком клобуке. В руках у него был резной посох. Но Илье опять, как и в прошлую их встречу, показалось, что Даниле лучше бы подошёл меч у пояса.

Когда Илья сказал, что Сокольник теперь служит в княжеской Дружине, Данила одобрительно кивнул головой. Сам он теперь был епископом. О нынешнем киевском князе отзывался он с большой похвалой. Молодой, но, видать, орлиного полёта. Не зря к имени Роман, которое носили многие князья, снискал он второе, отличавшее его от всех прочих, — Удалой. И дано, было ему это имя не отцом с матерью во младенчестве, а народом, когда проявил он себя в делах. Нелегкое досталось ему наследство. Уж кто-кто, а они с Ильей знают, какая ожесточенная борьба шла за киевский стол во все времена, говорил Данила. Оно и понятно: киевский князь всегда держал в руках силу и власть. И даже потом, когда многие другие города уже стали сильней стольного, все равно за киевским князем, по древнему обычаю, оставалось старшинство. Теперь же, после разгрома города суздальцами Киев хоть и величали по привычке стольным, столицей, но это были пустые слова. Киевское княжение уже не прельщало никого из сильных князей.

Все их устремления, помыслы и чаяния там, на севере. Теперь Великим именует себя суздальский князь, — с горечью произнес Данила. — Туда, на север, переместились и междоусобные страсти, — добавил он, помолчав. — Давно ли Суздаль отвоевывал старшинство у Ростова? А нынче, глядишь, уже под боком Суздаля поднимает голову молодой Владимир. Иной раз кажется, про наш Киев все позабыли. Тебе не довелось его увидеть после разгрома — весь ограбленный, сожжённый, умирающий от голода. А я-то повидал все своими глазами. И кого же удружили князья в правители стольному? Немощного старца! На тебе, боже, что нам не гоже!

Илье была понятна вся горечь Данилиных слов. После бегства и смерти киевского князя, погибшего в борьбе с суздальцами, на совете князей было решено отдать Киевский стол престарелому отпрыску древней, но давно потерявшей былое могущество ветви Рюрикова древа. Этот князь всю свою жизнь ходил в подручниках у своих более удачливых родичей. И теперь, когда он уже был в преклонном возрасте, судьба — то ли в милость, то ли в насмешку — предоставила ему Княжеский стол в городе, носившем столь славное имя. Но уже ничто не смогло изменить нрава старика. Так же тихо, как привык в приживальщиках, сидел он на Княжеском столе, предоставив киевлянам самим справляться со своими бедами и неурядицами. Так же тихо и неприметно произошла его кончина. Место старого князя занял молодой наследник — дальняя родня.

Когда этот — ещё один новый князь — въезжал в город, киевляне даже не вышли его встречать, как это положено было по обычаю. У кого сохранились дома, глядели из окошек, другие вылезли из своих вырытых в земле и кое-чем прикрытых сверху жилищ. Сумрачными взглядами провожали они молодого князя с его малой дружиной, с усталой скорбью думали: «И этот не будет городу защитником! Сам гол как сокол! Дружину в горсть собрать можно».

У князя тоже были невеселые мысли. Прадед его, когда-то правивший в стольном, был славен победами. Это о нем говорили, что загородил он Русь от степи. Славен он был и тем, что строил в столице, да и в других городах прекрасные храмы, собирал книги и привечал при своем дворе людей отважных и мудрых. А его правнуку предстояло все начинать сначала — и поднимать разоренный город, и растить дружину.

Данила сказал:

— Молодой князь не спесив и прост. Пойдем, я познакомлю тебя с ним.

Князь, и в самом деле еще совсем молодой, с худощавым усталым лицом и умным приветливым взглядом, Илье понравился. Он сказал, что рад видеть у себя Илью Муравленина, спросил, как жизнь на заставе, а потом заговорил о том, что в последнее время занимало его мысли.

— Оружейный мастер Викула, — сказал он, кивнув на стоявшего поодаль человека в одежде простолюдина, — недавно воротился из дальних странствий. Правда, странствовал он не по своей охоте, — заметил князь, чуть усмехнувшись. — Но много повидал в чужих краях такого, о чем и нам не мешало бы задуматься.

Оружейник Викула с белыми от седины волосами и дочерна загоревшим лицом, услышав, что князь говорит о нем, поклонился вошедшим.

Потом Илья узнал полную приключений историю Викулы, которому действительно довелось совершить далекие путешествия не по собственному желанию. Во время одного из половецких набегов он попал в плен. Половцы продали его мусульманским купцам, возвращавшимся на родину. Так Викула очутился в большом портовом городе на Каспийском море.

— Город этот местные жители называют Бакы, или Баку, что на их языке означает Город огня, — пояснил князь и кивнул Викуле, чтобы тот продолжил рассказ. Викула говорил медленно, словно не сразу находил слова.

И вправду, в окрестностях города день и ночь горят вечные огни. Никто не разводил этих кострищ, никто не подкладывает в них поленьев и древесных стволов. Это горит сама земля. Если поставить на неё котёл с водой, вода закипит. Происходит это оттого, что земля жирная от масла, называемого нефтью. За нефтью приезжают в Город огня из разных земель.

Сотни ладей загружаются нефтью у причалов Бакы. Везут ее и сухим путем в бочках и бурдюках. Добывают это нефтяное масло из колодцев. Оно бывает и черное, и белое, и зеленое. Его жгут в светильниках, им лечат коней и верблюдов, больных чесоткой или коростой. А еще употребляют его для огнемётов.

— То-то и оно! — сказал князь. — Для светильников у нас хватает воску. Да и коней найдется чем лечить. А вот огнеметы…

— Ох, ежели бы моим ратникам да огнёметы! — воскликнул Илья. — А то с тех пор, как у треклятого Кончака появился тот муж-басурманин, умеющий стрелять огнем, степняки похваляются пожечь всю Русскую землю. И в самом деле стреляют огненными шереширами из луков и арбалетов. Вот недавно подвезли к самой заставе на быках самострел. Да какой! Несколько ихних воинов едва могли натянуть тетиву. Зато как начали пускать одну за другой стрелы-шереширы в человеческий рост! А в каждой стреле — труба с огнем! Конечно, с таким огнеметом любую крепость сжечь можно! Или из пламенных рогов огненную смагу начнут размыкивать, тегеляи на ратниках вспыхивают, как факелы. Стальные доспехи и те не спасают. Огненные стрелы живьем и людей и коней сжигают. А мы против них с мечами да копьями.

— Когда-то наши русские мечи помогли нам сыскать воинскую славу, — сказал князь. — Даже в летописи записано: однажды племя полян дало хазарским сборщикам дани вместо прочих даров несколько своих мечей. Хазарский хан, как увидел обоюдоострый славянский меч, сразу понял, что у полян появилось славное оружие и они больше никогда не будут платить ему дань. Наши мечи и сейчас с нами. Имеются у русских воинов и сабли, не хуже, чем у половчан, которые те покупают у арабов. Давно бы уже были и огнеметные орудия.

Ещё когда старый Игорь ходил на Царьград и в морском бою греки из своих пламенных рогов пожгли огнём его суда, уже в ту пору смысленные в воинском деле люди поняли силу этого жидкого огня, который и прозвали греческим, — сказал Данила. — С тех времен сколько воды утекло! Прав Илья Муравленин: у поганых степняков и то есть теперь и изливающие огненную смагу рога, и ар§аяеты, стреляющие огненными шереширами, а у наших рамиков…

— Справедливы твои слова, владыка! «Ты бо можеши посуху живыми шереширы стреляти, удалыми сыны Глебовы!» — прочитал князь наизусть горькие строки из «Слова о полку Игореве».

— «Ты ведь можешь живыми стрелами стрелять, удалыми сынами Глебовыми», — повторил на память строки известной книги и Данила. И добавил: — Вот и выходит: против огненных шереширов — удалые наши ратники с мечами и копьями. Они — огнём, а мы — одной только отвагой.

— И всего обидней то, — снова заговорил князь, — что половецкому хану Кончаку понадобился пришлый из чужих земель мусульманин, умеющий делать огнемётное оружие, а мы бы сами. Есть у нас мастера-умельцы, которые и арбалеты бы сделали с шереширами, и пламенные рога. Вот хотя бы Викула. Так я говорю? — обратился он к оружейнику.

— Отчего же не сделать? Сделали бы, — степенно кивнул Викула.

— Верю! Только нету в нашей земле нефтяного масла. А с Каспия через половецкие степи нам его не провезти. Половцы не допустят. Оно бы, конечно, и это можно было бы, если бы… «Князи сами на себя крамолу не коваху, — снова произнёс он, немного переиначив, строки любимого „Слова“. — А погани победами нарищущи — на Русскую землю». Да что там поганые! Не чужие — свои, безо всяких огнеметов вон как сожгли стольный Киев, — мрачно добавил он и замолчал. Не мог же он в самом деле откровенничать и с этим простолюдином, оружейным мастером и со славным храбром, родом из смердов. Не мог открывать перед ними душу, говорить о том, что жгло его незабываемой обидой. Он понимал, что Киев бросили ему, как обглоданную кость, оставшуюся после пира сильных. Ещё тогда, когда сажали его на Киевский стол, попытался он было заговорить со старшими князьями, которые, по сути, и вершили все дела. Предложил он, как ему казалось, единственное решение, которое могло навести на Руси порядок, положить конец братоубийственным войнам: того из князей, который первым нападёт на соседа, судить судом. Но его и слушать не стали. Буквально замахали на него руками, как на неразумное дитя, — не было, мол, ничего подобного в обычаях. Но он не отступился от своей мечты. И все последние годы пытался он собрать княжеский съезд. Он был уверен, соберись такой съезд, его предложение нашло бы там не только противников, но и сторонников. Многие князья — пусть не самые сильные — поддержали бы его. На съезде можно было бы выбрать княжеский совет, который бы и суд вершил, и о другом бы заботился, не менее важном для Руси. Сейчас каждое княжество живет само по себе. И от врагов, если, например, нападают на него степняки, каждый князь обороняется своими силами, своей дружиной. Другие же помогают ему либо по родству, либо по дружбе, либо потому, что сами зависят от более сильного соседа. Остальные не только не помогают, но иной раз руки греют на чужой беде. Вот воинский совет во главе с киевским князем и решал бы в случае нападения на русские границы половцев или любого другого врага, сколько войска должно представить каждое княжество, независимо от того, пребывает ли оно об эту пору в дружбе или во вражде с тем, на кого напал чужой народ. Таким образом, оборона Русской земли стала бы делом государственным. Вот почему так горячо добивался он княжеского съезда. Для себя же — видит бог — он не искал при этом славы. Верховное слово в оборонном совете, считал он, должно принадлежать киевскому князю потому, что единственное право, которое до сих пор сохранилось за стольным Киевом, — это было право защищать Русь от степи. И свершись эта его дума, можно было бы по-настоящему, серьезно позаботиться и о перевооружении войска. Очнувшись от своих дум, князь, заканчивая разговор, сказал упрямо:

— Дайте срок, будут и у нас огнемёты, — и пожелал Илье на прощание: — Здоровья и воинских успехов тебе и твоим ратникам.

— И тебе, князь, желаю быть здоровым! — от всего сердца ответил Илья и поклонился. Вместе с Ильей вышел и Викула.

— А ты, владыка, останься, — задержал князь епископа, тоже собравшегося было уходить. — Покажу тебе письмо, которое пришло от воеводы Борислава из города Самарканда, что стоит на земле хорезмшаха. — И, подойдя к столу, князь вынул из ларца письмо, написанное не на бересте и не на пергаменте, а на белом листке — шелковистом и плотном.

— Бумага, — сказал Данила, с интересом разглядывая белый лист. — Я видел её у греков и у крестоносцев в Иерусалиме. Её выделывают арабы и торгуют ею по всему свету. А как её делать, держат в секрете. Так что же пишет воевода Борислав из чужих краёв? — спросил он и стал читать письмо.

Илья с Викулой, выйдя от князя, постояли ещё немного во дворе, разговаривая.

— А как же ты из тех дальних краев назад домой воротился? — полюбопытствовал Илья, услышав историю Викулы.

— Той же дорогой, что и туда попал, — усмехнулся Викула. — По правде говоря, я уже и не чаял, что когда-нибудь увижу Русскую землю, — продолжал он свой рассказ уже серьёзно. — Город этот Бакы — ничего. Невелик, но людный. Дома не из дерева, как у нас, а из глины или из камня. Ну, у бедного люда, конечно, кое-как слепленные избенки, даже окошек нету. А у бояр тамошних или купцов — каменные терема. Из камня и бани, и караван-сараи — так у них дворы для торговых гостей называются, и храмы — по-ихнему мечети. Там молятся пророку Магомету. А есть ещё в Баку и другие храмы — тех, кто поклоняется огню. Меня мой хозяин один раз послал туда по делу. Пошел я, ещё издали увидел высоченный язык пламени. Так и трепещет на ветру. Сначала подумал — не пожар ли. Оказалось, это священный огонь над храмом огнепоклонников. Выходит он, говорят, из-под земли и так и горит извечно над каменной кровлей. За ним приглядывают служки вроде наших монахов, только не в чёрных одежках, а в белых. Много диковинного повидал я в чужом краю. И ханский дворец за крепостью, и башню. Тоже каменная. Высоченная. Рассказывают, строили её по велению ханской дочки. Хотела девица скрыться в ней от преследовавшего её отца. Но, видно, и башня не спасла её, потому что бросилась девица с самой высоты в море. Ну, а я там жил рабом у кузнечного мастера. И язык уже чужой выучил, и свой, казалось, забывать стал. Хозяин не обижал меня, но всё равно иной раз такая тоска нападала, что хотелось подняться на Девичью башню и, как ханская дочка, кинуться с неё в море. И тут вдруг, на моё счастье, купец, родственник моего хозяина, уходил с караваном в половецкие степи. Ему нужны были погонщики верблюдов и носильщики. Вот и упросил я хозяина, чтобы он продал меня этому купцу. Я и сам не знаю, на что надеялся. Думал одно: хоть поближе буду к родине. А когда пришли мы в половецкие вежи, туда как раз приехал один боярин, посланный князем выкупить полоненных в каком-то бою дружинников. Вот и кинулся я в ноги этому боярину. Он и выкупил меня.

Илья распрощался с Викулой. Думал повидать Сокольника. Оказалось, Сокольника нету в Киеве — уехал куда-то по поручению князя. Так и не удалось Илье увидеть сына, не только в этот раз, но и никогда больше в жизни. Но Илья тогда об этом не знал. Дожидаться возвращения Сокольника он не стал. И оружие, и кони — все было получено. И, оставив медленно ползущий обоз, Илья, о двух конях, поскакал вперед. В пути пересаживался с одного коня на другого. Ночевал, где заставала темнота, иной раз в селе, иной прямо в лесу, благо осень была теплая. А когда уже до заставы оставался один перегон, и вовсе решил не останавливаться на ночлег. Только досыта накормил в придорожном селе коней да потом уже в сумерки, выехав на опушку, ненадолго отпустил их пощипать травы.

Когда Илья подъехал к заставе, было уже за полночь. Со сторожевой башни его окликнул часовой. Узнав Муравленина, крикнул, чтобы отворили ворота. На заставе все было в порядке, и, отдав подбежавшим ратникам коней, Илья отправился домой.

Городок крепко спал, но, подойдя к своей избе, Илья увидел в окошке слабый свет. На столе горела свеча, а возле нее, опустив голову на руки, сидя, дремал Михалка. Сон его был чуток. Едва Илья приотворил дверь, Михалка поднял голову, вскочил, закричал:

— Я знал, что ты сегодня приедешь!

— Ну, как ты жил тут без меня? — спросил Илья.

— Хорошо жил! — отвечал Михалка. — Только соскучился!

— И я по тебе соскучился, сынок, — сказал Илья, снял и повесил на стену дорожный плащ, потрепал Михалку по вихрам. — Даже ночевать не стал, так и думал, в полночь доскачу. А ты-то чего не спишь?

— Тебя дожидался. Знал, что приедешь! — опять повторил Михалка, радостно блестя уже не сонными глазами. — Похлёбку сварил, хлеба припас. Будешь есть? — Но, не успев ещё поставить на стол снедь, вспомнил: — Да, тут тебе письмо. С печатью! Гонец привёз! Уж не от князя ли?

Илья взял в руки бересту.

— Нет, это не княжеское, — сказал он, срывая печать.

Михалка уже и похлебку в миску налил, и хлеба нарезал, но его приемный отец даже не заметил этого. Так и сидел с берестой в руках.

— Что? Худые вести? — несмело спросил Михалка, понизив голос. Илья будто очнулся:

— Нет, нет, ничего худого в этой бересте не написано. Это весть от одного моего друга. Не тревожься, сынок, ложись спать.

