ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

«КУРС ЗАНЯТИЙ ПРОХОДИТЬ МОЖЕТ»

Прошло два месяца. Из краснодарского госпиталя я добралась местным поездом до станции Тихорецкая. С билетами было трудно, но мне повезло: комендантом станции оказался бывший танкист с протезом вместо левой руки. Поздно ночью он усадил меня в переполненный поезд Тбилиси — Москва. Ночь провела на откидном стульчике в коридоре мягкого вагона. Каждый раз, проходя мимо, проводница ворчала под нос, порицая самоуправство коменданта: «Посадил — ему-то что, а отвечать-то кому?.. Безбилетная ведь… — И вдруг рассердилась: — Куда же ее денешь теперь?.. Раненая… Все равно поедет!» — будто отрезала она и оставила меня в покое.

Поезд шел по Кубани. На станциях женщины и ребята подбегали к вагонам и щедро наделяли раненых румяными пышками, сметаной, свежим маслом, скатанным в шары, ягодами, зеленым луком и огурцами.

Днем проводница пригласила к себе — чайку попить.

— Знаешь, старшина, — обратился ко мне боец, возвращавшийся, как и я, из госпиталя и также приглашенный на чаепитие, — я же плотник и сапер. Нет, ты даже не знаешь, что я могу еще сделать! — возбужденно говорил он, отставляя костыль. — Вот приеду домой, начну работать — все, что надо в хозяйстве, солдаткам бесплатно буду чинить… А как пойдет Советская Армия в наступление, как начнет освобождать земли и села, попрошусь в такую бригаду, что за армией идет и заново все, что фашисты сожгли да попортили, строит. Чуть займут какой город или село, а мы уж тут как тут. Пока другой займут, мы уж этот в порядок приведем. Красиво?

— Красиво! — взволнованно отозвалась я.

Солдат говорил вдохновенно. Мечта захватила его, он готов был немедля выскочить из поезда и прямо тут же, на глухом полустанке, начать строить больницы, школы и уютные дома, разбивать парки, — настолько реальной казалась ему эта мечта. Она-то сбудется… А моя?

Всю дорогу думаю об одном: как остаться в строю танкистов? Госпитальные врачи сказали: если пальцы раненой руки начнут хотя бы чуть-чуть шевелиться, возможно полное выздоровление. А пальцы (правда, не все еще) уже слегка вздрагивали. Я верю: Москва меня вылечит, самый воздух ее поможет исцелиться, — там знаменитые профессора, там около меня будет самая лучшая сестра милосердия — моя мама. Она еще весной вернулась с бабушкой из эвакуации.

Ничто не может сравниться с чувством, которое испытываешь, подъезжая к Москве. После Серпухова, хотя остается еще добрых два часа езды, все пассажиры, особенно москвичи, не отходят от окон. Мелькают дачи с застекленными верандами, платформы пригородных станций, зеленые лужайки, тонкие березы… И ты глаз не можешь оторвать от родного пейзажа.

У самой Москвы двойной путь разбежался в разные стороны. От обилия расходящихся путей рябило в глазах. Все дороги ведут к Москве…

Наконец Москва! Еще в поезде думала: как подготовить маму к тому, что я приехала не совсем здоровой? Да как тут подготовишь, когда рука безжизненно висит на косынке и ее-то в первую очередь и увидит мама.

Чуть дрогнул палец, тронувший кнопку звонка. Он задребезжал нервно, с перебоями, выдавая мое волнение. В ответ залаяла собака, но дверь никто не открывал. Я растерялась. Почему-то такого варианта, что никого не окажется дома, не предвидела. Щелкнул замок на верхней площадке, вышла женщина, стройная, гладко зачесанные, с легкой проседью волосы собраны на затылке в пучок, чуть грустные глаза.

— Вы Ира? Я очень рада. Заходите ко мне, ваших нет дома.

Сказала просто и так хорошо пожала мне руку, что я сразу почувствовала себя так, будто мы давно и хорошо знакомы.

— Вы Раиса Давыдовна?

Она улыбнулась:

— Заходите, заходите.

Мама очень часто писала о Раисе Давыдовне — ее большом друге. С ней вместе мама ходила в госпитали, с ней говорила обо мне, а это основное, что интересовало маму все это время. Позже они даже жили вместе в одной комнате, делили скромный паек зимы сорок второго года, все трудности самых тяжелых лет войны.

Я обняла ее и крепко поцеловала:

— Спасибо за маму!..

Слезы, блеснувшие в ее глазах, сделали меня ее преданнейшим другом.

Мама была в подшефном госпитале. Но вскоре пришла бабушка. Всплеснув руками, обняла меня, заплакала от радости, но далеко не слезливый характер моей бабуси не позволил ей долго проливать слезы. Она живо принялась командовать мною.

Наполнилась водой ванна. Не успела я и опомниться, как, отмытая от дорожной пыли, напоенная и накормленная, я уже сладко спала на двух бабушкиных перинах.

Проснулась от ощущения таких горячих слез на своем лице, и такие ласковые руки меня обнимали, что не нужно было открывать глаза, чтобы узнать мою маму, обнять ее хотя бы одной рукой и прижаться к ней.

И вот я сижу за столом, держу за руку маму, а она смеется и плачет; я снимаю слезинки губами, целую дорогие глаза; мама снова смеется и опять плачет. После многих месяцев странствий с вещевым мешком за плечами, в брюках и сапогах, по лесам и деревням Смоленщины, по бездорожью керченских равнин, после бессонных ночей и тяжелых боев странно сидеть вот так, дома, в легком платье, в домашних туфлях на небольшом каблуке, и пить чай. Кажется, все прошедшее было сном. Но не сон все пережитое: бои за Родину, мои товарищи, их подвиги. Все это было и еще будет.

Как ни приятно в штатском платье, уходя в город, я всегда надевала форму. Держась здоровой рукой за маму — правая была на косынке, — я ходила по московским улицам и лихим поворотом головы приветствовала командиров. Они отвечали, приложив руку к козырьку, а я очень гордилась этим. Гордилась подвязанной рукой и хромотой своей, гордилась четырьмя красными треугольниками на петлицах и особенно маленькими беленькими эмблемами-танками. Крошечные танки смотрят вверх, задрав пушечки, а нос мой готов задраться еще выше. В красноармейской книжке записано: «Присвоено звание «старшина». И хотя в глубине души и чувствую, что танкист-то я еще не совсем настоящий, с формой не расстаюсь.

Врачебно-контрольная комиссия определила мне вторую группу инвалидности, с переосвидетельствованием через шесть месяцев. Я получила «Свидетельство об освобождении от воинской обязанности» и пенсионную книжку.

С щемящим сердцем входила я к знаменитому профессору-невропатологу. «Вдруг скажет: не поправится рука, так и останется». Птицей окрыленной вылетела из больницы, когда после долгих исследований на мой робкий вопрос: «Что же будет?» — профессор ответил:

— А будет то, дорогой солдатик, что месяца через два-три начнете рукой действовать, а через полгода и думать забудете, где болело, разве в старости заломит к непогоде, — пошутил он на прощанье.

Буду здорова! Снова попаду на фронт, снова буду в рядах сражающихся за Родину! Но два месяца, полгода? Столько времени сидеть сложа руки, получая пенсию за инвалидность!..

Решила пойти в бюро пропусков танкового управления: может быть, кого знакомого встречу, спрошу совета. И действительно, ежедневные прогулки в бюро пропусков оправдались: встреченный мною майор, которого я смутно помнила по Горькому, сообщил, что в Москве работает тот самый бригадный комиссар, который был с нами в Горьком. Я бросилась к телефону. Тщетно пыталась я набрать номер левой рукой, прижимая трубку к уху больным плечом.

Капитан-танкист со значком депутата Верховного Совета СССР на груди увидел мои затруднения, вошел в будку, набрал номер, сам поговорил с секретарем и выяснил, что комиссар будет в Москве только через три-четыре дня. Заметив мое огорчение, он спросил, в чем, собственно, дело. Красный флажок члена правительства располагал к особому доверию, и я рассказала капитану о всех своих горестях и надеждах. Выслушав меня, капитан нашел совершенно точный ответ на вопрос: «Что делать в течение полугода, пока поправится рука?»

— Добивайтесь направления в танковое училище, — сказал он. — Полгода не пропадут даром, а танкистом станете настоящим.

Мысль об училище была неожиданной. Задумываясь о послевоенном будущем, я видела себя слушательницей Академии бронетанковых войск, но настоящее представляла себе обязательно на фронте, в танковых войсках, хотя бы даже санинструктором. Мне казалось, что сейчас я только на фронте смогу стать танкистом.

Капитан предупредил, что мне предстоит преодолеть два препятствия: добиться у высокого начальства направления в училище и научиться писать левой рукой.

С этого дня моя московская жизнь наполнилась новым смыслом.

Как на службу, каждодневно ходила я в Главное автобронетанковое управление, добиваясь приема у различных начальников. Принимали меня хорошо, внимательно выслушивали, но… каждый разговор заканчивался одним и тем же: «Девушек в танковое училище не берут, служба танкиста — сугубо мужское дело». Утешало одно обстоятельство: никто все же не отказывал категорически, каждый направлял к вышестоящему начальнику, и я шла дальше.

Однажды комиссар одного из управлений, явно тронутый моей настойчивостью, сказал:

— Попытайтесь добиться приема у генерал-лейтенанта Федоренко: только он и может разрешить вам.

Легко сказать! Попасть к командующему всеми бронетанковыми войсками, к заместителю Народного Комиссара Обороны Советского Союза!..

По вечерам часами сидела с карандашом и бумагой, старательно выводя пока еще кривые буквы: училась писать левой рукой. Прошло больше месяца; я уже довольно четко и быстро писала под мамину диктовку.

Продвигаясь от начальника к начальнику, я приобрела немало сочувствовавших мне и, наконец, добилась приема у генерала Федоренко. Адъютант открыл передо мною массивную дверь, и я как можно «построевее» вошла в огромный зал-кабинет. Посредине длинный стол и множество стульев по сторонам, на всю стену, наполовину задернутая темной портьерой, большая карта СССР с нанесенной на ней красными флажками линией фронта. За массивным письменным столом, покрытым зеленым сукном, седой внушительного вида генерал.

Запинаясь, доложила, что прибыла по личному вопросу.

Генерал привстал, протянул мне через стол руку и предложил сесть.

— Да вы же совсем девочка, — сказал он не то разочарованно, не то удивленно. — Чем могу быть полезен?

— Я прошу направить меня в танковое училище! — решительно выпалила я.

— Что? В танковое училище? — Глаза у генерала стали совсем круглыми. — Да вы подумали об этом, девушка? Танкистом быть — не женское дело… Девчонки в танкисты идут! Этого еще не хватало!

— Но я уже немного знаю танки и даже чуть-чуть воевала танкистом, я очень хочу… Я должна быть настоящим танкистом! — настаивала я.

Посмотрев на меня как-то сбоку, генерал рассердился:

— Детский сад разводить прикажете, нянчиться с вами?!

Я молчала и терпеливо ждала — одним из дружеских напутствий перед посещением генерала было: «Будет отказывать — молчи и не обижайся ни на что, потерпи и снова за свое».

— Да вы знаете, что такое танк? Там руки нужны, руки, понимаете, руки! — Он выразительно завертел поднятыми вверх кистями рук. — Что же, вы зубами за снаряды да за рычаги возьметесь? Ну, отвечайте! Ведь рука на повязке. Пальцем, наверно, шевельнуть не можете!

— Врачи говорят: через полгода я поправлюсь, а пока прошу разрешить только учиться.

— Учиться! Что же, вы думаете, это за школьной скамьей сидеть? Быть курсантом танкового училища! Это же не только овладение теорией, но и большое физическое напряжение, тяжелый, упорный труд. Да и заслужить надо право на этот труд.

— Я старалась, очень старалась заслужить. — Тут у меня дрогнул голос.

Генерал с минуту помолчал.

— Почему ты хочешь быть обязательно танкистом? — удивительно добрым голосом спросил он, переходя с официального тона на «ты».

— Я люблю танки.

— Очень?

Я прижала к груди здоровой рукой больную.

— О, очень! Танкисту повинуется огромная умная машина, с которой ничто не может сравниться. Направьте меня в училище, даю вам честное слово, я приложу все силы, чтобы быть достойной такого доверия… и я буду самым настоящим танкистом!

Я смотрела генералу прямо в глаза и почувствовала, что все будет хорошо: глаза у него лучились, на губах появилась довольная, чуть лукавая улыбка. Он сам до фанатизма был влюблен в танки, и моя слепка напыщенная, но от всего сердца идущая речь пришлась ему по душе.

— Это-то хорошо, очень хорошо! Только сколько тебе лет? Вот видишь, восемнадцать, да еще инвалид.

Заметив мой протестующий жест при слове «инвалид», он поспешно поправился:

— Ну, больная, что ли, сейчас. Нет, и не проси, — он замахал рукой, — рад бы, да не могу. Все. Иди. Прощай!

