День двадцать четвертой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции я встретила в госпитале в городе Инзе Куйбышевской области.
Не было бы войны, собрались бы мы сейчас на школьном дворе, счастливые, веселые, поздравляя друг друга с праздником. В этот день девушки всегда вплетали в косы широкие красные лепты. Теперь наш класс — десятый, и мы шли бы на демонстрацию первыми или правофланговыми. На Садовом кольце море людей, и наша колонна, которая казалась такой внушительной на школьном дворе, растворится в общем людском потоке, шумящем, поющем, смеющемся, шелестящем шелком знамен.
Впереди нас спецшкола с оркестром. Сзади завод «Каучук», много баянистов; мы все танцуем, весело играем в очень длинный ручеек; кто-нибудь из мальчиков обязательно купит «уйди-уйди» или дразнит девчат китайским мячиком на резинке.
На Красной площади закончился военный парад. У Мавзолея торжественно выпрямились голубые елочки. Прошли передовые районы Москвы.
Идем и мы, школьники.
«Не задерживайтесь, не задерживайтесь», — торопят руководители колонн. А нам так не хочется уходить с радостно праздничной площади, расстаться с шелестом знамен, под которыми, стоит только чуточку помечтать, и немедленно почувствуешь себя в строю бойцов! Хочется крикнуть что-то особенное, что переполняет сердце, и не можем подобрать слов, а когда кажется, что нашлись слова, колонна уже прошла, и мы спускаемся на набережную.
Что-то сейчас в Москве, которой угрожает враг?..
В палату без стука вбежал один из ходячих больных:
— Скорее! В Москве парад… Как всегда, на Красной площади… Войска идут, артиллерия, танки… По радио все, все слышно!..
В столовой собрались почти все раненые. Даже тяжелобольные потребовали, чтобы их перенесли к репродуктору. Выздоравливающие с санитарами и сестрами помогли им в этом. Некоторых перенесли с койками.
Жадно ловим каждый шорох — дыхание Красной площади.
Исхудавший, казавшийся подростком раненый — только морщины да седина выдавали его возраст, — тихо покачивая скованную гипсом руку, неотрывно смотрел в одну и ту же точку; другой, в наспех накинутом халате, вытянул больную ногу, уперся подбородком о костыль и весь ушел в свои мысли; молоденькая светловолосая сестра присела на краешек койки к больному с высоко забинтованной шеей; придерживаясь за ребро кровати, тот все пытался приподняться, а она успокаивающе поглаживала по серому одеялу и слушала, слушала… Слушала и я. Там, в родной Москве, суровым шагом прошли перед Мавзолеем боевые дивизии. Может быть, прошли и мои товарищи, славная наша дивизия?
Необычные звуки наполнили столовую бывшей железнодорожной больницы на маленькой станции. Чеканный шаг бойцов, грохот танков, решительная поступь тех, кто прямо с Красной площади пройдет по посуровевшим улицам Москвы и совсем неподалеку от столицы, в пригородах ее, вступит в бой с врагом. Казалось, после всего слышанного по радио, продуманного, прочувствованного сегодня, в этот суровый и празднично-боевой день немыслимо больше оставаться на тихой больничной койке.
Раненые, даже те, которые едва держались на ногах, осаждали дежурного врача: «Выписывайте, нам надо на фронт». Однако ни категорические требования, ни мольбы, ни угрозы куда-то жаловаться не помогали.
— Фронту нужны здоровые, крепкие люди. Вы еще не поправились. Придет ваше время — не задержим, выпишем, — терпеливо и невозмутимо повторял врач. И против этой «убийственной» справедливости «медицины» очень трудно было что-либо возразить. Ничего не поделаешь, что верно то верно: на фронт надо ехать здоровым. Значит, надо ждать, когда придет время.
Мое время пришло в морозный декабрьский день.
Утро пролетело в хлопотах. Получала документы, очень долго прощалась — надо же было всех обойти, попрощаться, — выслушивала массу наставлений и напутствий. Все, что ждет впереди, казалось простым и ясным. Вот доеду до Горького, куда меня направляют из госпиталя, оттуда сразу же на фронт. Ну, а что такое фронт, было знакомо.
Но, когда захлопнулась госпитальная дверь и я осталась одна посреди заснеженной улицы незнакомого, в сущности, города, незаметно подкралась к сердцу глухая, неясная тоска. Признаться, чуточку, а если уж совсем по-честному, то пожалуй, даже больше, чем чуточку, растерялась. Горький, фронт — все отодвинулось неизмеримо далеко. Реально же существовал незнакомый город, мороз, летнее обмундирование под довольно поношенной солдатской шинельке, пилотка, которая никак не защищала от ветра моментально замерзшие уши, да небольшая ржаная лепешка в вещевом мешке: подарок на дорогу от старенькой нянечки — весь мой провиант, если не считать продаттестата, с которым я не знала, как обращаться.
Где-то в конце кривенькой, сугробистой улочки начинаются новые, неведомые пути-дороги. Как пройти по ним, как проехать, что-то ждет на их ухабах?.. Как ни думай, ни гадай, все равно не угадаешь. Похоже, придется решать задачу со многими неизвестными. Раз так, решать буду, как школьник: действие первое — добраться возможно быстрее до Горького. Перекинув через плечо лямки своего сморщенного в кулачок вещевого мешка, зашагала к железнодорожной станции.
И тоска, и растерянность, и думы-раздумья — все, как шелуха, отлетело напрочь, едва переступила незримую границу, отделявшую тихий, словно бы застывший в зимней спячке, покосившийся от времени городок от деятельной, гомонливой сутолоки вокзала.
Битком набитый людьми стоит у перрона пассажирский поезд. Короткий свисток — это «главный» дает отправление. Ему отвечает пронзительный свисток паровоза. Дядька, коренастый, коротконогий, в стеганке, ошалело натыкаясь на людей, корзинки, ящики, бежит к вагону. Ткнулся в один, в другой, и, наконец, впихивается на переполненную площадку. И словно бы вместе с ним, с запыхавшимся, опоздавшим пассажиром, вздыхает с натугой паровоз — поезд трогается.
На перроне среди корзин, сундучков, перевязанных веревками чемоданов, на длинных, похожих на саваны, сшитых наспех из простыней и скатертей мешках — женщины и дети. Это эвакуированные со своим скарбом ждут пересадки. Длинная, петляющая очередь военных выстроилась к окошку. Над ним — кривыми буквами «Продпункт». Пахнет хлебом и селедкой. Здесь, оказывается, можно предъявить продаттестат, что я и делаю, и мой вещевой мешок уже не напоминает сморщенную оболочку проколотого воздушного шара.
Люди в несвежих белых халатах несут на носилках, ведут под руки раненых — прибыл санитарный поезд. Женщины оставляют свои тюки, корзины, чемоданы, обступают раненых, вопросительно, с тревогой и надеждой, всматриваются в усталые, посеревшие от боли лица. Как знать, может, своего тут встретишь? На войне где-то… Адресами-то растерялись…
С грохотом проносится воинский эшелон. Солдаты в шапках-ушанках, в полушубках и валенках с любопытством выглядывают из дверей теплушек. Вместе с эшелоном возникла, промчалась, стихла песня. Женщины тихо переговариваются:
— Вишь ты, без остановки.
— На Москву пошел…
— Тепло одеты. Воевать сподручней в такой одеже.
Вокзал, с его кажущейся беспорядочностью и суетой, был самой жизнью, со всей суровостью зимы сорок первого года, с волнениями, надеждами, горестями, радостями, присущими жизни как таковой. Здесь не было места душевной растерянности и неясным думам о путях-дорогах. Здесь все было деятельно и конкретно. И, как все, я стала искать возможности быстрейшего отъезда.
Разговорилась с сержантом-летчиком, и он посвятил меня в тайны железнодорожного движения; надежды сесть в пассажирский поезд чрезвычайно мало, да и ехать очень долго, так как в первую очередь пропускают воинские эшелоны. Сержант ждал эшелона «если не с летчиком, то хоть с чем-нибудь похожим». Мимо нас к коменданту прошли три командира-танкиста, и летчик подтолкнул меня:
— Пойди попросись, тут эшелон с танками пришел; они, наверное, оттуда, может, возьмут.
Я, ожидая возвращения танкистов, даже размечталась: а вдруг они в самом деле возьмут меня, и не только в эшелон, а даже к себе в часть?..
Танкисты вышли. Быстро пошла им наперерез, откозыряла и даже каблуками щелкнула:
— Товарищ майор, разрешите обратиться?
— Пожалуйста.
— Скажите, пожалуйста, если это не военная тайна: вы не из эшелона?
Майор улыбнулся. Это не военная тайна, и они не из эшелона, но, если мне надо ехать, они могут меня взять с собой: отстал их товарищ, и в вагоне есть лишнее место; едут они тоже в Горький.
Через каких-нибудь двадцать минут я оказалась обладательницей нижнего места в купе мягкого вагона в быстро мчавшемся поезде.
В пути наслушалась таких рассказов, былей и небылиц о танках, что не выдержала и рассказала моим попутчикам о своей заветной мечте стать танкистом и тут же попросила их взять меня к себе в часть. Они сами ехали за назначением в управление кадров и заверили, что стоит только мне туда явиться, и все будет в порядке. Танкисты так уверенно об этом говорили, и я так поверила им, что была невероятно обескуражена, когда в управлении мне сказали:
— Медицинским персоналом мы не ведаем; кроме того, вы младший комсостав.
Мне еще под Москвой присвоили звание старшины, и я до сих пор очень гордилась своей «пилой» — четырьмя красными треугольниками на петлицах. Теперь же оказалось, что моих треугольников еще очень мало, чтобы мною, наравне с командирами, занималось управление кадров.
То ли моя горячая просьба убедила майора, к которому я попала на прием, то ли он просто сжалился надо мною, но майор пообещал направить меня в танковую часть при условии, что я принесу направление с пересыльного пункта.
С утра снова началось «хождение по мукам». В канцелярии пересыльного пункта мне сказали, что могут послать в пехоту, в лучшем случае — в артиллерию, но никак не в танковую часть: у танкистов-де есть свои формировочные пункты. На всякий случай посоветовали пойти в военкомат. Может быть, военкомат и направит меня к танкистам.
Из госпиталя я выписалась шестого декабря, а вот уже и двенадцатое наступило.
Я была в канцелярии пересыльного пункта, когда услышала по радио сообщение Совинформбюро о разгроме немцев под Москвой: «…провалился план немецкого командования окружения и взятия Москвы».
Пулей вылетела на улицу. Не обращая внимания на мороз и ветер, мчалась в военкомат. Не могут, не могут отказать мне в том, чтобы отправить на фронт, пусть даже не в танковую часть! Под Москвой сражается родная моя дивизия, мои товарищи. Они сдержали слово, данное в хмурые, суровые дни октября, и отстояли Москву.
Эти мысли я и выложила удивленному моим вторжением военкому.
Военком не возражал. Он направит меня даже в танковую часть, но при том условии, если оттуда пришлют требование, раз я уж такая необходимая для танковых войск личность.
Я была огорчена и, должно быть, очень жалобно спросила:
— Что же мне теперь делать? Кто ж меня будет требовать?
Военком нахмурился, потом широко улыбнулся и хлопнул себя ладонью по лбу.
— Правду говорят: одна баба семь мудрецов заговорит. Девушка милая, бегите скорее в автобронетанковый центр, он как раз такими, как вы, ведает. Бегите, бегите! — И военком даже легонько подтолкнул меня за плечи к двери. — Там вы обо всем договоритесь.
Дальше все произошло как во сне, быстро и удивительно просто. Часа через два я была уже в распоряжении АБТЦентра[2] и получила назначение в медсанбат танкового соединения.
Вчера еще мне казалось счастьем попасть в танковое соединение хотя бы санинструктором, а сегодня… «Медсанбат? Какая разница — танкового или стрелкового соединения? Все равно медсанбат!» Не об этом мечтала я. Хотелось на передовую, помогать танкистам в их тяжелой боевой работе. Втайне я лелеяла мечту стать там танкистом, а вот, пожалуйста, — медсанбат!
Майор Бошьян, принявший меня, на этот раз был неумолим: приказ есть приказ. Два дня я его убеждала, доказывала, на третий он не выдержал:
— Послушайте, вы что же, хотите в танковую часть или, может, танкистом хотите стать?
— Танкистом, — вырвалось у меня.
Майор даже присвистнул.
— Послушайте, вы это совсем серьезно, без всякой этакой, — он сделал неопределенный жест рукой, — романтики? А?
— Товарищ майор, это очень серьезно, — ответила я тихо, но решительно.
— Знаете что, — сказал после некоторого раздумья майор, — пойдите к нашему генералу, если не боитесь, он и решит. Он хороший, не смотрите, что сердитый на вид.
Как-то в коридоре я видела уже начальника АБТЦентра. Его строгому лицу особенно решительное выражение придавал шрам, пересекавший правую бровь. В АБТЦентре его и боялись и любили.
Когда на робкое «разрешите» я услышала «да», когда вошла в кабинет и закрыла за собой дверь, когда почувствовала, что перешагнула через порог комнаты и увидела перед собой человека, во власти которого моя дальнейшая судьба, сердце у меня замерло, и я осталась стоять тихо-тихо.
Генерал писал. Он поднял голову, удивленно вскинул рассеченную бровь:
— Кто вы и что вам нужно?
Я немного замешкалась. Генерал сделал нетерпеливое движение.
— Я хочу быть танкистом, — выпалила я, — а мне не разрешают, даже санинструктором в танковую часть не посылают. Помогите мне. Прикажите майору Бошьяну направить меня в танковую часть.
Генерал от удивления даже встал.
— Садитесь и расскажите, кто вы, откуда, почему именно танки вас интересуют?
Скороговоркой доложила о себе, о том, что я, комсомолка, по призыву Московского комитета партии ушла добровольно на фронт, воевала в пехоте, о том, как увидела танки, о том, что меня влечет к чудесным машинам, хочу быть в рядах танкистов, хочу стать настоящим бойцом Красной Армии и воевать на самом решающем участке.
— Товарищ старшина, — генерал говорил очень серьезно и обрадовал тем, что называл меня так официально, по званию, а не просто девушкой. — Вы очень молоды. Представляете ли вы себе, как трудно быть не только танкистом, но даже медработником, обслуживающим танкистов? Ведь вы еще школьница!
— Какая же я теперь школьница: я уже четыре месяца на фронте, шестой месяц в армии!
— Вы еще слишком молоды, чтобы решать самостоятельно такой важный вопрос. Я позабочусь, чтобы вас устроили в хорошем госпитале. Когда-нибудь вы скажете мне спасибо.
— Никакого спасибо я вам никогда не скажу, — от отчаяния я совсем осмелела. — За что же спасибо, если вы разбиваете все мои надежды?! Вот что, с этого стула я не сойду, пока вы не разрешите.
У меня дрожали губы, и мой решительный вид, наверное, настолько не соответствовал смешной нашлепке на отмороженном накануне носу, что генерал вдруг рассмеялся.
— Это как же так, вы не уйдете? Все-таки я генерал, а вы пока еще старшина. Я могу приказать вам и наказать вас за непослушание.
— Приказывайте что хотите, — я решила, что терять мне уже нечего, — а из кабинета я выйду или на гауптвахту или с направлением в танковую часть на любую работу.
Генерал перестал смеяться, посмотрел на часы.
— Мне некогда сейчас разговаривать. Откровенно говоря, мне нравится ваша настойчивость… Я еще подумаю и тогда сообщу вам. А теперь вам все же придется выйти из кабинета.
До позднего вечера бродила я по холодным коридорам старого деревянного дома, где расположился АБТЦентр. Надежда сменялась отчаянием, отчаяние — надеждой.
Уже совсем ночью генерал вызвал к себе офицеров и, должно быть, приказал что-то важное и срочное, потому что все сразу забегали с папками и бумагами. Я окончательно почувствовала себя в этой деловой обстановке лишней и все же не уходила, а стояла недалеко от двери генеральского кабинета и, утратив почти всякую надежду, все же чего-то ждала.
От генерала вышел Бошьян:
— Можете идти. Генерал приказал вам явиться завтра в десять ноль-ноль.
Приказал явиться! Вспомнил! Не забыл среди множества дел.
На следующее утро генерал коротко сказал:
— Вы будете служить в танковых войсках. Надеюсь, меня не подведете.
У меня даже закружилась голова.
— Даю вам честное комсомольское слово, вам не придется раскаиваться в том, что вы взяли на себя заботу о моей дальнейшей военной судьбе.
Мне хотелось так много сказать генералу, но в ту минуту я не нашла слов, ну, ни одного, как ни обидно было потом.
Выбежала на улицу, на мороз, чтобы немного прийти в себя. Когда я вернулась и доложила: «Старшина Левченко прибыла для получения назначения в танковую бригаду», — майор Бошьян нисколько не удивился. Он сказал, что меня скоро куда-нибудь направят, но обязательно в бригаду, где есть врач-женщина, — таков был приказ генерала.
С разрешения Бошьяна я осталась в комнате и, усевшись за крайний столик, взялась за письмо к маме. От письма отвлекло шумное вторжение полковника в шубе на меху. Сам огромный, и шуба огромная, он походил на большого медведя — едва поворачивался между столами, цепляясь за все углы и роняя стулья. У этого шумного человека оказалось совсем круглое лицо добряка с круглыми очками. Полковник возмущался чем-то, довольно «образно» выражая свое недовольство. Но когда майор Бошьян предостерегающе сказал «тсс», показав в мою сторону, он смутился, несколько растерянно произнес не то «гм», не то «кум» и вдруг, рассердившись, набросился на меня:
— А вы чего тут сидите?
Я встала:
— Жду назначения в танковую бригаду, где есть женщина-врач.
— У нас в бригаде женщина-врач, — сказал полковник.
— Может, отправить к вам девушку санинструктором? Она обстрелянная, уже воевала! — вмешался майор Бошьян.
— Конечно, направляй. Возьмем! — сказал полковник. — Дадите ей наш адрес, она и приедет в бригаду. Мы в городе стоим. — Это уже относилось ко мне. — На службу приезжайте второго января, завтра гуляйте. Вам есть где остановиться? Есть? Ну, вот и отдыхайте, а сейчас выйдите, пожалуйста, отсюда. Мне надо поговорить кое о чем.
Шумный полковник был командиром танковой бригады.
Штаб бригады расположился в школе. Когда я пришла, женщина-врач была в командировке, и комиссар бригады временно определил меня в политотдел. В первые дни я регистрировала входящие и исходящие бумаги и ходила на почту. Затем мне поручили проводить занятия с личным составом. Не скрою, я не без гордости прочитала в расписании: «Занятия по санитарной подготовке проводит старшина Левченко».
Я вошла в класс. Вдруг: «Встать! Смирно!» Я даже оглянулась, подумала: «Кто же за мной вошел?» Ко мне повернулся старший сержант с эмблемами танкиста на петлицах и отрапортовал:
— Товарищ старшина, личный состав первой роты собран на занятия.
Я почувствовала, что краснею, но постаралась придать голосу солидность и сказала:
— Вольно. Садитесь, товарищи.
Однажды капитан Иванов из штаба бригады, заглянув в дверь политотдела, крикнул:
— А ну, москвичка, собирайся! В Москву едем, иди отпрашивайся, если хочешь дома побывать…
В ватных брюках, меховой душегрейке и огромных валенках, в которые влезла вместе с сапогами, в сорокаградусный мороз отправилась я в Москву. Со мной вместе в кузове крытой полуторки — воентехник и два солдата; в кабине с шофером — капитан Иванов.
Совсем замерзшие въехали мы в Москву — строгую, суровую, неприступную, пережившую налеты вражеской авиации, прекрасную нашу Москву, только недавно отогнавшую врага от своих стен. С волнением смотрела я на родные улицы с противотанковыми надолбами и «ежами» из рельсов на перекрестках; с домами, раскрашенными серо-зелено-черными полосами — камуфляж-маскировка; с окнами, перечерченными бумажными крестами, часто без стекол и забитыми фанерой; с непривычными для Москвы торчащими из форточек трубами печек-времянок.
Проехали мимо разрушенного дома — дрогнуло сердце: может быть, и наш дом… Наконец Арбат, Гоголевский бульвар и площадь, но я ничего не вижу, кроме изогнутой арки станции метро «Дворец Советов», потому что могу увидеть только то, что остается позади машины!
Полуторка остановилась. Я стремглав бросилась к выходу и чуть не полетела на землю: затекшие ноги в огромных валенках были непослушны. Выбравшись из валенок, вбежала во двор, весь в снежных сугробах, и, перескакивая через две-три ступеньки лестницы, в одно мгновение оказалась у своей двери — «квартира № 13», «чертова дюжина». Нет, никакие поверья не заставят меня думать, что наша квартира несчастливая, здесь всем нам было так хорошо!.. Звонок не работал, на стук залаяла собака. «Рекс! Значит, кто-то есть дома!» Однако, кроме Рекса, радостно повизгивавшего за дверью, никто не откликнулся. Открылась дверь соседней квартиры, и пожилая женщина сказала, что ключ от нашей квартиры у нее; она заботится о Рексе.
Лохматый, когда-то белый, а сейчас неопределенно грязного цвета, Рекс чуть не сбил меня с ног и не успокоился, пока не лизнул в нос. В квартире холоднее, чем на улице. Картина самая безотрадная: пустые кровати, голые столы; только книги напоминают о былом уюте нашего жилища.
На пианино пачка писем; среди них письма и от тети из Свердловска, куда она перебралась со своим сынишкой и нашей Танюшкой, и от мамы и бабушки из Ташкента, и большой конверт с краевыми печатями на мамино имя. В конверте печатное сообщение:
«Ваша дочь, Левченко Ирина Николаевна, в списках убитых, пропавших без вести и умерших от ран не числится».