Чтобы не обидеть Михалку, Илья похлебал варева и тоже лёг, погасив свечу. Но, как ни устал сегодня Муравленин, проскакав без отдыха два перегона, сон не брал его. Лежал и думал о письме. Он не солгал, когда сказал своему приёмному сыну, что письмо от друга. Береста была от Алёши Поповича.

* * *

Когда в Ростов приезжал гость, ростовчане непременно водили его полюбоваться несравненным озером Неро, получившим свое имя еще в те давние времена, когда на его берегах жило многочисленное и сильное племя меря. Показывали огромный камень, который в старину будто бы считался идолом языческого скотьего бога Белеса. И уж конечно, не забывали проводить гостя в Успенский собор — главный храм города. Но в последнее время ростовчане не могли не похвалиться перед приезжим еще и новым замком, выросшим на окраине города. Замок этот был не хуже княжеских хором, но принадлежал он не князю, а прославленному храбру, большому боярину Алёше Поповичу.

Начиналась весна. Надвигалась масленица. Поэтому, когда из ближних и дальних сел и имений в замок Алёши Поповича потянулись один за другим обозы с разной снедью, ростовчане понимающе улыбались и подмигивали друг дружке: не иначе как дело идет к свадьбе знаменитого храбра с боярской дочкой Еленой, сестрой братьев Петровичей. Как ни хранили свою любовь Алёша с Еленой от чужого глаза, но известно, что шила в мешке не утаишь, и в славном городе Ростове всем от малого до старого было ведомо, что Алёша любит Елену, а Елена — Алёшу. Девицы шепотом рассказывали друг дружке, что кто-то опять видел Алёшу — то ли у терема Петровичей, то ли возле Успенского собора, куда к ранней обедне приходила Елена. И что прославленный храбр, растеряв всю свою отвагу, стоял, потупя очи в тоске и грусти. Вздыхали, тайно примеривая на себя неизбывную эту любовь, будто чужое подвенечное платье. Юноши, сойдясь накоротке, тоже шептались, завистливо вздыхая, но не об Алёшиной грусти-тоске, а об отчаянной отваге, с которой Елена дарила любовь своему ладе. Даже солидные степенные люди, давно позабывшие про собственную любовь, сочувствовали Алёше и Елене и не одобряли братьев Петровичей, вставших поперек дороги счастью своей сестры. Но теперь, по-видимому, дело пошло на лад. Оно и понятно, говорили люди, даже такие упрямцы, как братья Петровичи, должны были признать, что лучшего жениха не найти. Если раньше выхвалялись они перед прославленным, но безродным храбром знатностью своих предков, то теперь поповское происхожденье Алёши было позабыто. Кто посмел бы укорить им княжеского любимца, пожалованного вотчинами, осыпанного милостями, всесильного боярина. К тому же после похода на Киев Алёше перепала немалая часть военной добычи. Так что и по богатству не уступал Алёша никому во всем Ростове.

И в самом деле, Лука и Матвей были согласны теперь отдать за Алёшу сестру. И Елена переслала своему любимому бересту, в которой сообщала эту радостную весть. «Присылай сватов! — писала она. — И я, наконец, войду в твой дом венчаной женою, и душа моя, пребывающая в смертном грехе, обретет покой прощения. Твоя Елена!!» В этот раз принесла Еленино письмо не девка-холопка — не желая никому доверить долгожданное это известие, пришла с Елениной берестой к Алёше сама старуха мамка. Её запалые глаза на жёлтом, сморщенном, как пожухлый осенний лист, лице не горели больше сухим гневным огнем. Их застило дрожалой мутной слезой, слезой запоздалого счастья.

Услышала матерь божья заступница мои молитвы! — прерывисто шептала мамка. — Теперь и умирать могу. С превеликой радостью предстану перед господом. А там уж как решит господний суд. В котле адском кипеть буду, не возропщу. Всё приму с благодарностью в сердце за его великую милость ко мне грешной. Ежедневно, еженощно молила я милостивицу нашу об одном: «Не дай мне, неразумной потатчице, умереть, оставив ясочку мою во грехе! Осуди меня па любые муки — только её на казни!»

— Присылай сватов, Алёша! — сказала мамка, впервые назвав его по имени. — Присылай поскорей сватов! Обвенчаетесь вы с Еленушкой, я сразу же после свадьбы и помру. Зажилась я — сил моих больше нету!

В замок Алёши Поповича тянулись обозы со снедью. Слуги готовили комнаты для гостей. Но Алёша не слал сватов к Петровичам. И принесённое мамкой письмо Елены лежало без ответа.

Нет, Алёша не разлюбил Елену. Просто было ему сейчас не до свадьбы.

А гости уже съезжались. Удивлялись ростовчане: обычно на свадебный пир едут родичи и друзья целыми семьями — со своими женами, с дочками-девицами, с холостыми сыновьями. Соединяются двое навек! Это ли не радость! Торжество венчания. Застолье. Свадебные игры! Надолго останутся в памяти каждого эти праздничные дни. А ещё на весёлом свадебном пиру, радуясь счастью молодых, глядишь, не одно юное сердце сыщет себе пару. Или родители присмотрят юношу, годного в мужья своей дочери, или девицу — в жены сыну. Но гости, съезжавшиеся к Алёше Поповичу… Тут и впрямь можно было диву даваться — ехали одни только мужи воинского вида. Кто поодиночке, кто со слугой — да не с каким-нибудь простым холопом, а тоже смахивающим на ратника. А некоторые и вовсе: сам-десят. Не гость званый, а маленький воинский отряд. Видно, Алёша не щадил трудов, собирая своих гостей. Без малого восемь десятков берест разослал он во все концы Русской земли. Посылал он свои письма-приглашения и тем, кого считал верными друзьями, и тем, кто из друзей стал врагами, посылал добрым знакомым и вовсе незнакомым — всем! всем! всем! — кого называла народная молва храбром, отважным воином, готовым, не пощадив себя, отдать жизнь за родную землю. Не знаю, что уж он писал, но слова нашёл Алёша такие, что проникли в сердце каждому. Потому что ехали и ехали в замок под городом Ростовом русские богатыри.

И Добрыня приехал — не стал отговариваться преклонными годами и немощами.

И Илья Муравленин не почел за труд километров тысячу с гаком отмахать — чуть ли не всю Русь пересечь с южной границы до северного города Ростова.

Уже у самого Ростова случайно съехались Илья с Добрыней. Обнялись, по русскому обычаю, трижды поцеловались, перекинулись вопросами о здоровье и жизни, А потом один другому, понизив голос:

— Какой судьбой ты тут оказался? Письмо получил?

— Да. И ты тоже?

— И я. Не знаешь, зачем зовет нас Попович?

— Не знаю.

— И я не знаю. Пишет, важное дело.

— Ну, теперь скоро узнаем.

И правда, спросив у прохожих дорогу, вскоре увидели на холме по-над рекой не просто новый терем, дворец. Едва успели спешиться, сам хозяин на крыльцо вышел встречать гостей. Только в этот раз обниматься-целоваться не стали. Алеша низко поклонился Добрыне и одно только слово сказал бывшему другу и побратиму: «Спасибо!» Илье тоже поклонился чуть ли не до земли и опять одно это слово и вымолвил. А вот Торопок не стал чиниться. Заулыбался, прослезился, кликнул слуг приезжих кормить-поить. А потом проводил в спальню, постлал постели помягче, принес одеяла потеплее.

— Отдыхайте с дороги, дорогие гости!

Но друзья не успели отдохнуть. Только привели себя в порядок, Торопок снова явился — хозяин просит к себе.

Ещё с дороги залюбовались гости Алёшиными хоромами. И теперь опять, пока шли через большую, увешанную дорогим оружием залу да поднимались по устланной мягким ковром лестнице на второй этаж, оба с удивлением поглядывали по сторонам: ну и ну! Что снаружи, что внутри хоромы у Алеши не хуже княжеских. Вот тебе и Попович!

Алеша сидел в своей рабочей светелке. Поднялся, сам пододвинул стулья гостям.

И вот они снова вместе, втроём, как когда-то. Нет, прошлого, видно, не воротишь. Что-то ушло, пропало, то ли веселье, коим богата молодость, то ли доверие, должное быть меж друзьями. Алёша, как известно, на язык востер, но сейчас и он молчит, будто растерял все слова. Молчит, только глядит на своих старых друзей. Глядит, как прежде, тепло и радостно.

Я знал, что вы приедете оба, и ты, Илюша, и ты, Добрыня, — наконец заговорил он негромко. — Я писал, что зову вас по делу, важному для всей Руси. Это правда. Сейчас я поведаю вам свои думы. Я вынашивал их тяжелей, чем мать носит младенца. То радовался, то отчаивался, сам себе, то верил, то не верил. Но одно только помнил я всегда, что не смогу сделать того, что замыслил, один, без вас.

Оплыли свечи в светильнике, прокричали полночь петухи, а они все сидят: Алеша, Илья, Добрыня. Молодости, конечно, не вернуть, и Добрыня уже весь в седине, и Илья побелел, погрузнел, и сам Алёша не тот, что прежде. Но дружба их, будто волшебная птица феникс, воскресает на старом пепелище.

Илья слушает Алёшу, кивает головой. Всё, слово в слово, говорит Алёша то, что думал-передумал сам Илья. И встаёт перед его взором бой под Киевом, тучи стрел над Днепром Словутичем, красная от крови днепровская вода, летящая ладья, копье, которое вонзится остриём в его грудь. «Доколе же будем мы проливать братнюю кровь?»

И Добрыня слушает Алёшу и тоже кивает головой. Разве сам он всю свою жизнь не болел душой о том, как избавить родную землю от междоусобиц. Как бы сильна и богата была Русь, как бы счастливо жили люди. Великое дело замыслил Алёша, Алёша Попович, самый младший из них…

А народ всё прибывал. Встречались старые знакомцы, однополчане, побратимы. И пошло: «Где? Как? Жена? Дети?» Старшие серьёзные разговоры разговаривают, а молодёжь, молодёжь, как говорится, и на похоронах песни играть будет. И вот уже Васька Буслай балагурит и похохатывает, прохаживаясь по дворцовому саду с девицами. Рядом с ним, прихрамывая, семенит коротышка Потаня.

А между прочим, созвал Алёша гостей не на свадебный пир, не на рыцарский турнир. Созвал на совет, какого никогда ещё не бывало ни на Руси, ни, наверное, во всём свете. Во всяком случае, мне ни разу не приходилось слышать или читать в книге, чтобы где-нибудь во Франции, в Англии, в Испании, в Германии или ещё в какой-нибудь стране вот так собрались бы на съезд рыцари, цвет земли. То есть собираться-то собирались. Например, за столом короля Артура или в замке Карла Великого и при дворах прочих князей, королей, императоров. Похвалялись друг перед другом победами, одержанными в честь прекрасных дам, держали военный совет, присягали на верность своему сюзерену. Но здесь в зале новых Алешиных хором звучали иные клятвы. Впрочем, не будем забегать вперед. Пусть все идет по порядку. Вот они уже сошлись в этом зале, украшенном коврами и оружием. Здесь и старые седые бойцы, ветераны, участники многих войн, не раз глядевшие в глаза смерти, и богатыри помоложе, у кого на счету еще только первые победы и первые раны. Они занимают скамьи, расставленные ряд за рядом. Перед скамьями — стол. Не пиршественный, безо всяких яств и питья, застланный простой скатертью. За столом посередине — хозяин дома, Алёша Попович. По одну его руку — Добрыня. По другую — Илья Муравленин. Президиум? Может быть. Во всяком случае, если бы тогда было в обычае избирать президиум, то и Илья, и Добрыня непременно были бы избраны. Но, может быть, все было проще, безо всякого стола перед скамьями. Просто поднялся Алеша, вышёл на середину и сказал:

— Дорогие друзья-сотоварищи! Вы съехались из разных городов и волостей…

Съезд богатырей, созвать съезд богатырей — вот что замыслил Алёша Попович.

Съезд богатырей! Сможем ли мы через столетья осознать всю беспримерность этого события? Прекращение междоусобных войн, долгожданный мир. Наверное, не было в ту пору у русских людей более горячих чаяний, более трепетных надежд. Об этом читали проповеди и молились в церквах, к этому призывали князей мыслители и политики былинной эпохи. И вот теперь Алёша Попович со своим призывом подумать о судьбе родной земли обратился не к пресветлым князьям, не к смысленным думным боярам, обратился к храбрам, к тем, кто проливал в этих междоусобных войнах свою кровь.

Велика Русская земля, и повсюду есть свои богатыри, славные воины, доблестные витязи, храбрецы из храбрецов. И вот они собрались по Алёшиному зову. Приехали из южных и северных, восточных и западных княжеств, из своих дружин, от своих князей.

Съезд богатырей! С уверенностью можно сказать, что история не помнит ничего подобного.

Вот он сидят в большой, увешанной оружием зале нового Алешиного дома, радуются встрече. Но все чаще приходится им встречаться не в гостях друг у друга — в чистом поле, не для доброй беседы — для смертного боя. Воюют: новгородцы с суздальцама, суздальцы с киевлянами, рязанцы, черниговцы, переяславцы… Да что же это творится на их многострадальной земле? Почему они убивают друг друга? Об этом и говорят они сейчас, на съезде. Говорят горячо и открыто, гневно и скорбно. Говорить-то говорят, а потом? Распрощаются, разъедутся — каждый в свою волость, в свою дружину, к своему князю…

— Дорогие друзья-сотоварищи! С давних времен называют Русь страной городов. И правда, много на нашей земле городов, один другого краше. И каждому из нас дорог свой — тот ли, где родился, тот ли, где отличился, тот ли, за который проливал свою кровь. Но стоит на нашей земле город, которому судьбой ниспослано быть старшим надо всеми, быть в ответе за всю Русскую землю. Это — Киев. Потому и называется он стольным.

— Служим мы разным князьям, кто за любовь, кто за милость, кто от души, кто за серебро и золото. И князья наши люди. Один отважен, другой хитр, один щедр, другой алчен. Не будем спорить, кто из них достойней. Потому что есть на Руси князь, которому самой судьбой ниспослано быть старшим над другими. Это киевский князь. Потому и зовётся он Великим.

— Дорогие друзья-сотоварищи! Чтобы не умалялась больше Русь междоусобными войнами, вижу я только один путь, и ведет он в стольный Киев. Всем нам, вот так, как собрались мы нынче, единой дружиной, идти на службу к Великому киевскому князю.

Поклонился и сел Алёша — решайте, храбры.

Шумит богатырский съезд. «Решайте, храбры!» — легко ли? Прав Алёша — нет иного пути. Но идти по нему — призадумаешься. Даже храбрый из храбрых не сразу решится. Рад бы всей душой на коня и — вперёд. А дом, где жена и дети? А город родной, где почёт тебе и любовь? А дружина, с которой славу снискал? А князь, что дарит милостями? Отрезать по живому. Отрывать с болью, с кровью. И все затем, «чтобы не умалялась больше междоусобными войнами Русь». Не слишком ли дорого?

— А Добрыня что скажет, старый тур, воевода прославленный?

— Я с Алёшей. К молодому князю дружинником. Может, и сам помолодею.

Вот он как, сам Добрыня, светлая голова. При Владимире Великом был всесильным, военачальником, а теперь готов простым дружинником.

— А Илюша, пограничник наш?

— Я с Алёшей и с Добрыней.

— Слышите, что сказал он, Илья Муравленин, первый храбр на Руси?!

Пошумели, пошутили, но решать каждому самому за себя.

Один за другим выходят они на середину зала. Один за другим звучат их голоса:

— Перед богом и людьми клянусь, что отныне и вовеки никогда не подниму меча ни на кого из вас!

— Перед лицом своих товарищей даю клятвенное обещание, что никогда не пролью братской крови!

Илья с нежностью смотрит на товарищей. Вот знакомец Ильи отчаянный храбрец, за неистовость в бою получивший прозвище Расшиби Колпак, вот старый храбр Перемяка со своим племянником, совсем ещё молодым юношей. Вот ещё один соратник Ильи по боям и походам Дунай Иванов. Вот добродушный силач Гаврила Долгополый. Ремянник, Пересмета, Иванушка, сын недавно погибшего Годена. Вот удалец Михайло, младший сынок убитого Игната. Самсон Колубаев, боярский сын. Могучий богатырь Иван, спутник Ильи по Царьградскому походу. А иных Илья и не знает, впервые слышит их имена:

— Я купецкий сын Василий Буслаев…

— Я плаватель Потаня Хромой…

— Я Святогор Гурьев из посадских людей…

Добрыня тоже смотрит на богатырей, что один за другим встают во весь свой рост перед лицом товарищей. Думает: «В час опасности не щадили они своей жизни, отвагой снискали славу и почёт. Трудно бывает в бою. Но, пожалуй, ещё трудней покинуть нажитое годами, лишиться того, чем владеешь, отрешиться от того, чем живёшь. Нет, не зря те, кто собрались в этом зале, носят гордое имя храбров. За свою долгую или недолгую воинскую жизнь они выстояли в боях с врагами, а нынче каждый из них выстоял в бою с самим собой. Сыскать силы, способные положить конец усобицам, объединить Русь. Об этом всю свою жизнь пёкся он, Добрыня, об этом мечтал молодой киевский князь, когда пытался собрать княжеский съезд, нашел их Алёша Попович. Да простятся ему за это все его прогрешения!»