Нервное напряжение, в котором я находилась полтора месяца, бесконечное хождение по управлениям, бессонная ночь перед встречей с заместителем наркома обороны — и вот безвозвратная гибель надежд… Я не выдержала и громко всхлипнула. Генерал Федоренко, собиравший бумаги, поднялся из-за стола и подошел ко мне.

— Что же ты? Что ты, а? Эх, а еще танкистом собираешься быть! — Он погладил меня по голове, а я, уткнувшись носом в его китель, плакала уже навзрыд.

— Я так мечтала, так старалась!.. Я уже писать левой рукой научилась… учиться смогу, поправлюсь пока что… а вы вот…

Генерал молча гладил меня по голове.

— Послушай, значит, ты хочешь быть только танкистом и никем другим?

Я даже реветь перестала:

— Что же, все, что я говорила, это так просто, зря? Да?

— Давай договоримся так: ты мне принесешь из военкомата справку о том, что годна к строевой службе, тогда я направлю тебя в училище. Договорились?

Он быстро написал что-то на уголке моего заявления и отдал мне.

— Достанешь справку, приходи. Эх, ты! — сказал он, указывая на смоченный моими слезами китель. — Мне на совещание сейчас, как же я со слезами-то?

— То ж не простые слезы, солдатские.

— Ну, иди, иди, солдатик! — чуть-чуть насмешливо, но в то же время и ласково простился со мной генерал.

В военкомате я долго потрясала перед врачом своим заявлением с ничего, собственно, не означавшей резолюцией генерала Федоренко: «Пропустить через врачебную комиссию». Сначала врач, ссылаясь на заключение ВТЭКа, отказал наотрез. Но я долго и терпеливо упрашивала доктора, показывала справку знаменитого профессора, снова уговаривала, доказывала, умоляла. Наконец я была вознаграждена.

— Ладно уж, воюйте на здоровье, — сказал доктор, что-то быстро набросав на печатном бланке.

«Годна к строевой службе через два месяца», — прочитала я и так и ахнула.

— Доктор, как же так, через два месяца? Мне же сейчас надо учиться!..

Но доктор был неумолим и ничего не хотел больше слушать:

— Идите, идите, и так незаконное дело делаю.

— Доктор, дорогой, — я старалась говорить очень ласково, — так вы же можете даже незаконное дело сделать законным, припишите внизу: «Учиться может» — вот и все, и будет законно: не в строй посылаете, а на учебу.

Доктор хитро сощурил глаза, потом рассмеялся и, взяв у меня бумажку, быстро дописал: «Курс занятий проходить может».

— Возьмите, — сказал он. — Если военком поставит печать, это будет самая безумная справка, когда-либо выданная медкомиссией.

Военком, сердитый майор, удивленно вертел в руках необыкновенный документ, но собственноручная подпись генерала Федоренко внушила ему доверие, и он поставил печать.

— Только уж учитесь хорошенько, — напутствовал на прощанье майор.

Мама никак не могла смириться с мыслью о скорой разлуке. Утешало единственно то, что я буду учиться где-то в тылу, — как я предполагала, в Челябинске, — то есть в полной безопасности по крайней мере, восемь — десять месяцев. А потом, может, и война кончится…

Терпеливо помогая мне учиться писать левой рукой, мама нет-нет да и смахнет набежавшую слезу:

— Хоть бы здорова была, а то ведь вот…

Мама страшится произнести слово «калека» и, поглаживая мои скрюченные, как обезьянья лапка, пальцы с желтой кожей, тихо приговаривает:

— Рука вот болит же и ходишь — хромаешь. Отдохнула бы, подлечилась, тогда уж…

По правде говоря, расставаться с мамой и мне не хочется. Мама давно уже для меня не просто мама, а подруга, друг, товарищ. Всегда больно переживаю разлуку с ней, и очень много довелось нам прощаться — не повезешь же ее с собой на войну. Даже став совсем взрослой, всегда очень страдаю в разлуке с мамой. Без нее как бы не до конца заполнена жизнь.

Наконец получила от мамы санкцию ехать в училище, и совсем неожиданно для нас обеих.

Как-то ночью сквозь сон донесся чей-то шепот, и, почувствовав, что меня дергают за ноги, я открыла глаза. Перед диваном, на котором я спала, стоит на коленях мама и, пытаясь на меня, сонную, надеть сапоги, тревожно шепчет:

— Ира, Ира, вставай скорее!.. Езжай в Челябинск, езжай в Челябинск.

— Мамочка, что случилось? — испугалась я.

Мама бросила на пол сапоги и как-то жалобно посмотрела на меня:

— Тревога. Вставай, пожалуйста.

Все стало ясно. Я рассмеялась — мама обиделась. Чтобы ее утешить, поскорее оделась, и мы вышли во двор. Где-то в вышине гудят самолеты, небо рассекают лучи прожекторов. Кажется, огромные сверкающие стальные мечи режут темноту на ломти, и не сносить тому головы, кто попадет под этот всевидящий слепящий луч.

Мама умоляет меня и Раису Давыдовну пойти в метро.

— Пожалуйста, ну меня-то пожалейте, чтобы я не волновалась, пожалуйста! — твердит она.

Вид у мамы очень трогательный и смешной: через руку перекинуто одеяло, с обоих плеч спускаются почти до земли тяжелые противогазы.

— Возьмите хоть один, — просит мама.

Мы категорически отказались.

— Положите их в подъезде, никто не возьмет, — советует Раиса Давыдовна.

— Как же так? Инструктор говорил — надо брать обязательно, — запротестовала мама.

Так мама и плелась за нами через площадь, путаясь ногами в противогазах и сползающем одеяле и доказывая, главным образом себе, что инструктора ни в коем случае нельзя ослушаться.

Утром много смеялись, вспоминая прошедшую ночь.

Мама все возмущалась: какие мы бессовестные, заставили «старую мать» и противогазы и одеяло нести, и не помогли ничуточки, да еще посмеивались. Мы отшучивались: говорили сразу — не бери.

— Да, мама, — вспомнила я, — ты меня ночью уговаривала ехать в Челябинск. Значит, решено, еду в училище?

— Нехорошо ловить на слове — то ж тревога, мало ли что скажешь, — попыталась отговориться мама, потом вздохнула и сказала: — Поезжай, раз решила. Учись. Ты себе сама дорогу в жизни выбираешь, не пеняй потом ни на кого, если будет трудно. А будет трудно — сумей преодолеть. — И совсем тихо добавила: — А танки тоже пробивают, и еще горят они… Насмотрелась на танкистов в госпитале…

Мама сжала мою голову ладонями и поцеловала в оба глаза.

Кстати, за все прошедшие месяцы войны мама ни разу не пряталась в убежище или в метро. Всегда во время тревоги дежурила во дворе с группой самозащиты. В ту ночь маму привела в ужас мысль, что меня могут убить на ее глазах, вот она и всполошила весь дом.

…Наконец я снова в том же кресле в кабинете перед огромным зеленым столом. На меня смотрят уже знакомые, добрые, серьезные глаза; такие глаза все видят и все понимают.

— Говоришь, все продумала и твердо решила?

— Твердо, товарищ генерал-лейтенант, на всю жизнь.

— Что же, если так, будь по-твоему. — Он встал и быстрыми, но тяжелыми шагами подошел к карте.

В эту минуту я увидела не сурового генерала, командующего всеми танковыми войсками, а усталого, пожилого человека с тяжелой одышкой и по-отечески строгими глазами. Мне стало совестно, что я отнимаю у него столько времени.

— Что задумалась? Иди-ка сюда! — окликнул меня генерал. — Ты на какие танки-то хочешь?

— На тяжелые.

— Эко загнула. Там силищу надо иметь во какую! — показал он, широко разведя руками. — На «тридцатьчетверку»! — категорически решил он. — По совести говоря, я ее сам больше всех других люблю.

Генерал указал мне на карте несколько городов, в которых были танковые училища, и я без колебаний выбрала Сталинград.

— Значит, Сталинградское училище? Так и запишем, — сказал он, делая пометки на моих бумагах. — А теперь давай поговорим. У нас нет нужды брать в танковые войска женщин. Для тебя делаем исключение. Я надеюсь, что и в училище ты проявишь всю свою настойчивость, будешь примером и в учебе и в быту. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Я молча кивнула.

А он продолжал:

— В училище много и тяжело работают. Тебе будет трудно, очень трудно, особенно в Сталинградском: училище молодое, только в войну сформировалось. Там будет не легче, чем на войне. А тебе, как девушке, придется тяжелее всех. Смотри же: решила стать танкистом — держись до конца молодцом. Через год, а может и раньше, станешь командиром, сама будешь воспитывать людей… Учись, хорошенько учись — рад буду узнать об этом. Теперь поздравляю, товарищ курсант. Окончишь, приедешь — доложишь, — закончил он официально.

Но тут же снова исчез генерал, остался простой, добрый человек, когда, пожимая мне на прощанье руку, он ласково сказал:

— Прощай, дочка. — И добавил: — В Сталинград-то Волгой поедешь — немцы близко…

ТАНКОВОЕ УЧИЛИЩЕ

На дальних подступах к Сталинграду уже шли бои. В училище действительно пришлось ехать окольным путем: поездом до Саратова, а оттуда по Волге пароходом.

Душным июльским днем 1942 года медленно отваливал от Саратовской пристани белый теплоход, носивший имя прославленного летчика-героя. Предназначенный для мирных и увеселительных прогулок, он сейчас был заполнен необычными для него пассажирами и грузом. Палуба заставлена тюками и корзинками; на высоких ящиках черной краской слова: «Не кантовать». Около аккуратно сложенных ящиков на корме стоит молчаливый часовой. Пассажиров много, они заполнили все свободные места на палубе, в проходах, в кают-компании, сидели на своих узлах, корзинках, чемоданах. Военные с запыленными суровыми лицами, с вещевыми мешками и шинелями, которые в этот жаркий день кажутся особенно тяжелыми; эвакуируемые из Воронежа и с Украины женщины с усталыми глазами, притихшие детишки с серьезными личиками — все они хлопотали, устраивались, по возможности, удобнее.

Устроилась на корме и я — на свернутом в кольцо канате. Всю ночь просидела, накинув шинель, и смотрела, как из-под винта убегали волны, оставляя за собой уходящий вдаль волновой конус с вершиной где-то под самой кормой теплохода.

В кармане предписание:

«По приказанию заместителя наркома обороны генерал-лейтенанта Федоренко направляется старшина… для прохождения дальнейшей службы в должности курсанта».

Наш пароход причалил к Сталинградской пристани рано утром.

В июле 1942 года, расколов танковым тараном Юго-Западный фронт, 6-я армия фон Паулюса и 4-я танковая армия фон Готта заняли Миллерово, Кантемировку, Боковскую, Морозовский.

Началась оборона Сталинграда, отныне ставшего символом мужества и несокрушимости советских людей. Я шла по мирному городу, не зная, что через несколько недель ему предстоит стать фронтом. Навстречу шли люди с кирками и лопатами на плечах: это тысячи сталинградцев направлялись на строительство оборонительных сооружений.

В училище меня зачислили в 1-й батальон. Командир батальона подполковник Завьялов принял меня так, как принял бы любого другого курсанта. Он не проявил никакого удивления по поводу того, что в училище приехала девушка. Поинтересовался лишь, не помешает ли занятиям больная рука. Узнав, что я пишу левой рукой и что через некоторое время и правая не будет помехой, больше к этому не возвращался. Такой прием сразу приободрил меня: я пришла в роту так, как мне больше всего хотелось, — обыкновенным курсантом. Курсанты приняли меня по-товарищески просто и если проявили ко мне некоторое внимание, то это объяснялось не тем, что я девушка, а тем, что побывала на фронте.

Этой же ночью училище, погрузившись в эшелоны, переправилось через Волгу. Огромные паромы приняли на специально проложенные рельсы тяжелые «пульманы» с курсантами, танками, оборудованием училища. В небе метались лучи прожекторов. Это был один из первых налетов противника на Сталинград. В отдалении полыхали разрывы зениток, где-то неподалеку раздался взрыв — зенитки забили еще яростнее. Когда паром с нашим эшелоном вышел на середину реки, вдалеке взметнулся водяной столб: в Волгу упала авиабомба.

Выгрузившись на маленькой станции, проехали километров двенадцать по жарко дышащей степи, раскинули палатки, посыпали песком переднюю линейку, поставили «гриб» для часового. Теперь мы были «на месте».

Мы стояли неподалеку от одного из больших соленых озер, названия которых с детства нераздельны в памяти, как имена Шапошникова и Вальцева, Минина и Пожарского, — у озера Эльтон.

Лагерь 1-го батальона расположился в излучине маленькой речушки. На противоположном берегу деревушка Харьковка. Там и сады и на берегу реки несколько деревьев, а на нашей стороне ни кустика, ни деревца — только палящее солнце и полынь. На долю нашего батальона выпало проводить занятия даже не в условиях лагеря, а в голой степи. Курсанты жили в палатках, преподаватели и командиры — в Харьковке. Меня тоже поселили в деревне у добродушнейшей солдатки-украинки. Ее двенадцатилетний сынишка, добровольно принявший на себя обязанности моего адъютанта, утром и вечером перевозил меня через речку в своей лодке.