За дни, проведенные в Москве, разыскала кое-кого из школьных подруг. Большинство из них работало на заводах и в госпиталях. Школа была закрыта, только вечерами там занимались какие-то военные курсы. Дедушка-сторож охотно открыл мне двери. Гулко раздавались шаги в пустых, некогда шумных коридорах. Заглянула в учительскую — те же столы, тот же телефон с облупившейся эмалью и — непривычная тишина. С грустью смотрела я через стеклянные двери на пыльные парты в классах. Какими счастливыми, безмятежными казались сейчас ушедшие дни школьных лет с их маленькими горестями и большими надеждами! В просторном физкультурном зале особенно остро защемило сердце: поняла — кончилось детство. Кончилось-то оно, собственно, еще в тот ясный июньский день 1941 года, но сегодня, спустя полгода, я еще раз прощалась с ним в пустом, холодном здании школы.
Возвращение в Горький оказалось печальным. Поднявшись по лестнице школы, где размещался штаб бригады, мы не нашли ни одного знакомого лица. Бригаду срочно переформировали по новому штату, укомплектовав ее полностью; все начальство назначено новое; нас, бывших в командировке, кроме капитана Иванова, просто никуда не зачислили.
Потрясенная неожиданно свалившимся на меня несчастьем, я не способна была уже протестовать. Покорно пошла на склад сдавать свое новое обмундирование. Мне его великодушно оставили, отобрав только валенки.
Мрачно последовала я за дежурным лейтенантом, который устроил меня на ночлег в одном из кабинетов школы.
— Начальство приедет не раньше девяти часов утра, можете спокойно спать, — сказал он.
Положив под голову мягкую душегрейку из белого барашка и накрывшись шинелью, я заснула так крепко, что не услышала поданной дежурным команды «смирно», проснулась лишь от яркого света и удивленного «здравствуйте».
Ничего не понимая, вскочила на ноги. Со сна не разобрала, где я и что со мною. В дверях стоял невысокого роста полковник с золотой звездой Героя на груди, а сзади него еще несколько командиров. Взглянула на часы — четыре часа утра. Бормоча «извините», взяла свою шапку, душегрейку и вытянулась у дивана, еще ее совсем соображая, что я должна делать. Полковник-Герой — это был новый командир бригады, — отдав распоряжение командирам, подозвал меня:
— Что-то я вас не видел в бригаде. Вы откуда?
— Я санинструктор, была в командировке, а теперь вот приехала и оказалась за штатом.
— Мы сегодня грузимся и идем на фронт. Если хотите, я сейчас прикажу вас зачислить.
«Хочу ли?..» Я чуть не задохнулась: «На фронт! Сегодня! Зачислят!..»
— Возьмите, возьмите меня! Всю жизнь буду вам благодарна!..
— Ладно, собирайтесь.
Ночью при погрузке познакомилась со своим начальством — доктором Марией Борисовной Тереховой — в тот момент, когда она спокойно и уверенно приводила в сознание угоревшего танкиста.
Мария Борисовна, совсем молодая женщина, лет двадцати пяти — двадцати шести, только в прошлом году окончила Военно-медицинскую академию. С невольным уважением смотрела я на нее, склоненную над угоревшим танкистом, на ее маленькие, пухлые, с ямочками руки. Сейчас они крепко сжимали запястья рук танкиста, и ладная фигура врача сгибалась и разгибалась в такт счету: «раз, два, раз, два…» Мария Борисовна делала танкисту искусственное дыхание методично, ровно, с неутомимым терпением уже более часа подряд. Наконец танкист вздохнул, чуть зашевелил губами. Доктор опустила его руки и прислушалась: танкист дышал прерывисто, но уже сам.
— Вынести на воздух, — растирая затекшие пальцы, приказала она стоящему рядом фельдшеру.
Потом заметила меня и протянула руку:
— Здравствуйте, я Терехова, — сказала просто, слегка улыбнувшись красными полными губами.
Лицо у нее широкоскулое, уголки глаз чуть приподняты к вискам — похожа на хорошенькую монголочку.
Я привязалась к ней с первого дня, мы крепко подружились.
Мерзнуть на платформе пришлось недолго. Капитан Иванов выбрал из четырех теплушек одну, наиболее пропахшую краской (следовательно, недавно отремонтированную), отвел ее под штаб и, приказав солдату затопить «буржуйку», разрешил нам устраиваться.
Получив один полушубок на двоих, тесно прижавшись друг к другу, мы улеглись с Марией Борисовной на верхние нары. В «буржуйке» весело потрескивали дрова, бросая красные отблески на стены; на печурке посапывал откуда-то взявшийся чайник, и скоро в теплушке стало уютно, как дома. Проснулись мы уже утром, подъезжая к Москве. В Москве задержались: грузили партию новых танков. Их доставила делегация рабочих с завода, перемещенного в глубокий тыл.
До Москвы мы не знали точно, куда едем, теперь все выяснилось — в Крым.
На Южном фронте, в Крыму, уже в течение двух месяцев героически держится блокированный немцами с суши Севастополь. Связь с защитниками города возможна была только морем. И все же, несмотря на неимоверные трудности, город оставался советским и сковывал противника, не давая ему возможности развивать наступление на юге.
Немцы рвались к Кавказу, «к передовому бастиону Индии», как говорят англичане, и дорогу к этому лакомому куску преградил своей грудью Севастополь.
Тогда противник пошел в обход. Двадцать второго ноября сорок первого года, пытаясь обеспечить за собой побережье Азовского моря, немцы захватили Ростов. Однако через неделю были выбиты из города.
Весь ноябрь войска Советской Армии вели тяжелые бои, защищая свою столицу. Начало декабря ознаменовалось наступлением наших войск под Москвой. Западный фронт продвинулся вперед, освобождая город за городом: тринадцатого декабря освобожден Ливин и Ефремов, пятнадцатого — Клин и Ясная Поляна, шестнадцатого — Калинин, двадцатого — Волоколамск, двадцать шестого — Наро-Фоминск и Белев.
В это время войска Кавказского фронта подготовили и осуществили Керченско-Феодосийскую десантную операцию. В Горьком, в новогоднюю ночь, поднимая бокалы за героический Севастополь и успешный десант, высадившийся в Керчи и Феодосии, мы, конечно, даже и не думали, что скоро окажемся на крымской земле. Наша бригада шла в Новороссийск, а оттуда в Крым — в Керчь. Тяжелые эшелоны, груженные новенькими танками, неслись быстрее курьерских поездов. Не знаю, какой буквой обозначается тот литер, по которому мы ехали. Знаю одно: пыхтя и отдуваясь, каждый наш эшелон везли по два паровоза, на всем пути нам была открыта «зеленая улица» светофоров.
Все для танкистов, следовавших в Крым!
Через Ростов проезжали молча. С болью смотрели на покоробленные огнем ржавые листы кровельного железа, на развалины домов, уродливый остов недавно еще красивого ростовского вокзала. Кто-то тяжко вздохнул, кто-то шепотом выругался. Молча разошлись по своим местам.
В Новороссийске нас встретило солнышко и легкий, совсем весенний ветерок. Обрадовавшись нежданной весне, бойцы и командиры сняли о себя ватные костюмы и полушубки. Мы ехали в солнечный Крым и представляли себе горы, горячее солнце на ярко-голубом бездонном небе, темно-синее море с маленькими белыми барашками-гребешками, волны, которые набегают на берег, усыпанный ракушками или галькой. Волны с мягким рокотом и шипением разбрызгивают пену. Вспомнилось, как интересно было в детстве играть в прятки с волнами в Форосе или Ялте: зайдешь чуть-чуть в воду и отступаешь потихоньку к берегу, а волны настойчиво бегут следом; отойдешь уже далеко, и вдруг изловчится одна, самая отчаянная, и, захлестнув далеко на берег, обнимает с шипением ноги, радуясь, что догнала.
Увы, уже к вечеру, когда подул сильнейший ветер, которым славится «город ветров» Новороссийск, вера в солнечный Крым, чудесный зеленый Крым, одно название которого, кажется, пахнет морем, горячим солнцем и виноградом, поколебалась. Один за другим танкисты вновь натянули полушубки и угрюмо смотрели на темное ревущее море.
Написала маме письмо:
«…еду на фронт и буду воевать в танковой части. Получить назначение в танковую часть — очень почетно. Я окончательно решила: после войны пойду учиться в Военную бронетанковую академию. Тогда буду настоящим танкистом.
Тыловая жизнь для меня окончилась. Начинается мой второй тур войны».
Никогда не видела я так близко настоящих пароходов, и обычный грузовой транспорт «Димитров», возвышающийся над пристанью, показался мне огромным.
Пароход тесно прижался бортом к стенке пристани, с него спускался трап — обыкновенная веревочная лестница, конец которой на земле был не то привязан, не то просто придавлен чем-то тяжелым.
Конечно, было бы очень интересно взобраться на борт корабля по качающейся веревочной лестнице под завывание ветра, совсем как пишут в книгах. Но благоразумие все же взяло верх, и я с опаской посмотрела на это шаткое подъемное сооружение: при одной мысли, что надо взобраться так высоко, цепляясь за ненадежные на вид веревки, закружилась голова. Вопросительно взглянула на Марию Борисовну.
— По этому трапу мы поднимемся, как и все, — храбро заявила она, и я уже было устыдилась своей нерешительности, как она вдруг не менее решительно добавила: — Но, наверное, у них есть еще какая-нибудь лестница. Когда кончится погрузка, ее спустят. Незачем ломать себе шею раньше времени, мы не готовимся в юнги.
Несмотря на непогоду, уходить с погрузки не хотелось. К берегу медленно, как бы высматривая жертву, подплывал большой плавучий кран, опускал свои тросы-щупальца над очередным танком; танк закрепляли, и через некоторое время тяжелая «тридцатьчетверка» повисала в воздухе, обнажая свое днище. Неторопливо плыл кран, огибая пароход, и, зайдя с нужной стороны, спокойно водворял танк на верхней палубе у борта.
Казалось, совсем без усилий поднимали маленькие «шестидесятки» и опускали их в самый нижний трюм.
— Как котят грузят, — сказал один командир.
На пароходе огромный трюм, в кромешной тьме которого находились наши «шестидесятки» вместе с экипажами; над ним внутренняя палуба. Здесь на машинах расположилось все бригадное хозяйство; на верхней палубе вдоль бортов стояли «тридцатьчетверки», грузовые машины, бензоцистерны.
Поздно ночью плавучий кран осторожно опускал раскачиваемый ветром танк. Как ни старались сделать это поаккуратнее, все же, опустившись на палубу, танк зацепил за сливной краник бензоцистерны и вывернул его с «мясом». Из отверстия широкой напористой струей хлынул чистый авиационный бензин. Из кабины выскочил шофер, попытался закрыть брешь в цистерне рукой, но кулак проскочил внутрь; тогда он прижался к дыре плечом.
— Скорее шланг!..
Люди, находившиеся на палубе, в темноте не сразу сообразили, что произошло.
Пока кто-то из матросов бегал за командиром бригады, пока по его приказанию принесли шланг, шофер сдерживал напор бензина своим телом. Жидкость выбивало с такой силой, что бойца несколько раз отбрасывало в сторону. Ноги скользили на мокром полу, руки не находили опоры на плоском торце цистерны, и все же, напрягаясь всем телом, солдат ухитрялся удерживать равновесие и зажимать собой отверстие.
Наконец приладили шланг, и бензин был спущен прямо в море.
Шофер получил серьезные химические ожоги спины, груди и особенно правого плеча.
— Как же это ты столько времени продержался, ведь как больно? — удивлялась Мария Борисовна, осторожно промывая раны.
— Так бензин-то авиационный.
— Ну и что же?
— Такой бензин, доктор, страшное дело. Кабы он весь вышел да прямо в трюм? Ого, тут и до взрыва недалече… А в трюме танки. Танкисты — хлопцы все курящие.
Цистерна действительно стояла на переборке, под которой находилась внутренняя палуба и люк в трюм с танками.
Шофер спас не только пароход от возможного взрыва. Не закрой он отверстия, две тонны авиационного бензина, залив трюм, без взрыва вряд ли позволили бы «Димитрову» выйти в рейс. А в Керчи с нетерпением ожидали прибытия танков. Их там было совсем мало. Непредвиденная задержка танковой бригады в пути могла неблагоприятно повлиять на ход, а главное — на силу удара наших наступающих войск в готовящейся новой операции. Перегрузить бригаду было не на что. В Новороссийске стоял только один транспорт — «Димитров».
В ту же ночь, перед отправкой в госпиталь солдат-шофер был награжден медалью «За отвагу».
— Это мне? — неуверенно спросил солдат, принимая медаль из рук комбрига. — За что? Я даже до фронта еще не доехал. Да и что я на фронте? Шофер. Специальность обыкновенная, не геройская.
— Лечись, дружок, — легонько похлопал его по руке комбриг. — На фронте все специальности геройские, весь вопрос, как их применять.
Так я поняла, что подвиг можно совершить не обязательно под грохот орудий, отважной смелостью в атаке, но и в самых обыкновенных, будничных условиях. Подвиг — это не только бесстрашное участие в бою, это — самоотверженное выполнение своего долга, где бы ты ни находился.
Погрузка продолжалась всю ночь. Утром пароход вывели на внешний рейд, и здесь, раскачиваемые ветром и волнующимся морем, мы простояли двое суток в ожидании, пока протралят путь от немецких мин.
На пароходе танкистам делать было нечего, и меня охотно посвящали в тайны танка. Начали с вооружения; научили, как разбирать и собирать пулемет «ДТ», целиться, ставить магазин. «Стреляла» вхолостую, без патронов — только нажимала на спусковой крючок. Без устали возилась я с пулеметом, уже знала название и назначение всех его частей и так быстро собирала, что даже танкисты похвалили.
«Изучу пулемет, устройство танка, а там… пойду к командованию и попрошу помочь мне стать танкистом. Увидят, что я уже кое-что знаю и что прошу об этом потому, что люблю танк и работу танкистов, и помогут…» — размечталась я.
В море вышли ночью. Утром, перекинув через плечо ремень санитарной сумки, выбралась на палубу — и тут же покатилась к борту парохода: очень качало; спасибо, на лету подхватил боцман. Матросы ходили удивительно твердо, а для нас, сухопутных людей, протянули через весь пароход веревки.
Вцепившись в спасительную веревку и в поручень борта, попыталась заглянуть в воду. К моему удивлению, до воды совсем близко. Соленые брызги долетали даже до палубы. Пароход, тяжело ныряя носом в мутные волны, обходя минные заграждения, побеждая ветер и море, неуклонно продвигался вперед по невидимым дорогам, навстречу Крыму, на помощь которому бережно нес он свой драгоценный груз — танки. Танкисты предпочитали сидеть в танках или просто на броне. Уверяли, что так их меньше качает и вообще удобнее. Расставив тонкие ноги-сошки на башнях машин, смотрели в серое небо пулеметы.
Майор Репин, комиссар 1-го батальона, приказал мне спуститься в трюм, где от качки сорвался с крепления один танк и кого-то придавил.
Спуск прошел благополучно. Посмотрела вверх: на фоне неба виднелось лицо Марии Борисовны; как только меня подхватили и поставили на пол, она приветливо помахала рукой.
У пострадавших танкистов оказались только большущие синяки от ушибов, но одному из них я все же уложила руку в сетчатую шину, просто для того, чтобы обеспечить покой.
Трюм корабля! Я в трюме, о котором столько писали в разных книгах. В трюмах возили ценные грузы, в них прятались между мешками и углем беглецы; но, право же, ни в одном самом романтичном трюме не было так интересно, как здесь, рядом с танками. За деревянной обшивкой слышно, как плещется море. Сквозь отверстие в палубе едва проникал свет. Вспомнив, однако, что в трюме каждого порядочного парохода должны водиться крысы, я поежилась и спросила, есть ли они и здесь.
— Сколько угодно, — последовал спокойный ответ.
Сделав вид, будто мне совершенно безразлично, есть ли крысы, нет ли их, я стала осторожно взбираться на танк. Но мой маневр тут же был разгадан, из темноты послышался чей-то вкрадчивый вопрос:
— С чего это ты, товарищ старшина, ножки подтягиваешь с пола-то?
— Хочется на танке посидеть, — так же невинно, в тон вопросу, ответила я.
Вдруг пароход стало куда-то кренить, потом он выровнялся, и сверху нам крикнули:
— Собирайтесь, приехали!
Не очень-то улыбалось подниматься по отвесной лестнице-трапу, и я с благодарностью ухватилась за предложение подняться из трюма вместе с танком. И вот в одиннадцать часов утра первого февраля 1942 года под крики «вира» и «майна» танк, в котором я сидела, был извлечен из трюма парохода «Димитров» и поставлен на крымскую землю.
Солнечный Крым встретил дождем и непролазной грязью. Мы высадились неподалеку от Керчи, в Камыш-Буруне.
Бои шли в шестидесяти — семидесяти километрах; танковая бригада должна скрыто прибыть в пункт сосредоточения — местечко Астабань.
Ночью выгружали «КВ», которые шли вслед за нами на баржах. С барж танки сошли своим ходом. Это было замечательное зрелище: как бы из пены бурного моря с горящими фарами-глазами выходили на землю богатыри-мстители! Как только они касались земли, меркли фары, и в полной темноте танки с ревом устремлялись к шоссе.
Ничего похожего на Крым! Не видно гор. Местность ровная, пустынная, ни травинки, ни кусточка. Куда ни посмотришь, видишь только серое небо и сквозь такую же серую пелену дождя чуть холмистую равнину. На землю не ступить: нога почти по колено погружается в жидкое месиво из глины.
В Астабани никакого намека на улицы, дома разбросаны как попало по обеим сторонам большого оврага, заканчивающегося грязным озером.
Астабань сохранилась потому, что стоит далеко от основного тракта, идущего от Керчи на Семь Колодезей и далее к Ак-Монаю — Владиславовке. В такую погоду осенью и зимой немцы не рисковали заезжать далеко от этой единственной магистрали.
Сосредоточивались гитлеровцы около большой проезжей дороги еще и потому, что боялись карающей руки крымских партизан. Партизаны появлялись из-под земли — из катакомб — и беспощадно уничтожали фашистов.
Немцы, видимо, считали, что раз их армия не уходит с дороги дальше, чем на полтора-два километра, то этого не сделает и Советская Армия. Как бы то ни было, яростно бомбя каждый разрушенный сарай, стоявший у дороги, они не обращали никакого внимания на нас. А между тем в Астабани, по правую сторону озера, разместились 2-й танковый батальон и все бригадные склады, по левую сторону — штаб бригады и 1-й танковый батальон. Меня с одним санитаром и санитарной машиной передали в 1-й танковый батальон.
Вначале в мои обязанности входило наблюдение за приготовлением пищи. Не ограничиваясь пробой, я должна была наблюдать и за закладкой. Это означало, что на закладку завтрака я должна была приходить в четыре-пять часов утра. Кроме того, утром и вечером я совершала обход всех рот батальона: проверяла, нет ли больных, и оказывала им посильную помощь на месте. Короче говоря, целый день и половину ночи я непрерывно ходила от роты к роте, оттуда к кухне и обратно.
Разбуженная дежурным по кухне, выбиралась я из теплого спального мешка и, открыв дверцу санитарной машины, попадала в непроглядную тьму, часто под дождь, в грязь, хлюпающую под ногами.
Зато я целый день находилась среди танкистов и узнала очень много интересного. Танкисты добросовестно старались передать мне свои знания в наиболее популярной форме.
С первых же дней бригада начала готовиться к бою с учетом местных природных и климатических условий. В штабе день и ночь изучали систему вражеской обороны. Перед фронтом ожидаемого наступления противник создал опорные пункты. Передний край противника в шести — десяти километрах от наших позиций минирован, минные поля сочетались с другими серьезными противотанковыми заграждениями; даже небольшая мутная речушка Рассан-бай была превращена в почти непроходимое препятствие; по берегу, соединяясь с естественным глубоким оврагом, тянулся противотанковый ров.
Для тренировки механиков-водителей построили эскарпы и контрэскарпы, установили надолбы, в поле за Астабанью отрыли противотанковый ров. На преодоление этого рва первым пошел Петр Двинский.
Механик-водитель тяжелых танков «КВ» старшина Петр Двинский до самозабвения был влюблен в свою машину. Юношеская прямота, а порой и порывистость сочетались у двадцатидвухлетнего старшины с трезвой оценкой людей и событий, какая бывает свойственна только человеку с большим жизненным опытом. Такому складу характера способствовало, видимо, чувство ответственности за тех, кого призван был воспитывать он, Двинский: в школе комсорг, в армии тоже комсорг, а потом парторг роты.
Сдержанный, скупой на слова и жесты, Двинский был душой всех занятий в батальоне, всегда умел нащупать самые сокровенные и отзывчивые струны в сердцах своих слушателей. Несмотря на средний рост, Двинский благодаря складной тренированной фигуре атлета казался богатырем. Правильные черты лица, волевой рот, темно-карие глаза, которым изогнутые пушистые ресницы придавали немного обиженный, чуть-чуть грустный вид. Его длинные ресницы были предметом бесконечных шуток.
— И зачем парню такие глаза, прямо как у Любови Орловой!
— Девочке бы такие глаза, вот это да! — смеялись танкисты.
Двинский искренне огорчался. Однажды он признался мне, что в детстве пытался даже стричь ненавистную ему «шерсть из глаз».
Если надо было преодолеть серьезное препятствие, всегда первым оказывался Двинский. Такой уж у него был характер. Он шел вперед не для того, чтобы захватить первенство. Он вел за собой людей как коммунист, потому что стремился к одному: всех своих товарищей видеть первыми и лучшими.
Танк старшина водил виртуозно.