* * *

Алёша мог радоваться. Собранный им съезд богатырей постановил: ни один из храбров никогда больше не поднимет меча против своих товарищей, никогда не прольёт братской крови. И чтобы это свершилось, все покидают службу у своих князей, свои волости и идут в стольный Киев в дружину киевского князя. Принесёт ли это на Русскую землю долгожданный мир? Алёша уверен, что принесёт. И не только потому, что воинская дружина киевского князя станет сильней всех прочих. Их не так уж много — богатырей. Всего только восемь десятков. Но имя каждого из них знают все от старцев до детишек. Потому что больше всех почитают на Руси защитников родной земли. И если увидят люди, что самые смелые, самые сильные протянули друг другу руки во имя мира, то больше не станут воевать меж собой.

И ещё одна радость у Алёши: старые его друзья снова с ним. Вот только недавно сидели они у него в светелке. Говорили о прошедшем съезде, о будущем Руси, вспоминали молодые годы. Улыбался Илюша доброй своей улыбкой, и Добрыня, сам Добрыня глядел на Алёшу с почтеньем и любовью.

Алёша мог радоваться. Разве не достиг он всего, чего хотел. Достиг, всего достиг, вот одно только… Когда сидели они тут, Илья и Добрыня, пришло непрошено то, что пытался он позабыть на время, отодвинуть на срок — Елена. Мелькнуло: вот и сваты. Разве не об этом мечтал он? Придут сваты в терем к Петровичам: «У вас — товар, у нас — купец, добрый молодец, свет Алёшенька, богатый боярин, любимец ростовского князя». Ах, Елена, Елена, где твой суженый? Сегодня здесь, завтра нет его. Говорят же: «Бедному жениться — ночь коротка». Твердит молва о богатствах княжеского любимца Алёши, о хоромах его златоверхих, о конях его лебяжьей стати в табунах несчитанных. Ну, коней-то он с собой возьмёт. А хоромы князь приберёт. Куда везти ему жену, безродному храбру Поповичу?

* * *

Через некоторое время богатырская дружина выступила в поход — в поход мира. Нам неизвестно, как называли это беспримерное в истории событие современники, но я не могу назвать поход доблестных храбров, снискавших себе славу воинскими подвигами, никакими иными словами.

Жители Ростова, высыпав на улицы, в суровом молчании глядели на невиданную эту рать, покидавшую их город. Да, я не думаю, что они радостными криками приветствовали колонну богатырей. Современникам не всегда дано понять всю глубину и истинный смысл того, что свершается на их глазах. Да и что могли думать ростовчане? Как они должны были отнестись к происходящему? Мне кажется, по-своему они были правы в своих рассуждениях. Ну, ладно, все эти храбры, снискавшие воинскими подвигами славу богатыри, они вольны: захотели — приехали, захотели — могут и уехать. Но вот впереди полка — их земляк Алёша Попович. Он-то куда же? Разве мало обласкан он был родным городом? Разве не дали ему они всё, что могли отдать? И вот, восседая на своем коне, едет он, вперив взгляд куда-то вдаль. Небось совестно людям в глаза посмотреть!

Алёша и правда ехал, не глядя по сторонам. Не оглянулся на свой новый замок, который покидал, так и не успев обжить. Не взглянул на старый двор, где когда-то стоял домик его отца, священника Федора. Не посмотрел на терем Петровичей, где осталась непросватанная невеста боярышня Елена. Если бы позволил он себе хоть на миг взглянуть на этот дом, куда столько раз тайно проникал по ночам, то не хватило бы у него духу вот так покинуть всё, что покидал. Может быть, соскочил бы он с коня, да так больше и не сел бы на него, не стал бы догонять всё дальше и дальше уходившую по дороге им же созванную богатырскую рать. И не в том дело, что услышал бы он, как бесчестят его, называя отступником, изменником, предателем, имеющие для этого все основания братья Петровичи. И не потому, что испугался бы проклятий, которые призывает на его голову в отчаянных своих молитвах старая мамка.

Загляни он в терем Петровичей, он увидел бы, что Елена разорвала мелкими полосками и кинула в огонь листок бересты, который он всё же написал ей перед тем, как тронуться в путь. Он узнал бы, что сегодня призвала она своих братьев и объявила им о том, что… Но Алёша не зашёл. Проехал мимо.


24



Вставало солнце. Его ещё не было видно, но в вышине заголубел озаренный первыми лучами купол мечети, и в дворике возле дома засветились деревья, будто в чашечках цветов разом затеплились маленькие светильники.

Деревья походили на яблони. Только ветви у них были потолще и пораскидистей, и цвели они не бело-кипенным яблоневым цветом, лепестки просвечивали изнутри жемчужно-розово, словно в каждом цветке и в самом деле таилось по огоньку. Когда воевода Борислав приехал в этот город, на деревьях под окошками висели плоды — величиной с яблоко, но совсем иные, каких Борислав дотоле не видел, — покрытые пухом, точно вылупившиеся из яйца утята, пахучие и сладкие, как мёд.

Висели плоды. Потом цвели цветы. Потом снова зрели плоды. И вот опять деревья покрыты цветом. Только по этой смене и можно, пожалуй, отметить, что миновали две зимы, как живет он тут на чужбине. Потому что настоящей зимы, как на Руси, в этих краях не бывает.

За это время воевода Борислав немало поездил по землям, подвластным Великому хорезмшаху. Был и в Ургенче — стольном городе Хорезма, и в Бухаре, и в иных городах. Зеленые арки над головой, пронизанные искрами солнца, одна сменяя другую, уходили в дальнюю даль. Светлым серебром струилась по уступам водопадов вода. Зеркально блестели пруды и каналы, в которые гляделись голубые купола мечетей и дворцы — ослепительно белого мрамора или расписанные яркими узорами.

«Самарканд очень древний город, — рассказывал Мухаммад. — В старину он назывался Мараканда и был столицей земли Согдианы. Сюда водили свои войска и персидский царь Кир, и царь царей Дарий, и Александр Македонский. Наши поэты назвали Самарканд жемчужиной мира».

«Жемчужина мира, — думал Борислав. — И в самом деле, нет, наверное, на свете другого города — такого чуждого его взору и такого прекрасного».

Воевода Борислав вышел во дворик. Слуга в полосатом халате, возившийся возле сложенной в углу дворика круглой печи — тандыра, обернулся и поздоровался, склонившись чуть не до самой земли.

— Алейкум салам! — ответил воевода Борислав. Он теперь уже неплохо понимал и даже мог разговаривать по-арабски. Не пропали даром труды его учителя и друга тонколицего, с мягкими чёрными глазами Мухаммеда. Когда воевода Борислав вместе со своими спутниками прибыл в столицу Хорезма, оказалось, что языка гостей из столь дальней земли здесь не понимает никто, кроме купцов, знавших несколько слов по-русски, услышанных где-то на перекрёстке больших дорог, да ещё рабов родом из земли Русь, которым выпало на долю влачить жизнь в неволе бог весть где. Зато было в Ургенче немало учёных людей, знавших греческий язык. В том числе и Мухаммад, который, ещё занимаясь в медресе, увлёкся философией и выучил греческий язык, чтобы читать труды древних философов. На языке греков и изъяснялись они с Мухаммадом в первое время.

Слуга, немолодой, но гибкий и быстрый, покрыл расшитой цветным шелком скатертью маленький столик, стоявший на большом ковре под сенью беседки. Выхватил из тандыра горячие лепешки, которые пёк не на поду печи, как это делают на Руси, а прилепив тесто внутри тандыра к раскаленным его бокам. Поставил на стол расписанное тонкими узорами блюдо с плодами и принес в широкой пиале золотистый напиток, который здесь называли коротеньким словом «чай». Это был настой высушенных особым способом листьев. Привозили листья чая из далекой страны желтолицых людей Китая, что лежит за Великой стеной, отгородясь от всего мира. Горьковатый на вкус напиток сначала не понравился Бориславу, но здесь его очень ценили, считали целебным. Борислав вскоре привык к его чуть горьковатому привкусу и нежному аромату. А потом и сам убедился, что чай не зря считают целебным напитком. Он бодрит силы, унимает головную боль и даже в самую большую жару утоляет жажду. Пьют его не холодным, как, например, квас на Руси в летнюю пору, а горячим. Первое время это тоже удивляло Борислава. Но вскоре он признал мудрость чужого народа. И ему больше не казалось чудным, что в жару пьют горячий чай, надевают толстый ватный халат и тёплую баранью шапку. Насельники любой земли — жители, те, кто населяет эту землю, живёт на ней, наверное, лучше знают, как надобно на ней жить. Полюбил он и дом, который ему предоставили, удобный для жилья в любую погоду. Большая зимняя горница, расположенная на втором этаже над службами, смотрела окнами на юг. Стенные ниши и цветная роспись располагали к покою и отдохновению. Горница выходила на террасу, от которой шли галереи с колоннами, опоясывающие внутренний дворик с цветником и садом. Внизу под террасой располагалась летняя горница — окнами на север. Борислав привык и к местной еде и даже сидеть за столиком научился не на лавке, а на ковре, скрестив ноги. Так и ел, так и писал. Вот и сейчас, позавтракав, он велел слуге принести письменные принадлежности и деревянный ларец, стоявший у него в комнате у изголовья, и стал писать письмо домой. Представлялась возможность отправить его с очередным караваном, проходившим через половецкие степи. Прежде всего он достал из ларца записки Худиона, который тот оставил перед тем, как отправиться дальше в Индию.

Худион времени не терял. Со свойственной ему дотошностью досконально вызнал все, что было надобно. И сейчас Борислав читал составленный им перечень товаров, которыми торговал Самарканд и иные здешние города.

«Из земель хорезмшаха вывозят серебристую парчу, шёлк, добытый из коконов червей, которых местные смерды разводят и выкармливают листьями на кровлях своих изб. Вывозят также шатры, медные котлы, стремена, удила, ремни и прочие изделия из кожи, шёлковую бумагу…

Большой спрос был на наше льняное полотно».

Дальше значилось, сколько локтей полотна и какие прочие товары были отданы в дар шаху и его приближенным боярам, господину Бухары, как именуют тут правителя города, и его людям, посаднику Самарканда… Сколько чего раскупили местные купцы…

Это сообщение, которое Худион составил для Торгового Дома Садко, несомненно, представляло интерес и для киевского князя, и воевода Борислав, сидя на ковре в увитой зеленью беседке за маленьким столиком, переписывал его на той самой шёлковой бумаге, о которой упоминал Худион.

Воевода Борислав был доволен своей поездкой. За время пребывания в Хорезме он не только сумел с помощью Худиона наладить торговые связи. Ему, посланцу Руси, удалось встретиться с визирями шаха и повести с ними разговор, который впоследствии мог иметь очень важное значение для Киева и других русских княжеств, особенно южных, что граничат с половецким полем и больше всего страдают от столкновений с половцами. Дело было в том, что обширные степи, по которым кочевали половцы, с одной стороны соприкасались с Русью, а с другой доходили до владений хорезмшаха. И половцев, которых здесь называли кыпчаками, хорошо знали в этих землях. В прошлом кочевой народ не раз тревожил и разорял здешние города и кишлаки. Правда, нынешний шах, всесильный повелитель Хорезма, сумел если не подчинить беспокойных соседей, то, во всяком случае, устрашить. Половцы беспрепятственно пропускали через свои степи мусульманских купцов, которые проложили караванные дороги и на Восток — в Индию и в Китай, и на запад — в страны Закавказья, и даже в Европу. Многие кыпчаки находились на сторожевой службе у шаха так же, как их воинские полки служили и русским князьям. И все же визири всесильного повелителя Хорезма со вниманием отнеслись к словам русского гостя. А говорил он о том, что Русь и Хорезм могут быть не только торговыми партнерами, но и в какой-то мере союзниками во взаимоотношениях со своими степными соседями. И если это действительно будет так, то Русь вздохнет свободнее.

Работу Борислава прервал приход гостя. Это был Мухаммад, его спутник, толмач и друг. Несмотря на разницу в возрасте и на то, что, казалось, так мало общего было у русского воеводы и молодого ученого из Хорезма, они и в самом деле подружились. Бориславу нравилась мягкость и доброжелательность Мухаммада, его живой и пытливый ум. Люди, знающие Мухаммада, говорили, что он, несмотря на молодые годы, уже снискал себе славу среди мудрецов Хорезма и несомненно станет великим учёным.

Становилось жарко, и воевода Борислав пригласил гостя в дом. Окна летней горницы, и без того выходившие на северную сторону, были забраны резными каменными решётками, ещё больше затенявшими помещение. Не успел гость опуститься на ковёр, как слуга, даже не дожидаясь распоряжения хозяина, по здешнему обычаю гостеприимства, уже нес на подносе пиалы с горячим чаем.

Мухаммад сообщил новости о сроках отправки купцов, интересовавших воеводу, и предложил проводить Борислава к начальнику каравана, чтобы договориться с ним обо всем, что нужно. Сказал, что Пресветлый шах, да хранит его аллах, ездил охотиться на джейранов. Охота была удачной, шах воротился в хорошем настроении и в своей великой милости даровал прощение двум приговоренным к казни преступникам. Один из них был визирь, утаивший, как говорят, часть дани, собранной на строительство новых крепостных стен Самарканда, второй — разбойник, грабивший на дорогах одиноких путников.

Борислав велел слуге подать одежду и спросил:

— Ну, а как дела твоего учителя Абуали?

Мухаммад ничего не ответил. Лицо его застыло, и в чёрных глазах, глянувших на вернувшегося с одеждой слугу, промелькнула тревога. Борислав вспомнил, что однажды вот так же при каком-то разговоре Мухаммад внезапно умолк, а потом, когда они вместе вышли на улицу, сказал задумчиво и печально: «Может, у вас на Руси всё по-другому, и люди живут с открытыми сердцами, и уста их не замыкает замок страха. А у нас и стены имеют уши». И теперь воевода Борислав не стал больше ни о чём расспрашивать друга. Он взял из рук слуги мягкие сапоги с высокими, загнутыми кверху носами и начал их натягивать на ноги. И опять — уже безо всякой связи с предыдущим — вспомнил: Мухаммад когда-то рассказывал — такие носы обуви у них исстари принято делать потому, что людям его земли приходилось, да и сейчас приходится много ходить по сыпучим пескам и высокие загнутые носы сапог при ходьбе не зарываются в песок. Обувь невысокую, которую на Руси называют поршнями, а тут как-то иначе, и вовсе делают без пят, чтобы попавший в них песок высыпался назад. По грозным песчаным пустыням этих мест Бориславу не раз случалось проезжать за время своих путешествий по Хорезму. Он видел иссушенные кости людей и животных, сбившихся с караванной тропы или застигнутых песчаной бурей самумом. Видел он и занесённые песком города. Спутники Борислава, стоя у каменных, похожих на скелеты, остовов полуразрушенных, изъеденных песками домов, рассказывали: «Здесь еще не так давно был цветущий город. Но пески засыпали реку, и все живое бежало, чтобы не погибнуть от жажды». На улице Мухаммад сказал:

— Абуали своей неосторожностью сам накликал на себя беду. Он великий учёный, равного которому нет, на верное, на земле, но разве можно вступать в спор с пророком аллаха! Или с муллами, — добавил Мухаммад, помолчав.

Про учителя Муххамада Абуали ибн Хорезми — Абуали из Хорезма воевода Борислав слышал не раз. Он был математиком и врачом, философом и астрономом. Однажды Мухаммад даже повел Борислава в башню, где его учитель уже много лет вел наблюдения. Они поднялись по крутой высокой лестнице на плоскую кровлю. Самого Абуали в этот вечер не было, но его ученики позволили Бориславу поглядеть в удивительные стекла, через которые он увидел ночные звезды не такими, как обычно, а более яркими, крупными и близкими. Увидел непомерно огромную светлую луну, испещренную темными пятнами и линиями.