Занятия и обычная лагерная жизнь, размеренная по минутам, с первых же дней поставили все в определенные, точно очерченные рамки.

В шесть часов утра будит голос дневального: «Подъем!» — и сразу же: «На зарядку!» Потом бегом к реке умываться и снова в строй — поверка, потом на завтрак. «Столовая» — это вырытые в земле неглубокие, до колена, окопчики один против другого. Когда звучит команда «садись», на одну сторону окопчика садишься, вторая служит столом. Раздают масло, сахар, белый хлеб. Какие бы ни были перебои в питании, курсантский паек: масло, сахар и белый хлеб на завтрак — мы получали всегда. На взвод приносят два бачка с нередко жидким супом, в котором плавают по галушке на брата и по куску мяса. Два курсанта разливают суп по мискам. Остальные смотрят в сторону. По раз навсегда установившейся этике считается неприличным следить за дележкой.

После завтрака занятия. Никогда не забыть первый день… Настроение у всех приподнятое, взволнованное. Будто наступило обычное первое сентября, начинается новый учебный год. Как в школе, все оживленно ожидают чего-то особенного и интересного. В этот день школьники и встают, приветствуя учителя, как-то подчеркнуто бодро. А тот, поздоровавшись, сразу начинает объяснять новое, не очень понятное сначала, но притягивающее именно этой неясностью, толщиной учебника с причудливыми чертежами и картинками. Только в школе это состояние новизны и ожидания быстро проходит, а здесь, в училище, да еще в тех особых условиях, которые выпали на нашу долю, оно не покидало нас до самого конца.

На солнцепеке, с пересохшими губами, горькими от полыни, которой полон был горячий воздух, сидя кружком на земле, мы старались как можно точнее и покрепче запомнить то, что говорил преподаватель. Слушаешь напряженно, боясь пропустить главное, а главного так много, что даже трудно выбрать из него самое важное. Все нужно. А солнце печет нестерпимо, хочется пить, клонит ко сну.

Писать, сидя на земле «по-турецки», очень неудобно. Преподаватель понимает это и говорит медленно, часто повторяет свою мысль, приводит много примеров. Через пятьдесят минут команда: «Встать! Перерыв!» — и снова: «Смирно! Товарищ майор, взвод готов продолжать занятия». Так с восьми утра до обеда, после обеда час отдыха — и снова занятия, потом самоподготовка и, наконец, отбой.

Я довольно бойко писала левой рукой, и ограниченная подвижность правой, предоставленной лечению «временем», не являлась большой помехой для «классных» занятий. Но когда взвод пошел на отстрел упражнений из винтовки, я поняла, как непростительно легкомысленно было не лечить как следует руку. Стрелять я не могла. С этого дня утром вместо зарядки и вечером, перед сном, я массировала руку, сгибала и разгибала негнущиеся пальцы. Растревоженные с утра рука и плечо днем нестерпимо ныли. После вечерних упражнений я долго не могла уснуть, покачивая больную руку как куклу…

— Старшина! — остановил меня как-то начальник училища. — Как вы, собственно, собираетесь проходить практические занятия на танках? Почему не ходите на процедуры в санчасть?

Санчасть находилась при штабе училища, в двенадцати километрах от нашего лагеря. С тех пор каждый день, поздно вечером на велосипеде, предоставленном мне командованием училища, отправлялась я в лазарет. К концу лета правая рука стала подвижнее, понемногу я могла ею даже писать.

Между тем немцы подошли к самому Сталинграду и заняли деревни, примыкающие к окраинам. Двадцать третьего августа армия Паулюса вышла к Волге. Черными тучами нависли над Сталинградом тысячи немецких самолетов.

Города, как и люди, становятся дорогими и близкими, когда входят в нашу жизнь. А Сталинград вошел не только в жизнь каждого советского человека. У стен его решалась судьба всего человечества, судьба Лондона и Парижа, Праги и Бухареста, Здесь закладывали фундамент победы над фашизмом.

Сталинград был не просто фронтом. Ведь и на фронте бывают передышки. Сражение же под Сталинградом длилось непрерывно. Для защитников его жить — значило победить.

Мы гордились тем, что наше училище не только носило имя Сталинграда, но и стояло здесь, неподалеку от него, чтобы первый же выпуск мог влиться в ряды советских воинов, сражающихся на берегах Волги.

В начале сентября две роты, готовые к выпуску, уехали на сталинградский завод на практику. Мы с нетерпением ждали их возвращения, чтобы от очевидцев, а может: быть даже участников боев, услышать рассказ о событиях в городе-герое. Но выпускники там же, на заводе, получив приказ о присвоении званий, остались защищать город, имя которого носило наше училище. А мы снова погрузились в эшелоны и двинулись в далекий путь: в глубокий тыл, на Урал.

Ехали мы больше двух недель. В пути днем занимались, по вечерам долго не ложились спать. Мелькали темные станции и полустанки, разъезды… Подъезжая к Чкалову, мы были ослеплены обилием света: большими, ярко освещенными окнами сверкало длинное высокое здание, наверное, завод, светились ничем не замаскированные огоньки в окнах жилых домов. Каким непривычным после стольких месяцев постоянного беспокойства о каждой щелке, нарушающей светомаскировку, показалось такое море света!

— Ого, в какой тыл мы заехали! — громко сказал кто-то.

— Ну и странища у нас! — восхищенно откликнулся другой.

Наконец прибыли на место. Небольшой уральский городок, которому в будущем суждено было стать и областным и красивым, осенью сорок второго года показался нам унылым, невзрачным и грязноватым. Покосившиеся дома, немощеные улочки, кроме двух центральных с разбитой булыжной мостовой, скользкой от расплывающейся грязи, хмурая река под обрывом и дощатый кинотеатр с громким названием «Прогресс» — это все, что составило наши первые впечатления о городе, где нам предстояло несколько месяцев жить и учиться. Не способствовал подъему настроения и встретивший нас хлесткий холодный осенний дождь. Промокнув, что называется, до нитки, мы немного приуныли, но, добравшись до училища, сразу повеселели.

В бывшем торговом ряду, отгородившись от действующего базара высоким забором и прихватив в свое ограждение церковь, расположилось наше училище. Здесь почти все было готово к нашему приезду. Командование выслало вперед квартирьеров, и те обратились с просьбой о помощи к местным властям.

С первых лет существования Советской власти у нашей молодежи из поколения в поколение передается и живет замечательная традиция. Если нужно преодолеть какие-то трудности, если нужны безотказные добровольные рабочие руки, если на трудовой подвиг зовет партия — первыми добровольцами идут комсомольцы. Так было и в этом маленьком городке в глубоком тылу, где люди даже не знали, что такое светомаскировка. На старой базарной площади собрались местные комсомольцы. Не было ни митинга, ни красивых слов, — юноши и девушки просто пришли и принялись за работу.

Конечно, переоборудовать деревянные бараки в казармы, а каменные амбары в классы — это не то, что построить Комсомольск. Но ведь и подвиг Матросова тоже не решил исхода, предположим, фронтовой операции. Однако это подвиг, подвиг мужества, самоотверженности, который стал символом выполнения долга солдата, показателем твердости духа и воли комсомольца.

Комсомольцы города холодными, дождливыми ночами — днем они работали на предприятиях — в короткий срок, за каких-нибудь две недели, оборудовали училище, сделали все для того, чтобы курсанты по приезде с первого дня могли бы продолжать учебу. Они понимали, как дорог для нас каждый час занятий, и самоотверженно сохраняли для нас эти часы, отдавая за них свое свободное время. И комсомольцы сумели сделать все вовремя. Приехав, мы нашли уютные казармы, классы со стендами, двигателями, пушками и на следующий же день приступили к занятиям. Не был потерян ни один день в учебе, а это значит: ни на один день не задержался наш выпуск, ни одного лишнего дня не ждал фронт пополнения молодых командиров-танкистов.

Деловито и просто, без излишнего пафоса пришли комсомольцы на строительство училища и так же просто ушли, закончив работу, готовые по первому зову партии на новый трудовой подвиг. Не в таких ли эпических каждодневных делах сотен тысяч советских людей таилась несокрушимая сила моей страны, выстоявшей и победившей в этой войне, по праву получившей название Отечественной и Великой?

Нельзя сказать, не погрешив против правды, что нам было легко учиться. Курсанты занимались по двенадцать часов в сутки на морозе и в классах, где разве только не было ветра, а температура едва поднималась выше нуля. И в казармах было тесновато, и учебников не всегда хватало, и о лишнем котелке картошки мы порой мечтали, как о лучшем недосягаемом блюде, и цигарку из самосада курили на троих. Но бытовые трудности не могли заслонить главного. А главным было то, что с каждым днем мы получали все больше и больше знаний, что приближался день, когда мы сможем снова стать фронтовиками, и уже не солдатами, а командирами.

…Мне разрешили поселиться на частной квартире, у сторожихи городской детской библиотеки, в маленькой комнатушке, в которой помещались небольшой стол, две кровати и большая русская печь. До чего приятно было забраться на теплую печь после целого дня занятий, в особенности после выходов в поле!

Хозяйка комнаты Татьяна Ивановна, попросту Таня, сразу же взяла надо мною шефство, и как-то само собой получилось, что эту заботу она постепенно перенесла почти на весь наш взвод. Таня приобретала для курсантов на базаре махорку-самосад, которую я приносила во взвод. Под субботу она целую ночь пекла вкусные шаньги с картошкой. Дело в том, что меня выбрали редактором ротной стенной газеты. Каждую субботу нашу редколлегию отпускали с вечерних часов самоподготовки на «квартиру» редактора. Таня специально жарко топила печь, на которую в полном составе забиралась замерзшая редколлегия. Пока ребята отогревались, они молча слушали мои соображения о плане газеты, а отогревшись, начинали возражать.

Всю ночь мы неутомимо ползали в обрезках бумаги вокруг распластанной на полу газеты и, вымазавшись в краске и туши, отчаянно спорили, стараясь выпустить номер поострее, позлободеевнее и обязательно художественно оформленным.

Хорошие ребята были в редколлегии! Длинный, всегда немного грустный Марк Завадовский старательно выводил тушью карикатуры и вдохновенно писал передовицы; художник Петя Уваров молча рисовал, а когда у него отбирали разрисованный лист, чтобы вписать готовую статью, он покорно объяснял, где надо оставить место для нового рисунка, и лез на печку, а затем так же покорно слезал, стаскиваемый за ноги в любое время ночи, когда снова приходил его черед рисовать. Третий член редколлегии, Миша Кручинин, собственно, не имел определенных занятий. Он не обладал ни литературным даром, ни талантом художника и с готовностью брался за все, что ему поручали: чистил картошку, рубил дрова, нарезал бумагу.

Таня гостеприимно угощала всех горячей, обжигающей губы «толченкой» — мятой картошкой — и шаньгами.

Иногда к нам на огонек заходила жившая в одном дворе с Таней заведующая детской библиотекой Елена Николаевна. Ходила она всегда в одном и том же теплом шерстяном платье и узеньком сереньком джемпере ручной вязки. Появляясь незаметно, она так же незаметно помогала нам. Мы очень полюбили эту маленькую старушку с гладко зачесанными, убранными на затылке в пучок седыми волосами и живыми, по-молодому блестящими глазами. Мягко выговаривая нам за грамматические ошибки в статьях, Елена Николаевна советовала, как лучше написать заголовок, и по-матерински отчитывала Мишу за полученную накануне тройку, а Петю за неряшливость. Каждое воскресенье Елена Николаевна собирала в библиотеке своих юных читателей, устраивала для них читку книг, рассказывала о фронте и о том, как работают для победы здесь, в тылу, их отцы и матери, говорила о том, как надо помогать старшим. Ребятишки слушали Елену Николаевну затаив дыхание, а в конце беседы наперебой рассказывали о своих делах: все они были в тимуровских командах и очень гордились тем, что помогают семьям фронтовиков.

Трогательно заботились ребята и о своей библиотекарше: то дрова помогут напилить, то шанег принесут, то картошки. Ведь это было трудное и для тыла время. И мы сами частенько, закончив очередной номер стенгазеты, шли пилить и колоть дрова, чтобы обеспечить библиотеку топливом на всю неделю.

Однажды Елена Николаевна попросила меня побеседовать с ребятами о фронте. Я рассказала им о мужественном экипаже танка Двинского, и в следующее воскресенье уже сами школьники просили Елену Николаевну снова рассказать им о Двинском.

Постоянные читатели привели с собой своих друзей.

И снова я рассказывала жадно впитывающей каждое слово аудитории маленьких слушателей о подвиге экипажа танка Двинского, о Толоке, о Швеце, о капитане Иванове и других моих боевых друзей.

Заниматься приходилось очень много. Не хватало дня, рассчитанного по минутам. Чередовались напряженные занятия по тактике, топографии, огневому делу; лекции в классе под тихий топот замерзших ног сменяли занятия в поле, которые продолжались по восьми часов кряду на сорокаградусном морозе; за ними следовала строевая учеба на обрывистом берегу реки. На «плану», как громко называлось у нас место строевых занятий, мы старательно печатали шаг и пели песню, которая издавна живет в танковых училищах:

Бронетанковая школа комсостав стране кует,

Танки в бой вести готовы за трудящийся народ.