Когда Двинский пошел на преодоление рва, в поле собрался почти весь личный состав бригады. Бесконечные дожди превратили землю в сплошное жидкое месиво, и всех тревожило: справится ли Двинский с препятствием? Ведь он, собственно, сдавал экзамен за всех.
Фыркая и чавкая, по грязному грунту ползла красивая, немного громоздкая машина. Вот она остановилась на самом краю рва — стенки его оползли, на дне собралась дождевая вода. Танк медленно спускался в ров. Вот-вот машина соскользнет вместе с оползающими под ней слоями глинистого берега, вот-вот уткнется в черно-желтую жижу носом. Хотелось ухватиться за танк сзади и поддержать его, но этого не потребовалось: непреоборимая сила и мастерство человека удерживали машину. В ту минуту, когда казалось, что танк уже не выберется из рва, он вдруг фыркнул, выбросил облако молочно-белого дыма и как бы бросил всю свою массу вперед — резко соскочила вниз корма. Все так и ахнули: передними траками гусениц танк стал уже на противоположной стороне рва и медленно, с трудом выползал наверх, точно из ямы с громким сопением выбиралось чудище, и оно тяжело дышит и дрожит от напряжения, но упорно продвигается. Вот танк высоко поднял над уровнем земли свою переднюю часть, качнулся и грузно опустился на землю. Еще корма висела над рвом, еще танк делал последние усилия, чтобы уйти от места тяжелого испытания, но ров уже был пройден. Парторг роты механик-водитель Двинский совершил почти невозможное.
Когда он вышел из машины, лицо его еще сохраняло следы недавнего напряжения: на лбу и шее вздулись синеватые жилки, не высохли еще капли пота.
Двинского поздравляли, комбриг объявил ему благодарность, и хотя в тот день больше никому не удалось попробовать свои силы на преодолении рва, так как для этого надо было отрывать новый, водители, увидев, как прошел его Двинский, поверили в полную возможность такого перехода.
Вечером Двинский собрал всех механиков-водителей. Пришли танкисты и из других рот.
Это «внеплановое» занятие совпало как раз с моим вечерним обходом. Тихонько присев у самой двери на краешек табуретки, я жадно ловила каждое слово. Говорил Двинский так просто, ясно и горячо, что даже мне, не водившей никогда танка, казалось, что все это пережила я сама. Как будто это я сидела за рычагами спускающегося в ров танка, это я чувствовала по еле заметным признакам, когда надо притормаживать, и, наконец, поймала тот единственный момент, в который всю массу танка надо было бросить на другой берег рва. У всех напряженные лица. Мысленно каждый преодолевал противотанковый ров.
Все эти дни я старательно изучала танк, выбрав поначалу маленький «Т-60». Не переставая думать о счастливой минуте, когда смогу стать равноправным членом экипажа на большой машине, я понимала, что если меня и допустят к танку, то вначале попаду только на «Т-60». Поэтому-то я и стала чаще всего ходить на занятия в роту легких танков. Когда я уже достаточно хорошо изучила пушку, мне разрешили стрелять.
Очень трудно было заряжать пушку. Мужчины обходились одной рукой, я же с трудом справлялась обеими.
Сержант Толок, механик-водитель танка, постарался рассеять мои сомнения:
— Когда будешь в бою, и не заметишь, как перезарядишь, — там сил на все хватает.
Сержант Толок, черный как жук, с черными в искорках глазами на круглом мальчишеском лице, с пухлыми щеками и задорным, курносым, кнопкой, носом, казалось, весь состоял из тугих мускулов, не терпящих покоя. Все время он возился то под машиной, то в машине, то что-то мастерил, забравшись на броню. Он был настолько подвижен, что даже таблетку кальцекса, которым мы кормили всех для профилактики, не мог проглотить, стоя на одном месте. Как только во взводе становилось скучно — люди устали, либо им взгрустнулось (бывает так, загрустил один боец, за ним и другие), — всегда искали Толока. Он уж рассмешит, разгонит грусть-тоску: и спляшет, и споет, и побалагурит немного по-ребячьи — очень непосредственно и потому весело и легко.
Толок разыскал гантели и регулярно занимался со мною для укрепления мускулов. Материальную часть танка преподавали мне два учителя: тот же Толок и сержант Ситников.
Толок очень хотел обучить меня своему делу, но то ли не было у него педагогических навыков, то ли ученица попалась неспособная, занятия наши продвигались туговато.
Полной противоположностью Толоку был сержант Ситников. Малоповоротливый, с первого взгляда как будто флегматичный, он больше молчал. Но стоило спросить Ситникова о машинах, и он весь преображался: некрасивое лицо его с маленькими светло-голубыми глазками озарялось. Он с такой любовью и даже уважением рассказывал об устройстве танка, такая скрытая сила была у этого, казалось, ко всему равнодушного увальня, что слова его звучали как поэма. А ведь Ситников окончил всего четыре класса сельской школы.
Несмотря на разницу в возрасте и характерах, Толок и Ситников крепко дружили. Толоку было около двадцати лет, Ситникову многим больше. Толок всегда ходил в засаленном комбинезоне, грудь нараспашку, голенища щегольских хромовых сапог на добрую четверть загнуты, и видна когда-то красная, теперь непонятного цвета подклейка. Ситников и из-под танка вылезал аккуратным и даже чистым. Он ворчливо осаживал часто не в меру горячившегося Толока, а тот всячески старался помочь своему «старику».
Перед боем поступило много заявлений о приеме в комсомол. Меня выбрали членом комсомольского бюро управления бригады, и каждый день приходилось заседать, разбирать заявления.
Первое комсомольское собрание, которое мне поручили проводить, посвящено было задачам комсомольцев в предстоящих боях. До сих пор, если не считать сборов пионерского отряда, где я была вожатой, никогда не проводила собраний. Да и тогда там были пионеры, и я была старше их на два класса, а здесь передо мною сидели бойцы, сержанты и даже средние командиры; все они по возрасту были старше меня.
Несмотря на мое волнение, а может быть, и благодаря ему собрание прошло хорошо и дружно. После собрания секретарь комсомольской организации бригады посоветовал мне готовиться к вступлению в партию. Так и сказал:
— Ищи рекомендации, одну даст комсомол. После боя разберем твое заявление. Я думаю, в бою ты докажешь, что достойна быть в партии.
До сих пор я только мечтала о чести быть в рядах Коммунистической партии. Теперь стало страшно: достойна ли? Готова ли? Ночь не спала — все думала. Утром при ежедневном обходе попросила у парторга роты легких танков Швеца Устав ВКП(б). Вместе со Швецом мы пошли в роту. Я несла своим друзьям на суд мои думы и сомнения: достойна ли я приема в партию?
Толок даже руками всплеснул:
— А почему же нет?!
— Подожди ты. — Ситников нетерпеливо отмахнулся. — Правда, девушка она хорошая и работает хорошо, старается, а только на войне боем человек проверяется — вот и посмотрим после боя…
Товарищи немного помолчали. Они рассматривали меня очень серьезно, как бы изучая; мне даже стало неловко от их пытливых глаз, но тут Швец пришел мне на помощь:
— Не бойся ничего и не обижайся, пройдут бои, и — мы не сомневаемся — ты докажешь, что достойна быть в рядах партии. Мы еще поздравим тебя с величайшей честью, а сейчас — готовься!
С этой минуты каждый свой шаг я соизмеряла одним: «А соответствует ли он действиям кандидата в члены партии? А как поступил бы коммунист? Может быть, коммунист в десять раз больше сделал бы?»
Нелегко контролировать каждый свой поступок и наедине с собой честно критиковать собственные действия. Ведь стоит только разрешить малейшую скидку, послабление, не так уж трудно и оправдаться перед самим собою даже тогда, когда ты абсолютно не прав.
Двадцать третьего февраля вместе со всей страной бригада отпраздновала День Советской Армии. К нам на фронт со всех концов Советского Союза пришло много посылок. На ящиках, ящичках, заботливо сшитых мешочках один адрес — Действующая армия — и множество различных адресов отправителей: и от колхозников Сибири, и от пионеров и школьников Горького и Баку, и от чьих-то бабушек и мам — с печеньем, салом, пряниками, табаком, теплыми варежками и носками и даже с вином и коньяком. С Кавказа посылки пришли в длинных плоских ящиках из-под мандаринов, разделенных внутри перегородкой, с надписью на крышке: «Для двух бойцов…» В ящика столько вкусных вещей, что глаза разбегались: орехи, конфеты, изюм и какие-то восточные сладости в виде длинных колбасок из застывшей пастилы с орехами.
Толок совершенно серьезно рекомендовал на время переименовать Керченский полуостров в остров.
— В учебнике географии говорится так: остров — это часть суши, окруженная со всех сторон водой. Ну, а мы с трех сторон водой, а с одной немцами. Все равно что остров.
В этот погожий, по-весеннему ясный день в местечке Астабань, в центре нашего «острова», настроение у всех было приподнятое. Со дня на день ожидалось наступление. И вот нам, удерживающим этот невзрачный на вид клочок советской земли, народ родной страны прислал в день праздника своей армии подарки. Там, на Большой земле, тысячи людей, недоедая и недосыпая в своем самоотверженном служении Родине отрывали от себя крупицы того немногого, что имели сами, и посылали нам. И не конфеты и пряники радовали солдат, а вера и любовь наших чудесных простых людей, которая была в каждом заботливо упакованном свертке, в каждом вышитом кисете, в каждой теплой строчке маленьких записок, вложенных в посылки. Солдаты прятали эти письма незнакомых людей на груди в карман, где лежал комсомольский или партийный билет, потому что для них это был наказ Родины.
Я видела, как богатырь, заряжающий танка «КВ», нежно разглаживал на ладони маленький листок из тетради в три косые линейки, на котором печатными крупными буквами было написано:
«Дарагой дядя-красноармеец, кушай пожалуста пряники я их очень люблю и бей пожалуста фашистов побольше. Люба Краснова».
Листочек этот, после того, как его подержала в руках вся рота, солдат бережно сложил вчетверо и спрятал в карман.
Общую радость омрачило известие о наших первых потерях: шесть человек, выехавших накануне в район выжидательных позиций, попали под обстрел. Связной сообщил, что одни из убитых — Толок. В роте тяжело переживали смерть Толока; только сейчас все поняли, как крепко любили этого немного бесшабашного, но добрейшего парня с отзывчивым сердцем.
Особенно обескуражила такая нелепая смерть. Если бы еще в бою! А то от шального снаряда… И так горевала рота в ожидании привоза останков товарища, что когда назавтра его «тело» с пустяковыми царапинами, но в основном целое и невредимое явилось на своих собственных ногах, его чуть не превратили в хладный труп. Танкисты набросились на Толока с упреками в «глупых шутках»: думали, он нарочно передал через связного весть о своей смерти.
— Ну и народ непонятный, — развел руками Толок. — Нет, чтоб радоваться: жив, здоров Толок, — нет, ругаются.
— Такой праздник из-за тебя испортился! — ворчали танкисты.
— Э, праздников еще много попразднуем. Я ж теперь бессмертный. Говорят, кого раз нечаянно похоронят, тот до ста лет проживет.
Двадцать пятого февраля в 21.00 мы выступили на выжидательные позиции, где для каждого танка были отрыты маскировочные ямы — капониры.
Всю ночь, с момента выхода бригады и до тех пор, пока не установился в капонире последний танк, над Астабанью, по пути следования бригады и над выжидательными позициями, низко над землей кружили наши тяжелые бомбардировщики. Ревом своих моторов они заглушали шум, производимый танками, маскируя самое их существование перед обороной противника.
Еще до рассвета все стало на свои места. Даже моей санитарной машине была отрыта яма в тылах 1-го батальона. Наступил день, и ничто не изменилось в окружающей местности. Следы гусениц смыл прошедший ливень, разве только выросло несколько десятков новых курганов, но кто их сосчитает на этой земле, где только я есть, что небольшие высоты, курганы и курганчики, овраги да озера, наполненные горьковато-соленой водой.
Танки застыли в маскировочных ямах, а возле машин, прикрытых тяжелым брезентом, неутомимо возились их экипажи. Завтра наступление! Вот озабоченно скрылся в люке один водитель, ловко, как ящерица, залез под танк другой, и через некоторое время оттуда показалась довольная, улыбающаяся физиономия, перепачканная смесью масла, горючего и грязи: все в порядке!
Еще и еще раз проверяли танкисты свои грозные машины: завтра бой! Разве нужны еще какие-нибудь слова, чтобы заставить танкиста лишний раз залезть под танк и, добавив несколько новых пятен на комбинезоне, еще и еще раз убедиться в превосходном состоянии машины, снова подкрепить свою уверенность в том, что в бою ни один винтик, ни одна деталь танка не подведут?
Завтра… Такое небольшое слово, всего шесть букв, а сколько оно скрывало нового, неизвестного! Иные шли в бой впервые. До этого они старательно учились, положив много упорного труда и сил, чтобы получить знания и заслужить гордое звание танкиста. Они готовы к бою, преданы Родине, партии, но ведь это первый бой… И по-разному бились в этот день сердца: у одних учащенно-радостно, у иных тревожно-грустно. А на лицах порой проскальзывала тщетно скрываемая тревога. Этой тревоги стыдились, старались скрыть ее друг от друга, но она неизбежна в последний день перед первым боем — экзаменом на аттестат зрелости, испытанием мужества, стойкости, отваги.
А солнце, настоящее весеннее солнце, ярко светило, обнимая всех своими лучами. Еще не было такого хорошего дня! Вчера шел дождь, дул холодный, пронизывающий ветер, а сегодня восток озарился розоватым светом и солнце как бы радовалось вместе с нами: завтра наступление!
Подошла ночь, тихая, звездная. Все замерло. Но обманчива напряженная тишина: то и дело врезается в темноту ракета и, повиснув на несколько секунд в воздухе, как большая звезда, освещает далеко вокруг. Это противник тревожится, чувствует что-то недоброе в наступившей тишине, пытается разглядеть, что же делают русские. Всякий раз, стоит только погаснуть ракете, захлебывается с вражеской стороны пулемет — стреляет, видно, просто так, на всякий случай, и снова наступает тишина.
Тихо и у нас. Неслышными тенями скользят от машины к машине командиры — шепотом отдают последние распоряжения. Сняты брезенты, молча и строго смотрят в темноту ночи жерла танковых пушек.
Время идет нестерпимо медленно — скорее бы утро! При свете карманных фонариков, тщательно прикрывая их плащ-палаткой, многие бойцы и командиры пишут заявления о приеме в партию — клятву верности перед боем.
«Прошу принять меня в ряды ВКП(б). Клянусь беспощадно бить захватчиков, клянусь отдать свои силы для борьбы за освобождение Родины и, если придется отдать жизнь за Родину, прошу считать меня коммунисткой», — подала заявление и я.
Противник перестал стрелять. Луна спряталась за надвинувшиеся тучи, накрапывал противный мелкий дождик. Все окуталось непроглядной сырой мглой. Тишина. И вдруг воздух прорезала команда: «По машинам!» — и следом: «Заводи!»
Оглушительно взревели моторы. Грозно лязгая гусеницами, двинулись к исходным позициям танки. Над ними вновь закружились бомбардировщики, прикрывая наш подход к передовым. Немцы, оглушенные внезапным гулом, притихли, потом открыли беспорядочную стрельбу; постреляли куда попало и снова смолкли, как бы прислушиваясь к гулу, доносившемуся к ним не то с неба, не то с земли, но, во всяком случае, со стороны русских.
К утру дождь усилился. Танкисты сердито грозили кулаками тяжело нависшим серым тучам. Как тут не сердиться, когда размокла едва подсохшая земля! Дождь не прекращается, а тут еще туман. Э-эх, Крым!..
Мне трудно описать всю картину развернувшегося наступления, да и не берусь я за это. Я была свидетельницей героических подвигов и больших дел на маленьком участке фронта. И не о действиях бригады в целом или хотя бы нашего батальона хочу я рассказать, а о чудесных наших людях, о мужественных сердцах, о тяжелом, требующем полного напряжения всех моральных и физических сил боевом труде танкистов.
Двадцать седьмого февраля, ровно в восемь часов сорок минут утра, началась оглушительная артподготовка. Стреляли орудия всех калибров. Орудий было так много, что, казалось, сотрясался весь Керченский полуостров.
Канонада продолжалась два часа. Противник молчал. Наша артиллерия перенесла огонь в глубь обороны противника. Вскоре вышли танки, а за ними с криками «ура» пошла в атаку пехота. Только тогда послышались жидкие хлопки минометов и пушек не сразу опомнившегося противника.
Как только танки скрылись в тумане, Мария Борисовна послала меня с санитаром вперед.
В глубокой щели — КП бригады — стоял высокий худощавый подполковник. Это был новый комбриг Александр Андреевич Вахрушев. Санитара послали обратно к Марии Борисовне с указанием об организации медпункта, а мне приказано было идти следом за пехотой и в случае выхода танков из строя эвакуировать раненых. При этом комбриг строго предупредил:
— Ты иди вперед, только не суйся там очень, иди себе потихоньку за пехотой. Но смотри, — он даже погрозил пальцем, — чтобы ни один раненый в твоем батальоне не остался без помощи!
Ответив не совсем по-военному «хорошо», я пошла как можно быстрее прочь от КП, в сторону боя. Идти было трудно. Перед тем как сделать шаг, приходилось решить сразу две задачи: во-первых, вытащить завязшую ногу, во-вторых, переставить ее и снова завязнуть.
В сером тумане кое-где попадались такие же серые человеческие фигуры; изредка над головой со свистом и шипением пролетали мины. Недалеко впереди почему-то очень глухо стучали пулеметы, слышались хлопки винтовочных выстрелов, сзади ухала наша артиллерия.
Около подорвавшейся на мине «тридцатьчетверки» нагнала комиссара 1-го батальона Репина, и дальше мы пошли вместе. Из-за тумана мы увидели неясные очертания танка; казалось, он шел в нашу сторону, только с развернутой назад пушкой. Когда Репин остановился закурить, танк стал удаляться, как будто пятясь.
— Что за чертовщина! — поразился Репин. — Говорят, есть оптический обман — миражем называется; может быть, и это не танк, а один мираж, а?
— Никакой это не мираж, нам бы только номер разглядеть!
Не сговариваясь, мы ускорили шаг. Вот уже четко выступили из тумана большие цифры: «14». Машина Тузова и Двинского! Но почему у танка такие непривычные очертания?
— Смотри ты! Задом идут, вот друзья! — воскликнул Репин не то обрадованно, не то удивленно. — А ну, давай их догоним!
Должно быть, нас заметили. Танк замедлил движение. Отодвинулась заслонка смотровой щели механика-водителя, показались темные смеющиеся глаза Двинского, потом глаза исчезли, и я опустила в щель сразу две руки; изнутри мне ответили крепким рукопожатием. Репин уже взбирался на броню, через минуту я тоже здоровалась с выглянувшими из башенного люка Тузовым и Кочетовым. Они коротко объяснили причину странного поведения танка. При переходе к исходным позициям в коробке перемены передач что-то испортилось. Двинский совсем с ног сбился, пытаясь устранить неисправность, но смог добиться только того, что танк как бы нехотя согласился двигаться лишь назад и ни в коем случае вперед.
Двинский не мог простить себе этой «вынужденной посадки». До боя оставалось всего несколько часов, все до единого пойдут, а он, Двинский, останется в своей неподвижной машине!
Тяжелые танки уже пошли в атаку и с трудом ползли по глубокой и клейкой грязи, а машина Двинского одиноко осталась на месте. Двинский выглянул из люка: у башни на броне стояли Тузов, Кочетов и Швец, которого перевели на тяжелый танк стрелком-радистом, и смотрели вслед уходящим машинам. Когда около одной из них разорвался снаряд, Двинский чуть не закричал от жгучей злости и обиды: «Отстать от своих товарищей, когда они идут в бой!» Он захлопнул люк и рванул рычаг кулисы. Взревел мотор. «Нет, не берет, дьявол!» В первый раз опытный механик растерялся.
— Попробуй еще, дружок, может, потянет, — попросил умоляющим голосом Швец и сокрушенно вздохнул: — Нет, не берет. Эх, Двинский, Двинский, как же это мы с тобой — парторги, а вот отстали?
— Возьмет! — с неожиданной даже для самого себя уверенностью возразил Двинский.
Он еще не отдавал себе отчета, что будет делать, но знал одно: надо идти вперед — и руки механика-водителя работали, казалось, быстрее, чем мозг. Он включил задний ход и развернул машину. Танк дрогнул, выбросил облако белого дыма и медленно пошел, и пошел хорошо.
— Ух ты, идет! — прошептал Двинский и крикнул:
— Товарищ младший лейтенант, пошли!
Вести машину, сидя спиной к движению и не видя перед собой местности, невероятно трудно. Приходилось положиться на зоркий глаз командира, на четкость его команды. Нервы напрягались до крайности, внимание сосредоточивалось на рычагах управления. «Как бы не ошибиться!» И не ошибся водитель Двинский. «В бой! В атаку!» — тревожно и радостно билась мысль. «В бой! В атаку» — поддакивало в ритм сердце.
Вдруг машина вздрогнула. Попадание: первый снаряд! Двинский посмотрел на сидевшего рядом Швеца. Лицо Швеца было бледно, но спокойно. Еще удар, еще… По машине часто крупными каплями застучал дождь. Двинский удивился: почему он не видит перед собой дождевой завесы? Вот дождь стал реже, потом пошел с новой силой. «Да это же пули! Это дождь, даже ливень, только свинцовый!»
Двинский вытер рукавом вспотевший лоб.
— Ужасно трудно так вести, дай попробую… — Он осторожно остановил танк и переключил передачу.
Как бы нехотя и недовольно фыркая, танк двинулся с места.
— Ура! — закричал не своим голосом Двинский. — Пошел!
— Пошел! Пошел! — радостно подхватили танкисты.