«Да, — сказал Мухаммад потрясённому гостю, — наш учитель Абуали приблизил небо к людским глазам. Он составил таблицы движения звезд и светил по небесному своду, он еще раз подтвердил учение древних мудрецов о том, что наша земля — не плоское блюдо, а круглый шар. Не выезжая из города, он измерил даже окружность земли».

Искусный врач, Абуали лечил шаха, и его семью, и многих людей — и имеющих богатство и власть, и нищих бедняков, считая, что все равны перед аллахом. Но недавно учёный впал в непростительный грех: он, ничтожный, осмелился по-своему толковать некоторые заповеди пророка Магомета.

— И теперь шейх — глава ордена дервишей требует сурового наказания для Абуали. И нашему учителю грозит если не казнь, то клещевник, — печально говорил Мухаммад.

Об этом преступлении учёного воевода Борислав уже слышал. Слышал и о клещевнике, в который бросали узников. Насчёт аллаха — думал он — и в самом дела Абуали совершил большой грех. Любые боги — и даже самый милосердный, в кого верят христиане, и аллах мусульман, и невидимый, не имеющий лица бог иудеев, и вытесанные из дерева или из камня языческие идолы — все они, воевода Борислав был в этом уверен, всегда мстят за обиды. Что же касается клещевника, то сам он, закаленный в боях воин, не раз смотревший в глаза смерти, как только представлял себе это мрачное подземелье, наполненное кишащей нечистью, клещами, которые впиваются в человеческое тело и сосут кровь, пока узник не погибнет, сам он испытывал неодолимый страх и всей душой желал учителю своего друга избежать этой страшной участи.

Начальник каравана, узнав, что перед ним гость, прибывший с верительными грамотами к шаху, с готовностью согласился взять с собой двух его людей, которые, кстати, пригодятся ему в пути, и пообещал оказать им покровительство на земле кыпчаков, позаботиться о том, чтобы, не чиня обиды, их проводили к границам Руси.

Недалеко от Бухарских ворот Бориславу с Мухаммадом встретилась ещё одна необычная процессия. В сопровождении почётной шахской стражи ехали на невысоких коренастых конях скуластые плосконосые всадники с туго заплетенными и свернутыми жгутами косами за ушами. Согнанный по велению правителя города народ стоял вдоль улиц, по которым они проезжали, приветствуя их поклонами и криками.

— Послы Чингис-хана, приезжавшие к Великому шаху! — сказал Мухаммад. И стал рассказывать: народ этот, по имени монголы, до сих пор никому не был известен. Так же как и кыпчаки, он ведет кочевой образ жизни. Их дома-кибитки стоят на телегах, и они постоянно переезжают с места на место в поисках пастбищ для своего скота. Только степи, по которым кочуют монголы, лежат не на запад от Хорезма, как кыпчакские, а на восток. По краю их степей проходил шелковый путь — караванная дорога в Китай. Китайцы презирали их за дикость и презрительно называли собаками.

— Собаками? — не совсем поняв, переспросил Борислав. А когда Мухаммад по-гречески повторил непонятное слово, улыбнулся.

— По-нашему — пёс.

Монголы, так же как и кыпчаки, склонны к разбою и грабежу. Но они, как и прочие народы, живущие на пограничных с Поднебесной империей землях, давние данники китайского императора и не смели нападать на идущие в Китай или оттуда караваны. Вот и всё, что было известно об этом народе до последних времен. Потом вдруг объявился у них сильный и властный хан по имени Темучжин, — продолжал свой рассказ Мухаммад. — Говорят, он родом из какого-то небольшого племени, одно время захваченный в плен своими же собратьями, ходил с колодкой на шее, как самый последний раб. Но ему удалось бежать и собрать вокруг себя сильную рать. Смелый и коварный, он разгромил воинские силы многих своих ханов-соплеменников и был провозглашен Чингис-ханом, что означает «владыка Вселенной». Чингис-хан и правда покорил не только всех своих соплеменников, но и соседние богатые и сильные государства. Ему удалось даже преодолеть неприступную Великую стену, столетия защищавшую от врагов земли Поднебесной империи, овладеть многими китайскими городами, и в том числе Пекином, где пребывал китайский император.

Недавно с войсками нового завоевателя мира пришлось столкнуться и хорезмшаху. Всесильный повелитель Хорезма, с презрением относившийся к дикому племени и их хану, после этого случая изменил свое мнение и даже направил к Чингис-хану посольство с большими дарами. Теперь же в Хорезм прибыли ответные послы. Великий шах Хорезма и Чингис-хан заключили мирный союз. Чингис-хан признал шаха Хорезма владыкой Запада, а хорезмшах Чингис-хана — повелителем Востока. Близкие ко двору шаха люди говорят, что монголы оставили в Бухаре, где принимал их хорезмшах, множество дорогих подарков, видимо вывезенных ими из Китая, и самую большую драгоценность среди них — кусок золота величиной с горб верблюда, который от самых своих степей везли на специальной повозке.

Вечером, воротясь домой, воевода Борислав долго сидел на террасе, думал о том, что вскоре уедет на родину. Взглянув на мерцающие в небе звезды, вспомнил учителя Мухаммеда Абуали, утверждающего, что земля, на которой живёт род человеческий, кругла, как шар. Вспомнил, что давно, когда он со своим полком находился в Царьграде, друг его Данила по прозвищу «Монах», большой книжник, однажды, понизив голос, признался, что вычитал у древних греков об округлости земли и что эта греховная мысль не даёт ему покоя. Потом, как он слышал, Данила и в самом деле постригся в монахи. И теперь, наверное, Данила позабыл о былых своих сомнениях и тревогах и молитвой и постом искупает прошлые грехи. А еще подумал воевода Борислав, что надо в том письме, которое он собирается отправить домой, написать о послах этого бывшего раба, а ныне властительного хана, которого даже шах великого Хорезма признал повелителем Востока. Конечно, земли этого… как его по имени… Чиногиса… Так, кажется, называл его Мухаммад… Степи похожего на половцев народа, над которыми он властвует, слава богу, лежат в несусветной дали от Руси, и вряд ли придется русским людям когда-нибудь увидеть вблизи раскосых, скуластых, с жгутами черных кос монголов, все равно надобно сообщить об этом народе в Киев.

* * *

Письмо, отправленное воеводой Бориславом, дошло до Руси. Но сам он не вернулся на родину.

Событие, которое произошло в городке на границе Хорезма, даже тем, кто услыхал о нем, казалось недобрым, но все же одним из многих, что часто случаются на грешной земле. Караван мусульманских купцов, который вез товары монгольского хана на продажу в Хорезм, был ограблен. Купцов убили — как стало известно потом, спасся только один погонщик верблюдов, который и принес эту весть в монгольские степи. Купцы были убиты, а товары то ли военачальник воинского гарнизона, находившегося в крепости, забрал себе, то ли послал в подарок шаху. А может, всё это — и убийство купцов, и ограбление каравана было сделано не по злому умыслу военачальника, а по велению самого хорезмшаха. Так, по крайней мере, потом утверждали монголы. Но после этого случая владыка Востока Чингис-хан двинул все двести тысяч своих войск на земли властителя Запада хорезмшаха. Начинается ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА — «В ГРОЗНОЕ ЛЕТО СОБАКИ».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ В ГРОЗНОЕ ЛЕТО СОБАКИ


Богатырская дружина, выйдя из Ростова, двигалась на юг. Миновали Переяславль-Залесский и Юрьев, обогнули стороной Суздаль и Владимир, прошли мимо Москвы. Дорога пролегала через леса. Только недавно по обе стороны пути стеной стоял еловый частокол, а теперь прозрачно светится березняк. Можно остановиться, нацедить сладкого березового сока. Как раз самое время для него. Когда храбры съезжались в Алёшин замок, в Ростове ещё доживала свое зима. А сейчас уже поворотило на весну. Дерево об эту пору полно жизни, молодой просыпающейся силы, и играют в нем соки, как в человеке кровь. Потому и нельзя рубить весной деревья, из которых хочешь строить дом. Будет он сырой, нетеплый, недобрый — это дерево будет мстить за безвременно погубленную свою жизнь. Брать у леса дерево для дома надо осенью, когда все замирает, отходит к зимнему сну. А вот попить сладкого березового сока, дающего крепость и силу, не мешает даже храбрам.

Как ни ходко двигались при малом обозе, а все же день катился за днем, и встречный ветер все теплел, и солнце пригревало сильней. И вот уже придорожный лес не прозрачен, не пуст: то слышится перезвон гуслей, то засвистят свирели, то задудят рожки. Это стараются на все лады птицы. Белые берёзы, словно девицы в праздничных одеждах, приветственно размахивают зелеными знаменами. Вздымают украшенные бахромой свои стяги, как отроки, стройные тополя. Даже дубы у дороги стоят, будто старые ветераны в парадных кафтанах. Кажется, сама весна выходит к шляху встречать богатырское войско, совершающее марш мира.

Мне неизвестно, на какой версте долгого пути повстречался богатырской дружине первый гонец, первый гонец большой беды, той великой напасти, что уже нависла над Русью. Молодой и беспечный, он и сам ещё ничего не ведал об этом.

Скакал: в сумке тисненой кожи — на ремне через плечо — грамоты с князьей печатью, позади — почетный конвой.

Эге-гей! Поберегись! — Чуть ли не через всю Русь.

Светит солнце — пусть светит! Грянет дождик — пусть грянет! Наше дело весёлое — скачи, пока доскачешь! И виделось ему: пропылённый, не сменив дорожного плаща, он шагает по залам дворца — мимо бояр, разодетых в цветные кафтаны, мимо жён их в платьях переливчатой паволоки, мимо дочек их — тихонь и притворниц.

Ко князю суздальскому от брата его князя киевского доверенный гонец! — В сумке тисненой кожи — грамота с печатью. Достал, подал — вот и все наше дело.

Увидев на дороге воинскую колонну, он придержал коня. Удивлённо вглядывался вдаль, раздумывая, чья это может быть рать. Всадники при оружии, но без доспехов — везут, наверное, в обозе следом. Кони добрые. Мелькнуло: не иначе как весть, что он так торопился доставить, вперёд него долетела до северных княжеств, и это движется та самая подмога, которую он послан просить. Махнул рукой сопровождавшему его конвою, чтобы скакали следом, и рванулся вперёд. И когда был уже совсем близко, опять удивился: при дружине не было никого из князей. Поискав глазами, угадал воеводу. Подъехал, назвал себя — боярский сын, дружинник киевского князя, везёт грамоты в Суздаль и Ростов — и сам поинтересовался, не оттуда ли дружина. Слушал, по-детски распахнув глаза, долго не мог взять в толк, что говорил ему воевода, в котором узнал он храбра Алёшу Поповича. И когда, наконец, понял, что за войско перед ним и почему направляется в Киев, спешась, с великим почтением переводил взгляд то на одного, то на другого ратника, каждый из которых был столь славен. Представив радость своего князя, когда тот увидит дружину храбров, он и сам сверкал белозубой улыбкой и печалился только о том, что богатырская рать идет на юг, а он должен скакать на север и не может первым принести такую дивную весть в стольный. На расспросы о молодом князе, о том, что нового в Киеве, отвечал не очень складно, видимо всё ещё находясь под впечатлением встречи, с небывалой этой дружиной и вовсе не придавая значения событиям, о которых рассказывал. Выходило всё смешливо.

Недавно на половецкие вежи внезапно напала какая-то пришлая рать. Разбила и до того настращала степняков, что они как кинулись бежать, так и гнали без роздыху от самого Лукоморья через все свои степи. Перешли через дикое поле и стоят теперь на Русской земле.

Храбры, спешась и окружив гонца, слушали с большим вниманием. Перейти дикое поле — ничейную полосу — дело нехитрое. А земля Русская степнякам не заказана. Сколько раз топтали её половецкие воинские полки — и непрошено, и по сговору с кем-нибудь из князей во время междоусобиц. Но такого, о чём рассказывал гонец, ещё никогда не бывало.

Да что там ратники! Как двинулись — со стадами и табунами, с жёнами и детьми!.. Гонцы с застав прискакали в Киев, говорят: «Глядишь — ни конца ни краю им не видно! Будто вся степь поднялась, все племена, сколько кочевало их от моря до моря!» Повсюду вдоль днепровских берегов стоят их кибитки, ревет скот, блеют овцы… А они всё идут и днём, и ночью! Забиты все переправы! У паромов драки! Наши нагнали ладей и челнов, да разве хватит на них! Переправляются вплавь — и на конях, и прямо на телегах. Торопятся перебраться на правый берег — все страшатся, не идут ли следом чужеземцы.

Даже в самом стольном, куда прибыли их ханы, — теснотища и столпотворение. Киевляне ропщут: мол, скоро степняки раскинут свои шатры на Софийской площади, а нам и деваться некуда будет. А половецкие ханы били челом киевскому князю, слезно просили помощи. До того, говорили, многолюден и свиреп этот пришлый народ, что ежели русские не помогут, то всему их корню придёт погибель.

— Да что за народ такой? — интересовались храбры.

— А кто его знает, — отвечал гонец. — Сначала шёл слух, объявились печенеги.

— Печенеги? Быть того не может! Как разгромили их мы, а потом половчане, это треклятое племя будто сгинуло.

— Может, и не печенеги, — охотно согласился гонец. — Люди по-разному их зовут, какие-то таурмены, или, ещё чуднее, та-та-ры-мон-го-лы, — с трудом выговорил он и сам засмеялся.

— Ну и что же киевский князь? — спросил Алёша Попович.

— Князь наш послал гонцов к братьям — и к переяславскому, и к галицкому, и черниговскому князьям. А меня вот — на север. «Коль выступать, — сказал, — против чужеземцев, так всем вместе!» Очень он на северных князей надеется! — добавил гонец, помолчав, и сказал, опять улыбнувшись своей белозубой улыбкой: — Я и подумал, когда увидел на дороге вашу рать, что это северная дружина. И откуда они только взялись, эти таурмены? — закончил он свой рассказ.

Но если молодой гонец ничего не знал о пришлом народе, то Алёше Поповичу было о нём кое-что известно. Эти самые пришельцы разгромили многие города Грузии, где ещё недавно правила царица Тамара, жена одного из сыновей суздальского князя. И весть о нашествии с Востока свирепого народа долетела до Суздаля и до Ростова. И теперь Алёша слушал рассказ гонца в тревожном раздумье. Пожалел в эту минуту, что сам он сейчас не в Ростове. Будь он там, голос его на военном совете решил бы многое. Но жалеть об этом было поздно. Снявши голову, по волосам не плачут. И всё-таки! Хоть сам он как отрезанный ломоть, но друзья у него в Ростове остались. Велев гонцу подождать, он подозвал Торопка, отошёл с ним в сторону.

— Поедешь вместе с гонцом. Передашь письма, кому скажу, — и, немного помолчав, будто через силу, добавил: — И заодно свезёшь бересту Елене. Да на словах скажи, пусть ещё немного подождёт. Собирайся!

Но Торопок упрямо покачал головой:

— Никуда я не поеду! Пошли кого другого.

— Это ещё почему?

— А я там ничего не забыл.

Алеша гневно сверкнул глазами. Но на Торопка сверкай не сверкай. Алешин оруженосец, слуга и друг, и смолоду был как норовистый конь, а теперь с годами и вовсе. Ежели закусит удила, с места не стронешь. И, махнув на него рукой, Алеша поворотил назад. Никого с гонцом посылать не стал. Просто отпустил его, пожелав удачи. Низко поклонившись, гонец вскочил на коня. Но прежде чем он тронулся в путь, его окликнул Добрыня: «Сынок!» и спросил, не знаком ли он с его внуком Ядрейкой.

— И знаком, и дружен! — радостно улыбаясь, ответил юноша, довольный, что может услужить знаменитому полководцу. — Ядрейка пребывает в добром здравии. И князь его привечает, и товарищи любят! — И поклонившись, уже отдельно ото всех, дородному, в густой седине храбру, поскакал своей дорогой.

О грозных пришельцах, в единочасье так разгромивших половцев, в дружине храбров говорили долго.

Эти таурмены не впервой нападают на половчан, — рассказывал вечером на привале Илья Муравленин. — Ещё прошлой весной заявились они в половецкие степи. Мне об этом один половецкий хан рассказывал. Есть у меня такой друг, — улыбнулся Илюша. — Его род пасёт свои стада как раз за диким полем. И случалось нам сходиться по-соседски: я — с мечом, он — с саблей. Вот у меня его мета осталась, — показал Илья застарелый шрам, распахнув ворот рубахи. — Ну и я его пометил на память. Да и в полон два раза брал. Потом отпускал за выкуп. А в мирное время пригоняют они к нам скот на продажу, покупают разную железную кузнь и прочие товары. И в эту зиму приезжал мой знакомец. Кумыс в подарок привёз. А я его мёдом потчевал.