Однажды на занятиях по тактике преподаватель дал вводную, которую я решала на макете — ящике с песком. В заданной обстановке что-то напоминало один из моментов боя в Крыму. Я ответила тем решением, которое применил в бою командир роты Скоробогатов. Ответ был не тот, что подготовил майор, но ему понравился. Я честно созналась, что это не самостоятельно найденное решение, а известное из практики. Майор похвалил: всегда надо помнить опыт боев.

Занятия по тактике шли хорошо и даже легко. Не было особых затруднений и с топографией и с огневой подготовкой. Труднее всего было с материальной частью танка. Я могла даже управлять таким танком, как «Т-60», но совершенно не знала технической терминологии. В этом отношении все мои товарищи — в большинстве студенты технических институтов и техникумов — безусловно были сильнее меня. Между тем преподаватель материальной части, пожилой желчный инженер-капитан, читал лекции так, как будто бы имел дело с людьми, технически абсолютно грамотными. Много мучений доставили мне, например, шлиц, фланец и торец. Не раз вгоняли они меня в пот. Конечно, смешно путать такие несовместимые понятия: «шлиц» — нарезка на валах, «фланец» — специально отлитый на крышках, например плоский выступ с отверстиями для крепления, а «торец» — просто передняя сторона, предположим, того же двигателя или какого-нибудь вала. Но ведь я впервые слышала эти термины, и поначалу без наглядного показа или хотя бы элементарного объяснения они мне ровно ничего не говорили. Преподаватель же, показав какую-нибудь деталь и отложив ее в сторону, говорил: «На шлицах этой детали…», или «на ее фланцах…» Что же есть шлиц, а что фланец? Спрашивать стеснялась — вдруг засмеют, а проклятые названия и во сне преследовали меня, как какой-то кошмар.

На одном занятии капитан читал:

— «Картер предназначен для крепления коленчатого вала двигателя и всех его основных агрегатов. Картер имеет две половины: верхнюю и нижнюю. Во фланце в плоскости разъема имеются двадцать два отверстия для стяжных шпилек…»

Слушаем, очень внимательно слушаем.

Назавтра:

— Старшина, расскажите о картере.

Выхожу и довольно бодро начинаю:

— Картер предназначен для крепления коленчатого вала, во фланцах, в плоскости разъема имеются двадцать две дырки…

Класс смеется, а капитан наставительно говорит:

— В технике, товарищ курсант, нет дырок, есть отверстия. Запомните!

Отвечаю: «Есть запомнить!» — и мучительно краснею. До сих пор я была твердо уверена, что если просверлено насквозь — значит, дырка, а не насквозь — отверстие. Курсанты смеются не зло: им просто смешно — и по-хорошему предлагают свою помощь.

Осмелев, спрашиваю про проклятые шлиц, фланец и торец. Объясняли охотно, даже слишком подробно. Последняя неловкость в отношениях с товарищами исчезла.

…Часто, сидя над книгами, я вспоминала слова Якова Николаевича Федоренко: «Там будет не легче, чем на фронте». Да, он прав: здесь порой даже труднее, чем на фронте.

Об училище можно было бы написать большую книгу. Здесь сочетались огромная воля и труд нескольких сотен человек, стремившихся за минимально короткий срок получить максимум знаний.

Командиры-преподаватели и курсанты вели непрерывную войну с непогодой и постоянным недосыпанием. Это была борьба за знания и умение: для курсантов — чтобы получить их, для преподавателей — чтобы передать возможно больше новым растущим кадрам командиров-танкистов.

Курсанты — совершенно особая категория людей: они необычайно выносливы, могут заниматься по шестнадцать часов в сутки и всегда хотят есть. Не знаю, чем объясняется такой аппетит, но, даже вставая из-за стола после сытного обеда — а кормили нас в глубоком тылу неплохо, — курсанты с сожалением поглядывали на опустевшие тарелки. Должно быть, сказывалось колоссальное напряжение всех физических и умственных сил, да и наш возраст.

Курсанты крепко сдружились и сжились так, что казалось, будто нас не сто с лишком человек, а один большой и выносливый, сильный организм, и ничто ему не страшно: ни трудности, ни холод, ни сложные науки. Он все преодолеет и все сможет — этот организм с сотней молодых, горячих сердец, дружный коллектив курсантской роты.

Всей душой полюбила я свою роту, свой взвод. Полюбила ставшие родными самые стены училища.

Иногда на лекции оторвешься на минутку от тетради, окинешь взглядом класс: за ученическими партами сидят мои товарищи. Видишь стриженые головы молодых курсантов, сосредоточенные лица, не раз стиранные гимнастерки, тяжелые солдатские сапоги. Курсанты прекрасны в своей жажде знаний, настойчивости и упорстве, в стремлении стать поскорее боевыми танкистами, советскими офицерами и достойно сражаться за Родину.

А в Сталинграде шли тяжелые бои. И мысли всех — и командиров, и курсантов, и жителей далекого уральского городка — с защитниками героического города, для которых стало непреложным: «За Волгой для нас нет земли».

Под Сталинградом сражалась и наша Керченская танковая бригада. Товарищи не забывали меня, находя время для дружеского письма.

«Мы далеко от тебя, — писал Швец. — Все твои старые друзья шлют горячий привет, ждут тебя на фронт, рады будут увидеть в наших рядах настоящим танкистом».

«Наши войска отвечают врагу огнем, мы должны ответить отличной учебой», — записали в резолюции комсомольского собрания нашей роты. И мы старались учиться лучше.

Идут занятия:

— Вы командир взвода. Отдайте приказ на исходных, — дает вводную задачу преподаватель тактики.

«Командир взвода» замерзшими губами отдает приказ, и среди снежных равнин двигаются кажущиеся маленькими фигурки людей: курсанты «пе́ше по-танковому» разыгрывают бой.

Идут занятия:

— Главный фрикцион состоит из ведомых и ведущих частей и механизма выключения. К ведущим частям…

Идут занятия:

— Основные составные части пушки: ствол с казенником, люлька, противооткатные устройства…

Идут занятия — и мы сами чувствуем, как буквально начиняемся знаниями, чувствуем себя уже увереннее и покровительственно поглядываем на новый набор — «зелень», которая с любопытством совершает первую экскурсию по училищу.

Все тверже отдавали мы команды на практических занятиях; уже умелыми руками брались за рычаги, правда, пока еще на тренажерах; до мелочей стала знакома нам пушка. Вместе с нами росло, мужало и наше молодое училище.

Училище, рожденное в суровые дни войны, с честью пройдя через трудности первых дней формирования, когда даже лекции проводились не в классах, а в дышащей зноем степи, под палящим солнцем, к концу сорок второго года уже ничем не отличалось от тех, что имели за плечами многие годы жизни. Изо дня в день богаче становились классы, оснащались новыми учебными пособиями, новыми машинами; множество новых книг заполняло библиотечные полки. Вырабатывались свои традиции, хотя, собственно говоря, они были едиными для всех — и в армии и в тылу: работать как можно лучше даже тогда, когда добились хороших показателей.

Курсанты маршировали, распевая свой гимн:

Эй, сталинградцы! Ни шагу назад!

Слышишь ли нас, наш родной Сталинград?..

Учимся крепко, готовы мы в бой.

Мы неразрывно с тобой…

И эту неразрывность ощущал каждый.

В койне ноября наша рота уходила в зимний лагерь. Восьмикилометровый путь до полигона мы весело прошли на лыжах, попутно проработав еще одну тактическую задачу.

Полигон встретил нас снегом, потрескивающим от мороза и рассыпающимся блестящим серебром.

Тонкие столбики дыма из печей землянок выбивались прямо из-под земли и напомнили Крым, Керчь и мокрые землянки, прикрытые брезентом вместо крыши, слабо обогреваемые маленькой «буржуйкой». Я невольно поежилась. Но, спустившись вниз по настоящей лестнице с деревянными ступеньками, очутилась в казарме с высоким потолком, с двухэтажными нарами, аккуратно застланными серыми солдатскими одеялами, и с белеющими под ярким светом электрических лампочек подушками. Для меня при помощи двух одеял соорудили отдельную «комнату», чем я немало стеснила своих товарищей. «И не поговоришь по душам!» — жаловались они, правда, скорее в шутку, чем всерьез.

Отстрела упражнений даже боевыми снарядами из пушек я не очень боялась: в городе на тренажерах много раз приходилось решать огневые задачи, а за выстрел нечего было беспокоиться — ведь спуск-то ножной гашеткой. Но зато с тайным страхом и нетерпением ждала я начала практических занятий по вождению танка. Хватит ли сил? Справлюсь ли? За левую руку я была спокойна, но правая!..

И вот наступил этот самый серьезный для меня экзамен. Роту выстроили на танкодроме перед машинами, которые через несколько минут пойдут по кругу танкодрома, послушные воле того из нас, кто сядет за рычаги.

Подошла моя очередь. Механик-водитель, сидевший рядом, на месте стрелка-радиста, задорно подмигнул мне, передавая шлем:

— Как, старшина, с ветерком промчимся?

Хотелось ответить ему так же бойко: «Ну, конечно, с ветерком!» — однако, вовремя вспомнив о руке, ответила уклончиво:

— Сначала попробуем потихоньку, а там видно будет…

— Как хочешь, твое дело, — пожал он плечами и обидно равнодушно отвернулся. Наверное, подумал: «И зачем было спрашивать, куда ей!»

Собрав всю свою решимость, нажала кнопку стартера, прислушалась к четкой работе двигателя, потихоньку отпустила педаль главного фрикциона и дала газ. Танк мягко тронулся с места. До боли в зубах сжала холодные рукоятки рычагов; танк шел послушно, Механик-водитель потянул меня за рукав, показывая три пальца: «Перейти на третью». Я разогнала машину и решительно потянула за рычаг кулисы. Острая боль пронзила плечо. Я невольно отдернула руку. Подвела правая, подвела… Неужели не смогу вести? Я закусила губу и снова взялась за рычаг — скорость включена. Танк пошел быстрее, морозный воздух, став вдруг очень злым и колючим, обжигал лицо, ветер забрасывал в открытый люк острые снежинки. Танк шел.

Что может быть увлекательнее, с чем можно еще сравнить непередаваемое ощущение этого могучего движения вперед, сознание, что ты являешься душой, жизненным центром умной и сильной машины, послушной каждому твоему желанию, каждому движению руки?!

Движению руки!.. Передо мной был правый поворот. Сбросив по всем правилам газ, я потянула за правый рычаг. Снова острая боль, пронзив плечо, ударила в затылок, но машина шла, и я не могла отпустить рычаг, иначе мы сошли бы с трассы. Я еще сильнее нажала рычаг. В глазах немного зарябило, и нога сама нажала на педаль подачи топлива, нагрузка получилась слишком большой. Танк возмущенно взревел и лихо преодолел крутой поворот. Я поспешно отпустила рычаг, танк снова шел по прямой.

— Здорово! — крикнул мне в ухо механик-водитель.

Он не знал, чего мне это стоило. А я сама не знала, смогу ли проделать это в другой раз. Рука, казалось, отнялась и одеревенела; пальцы, судорожно сжавшие тугие резиновые рукоятки рычага, нельзя было разжать. Мне показалось — внутри меня что-то оборвалось и потекло, горячо обжигая руку, плечо, бок, затылок. Снова поворот! Сколько их еще?..

Резко рванула рычаг, развернулась и уже забыла о танке. Я знала: он послушен, непослушной была моя рука, — и борьба с болью захватила меня целиком. Кусая губы, стискивая зубы так, что болели челюсти, я заставляла себя управлять машиной. Иногда рычаг срывался, и танк недоуменно, как умное животное, фыркал. Боли уже почти не чувствовала. Наконец, сбив на полном ходу «ворота», то есть обозначавшие их столбы, в которые надо было осторожно въехать, я круто остановила машину. Казалось, и танк, подобно мне, тяжело дышал и вздрагивал всем своим стальным, тяжелым телом, как уставший после бешеной скачки конь. У меня тоже все дрожало внутри.

— Перестань газовать, — услышала я над самым ухом.

Сбросила ногу с педали подачи топлива и заглушила мотор. Стало необыкновенно тихо, только громко и часто билось сердце.

— К машинам! — услышала я команду и поспешно выбралась из люка.

— Почему у вас глаза красные? — спросил меня преподаватель, когда я доложила о результатах упражнения.

— Надуло… ветер…

Не могла же я сказать ему, что ветер замораживал на глазах слезы, вызванные болью, злостью, отчаянным упрямством я страхом опозориться?

— Хотите еще на один круг? — спросил преподаватель.

Как не хотеть! Но я понимала, что это мне уже не по силам. Преподаватель пожал плечами и отвернулся. Ему редко приходилось слышать, чтобы курсант отказывался от дополнительных минут вождения.

Медленно пошла к землянке. Сзади услышала быстрые шаги, оглянулась: меня догонял наш комбат подполковник Завьялов.

— Хорошо вела, — сказал он, — для первого раза даже очень хорошо.