Швец от восторга колотил водителя по спине.
— Вот спасибо, вот удружил! — Он истомился бездельем: его пулемет при движении танка вспять был бесполезен.
Осторожно повернул Двинский машину лицом к врагу. Только бы не заглохла, только бы пошла! Идет! Снова вздрогнул от попавшего снаряда танк. Швец, впившись в пулемет, поливал бегущего врага свинцом…
— А почему вы снова задним ходом? — спросил Репин, когда Тузов и Швец закончили рассказ.
— Капризный он у нас, — похлопал по броне Кочетов, — как хочет, так и идет! Но мы и не обижаемся, бьет уж больно хорошо: что ни выстрел, то прямое попадание!
— Положим, бьет метко совсем и не танк, а Тузов, — возразил Репин, но не стал разубеждать танкистов. Комиссар давно привык к этому любовно-фамильярному обращению танкистов со своими машинами. Отдавая танкам все свое мастерство, опыт и умение, танкисты невольно наделяли их чуть ли не сознательным послушанием и мудростью.
Танк поднялся на пригорок. Слева мы увидели две «шестидесятки» и одну «тридцатьчетверку» и около них группу танкистов: танки подорвались на вражеских минах.
— Иди к ним, — сказал мне Репин, — там, наверное, есть раненые.
Я спрыгнула с танка Двинского, а навстречу мне уже бежал Миша Толок.
— Скорее, старшина! — крикнул он еще издали. — Ситников ранен!
Откинувшись на развороченную броню танка, неподвижно сидел Ситников. Правая рука его, неестественно вывернутая ладонью вверх, лежала на коленях, здоровой левой он придерживал щеку. Сквозь пальцы просачивалась кровь.
Я тихо окликнула его. Ситников приоткрыл глаза:
— Кажется, отвоевался, старшина…
Осторожно, стараясь по возможности не причинять ему боли, я забинтовала лицо сержанта, наложила на разбитую руку сетчатую шину. Отстегнув фляжку, висевшую у меня на боку, дала ему выпить немного спирта, разведенного водой с морфием.
Ситникова уложили на проезжавшую пехотную двуколку, направлявшуюся за снарядами в тыл.
— Увидимся еще, старшина. Ты, наверно, танкистом станешь, — сказал он на прощанье. — А в партию тебя обязательно примут.
— Я подала заявление перед боем!
Ему было трудно говорить, и вместо ответа он только пожал мне руку.
Толок, склонившись над другом, неловко поцеловал забинтованное лицо своего «старика» и, пряча глаза, убежал к машине.
Пока танкисты исправляли повреждения, я осторожно, чтобы не наступить на «веревочки», бродила по заминированному полю, оказывая помощь раненым саперам. Танкисты помогали выносить их в безопасное место.
Один за другим уходили отремонтированные танки. Саперы, проложив дорогу, несколько покровительственно смотрели на танкистов. А те и не обижались.
— Ничего не поделаешь, — развел руками Толок, — без саперов нам некуда податься.
Наконец и Толок пошел догонять свою роту. На броне его танка направилась к месту боя и я. Когда вокруг танка стали рваться мины и по броне совсем у моих ног пробила барабанную дробь пулеметная очередь, я растерялась: «Что надо делать в таком случае: прыгать на землю или ехать дальше?»
Но долго раздумывать мне не пришлось. Неподалеку от нас неловко завалилась на подбитый борт «тридцатьчетверка», и, спрыгнув с танка Толока, я побежала к ней.
Перебегая от машины к машине, поздно вечером, измученная, мокрая и грязная, добралась я, наконец, до места сбора нашего батальона — окраины только что отбитой у врага деревня Тулумчак.
Как-то особенно ласково встречали меня сегодня танкисты.
Они, убедившись в том, что я не стану отсиживаться в безопасном месте и ждать, пока приведут раненого, окончательно приняли меня в свою дружную семью. За этот день я получила полное деловое признание и, не скрою, гордилась этим.
Один за другим подходили танки. Выбравшись наружу, танкисты с удовольствием вдыхали сырой, пахнувший гарью воздух и, как бы стряхнув с себя груз напряженного боевого дня, снова исчезали в танке.
Подвезли горючее, снаряды, прибыл заместитель командира бригады по технической части со своими ремонтниками: еще не остывшие танки готовились к новому бою.
«Шестидесятка» прибуксировала походные кухни, распространявшие запах вкусного супа и гречневой каши. Я заметила, что к кухне подходят только те экипажи, у которых машины уже в полном порядке.
— Вы бы поужинали, — сказала я Толоку.
— Сначала надо танк накормить, а потом и мы попитаемся, — пошутил Толок.
После войны мне попалось однажды маленькое стихотворение поэта-танкиста Сергея Орлова «На привале».
Проверь мотор и люк открой:
Пускай машина остывает.
Мы все перенесем с тобой:
Мы люди, а она стальная…
В этих словах большая правда войны и подлинного отношения танкистов к машине и к самим себе.
С нетерпением ждала я, да и не я одна, когда вернется танк Двинского.
Танк пришел, гордо вскинув длинную пушку. И хотя и у других были вмятины от вражеских снарядов и царапины от пуль, танкисты с особенным уважением осматривали именно этот танк.
Он выдержал тяжелый дневной бой, получил шестнадцать прямых попаданий вражеских снарядов, а количество пулевых ссадин и довольно глубоких царапин от крупных осколков невозможно было сосчитать. Но ни один вражеский снаряд не причинил серьезного вреда ни танку, ни его экипажу. Между тем сам танк «КВ» № 14 раздавил несколько пулеметных точек, вмял в мягкий грунт вражескую пушку вместе с расчетом, проложил пехоте дорогу сквозь проволочные заграждения, подавил, как хлопушки, противопехотные мины. А уж сколько скосил фашистов — не сосчитать!
— Что, старшина, хороша машина, а?! — встретил меня гордый возглас Кочетова.
Я с уважением потрогала холодную броню.
— А у нас танк теперь как рябая девка! — рассмеялся Двинский.
— Бывает рябая, а лучше самой что ни на есть красавицы, — мечтательно проговорил Кочетов, и все сразу поняли, что он говорит совсем не о танке: не раз видели мы у него фотографию девушки с милыми оспинами на удивительно приятном лице.
Танкисты отправились в свой танк ужинать и пригласили меня. Со вчерашнего дня я почти ничего не ела и, понятно, не отказалась. Меня усадили на место командира, и я облокотилась на пушку, делая вид, что это для меня совсем обыкновенное дело. В душе же я очень гордилась тем, что ужинаю в танке, только что вышедшем из боя, в танке, на броне которого имелись вмятины от шестнадцати прямых попаданий снарядов.
Танкисты расспрашивали меня о потерях в других ротах. Я рассказала об экипаже «Т-60», наскочившего на фугас, о раненом Ситникове, о том, как раненый командир взвода «Т-34» лейтенант Овсянников с забинтованной головой снова повел свой взвод в атаку, о том, как Толок помог пехоте, в течение нескольких минут перетащив на новое место целую батарею минометов.
Ужин был прерван писарем из штаба батальона.
— Комиссар прислал почту и приказал, чтоб старшина немедля шла в штаб, — одним духом выпалил писарь в открытый люк.
Письмо было Двинскому. Из разорванного конверта выпала фотография славной девушки с толстыми пушистыми косами.
— Наверное, хорошая девушка, — сказал Кочетов, подхватив на лету падающую фотографию. — Знакомая?
— Невеста, — ответил Двинский.
Начинающийся день не предвещал ничего хорошего: моросил мелкий дождь, и ему не было видно конца. С моря дул пронизывающий, холодный ветер, от которого капли дождя впивались в лицо, как мелкие острые иголки.
Командный пункт батальона расположился в двух окопах, отрытых за ночь. Один окоп занимал комбат с помпотехом, в другом поместились молодой лейтенант — начальник связи, два связных да я с санитаром. Немного поодаль, в овраге, стоял танк комбата. В землянке старший лейтенант Исаев, надрываясь до хрипоты, посылал проклятья всем богам и людям, как сотворившим, так и испортившим сейчас связь. Связист терпеливо ждал конца проклятий.
На рассвете танки пошли в атаку. Они уже почти достигли высоты, когда перед ними выросла огненная стена разрывов. Мы замерли. Видно было, как сквозь вражеский огонь прошли «КВ»; несколько минут они еще оставались в поле нашего зрения. Затем, окутанные дымом, скрылись.
Вслед за «КВ» так же уверенно, как и большие танки, двигались наши «малютки» — «Т-60». Вдруг столб черного дыма взвился над одним из этих танков.
— Что это? — крикнула я громко от неожиданности и ощущения чего-то непоправимого.
Мне ответили красные языки пламени с черными траурными концами копоти: горит!
— Черт возьми, нет рации! Обходить им надо, и чего они на этот курган прутся? Забылись, думают, что они «КВ», а сами «кавенята»! — Комбат со злостью ударил кулаком по земляному брустверу. — Танк мой сюда, поведу за собой, погорят!
Не успел посыльный отбежать в сторону танка и десяти шагов, как майор радостно закричал:
— Молодец, комиссар, обходит, ах, молодец! Отставить мой танк! — И он вновь прильнул к биноклю.
Танки вел в бой комиссар батальона Репин. Он первый прошел на «КВ» сквозь огневую завесу, поставленную врагом, но не стал спускаться вниз с курганчика, а остался наверху. Ясно видимый врагом и яростно обстреливаемый, он ждал, когда весь батальон преодолеет высоту. Заметив, что загорелись две «шестидесятки», комиссар на полном ходу подлетел к роте «малюток» и, развернувшись, увлек их за собой в обход под прикрытие кургана.
— Как ребятишки за мамкой! — усмехнулся санитар Панков. — Ишь ты, как торопятся маленькие-то за большим!
На кургане, между двух его холмов, одиноко осталась машина Толока; она не горела, но, видимо, была лишена возможности двигаться.
— Иди к ним, старшина! — крикнул мне Исаев. — Да смотри, осторожно, иди не открытым полем, а оврагом.
Со мной пошел санитар Смирнов. Пробираясь по крутому оврагу, на дне которого протекал мутный ручей, называемый рекой Рассан-бай, мы натолкнулись на четырех убитых из отряда морской пехоты, воевавшей рядом с нами. Осторожно обходя их тела, Смирнов услышал стон и подозвал меня. Один из моряков был жив, вернее, едва жив: пулями пробиты грудь, шея, рука. Что тут было делать? Послать Смирнова с раненым моряком в тыл? Не скрою, чуть-чуть заколебалась: отправлю санитара, пойду вперед одна, а если там много раненых?..
Но другого выхода не было, и Смирнов, взвалив себе на плечи моряка, побрел в тыл, а я продолжала свой путь.
Выбираясь из оврага, увидела подбитый танк. Вокруг никого. Забралась на броню, спрыгнула в люк и упала на похолодевшее уже тело командира танка. Механик-водитель жив, но ранен. Как его вытащить? Удобнее всего тащить через верхний люк, но мешал труп командира. Вытащить мертвого, а за ним живого — боюсь, не хватит сил.
Раненый механик был без сознания и стонал. Мне удалось пропустить сквозь его стиснутые зубы несколько капель спирта.
Оттащила в сторону убитого командира, затем сбросила санитарную сумку, чтобы не мешала. Кряхтя и подбадривая себя громким разговором с потерявшим сознание танкистом, усадила его на сиденье командира; подталкивая раненого снизу в открытый люк, добилась, наконец, того, что обмякшее тело оказалось наполовину выдвинутым наружу. Надо было вытащить его на броню и снять на землю. Снизу подталкивать еще ничего, но тащить на себе чуть ли не вертикально — ужасно тяжело. А танкист все бредил; то он висел безжизненным кулем, и тогда хотя и было очень тяжело, но все же сантиметр за сантиметром я могла вытаскивать его на поверхность; то вдруг начинал кричать и размахивать руками, угрожая свалиться вниз и свести на нет все мои усилия. Наконец тяжело шаркнули о край люка сапоги, и танкист целиком повис на моем плече; потеряв равновесие, я кубарем вместе с ним покатилась с борта танка на землю. Упала удачно, если не считать того, что несколько оглушило упавшее сверху тело танкиста.
Ему падение не причинило вреда, наоборот, он зашевелился и попросил пить. Залезла в танк, достала свою сумку, фляжку, чью-то шинель и плащ-палатку, вытащила железную баночку, где в спирту лежал шприц, сделала танкисту укол морфия и камфоры, перевязала и накрыла его плащ-палаткой.
Раненый механик лежал в укрытом месте. Можно было оставить его пока здесь и пробраться к другим машинам. Если там есть раненые, соберу их всех в одно место и потом уже буду думать об эвакуации в тыл.
Неподалеку от сгоревшего танка обнаружила в окопе раненого сержанта с перебитым коленом. Как только моя голова склонилась над его окопом, он наставил прямо мне в переносицу наган, который тут же убрал за отворот куртки. Положила на его раны чистую повязку, ногу прибинтовала к ложу винтовки, за которой сползала к убитому пехотинцу. Сержант получил порцию спирта, и после некоторых совместных усилий мы оказались около того места, где лежал механик-водитель. Несмотря на сильную боль и большую потерю крови, мой новый подопечный держался молодцом и принялся даже помогать: он взял на себя заботу о танкисте, который все еще находился в полубессознательном состоящий. «Принял под охрану и оборону», — пошутил сержант.
Оставив их вдвоем, направилась к танку Толока, на самую высотку. В танке никого не оказалось. Я прислонилась к машине, недоумевая: «Что случилось? Где экипаж?» От немецких наблюдателей и пуль меня прикрывала броня. Отсюда, с высотки, хорошо был виден овраг. Я еще подумала, что, сидя здесь, можно косить прицельным огнем всех проходящих оврагом. В душе посмеялась над советом Исаева — идти оврагом, так хорошо простреливаемым. Виден был и КП. Пока я измеряла взглядом расстояние и соизмеряла с ним возможность транспортировки раненых, послышались шаги. «Может быть, Толок вернулся?» Я выглянула из-за танка и отпрянула назад: к танку подходил высокий немец с автоматом.
Что делать? Фашист идет спокойно, — значит, уверен в безопасности.
Все промелькнуло в уме значительно быстрее, чем пишешь об этом. С замиранием сердца прижалась щекой к холодной броне: вот еще шаг сделает, тогда… Нет, еще один… Наган наготове. Стремительно выскочив из-за танка, я крикнула так громко, что даже в ушах зазвенело: «Руки вверх! Хенде хох!»
Немец вздрогнул от неожиданности, рванулся рукой к автомату, но черный кружок дула нагана, направленного прямо в лицо, недвусмысленно говорил о смерти, очень близкой и скорой, и он медленно поднял руки. Вот тут-то я и растерялась: передо мной стоял вооруженный фашист, но он поднял руки вверх, он сдался, а ведь нельзя убивать побежденных. Но как разоружить его, не опустив нагана? Приказать ему самому бросить автомат? Но кто поручится, что он, вместо того чтобы бросить оружие, не воспользуется автоматом для своего освобождения?
Я указала ему рукой на землю, он оглянулся и вдруг бросился в сторону; я выстрелила, пуля попала ему в левое плечо. Он бросил автомат, поднял здоровую правую руку и залопотал: «Нихт, нихт!» Еще раз указала на землю: «Зитцен, битте!» Он послушно сел. Опустилась рядом. Что же все-таки делать? Сейчас он менее опасен: ранен, вот и рука левая лежит у него на коленях. И все же, что мне с ним делать, тем более что у меня двое раненых, неспособных самостоятельно передвигаться?
Со злостью посмотрела на своего пленного: «Ишь ты! Нашивки «СС», а не сопротивляется, лучше б уж оказал сопротивление! А теперь вот…»
Между тем рука, державшая наган, занемела, фашист начал проявлять беспокойство: видимо, он понял, что я здесь одна. Чем бы все это кончилось, не знаю. На мое счастье, когда мне совсем стало невтерпеж, за моей спиной раздался веселый голос:
— Здорово, сестричка!
«Толок! — узнала я. — Наконец-то!»
— Миша, скорее ко мне! — крикнула, не оборачиваясь, опасаясь выпустить из-под наблюдения немца.
— Погоди, вон к тому танку схожу.
Он, должно быть, не видел моего пленного.
— Толок, дорогой мой, сначала иди ко мне. Скорее, пожалуйста, Толок!
Ответа не последовало, но я услышала за спиной поспешные шаги. Приободрившийся было немец весь сжался; Толок в измазанной, расстегнутой телогрейке и неизменных хромовых сапогах с красными отворотами вышел из-за танка и оторопело остановился, свистнув от удивления.
— Вот это да!.. Ты что здесь делаешь? — спросил почему-то у немца.
Мы оба вздохнули: я и немец. Он — весь как-то опустившись, с безнадежностью, я — с облегчением:
— Возьми его, пожалуйста, Миша. Замучилась я с ним совсем. Он мне так надоел!..
Вслед за Толоком подошел его командир. Пленного обыскали, в карманах у него нашли четыре синие гранаты-лимонки и красивый изогнутый нож в кожаных ножнах с резной костяной ручкой. Нож отдали мне; я прикрепила кожаные ножны к поясу.
Показывая на раненое плечо, немец захныкал. Я перевязала ему рану.
Мне объяснили положение дела. Танк поврежден, но не серьезно. Толок ходил к сгоревшей машине и снимал с нее что-то необходимое для своей. Через полчаса его танк будет на ходу. Идти дальше некуда. Танки в лощине и все целы. Подбит еще танк Тузова — Двинского, но к нему не подберешься: стоит далеко впереди пехоты и противник к нему не подпускает. Как только Толок закончит ремонт своей машины, мы заберем раненых и пленного и уедем к своим.
Пленный бормотал нечто невнятное, со страхом поглядывая на подходившую к нам группу моряков. Объясняясь при помощи скудного запаса немецких слов и фраз, знаков и незамысловатых рисунков на земле, мы добились, что пленный рассказал о себе: он «рабочий» и «Гитлер капут». Последнее он прокричал громко, несколько раз, как только подошли моряки.
Пленный настойчиво спрашивал, сколько мне лет, и когда я написала на земле «17», он затряс головой и заплакал. На наши удивленные вопросы ударил себя в грудь и, говоря: «Ich, ich», написал на земле «30». Он плакал злыми слезами досады. Показал фотографию: на фоне прилизанного домика два таких же прилизанных мальчика-подростка с белой собачкой. Но вместо сочувствия фотография вызвала бурю возмущения.
— Ишь ты, чистенькие, костюмчики, а наши дети… С нашими детьми вы что делаете? — Моряк схватил фашиста за шиворот и встряхнул. — Рабочий? Врешь ты! Рабочий человек не будет служить в войсках «СС»!
Мы едва-едва успокоили горячего моряка.
В это время немцы заметили, что, обтекая высоту, идет морская пехота, и подвергли ее жестокому обстрелу. Большой осколок ударил Федосова в спину, но удар был слабый, и осколок только порвал ватник.
— Берегись, старшина, смотри, как бы тебя… — Толок не договорил. Что-то тупое и горячее ударило меня по руке и предплечью, рука сама по себе вздернулась кверху.
— Ранило? — спросил кто-то тревожно.
— Не знаю, не больно, только горячо и не разгибается.
Я потрогала свою руку.
— Снимай гимнастерку, — решительно заявил Толок.
— Что ты, холодно! Да и ничего страшного нет, я все-таки кое-что в медицине понимаю. Вот сейчас я посмотрю, может быть, тоже просто ударило, как Федосова.
Расстегнув воротник гимнастерки и добравшись до левого предплечья, почувствовала теплую, липкую кровь, чуть-чуть растерялась.
— Кровь, смотрите!.. — Но тут же спохватилась:
— Пустяки, ничего особенного, надо только остановить кровотечение.
Я положила на ранку чистый бинт, а сверху, прямо на гимнастерку, крутой комок из остатков от индивидуального пакета, и Толок что есть силы перебинтовал, вернее, перетянул рану. Кровь больше не шла, все было в порядке.
Толок починил свою машину. Уложив на нее раненых, мы двинулись к КП. Пленного посадить было некуда. Пришлось передать его в штаб батальона морской пехоты, где мне вручили расписку:
«Выдана настоящая… в получении одного пленного ефрейтора войск «СС».
Немцы открыли частый огонь по уходящему танку. Однако мы благополучно проскочили опасное, простреливаемое место.
Наперерез нам на полной скорости шла «тридцатьчетверка». Танк резко затормозил, из люка выглянул командир роты «Т-34» лейтенант Скоробогатов:
— Что у вас?
Ему доложили.
— Раненых и сестру ко мне! Вы с танком отправляйтесь в свою роту! — распорядился Скоробогатов. — Скорее, старшина, скорее! Здесь у меня Тузов. Он тяжело ранен! — торопил он, пропуская меня в люк.
Я поспешно спустилась в люк.
Тузов был ранен в голову. Лицо его пожелтело, губы посинели, смотрит строго, прямо перед собою и все время в сознания, хотя держаться так, видимо, стоит ему огромного напряжения воли. Голова у него забинтована, повязка, правда, нескладная. Но на ходу в прыгающем танке я не рискнула сменить повязку. «Только бы довезти его до доктора поскорее!»
Я побоялась спросить Тузова об экипаже танка: если его друзья погибли, ему тяжело об этом говорить, но Тузов заговорил сам:
— Танк остался там, почти у немцев. Двинский со Швецом отбиваются. Они отобьются, я знаю.
Когда наш танк развернулся у КП бригады, подбежала Мария Борисовна. Тузова на носилках унесли к санитарной машине. Сдав на медпункт остальных, я вернулась на танке Скоробогатова в батальон. Никто из танкистов больше не нуждался в моей помощи, и я пошла в окопы морской пехоты. Там оставались легкораненые, которые терпеливо ждали перевязки и ни за что не хотели уходить на медпункт. Узнав, что среди них появилась «танковая сестра», ко мне подошли два бойца.