— Ну и чья взяла?

— Кто кого в этот раз свалил?

— Кумыс ли хмельнее или наш мёд? — смеялись храбры. Добрыня тоже улыбнулся, представив себе своего побратима и его гостя за мирным застольем.

— А мы и кумыс выпили, и мёд — ничего, — отвечал Илюша. — Посидели, потолковали. И о таурменах речь зашла. Они, как и половцы, в кибитках живут, пасут стада.

— Откуда они пришли? Где раньше-то жили? — спросил кто-то из молодых.

— Где жили, не знаю, — отвечал Илья. — А к половецким степям пришли через Железные ворота. Ещё тогда крепко побили они половчан.

— И город Сурож сожгли, — добавил богатырь-белгородец из Галицкого княжества.

— А где этот Сурож?

— На Чёрном море, — отвечал белгородец. — В Таврии. Наши купцы туда часто ходят на ладьях. Город этот старинный. В давние времена населяли его греки. Теперь — половчане. Он у них вроде как стольный. Летом они кочуют по всей степи, к осени отгоняют свои стада на юг, а сами зимуют в городе.

Добрыня слушал разговоры храбров, думал о своем. Встреча с юношей-гонцом вновь разбудила мысли о Ядрейке. Радовался Добрыня и тому, что внук его в чести, и предстоящей встрече с ним. Вспомнил, что и Сокольник тоже в Киеве при дворе молодого князя. Так ни разу и не видал он сына своего побратима. Теперь непременно увидит!

— Как же таурмены эти поспели? — спросил тот же молодой голос. — Железные ворота на одном краю половецких степей, а Сурож — на другом.

— Так и успели. Кони у них привычные к дальним переходам, и сами они только что не родятся в седле. Степняки, как и половчане. А ещё рассказывали нашим купцам: как завоюют они какую-нибудь землю или город, хан их велит тотчас отбирать людей искусных в ремеслах или в воинском деле. Остальных безо всякой пощады убивают, даже в полон не берут. А умельцев приставляют к делу. Кого только нету, говорят, в их войске! Когда Сурож брали, и из огнеметов жгли его, и горшки с горящим нефтяным маслом бросали, и стенобитные орудия подвели.

— Киевский князь тоже в мыслях держит вооружить наших ратников огнеметами да огнестрелами, — сказал Илья, вспомнив последнюю свою поездку в стольный.

— Пока он мыслит, другие уже их в руках держат, — отозвался Добрыня.

Белгородский богатырь ещё продолжал рассказывать о том, что, разграбив Сурож, или, как его потом стали называть, город Судак, и ближние половецкие вежи, грозные пришельцы ушли. О них ничего не было слышно, и степняки обрадовались, думали татары-монголы отправились назад к себе и больше не вернутся. А они вот снова объявились.

— У таурменов большая сила, — сказал Алёша Попович. — Киевский князь прав. Ежели выходить на них, то всем вместе. Ну что ж, придем в Киев, там и порешим, что делать дальше, — закончил он и, простившись, пошёл к своему шатру. Перед тем как лечь, хотел было сказать Торопку, чтобы утром седлал не того коня, на котором он ехал сегодня, а которого-нибудь из запасных. Потому что конь захромал и его надо показать лекарю-коновалу. Но Торопка не было видно. Он весь день старался не попадаться на глаза своему хозяину. Знал: посердится Алёша, а потом и сменит гнев на милость. Что же казалось поездки в Ростов, то — Торопок был в этом уверен — скакать ему туда и впрямь было незачем. Письма Алёшиным друзьям он бы, конечно, свез, но их мог захватить и сам гонец. А Елене уже нельзя было передать ничего — ни Алёшиной просьбы подождать его ещё немного, ни просто весточки со словами любви. В день Алёшиного отъезда Елена постриглась в монахини, чтобы до конца жизни отмаливать свой великий грех — любовь к лукавому мужу, похитителю девичьей чести. Алёше пока это ещё не было ведомо. А Торопок — знал.

* * *

Между тем в стольный по зову киевского князя съехались князья из ближних волостей, и сразу же случился большой спор. Галицкий князь, имеющий самую сильную дружину средь своих южных собратьев, да к тому же ещё и женатый на дочери главного половецкого хана, первым высказался за поход в помощь половцам. Киевский князь согласно кивнул головой. Он недолюбливал галицкого родича, хотя и считал его опытным воином, хитрым в ратном деле. Хитр был галицкий князь и в других делах. И за поход он ратовал небескорыстно. Но сейчас это не имело значения. Молодой киевский князь тоже стоял за поход против чужеземцев. Правда, по другой причине. Ещё воевода Борислав, несколько лет назад уехавший с торговым караваном в земли хорезмшаха, сообщал в своём последнем письме из города Самарканда о народе, что и обличьем, и жизнью схож с половцами, и о его грозном войске. Больше от Борислава вестей не приходило. Не существовало больше и города Самарканда. Как доносила молва, он был взят пришельцами на острие копья и разрушен, а жители перебиты. Должно быть, разделил их участь и русский воевода. «Наверное, и впрямь лучше выйти на чужеземцев вместе с половцами и разбить их, пока они сами не пришли на Русь», — думал киевский князь. Но другие князья, чьи земли недавно разоряли беспокойные соседи, даже не дали галицкому князю закончить слова.

— Пусть поганые степняки сами воюют с пришлым народом!

— Не повадно будет им в другой раз нас грабить! — кричали они, не смущаясь присутствием на совете знатного половчанина. А тот, тучный, большеголовый, с непривычки неловко сидел на лавке, выставив далеко вперёд тонкие кривые ноги, над которыми туго набитым мешком колыхалось брюхо. Казалось, старый хан сейчас сползёт вниз, на пол. Он и в самом деле не маялся бы на этом неудобном сиденье, а сел бы, как привык у себя в кибитке, на мягкий пушистый ковёр, лежавший у него под ногами. И не делал он этого только потому, что сидеть ему пришлось бы ниже русских князей. В своём травянистого цвета кафтане с мокрыми от слёз, жёлтыми обвисшими щеками он походил на большую тяжелую жабу. Рядом с ним сидели и стояли другие ханы — молчаливые и недвижные, будто каменные половецкие идолы. И лица их были темны, потому что такого разгрома, какой учинили свирепые пришельцы, ещё не случалось в половецком поле.

— Войска у них тьма тьмы — бессчетно! Изведут нас, а потом и ваши земли потопчут! — так говорил, утирая широким шелковым рукавом слёзы, половецкий хан русским князьям. А ещё говорил, поглядывая исподтишка щёлочками-глазами, что в обозах у пришельцев несметные богатства, взятые ими в городах Хорезма, Армении, Грузии… И родичи его дружно кивали и громко щёлкали языками.

Уже уехал, разомлев от собственных слез, старый половецкий хан, нашедший приют на киевском подворье своего зятя. Ушли и другие ханы.

Если мы не поможем половцам, они предадутся чужеземцам и пойдут на нас вместе с ними, — пытался досказать галицкий князь то, что ему не дали в прошлый раз. Но теперь ему не пришлось долго уговаривать своих собратьев. Не зря помянул про богатые обозы чужеземцев хитрый, как змий, половчанин. Против похода больше не возражали даже самые ярые в недавнем времени его противники. Спор продолжался, но спорили князья уже о другом — у кого сколько ратников должно быть в войске, когда выступать и, главное, кто возглавит этот поход.

* * *

Мне известно, на какой версте долгого пути повстречался дружине богатырей второй гонец, второй гонец большой беды, той великой напасти, что уже нависла над Русью. Черный от дорожной пыли, с обожженным ветром лицом, он скакал, загнав коней и не давая передышки людям. Увидев на дороге воинскую рать, он обернулся к своим:

— Вот она — северная дружина! — Он был рад и тому, что сильные северные князья все же собрались выступить против чужеземцев, и что он не разминулся с ними, и что теперь ему не нужно скакать дальше, и он со своими людьми может повернуть назад и идти вместе с северянами.

Так же как и его предшественник, молодой боярский сын, он сначала немного удивился, не видя никого из князей, но тут же, узнав Алёшу Поповича, подумал: «С таким воеводой можно идти в битву и без князя! И Добрыня тут! Решил славный храбр тряхнуть стариной! А это… Неужто Илья Муравленин? Откуда он здесь? И Дюк Степанов из Галича?» Все больше удивлялся он, узнавая знакомые лица.

Хоть и надобно было ему спешить, гонец — старый знакомый Ильи Муравленина — всё же остался отобедать с храбрами. Сидя в шатре у Алёши, рассказывал: князья, собравшиеся на совет в Киеве, решили, не дожидаясь остальных, выступить в поход сейчас, чтобы дать бой чужеземцам не тогда, когда они приблизятся к русским границам, а на чужой земле — в половецком поле. Об этом он и послан сообщить в Суздаль и Ростов. Если северные князья всё же захотят принять участие в походе, то пусть не идут в стольный, как это намечалось раньше, а спускаются вниз по Днепру к порогам — месту сбора всех дружин.

Только, думается мне, не станут князья дожидаться один другого, — сказал он, понизив голос. — Каждый спит и видит — первым добраться до таурменских обозов да захватить побольше добычи.

Сам он был из старшей дружины, присутствовал и на княжеском совете.

Этими обозами и поманил их половчанин. А сначала, кроме галицкого князя да нашего, никто и идти не хотел, — рассказывал гонец. — И потом никак не могли князья сговориться меж собой. Галицкий князь больше всех за поход ратовал, а как до дела дошло, он сразу же: «Ни под чью руку не пойду!» Да и его понять можно. Вроде бы, по обычаю, голова надо всеми — киевский князь. Да уж больно он молод, и идти под его начало такому воину, как галицкий князь, не по чести. А за ним и другие. Вот и порешили, что каждый сам поведет свою дружину. Отбыли по своим волостям. Галицкий князь сказал, что со своей ратью и частью половецких войск пойдет снизу от устья Днепра. А остальные пусть идут сверху с тем, чтобы сойтись у больших порогов.

У порогов сойтись — это он верно помыслил, — сказал Добрыня. — Только дальше надобно уже держаться всем вместе. Не то будет с нашими то же, что и с половчанами.

Так и наш князь считает. А некоторые говорят, мол, таурмены — такие же степняки, как и половчане. Сколько раз мы их били и сейчас побьем.

Пожалуй, и нам теперь незачем идти в Киев? Как ты думаешь, Добрыня? — спросил Алёша. — Лучше сразу двинуться к порогам. Там и встретимся с киевской дружиной.

Так-то оно так, — с некоторым сомнением откликнулся Добрыня. Тут было о чём призадуматься. Обычно русское войско, отправляясь в поход на половецкие вежи, чтобы сберечь силы ратников и коней, спускалось, сколько было возможно, по Днепру на ладьях, если, конечно, военные действия происходили летом. И уже потом конные и пешие полки с обозами двигались посуху в глубь половецких степей. Теперь же дружине храбров предстояло проделать весь дальний путь посуху. Правда, одно обстоятельство несколько облегчало положение. У богатырской дружины не было большого обоза, который обычно сопровождает воинский полк. У каждого храбра имелось при себе только личное оружие. Доспехи и то не все захватили с собой. Ведь отправляясь в Ростов по приглашению Алёши, никто и помыслить не мог, что вскоре придётся вступить в бой.

— Ничего, доспехи мы достанем по пути, — сказал Алёша. — А кони у нас есть — это главное. — Кони и правда были — и свойские у богатырей, и Алёшины, все, которых вывёл он с собой из Ростова.

— При конях да без обоза! Неужто не пройдём?

— Пожалуй, ты прав, — согласился Добрыня. Поддержал Алёшу и гонец. Посоветовал:

— Сейчас и сверните на полдень. Потом выйдете на Залозный шлях. Ты ведь знаешь его, Илюша? — обернулся он к Муравленину.

— Как не знать. Знаю, — отвечал Илья. Залозным, или Железным, шляхом, названным так потому, что по нему возили добываемую в этих местах руду, ему не раз приходилось проезжать. Знал он и пастушьи тропы, что петляли по степи, выводя путника к речке, к ручью или на худой конец — к колодцу. Мог Илюша провести по ним войско и по своей земле и по половецкому полю.

— Так кто же из князей идёт в поход? — спросил Алёша гонца.

— И переяславский князь, и черниговский, и новгород-северский обещались, — стал перечислять гонец. — Да из младших князей курский, путивльский, козельский, волынский… Вот если бы ещё Суздаль с Ростовом послали дружины! — сказал он и поднялся из-за стола. Но Алёша остановил его, попросил ещё немного подождать, а сам вышел из шатра, кликнул Торопка. Тот явился не сразу. Лицо хмурое, будто со сна. Алёша сказал просительно:

— Поезжай в Ростов!

— Не поеду, — мотнул головой Торопок. — Письма отдай гонцу. А я при тебе останусь — куда иголка, туда и нитка! — поворотился и пошёл.

Пока Алёша писал письма своим друзьям в Ростов, гонец беседовал с Ильёй. Вспомнил вдруг:

— Видел твоего Сокольника. Орел! Ушёл с дружиной киевского князя.

Вышел с письмами Алёша. Гонец поклонился храбрам:

— Прощайте! Счастливого пути!

— И тебе удачи! — пожелал ото всех Алёша.

Предложение Алёши Поповича идти на соединение с киевской ратью было единогласно одобрено военным советом, и дружина храбров, изменив первоначальный маршрут, двинулась на юг — в половецкие степи.

* * *

Был травень, или, как пошло от греков, май, — месяц роста, когда все буйно рвется ввысь. Об эту пору случается в степи уйдёт, как в воду, в зелёную волну и конь, и всадник, с головой. Но в этот травень трава — от корня тратить, тереть, травить — и впрямь травилась, терлась — сухо, ломко, едва поднявшись, чтоб прикрыть копыта топчущих её коней. Вихрилась пылью вслед. Трава травилась. Буйствовало солнце. Росло. Заполняло небо. Висело перезревшим плодом над головою — вот сорвётся.

Уже была съедена похлебка. Уже догорели угли костра. Добрыня, простясь, зашагал к своему шатру. Поднялся Илья Муравленин. Встал и Алёша. То ли пройтись хотел перед сном, размяться после утомительной дневной скачки, то ли поговорить о чем с Илюшей. Торопок с войлоком для постели и прочей рухлядью в охапке приостановился, уступая им дорогу.

Спускались сумерки. Было душно. Сухая трава царапала по сапогам. Алёша вглядывался вдаль. Посмотрел и Илья. Что-то чернело: дерево не дерево, человек не человек. В степных беспредельных просторах случается такое. Дышит в лицо жарким дурманом, и в густом мареве вдруг увидишь криницу с водой, конский косяк, неслышно скачущий своим путем, глинобитные стены жилья… Вроде бы вот оно всё — ещё немного, и дойдёшь. Но это — обман. Сколько ни шагай по жесткой траве, выбьешься из сил, упадешь, как загнанная лошадь, а вдали по-прежнему будет маячить криница, будут беззвучно скакать кони, будет манить в недосягаемые дали несуществующее жилье… Вот и сейчас не понять, в самом ли деле есть что там вдали или это степное видение.

Но в этот раз степь не дразнила обманом. Подойдя, разглядели: стоит посреди степи каменная баба. Обличье плоское. На вздутом животе сложены короткие каменные руки. Каменные стволы ног от собственной тяжести ушли в землю. Кем поставлена, для чего? Непонятно. Немало их на степных просторах. Стоят, покинутые, заброшенные, неприсмотренные. Иссечены ветром, будто изъедены дурной болезнью проказой, их проваленные носы и большие тяжелые груди. Половецкие идолы. Чужие боги — кто их разберёт, какова их суть, какова власть.

Илья глядел на каменную бабу, а в глубинах памяти возник, как степной мираж, половецкий царевич Илтарище, убитый на пиру Алёшей. Илья взял его тогда в полон, а Алёша убил. Не со зла и не в сваре. Свару он затеял нарочно и убил пленника гостя с умыслом — чтобы не кумился Великий князь с врагами Русской земли, погаными степняками. Смертью половецкого царевича откупил Алёша жизнь русских воинов — будто принёс его в жертву ненасытным идолам. А сейчас вот они с Алёшей пришли в проклятые эти половецкие степи, чтобы защитить их от чужеземцев. Такова жизнь. Молча постояв у половецкого идола, распрощались Илья с Алёшей. Не на ночь, как загадывали, — навеки.

* * *

Я думаю, что здесь, вблизи Днепровских порогов, где должны были сойтись со своими ратями князья, и предстал перед храбрами третий гонец — окровавленный, в разодранной рубахе, с чёрным от муки лицом, — третий гонец большой беды, той великой напасти, что уже пришла на Русь.