Я промолчала, плечо начинало ныть нестерпимо.

Мы прошли молча несколько шагов.

— Очень больно? — вдруг спросил он.

Я вздрогнула от неожиданности: «Как он догадался?» Хотела было ответить, что «ничего подобного, и совсем не больно», но, посмотрев в глаза комбата, рассказала ему, как боялась вождения, как мне было трудно вести танк, и даже призналась, почему у меня красные глаза.

Очень хороший был у нас комбат. Куда бы ни шли курсанты, всегда впереди подполковник Завьялов, сухонький и такой маленький, что даже самый низкорослый курсант, стоя перед ним, невольно втягивал голову в плечи, чтобы не говорить с начальством «свысока».

Подполковник был добродушнейший по натуре человек. Зная за собой эту «слабость», он почти не позволял себе улыбаться и ходил всегда несколько напряженно, с нарочито хмурым выражением лица. Искренне комбат сердился тогда, когда видел, как курсанты, согнувшись от холода, поднимали воротники шинелей.

— Французы! — раздраженно кричал он. — Так французы, согнувшись в три погибели, от Москвы отступали!

И немедленно опускались воротники, выпрямлялись спины, расправлялись плечи. Вовсе не из боязни перед строгим командиром, а из большого, настоящего уважения к маленькому подполковнику, И еще: просто стыдно становилось молодым, здоровым парням при виде стойко переносящего мороз пожилого человека, его бравой фигурки, перетянутой ремнями.

Самое любимое слово у него было «разгильдяй». В каждом случае в него вкладывался разный смысл — все зависело от интонации. Порой оно звучало как самое страшное и обидное ругательство, а иной раз прикрикнет:

— Ужо я вас, разгильдяи, пятерки на занятиях это еще не все. На фронт пойдете — кто вам там пятерки будет ставить?

И вдруг улыбнется чуть лукаво и поспешит уйти. А мы знаем: доволен.

За ночь боль стихла, а через некоторое время я уже уверенно сидела за рычагами. Было немножко больно, но вести машину я могла.

Начинали мы учебу в тяжкие для Сталинграда дни, и завершающий этап — госэкзамены — совпал с замечательными днями, когда войска Сталинградского и Донского фронтов перешли а решающее наступление и началось изгнание фашистских оккупантов с советской земли.

Капитан Иванов, тот самый бесстрашный замначальника штаба, которого так любили танкисты нашей бригады, писал мне в эти дни из-под Сталинграда:

«Таких боев ты еще не видела: земля горела, металл плавился. А солдат прямо не удержишь — народ готов гнать ненавистных захватчиков до самого Берлина, и погоним, никто в этом не сомневается. Закончишь училище, приезжай к нам, будем снова вместе драться до самой победы».

Прислал письмо и Швец:

«Закончишь училище, ставь вопрос ребром: требуй, чтобы тебя отправили на фронт, на строевую работу. Пора у нас настала жаркая, веселая. Героизм пехотинцев и танкистов, летчиков и саперов описать невозможно. Гвардейцы действуют по-гвардейски. Фашисты их силу и упорство испытали. Немецкие танки горят, как свечи. Ты скоро услышишь о наших делах».

И мы услышали. И не только о сталинградцах.

По всему фронту — от Северного Кавказа до Ладожского озера — Советская Армия переходила в наступление.

Письма с фронта мы читали всей ротой, читала их своим посетителям Елена Николаевна, но теперь в библиотеке по вечерам собирались уже не только дети: приходили и взрослые.

С каждым днем приближался конец учебы, и курсанты, забыв о сне, готовились к экзаменам: мы должны быть достойными героических побед Советской Армии, в которую скоро придем командирами. Курсанты и преподаватели, невзирая на сибирский февраль с его лютыми морозами, целые дни проводили в парке боевых машин. Ночи напролет не гасли лампочки в классах и казарме.

Наконец прибыла государственная комиссия. Начались выпускные экзамены. Первый — тактика. Здесь мне пришлось выдержать настоящее испытание. Только-только начала я ответ по билету, как открылась дверь и в класс вошли начальник училища и командир батальона. Я обмерла.

Все уселись, я уже открыла было рот, чтобы продолжать ответ, но начальник училища перебил меня:

— Хватит, билет она знает. Дайте-ка я ее по-своему спрошу, — обратился он к председателю комиссии.

Тот кивнул. Полковник достал из кармана коробку спичек, высыпал спички на стол и принялся затейливо раскладывать их передо мной:

— Вот, даю вводную: вы командир роты, ваша рота продвигается в этом направлении. Вот ваши танки, — он положил несколько спичек. — Задача роты — уничтожить огневые точки, мешающие продвижению пехоты. Орудия противника — вот они, Здесь слева. Но вы видите: из-за рощи справа выходят три танка противника. Ваше решение?

Отвечаю довольно бодро. Полковник покачивает головой, прищелкивает языком: «Нца, нца…» А что означает эта «нца»? Правильно я говорю или нет?

Полковник смахивает спички и снова раскладывает: новая вводная. Отвечаю. Вводных много. Мучительно подыскиваю решения, а начальник училища все колдует над спичками и прищелкивает языком. Лицо непроницаемое, не поймешь: хорошо отвечаю или плохо.

«А вдруг я все неправильно говорю?» У меня похолодело внутри и куда-то пропал голос; очередное решение докладывала совсем тихо и неуверенно. Почувствовав, что я начинаю сдавать, замерли мои товарищи-курсанты. Вдруг кто-то сзади сжал мне локоть, и я услышала громкий шепот комбата:

— Руби, руби дальше! Все правильно. Ох, молодцы разгильдяи, хорошо выучились!

Начальник училища усмехнулся. Но я уже приободрилась и одним духом выпалила очередное решение. Это был последний вопрос. Начальник училища пододвинул к себе листок оценок и вывел жирную пятерку.

Вылетела из класса, как камень из катапульты. Товарищи пожимают руки, поздравляют, кто-то скрутил папироску, кто-то дал прикурить. Смеются, шутят:

— Теперь тебе ничего не страшно. Даже на войне хуже не будет.

— Чего там на фронте! Ей полковник всю войну на спичках рассказал.

— Ага, будешь воевать — вспоминай спички. Как вспомнишь — готово решение. Останется «пустяк» — претворить его в жизнь.

В эти дни черный траурный креп зловеще опустился над нацистской Германией: гитлеровское командование объявило трехдневный траур по сотням тысяч солдат и офицеров разгромленной и плененной под Сталинградом армии Паулюса.

Училище, рожденное во время войны, в эти грозные для германского фашизма дни готовило выпуск молодых офицеров-танкистов.

Сданы последние экзамены. С некоторой грустью бродят бывшие курсанты по училищу. Много трудностей позади, а впереди фронт, действующая армия. Мы были горды и счастливы, что попадем на фронт в такое историческое время, и нетерпеливо ждали дня отправки.

В большом зале клуба на выпускном вечере нам зачитали приказ о присвоении офицерского звания. Заместитель начальника училища по политической части поздравил нас.

— Ваш выпуск, — сказал он, — особенный выпуск. Вы учились в исключительно тяжелых условиях, вы тоже воевали в эти месяцы. Вы — первый выпуск советских командиров, которые получили звание офицеров; это накладывает на вас новые обязанности и ответственность перед Родиной и народом.

Долго и дружно кричали мы «ура» нашей Родине, партии, Советской Армии. От грома аплодисментов и криков «ура» дрожали стены.

Через два дня после выпуска меня принимали в члены партии. В большом классе при свете электрических лампочек блестели новые золотые погоны на плечах товарищей. Парторг читал мое заявление. И хотя обстановка была совсем не та, что в Керчи, — не было ни темной землянки, ни грохота артиллерийской канонады, — мне показалась она не менее строгой и значительной. Меня принимали в партию мои товарищи, из которых многие завтра уедут на фронт. Непривычные еще погоны, тщательно пригнанное новое обмундирование и сразу возмужавшие и как-то повзрослевшие лица — все это придавало собранию особую торжественность.

Партийное собрание, на котором товарищи решили, что я достойна быть членом партии, я запомнила на всю жизнь…

В БАТАЛЬОНЕ

Радужные надежды не покидали меня по пути в Москву. На запад шли эшелоны.

Я прожила почти год в глубоком тылу, в городе, удаленном от основных транспортных магистралей страны. И хотя мы, конечно, читали о том, что перемешенные на восток предприятия с каждым днем выпускали все больше боевой техники, только сейчас поняла я, увидела собственными глазами, как велика мощь моей Родины.

Шли эшелоны с танками и орудиями. Шли санитарные поезда, поезда-бани. Мощные паровозы тянули составы с продовольствием и обмундированием для фронта. «Зеленая улица» семафоров открывалась перед нами. Вспомнились слова комиссара Хромченко: «Сколько бы техники ни выставили фашисты, все равно мы дадим больше…» Преисполненная гордости, я чувствовала и себя небольшой единицей мощного пополнения, которое непрерывно доставлялось в действующую армию. Надо, однако, признаться, что в управлении кадров при появлении такого «пополнения» просто растерялись: что же со мною делать? Я попыталась подсказать: отправить на фронт командиром взвода, как сказано в аттестации училища. На меня только рукой замахали: «Что вы? Что вы? Разве можно?!»

Вот тебе и на! Добивалась, добивалась, училась, закончила училище, думала: «Сбылась мечта», — а тут пожалуйста: «Разве можно?!» Что же тогда можно?

— На штабную работу, пожалуйста, — ответили мне.

— Ну уж нет, училище я окончила командиром взвода, — вот взвод мне и давайте, — настаивала я.

Но ничего не вышло. Начальник управления кадров тоном, не допускающим возражений, заявил, что, поскольку он считает, что мое будущее — все же штабная работа, от просто рекомендует подучиться штабному делу на практике.

Через несколько дней я сидела в маленькой комнатке дощатого домика и принимала дела от прежнего помощника начальника штаба танкового батальона. Батальон формировал танковые части. Работа в батальоне была трудной и ответственной. Он был одним из каналов, питающих армию жизненно необходимым для победы — воинами и техникой. Каждый раз, закрывая очередной список сформированной части, мы гордились этим: еще один могучий организм — танковая часть — создан волей командования. Части уходили на фронт. Читая приказы Верховного Главнокомандования и находя знакомые фамилии командиров, мы поздравляли друг друга: и наша доля труда есть в боевой славе части, получившей благодарность!

На новом этапе военной службы самым трудным было установить правильные взаимоотношения с людьми. И это было совсем не просто для девятнадцатилетней девушки, хотя за плечами у нее уже имелся двухлетний стаж военной службы, много месяцев боев, училище, наконец, она носила погоны офицера. То, что могла делать и говорить девушка-санинструктор и даже курсант училища, неприемлемо было для офицера.

Предстояло научиться командирской выдержке, научиться управлять людьми, говорить с подчиненными языком командира, а главное — завоевать их уважение и доверие. По долгу службы я начальник не только для солдат, но и для части офицеров батальона. Нет, не просто, совсем не просто было поставить себя так, чтобы офицеры забывали, что перед ними девушка-командир…

Комбат майор Любезнов, когда я обратилась к нему за разъяснением по неясному для меня вопросу как-то сказал:

— А вы позовите командиров рот и уточните все вопросы. И не стесняйтесь: если что неладно, взгрейте как следует.

Вызвать к себе было нетрудно. Но когда в комнату вошел высокий, широкоплечий старший лейтенант и подчеркнуто четко отрапортовал: «Товарищ лейтенант, командир первой роты прибыл по вашему приказанию», — признаться, я немного растерялась. Я уже начинала привыкать, что мне докладывают солдаты и сержанты, но офицер, да еще старше меня по званию, — это было неожиданно. Я не знала, как начать разговор, мучительно искала нужные слова, а офицер ждал.

— У вас с расписанием не все в порядке, проверьте, пожалуйста, а остальные вопросы я решу с вашим старшиной; он потом вам доложит. Пришлите его ко мне, — вышла я, наконец, из положения.

— Разрешите идти? — щелкнул он каблуками.

— Да, да, пожалуйста!

После этого случая недели две я старалась поддерживать отношения с ротами через старшин.

Старшины, народ со смекалкой, быстро сообразили, в чем дело. Стоило мне только начать «распекать» какого-нибудь старшину, как он, сделав самую невинную физиономию, говорил: «Так это ротный все, вы командиру роты скажите».

Вспоминая первый свой неудачный разговор со старшим лейтенантом, я продолжала избегать разговоров с командирами рот. В особо затруднительных случаях прибегала к помощи комбата. Он вызывал офицеров, я — старшин, и все шло как будто нормально. Но майор Любезнов быстро раскусил мою тактику.

— Так не годится, лейтенант! — сказал комбат. — Если хотите стать настоящим командиром, вы должны научиться управлять подчиненными вам людьми независимо от того, солдаты это, старшины или офицеры. Обращайтесь к офицерам, а старшин пусть учат командиры рот. Я вовсе не обязываю вас сегодня же громовым голосом отдавать команды. Жизнь, я уверен, сама придет вам на помощь и научит.