— Сестра, в одной землянке лежит раненый капитан-танкист, идти он не может, а у нас не на чем его эвакуировать.
— Капитан? — переспросила я.
— Да, в рыжей шапке, — ответили мне.
«В рыжей шапке? Кто бы это?»
Надвигалась ночь. Она здесь приходит как-то сразу: был день, и без вечера сразу стемнело, наступила ночь. Я очень боялась, что мы не найдем в темноте раненого капитана, и, заглядывая в каждую землянку, громко спрашивала:
— Есть здесь раненый капитан-танкист?
Наконец в ответ на мой призыв услышала:
— Сюда! Ко мне!
В тесной норе-землянке, освещенной светом коптилки, сидел, откинувшись к стене, капитан Мшанский — командир 2-го батальона. Правая нога у него была неудобно подвернута, колено распухло и покрылось сгустками запекшейся крови, пуля прошла через колено, задев, должно быть, какой-то нерв; нога неумело замотана бинтом из индивидуального пакета.
Пока я разрезала и снимала сапог, бинтовала рану и укладывала разбитое колено возможно удобнее в двойную сетчатую шину, капитан дотрагивался до моих рук и лица и радостно шептал:
— Вот и помощь пришла, вот и сестричка пришла.
Почему-то он называл меня Наташей. В большинстве случаев раненые, люди мужественные, долго и терпеливо переносившие страдания, при приближении сестры или санитара становятся вдруг слабыми, как дети; должно быть, чувство беспомощности для большого, сильного человека настолько непривычно, что он, подобно ребенку, ищет поддержки.
Мшанский то ли задремал, то ли забылся; его била лихорадка. У меня у самой нестерпимо болела рука. Она онемела, распухла, пальцы отекли и с трудом шевелились. Еще в пехотных окопах, когда бинтовала раненых, очень мешала больная рука, но тогда я только сердилась на помеху в работе: и повязки получались не такие аккуратные, как всегда, и работала я медленнее. Теперь же в холодной, сырой землянке я ощутила всю остроту боли.
Бойца-пехотинца я отправила за помощью к танкистам. Мшанский тихо стонал во сне, а мне хотелось плакать: так было больно. Я дала Мшанскому спирта, он немного успокоился, стихла лихорадка. Чтобы заглушить боль, сама сосала леденцы, которыми набил мой карман Толок, но помогали они мало. Я мечтала о штабной землянке, о потрескивании щепок в «буржуйке» и еще о Марии Борисовне: уж она-то сделает что-нибудь, чтобы не было так больно.
К моей радости, у входа вскоре зафыркал танк, и в землянку, пригнувшись, вошли Мария Борисовна и комбат. Мшанского уложили на правый борт «Т-60», и мне поручили отвезти на этом танке, кроме комбата, еще двух танкистов в госпиталь в Джантору.
В танк сели раненный в ногу командир роты «шестидесяток» лейтенант Кирсанов и два механика-водителя. Мне принесли чью-то сухую шинель.
Марии Борисовне о ране своей я ничего не сказала: все равно ехать в госпиталь больше некому…
Было очень трудно и, главное, опасно передвигаться в полной тьме: на пути движения находилась заминированная полоса, то самое минное поле, где подорвался танк Ситникова и другие машины, Правда, саперы уже разминировали широкий проход, но все же мы могли взлететь на воздух. Водитель посоветовал мне приколоть на спину белую косынку и пойти перед танком. Я шла, ощупывая маленьким карманным фонариком каждый подозрительный бугорок. При свете вызвездившего неба механик отчетливо видел белое пятно впереди.
Через три часа мы вышли, наконец, к проезжей дороге.
В госпитальный двор мы въехали с шумом, напугав своим появлением все население госпиталя.
Выбежавшие сестры заботливо приняли от меня раненых, стараясь поудобнее устроить танкистов, прибывших на боевой машине, в развалинах домов, прикрытых сверху брезентом. В этих развалинах и размещался госпиталь. На прощанье расцеловалась с каждым своим раненым: люди эти мне стали дороже братьев родных.
В танке я уселась на месте командира: облокотилась на пушку и, чувствуя, что кончаются силы, махнула механику рукой:
— Давай домой, дорогу знаешь: проверили уже!
Крутой берег большого оврага весь изрыт землянками, точно гнездами стрижей. В них расположились бойцы. Неподалеку от беспомощно уставившихся в небо четырех брошенных врагом семидесятимиллиметровых пушек, в большом, видимо офицерском, блиндаже, обшитом изнутри досками, расположился штаб 1-го танкового батальона. Начальник штаба старший лейтенант Исаев уже приехал сюда с писарями и связистами, и работа шла полным ходом. В глубине на нарах спали комбат и еще кто-то из командиров.
Мария Борисовна, сняв тугую повязку Толока с моей посиневшей и похолодевшей руки, промыла и перевязала рану. Собственно, ничего страшного не было — ранение мягких тканей, как говорят в таких случаях, но все же было очень больно.
Примостившись около весело потрескивавшей «буржуйки», пыталась согреться и немного обсохнуть. Хотелось спать, но неутомимый Исаев долго не давал уснуть: его интересовали все подробности боя, все, что я знала о выбывших из строя танкистах и машинах.
Совсем к утру часовые привели санитара Панкова. Он был очень сердит и за что-то возмущенно отчитывал пришедшего с ним солдата-часового; при этом у него смешно, как у кота, шевелились усы.
Ночное путешествие Панков предпринял специально для того, чтобы разыскать меня.
— Сижу, смотрю: ночь на дворе, а ее все нет. Ох ты, напасть какая! Может, случилось что? А не случилось, так голодная девчонка-то. Я и пошел искать, — степенно начал рассказывать Панков, обращаясь к Исаеву и писарям и доставая при этом из мешка свои запасы: чернослив, банку с вареньем, пряники — все, что осталось от праздничных посылок.
На радостях я поцеловала его прямо в усы. Он добродушно отмахнулся:
— Ишь ты, сластена… — но был тронут и доволен.
Оказалось, Панков в поисках нашего батальона пробродил всю ночь. Заблудившись в темноте, он попал в проволочное заграждение и долго плутал, как в лабиринте. Он бы так и пробродил до утра, если бы не попал ногой в клубок мелкой витой проволоки — «малозаметные препятствия». Панков попытался высвободить пленную ногу. Но тщетно. Липкая, как репей, проволока не поддавалась: цеплялась за полу шинели, хватала за руки. Панков начал терять терпение, не удержал равновесия и упал прямо в густой клубок проволоки, запутавшись в ней сразу и руками и ногами. Огорченный длительными безуспешными поисками, полный беспокойства за мою судьбу, Панков неожиданно для себя закричал «караул». Привлеченные таким необычайным в условиях фронта призывом, прибежали часовые. Они выручили Панкова из проволочного плена и привели к нам.
Из всех санитаров я больше всех любила Панкова. Старый колхозник — ему за пятьдесят, — он с первых же дней войны пошел добровольцем в Советскую Армию. В военкомате он попросился в санитары.
— Людей люблю, — говорил он, — хочу людям быть полезным. Глаз у меня уже старый, стрелок из меня плохой, да глаз мой хозяйский, у молодых такого нет, а за раненым, как за дитем малым, присмотр нужен настоящий.
Держался Панков степенно и при этом добродушно опекал молодежь: и танкистов, и поваров, и шоферов. Особой своей обязанностью он считал заботу о «девчонках» — обо мне и Марии Борисовне. Мы непрестанно чувствовали эту заботу еще в Астабани, и вот ночью после боя мой дорогой Панков нашел меня!
У переднего края нашей пехоты, в нескольких сотнях метров от вражеских окопов, на «ничьей» земле остался неподвижный танк Двинского. Изредка до нас доносился шум короткого боя — это экипаж танка отстаивал свою маленькую крепость.
Утром первого марта танк Тузова и Двинского по общей команде пошел в атаку. Миновав огневую завесу врага перед курганом с двумя высотами, танк № 14 вырвался далеко вперед, когда сильный удар потряс машину. Она вильнула в сторону и стала, чуть накренившись на правый бок.
— Гусеницу сорвало! — воскликнул Двинский и бросился к десантному люку. — Проверю, может, сами исправим!
Но в это время второй сильнейший удар в кормовую часть заставил танк вздрогнуть всем корпусом. Двигатель перестал работать, из моторного отделения повалил густой дым.
— Все вниз, под танк! — приказал Тузов.
Через верхние люки выйти было невозможно: вражеские пулеметы беспрестанно выстукивали торопливую дробь по броне.
— Хорошо, что мы на твердой земле, если б в грязь сели, нипочем не открыли бы, — сказал Двинский, с трудом открывая люк в днище танка. Под машиной пришлось лежать распластавшись, так как она села все же довольно низко.
На танк шли гитлеровцы. Шли молча, упрямо пригнув головы, видимо, хотели непременно захватить экипаж живым.
Тузов и Кочетов вернулись к пушке. Они успели послать врагу только один снаряд: новый удар вывел из строя орудие и спаренный с ним пулемет. У танкистов остались лишь лобовой пулемет, один автомат да гранаты. А немцы все приближались. Наконец, ободренные молчанием танка, они побежали быстрее.
— Бить только наверняка, подпустите ближе! — приказывал Тузов. — Приготовить гранаты!
Длинная автоматная очередь полоснула по танку: вскрикнул Тузов и уткнулся лицом в мокрую землю, молча схватился за плечо заряжающий Прохоров.
Двинский подполз к командиру.
— Товарищ лейтенант! — в отчаянии тряс за плечи своего командира и друга Двинский. — Товарищ лейтенант!
Тузов открыл глаза.
— Наблюдай за немцами, они уже близко! Танк врагу не отдавать, в случае чего взорви!.. Остаешься за меня.
Глаза лейтенанта снова закрылись, лицо стало бледным, плотно сжатые губы посинели. Двинский выглянул — гитлеровцы были почти рядом. «Надо спасать командира!» Двинский заканчивал накладывать повязку. Бросаясь к пулемету, он крикнул:
— Прохоров! Тащи командира, мы вас прикроем!
Раненный в плечо Прохоров, взвалив на себя бесчувственное тело лейтенанта, медленно пополз по широкой колее, проложенной танком. Под танком остались трое: стрелок-радист Швец, старшина Двинский и комсомолец сержант Кочетов.
Впереди атакующих уверенно шел офицер. Он что-то кричал, оборачиваясь к солдатам и театральным жестом показывая в сторону подбитой машины.
Двинский оглянулся. Прохоров и Тузов были уже далеко, серая пелена дождя скрыла их силуэты. Швец сжимал в руках автомат. Двинский медленно поднял наган.
— Получай, гад! — Грянул выстрел — и офицер свалился под ноги своих солдат. — Бей фашистов, товарищи! — крикнул Двинский.
Наступающие никак не ожидали организованного отпора. Оставив убитых на поле боя, а самое поле боя — за танком-победителем, враги бежали.
— Все, — тихо сказал Двинский и снова посмотрел в сторону своих войск. Прохорова и Тузова не было видно. Теперь он, Двинский, здесь старший, — он командир и полностью отвечает за судьбу людей и машины.
— Вот что, товарищи, танк мы не бросим, взрывать его нет необходимости, мы должны отстоять и отстоим его. Я думаю, ночью мы сумеем связаться с батальоном, а пока давайте устраиваться удобнее. Будем рыть окоп. Надо же обеспечить себе возможность широкого маневра! — невесело пошутил Двинский.
Атаки не повторялись, но всякий раз в ответ на попытку экипажа выйти из-под машины фашисты открывали яростный огонь.
— Форменная осада, — заключил Двинский. — Что же, будем возводить оборонительные сооружения.
Копать землю пришлось прямо под собой, прижимаясь грудью к черной липкой жиже. Сначала мог работать только один человек — почти лежа. Наконец он смог уже привстать на четвереньки, а после нескольких часов работы — сесть «по-турецки», правда согнув спину и склонив голову. Но и это уже было большим удобством. Между тем стемнело, и Двинский приказал Кочетову собираться в путь.
Крепко пожав товарищам руки, Кочетов выскользнул из-под танка и, не поднимаясь, быстро как ящерица, исчез в дождевой мгле.
Тревожно прислушивались к каждому выстрелу оставшиеся у танка Швец и Двинский. Но все было тихо — значит, Кочетов проскочил!
Добравшись до штаба, Кочетов рассказал в батальоне о том, что произошло в этот день, и о наказе, данном ему Двинским.
«Ты должен стать тенью и пробраться во что бы то ни стало, — сказал ему Двинский. — Найди комбата, доложи ему: один пулемет и автомат в исправности, танк номер четырнадцать готов к обороне. Нуждаемся в гранатах и патронах, хорошо бы еще пару автоматов. Передай: экипаж не сдаст машины врагу. Вернуться ты должен к рассвету».
Швец прислал комиссару батальона Репину записку:
«Я долго думал над тем, как мне поступить. За линией боевого охранения пехоты стоят танки моей роты, а я, парторг ее, застрял здесь, так близко и так далеко от вас. Где мое место? В роте или здесь? Рота готовится к бою, но если не будет меня, в роту придете вы, приедут товарищи из бригады. Здесь же, на «ничьей» земле, наш подбитый танк стоит на самой передовой линии. А коммунисты никогда не уходили из-под огня».
Всю ночь продолжали свою упорную работу осажденные танкисты; помог ливень, закрывший все непроницаемой пеленой. Это дало возможность выбраться из-под танка и укрепить земляной бруствер снаружи.
Работали молча, изредка перебрасываясь короткими фразами. Казалось, люди целиком поглощены делом, но при каждом далеком выстреле они тревожно переглядывались: «Не по Кочетову ли?»
Когда сквозь дождевую пелену стал пробиваться серый рассвет, танк стоял как бы вкопанный в землю, а под ним был широкий окоп, в котором можно было подняться в полный рост.
Забравшись в машину, танкисты старались согреться, но слабый мерцающий огонек в баночках с сухим спиртом никак не мог ни обогреть их, ни просушить промокшую одежду.
— Эх, огонек уж больно мал, а нас разве только большой костер высушит. Водки бы граммов так сто пятьдесят да минут через пятнадцать еще раз столько же. Вот тогда хоть изнутри будет тепло, — мечтательно говорил Двинский…
— Постой, Двинский, напрасно ты ругаешь наши баночки, — возразил Швец. — Над ними мы, по крайней мере, можем согреть руки, а они-то нам понадобятся, и очень скоро, — не оставят же нас фашисты в покое. Смотри! — Швец повернул перед огнем свои затекшие, все в ссадинах и засохшей грязи руки. — Разве такими руками будешь метко стрелять? А стрелять мы должны ой как метко!
Блестевшие фосфором стрелки часов неумолимо показывали, что за стенами танка близится утро, а утром, если Кочетов еще жив, вряд ли ему удастся подойти к танку. Многое зависело от его прихода: он принесет приказ комбата, продукты и боеприпасы, — и в том и в другом очень нуждался экипаж осажденного танка. Кто знает, сколько придется сидеть здесь, сколько отразить атак!.. Да и очень пригодился бы еще один человек…
Не прошло и суток, как танк оторвался от батальона, а казалось, что прошло бог весть сколько времени. Ожидание было невыносимо. А утро, серое, скрытое дождем, уже поднималось над крымской землей, и так тихо было вокруг: наверное, даже немцам не хотелось воевать в такую погоду.
Вдруг застучали немецкие пулеметы и автоматы, пули зацокали по машине. В то же мгновение кто-то тяжелый с глухим проклятием свалился в яму под танком, и спрыгнувший вниз Двинский, а за ним Швец оказались в объятиях Кочетова.
— Живы! Черти полосатые! Живы!.. — Кочетов от радости так хлопнул Швеца по спине, что не очень крепкий Швец из предосторожности укрылся за Двинского. — Я-то за вас как боялся! Думаю: перестреляют ребят ночью, как куропаток! Комбат приказывает мне: «Спи!» Ну, а сон никак не идет. Возьмите-ка мешки, они мне всю спину обломали, полезем в наш дом, там все расскажу.
Танкисты слушали отчет Кочетова.
— Комбат и комиссар приказывают отстаивать машину своими силами. Они предупреждают: общего наступления в ближайшие дни не предвидится. Усиления к нам немцы не подпустят: каждый метр вокруг танка пристрелян. Помощь нам будут оказывать автоматчики из специальных окопов в боевом охранении наших войск. Им поставлена задача — наблюдать за противником, предупреждать нас об опасности и помогать огнем.
Чтобы понять положение осажденного танка, надо вспомнить общую обстановку на нашем участке фронта к началу марта 1942 года. После боев двадцать седьмого и двадцать восьмого февраля и первого марта советские войска закрепились на занятых рубежах, причем весь фронт, простиравшийся по Керченскому перешейку «от моря и до моря», как шутя говорили бойцы, не превышал шестнадцати километров.
Немцы, в свою очередь, поспешно укрепляли свою оборонительную полосу, особенно населенный пункт Кой-Асан и высоту с кладбищем, через которую дорога вела к узлу железных дорог во Владиславовке.
При такой ширине фронта не могло быть и речи о «бое местного значения», ибо малейшая попытка предпринять такой бой, безусловно, послужила бы сигналом к общему наступлению; у командования же на этот счет, видимо, были свои соображения.
Таким образом, танк «КВ» № 14 с экипажем в три человека, с угрюмо опущенной к земле пушкой, с насыпанным снаружи земляным бруствером одиноко стоял на «ничьей» земле как передовой редут советских войск, будто вызывал на поединок всю гитлеровскую армию на Крымском фронте.
И поединок начался. И это не преувеличение — за неравным поединком следил весь фронт.
«Ну, как там танк? Цел? Держится?» — спрашивали друг друга при встрече боец-пехотинец и боец-танкист, летчик и моряк, командир и политработник. Наверное, так же спрашивал и командующий фронтом.
И танк держался. Целые дни нечеловеческое напряжение, впившиеся до боли в железное тело пулемета руки, лица в черной копоти, стиснутые зубы, гулкие разрывы гранат, взлетающая вместе с горячими осколками земля.
Однажды, вернувшись из очередного рейса, Кочетов доставил вместе с патронами письма. Они принесли радость и такое тепло, что, казалось, усталые танкисты согрелись у жаркого родного очага.
Девушка из Мурома часто писала Двинскому стихи; были они и в этом письме:
Своей стахановской работой
Я буду фронту помогать,
Чтоб вы, друзья, и мы, подруги,
Могли фашистов отогнать.
Двинский прочитал бесхитростные строки и бережно спрятал письмо в боковой карман гимнастерки. Швецу Кочетов передал запечатанный конверт.
— Это от комиссара Репина, — сказал он.
— Нам прислали привет наши товарищи. — У Швеца возбужденно заблестели глаза.
— Читай же скорее!
— «Выписка из протокола партийного собрания Первого танкового батальона от шестого марта 1942 года:
Партийная организация гордится, что в ее рядах есть такие коммунисты, как парторг первой роты Двинский, парторг третьей роты Швец и комсомолец сержант Кочетов. Коммунисты клянутся в предстоящем бою быть достойными своих товарищей, стойко защищать советскую землю от гитлеровских захватчиков».
— Товарищи! — строго сказал Двинский. — Теперь мы особенно твердо должны держаться; может быть, наш опыт будет примером для многих молодых бойцов. Не посрамим звания советского танкиста!
Защитники танка ответили товарищам письмом, его должен был передать автоматчикам Кочетов, когда пойдет в свой очередной опасный рейс. Но Кочетов не смог уже выйти из танка.
Фашисты догадались, наконец, откуда и когда черпают свои запасы осажденные в танке, и в последующие ночи танк беспрерывно освещался ракетами. Связь со своими войсками осталась только одна: огнем по врагу.
Противный мелкий дневной дождь сменялся ночью изморозью, и мороз доходил до семнадцати-восемнадцати градусов. Днем в горячке боя холода не замечали. Но ночью, когда наступало затишье, когда, поручив наблюдение автоматчикам, неусыпно охраняющим танк с такой близкой и такой далекой нашей стороны, танкисты получали, наконец, возможность отдохнуть и подкрепить силы, нестерпимый холод причинял невероятные мучения. Броня накалялась морозом; весь сухой спирт был израсходован, да и когда он был, разве можно было обогреть стальную громаду танка, овеваемого ветрами, а в нем трех измученных, легко одетых, промокших людей с обмороженными руками и ногами? Ночью, помимо всего, приходилось еще окапывать танк, укреплять свою крепость. Кончились продукты, бережно собирали крошки сухарей.
Малейшее движение требовало больших усилий. Казалось, так и уснул бы на жестком, но привычном месте механика-водителя, и ничего не хотелось, даже есть, только бы покой, только бы не шевелиться. Но вот зазвучали предупреждающие выстрелы автоматчиков, и надо идти, ползти, и принимать бой, посылать выстрел за выстрелом, обмороженными, распухшими руками бросать гранаты, а с гранатой, казалось, слетала содранная кожа.
Швец держался поразительно стойко, но неимоверные трудности этих дней сказались на нем больше, чем на других. Он был и постарше и физически слабее своих товарищей. Швец не жаловался; Двинский видел, что он тщетно старается обогреть распухшие, все в незаживающих ссадинах руки. Однако стоило Швецу заметить, что на него смотрят, и он поспешно брался за чистку автомата.
Двинский, которому самому было очень тяжело, уважал молчание и стойкие страдания друзей, он заставлял Швеца и Кочетова отдыхать. Когда Кочетов однажды заикнулся о дежурстве, Двинский резко оборвал его:
— Вместе с нами дежурят автоматчики. Приказываю отдыхать!