— Ты из какой дружины? Из киевской? — спрашивал Алёша, наклонясь над раненым, которого, разодрав чью-то рубаху, перевязывал конский лекарь. Тот мотал от боли головой, едва шевелил чёрными вспухшими губами:

— Из галицкой. Сошлись: нас — тысяча, да половчане, а их — несчётно!

— Тысяча? Только одна ваша дружина? А остальные где же? Или их тоже побили? — нетерпеливо бросал один за другим вопросы воевода храбров.

— Волынские с нами были и вроде куряне…

— А киевская дружина?

— Киевская и черниговская, как растоптали их стан…

— Чей стан? Кто растоптал? Да говори ты толком! — торопил Алёша. Но ратник не отвечал, жадно припав к кружке с водой, которую кто-то поднёс к его губам.

* * *

Кого только не видали перед собой священные дубы за долгие века. Здесь, на острове Хортица, останавливались славянские плаватели. Одолев страшные Днепровские пороги, приносили жертвы Перуну и другим языческим богам. В этих же рощах возносили свои молитвы и христиане — купцы, воины, паломники, отправлявшиеся к грекам в Византию или возвращавшиеся на родину. Здесь, оставляя, ладьи, пересаживались на коней ратники, уходившие в половецкие степи. Но такого множества народа давно уже не привечала гостеприимная Хортица. За парусами столпившихся вокруг острова ладей не видать днепровской воды. По вечерам весь остров светится веселыми огнями костров. Летят на огонь ночные бабочки, тучами вьются комары. А у костров — песни, шутки, смех. Кажется, что собрались здесь не воины перед битвой, а съехались витязи на праздничный турнир. Да и с кем биться? Где они, эти страшные таурмены, или, как их ещё называют, татары-монголы, от которых сломя голову бежали степняки? Стоило галицкому князю со своей дружиной выйти против них, как они повернули коней назад и исчезли в степи, будто наваждение. Даже воеводу своего бросили. А тот, соскочив с убитого коня, кубарем скатился в овраг, забился в волчью нору. Ратники галицкого князя вытащили его. Он стоял, ощерясь, будто затравленный зверь, — невысокий ростом, коренастый, с широким лицом, на котором круто вздымались скулы и горели черным огнем раскосые глаза.

Скачи вдогон за князем, скажи — чужеземца пленили! — приказал одному из воинов старший дружинник. Но князь, порубив и разогнав воинов вражеского сторожевого отряда, уже возвращался назад. А рядом с ним — на беду пленника — ехал старый половецкий хан. Ратники, окружившие пойманного, расступились, давая им дорогу. Князь не успел ничего сказать, как половецкий хан, взвизгнув, что-то громко крикнул по-половецки своим воинам, и те кинулись к пленнику, сорвали с него шлем и кольчугу. Хан и сам соскочил с коня, несколько раз ударил пленника ногой, по-прежнему продолжая что-то яростно кричать по-половецки. Только слово «воевода» выкрикивал по-русски. Совсем недавно этот воевода, налетев на половецкие вежи, на глазах у всех зарубил младшую жену хана и сжёг вместе с кибиткой его малолетних детей. Половецкие воины по приказу хана привязали пленного воеводу к четырём коням и погнали их вскачь.

Об этом и говорили, сидя у костров, воины. Побил таурменов галицкий князь где-то возле Олешья, когда шел сюда к порогам, — с одной только своей дружиной да половецкими войсками. А теперь, когда сошлись дружины разных княжеств, ни у кого не было сомнения, что чужеземцы будут разбиты и навсегда забудут дорогу не только на Русь, но и в эти степи.

Вот тебе и Чингис! «Владыка мира», «любимец неба» означает это имя, которое он сам себе взял — хан неведомого народа. Испугался он, видно, не на шутку. Разве иначе прислал бы он послов сюда на Хортицу после всего, что случилось?

Первые послы — два чужеземца, а с ними русский — пришли ещё в Киев.

Чужеземцы стояли молча. А русский поклонился киевскому князю, достал грамоту, развернул её и стал громко читать:

«Слышали мы, что русские собираются идти на нас. Мы вашей земли не занимали — ни городов, ни сёл. Пришли мы на наших холопов — половцев». Как только прочитал он это, галицкий князь закричал — не то про чужеземного хана, приславшего грамоту, не то про русского, который читал её:

«Совсем изолгался, собака! Половчанам они тоже так писали! А потом!»

Старый половецкий хан тоже закричал. Да и как было ему не кричать. Галицкий князь говорил правду. Прошлым летом, когда проклятым чужеземцам в Кавказских горах преградили дорогу смелые горцы алланы, в половецкие вежи вот так же пришли послы — может быть, даже эти самые. И грамоту принесли ещё хитрей этой: «Мы с вами одной крови и не собираемся вас воевать. Мы только алланов побьём, и вы их бейте и берите себе ихние стада». И ханы его обрадовались даровому добру. И сам он позарился тогда на сытый, кормленный на горных пастбищах скот алланов. Напал на горцев и угнал скот и коней. А пришлое войско, как только одолело алланов, тотчас двинулось на половецкие вежи. Вот тебе и одна кровь!

А русский, пришедший с чужеземцами, продолжал читать дальше: «Мы слышали, что половцы причинили вам много зла. Если они бегут к вам, бейте их и забирайте их добро!»

«Верно! Незачем нам в степи идти за чужим обозом!»

«Его ещё добыть надобно — этот обоз! А вот у степняков отнять стада и коней — это сам бог велел. Мало ли они нас грабили!» — послышались голоса.

Ещё неизвестно, чем бы кончилось это дело, но тут один из половецких ханов вытащил из ножен саблю и полоснул русского, читавшего грамоту. Чужеземцы тоже схватились за оружие, но на них накинулись дружинники, свалили, скрутили. А потом и вовсе убили. Это галицкий князь всех уговорил. Убивать послов — самое худое дело, и не в обычае это у народов, блюдущих свою честь. Но оно свершилось, и о нём старались поскорей забыть. Тем более все были удивлены, когда от иноземцев явились вторые послы. Их убивать не стали. Просто прогнали. Теперь все, от князя до простых воинов, только и думали о том, чтобы поскорей настигнуть непрошеных пришельцев вместе с их обозами.

Напрасно воевода Юрий из дружины галицкого князя твердил, что таурмены — отменные стрелки и крепкие воины. Остальные — и те, что несколько дней назад участвовали в схватке с пришельцами, и те, что никогда их в глаза не видели, — только смеялись в ответ.

— Да какие там воины!

— Хуже половчан!

— Степняки поганые, и все тут!

И вот однажды утром раздался крик сторожей. В степи показались всадники, подскакали к берегу, разглядывают стоящие на причале у Хортицы русские ладьи.

Услышав это, молоденький волынский князь, совсем ещё отрок, а с ним и другие молодые князья со своими дружинниками вскочили на коней, перешли вброд Днепр и кинулись в погоню за таурменами. А следом двинулось и все войско.

И вот уже русская рать идёт половецкими степями. И опять — удача! Воистину у страха глаза велики! Один за семерых померещился половчанам. Наплели с испугу сказок про неодолимую силу пришлого народа. И кони-то у них быстрей скачут, и сабли острее, и пики длиннее, и кольчуги крепче. Кони и правда у татаро-монголов быстрые. Несутся вспять — не догонишь. И кольчуги доброй работы. А что касается сабель, так, может, они и острые, только не выстояли с ними пришельцы против русских мечей. Короткий бой, и чужеземцы бегут все дальше в степь. А в награду победителям остаются мирно пасущиеся на приволье конские табуны, стада коров, буйволы, верблюды, овцы… Их столько, что хватит и князьям, и воеводам, и простым воинам. А где-то впереди ещё — обозы с несметным богатством…

Восемь раз всходит и заходит солнце. Восемь раз накрывает степь звездным пологом теплая ночь. А чужеземцы, которых и звать-то как неизвестно, будто дразнят идущее вслед им войско — то замаячат на окоеме, то сгинут, будто их не было. Притомились и люди, и кони.

— Эдак мы все половецкое поле обрыскаем, а та-урменов, или, как их там, татаров-монголов, в глаза не увидим!

— А пускай их. Пусть уходят к себе, только обозы бы оставили! — посмеиваются воины, шуткой разгоняя усталость.

И в самом деле, русская рать дошла уже до южного края половецких степей. Вот и речка Калка — коротенькая, три конных перехода — и впадает она в Азовское море.

Здесь, на берегу Калки, князья, собравшись на совет, решают разбить стан — дать отдых ратникам и коням.

Галицкое войско вместе с половцами раскинуло шатры на берегу. Киевская и черниговская дружины — поодаль у подножия холма. А меж ними расположились ратники других волостей.

Ранним утром по приказу галицкого князя на разведку отправляется сторожевой отряд. Во главе его — семнадцатилетний князь волынский. С почтением слушает он напутственное слово — разведать, где стоят посты, охраняющие лагерь противника, много ли у таурменов войска, а главное, при них ли находится обоз. Галицкии князь не только прославленный полководец, он еще и отец невесты юного князя. И радуясь, что именно ему доверено такое важное дело, юноша птицей взлетает на коня.

А ещё через некоторое время галицкии князь со своей дружиной и половецкими войсками потихоньку покидает свой стан и переходит Калку. К нему присоединяются кое-кто из князей, раскинувших лагерь по соседству. Но другие — киевляне, черниговцы, переяславцы ничего не знают об этом. И не узнают никогда.

На стан киевлян и черниговцев внезапно обрушится конница, сминая шатры, топча не успевших вооружиться воинов. Нет, это не татары-монголы. Это, не разбирая пути-дороги, сломя голову бежала разгромленная противником половецкая рать, а за ней — и галицкая дружина.

* * *

Раненый, немного придя в себя, говорил:

Князь волынский ещё юн возрастом. Он смел и чист душою, и нет в нем хитрости. Увидел он только сторожевой полк, а подумал, что это и есть вся таурменская рать. И бежали они ранее от нас не по слабости, а по хитрости, заманивали вглубь. А там им числа нету! И гнали они нас, и секли, и рубили, топтали конями.

Вскоре увидели храбры: вот они — и русские, и половчане, те, кому удалось уйти от погони. Скачут, рассыпавшись по всей степи — и в одиночку, и бестолковой гурьбой. Не остановить. А ежели кто и придержит коня, то только для того, чтобы крикнуть:

— Бегите к Днепру! К ладьям!

— Таурмены!

— Татары!

— Монголы!

— Идут!

— Скорей!

Говорили, сам князь галицкии пронёсся где-то впереди дружины. Видели и молодого волынского князя. А старого половецкого хана зарубили. И воеводу Юрия — тоже.

— А киевская дружина? Где киевская дружина?

Отвечают вразнобой:

— Потоптали её свои.

— Князь киевский на холме стоял, глядел, как нас бьют, с места и не сошёл!

— Да сами бьются они с таурменами! Возами огородились и залегли. А тех вокруг видимо-невидимо.

— Не выстоять нашим!

— К Днепру! К ладьям!

— Бегите!

Не все, кому удалось добраться до Днепра, сумели уйти от погони. Галицкий князь, посадив на ладьи всех собравшихся на берегу, приказал порубить и оттолкнуть от берега остальные суда, чтобы ими не могли воспользоваться преследователи. Но и свои, кто прибежал позднее, увидели только паруса, быстро удалявшиеся вниз по Днепру и наполовину ушедшие под воду суда с проломленными днищами. А еще видели они приближающуюся конницу свирепого врага. Спасения не было.

Но храбрам об этом ничего не было известно. Богатырская рать шла по направлению к речке Калке, на помощь киевской дружине.

Перед тем как тронуться в путь, Алеша Попович велел всем ополчиться — надеть доспехи, привести в порядок оружие. Выехал перед строем, сказал:

— Скоро и мы повстречаемся с ханом Чингисом. Не посрамим наших мечей!

Алёша ошибался. Сразиться с Чингис-ханом храбрам не пришлось. Хан Чингис находился в это время далеко от речки Калки, от половецких степей. Он возвращался домой в Монголию. Перед тем как покинуть завоеванный Хорезм, он устроил в любимом хорезмшахом Самарканде парадный смотр. По разрушенному городу чуть ли не весь долгий весенний день шло и шло несчетное войско. А на главной городской площади по приказу Чингиса, разрывая на себе одежды, громко рыдали мать шаха и его жены, оплакивая судьбу свою и своей страны.

«Да будет известно каждому, что всю поверхность земли от места восхода солнца до места захода всемогущие боги отдали владыке мира Великому из великих Чингис-хану». Так велел объявить и поверженным, и еще не покоренным народам Темучжин, которого ныне называли Чингисом.

Сам он в сражениях больше не участвовал. Зато его войска под началом сыновей и полководцев разрушали города и уничтожали жителей в Средней Азии и в Иране, в Закавказье и в Крыму. А в половецких степях два его полководца, разделив пополам огромное войско — один преследовал бежавшую вместе с половцами к Днепру галицкую дружину, а второй окружил смешавшиеся, подавленные своей же конницей полки других князей.

Огородились возами, — проговорил Добрыня, сказал будто сам себе. Но Илья тотчас откликнулся:

— Ничего. Киевский князь хоть и молод, но на рать крепок.

Кони их шли вровень, голова к голове. Но и тот и другой ехали молча, как и все остальные. Казалось, так — быстрее. А быстрей уже было нельзя, разве только обернуться птицей. Ехали молча, но думы их шли согласно, как кони, — о киевской дружине, в которой у одного был сын, у другого — сын сына.

Выстоят?

Выстоят!

* * *

Они бы выстояли.

Внезапным вихрем. С налету, с ходу. Копытами по головам. И ржанье, крики, стоны. И все же они бы выстояли. Уже мечи в руках. Уже возы по кругу. Уже смятение улеглось и зло пришло на помощь. Рубились люто. И держались крепко. Они бы выстояли. Только: «О, только бы воды!»

С холма видать в зеленой дреме Калку, тяжелое литое серебро её воды. О, только бы воды! Для раненых хотя бы, что стонут жалобно: «Воды!» Так близко, у подножия холма. Всего-то спуститься вниз — и пей! Так низко берег плоский, травянистый. Так солнце высоко — над самой головой.

Ополчились.

Щетиной вепря копья. Тучей стрелы. И сабли молнией. И солнце над головой.

Воды! Воды! Воды!

— Братцы! Не стреляйте! — Голос русский. Оттуда, где татары, где монголы. Голос русский: — Сейчас я что скажу вам. Братцы, не стреляйте! Погодите!

Стрелки опустили луки. К городьбе шли четверо в доспехах, с саблями — таурмены. А меж ними — русский. В сермяжных портах и рваной рубахе. Теперь уже можно было достать их не то что стрелой — брошенным с маху копьем. Таурмены шли бесстрашно, а тот, меж ними, озирался опасливо. И все кричал:

— Не стреляйте! Что скажу вам!

— Говори! — приказал киевский князь.

— Великий хан Чингис вражды к вам не питает. Скорбит о том, что брань случилась между вами. Не хочет лишней крови. Велел он передать: «Разоружитесь и ступайте по домам!»

— А сам ты кто?

— Я сторожем сидел у брода. Звать меня Плоскиней.

— Зачем ты у врагов?

— Они нагрянули на брод. Убили тех, кто был с оружием, а сдавшихся в полон всех пощадили. Послушайте меня: мечи и копья оставьте в городе и идите.

— Таурмены понимают нашу речь?

— Нет, говорят со мной по-половецки.

— Тогда скажи, Плоскиня, сам-то ты им веришь?

Плоскиня осенил себя крестом:

— Как перед богом! — клялся бродник. Кто знает, может быть, и сам не ведал, что творит, а может…

А в стане ещё подумали — недолго, ещё поспорили — немного.

— Обманет хан Чингис!

— А что же делать?

— Покуда меч в руках…

— Нет, не пробиться!

— А может, Суздаль иль Ростов…

— Мы все от жажды тут погибнем. Уж лучше от таурменской сабли!

— Что ж, на божью волю! — и киевский князь приказал сложить оружье.

И тотчас побежали — без мечей, без копий, без секир, без луков и без стрел — к воде. Черпали горстями, тянули губами, хлебали, глотали, плескали — пили. Но вдоволь напиться не успели. Ринулась конница — сабли наголо.

* * *

В одном переходе от Калки повстречались богатырской дружине беглецы, которым удалось вырваться. От них и узнали страшную весть.

Не бой, а бойня!

Супротив сабель — голыми руками!

Рубят, как капусту!

Идти дальше не имело смысла. Никто не попрекнул бы храбров, если бы они повернули назад, как это сделал ростовский князь, уже в пути узнавший о разгроме татаро-монголами русского войска. Но совсем рядом, в одном переходе, гибли свои — обманутые, безоружные. А у них были в руках мечи.