И комбат приказал мне на следующий день быть на подъеме в первой роте. Я пришла в роту за четверть часа до подъема. Навстречу поднялся дневальный. Не спеша застегивал он ворот гимнастерки. Офицеры и сержанты, которые должны были вставать за пятнадцать минут до общего подъема, отсутствовали. Они появились в ту минуту, когда горнист сыграл подъем. Солдаты одевались долго, зарядка прошла вяло. Я поискала глазами старшину, чтобы сделать замечание, но он куда-то исчез.

Командир роты старший лейтенант Мозгов доложил:

— Рота построена на завтрак.

— Непорядок у вас в роте, товарищ старший лейтенант, — с неожиданной для себя твердостью сказала я. — На зарядку опоздали на четыре минуты и на завтрак опаздываете. Вот почему ваша рота часто задерживается с выходом на занятия.

— Всего четыре минуты!.. — возразил он.

— То есть как «всего»? — вскипела я. — А если, получив боевое задание, вы и ко времени атаки опоздаете на четыре минуты, вы тоже будете считать это нормальным? Потрудитесь не опоздать с ротой на занятия и доложите о выполнении приказания командиру батальона!

— Есть не опоздать на занятия и доложить командиру батальона! — сразу подтянувшись, отчеканил Мозгов.

«Как-то нехорошо получилось, — думала я, направляясь к штабу и вспоминая разговор с Мозговым. — Ну что это за слова «потрудитесь не опоздать…»? Так и несет за три версты бюрократизмом…»

— Пожалуй, надо было не так сухо, повежливее, — закончила я свой доклад комбату.

— Вы правильно поступили, лейтенант, не извиняйтесь. Мозгов — хороший и грамотный офицер, но он спит и видит тот день, когда попадет на фронт, мелочи тыловой жизни кажутся ему несущественными. А это ведь не так. Сами знаете. Вот и займитесь им. С сегодняшнего дня первая рота находится под вашим особым наблюдением.

Целую неделю Мозгов терпел мое «шефство», стараясь всячески доказать, что рота у него лучшая: помкомвзвода щеголяли четкими командами, старшина как бы невзначай останавливал у входа в казарму солдата и долго распекал за пыльные сапоги, чтобы обратить мое внимание на чисто вымытый пол, в канцелярии роты вывесили заново переписанное расписание, появился даже извлеченный из архивов журнал учета проведенных занятий. Но я не снижала требовательности.

Раз уж они щеголяли передо мной образцовой чистотой в казарме, считая, видимо, что меня, как представителя женского пола, это должно особенно пленить, то попутно с вопросами учебы я обращала внимание и на тщательность уборки.

Оглянув чисто отдраенный пол, я раскапывала за печкой залежи мусора и, указывая на него, старалась не рассмеяться при виде обескураженной физиономии старшины. За своей спиной слышала его громкий шепот: «Погоди, вот лейтенант уйдет, ужо я тебе покажу уборку!..» На следующий день сам Мозгов повел меня к печке, но я нашла грязь в углу под нарами, и снова сзади донесся яростный шепот, теперь уже Мозгова: «Уж я тебе!..»

В роте был заведен строжайший учет занятий, распорядок дня соблюдался до минуты, а я продолжала донимать Мозгова:

— Почему командиры взводов и отделений докладывают вам не по уставу? Что за доклад: «Все в норме, старшо́й»?

— Распустились, черт их дери! — И Мозгов так выразительно посмотрел на меня, что я поняла: для него лучше было бы, если б «черт подрал» меня и вообще унес куда-нибудь подальше. Смотрел он на меня в эти минуты с такой неприязнью, что я пугалась: «А не перегнула ли палку?» Но комбат только улыбался, слушая мой ежевечерний доклад.

— Ничего, лейтенант. Мозгов — умный командир, поймет. Он и сейчас злится не на вас, а на себя: как это он сам раньше не замечал того, на что ему сейчас указывают. Вы еще с ним друзьями будете!

К концу недели комбат поднял ночью по тревоге батальон, и первой пришла рота Мозгова.

Зайдя после тревоги в кабинет комбата, я застала там Мозгова. Он поморщился при моем появлении. Комбат бросил быстрый взгляд на командира роты, кивнул мне и низко склонился над столом, скрывая улыбку.

— Садитесь, лейтенант, вы нам не помешаете. Не помешает? — спросил комбат Мозгова.

Старший лейтенант вдруг добродушно усмехнулся и махнул рукой.

— Чего уж там!.. Шеф мой. Товарищ майор, разрешите? — Он шумно вздохнул и заговорил, как человек, сбросивший, наконец, тяжелый груз. — Снимите вы с меня опеку, понял все: не очень правильно службу нес. Подтянул и роту и сам подтянулся.

— Подтянули? Ну, что же: раз он утверждает, что роту подтянул и, главное, сам понял, лейтенант теперь ротой Коренева займется.

— Ох, не завидую я Кореневу! — засмеялся Мозгов, выходя из кабинета.

— Товарищ майор, — взмолилась я. — Этак меня весь батальон возненавидит! Что я, инспектор какой, что ли?

— Ну, там совсем другое дело. У Коренева сами многому можете поучиться. Вы должны знать, чем живет весь батальон, а не одна рота. Чаще бывайте в ротах, учите людей тому, что знаете сами, учитесь и у них. Только запомните: делая подчиненному замечание, заявляя: «Не так», — вы должны всегда быть готовы ответить на вопрос: «Что надо сделать, чтобы было так, как должно?»

Была еще одна непреодоленная трудность: как сочетать простые товарищеские отношения с офицерами и официально-служебные?.. На фронте я была санинструктором, да к тому же самой младшей по возрасту. Хотя по службе с меня спрашивалось не меньше, чем с других, мне разрешалось многих солдат и офицеров называть просто по именам, а старших — по имени и отчеству, да и меня никто не называл старшиной. В училище — так уж само собой повелось — курсанты больше обращались друг к другу по фамилии, а с кем больше дружили, — по имени, а к командирам и преподавателям никому и в голову не приходило обращаться иначе как по званию. Теперь все оказалось сложнее. В столовой, например, все офицеры батальона встречались за одним столом, разговаривали по-товарищески запросто, шутили. А через полчаса, когда являлся кто-нибудь из офицеров и, щелкнув каблуками, докладывал, называть его нужно было не «Степаном Сергеевичем», а «товарищем лейтенантом».

Но жизнь сама научила. Спустя две недели такая «официальщина» уже не казалась мне обидной. Комбат научил меня разговаривать языком командира и с офицерами.

Число солдат и сержантов переменного состава нашего батальона порой измерялось весьма значительными цифрами. Из самых различных пунктов и мест к нам приходили танкисты, стрелки, шоферы, ремонтники. Бывалые солдаты из госпиталей и пересыльных пунктов приносили старенькие, но начищенные котелки, аккуратно скатанные, видавшие виды шинели. С такими было и легко и трудно: легко потому, что они умелые и знающие солдаты; трудно потому, что заслуженно гордясь своим боевым опытом и ранами, они держались уж очень самостоятельно. Приходило и новое пополнение из военкоматов: в гражданских пиджаках и кепочках, с портфелями, сумками, даже авоськами. Такими они бывали до первой бани, откуда выходили неузнаваемыми: стриженными, в новеньком обмундировании. Новички сразу становились как-то очень похожими друг на друга, притихшими и очень дисциплинированными.

Всех этих людей надо было разместить по ротам, вымыть, одеть, накормить. Нужно было выявить специальность, степень обученности каждого. День уходил главным образом на организацию и проведение занятий, на знакомство с людьми. После отбоя начиналась ночная работа штаба. Мы исписывали горы бумаги. За каждой бумажкой, заполненной по соответствующей форме, за каждым документом, выдаваемым нами, стояли живые люди, решалось их будущее. Направив человека в ту или иную часть, не раз подумаешь: правильно ли поступил? Ничто так не воспитывает командира, как сознание ответственности за человеческие судьбы. А батальон наш был действительно школой воспитания кадров.

Спать приходилось не более трех-четырех часов в сутки. Иногда же сутками не удавалось даже прилечь: дремали сидя, «по возможности» выбирая свободные минутки.

Мы все понимали, что находимся на очень важном и ответственном посту. Но шел тысяча девятьсот сорок третий год — год, начало которого ознаменовалось великой Сталинградской победой, а лето — дальнейшими успехами Советской Армии. Мы понимали необходимость нашей работы, но все равно стремились в действующую армию. Там, на фронте, каждый день был событием: с каждым днем очищалась наша земля от фашистских захватчиков, — и все наши желания сводились к одному — быть непосредственными участниками развертывающихся победных боев. Упреком звучали и письма друзей.

«Я очень завидую тебе, — писал Толок. — Ты стала офицером намного раньше меня. Однако я не понимаю, почему ты до сих пор находишься в тылу? Ты требуй, чтобы тебя послали на фронт, твое место — место строевого командира-танкиста — здесь, а то в тылу все перезабудешь. Или ты уже отвоевалась?» — укоризненно спрашивал он.

«Хорошо ему говорить: «Требуй отправки на фронт», — а если на всех моих рапортах только одна резолюция: «Отказать», — думала я с горечью и писала очередной рапорт.

Насчет того, что здесь я все перезабуду, Толок, конечно, ошибался. Командирские занятия, повседневная работа с людьми с каждым днем пополняли и расширяли знания. Нет, здесь ничего не забудешь, здесь, в батальоне, я почувствовала себя, как мне казалось, настоящим командиром. Ну, конечно, я далеко не все постигла, что должен уметь и знать командир, работая с людьми, — это приходит с многолетним опытом, а иногда и вместе с сединой.

На своих рапортах я видела все ту же резолюцию: «Отказать» — и уныло выслушивала наставления комбата:

— Успеете, лейтенант, и ваше время придет. Большему научитесь — лучше будете бить врага. Я и сам поехал бы на фронт, хотя бы командиром роты, да вот нельзя…

Я тяжело вздыхала и шла в свой кабинет, где, возвращая такие же рапорты офицерам, повторяла скрепя сердце слова комбата: «Успеете, и ваше время придет…»

Однажды на партсобрании командир третьей роты капитан Коренев заявил:

— Всех нас пора сменить, и нам надо снова на фронте побывать. Как мы после войны будем смотреть в глаза фронтовикам? В тылу, скажут, отсиживались.

Его поддержал старший лейтенант Мозгов:

— Может, мне кажется, но я замечаю: косятся на нас солдаты, особенно фронтовики: хорошо, дескать, вам здесь в тылу, учить-то, а вы там бы попробовали, где взаправду стреляют!

Когда взял слово комбат, у всех, знавших о заветной мечте майора Любезнова попасть в действующую армию, мелькнула мысль: «Сейчас нас майор поддержит, и все будет в порядке».

— Почетна и сурова служба солдата и офицера на фронте, повторяю, сурова и почетна, — заговорил комбат. — Но если кто-либо скажет мне, что служба в таком батальоне, как наш, менее почетна, я отвечу ему: «Ты не прав, товарищ!» На фронте ли, в тылу ли — все мы служим единому делу, ждем к одной цели — к победе. Партия, командование, доверив нам распоряжаться судьбами многих советских людей, требуют от нас стойкости и твердости на своем посту не меньшей, чем от бойца на фронте. Вы все молоды, и я понимаю: вам спать не дают подвиги, которые каждый из вас может совершить. Но война — это не одни героические подвиги, война — это тяжелый труд многих миллионов людей. Героизм и подвиги — это результат честного отношения к своему воинскому и гражданскому долгу, к своей работе на том посту, куда нас поставили: в тылу ли, на фронте ли.

Майор говорил сухо, жестко, отчеканивая каждое слово. Мы молчали. Офицеры прятали глаза.

Много интересных людей прошло через наш батальон, бывали и любопытные встречи. Как-то меня вызвал комбат. В кабинете стояли два удивительно похожих друг на друга солдата: пожилой и молодой. Молодой чуть повыше ростом, да новенькая гимнастерка сидит на нем ловчее и ремень затянут потуже. На погонах нашивки младшего сержанта.

— Этих товарищей, — сказал мне майор, — надо направить в одну часть: или отца к сыну, или сына к отцу, как вам будет удобнее по документам.

— Вы в какие команды зачислены?

Ответил сын. Я чуть замешкалась: обе команды сформированы и рано утром должны уходить. Документы на них готовы. Значит, все надо переделывать заново.

— Я думаю, что это не очень трудно будет сделать, а просьбу надо удовлетворить, — сказал майор.

«Еще как трудно!» — подумала я, представив себе гору бумаг, которую надо переписать писарям, и сколько часов нам придется сидеть, проверяя правильность новых списков: нам категорически запрещалось зачеркивать в списках фамилии или вписывать между строк новые. Значит, надо было полностью переделывать документы обеих команд. Но отказать в просьбе отцу и сыну, стремившимся попасть на фронт вместе, было невозможно.

В другое время кто-нибудь из писарей пробормотал бы что-нибудь вроде: «Дня мало, и так все ночи работаем…» — но на этот раз не было сказало ни слова, хотя мы не спали всю ночь.

Перед отправкой команды пришел старший солдат, отец сержанта.

— Разрешите поблагодарить, товарищ лейтенант. За беспокойство извините.