Но сам Двинский не мог спать. Приняв на себя командование маленькой крепостью, Двинский принял и удвоенную долю трудностей и лишений. Забывались тяжелым сном товарищи, а он, преодолевая усталость и боль, по нескольку раз за ночь заставлял себя спускаться под танк и, всматриваясь в темноту, ловил каждое движение, каждый шорох. Не то чтобы он не доверял помощи автоматчиков, а все же свой глаз вернее. Чем дольше, тем труднее. Мозг был ясен, но измученное тело требовало отдыха. Подымаясь ночью для очередной проверки «настроения противника», Двинский напрягал все силы, борясь с ослабевшим телом.
Один голос, очень тихий, успокаивающий, казалось, говорил: «Куда идти, там же наблюдают несколько пар глаз, менее измученных, чем твои: ни вчера, ни раньше ничего не было и сегодня не будет. Смотри, тебе трудно сдвинуться с места, завтра тебе нужны будут силы, отдыхай!»
Хотелось послушаться этого как будто благоразумного голоса, устроиться поудобнее и спать, забыв боль, усталость, голод. Но тут же в сознание врывался другой, более властный: «Ты должен идти!» — и Двинский повиновался ему.
Прошло девять долгих дней, полных непрерывного напряжения. Гитлеровцы не останавливались ни перед какими жертвами, стремясь взять танк приступом. Фашисты понимали, что люди, обороняющие танк, измучены, и они решили захватить танкистов врасплох, воспользовавшись темнотой ночи. Чтобы обмануть автоматчиков, наблюдавших за всем, что делается вокруг танка, гитлеровцы ползли к нему осторожно, надолго замирая, распростершись на земле.
Время самое темное — четыре часа — и самое сонное: именно в этот предрассветный час особенно хочется спать. Черные вражеские фигуры уже в ста метрах от танка, автоматчики ничего не заметили: одна перебежка — и фашисты ворвутся в танк. А экипаж спит.
Задремавший было Двинский проснулся от ощущения чего-то неприятного: «Фу ты, гадость какая приснилась!» Он встряхнул головой, отгоняя тяжелый сон, и глянул на часы: четыре часа. «Надо пойти посмотреть», — а голова сама клонится, но уже засыпающего его поднял привычный приказ самому себе: «Ты должен!» Тяжело спрыгнул в окоп под танком. Под ногами хлюпнула набравшаяся за ночь вода. «Надо будет утром вычерпать», — подумал он, всматриваясь в непроглядную темноту. Все было тихо. Двинский собрался уже подняться в танк, когда увидел что-то развевающееся на ветру: «Наверное, ветер треплет рваный мундир какого-нибудь убитого фашиста». Глаза начали привыкать к темноте, и Двинский уже четко различал темные фигуры убитых. Но почему их так много? Вчера, помнится, их было значительно меньше. И вдруг у бесстрашного коменданта крепости-танка мороз пошел по коже: «Это же немцы, и так близко!»
Мысль работала быстро. Одним усилием мускулов Двинский втянул себя в люк и шепотом разбудил товарищей:
— Немцы! Швец, Кочетов, вниз! Пулеметы, гранаты наготове! Тихо, чтобы они не знали, что их ждут!
Бесшумно соскользнули под танк Швец и Кочетов. Двинский бросился к аккумуляторам. Какое счастье, что их хранили в полном порядке! Еще минута, только бы враги задержались, только бы еще минутку не бросились на танк! Наконец готово! Теперь пусть идут. И фашисты пошли. Вдруг яркий сноп света ударил им в глаза; от неожиданности они остановились, как бы споткнувшись о невидимую преграду, а за громким «бей» Двинского на освещенных и ослепленных гитлеровцев посыпались гранаты и ударил лобовой пулемет.
И в ночном бою победили советские танкисты.
Бесконечно дороги стали друг другу эти три человека; они узнали друг о друге все, даже самые сокровенные мысли.
Наступило тринадцатое марта. Утром, обессиленные от голода, с распухшими, обмороженными руками, ногами и лицами, защитники советского осажденного танка услышали приближающиеся крики: «Ура-а-а!..» Это начался бой, моряки пробивались к ним на помощь. Несколько разорвавшихся снарядов потрясли танк: теперь немцы решили уничтожить его. Но было поздно: под яростным натиском наступающих моряков фашисты отступили. Почтительно окружили танк моряки. Из верхнего люка появились танкисты, — их оглушило многоголосое «ура».
Окопанный землей, искалеченный советский танк стоял неприступной крепостью. Вокруг валялись трупы вражеских автоматчиков. А на броне танка прислонились к башне друзья и побратимы — непобедимый гарнизон танка-крепости: Двинский, Швец и Кочетов.
Идти они не могли. Я увезла их на санитарной машине в бригадные тылы: отправиться в госпиталь они категорически отказались. По дороге они рассказали мне всю историю двухнедельной осады.
За блестящее выполнение задания командования члены экипажа танка «КВ» № 14 были награждены орденами Красного Знамени и именными золотыми часами.
Нашу бригаду вывели из боев. Скрытые от противника небольшой высотой, стояли в капонирах под брезентами танки.
Низкой, тяжелой крышей навис над машинами набухший от дождя брезент; ветер отрывал от земли его края, и грязные мокрые полотнища с силой били по лицу, по рукам, сметая приготовленные для ремонта детали. Брезент снимался только при сложном ремонте, чаще его поднимали над танком на своеобразном деревянном каркасе. Как-никак, а все же крыша.
Редко увидишь танкистов на поверхности земли: они зарылись в железных внутренностях своих машин, освещая тяжелый сумрак маленькой переносной лампочкой. Только для завтрака или обеда выбирались они на белый свет, а свет-то совсем не белый, а серый, подернутый пеленой мелкого холодного дождя.
Мария Борисовна в первый же день прибытия на новое место заявила мне:
— Иди в свой батальон. У танкистов сейчас очень ответственная работа, надо им помочь. Комиссар Репин говорил, что среди них есть раненые. На медпункт они не идут: боятся — отправят в госпиталь. Вот ты на месте и помоги им, да смотри, если что серьезное, веди без разговоров сюда, к нам. Да что тебе говорить, — засмеялась она, — ты вот и сама на перевязку не ходишь! Рука болит?
— Болит, — призналась я.
— Значит, лечить надо. Как же ты будешь требовать от раненых, чтобы они лечились, если сама не выполняешь того, что необходимо?
— А как же вы здесь?.. — Я все еще не решалась уходить.
Мария Борисовна рассмеялась.
— А как же ты там? — кивнула она в серую от дождя степь, откуда доносилась глухая артиллерийская канонада. — Уж я как-нибудь без тебя обойдусь.
— Ну, положим, не будь вас, мне там тоже было бы плохо, — не сдавалась я.
Мария Борисовна слегка подтолкнула меня к выходу:
— Иди же, иди, да, смотри, на перевязку приходи!
«Наверно, доктор посылает меня просто отдохнуть! — подумала я, старательно обходя лужи и выбирая более твердую почву по дороге в батальон. — До чего ж у нас народ хороший в бригаде: и Мария Борисовна, и санитар Панков, и комбриг, и Толок, и комиссар Репин, и Двинский — да всех не перечтешь. Как это просто и хорошо звучит: «Наш батальон». Что такое «батальон»? Название войсковой единицы. И в то же время что-то очень родное, близкое, вроде «родной дом». И пусть в доме ты провел детство, вырос, а «наш батальон» всего и существует-то несколько месяцев, я могу крепко поспорить, что роднее, ближе и дороже. Я за «наш батальон». И тот, кто был в бою и видел мужество, подвиг, ясность и чистоту души, которая проявляется у людей в минуты смертельной опасности, видел чуткость друг к другу, самопожертвование, если он видел все это, он согласится со мною. Увлекшись спором с воображаемым собеседником, я уже не следила за дорогой и… провалилась в старый полузасыпанный окоп. Выбравшись, с сожалением оглядела грязные полы шинели, с таким трудом приведенной в порядок накануне, промокшие сапоги, до блеска начищенные утром, и рассмеялась: до чего интересно устроен человек! Вот вчера в бою даже и не обратила бы внимания на лишний комок грязи на шинели и тем более на сапогах, а сегодня — только вышли из боя, и снова на цыпочках обхожу каждую лужицу.
Уже около расположения батальона пробежал Толок. Вид у него был озабоченный, на плече, как у землекопа, две лопаты.
— Тороплюсь! — крикнул он на бегу. — Старый капонир расширять будем. Московские артисты приехали.
— Артисты? Здесь, в Крыму?!
— Ну да, настоящие. Да не задерживай ты меня, еще столько работы!.. Да и побриться надо успеть. Беги лучше в батальон, там брезенты сшивают для крыши — поможешь.
Действительно приехали артисты, и вечером состоялся концерт, и даже не один, а четыре подряд — капонир, хотя и расширенный, не мог за один раз вместить весь личный состав.
Сцену сделали совсем как настоящую, особенно рампу из десятка электрических лампочек, подключенных к аккумуляторам. Народу набилось так много, что стояли прижавшись друг к другу, и так тесно, что невозможно было аплодировать. Свое одобрение артистам публика выражала главным образом дружным топотом и криками «браво». По брезентовой крыше выбивал барабанную дробь дождь. Грязные потоки воды проникали между брезентом и земляным бруствером, смачивая разрыхленную множеством ног землю — пол. Уже ко второму концерту земляные ступеньки, ведущие в капонир, оползли, зрителям приходилось просто прыгать вниз, а по окончании концерта выбираться, подтягиваясь на руках. Но никто не обращал внимания на эти неудобства.
Артистов было немного — пять или шесть человек, и пели они не очень хорошо, простуженными голосами, но мне казалось, что лучшего концерта я никогда не слышала. Ведь они приехали прямо из Москвы!
На пароходе, который привез пополнение, медикаменты, продовольствие, прибыли московские артисты на наш «остров». Уже несколько дней переезжали они из части в часть. Не жалуясь на усталость, не требуя передышки, давали артисты один концерт за другим. Как бы ни было холодно, артисты выступали все равно без пальто. Очень штатскими и домашними казались эти люди в пиджаках и галстуках «бабочкой», и особенно трогательной казалась лакированная туфелька, выглядывавшая из-под длинного платья певицы, испачканного глиной. Рассказывали, что в соседней части во время концерта немцы начали обстрел, но певица все же допела песенку до конца.
Действительно, на фронте каждая специальность — героическая!
Не удивительно, что в эту ночь почти никто не спал, только и слышались разговоры о концерте, о Москве.
Не очень загруженная работой, я целые дни проводила около танков и с радостью бралась за любое дело, помогая товарищам в сложной работе по ремонту. Постигая трудности нелегкого мастерства, преклоняясь перед мужеством и умением танкистов, я все с бо́льшим уважением смотрела на них. И все сильнее хотела оказаться в их рядах, но, пробуя свои мускулы, лишь тяжело вздыхала: маловато для танкиста.
Мне казалось, что танкистам физически тяжелее всех на войне. Танкист все делает своими руками: готовит к бою танк, чистит его, укладывает снаряды, заправляет, устраняет неисправности. В бою, а бой — это не час и не два, а может быть, и сутки и несколько суток, экипаж живет единой, полной невероятного напряжения жизнью. В ушах, кажется, навсегда останется грохот боя, в котором сливаются и глухие выстрелы своей пушки, и тяжелые удары вражеских снарядов, и мелкая дробь пулеметных очередей. Глаза ломит от пороховых газов, от того, что надо видеть и знать все, что происходит там, за броней, а видеть можно только через маленькое стекло перископа.
Даже в перерывах между атаками, в минуты, когда несколько спадает напряжение боя, танкисты не могут расправить усталые плечи. Они приводят в порядок свои машины, исправляют повреждения, заправляют баки горючим, принимают новый запас снарядов. А когда все готово и, кажется, можно бы и отдохнуть — снова бой.
Вот и сейчас уже несколько дней прошло, как стоят наши танки в шести — восьми километрах от переднего края, а у танкистов все не хватает времени не только для отдыха, но даже для занятий.
Комиссар Репин вместе с комбатом изобретает всевозможные варианты занятий с экипажем, без отрыва их от горячей работы.
— Извлечь уроки из прошедших боев — значит подготовиться к будущим, — любил говорить Репин и целыми днями пропадал возле танков.
Репин знал всех и все о каждом: как кто ведет себя в бою, у кого кто остался дома, многим семьям бойцов писал письма.
Комиссара Репина любили в батальоне. Его прихода ждали с нетерпением: с ним всегда была свежая газета, последняя сводка Совинформбюро и простые и ясные ответы на вопросы: о положении на фронте, о делах союзников, о том, что происходит на нашем Дальнем Востоке.
В непрерывной работе и дружеских, задушевных беседах прошло десять дней. Наконец получена задача, проведены совещания с командирами, на их картах четкими красными и синими линиями и условными значками нанесена новая обстановка. На рассвете бой.
Ночью комиссар Репин провел партийное собрание. Повестка дня короткая:
1. Прием в ряды партии.
2. Об авангардной роли коммунистов в предстоящем бою.
Коммунисты собрались в большой землянке, темной и душной. Самодельная лампа из сплюснутой вверху снарядной гильзы, залитая за неимением керосина бензином с солью, то и дело давала короткие вспышки, сопровождавшиеся легким потрескиванием. Тогда из полумрака выплывали лица товарищей, суровые, строгие, сосредоточенные.
Я замерла в темном, самом дальнем углу землянки — на этом собрании будут принимать в партию и меня… Сердце мое и то, казалось, не бьется — ждет. Сегодня, вот через несколько минут, будут читать мое заявление, написанное ночью, перед первым боем на крымской земле. Как всегда в ответственные минуты жизни, я мысленно составляла письмо маме: «Сегодня самый важный и ответственный день в моей жизни: меня принимают в партию», — но дальше мысль оборвалась. Откуда-то выплыла светлая комната — физический кабинет в школе. Комсомольское собрание. Меня принимают в комсомол. Это тоже был торжественный день. Но тогда все произошло очень быстро, мне задали всего один вопрос: «Когда родился Карл Маркс?» Потом поздравляли, дома мама испекла вкусный пирог. А мне было чуть-чуть грустно. Разве в годы гражданской войны так вступали в комсомол? Тогда на собрание человек приезжал на взмыленном коне из самого пекла боя. Опоясанный пулеметными лентами, с перевязанной рукой, он входил в дом, на собрание, и рассказывал свою боевую биографию, а потом ему тоже задавали один вопрос: как он понимает текущий момент для себя — комсомольца? И он отвечал: «Бить проклятых врагов без пощады, бороться за Советскую власть!» И снова на коня или на тачанку, и снова в бой с шашкой в руках. А то — «год рождения Карла Маркса», будто на уроке истории!..
Близкий разрыв тяжелого снаряда, всколыхнув слабый огонек коптилки, вернул меня к действительности. Противник начал очередной обстрел «по площадям». Над землянкой тяжелыми, темными тучами нависла ночь. В десяти — двадцати метрах от нас, выведенные из капониров, стоят готовые к бою танки. Тяжелая, полная бинтов и шин санитарная сумка оттягивает плечи. Рядом сидят товарищи, с которыми я уже была в бою и через несколько часов буду снова. И вот сейчас они будут судить, достойна ли я быть кандидатом в члены партии.
Комиссар назвал мою фамилию. Я встала и вошла в освещенный лампой круг. Комиссар зачитал мое заявление, потом рекомендации: комсомольской организации, свою и комбата.
Рассказала биографию:
— Родилась в 1924 году, в марте, послезавтра будет мне восемнадцать лет, в школе училась в Донбассе и в Москве…
Как ни старалась растянуть биографию, получилось все же коротко. Когда сказала про послезавтра и про восемнадцать лет, комиссар улыбнулся: он знал, что я больше всего боюсь, как бы не придрались: ведь как-никак все же нет официального совершеннолетия.
— Как попала на фронт? — послышался вопрос из глубины землянки.
— По призыву Московского комитета партии, с санитарной дружиной.
— Обязанности члена партии знаешь? — спросил комиссар.
Я ответила.
— В прошлом бою ты действовала хорошо. А как будешь теперь? Мы принимаем тебя в партию. Как, оправдаешь доверие партии? — спросил Толок.
Я чуть замешкалась, подыскивая слова:
— С сорок первого года я запомнила слова комиссара нашего полка: «Чтобы заслужить право быть членом партии, надо быть очень честным и очень чистым, надо показать безупречной работой, что ты достоин быть коммунистом». Я постараюсь быть такой. И еще: я обязательно буду танкистом! Даю вам в этом честное слово!
Потом выступали товарищи. В первый раз слышала я, чтобы умные взрослые люди, боевые танкисты говорили обо мне не как о девочке, а как о бойце, своем товарище. Я еле сдерживала слезы благодарности за то, что меня признали равноправным членом этой дружной боевой семьи.
Приняли меня кандидатом в члены партии единогласно.
— Поздравляю, от души поздравляю! Вот видишь, совершеннолетие твое наступило раньше, чем это отмечено в метрике, — сказал после собрания Репин.
— Раз я теперь совершеннолетняя на два дня раньше срока, так и просить буду сейчас: хочу быть танкистом, ведь я и танк знаю и стрелять умею!
— Ну что ж! — усмехнулся Репин. — Просьба взрослого человека — это не шутка, это уже обдуманное, зрелое решение. — И вдруг совершенно серьезно добавил:
— Я думаю, что командование удовлетворит твою просьбу.
На исходные позиции выходили с рассветом. И опять шел дождь, только на этот раз со снегом. Утро серое, и рябая пелена мокрого снега так обволакивает машины, что из танков буквально ничего не видно. Кряхтя, как живые существа, с трудом поползли они в атаку. То у одного, то у другого отбрасывалась крышка башенного люка, и оттуда выглядывал командир — ориентировался.
Небольшой населенный пункт Карпечь, занятый противником, яростно огрызался огнем противотанковых пушек. Со стороны страшно было смотреть, как часто взметались около наших танков столбики дыма с комьями земли и фонтанами грязной воды — разрывы снарядов. И так много этих разрывов, что, казалось, невозможно уцелеть. Но танки, пренебрегая опасностью, все, как один, невредимы, упорно шли вперед, как бы выражая твердость тех, кто управляет их движением. Один за другим, охватывая противника с флангов, танки с разных сторон ворвались в деревню.
Огонь врага стих. Настало время выходить нам. Мы — это два командира-техника в лоснящихся от масла и газойля комбинезонах и «медицина», представленная мною, Смирновым и Панковым. С нами шел также батальонный начальник связи, высокий девятнадцатилетний лейтенант с девичьими ямочками на бело-розовом лице.
Не доходя Карпечи, мы остановились. Фашистские минометы, методично обстреливающие «площади», неожиданно накрыли своим огнем большую группу бойцов, скопившихся в лощине. Нам пришлось задержаться, чтобы оказать помощь раненым пехотинцам. Те, кто мог уйти, уже ушли: одни — снова в бой, другие — на медпункт; остались только тяжелораненые. Маленький солдатик с добрым, морщинистым лицом лежал ничком и терпеливо ждал своей очереди. Когда я подошла к нему, он посмотрел на меня спокойными, чуть затуманенными глазами и тихо проговорил:
— Сестричка, ты земляка моего перевяжи, вот он тут, рядышком лежит, молодой он еще. А я потерплю, потерплю, я терпеливый…
Решив, что он не очень тяжело ранен, я занялась его земляком, а тот, маленький, лежал тихо-тихо. Когда я уже почти закончила бинтовать «земляка», он попросил пить. Я подошла к нему и испугалась: широко открытые глаза его закатились, обнаружив желтоватые белки.
— Дяденька, что с тобой? Выпей водички!
Усилием воли он приподнял голову, в глазах его стояла та же непонятная мне дымка:
— Ноги у меня, вот…
Хотела приподнять его ноги и подложить под них принесенную Смирновым доску, но солдатик тихо охнул.
— Да не трогай ты, мочи нет!
Все же уложила совершенно раздробленные ноги на доску и стала бинтовать, главное — остановить кровотечение. Молча помогал мне Смирнов, вздрагивали губы у лейтенанта-связиста, поддерживающего солдата.
— Сестричка, как там ноги-то?..
— Ничего, потерпи, дорогой, чуточку. Мы сделаем так, чтобы тебе легче было… Потом в госпитале доктора все поправят.
— Может, и поправлюсь, будут ноги-то, а? — Он помолчал. — Нет, не чую я ног-то. — Он перевел дыхание. — Без ног-то тоже можно! Был у нас один парень, вернулся без ног, жинка пишет, женился.
Говорил он очень медленно и как-то неестественно ровно, голос становился все тише и тише. Мы уже освободили его ноги от одежды и, обложив их большими марлевыми салфетками начали осторожно бинтовать. Раненый несколько раз тяжело вздохнул и затих.
— Дяденька, ты что же молчишь, ты говори, дяденька, голубчик, тебе легче будет!
— Жена вот у меня есть, веселая, хорошая, детишки ждут, поди… Ничего, без ног жить можно. — Солдат шумно глотнул воздух, помолчал, как бы взвешивая сказанное. — Можно, да мне-то не жить. Не порть бинты, сестричка, может, кому пригодятся… Слышь-ка, что говорю!
— Ничего, дяденька, потерпи еще немного, все хорошо будет.
Он дышал тихо-тихо, едва шевеля губами. Смирнов наклонился к нему.
— Скорее войне… конец… жене, земляк, скажи: умер я. Воюйте получше…
Он замолчал, тело его у меня на руках вытянулось, как струна, затем обмякло, только мелко-мелко дрожали перебитые ноги: еще жил какой-то нерв, потом и он умер.
Мы были потрясены этой тихой и мужественной смертью скромного маленького красноармейца. К горлу подступил горький комок. Заплакать бы, да не было слез.
Панков, записав фамилию умершего, смущенно пробормотал:
— Напишу жене его и детишкам, хороший человек умер…
Собрав всех раненых в одно место, отправила Смирнова в тыл, чтобы привести сюда транспорт для эвакуации, а мы с Панковым и лейтенантом-связистом пошли дальше.