Конная дружина богатырей на всем скаку врезалась в противника, не ожидавшего нападения. И было смятение в стане чужеземцев и радостные крики своих:

Суздальская дружина!

Оставив безоружных, монгольская конница бросилась на дружину храбров, приняв ее за головной отряд еще одной рати русских. Так думали и свои. Чудом уцелев от резни, они теперь — все, кто был на ногах, — бежали в степь в надежде встретить и поторопить тех, кто должен был идти следом за этим головным отрядом, спасшим их от смерти.

А храбры знали, что на помощь им не придёт никто.

* * *

Они погибли в бою с пришлыми чужеземцами, далеко от родной Руси, в глуби половецких степей, на маленькой речке Калке. Они полегли все, как один, но ещё долго продолжали жить.

Воскресали.

Поднимались с земли.

Садились на коней.

Брали в руки меч и копье, чтобы ехать к стольному Киеву, под которым со своими со войсками со великими стоял… нет, не Чингис-хан — имени Чингиса былины не упоминают — собака Калин царь. Калин — от речки Калки, где произошла трагическая для русских битва. Собака — по-видимому, от года Собаки, по мусульманскому летосчислению, название которого, дойдя до Руси, ассоциировалось презрительной кличкой и пристало к облику ненавистного хана.

Шло время.

«Ещё день за днем, как и дождь дождит,

А неделя за неделей, как река бежит.

Прошло поры-времечки да на три году.

А три году да три месяца,

А три месяца и ещё три дня…»

Растёрзанная Русь была залита кровью. Многие князья толклись у трона повелителя Золотой Орды, выпрашивая ярлык на княжение. А Илюша Муравленин в ответ на уговоры хана пбслужить ему бросал:

Ай, не сяду я с тобой за единый стол.

Не буду есть твоих ествушек сахарных.

Не буду пить твоих питьицов медвяных,

Не буду держать твоей золотой казны.

Не буду служить тебе, собаке Калину!

Но это всё будет потом. А пока дружина храбров ведёт свой последний бой. Илья Муравленин ещё не раз поднимет свой тяжёлый меч, ещё не раз, как вперёд махнет — станет улица, как назад махнет — переулочек. А потом упадёт он на сухую, истоптанную копытами землю в половецкой степи. И баба Лытогорка наступит каменной стопой на его молодецкую грудь и будет давить, пока не растопчет сердце. И увидит Илья: скачет сын его Сокольник с мечом в руке ему на помощь.

* * *

Потеряв коней, встанут спина к спине Алёша с Торопком. За твоей спиной, как за каменной стеной. И вспомнил Алеша: «Куда иголка, туда и нитка!» И порадовался, что Торопок рядом. И пожалел, что не отослал его в Ростов с письмом к Елене.

Может быть, кому-нибудь покажется несколько странным, что именно Алёша Попович — самый младший из храбров — в этот трагический час как бы вышел на первый план. Былины, связанные с татаро-монгольским нашествием, не отводят Алёше главной роли, но ведь я не пересказываю былины — мы уже об этом говорили. Я хочу, чтобы прославленные храбры в этой повести предстали перед вами такими, какими вижу их я. В летописях говорится о том, что в битве с татаро-монголами погиб Алёша Попович со своим слугой Торопком и семьюдесятью богатырями. Именно — Алёша, и это дало мне право увидеть его так, а не иначе.

* * *

Лежал Добрыня — буйна голова испроломана, могучи плечи испростреляны. Лежал Добрыня, истекая кровью в половецкой степи. А мысли его были в дальнем и давнем.

* * *

Дружина вернулась из похода. Ходили на хазар. Добрыня хорошо помнит. Ведь это был его первый поход. Как он был счастлив тогда, что князь Святослав взял его с собой. Уж так старался! В бою не оплошал. Сам Святослав отметил молодого дружинника. В Киев вошли тихо. Ни в трубы не трубили, ни в бубны не били. Это только врагам сообщал Святослав наперёд: «Иду на вы!» А домой возвращался без предупреждения. Потому и не встречали. Конечно, народ на улицах бежал за конями дружинников и кричал приветы. Но вообще-то киевляне обижались на Святослава, что уходит он воевать чужие земли, а родной Киев не бережёт. Опасались, не дай бог, пока Святослав с дружиной где-то ходит-бродит, нападут степняки. Ведь так уже было. Нагрянули в отсутствие Святослава печенеги. Княгиня Ольга, Святославова мать, с внучатами едва спаслась. Умчали её тогда верные люди на челне прямо из-под носа печенежьего хана. И Киев удалось отстоять чудом. Верней, не чудом, а смелостью и смекалкой. Когда осадили степняки город, обложили так, что ни мыши не проскочить, ни птице не пролететь, одному молодому отроку все же удалось обмануть печенегов. Взял уздечку в руки и перелез неприметно через стену. Перелезть-то перелез, а вот дальше как пройти, когда кругом степняки? Тотчас увидят. Но хитрый отрок не стал хорониться. Так с уздечкой в руках и шел открыто у всех на глазах. Был он обличьем похож на печенега и говорить немного умел по-ихнему. Шёл и у них же спрашивал, не видал ли кто коня. Жаловался: у ханского брата пропал конь. Слугам велено искать его и без коня не возвращаться. Так и приняли его степняки за своего. А когда почуяли, что дело не чисто, он уже был у самого Днепра. Кинулся в волны и поплыл под водой, чтобы стрелы не достали. И дальше везло ему, повстречал одного из Святославовых воевод Претича, который с малым числом воинов шел в Киев с поручением от князя. Претич, как узнал про беду, велел трубачам громко трубить в трубы. Услыхали печенеги победные звуки труб и решили, что это возвращается из похода сам Святослав. Тут уж не до Киева им было. Самим бы спастись! Поспешно вскочили на коней и давай бог ноги.

Святослава любили и уважали. Удачлив был князь в воинских делах, и слава о его победах летела на гордых крыльях по всему свету. А все же, думалось киевлянам, спокойней было бы, ежели бы их князь побольше сидел дома. Вот почему хоть и радовались горожане возвращению князя, а встречали без особой торжественности. К тому же так случилось, что в ту пору и княгини Ольги не было, в Киеве. Уехала на полюдье собирать дань. Большого ума была женка княгиня Ольга. Оставшись вдовой после смерти мужа своего Игоря, властной рукой держала кормило. Она и княжила на Руси, по сути, пока Святослав громил своих врагов.

Как давно это было — Ольга… Святослав… Малуша…

Как давно и как недавно.

Будто наяву видит Добрыня заснеженный сверкающий на солнце просторный двор княжеской усадьбы. Навстречу въезжающим в ворота дружинникам бегут домочадцы и челядинцы. И среди них Малуша, Добрынина сестра — красавица, любимица всей дворни и княгини Ольги.

Чудно: Добрыня наперёд знает, что будет потом.

Княгиня Ольга, воротясь с полюдья, увидит вспухший Малушин живот и разгневается на любимую холопку. Отберёт у Малуши ключи от кладовых и погребов. А потов и вовсе отошлёт с глаз вон, выделив ей для житья сельцо Будятино. Там и родит Малуша сына Владимира. А сейчас какое счастливое у неё лицо! Русая коса расплелась. Глаза сверкают, как снег на солнце. Но глядит Малуша не на брата своего Добрыню, который вернулся жив-здоров из первого своего похода, глядит она на молодого князя Святослава. А Святослав соскочил с коня, бросил поводья Добрыне, враскачку подошёл к Малуше и погладил её рукой по щеке, по распущенным густым волосам…


На этом кончается наша повесть о славных храбрах. Я говорю наша, потому что каждый читатель читает книгу по-своему.

Я рассказала вам, что увидела, что передумала, читая былины. Теперь же мне очень хочется узнать, что думаете вы об этой книге. Почта в наши дни работает исправно — не то что во времена богатырей.

Адрес простой: 103012, Москва, пр. Сапунова, 13/15, издательство «Советская Россия».

Я с нетерпением буду ждать писем от каждого, у кого появится желание мне написать.

Автор


25



Где-то когда-то возник слух и утвердился на века, что на Руси и понятия не имели о татаро-монголах. И летописец написал: «Явились народы, неслыханная рать. Никому не ведомо, откуда пришли, каков их язык, какой они веры. Одни называют их татарами, другие — таурменами или печенегами». О пришельцах — это правда — говорили разное — и в ту пору, когда они только впервые появились у границ Руси, и потом, когда их несметные орды буквально затоптали русские города и села, залили кровью всю Русскую землю. Но не знать о них, думаю, не могли. Русь не жила замкнуто. Связи — торговые и дружеские, политические и родственные — соединяли ее с соседями половцами, с государствами Грузии, Армении, Азербайджана, с Хорезмом — словом, со многими странами, которые уже познали нашествие татаро-монголов. И несомненно, политическим деятелям той эпохи было известно о завоевательных походах Чингис-хана. Другое дело, что на Руси не ожидали нападения народа, земли которого находились в такой дальней дали. И внезапность нашествия, и невиданная многочисленность пришельцев, и неслыханная их свирепость, конечно, потрясли русских людей. До Руси доходили слухи о том, что воины Чингис-хана в покорённых городах иной раз вырезали всех жителей «от старцев и до сосущих соску». Но одно дело — услышать о чужой беде, и совсем другое — познать свою. Ратники, которым удалось спастись после всего, что случилось на Калке, рассказывали о вероломстве врага:

Слово давал отпустить — не даром, за выкуп — и князей, и воинов их, если сложат оружие. Только брехливо слово его, как собачий лай, и сам он — хан-собака. Велел без пощады рубить безоружных. Не подоспей храбры, никто бы с Калки не ушёл живым.

Убить в бою, или сгоряча, или в месть за причинённое зло — это было понятно. А вот так, как пришельцы на Калке — обманно, безоружных, всех подряд — ни за что ни про что, такого на Руси в заводе не было. Пленных угоняли, чтобы взять выкуп, или продать, или посадить на свои земли холопами, но крови зря не лили. А эти басурмане… Про такое и услышать было немыслимо:

Пленных князей и многих ратников, связав, кинули на землю, положили сверх них доски, и на том живом помосте под крики и стоны задавленных сели пировать.

И был вопль, и воздыхание, и печаль по всем городам и весям.

Как могли осмыслить трагические события их очевидцы? Чем объяснить причину собственных поражений и побед все сокрушающего жестокого врага? Божья кара! Господень гнев! Наказание, ниспосланное всевышним.

«…А иные говорят, что это и есть то дикое племя маоветян, упоминаемых в Библии, которых в незапамятные времена израильтянский полководец Гедеон загнал в пустыню меж севером и востоком. И теперь они вышли оттуда, чтобы пленить всю землю от востока до Евфрата, от Тигра до Понтийского моря, кроме Эфиопии»… Мы не станем доискиваться, почему именно Эфиопия выделена из общего перечня земель, которым, по мнению летописца, суждено погибнуть в пожарище мировой войны его эпохи. Нам важно представить себе, как оценивали, каким масштабом измеряли завоевательные походы Чингис-хана современники. И не только русские.

Один из приближённых хана:

«Вся поверхность земли содрогалась!»

Соседи монголов:

«Наши города пришли в упадок, чтобы больше никогда не возродиться».

Арабский учёный:

«Величайшее бедствие, которое когда-либо обрушивалось на человечество».

Список можно продолжить бесконечно. В него войдут десятки поверженных государств, тысячи разрушенных городов, миллионы загубленных человеческих жизней. Но вернемся к нашему летописцу. Он уверяет: то, что произошло на Калке, — грозное предупреждение погрязшим в грехах людям. Но вместе с тем сам он хочет поверить: всё будет хорошо — и татары обратились вспять, и Чингис-хан убит!

Чингис-хан убит не был. «Властелин Вселенной», «любимец неба», «красное солнце», как величали его приближенные, «собака хан», как звали его на Руси, умер собственной смертью осенью года Свиньи. В последние годы жизни он пытался овладеть тайной бессмертия, как овладевал чужими землями и городами. Он щедро одаривал своих богов, и больше всех — бога войны, принося ему в жертву мясо животных и неисчислимое количество человеческих жизней. Он пытался вступить в дружеские отношения с богами чужими, оказывая милости их служителям. Он допытывался у тибетских мудрецов о сокровенных тайнах бытия. Но мудрецы знали, как надо жить человеку на земле, и не знали, как можно не умирать. И «любимец неба» должен был покинуть этот мир, как самый обыкновенный смертный.

Рассказывают: принимая приехавшего с дарами правителя одного из государств, которое он ещё не сумел покорить, хан себя плохо почувствовал. Он приказал тотчас умертвить высокого гостя и всех, кто прибыл с ним. Он запретил сообщать о своей смерти войскам до тех пор, пока они не овладеют страной, которую сам он не успел покорить.

Взяв приступом непокорную столицу противника и вырезав все ее население, полководцы и приближённые хана с его гробом двинулись на родину в монгольские степи, продолжая убивать каждого, кто встречался им на пути.

Происходило это далеко на Востоке. Те же татаро-монгольские полки, что явились в половецкие степи, и в самом деле ушли, оставив кровавый след на краю Русской земли.

«Не знаем, откуда явились на нас и куда опять делись», — заканчивает запись о пришлом народе, сотворившем большое зло, летописец, надеясь, что свирепый этот враг никогда больше не придет. Но он пришёл — и не только на Русь. И сотворил ещё большее зло.

Если бы в те времена в Европе выходили газеты, то все они — и польские, и чешские, и венгерские, и немецкие, и итальянские, и французские, — несомненно, поместили бы на первых полосах сообщения своих агентств о том, что после тяжёлых кровопролитных боев с превосходящими силами противника русские были вынуждены оставить свою столицу город Киев. Но в Европе газеты тогда не выходили. Выходили они в ту пору, кажется, только в Китае. Мы знаем, что китайцы тогда уже изобрели разборный шрифт. Иероглифы лепили из глины или отливали из металла. Существовали типографии, в которых печатались газеты. Но что писали газеты Китая, завоеванного «красным солнцем» Чингисом, нам неизвестно. А вот в Европе весть о том, что орды татаро-монголов приступом взяли Киев, вызвала большие волнения. Скакали гонцы: от польского короля — к королю чешскому, к германскому императору, к папе римскому; от чешского короля — к королю венгерскому, к герцогу австрийскому, к папе римскому. От императора германского скакали гонцы в Польшу, Чехию, Венгрию, Австрию. К папе римскому гонцов посылать германскому императору надобности не было. Сам он, собственной персоной, находился в Италии, где вел непрерывную борьбу с папой.

Папа римский, узнав о падении Киева, тоже был сильно встревожен. Грозная сила неведомого народа, пребывавшего дотоле в глубинах Азии, давно уже привлекла внимание папы. Ещё при Чингисе ко двору монгольского владыки отправился посланник Рима, сначала один, потом другой. Даже внешний облик монголов поразил европейцев.

«Вид их отличается от других людей, — сообщал один из папских послов. — Между глазами и между щеками они шире, очень выдаются скулы, нос плоский, глаза маленькие. Волосы они заплетают в две косы и завязывают каждую за ухом». «Одеты в кожи или в меховые шкуры», — добавляет другой.

И вот они в Европе — свирепого вида всадники в меховых одежах, табуны коней и верблюдов, стада, кибитки, не виданные в Европе китайские стенобитные орудия, камнеметная артиллерия…

Одним из первых увидел их часовой на сторожевой башне польской столицы Кракова. С тех пор минуло семь веков с лишком, но и ныне каждый час звучит над Краковом тревожный голос трубы и обрывается на середине такта. Потому что безвестный тот часовой был сражён татарской стрелой, не успев до конца доиграть сигнал тревоги. Но всё же он разбудил город, призвал к оружию своих сограждан, и в память о нём плывёт над Краковом голос его трубы.

Их не остановили ни реки, ни горы. Движения их орд не могли задержать ни отчаянно сражавшиеся ополченцы, ни железные рыцарские дружины. Казалось, сбывалось мрачное пророчество: неведомый народ, вышедший из пустыни меж севером и востоком, во главе со своим богом войны двигался все дальше по дорогам Европы. Уже копыта его коней протопали по землям Польши, Чехии, Венгрии, уже передовые его полки дошли до узкой полосы Адриатического моря, за которой лежал Рим… Ожидали, что папа римский сплотит венценосных полководцев — князей, королей, императоров, чтобы объединенными усилиями остановить нашествие варваров, потрясших христианский мир. Но папа, занятый распрями, бежал из Рима во Францию…

И вдруг огромное татаро-монгольское войско повернуло назад. Почему? Причин было много: в Орде умер Великий хан, и надо было избирать нового, в войске началось брожение, а позади лежала огромная завоеванная, но непокорённая земля Русь.

* * *

«России определено было предназначение… Её необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы» (Пушкин).