— Не за что: служба у нас такая… Воюйте хорошенько да напишите нам в батальон о ваших семейных боевых успехах.

Не обходилось и без курьезов. Однажды старшина по фамилии Полковников, которого все называли просто «Полковник», доложил, что прибыл духовой оркестр в полном составе.

— Они с трубами и барабанами, даже скрипка есть. Что будем с ними делать: разобьем или целиком, как музейную редкость, хранить будем?

— А откуда они появились с оркестром-то? — спросила я, отрываясь от бумаг.

— Кто их знает, — пожал плечами Полковников.

В отчете у меня не сходились горизонтальные и вертикальные итоги, а тут оркестр…

— Распределить по частям, — распорядилась я, снова принимаясь за ведомость.

«Полковник» пошел к выходу, но в дверях замялся:

— Жалко разгонять: играют больно хорошо, там один на скрипке «Кошечку» играет… заслушаешься!..

«Кошечку»? Я удивленно подняла глаза от бумаг, и, точно из тумана, выплыл занесенный снегом уральский городок, холодный дощатый зал клуба и на большой пустой сцене солист нашего училищного оркестра Миша Нейман, маленький, гибкий, черный, как галчонок. Его маленькая фигурка в обмундировании не по росту (все на нем — от ботинок до пилотки — было, по крайней мере, на два номера больше) казалась забавной, но, когда он начинал играть, все забывалось. Мы видели только глаза Миши и пальцы, перехватывающие изогнутый гриф скрипки. Она была послушна этому скрипачу в солдатском обмундировании не по росту. Послушен был ему и весь зал.

На «бис» Миша всегда играл «Кошечку»; скрипка очень мило мурлыкала и говорила «мяу», вызывая бурный восторг слушателей…

Старшина Полковников, приняв мою минутную задумчивость за колебание, осторожно потянул меня за рукав:

— Пойдемте, вот увидите оркестр, самим понравится, правда же, товарищ лейтенант… Пойдемте-ка… Я их тут рядом построил… с трубами…

— Ладно, иду, — сказала я, по опыту, как и все в батальоне, зная, что от «Полковника», раз он что в голову взял, ни за что не отвяжешься.

Закрыла сейф и вышла на крыльцо. Солнце сразу ослепило. Вдруг грянул туш, бодрый, радостный, с барабаном и тарелками. Я сделала шаг вперед — туш перешел в знакомую, родную мелодию:

Эй, сталинградцы! Ни шагу назад!

Слышишь ли нас, наш родной Сталинград?..

Я уже поняла все, я бежала вперед, глаза застилали радостные слезы, а навстречу мне милая Мишина скрипка пропела: «Мяу-мяу». Родные мои!..

Оркестр был из нашего Сталинградского училища. Ребята решили всем оркестром идти на фронт, и их прислали к нам. Оркестр, конечно, сохранили, как «музейную редкость», и в полном составе передали в формируемое соединение.

МЫ ВЕРНУЛИСЬ

В конце лета сорок третьего года настал все-таки и мой черед отправляться на фронт.

Мне повезло дважды: я ехала в армию, где бронетанковыми и механизированными войсками командовал бывший командир Керченской бригады полковник Вахрушев. А главное — я догоняла армию на попутных машинах по тем самым дорогам, которые остались в памяти на всю жизнь с сорок первого года. Кровно близкими и родными стали эти места. По каким-то неуловимым приметам я узнала все: и рощи, и поляны, и холодную речку Угру, через которую когда-то три раза переходила вброд, а сейчас переезжала по новому мосту из свежевыструганных бревен.

Хотелось выйти из машины и обнять две тонкие белые березки с золотившимися по-осеннему листьями. Очень хорошо запомнились они: здесь, контуженную, меня сняли с лошади и посадили в телегу. Но машина уже промчалась, а я лишь успела прошептать: «Здравствуйте, березки!»

Мимо деревни, где осенью сорок первого года добрый ученый дед-пасечник угощал нас медом, я не смогла проехать. Машина ушла, а я долго с грустью бродила по старой пасеке. Не стало деда-пасечника: его казнили гестаповцы за связь с партизанами. «Эх, дед, дед, не дожил ты до светлой, как твой мед, жизни!» Пасеку фашисты разграбили. Сад наполовину сожгли. Искалеченные яблони и груши протягивали обугленные сучья к проходящим по дороге бойцам, как бы жалуясь: «Смотрите, родные, что сделали с нами!» Уцелел могучий дуб; он шелестел листвой, как надежная опора, прикрывая своими ветвями и яблоньки, и полусгнившие колоды опрокинутых ульев, и две тоненькие осины с дрожащими листиками.

Под дубом отдыхала группа бойцов — человек пятнадцать. Заметив меня, молодой сержант участливо спросил:

— Что-то вы грустите, товарищ лейтенант? Должно, места знакомые? А может, и родственники здесь были?

— Да, места родные. Воевала я здесь в сорок первом.

— Да ну?! — удивленно протянул спрашивающий и вдруг захлопотал: — Да вы присаживайтесь к нам: чайком вас угостим, яблочком, а вы нам расскажите о сорок первом. У нас народ все молодой, только что воевать идут; послушать бы, как старшие воевали.

В душе усмехнулась: вот я уже и «старшая»! А давно ли под этим самым дубом сидела семнадцатилетняя девчонка и с наслаждением жевала соты?

Нахлынувшие воспоминания сначала мешали говорить, я несколько минут сидела молча. Потом рассказала молодым бойцам о мужественных сердцах, о воле к победе в суровые дни сорок первого, и о деде-пасечнике, и даже об оставленных где-то в роще носками на запад ботинках. Может, они кому и пригодились сейчас и идут уже по дороге на Берлин?..

По-иному смотрели солдаты на старую пасеку, на почерневшие ульи и сад. Сержант, тот, что первый окликнул меня, шумно вздохнул:

— Ничего, поправим! Ведь мы вернулись!..

Сидя в кабине машины, я думала о великой правде слов молодого солдата.

Принимая на себя первые бешеные натиски врага, солдаты сорок первого года говорили провожавшим их с молчаливыми укорами жителям: «Мы вернемся!» И теперь солдаты Советской Армии с гордостью могли сказать: «Мы вернулись!»

Мой шофер охотно сообщил, что он из той армии, куда я ехала, но где находится штаб, он не знает, а потому предлагает отвезти меня в свой полк. «А там наш «батя» вас вмиг доставит на место!» В фамильярно-ласковом тоне, каким произносилось слово «батя», и в уверенности, что он «вмиг доставит», звучали глубокое уважение и гордость своим командиром полка — «батей». Видимо, его было за что и любить и уважать.

Шофер остановил машину в небольшой роще и, на ходу доложив кому-то, что «прибыл, бензин привез, да еще лейтенанта», повел меня к дежурному.

Из-за деревьев, одетых в осенний убор, проглядывала залитая заходящим солнцем поляна. Но не наступающий ясный вечер, не золотой убор деревьев привлекли мое внимание, — на поляне стояли ворота с шлагбаумом. Самые настоящие ворота из тонких березок, к ним вела широкая дорога, усыпанная гравием.

— Контрольный пункт, — пояснил мне мой проводник.

Дежурный лейтенант, с пушечками на погонах и гвардейским значком на груди, принял меня, как долгожданную гостью, и даже поблагодарил почему-то шофера.

— Все равно уже поздно. Куда вы поедете на ночь глядя? И, наверное, голодны. Сейчас угостим вас гвардейским обедом. И не возражайте, — предупредил он мой протестующий жест. — У нас такой порядок — гостя без обеда не отпустим. Да и концерт у нас сегодня, потом танцы. Разве можно уезжать?..

— У меня назначение…

— Тем более. «Батя» вам непременно поможет, и вы скорее доберетесь до места. Идемте, идемте!

Мы шли по расположению полка. Замаскированные под сенью деревьев стояли ровными рядами машины и орудия. Расчищенные дорожки посыпаны песком и огорожены крест-накрест белыми жердочками. Образцовый парк выглядел совсем не по-фронтовому. Неужто это в каких-нибудь двух-трех десятках километров от фронта? Я не верила своим глазам.

Лейтенант рассказывал:

— Наш полк из резерва. Здесь мы стоим уже три месяца. Ничего, обжились.

— У вас всегда такой порядок? — не удержалась я от вопроса, когда передо мной поставили столовый прибор — тарелку, нож и вилку. — Хорошо живете!

— Как же, наш «батя» любит, чтоб все было культурно. В бою артиллерист воюет как надо, а на формировании работай, учись, отдыхай как следует.

— Вы давно на фронте?

— Скоро восемь месяцев. Как окончил училище, все время на фронте, — с некоторой гордостью ответил лейтенант.

«Разных мы с тобой, дружок, военных поколений, — подумала я, слушая рассказ лейтенанта. — Как будто и училище в одно время закончили, а разных». Вспомнила Керчь: грязную, безрадостную равнину, соленую воду в небольших озерцах, кашу — пшенный концентрат, — заправленную комбижиром и казавшуюся нам, усталым и голодным после боя, очень аппетитной; вспомнились солдатские котелки, которые были у всех офицеров, и алюминиевые ложки — единственное орудие, при помощи которого мы расправлялись с пищей. Даже в училище, когда мы стояли лагерем в степи, наши хозяйственники не имели возможности сколотить для столовой столы и лавки, а здесь, в прифронтовом лесу, я сидела за настоящим столом из свежеоструганных досок.

Подходя к «клубу» — большой поляне, где хоровод девушек в сарафанах весело отплясывал «русскую», — я еще раз вспомнила сорок второй год и концерт в старом капонире, покрытом брезентом. Концерт тогда длился почти всю ночь, артисты совершенно охрипли, потому что выступать приходилось в несколько смен: капонир вмещал совсем немного людей, хотя мы и стояли, тесно прижавшись друг к другу. Тогда нам концерт показался великолепным, но разве мог он сравниться с бурным весельем этого танца, с веселыми шутками, радостным смехом огромной аудитории слушателей? Здесь был весь личный состав полка, но между гимнастерками мелькали штатские пиджаки и цветные косынки: в гостях у артиллеристов был соседний колхоз. Во время уборочной артиллеристы помогали колхозникам убрать хлеб и теперь принимали у себя своих подшефных. Меня представили командиру полка — артиллерийскому полковнику с множеством орденов на груди.

Что-то неуловимо знакомое было в фигуре и громоподобном голосе «бати». Узнав, кто я и куда еду, полковник заявил:

— Я завтра утром еду в армию и отвезу вас, а сейчас садитесь, гостьей будете. Вы с какого года на фронте?

— С сорок первого, в этих местах воевала. А потом в училище училась.

— Да, большое счастье выпало вам — вернуться на старые места. Тот, кто прошел здесь в сорок первом, на всю жизнь запомнит их. Время было тяжелое, — вспоминая, видимо, что-то свое, говорил «батя». — Вот отметина, — указал он на щеку, — память о переправе через Остер.

Остер! Сразу все вспомнилось: переправа, завывание фашистских бомб и громовой голос артиллерийского подполковника, командовавшего переправой, физически почувствовала на руках тяжесть его забинтованной раненой головы…

— Товарищ полковник! Так это вы? Живы?.. — закричала я. — Ну, помните, Остер, бомбежка?.. Вы еще сначала меня ругали за то, что я ухожу, а я никуда и не уходила. Помните? Сестрой я была… раненых собирала… а потом вы Шуру подобрали, помните — сестру, контуженную, а потом и вы были ранены, а потом на шоссе вы лежали, на машине… — волнуясь, быстро и бессвязно говорила я.

— Постойте, постойте! — тоже заволновался полковник, и вдруг загремел его оглушительный бас:

— Ты?!

Я не успела опомниться, как очутилась в его могучих объятиях.

Раздались аплодисменты. Полковник рассказал более связно, чем я, о памятной встрече на переправе через Остер.

— Ну как ее узнаешь теперь? Танкист, лейтенант, а тогда девчушка была, от земли не видно.

— Положим, я и тогда была достаточно длинной, это с вашей высоты вы меня не заметили.

— За такую встречу не грех и выпить, — решил «батя». — Выпьем за то, чтобы всем нам выпала такая радость — встретить на дорогах войны своих боевых друзей, выпьем и за встречу после войны.

Когда в столовой мне налили водки, я храбро отхлебнула глоток и закашлялась.

— Не научилась еще, — усмехнулся «батя». — И хорошо. И не надо, дочка. Не учись. Ты девушка и не должна походить на нас, бывалых солдат. Ругаться умеешь?

— Нет.

— И не смей.

На следующий день «батя» ехал в штаб армии и взял меня с собой. Он обязательно хотел сам отвезти меня к танкистам и по приезде на место сразу же разыскал блиндаж командующего БТ и МВ[4] армии. Не успели мы с «батей» сойти с последней ступеньки в блиндаж, как он загремел:

— Здорово, танкисты, принимайте пополнение: боевого лейтенанта привез!

В блиндаже было темно.

Я вышла из-за его широкой спины и, стараясь скрыть волнение, доложила сидевшему за столом полковнику:

— Лейтенант Левченко прибыла в ваше распоряжение для…

Навстречу мне из-за стола поднялся Вахрушев:

— Вот неожиданность! Ты ли это?..