В поле за деревней одиноко стоял танк комбата. Из трансмиссионного отделения торчали сапоги: механик-водитель уточнял повреждения. Судя по глухим ругательствам, раздававшимся из чрева танка, повреждений было много. Комбата, раненного в плечо и в голову, уже забинтовал кто-то из экипажа. Командир батальона сидел в танке, с трудом поддерживая отяжелевшую голову. Идти он не мог, но и от отправки на медпункт отказался. Оставив у себя связиста, комбат послал меня к танкам.
— В батальоне есть раненые, — сказал он. — Противник огневой полосой отсек наши танки от пехоты. Проберись ползком, как сможешь, но проберись. Больше послать мне сейчас некого. Командует там Скоробогатов. Передай приказ: выделить тебе один танк «Т-60», на нем увезешь раненых, сколько поместишь; эвакуировать только в район исходных к Тулумчаку и сейчас же обратно на танке за остальными. Когда отходить будешь, отстреливайся — стрелять из пушки ты умеешь. Хоть в «белый свет», но отстреливайся: так легче уйдешь.
Прижимаясь к земле, пробегая по нескольку метров и снова падая на землю под градом пуль, миновали мы с Панковым, наконец, два километра, отделяющие от танков Скоробогатова.
— Выходи с развернутой пушкой и сразу же открывай огонь, — поучал меня Скоробогатов, страдальчески морщась, когда в танк опускали раненых. — Командованию передай: первый батальон приказ выполнит. Снарядов бы нам побольше. Остальное сама видела, расскажешь.
Танк вышел из балки; прижавшись плечом к пушке, я пристально смотрела в сторону немцев. Вот вспышка, другая, в тот же момент танк вздрогнул от близких разрывов, по броне царапнули осколки. «Как хорошо, что нет никого сверху!» — подумала я, рванув спуск пушки. Я старалась попасть в то место, где видела вспышки. Танк мчался к своим, посылая снаряды в сторону гитлеровцев.
В ушах звенело, пушка больно била в плечо, руки сами рвали спуск. «Скорее, скорее! Ведь в машине раненые».
Наконец мы миновали опасную зону, можно было отпустить рукоятку и снять с плеча упор пушки. Затекли пальцы — даже не заметила, как сильно сжимала рукоятку. У танка комбата остановилась, доложила о положении в батальоне. Хотела забрать и его, но он снова отказался.
— Сдавай раненых и скорее обратно за остальными. Да доложи там комбригу обо всем.
Выслушав меня, комбриг приказал:
— Передайте командиру вашего батальона, что с наступлением темноты он получит и горючее и боеприпасы.
В батальон мы проскочили прежним путем: снова, прижавшись к пушке, стреляла я, каюсь, в «белый свет», но все-таки в сторону врага.
В лощине все окутано дымом. От горького воздуха першило в горле, слезились глаза. Уже несколько часов танки вели бой без поддержки пехоты. Как ни стремились пехотинцы, но не смогли проскочить к нашим машинам.
Панков организовал в лощине настоящий лазарет: раненые у него все перевязаны, уложены поудобнее, и все хлопочет над ними заботливая усатая нянька. Ворчит на непослушных, укоряет слабых, возмущается прогорклым воздухом: «Они ж больные, им разве таким воздухом дышать надо?!»
Вечерело. Скоробогатов приказал ждать темноты, чтобы за один рейс забрать всех: когда стемнеет, можно увезти и на броне, не опасаясь прицельного обстрела.
Совсем неожиданно к нам в балку спустился помощник начальника штаба бригады капитан Иванов. Его появлению предшествовал тяжелый бой, и танкисты обрадовались капитану. На своем мотоцикле он был вездесущ, всегда появлялся неожиданно там, где труднее всего, в тот самый момент, когда это было очень нужно.
Так и сегодня, цепляясь кожаной сумкой, в малом отделении которой аккуратно сложены вафельное полотенце, мыльница, бритва и ножницы, а в большом — карта и бумаги, Иванов выбрался из коляски мотоцикла. И будто не было тяжелого и опасного пути на мотоцикле, как будто приехал не туда, где воют несущие смерть снаряды, а на учения. Он ровным голосом спросил:
— Что нового? Идите, я вам кое-что покажу.
Это «кое-что» было новой задачей, последними данными о противнике… Удивительное чувство облегчения и ясности приносил с собой маленький светловолосый капитан. «С приездом Иванова как будто подкрепление получаешь», — говорили о нем командиры.
На этот раз Иванов действительно привел подкрепление, подняв залегшую морскую пехоту.
Под огнем противника, подхватывая на бегу раненых товарищей, моряки пробежали отделявшие их от нас триста — четыреста метров и окопались впереди, за балкой.
Утром вражеские танки, меченные бело-черными крестами, ворвались в Карпечь. Немцы знали, что танки нашей бригады сосредоточены в лощине правее Карпечи и, видимо, рассчитывали, прорвавшись через пехоту, выйти нам в тыл со стороны городка.
Полные сил, уверенные в своей безопасности, на большой скорости мчались к селу пятнистые грохочущие чудовища. В Карпечи оставались для ремонта наши машины, поврежденные накануне. Они стояли, замаскировавшись среди развалин глинобитных домов.
Вокруг валяются катки, бессильно распластались по земле гусеницы, над открытыми трансмиссионными люками висят на тросах стрел двигатели, коробки перемены передач. Если немцы и знали о том, что в Карпечи расположился наш СПАМ[3], то вряд ли ожидали, что им могут оказать сопротивление раненые танки, с вывороченными внутренностями. Однако они просчитались: Карпечь встретила врага огнем танковых орудий. Немцы остановились и вынуждены были принять бой. Но противник не отказался от своего намерения овладеть Карпечью. Уж очень неравны были силы: наши танки, удерживающие окраину села, не имели возможности двигаться и вряд ли казались серьезным препятствием — скорее, досадной задержкой, не более.
Однако вскоре все изменилось. Орудия советских танков стреляли в упор. Замаскированные, они вели огонь как бы из засады, и не так просто было их обнаружить и поразить. Пехотинцы выползали из развалин и бросали под гусеницы атакующих вражеских танков гранаты. Горели уцелевшие ранее постройки, горели танки, от частой орудийной стрельбы сотрясались земля и воздух, опрокидывая навзничь стены домов. И без того узкие улочки заваливались грудами щебня и больших валунов, из которых, собственно, и состояли стены домов. Немцы заметались в поисках выхода из чадящих и неприступных развалин.
Скоробогатов несколько минут прислушивается к грохоту неожиданно возникшего боя, потом подозвал к себе лейтенанта, командира взвода «КВ».
— Пойдешь со взводом в Карпечь. Они хотели зайти в тыл нам, теперь мы зайдем им в тыл. Надо помочь нашим ребятам. И ты иди с ними, — сказал он мне. — Здесь тебе делать нечего, а там, наверное, раненых до черта. Видишь, что делается, — кивнул он в сторону затянутой дымом Карпечи.
Я побежала к танку командира взвода.
— Ты куда собралась? — удивился лейтенант, увидев, что я вскарабкалась на его танк и уселась возле башни.
— С вами, там бой, раненые…
— А-а, тогда залазь в танк. Тут тебя любая пуля слизнет, и опомниться не успеешь.
— Так там же я ничего не увижу.
— Когда тебе надо будет смотреть, я скажу. Сейчас пока что надо видеть только нам.
Забралась в танк и примостилась на полу на ящиках со снарядами. Танк заревел и тронулся.
После войны меня, как, наверное, и всех, бывших на фронте, часто спрашивали: «Страшно ли было в бою?» Право же, на этот вопрос ответить чрезвычайно затруднительно. Дело в том, что в бою, когда ты идешь выполнять поставленную задачу, как-то не бывает страшно. И не потому, что я или кто другой такие бесстрашные люди. Просто потому, что некогда бояться. Бой — это выполнение задания, это кусочек очень трудной жизни и работы. Вот именно: работы. Конечно, весьма особой и в необычных для человека условиях. Но ведь не боится же рабочий у станка, что отскочит сейчас стружка и выбьет ему глаз! Ему доверили этот участок работы, и он думает лишь о том, чтобы выполнить свое задание как можно лучше. Не боятся сплавщики, балансируя на бревнах в ревущих водоворотах вешних вод; не думают об опасности строители, бросаясь с мешками песка наперерез воде, прорвавшей плотину; летчик, испытывающий новый самолет, радуется сложному виражу, на который оказалась способной его машина, и не думает о том, что она может развалиться. Так и на фронте. Труженики войны в бою выполняют самое ответственное и почетное задание — защищают Родину. Не говоря уже о превалирующем над всем чувстве долга, — им просто некогда бояться.
Но ехать в бой бездеятельным пассажиром — действительно неприятно. Тебя болтает из стороны в сторону и, как ты ни стараешься удержаться, ударяет обо все самое твердое и острое. На тебе с десяток синяков, на лбу растет здоровенная шишка. В ушах шумит от выстрелов пушки, — она над твоей головой. Танкисты работают, заняты делом. У них перископы, смотровые щели. А ты ничего не делаешь, ничего не видишь и с нетерпением ждешь той минуты, когда, наконец, тебе скажут, что наступил момент и твоей полезной деятельности.
«Хоть бы поскорее мне дело нашлось!» — с тоской подумала я, забыв о том, что моя работа начинается вместе с болью и страданиями других и лучше бы мне вовек оставаться безработной.
Неожиданный грохот сзади, танк рванулся вперед, будто вырываясь из чьих-то цепких рук, схвативших его, и остановился, обессилев. Забился в конвульсиях двигатель и заглох, оборвавшись на какой-то высокой ноте. Стало так тихо, что я испугалась: «Уж не оглохла ли?» Из-за моторной перегородки повалил едкий, удушливый дым.
— Всем вон из машины! — резко, так, что я невольно вздрогнула, прозвучал голос лейтенанта. — Пулеметы не оставлять. Запасной дайте сестре.
Мне сунули в руки пулемет. Кто-то подхватил меня за ремень и, подняв с пола танка, подтолкнул к люку.
Кое-как выбрались. Уже вываливаясь из люка, почувствовала, как ноги лизнул огонь. Танк горел.
Один за другим выскакивали из машины танкисты. Дольше всех не выходил механик-водитель.
— Конец!.. Ему не выйти. Башня развернута так, что свой люк он нипочем не откроет, — тихо сказал лейтенант.
Но водитель вдруг показался из люка башни, кулем вывалился наружу и покатился по земле, сбивая огонь, охвативший его комбинезон. Двое танкистов, навалившись на него, своими телами загасили огонь.
— Какого дьявола ты там сидел? — спросили сержанта товарищи, помогая ему встать на ноги.
Тот виновато моргнул обгорелыми ресницами:
— Пулемет хотел снять, а патрон, как на грех, заело.
— Э, на кой он теперь, пулемет-то?!
— Нет, пулемет как раз очень нужен, — сказал лейтенант. — Смотрите.
Мы находились на холме, почти около самой Карпечи. Два танка нашего взвода уже вошли в село. Их появление, видимо, решило исход боя: немецкие танки, как тараканы, то там, то здесь, пятясь, выползали из-за развалин.
— Пулеметом их, пожалуй, не достанешь, — прикинув на глаз расстояние, сказал сержант.
— Не туда смотрите. Вперед смотрите.
Мы обернулись — и ахнули. Прямо на нас бежали немцы. Их было человек тридцать. Должно быть, пехота сначала отстала и теперь спешила на помощь своим танкам. Но и это было бы еще ничего. Более страшная картина развернулась перед нами. Не более чем в полутора километрах от нас, в том месте, где только что проходила извилистая линия окопов и траншей, — наш передний край, где было тихое и на вид безжизненное поле, сейчас все ожило и зашевелилось. Две волны катились к подножию холма. Одна — наша отступающая пехота, вторая — наступающий противник.
— Что это? — воскликнул сержант. — Да что же это такое?
— Без паники! — отрезал лейтенант. — Не видишь, немец контратаковал и прорвался. Те еще далеко, а эти, — он кивнул в сторону карабкающихся на холм немцев, — этих надо встретить. У нас два пулемета. Один бери ты, другой — сестра, и бегите вон в ту воронку. Стрелять, не дожидаясь команды, но патроны жалеть. Подпустите поближе. А с теми дальними я сейчас сам поговорю.
Мы с сержантом схватили пулеметы и на полном бегу плюхнулись в жидкую грязь, заполнившую воронку. Не очень умело, а от волнения и спешки совсем неловко приладила к пулемету паучьи лапки-сошки. Немцы взбирались на холм спокойно, уверенные в безопасности: горящий танк для них не помеха. Нас разделяло не более двухсот — трехсот метров.
— Стрелять? — спросила сержанта.
— Нет, подожди еще чуточку. Ты не волнуйся, ты, как Анка чапаевская, подпусти ближе.
Как Анка!
На какое-то мгновение перед глазами всплыли темный зал кинотеатра и два кадра, сменяющие друг друга на экране: молчаливые цепи белых и напряженное лицо пулеметчицы. Замерли люди, заполнявшие зал, и вдруг в тишину ворвался детский голос, полный страстного призыва и нетерпения: «Да стреляй же, стреляй!..»
Это кричала моя маленькая сестренка — пятилетняя Танюшка. Будто послушавшись ее, забился в руках пулеметчицы старенький «максим». Зал ответил единым вздохом облегчения…
Голосок моей сестренки так явственно прозвучал в ушах, что я вздрогнула и нажала спуск. Я не слышала, стрелял ли рядом сержант, видела только, что немцы стали как-то странно спотыкаться и падать. Напрягшись всем телом, судорожно нажимала на спусковой крючок. Направляла пулемет на тех, кто продолжал бежать вперед, а в ушах звенел детский голос: «Бей, бей их до последнего!»
Мне казалось, что сзади, за моей спиной, на руках у мамы сидит моя Танюшка, и стоит мне только отойти хоть на шаг назад, ее убьют, и она будет лежать с открытыми, полными ужаса глазами, как те дети, что я видела в керченском рву. Нет, никакая сила не могла заставить меня убрать палец со спускового крючка! А пулемет бился у меня в руках, вырывался, будто стремился вслед за своими пулями.
Большинство немцев осталось лежать на скатах холма. Уцелевшие бросились наутек.
— Не уйдут! — крикнул сержант. — А ну, подбавь жару, сестричка!..
«Не уйдут! Не уйдут! — бьется мысль. — Сзади мама и Танюшка и много мам и детей». «Не уйдут! Не уйдут!» — поддакнул пулемет.
Завертелся на месте и упал последний солдат. Все было кончено. Замолкли наши пулеметы. У меня вдруг странно ослабли руки, и голова сама собой бессильно склонилась на землю. Зачерпнула воды со дна воронки и, не обращая внимания на то, что это, скорее, не вода, а жидкая грязь, провела мокрой ладонью по своему пылающему лицу.
— Сестра, перевяжи мне руки, — попросил сержант.
Еще не совсем опомнившись, глянула на сержанта — и мне стало стыдно за свою минутную слабость. Волдыри от недавних ожогов на его руках полопались, обнажив кровоточащее мясо. Кожа висела лохмотьями.
— Как же вы стреляли? Это ведь мучительно больно.
— Знаешь, когда я стрелял, мне казалось, что за моей спиной стоит женщина с ребенком на руках — это Родина. А когда Родину защищаешь, до боли ли тут!
Я промолчала. Меня поразила эта общность мыслей и чувств. Я ведь тоже стреляла, думая о мамах и детях. А разве это не самое светлое, за чью свободу и жизнь идут на смерть солдаты, защищая Родину?
— Где наши-то? — первым забеспокоился сержант.
Мы подхватили свои пулеметы и побежали к догорающему танку.
За танком танкисты и несколько пехотинцев разворачивали в сторону противника брошенные им во вчерашнем бою семидесятипятимиллиметровые орудия.
— Задание выполнено, — доложил сержант командиру взвода.
— Видел, — кивнул лейтенант. — Патроны еще есть?
— Есть по одному диску.
— Это хорошо.
— А зачем это? — спросила я, указывая на пушки.
— Воевать будем, — невесело усмехнулся лейтенант и неожиданно взъярился:
— Хотел бы я знать, какого черта молчит наша артиллерия! Ведь бегут же, бегут!
Две извилистые волны из сплошной массы людей — одна откатывающаяся, другая надвигающаяся — приближались.
— Пушки исправны, только прицелы сняты. Снарядов сколько угодно. Будем стрелять. Ложись! — вдруг крикнул он.
Мы растянулись на земле. Вокруг засвистели, зашлепали пули.
— Вот гад, — отплевываясь, сказал лейтенант, — все время мешает! Пулеметчик засел где-то в старом окопе и постреливает, — пояснил он.
— Давайте я его найду и успокою, — сказал сержант.
Лейтенант взглянул на его забинтованные руки и покачал головой:
— Нет, ты не годишься. И послать некого. Люди и так едва с пушками справляются. А впрочем… — Он посмотрел на меня.
— Разрешите мне?.. — неуверенно сказала я, боясь, что он меня не пошлет.
Но лейтенант согласился:
— Иди, сестра. Видишь бугорок? Он где-то там. Ложись на землю и ползи. Все время ползи. Лучше сделай крюк, но зайди с тыла. Встретишься нос с носом — несдобровать тебе. Наган где у тебя? Вытащи из кобуры и сунь за пазуху: скорее достанешь. На, возьми еще это. — Он протянул мне финский нож.
— Финкой не умею, — пришлось признаться мне.
— Тогда возьми еще и мой пистолет. Перезаряжать тебе некогда будет.
Медленно ползла я по клейкой грязи. И только удалившись метров на двести, поняла всю сложность моего задания. Как найдешь на этой ровным ровном раскинувшейся земле одинокого пулеметчика, да еще надо зайти ему с тыла?
Передвигаясь ползком, я, конечно, потеряла из виду тот бугорок, на который указывал мне сверху лейтенант. Где же искать? Но найти обязательно нужно! Поползла дальше наугад.
Пулемет застучал так неожиданно близко, что я невольно прижалась к земле, но тут же подняла голову. Пулеметчик стрелял трассирующими пулями. Это было совсем рядом, буквально в двух шагах впереди меня, и — я чуть не закричала от радости — пулеметчик, несомненно, не видел меня: я все-таки зашла ему с тыла.
«Не торопиться и не волноваться!» — предупредила сама себя. Поползла осторожно и все же чуть было не скатилась в окоп, в котором на корточках сидел немец, сжимая рукоятки пулемета. Выхватила наган. Одно неловкое движение, и большой ком земли, скатившись в окоп, ударил пулеметчика по спине. Он обернулся, и я выстрелила…
Я нажимала спусковой крючок нагана, пока не раздался сухой, беспомощный щелчок: кончились патроны. Только тогда увидела, что немец, неловко уткнувшись в колени, не двигался. Секунду, а может быть вечность, смотрела я вниз, недоуменно переводя взгляд с убитого на пулемет, все еще не осознав, что же, собственно, произошло, так все это было быстро и внезапно. И вдруг такая бурная радость охватила меня, что, забыв обо всем, я вскочила на ноги, подхватила за какую-то дужку пулемет и побежала к товарищам, размахивая от восторга пустым наганом. За мной, подпрыгивая, катился на колесиках вражеский пулемет.
На холме пушки уже были развернуты так, как надо. Лейтенант навел все четыре орудия примерно по углу наклона ствола и заряжал последние. Пехотинцы ушли. Около орудий оставались только танкисты.
— Вот. Пулемет. Смотрите… — подкатила я свой трофей к ногам лейтенанта.
— Хорошо. Оставь его. На́ веревку, держи крепко.
В руках у меня оказался конец какого-то шнура, привязанного к ушке. У других орудий стояли танкисты с такими же веревками в руках.
— Как подам команду «огонь», тяните с силой, рывком тяните, да рот пошире открывайте, а то оглохнете, — сказал нам лейтенант и рубанул рукой воздух: — Огонь!
Я рванула за шнур. Оглушительно грохнуло. Жаркий воздух, дым и копоть вырвались из орудий. И четыре дымка разрывов наших снарядов поднялись в гуще надвигающихся немцев.
— Заряжай! — крикнул лейтенант и, подбежав к моему орудию, зарядил его.
Танкисты справились со своими пушками сами.
— Огонь!
Четвертый залп нашей батареи слился с гулом множества орудий справа, слева, сзади и даже впереди нас. Перед наступающими немцами поднялась стена разрывов: заговорила артиллерия.
— Опомнились!.. — устало усмехнулся лейтенант.
Артиллерия твердо вступила в свои права.
Мы видели, как наша пехота остановилась, колыхнулась солдатская масса, будто спружинила, потом по чьей-то, неслышной нам команде побежала сначала медленно, потом все быстрее на дрогнувших немцев. Мне показалось, что я физически ощутила — как и те солдаты, что находились в цепи, — и трудную остановку на бегу, и крутой поворот, и первый, самый трудный, шаг назад — вернее, вперед, на врага.
— Теперь пошли в Карпечь, — сказал лейтенант. — Взвод-то наш в селе.
Мы медленно спустились с холма. Вокруг было безлюдно. В долине затихал бой.
Только к вечеру добралась я до командного пункта бригады.
— Где ты была? Мы тебя искали, искали… — кинулась ко мне Мария Борисовна.
— Там, около Карпечи.
— Раненые есть?
— Немного. Кое-кто из ремонтников легко ранен, так они в госпиталь не хотят. Есть обожженный танкист, он тоже говорит: «В бригаде вылечусь». Я его на наш медпункт отправила.
— Ну и денек сегодня был!.. Артиллерия, как назло, снялась с места — меняла позиции, а он в это время возьми да и пойди в контратаку. Спасибо, нашлась одна батарея на месте. Открыли огонь самостоятельно. Молодец командир батареи! Что значит артиллерист! Завтра обязательно разыщу и представлю к Герою.