* * *

А сейчас мы снова возвращаемся на Русь. Начинается новая глава, но она уже не из «Повести о богатырях», а из другой книги. Называется она — «СЫНОВЬЯ».

СЫНОВЬЯ



Потом, когда случилось всё это, припоминали люди: по ночам то на одном краю Киева, то на другом слышался горький плач. Не сразу догадались, что это плакала мать пресвятая богородица — Нерушимая стена. По-разному писали иконописцы женщину, подарившую миру сына-бога. Иногда она ещё совсем малая девичка, которую привели в монастырскую школу. С книгами в руках, вступает она под своды храма, где предстоит ей провести в учении несколько лет. Иногда — это молодая девица, прилежно склонившаяся над пряжей. Иногда — мать с младенцем на руках прижимает его к себе в скорби и страхе перед теми испытаниями, которые суждено пройти ее сыночку. А в киевской Софии на большой, во всю стену, выложенной из цветной смальты мозаике возвышается она над людьми. Стоит во весь рост, то ли воздев кверху, то ли раскинув в стороны руки, будто хочет защитить собравшихся внизу людей. Вот почему и прозвали её Оранта — Нерушимая стена. Ведь всегда в случае опасности бежит народ под защиту стен.

На Софии в неурочный час забили колокола. Им отозвались все сорок сороков киевских церквей. Набатный колокольный звон извещал жителей о тревоге. Михалку он застал на торгу. Михалка успел купить лемеха для плуга, шаль жене и птичку-свистульку для сынишки Ильи. И теперь, держа покупки в руках, растерянно стоял посреди площади.

После гибели своего приемного отца Ильи Муравленина Михалка ещё некоторое время служил на пограничной заставе. На южной границе было на редкость спокойно… Половцы после разгрома, который учинили в их степях таурмены, больше не тревожили Русь набегами. Многие их роды откочевали на запад. Говорили, что выпросили они у венгерского короля разрешение поселиться на угорских землях. На все были готовы: и жить оседло в отведенных им местах, и принять христианство. Всё равно — говорили — не дадут им житья таурмены, того и гляди снова нагрянут в их степи.

Сокольник уговаривал Михалку переехать в Киев, поступить в княжескую дружину. Но Михалка в дружину не пошёл — помнил, как говаривал Илья: «В усобицах славы не сыщешь!» В Киев он тоже жить не поехал. Осел на землю, сеял хлеб. Обзавёлся семьёй. Несколько дней назад он приехал в стольный кой-чего купить. Остановился, как всегда, в доме Сокольника.

Время опять наступало тревожное. Об этом на днях толковали у Сокольника. Пришел Сокольников друг Ядрейка и ещё двое дружинников. Сидели хмурые.

— Неужто Калка ничему так и не научила князей? — говорил Сокольник. — Дорого заплатили мы тогда за княжеские распри. И вот опять все то же.

— Что и говорить, — кивнул головой немолодой дружинник. — Владимирский князь и Рязань выдал на разоренье, и свой город погубил, и сам с сыновьями погиб.

Все помолчали, будто над гробом покойника. Рязань была на памяти у всех. Долго не слышали на Руси о таурменах, или татарах, как их чаще называли теперь. И вот опять явилась их несметная сила. В этот раз первой приняла на себя удар Рязань. Когда татары еще только перешли восточную границу Руси, рязанский князь послал гонца во Владимир за подмогой. Но владимирский князь подмоги не прислал. Пришлось рязанцам одним встретить врага. По своему обыкновению, хан Собака дал лживое обещание не тронуть город, если окажут ему почёт и уважение. И поехал к нему с дарами княжич, старший сын рязанского князя. Хан взял дары, но потребовал от княжича, чтобы тот прислал ему свою красавицу жену. Не стерпел обиды молодой княжич, отвечал хану: «Всё ты сможешь взять, но только тогда, когда нас в живых не будет!»

Княжич был убит. А жена его, когда враги окружили город, взяла своего малолетнего сына и вместе с ним бросилась вниз с колокольни. Так рассказывали люди.

Рязань татары сожгли дотла.

— Один мой ратник оттуда родом. Ездил недавно. Говорит, даже место то, где стоял город, порастает травой, — стал рассказывать Ядрейка.

— Скоро многие наши города порастут травой, если не отстоим свою землю! — сказал Сокольник.

— Отстояли бы, ежели бы разом все встали, — снова заговорил пожилой дружинник. — Помните притчу о том, как отец дал сыновьям пук прутьев и велел разломить его? Сколько ни старались сыновья, не смогли осилить. А отец взял, повыдергал прутья и по одному быстро поломал их. Вот так и у нас получается. Каждый город насмерть стоял — что Коломна, что Москва, что Козельск, а толку…

Да, Козельск крепко держался. Столько крови было пролито! Говорят, что князь-малолетка в той кровавой реке захлебнулся.

А владимирский князь… Что теперь тревожить его память. Сам он принял мученический венец. А всё же приди он тогда на помощь Рязани, может, всё бы совсем по-другому обернулось.

— Может, они угомонились — татары? В последнее время о них вроде бы не слыхать, — проговорил Михалка. Но пожилой дружинник, мрачно взглянув на него, сказал:

Скоро услышите.

А Сокольник добавил тихо:

— Разведка донесла: новая рать их идёт.

* * *

…Бежали люди, скакали всадники. Михалка тоже хотел было бежать домой, но потом сообразил: Сокольника дома нету. Дружинники по тревоге должны быть на княжеском дворе. Что же ему делать? И в село надо возвращаться к жене и сыну — может, и туда дойдут татары. И покидать в такой трудный час стольный негоже.

В это время на площадь выехал воз, на котором, словно поленья, лежали пики, секиры, бердыши, палицы. Его тотчас окружили. Двое дружинников принялись раздавать оружие. Подошел и Михалка. Ему досталась палица с тяжелой булавой.

— Теперь, друг, не скоро придётся пахать! — с сочувствием сказал стоявший рядом немолодой простолюдин, глядя на лемеха, которые Михалка все еще продолжал держать. — Оставь их. Живы будем, откую тебе новые. Я — кузнец.

Михалка положил лемеха на землю возле стены чьего-то домишки, а шаль с птичкой-свистулькой спрятал за пазуху.

Киевляне с благодарностью поминали старого князя Ярослава, в свое время окружившего стольный крепкими крепостными стенами. Они тянулись от подножия горы почти до Крещатной долины. Но даже в этом огромном кольце было тесно от жителей, набежавших сюда с Подола и других районов, находившихся за городским валом, от войск, стянутых с пограничных застав. Тесно было и в Софийском храме, где возносили киевляне молитвы матери божьей Оранте — Нерушимой стене. Казалось, она всем сердцем понимала людскую беду. Скорбно глядели на молящихся чуть раскосые глаза. Но поднятые вверх, раскинутые руки обещали защиту. Да и не могла она не защитить город, где ее так любили и почитали. Во всяком случае, в это твердо верили и ратники, приходившие помолиться перед предстоящим боем, и женщины, в слезах и надежде прижимавшие к себе испуганных, притихших детей.

Но в этот раз не помогли киевлянам ни крепостные стены, ни сама пресвятая богородица.

Был город в стеснении великом. И ничего не было слышно от скрипения множества телег, от ревения верблюдов, от ржания коней и от стука пороков — стенобитных машин, день и ночь сокрушавших крепостные стены.

* * *

Очнувшись, Михалка некоторое время продолжал лежать. Только голову чуть приподнял и тотчас услышал стон. Стонал он сам. Но это он понял не сразу. И где он — тоже не понимал. Вроде бы была ночь, но было светло от огня, пылавшего в чёрном небе. Пахло гарью. А самого Михалку бил озноб. Всё-таки он заставил себя сесть и оглянуться. Первое, что увидел он, было распростертое рядом с ним тело его нового знакомца, киевского кузнеца, с которым они вместе получали оружие. Михалка так и остался с ним. Они вместе пошли к сотскому, собиравшему воинов городского ополчения, они рядом бились у Золотых ворот. И вот он лежит — мёртвый, его новый друг, имени которого он так и не успел узнать. Теперь Михалка всё вспомнил. Когда пороки — стенобитные машины пробили стену, в неё хлынула конница. Рубила наотмашь, топтала копытами. И его свалил сильный удар в голову. «Значит, татары взяли стены и это горит Киев», — подумал Михалка. Он слышал крики, доносившиеся из города. А ещё слышал стук плотницких топоров, но решил, что ему чудится. В самом деле, не строят же в. горящем городе дом. Уже потом узнал Михалка, что в эту ночь киевляне возводили ещё одно кольцо крепостных стен вокруг Десятинной церкви, где укрылось множество народу. Узнал, что там до последнего сражались дружинники во главе с воеводой Димитром. Не раз потом вспоминал он пламя в черном небе, горящий Киев, Сокольника и его друзей, которые — считал он — погибли с воеводой Димитром, если не пали раньше.

Михалка встал на ноги, но тотчас же снова повалился на землю. Не потому, что не мог устоять — в проёме стены он увидел у самого вала татарские юрты и сторожей, охранявших лагерь. Так и выбирался он всю ночь — полз и снова ложился на землю меж мёртвых тел. Благо, мертвецов вокруг хватало — и русских и татар. Только к утру оказался он за пределами татарского лагеря. Шёл лесом. Хорошо, что ночью подморозило. Несколько дней стояла оттепель, а теперь схваченный морозом снег был крепок, и по нему можно было идти, не проваливаясь.

Село, в котором жил Михалка, лежало в излучине Десны за крутогором. С дороги не было видно ни изб, ни купола церквушки, и Михалка таил надежду, что татары, не заметив, обошли его стороной. На холм он поднимался бегом, но, одолев высоту, глянул вниз и застыл недвижно. Там, где стояло село, средь белого снежного поля чернела плешина пепелища.

* * *

Разрушив Киев, татаро-монгольское войско двинулось дальше. Как обычно, на завоеванной земле остались баскаки — правители, которым надлежало отобрать искусных ремесленников, красивых девушек и здоровых молодых рабов для отправки в Орду, собирать дань, провести перепись населения. Оставались и сторожевые отряды — следить, чтобы не выходило из повиновения население, и охранять ямы — придорожные заставы, где содержались лошади для гонцов, скакавших с ханскими распоряжениями или донесениями полководцев, баскаков и прочих чиновных людей.

Одна из таких ям стояла там, где раньше находилось Михалкино село. Видно, татарскому баскаку приглянулось это место. Несколько дней десятка три пленных, которых пригнали всадники, расчищали пепелище, потом плотники поставили несколько срубов и огородили их крепким тыном, будто маленькую крепость.

С вершины холма было хорошо видно воинов и коней, которых татары не привязывали, а пускали бродить по двору. Михалка пролежал в снегу все утро, замерз, но не уходил до тех пор, пока не высмотрел все, что нужно — и в каком из домов ночует стража, и где стоит их сотский — богато одетый татарин, который, как рассказывали люди, был особенно лют на расправу, — и где держат татары пленных.

А ночью над ямой вспыхнули языки пламени. Воинов, успевших выскочить из горящего дома, свалили стрелами, так же как перед тем сняли сторожей. Маленький отряд Михалки в эту ночь пополнился и бойцами и лошадьми.

В лагерь вернулись, когда уже рассвело. Дорога туда была непростая. Ступишь шаг в сторону, и уйдёт в зыбкую хлябь и конь, и всадник. Шли по вехам, приметным только своим.

Усталые люди повалились на лапник, постланный в землянках. Лёг и Михалка. Но перед тем как заснуть, достал из-за пазухи глиняную птичку-свистульку, которую так и не увидел его сын Илья. Шаль, тогда же купленную на торгу, он отдал женщине с ребятишками, прибившейся к их отряду, А птичку всегда держал при себе.

* * *

Перевалив через волок и выйдя к Ловати, Ядрейка с Сокольником вздохнули свободней. Если раздобыть челн или сколотить плот, можно уже без трудов плыть вниз до самого Новгорода. Просто не верилось, что стоит еще на русской земле город, который не был ни разрушен, ни сожжен врагом.

Они напились, ополоснули руки и лица. Оба были оборванные, в разбитых худых сапогах, вконец изголодавшиеся. Еще бы! С тех пор как выбрались они из горящего Киева и двинулись на север, потеряли счет не то что дням — месяцам. По пути то пробавлялись охотой, то сами таились по лесам, как дичь от охотника. Даже сейчас, пожалев о том, что нет челна и нечем связать плот, они пошли дальше так же опасливо — кто его знает, может, и тут вдруг наскочит татарский разъезд. И тогда схватят и начнут допытывать, кто такие, куда идут. Татары страсть не любят хожалых, не привязанных к месту людей. Воевода Димитр рассказывал: они, даром что сами — кочевники. Как придут в чужую землю, первым делом лишают людей воли — велят всем жителям оставаться каждому на месте, будто холопам. За ослушание — смерть!

Сокольник шёл впереди. Ядрейка старался не отстать, но он больше ослаб, и Сокольник нарочно замедлял шаг. Попавшиеся на пути болота прижали их к самому берегу. Нужно было либо обходом пробираться через лес, либо идти по открытой низине, у самой кромки воды. Но всё равно вначале следовало немного передохнуть и подкрепиться, иначе Ядрейка не дойдет.

— Посиди, — сказал Сокольник. — Пойду поищу яиц.

В последнее время птичьи яйца были для них большим подспорьем. Оставив товарища в кустах на опушке, Сокольник двинулся в лес. Далеко ходить ему не пришлось. На берёзе прямо над головой чуть покачивалось лохматое грачиное гнездо. Сокольник вскарабкался вверх по стволу, повис на большом суке, потом, подтянувшись, встал на него ногами. Но до гнезда не добрался — увидел ладью. Она быстро шла вниз по реке. Сокольник мигом скатился с дерева. Вместе с Ядрейкой они побежали к воде. Кричали, махали руками. Ладья свернула к берегу, но не пристала. Кормчий, стоявший на носу, сурово спросил:

— Что надобно?

— Нам в Новгород!

— Возьмите, Христа ради!

— А кто вы такие? Может, разбойники? — сказал кормчий, всё так же сурово, разглядывая их драную, превратившуюся в лохмотья одежду.

— Не разбойники мы. Из Киева идем! — отвечал Сокольник.

— Из Киева, говоришь?

— Я внук Добрыни, Ядрейка! — закричал Ядрейка.

— Причаливай! — крикнул кормчий гребцам.

Они жадно жевали хлеб — непросеянный, пополам с мякиной, но все же — хлеб! Рассказывали о том, как был взят Киев, о своих злоключениях и сами расспрашивали, так же жадно, как жевали хлеб, о Новгороде, о жизни в этом городе, уцелевшем от разгрома.

— Не дошли до нас окаянные, — рассказывал кормчий. — Заслонили нас братья города. А потом и распутица помогла. Не отважился хан Собака идти по болотной хляби, повернул вспять. Зато в селе неподалёку от Новгорода, где стоял перед тем, как назад уйти, полютовал вволю. Село с землей сровняли, всем от мала до велика головы порубили и нанизали на колья. Наши новгородские потом пришли в это село и увидали этот кровавый тын. С тех пор и зовут то место Кровотыньем.

Один из гребцов, широкоплечий детина всё глядел на Ядрейку. потом оставил вёсла, поднялся, придвинувшись поближе, сказал:

— Я тебя не признал бы, ежели бы ты сам не сказал, что кличут тебя Ядрейкой. Уж больно ты отощал. А так я хорошо тебя помню. Ты с моим братом Ратибором вместе в школу бегал. А потом и я стал ходить, да только ты уже уехал в стольный.

— Постой, постой, — сказал Ядрейка. — Ты брат Ратиборов. Как тебя… А, вспомнил! Миша!

— Верно, — сказал парень и широко улыбнулся.

— А Ратибор где?

— В дружине у князя.

— У князя Ярослава?

— Нет, у сына его, — отвечал детина.

Через несколько дней старый друг Ядрейки Ратибор повел их с Сокольником на Рюриково городище. На большом княжеском дворе было людно. Широким кругом стояли молодые мужи и парни, смотрели, как два всадника в доспехах с палицами в руках старались вышибить один другого из седла. Они то налетали друг на друга, то разъезжались в стороны, чтобы сойтись, сшибиться опять. А стоявшие вокруг подбадривали их криками, смеялись.

Ратибор подвёл их к просто одетому юноше. Сказал:

— Привёл к тебе в дружину, князь, двух молодцев. Вот Ядрейка, внук Добрыни. А второй — Сокольник, сын Ильи Муравленина.

Юноша зорко поглядел на одного и на другого, кивнул головой, сказал приветливо:

— Я рад вам!

Это был князь Александр. Тогда его ещё не называли Невским.

Загрузка...