Немало таких встреч происходило в те дни на дорогах войны. И что больше волновало: радость ли свидания со старыми друзьями, или наглядное представление о том, как каждый из нас, а с нами и вся армия выросли за эти год-полтора, — трудно сказать.

Армия, в которую я приехала, да и весь фронт готовились к новому наступлению.

Полковник хотел было назначить меня на время операция офицером связи при его штабе. Я взмолилась:

— Пошлите меня в часть, дайте повоевать на танке!

И мой старый комбриг направил меня в полк, где накануне выбыл из строя командир танкового взвода. Наконец-то я буду командовать взводом и сама вести в бой танки!

Всю дорогу очень волновалась, стараясь представить себе моих будущих подчиненных и продумывая всевозможные варианты первой встречи со взводом.

Все оказалось значительно проще. На официальное представление и прием взвода просто не было времени: завтра в бой.

Я обошла свои танки, познакомилась с офицерами и с экипажами. Знакомых людей не было, но мне с первой же минуты показалось, что всех их я хорошо знаю.

Уже вечером, подойдя к танку, в котором обнаружилась какая-то неисправность, я увидела торчащие из отделения сапоги и услышала, как механик-водитель, который возился в танке, пояснял стоявшему около машины танкисту причину неисправности. При этом названия деталей пересыпались выражениями, имеющими весьма далекое отношение к технике. Я вышла из-за деревьев. Тот, что стоял у танка, крикнул:

— Командир взвода идет!

Торчащие из танка сапоги зашевелились с явным намерением исчезнуть внутри машины.

— Что случилось? — спросила я.

— Вторая передача не включается. Сколько уж времени с ней возимся!

— Может, вы посмотрите? — просто сказал командир танка.

Я даже не подумала отказаться от такого предложения я, признаюсь, в глубине души обрадовалась, что ко мне обращаются за помощью.

— А ну, вылазь, дай-ка я взгляну! — крикнула водителю.

— Не вылезу, — глухо раздалось из танка. — Совестно.

— А зачем ругался?

— Так разве ж я ругался? Это ж я для связки слов…

— Все равно вылазь. Что ж, я так и буду твои сапоги рассматривать, пока ты будешь слова связывать?

Склонившись над раскрытым люком, я вдруг подумала, что, может быть, мне и не стоило браться за ремонт: ведь хорошо, если сумею помочь танкистам, а если нет… Это значит надолго, а может быть, и навсегда, потерять авторитет командира. Но тут же отогнала от себя сомнения: я должна найти неисправность, и я найду ее!

Внимательно, буквально сантиметр за сантиметром, проверила внешнее состояние агрегатов, трансмиссии и особенно их приводов, затем приказала механику-водителю забраться в танк и поочередно включать передачи. И, наконец, поняла, в чем дело: разрегулировалась вилка второй передачи. Неисправность показалась мне такой пустяковой, что я с невольным удивлением оглянулась на стоявших около машины танкистов. Даже подумала: не нарочно ли до сих пор возились? Может быть, проверяют, знает ли их новый командир машину? Но вовремя удержала готовый сорваться вопрос. В конце концов, это их право, если даже и проверяют. Завтра в бой, должны же люди знать, кто их поведет.

Указав механику-водителю на непокорную вилку, потребовала контрольную шайбу и необходимый инструмент.

Основную, наиболее тонкую работу сделала в полчаса и, только выбравшись из танка и приказав механику-водителю закончить остальное, еще раз подумала: «Вряд ли командиру взвода надо было выполнять функции механика-водителя, да еще не на своем танке». Но я не жалела! Я приобрела уважение танкистов, а это было лучше всякого знакомства.

Ночью, получив приказ, собрала командиров, поставила задачу. Потом мы долго сидели на пожелтевшей траве, говоря о завтрашнем дне, о подготовке к предстоящему бою.

Офицеры разошлись, а я все не спала.

— Товарищ лейтенант, вам тоже отдохнуть бы надо, — подошел ко мне старшина — механик-водитель моего танка. — Мы вам там брезент постлали.

— Идите спать. Я еще посижу.

— Тогда хоть шинель наденьте, прохладно ночью-то, — сказал он, протягивая мне шинель и плитку трофейного шоколада. — Это вам, товарищ лейтенант, кушайте.

— Спасибо. Зачем так много? Мне я половинки хватит, оставьте себе.

— Каждому свое, товарищ лейтенант: вам шоколад, а себе мы спиртику расстарались. Разрешите по сто граммов!

Я рассмеялась:

— Разрешаю, только не больше.

Войскам Западного фронта предстояло послезавтра пойти в новое наступление, на Смоленск.

Близ города, с востока и северо-востока, тесным полукольцом заняли позиции стрелковые части: они будут освобождать Смоленск. Задача, стоявшая перед моим взводом, была более чем скромной: в обход большого болота выйти на шоссе к боевым порядкам пехоты и поддержать стрелковое подразделение. Оно должно наступать вдоль шоссе, в направлении монастыря, возвышавшегося на окраине города.

Обыкновенная задача для взвода, и сам он — небольшое подразделение, если рассматривать его с точки зрения дивизионных или корпусных масштабов. Но мне эта первая самостоятельная боевая задача казалась очень важной, чуть ли не решающей исход всей операции. Я никак не могла заснуть, стараясь продумать до мелочей все необходимое для подготовки и проведения боя. «А вдруг не успею все сделать? Не сумею?»

Достала блокнот и при свете карманного фонарика стала записывать:

«Проверить маршрут по заболоченному участку»; «выехать на маршрут лично, лучше с механиками-водителями»; «узнать, кто из водителей более опытен»; «не забыть сверить часы».

Короткие записи в блокноте выстроились в четкий план. Как будто все предусмотрено!..

С теплым чувством благодарности вспомнила я командорскую учебу в батальоне майора Любезнова. При решении тактических задач майор настойчиво заставлял нас, молодых офицеров, тщательно продумывать план своих действий, и нередко попадало нам от комбата за упущенные, как думалось тогда, «мелочи». Сейчас я поняла, насколько прав был майор.

Конечно, майор Любезнов покритиковал бы мой план. Даже наверняка я что-нибудь упустила в нем, но все же план этот, продуманный до мелочей, был у меня на руках, и я чувствовала себя во всеоружии.

Темной, сырой, безлунной ночью танки медленно пошли в обход болота на соединение со всей пехотой. Головным шел мой взвод. Жадно чавкала топь. Я сидела на броне головной машины, прямо у люка механика-водителя, и старалась во тьме угадать глубину топи. Приглядывалась к жидким кустам ивняка, замеченным еще днем, и, наклонясь над люком, кричала водителю, куда вести машину. Когда разглядеть в темноте знакомые ориентиры не удавалось, слезала с машины и вместе с командирами танков проходила далеко вперед, промеряя шестом вязкую землю.

Вскоре пошли заросшие мхом кочки. Их мирный вид обманул нас, я мы чуть не утопили один танк. Пришлось сделать крюк.

На очередной остановке механик-водитель моей машины с сокрушением сказал:

— Нет ничего хуже для танка, чем болото, лучше б уж море!

Я удивилась:

— Почему море лучше?

— Э-э, товарищ лейтенант, через море нас перевезли бы, а тут сам хлюпай да объезды ищи.

— Ты что же, трудностей испугался? Я-то тебя считаю боевым, неутомимым танкистом, а ты, оказывается, хотел, чтоб тебя на руках перенесли!

— На руках? — обиделся механик. — Нет, не так это. Я больше всего боюсь застрять в этой жиже и не попасть в Смоленск первым. Смоленский ведь я, вы же знаете.

На востоке небо чунь посерело, когда наконец мы почувствовали под собой твердую почву.

Я забралась в башню.

— Теперь жми, будем сегодня в твоем Смоленске! — крикнула я механику-водителю и добавила: — Думаешь, мне меньше твоего хочется быть в Смоленске первой?

— Вот спасибо, товарищ лейтенант, — прозвучал ответ.

«Тебе спасибо, дорогой! — подумала я. — Если бы не твое и твоих товарищей мастерство, не успели бы мы к началу атаки». Действительно, танки прибыли к месту назначения как раз вовремя.

Танки шли вдоль шоссе Москва — Минск.

Ночью, среди болот и перелесков, занятые только одной мыслью — как бы скорее вывести танки на сухое место, мы мало прислушивались к тому, что происходило вокруг. Порой даже казалось, что в окружающем лесу, кроме нас, никого больше нет.

Сейчас, получив возможность оглядеться, мы увидели массу войск, приготовившихся к атаке.

В сводках Совинформбюро писали просто: «Войска Западного фронта перешли в наступление». А как торжественно звучали эти слова! Величие наступления потрясало. На всю глубину прифронтовой полосы победно гремели пушки наступающих войск.

Нескончаемым потоком изо всех сил догоняло наступающий фронт пополнение. И наполнились жизнью казавшиеся до сих пор тихими леса, сбросили с себя зеленые маскировочные одежды танки и орудия. По пустынным ранее дорогам сплошной лавиной ринулись автомашины, орудия, повозки, тракторы.

«В пыль дорог Смоленщины тяжелыми свинцовыми каплями падает кровь наших изболевшихся сердец. По этим вехам мы найдем дорогу обратно. Мы вернемся, и мы победим», — продиктовал мне два года назад Саша Буженко, когда я писала письмо в свою школу.

Если бы он мог увидеть всю мощь наступления, которого мы даже в самых смелых мечтах не могли себе тогда представить! Если бы он мог увидеть, с какой силой воплощается в победу вера и воля солдат сорок первого года! Вера в несокрушимость своего народа, своей Родины. Наклонилась и подняла серый комочек земли. Может быть, именно сюда упала та символическая капля крови честного и мужественного Сашиного сердца?.. Что ж, пусть тогда она будет со мной в бою за Смоленск.

Я аккуратно завернула в носовой платок рассыпающийся комочек и спрятала в карман.

Началась артподготовка.

Старший лейтенант, командовавший стрелковым подразделением, вместе с которым предстояло действовать моему взводу, указал мне два отдельных домика на окраине города.

— Туда наступаем, — сказал он. — Только вы огонька не пожалейте. А главное, во-он за овражком — проволочное заграждение. Мы его ночью немного покусали, но вы дорожку пошире сделайте. Мин там нет, — предупредил он вопрос.

В небо взвилась красная ракета: «Атака!»

В эти минуты плохо слышно даже в ТПУ[5]. Но каждой клеточкой ощущаешь грозное биение наступательного боя. Сердца четырех членов экипажа бьются как одно. Взвод вырвался вперед, по вспышкам выстрелов справа и слева видно: много танков идет в бой. Заряжающий только успевает забрасывать снаряды — пушка гулко ухает, во рту знакомый горьковатый привкус.

Вот и проволочные заграждения. Кажется, слышишь, как хрустят подмятые танком колья, как со скрежетом наматывается на гусеницы проволока.

В проделанные танками проходы в заграждении вливается пехота. У солдат открыты рты: кричат «ура!».

Из-за домиков блеснул огонь, рядом с соседним танком разорвался снаряд: артиллерия противника!

— По фашистской батарее осколочным, заряжай! Дистанция восемьсот метров. Огонь! — приказываю командиру идущего рядом танка. — Обходите справа овражком. Уничтожить батарею!

Стреляю и сама.

Разрывы первых, поспешно выпущенных снарядов хлопотливо рассыпались вокруг белых домиков, не причиняя видимого вреда вражеской батарее.

Еще десяток секунд, и стреляем более хладнокровно. Маленькие вулканчики земли и дыма уже взметаются у самой цели.

Справа, по направлению к домикам, устремилась ракета, и почти сразу домики и деревья вокруг них скрылись в вихре огня и дыма. Это наша пехота вызвала на помощь танкам артиллерию.

Батарея противника больше не препятствовала продвижению танков.

Наши пехотинцы ворвались в фашистские траншеи, и множество вражеских солдат, скрытых до сих пор от нас брустверами, рассыпалось по полю. Как трудно сдержать себя при виде бегущего врага! Трудно не поддаться порыву и очертя голову не погнаться за ним, забыв о том, что от тебя отстает пехота.

Уже видны дома Смоленска. Теперь, пожалуй, можно и увеличить скорость.

— Немножко осталось, товарищ лейтенант! — звучит в наушниках возбужденный голос моего механика.

В это время что-то очень яркое больно обожгло глаза. Сразу стало темно и душно. Хотелось расстегнуть ворот гимнастерки, но руки почему-то не слушались. Вдруг, как будто в отдалении, гулко ухнула пушка. «Наша пушка! Кто-то выстрелил!» Даше не подумала, что это моя рука машинально нажала спуск.

…Когда пришла в себя и открыла глаза, то увидела склоненное лицо женщины в белой марлевой косынке. Хотела спросить: «Что со мной? Я ранена?» В это время задребезжали стекла от артиллерийского залпа.

— Где я?

— В госпитале…

— Что это? Бой?

— Это салют! — улыбнулась женщина. — Москва салютует в честь освобождения Смоленска!

Загрузка...