Я оглянулась. Говорил незнакомый полковник-артиллерист.
— За это стоит, — поддержал комбриг. — Какой прорыв ликвидировали!
— И вовсе это не артиллерист был… — не выдержала я и осеклась. (Все-таки нехорошо вмешиваться в разговор старших).
— То есть как это не артиллерист, когда полевые орудия вели огонь? — удивился полковник.
— Ну и что ж, что полевые, — а стрелял танкист, наш командир взвода, — повернулась я к комбригу. — Да вы его знаете. Маленький такой, худенький. Лейтенант Исаков.
— Исаков?
— Ну да, Исаков.
— Как же ваш лейтенант один из четырех орудий стрелял? — все еще не верил полковник-артиллерист, — А танк его где же?
— Танк его сгорел. Он немецкие пушки… ну те, что они вчера бросили, развернул и стрелял. Не один, конечно. Там экипаж был, танкисты и… и я тоже за веревочку дергала.
— А ну, расскажи, расскажи! — заинтересовался комбриг.
Волнуясь, только сейчас со всей полнотой осознав значимость подвига, совершенного спокойным, даже чуть равнодушным на первый взгляд лейтенантом, рассказала о том, чему свидетельницей и участницей довелось мне быть на холме около Карпечи.
— Вот это лейтенант! — воскликнул полковник. — Ай да молодец! Артиллерист, право слово, артиллерист! — В устах полковника это прозвучало как высшая похвала.
Комбриг понимающе улыбнулся, но спорить не стал. Что и говорить, известно соперничество артиллеристов и танкистов. У тех и у других орудия, но способ ведения огня различный. Артиллеристы частенько снисходительно относятся к танкистам, стреляющим, по их мнению, с ходу «в белый свет». Ну, наши ребята тоже не уступают: «Вы, дескать, только из кустов стреляете по «площадям». Настоящего немца в глаза не видели».
Комбриг вызвал связного:
— Найдите лейтенанта Исакова и приведите его ко мне. А вы, — он обернулся к начальнику штаба, — сегодня же оформите представление к награде.
— К Герою, — вмешался артиллерийский полковник.
— Да, конечно, к Герою.
— Мария Борисовна, — шепнула я доктору, — куда мне пулемет деть?
— Какой пулемет?
— Да тот, что стоит у входа. Я с ним целый день таскалась. Никто не хочет брать. Все говорят: «Твой трофей, ты его и сдай куда надо». Тяжелый он, хоть и на колесиках. А бросать как-то неудобно было.
— Откуда он у тебя?
— Да так, лейтенант приказал отобрать его у одного немца.
— Знаешь что, отвезем его на наш медпункт, для самообороны, а то я просила хоть какой-нибудь, так и не дали до сих пор, — решила Мария Борисовна. — Только ты не говори о нем комбригу, а то отберет еще.
— Я и не говорю.
— Вот и хорошо. Пойдем сейчас же и отвезем. У меня тут санитарная машина неподалеку.
Хотя, как выразился Репин, совершеннолетие мое уже наступило, я все же с нетерпением ждала дня своего рождения, когда, наконец, мне исполнится восемнадцать лет, а вот в самый-то день своего совершеннолетия и забыла о нем!
Утром был ранен Скоробогатов. Из танка я вытащила его с помощью водителя, а дальше пришлось передвигаться ползком. Скоробогатов был ранен в плечо, но потерял много крови и полз с трудом, обхватив меня за шею здоровой рукой и отталкиваясь от земли ногами. Мы еще не миновали опасного участка, когда Скоробогатов решительно запротестовал: «Чтобы какие-то паршивые фашисты заставили меня, Скоробогатова, танкиста, кланяться их мерзким пулям? Да ни за что!» Он вдруг поднялся и пошел во весь рост. Он был очень бледен, но шел твердо.
— Товарищ лейтенант, облокотитесь на мое плечо, — просила я. — Для чего же тогда я иду с вами?
Он строго оглядывал меня сверху вниз (он был выше меня на целую голову) и молча шел дальше. И все же силы оставили его. Следя за каждым его движением, я успела подхватить лейтенанта в ту минуту, когда у него подкосились ноги. Он повис на мне всей своей тяжестью, и я с трудом дотащила его до стоявшего уже неподалеку штабного автобуса капитана Иванова, и тот распорядился на командирской «эмке» отправить Скоробогатова в госпиталь.
Сам Иванов, у которого открылась старая рана, сидел в автобусе в одном сапоге и, вытянув на скамейке больную ногу, работал. Ему было очень больно, но все так же чисто выбрито его лицо, все также аккуратно подшит новый подворотничок. И говорил он, как всегда, спокойно, и только, может быть, чуть-чуть более длинными казались паузы между фразами.
— Товарищ капитан, нельзя же так! — взмолилась я. — Вам же в госпиталь надо.
— Ты собирайся, иди на КП, тебя комиссар спрашивал, — ответил он, пропустив мои слова мимо ушей.
Сразу попасть на КП помешали вражеские самолеты. Они совсем обнаглели: бомбили без передышки, один за другим входили в пике, видно было, как отрывались и летели черные визжащие бомбы. Захлебывались зенитки, все небо было в белых облачках разрывов.
Сидя в щели, я смотрела в серое небо и со злостью считала: «Один, два, три… шесть… десять… пятнадцать… Пятнадцать!.. Пятнадцать!.. Что такое пятнадцать? Да! Сегодня же пятнадцатое! Сегодня мне восемнадцать лет!»
Я выскочила из щели и побежала к командному пункту.
— Ложись! — крикнул комбриг.
Я бросилась на землю и быстро поползла.
— Сумасшедшая! Кто же бегает под бомбами? — Командир бригады сердился. — Посажу на гауптвахту!
— Товарищ подполковник, ведь мне сегодня восемнадцать лет, я совершеннолетняя теперь.
Некоторое время комбриг соображал, что я ему такое сказала, затем протянул руку:
— Поздравляю, от души поздравляю! Вот и выросла…
В качестве именинного подарка комбриг насыпал мне целый карман конфет и орехов и угостил двумя большими красными яблоками.
— Это тебе как новорожденной, — пошутил он, — а как взрослой сообщаю: за доставленного пленного, давшего ценные показания, командующий армией объявил тебе благодарность.
Прошло еще десять дней, десять дней беспрерывных атак, грохота своих и вражеских орудий, противного свиста мин над головой.
Шинель и сапоги не успевали просохнуть за несколько часов короткой ночи, которые можно было провести в тесной землянке около раскаленной «буржуйки».
Двадцать шестого марта наш батальон должен был овладеть высотой, обозначенной на картах маленьким крестиком — «высота с кладбищем». Так и вошла она в наш лексикон. За высотой проходило железнодорожное полотно, на его путях хозяйничал вражеский бронепоезд. Овладеть высотой, перерезать железную дорогу и уничтожить бронепоезд означало открыть дорогу к Владиславовке, крупному железнодорожному узлу Крыма.
Танки вышли в район атаки в пору, когда ночь как бы нехотя уступала место серому полумраку дождливого дня. Перед Карпечью, воспользовавшись тем, что танки чуть приостановились, я спрыгнула на землю. Сегодня мне предстояло действовать «пешим порядком». С завистью поглядев вслед уходящим танкам, взметающим комья земли, я медленно побрела по полю. Как мне хотелось быть в экипаже одного из них сегодня, особенно сейчас! Вчера погиб санитар Панков, добрейшая душа, милая пятидесятилетняя усатая нянька всем «пораненным да побитым». Погиб Панков, который мог самый мрачный овраг превратить во временный госпиталь. Я все еще никак не могу себе представить, что его уже нет со мной. Погиб мой дорогой помощник, тихий, преданный санитар Панков, который ходил за мной по пятам и ни за что не хотел оставить одну в угрожающем месте. Как трогательно прятал он для меня конфеты и сахар «на черный день!»… А теперь он похоронен в одной из братских могил в районе, обозначенном на карте словом «Сар». Пусть же каждый, кто пройдет мимо этой могилы, узнает о том, что здесь, пытаясь спасти из горевшего танка раненого водителя, погиб мужественный санитар Панков, простой советский человек, для которого ежедневный подвиг стал привычным делом. Вчера его похоронили, и вот сегодня я иду одна по вязкому полю. Сегодня я должна работать за двоих…
У крутого оврага неожиданно выскочил откуда-то мотоцикл; из него выпрыгнул капитан Иванов; вскоре я увидела телефонистов с катушками — они тянули линию. А там, где Иванов и телефонные катушки, там КП. Действительно, подошел танк «Т-60», из него выбрался комбриг. Значит, точно: здесь будет КП нашей бригады.
Приехала и Мария Борисовна.
— Забирают тебя у меня, — смеясь, сказала она мне.
— Куда забирают? — испугалась я.
— А в танкисты, — ответил за нее комбриг. — Ты ведь мечтаешь стать танкистом? Вот мы и хотим посадить тебя командиром связного танка, тем более что с этой работой за последние дни ты познакомилась… по совместительству, так сказать.
— Спасибо, товарищ подполковник, большое спасибо!
— Не меня благодари, а своего комиссара: это Репин за тебя ходатайствовал. Он не забыл твоей просьбы на партсобрании.
— А где он?
— Кто? Репин? — не понял комбриг.
— Нет, мой танк.
— Да вон тот, на котором я приехал.
Я побежала к машине.
Мой танк! Пусть связной, это все равно. Теперь я уже буду настоящим танкистом.
Я нежно погладила шершавую броню — мой танк!.. И тут же вспомнила: а как же раненые? Мария Борисовна успокоила меня: к нам, оказывается, прислали двух санинструкторов и несколько санитаров.
— Садись в танк, догони батальон и передай приказ: не выскакивать далеко вперед без пехоты. Вернешься сюда, здесь будет командный пункт, — приказал мне комбриг.
Гордая первым поручением, я с ученым видом проверила пушку и захлопнула люк.
Лавируя между развалинами домов и черными остовами сгоревших и подбитых своих и немецких машин, миновала Карпечь.
Не успели мы выйти из-под прикрытия последнего домика, как по правому борту ударило что-то тяжелое, гулко, как колокол, отозвалась броня, и в то же мгновение что-то во многих местах шаркнуло по башне. Мина!
Я старалась как можно скорее развернуть башню — снова гулким колоколом отозвалась броня. Но в это же мгновение я заметила вспышку и навела на нее свою автоматическую пушку. Дала две длинные очереди и, не выпуская из рук спуска пушки, ждала. Вражеский миномет молчал. Неужели подавлен?! Бешеная радость ударила в голову: «Это я, я заставила его замолчать!»
— Здорово получилось! — крикнул мне механик-водитель, и танк, как бы обрадованный нашей общей с ним удачей, птицей взлетел на вершину небольшого кургана. Отсюда открылась незабываемая, всегда новая картина боя.
Противник всеми силами старался создать перед нашими атакующими танками непроходимую завесу огня. Но танки, применяясь к местности, пошли на вражеские батареи. У самой высоты, вздрогнув могучим железным телом, остановилась одна машина, за ней другая, третья…
— Минное поле! — услышала я крик механика-водителя.
Две машины остановились перед высотой. Они превратились в маленькие неподвижные крепости и не прекращали огня по врагу.
Третья машина осторожно, как будто выбирая дорогу, стала медленно подвигаться вперед. Разглядев ее номер, я так и ахнула: «Это комиссар Репин!» Но танк, видимо, прошел опасное место; сделав последний короткий бросок вперед, остановился. Из него вышли люди и побежали назад — туда, откуда только что выбрались. Подъехав, как мне показалось, к границе опасной заминированной зоны, я остановила свою машину и побежала к Репину.
Неподалеку от танка Репина группа танкистов склонилась над кем-то распростертым на земле.
Светловолосый лейтенант тщетно пытался зажать рукой рану на шее. Сквозь пальцы сочилась кровь. Пока я накладывала повязку, мне успели рассказать, каким образом танку комиссара удалось пройти невредимым через минное поле.
Чудом проскочив через первые мины, машина Репина оказалась в самом центре заминированного участка. Когда подорвались на минах два соседних танка, Репин приказал остановиться: нельзя рассчитывать и дальше на слепую удачу и губить машину. Но тут к танку подбежал вот этот лейтенант и с ним два бойца.
Они бросились на землю перед танком и поползли вперед. Разрывая руками землю, осторожно извлекая плоские железные коробки-мины и отбрасывая их в сторону, трое смельчаков повели за собой танк.
Немцы не прекращали обстрел, но ползущие перед танком люди будто не замечали его, деловито продолжая свою смертельно опасную работу.
Танкисты невольно вздрагивали от каждого близкого разрыва. Они-то защищены броней, а людей, прокладывающих танку дорогу, смерть подстерегала и из-под земли и сверху, свистящая, грохочущая, неумолимая.
«Скорее! Скорее выйти на твердую, не взрывающуюся под гусеницами землю! Тогда защитят танкисты, укроют за толстой броней своих самоотверженных спасителей».
Осталось преодолеть всего несколько метров… Танкисты не думали больше ни о себе, ни о танке: только бы не зацепило тех троих!
— Был бы бог, так помолился б, чтоб сохранил их, — рассказывал механик-водитель.
Но бога нет, и танкисты с ужасом увидели, как лейтенант вдруг схватился рукой за горло и неловко откинулся на бок. Бойцы приподняли его, но он оттолкнул их, указал на танк и махнул рукой: вперед!
Солдаты поползли дальше, и, повинуясь суровой необходимости, танк следом за ними медленно прошел мимо лейтенанта, уткнувшегося лицом в мокрую землю.
Но минное поле было уже позади, и Репин, остановив машину, первым выскочил из нее и побежал к раненому. Только теперь Репин узнал его: это был командир комендантского взвода, неутомимый строитель командных пунктов и землянок, тихий и как бы незаметный среди бывалых танкистов лейтенант.
Должность его, необходимая для боевой жизни бригады, не особенно почиталась танкистами. «Начальник охраны штаба от мух, — не раз подсмеивались они над комендантом, — так всю войну и будешь землю копать». Он не обижался. Только один раз, когда кто-то очень уж назойливо приставал к нему, лейтенант вдруг рассердился и негромко, но твердо сказал: «Командование приказало тебе сидеть в танке, и ты ведешь его в бой, а мне приказало строить землянки, из которых командир будет управлять тобою в бою. Вот и все. Что же тут смешного?» С того дня его оставили в покое.
Мне было совестно смотреть в ясные голубые глаза лейтенанта. Ведь и я тоже, во всем подражая истинным танкистам, довольно неуважительно отзывалась о молодом коменданте.
Я заметила, что и у других не менее виноватый вид.
— Черт возьми! — выругался Репин. — Порой не сразу и увидишь, какие около тебя живут замечательные люди. После боя буду ходатайствовать, чтобы его представили к ордену Красного Знамени.
Тем временем наш батальон ворвался на высоту. Взметая комья земли и грязи, разворачивались танки на пулеметных гнездах, вдавливали пулеметы вместе с расчетами в землю. Беспомощно валились вверх колесами вражеские пушки — фашисты отступали.
Почти одновременно со мной к командному пункту пехотного полка, куда перебралось и командование нашей бригады, на сумасшедшей скорости примчался танк «КВ». Появление его было тем неожиданнее, что всего несколько минут тому назад этот танк, только что отремонтированный, так же стремительно прошел мимо нас в сторону боя.
Комбриг не успел задать вопрос о причинах возвращения танка: перед ним, вытянувшись и очень четко и ловко вскинув руку к голове, стоял воентехник — помтех роты «КВ» — и докладывал:
— Наш батальон контратакован танками и пехотой противника. Контратаку отбили. Наши танки имеют возможность продвигаться вперед, но пехота залегла. Командир батальона просит связаться с командованием стрелкового полка — поднять пехоту.
Слишком напряженной казалась фигура помпотеха, вытянувшегося по всем правилам, и говорил он с каким-то странным клокотанием в горле, точно захлебываясь словами.
— Вы давно оттуда?
— Двадцать минут назад.
— Как вы дошли? — удивился комбриг.
— Бегом, потом встретил «КВ», повернул его своей властью, боялся — не добегу… быстро.
— Молодец, отдыхайте пока, — приказал комбриг. — С пехотой сейчас свяжемся.
Техник повернулся, сделал несколько нетвердых шагов и вдруг упал как подкошенный. Мы бросились к нему. Он был без сознания. Расстегнули шинель, гимнастерку, из зияющей на горле раны, пенясь, шла кровь.
Комбриг, у которого влажно заблестели глаза, повернулся к Марии Борисовне:
— Вы должны принять все меры. Его надо спасти во что бы то ни стало! Он должен жить…
В молчании уложили умирающего воентехника на носилки. Пехотинцы и танкисты несколько мгновений смотрели вслед уходящей санитарной машине, потом, как по команде, обернулись в сторону противника.
Командир стрелкового полка, хрипло ругаясь, вызывал по телефону свою пехоту.
Мне поручили снова добраться до места боя и передать приказ: во что бы то ни стало взять «высоту с кладбищем» и занять там оборону. Возвращаться я должна была уже на новый КП, отрытый совместно со стрелковым полком.
На обратном пути нас снова обстреляли. На этот раз бил пулемет. Танку он не мог нанести большого вреда, но совсем прижал к земле пехоту.
— Поможем пехоте? — крикнул водитель. — Покажем немцам, старшина, где раки зимуют!..
Я и сама об этом подумала. Стало даже досадно, что он предупредил меня. Хотела развернуть пушку, — не поворачивалась башня. «Что за беда?» Механик-водитель потянул меня за ногу, я спустилась к нему.
— Ты, товарищ старшина, башню не верти, там пустой патрон заклинился, давай-ка я сейчас отойду немного назад, чтобы пехоту не подавить, да и развернусь, а ты стреляй, успокоим пулеметчика и пойдем дальше.
Медленно разворачивалась машина. Установив пушку, крепко прижалась плечом к ее упору, рука на спуске. Вот сейчас, вот еще немного… Что-то очень большое и страшное ударило с правого борта, машину подбросило, то ли кругом звон стоял, то ли это в ушах, разобраться не успела; увидела на мгновение яркий свет, потом стало темно и дымно, глотнула горький воздух и потеряла сознание.
…Очнулась в траншее. Повернуться было трудно: мешала тупая боль; слышала с трудом, думать ни о чем не хотелось; казалось, физически ощущала, как проходят мысли, цепляясь за что-то острое, отчего становилось очень больно и немного тошнило. Так и не поняла, что, собственно, со мною, почему кровь на шинели, почему болят руки, почему я здесь. Думать было больно, смотреть больно, говорить трудно — язык как будто бы спотыкался. Закрыла глаза.
Долго и горячо упрашивала Марию Борисовну не отправлять меня в госпиталь.
Наконец она согласилась, но уложила в землянку в тылах бригады, около озера Арма-Эли. Однако вскоре армейский хирург, инспектировавший бригаду, категорически приказал отправить меня; при этом он вообще усомнился в возможности моего выздоровления: более трех недель я находилась без специального лечения.
Накануне отъезда долго сидели у меня Двинский и Кочетов.
Двинский сказал, что, если б я сейчас была здорова, меня взяли бы в экипаж «КВ» стрелком-пулеметчиком.
— Послушайте, товарищи, а вы меня не забудете?
Не сговариваясь, Двинский с Кочетовым, немножко перефразировав известную песенку, запели: «И в какой стороне я ни буду, по какой я тропе ни пройду, друга я никогда не забуду, мы с тобой подружились в бою…»
Товарищи ушли.
Стало очень грустно. Так и побежала бы за ними. Но нестерпимая боль не позволяла и шелохнуться. В землянке никого не было, никто не увидит, и я не удержала слез. Плакала я оттого, что расставалась с родной мне бригадой, с чудесными друзьями, и оттого, что мне было сейчас очень, очень больно и что я терпела эту боль долго и молчаливо, так что болели постоянно стиснутые челюсти, — плакала горько и долго, как не плакала очень давно, с самой ранней поры моего детства. Услышав голоса у порога, поспешно вытерла глаза и притворилась, что сплю.
Меня «разбудили», и, получив кучу наставлений, через полчаса я уже полулежала в кабине старенькой полуторки.
Сто пятьдесят километров езды в кабине грузовой машины по развороченной дороге закончились тем, что в Керчи меня сняли на носилках. Хирург после осмотра предложил немедленную ампутацию правой руки. Я категорически отказалась.
— Да вы посмотрите сами на свою руку, вы же все-таки медработник!
Рука с обгорелой кожей, плечо и весь бок имели действительно страшный вид: распухшая и посиневшая рука одеревенела и стала совершенно бесчувственной. Только слабый пульс показывал, что она еще живая.
В первый раз я смотрела на себя так, «с медицинской точки зрения», и на минуту стало страшно: «А вдруг действительно гангрена, как грозится врач?» Но тут же возразила и ему и себе: «Ничего подобного! Если с двадцать шестого марта ничего страшного со мною не случилось, так и дальше обойдется».
После контузии я сильно заикалась. То ли это обстоятельство придало силы моему сопротивлению, то ли усталый от бессонницы и напряженной работы хирург тоже решил, что еще за два дня ничего не произойдет, — во всяком случае, сначала прикрикнув на меня, он пожал плечами и приказал дежурной сестре:
— Немедленно отправить на пристань. С первым же пароходом эвакуировать на Большую землю. С больной возьмите расписку, что от предложенной ампутации отказалась, и занесите это в сопроводительную карточку.
На крымскую землю мне довелось впервые ступить не ногами — гусеницами танка, и уходила с нее не сама — на носилках. На них меня привезли в порт и подняли на борт грузового парохода «Березина».
С грустью смотрела я на удалявшийся берег Крыма, где оставались мои друзья и первый танк, которым, хотя и недолго, мне разрешили командовать.