ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

«НАДО РАСТИ»

Жарким летом 1944 года маленький «виллис» мчался по пыльной дороге мимо чистеньких белых домиков, мимо садов, зеленой рамкой обрамляющих села. Ветви деревьев низко склонялись к самой земле под тяжестью подернутых сизой дымкой, почти черных слив, крепких, будто налитых яблок, закрывавших собой потемневшие от жары листья.

На коленях спит пушистый котенок. Он одет со мной почти от самого госпиталя из Одессы, откуда я выписалась всего несколько дней тому назад. Котенок маленький и беспомощный. Бросить его после того, как подобрали тощего и голодного, вымыли и вычесали, было жалко, так и везла с собой. Кстати, в бригаде очень обрадовались Барсику, как окрестили его танкисты. Котенок долго жил в штабной машине, придавая ей своим присутствием домашний, уютный вид. Он был очень «сознательный» и ни разу не отстал от своего «дома», при команде «по машинам!» первым занимая место между радиостанцией и деревянной обшивкой кузова. Из всех съедобных приношений, которыми заваливали его танкисты, изливая на пушистого ласкового зверька неизрасходованный запас нежности, Барсик выбирал тушенку и сгущенное молоко. Причем тушенку он ел только нашу и презрительно встряхивал лапками, когда ему подносили американскую, чем доставлял несказанное удовольствие толпившимся зрителям.

— Правильный кот, — смеялись танкисты, — только отечественное употребляет.

Но все это было позже. А сейчас он спал у меня на коленях, свернувшись в крохотный мягкий клубочек, и не мешал думать.

А подумать есть о чем. Еду к новому месту службы в танковую бригаду, на должность офицера связи.

Что-то меня ждет на этой неизвестной и потому тревожно-непонятной должности? После окончания училища прошел год. И какой год! Давно прошло то время, когда с болью читались скупые строки сводок Совинформбюро: «Наши войска после тяжелых боев оставили город…» Много времени прошло с тех пор, как отгрохотали пушки на берегу Волги, завершая окружение и разгром сталинградской группировки врага. Много времени, но еще больше событий. Отгремели первые салюты в Москве за освобождение Орла, Курска, Белгорода. Теперь салюты войскам Советской Армии, освобождающим от захватчиков родные города, органически вошли в жизнь страны. Каждый день начинался с мысли: «А что сегодня освободят?»

Упорно сопротивляется армия фашистской Германии, пытаясь зацепиться за какой-нибудь рубеж. Гитлеровское командование напрасно объявляет то Дон, то Днепр, то Вислу — каждый последующий рубеж — последним: их армия уже не в состоянии противостоять не ослабевшим, а выросшим и окрепшим в боях с врагом советским войскам, их могучему наступательному порыву. Немцы откатились и за Дон, и за Днепр, и за Вислу. Шесть сокрушительных ударов нанесла Советская Армия врагу в непрерывных наступательных боях, пройдя от Волги до Серета, от предгорий Кавказа до Карпат. Свободна Белоруссия, живет нормальной жизнью, залечивая свои раны, выстоявший блокаду Ленинград, собирает урожай освобожденная Украина. Части 2-го Украинского фронта находились уже в Северной Румынии. Там, неподалеку от Ясс, стояла бригада, в которой мне придется служить.

Беспокойная военная судьба несколько раз за прошедший год бросала меня на самые разнообразные участки работы.

Адъютант штаба батальона, или, проще, помощник начальника штаба, командир взвода, контузия под Смоленском, приведшая к службе в Наркомате обороны в течение нескольких месяцев, снова фронт, на этот раз южный — третий Украинский, и снова ранение.

Два месяца для меня, скованной гипсом, прошли томительно и трудно. Вот почему сейчас особенно радовало стремительное движение машины вперед. С той самой минуты, как с меня сняли белый несгибаемый панцирь, не покидает светлое чувство освобождения и необыкновенной легкости движений. Какое счастье получить возможность снова свободно управлять каждым мускулом, подставлять лицо ветру и вдыхать наполненный ароматом спелых плодов и зреющей пшеницы воздух!

Хотелось петь во весь голос что-нибудь очень бурное и озорное, но оглянулась на шофера и промолчала. Я уже научилась сдерживать неуместные восторги.

Давно поблекло золото первых погон, полученных в училище, да и сами они заменены скромными, фронтовыми. Прошла ребяческая привязанность к двойным портупеям со свистком и обязательно со шнурком для пистолета. Прошла восторженная любовь к танку как к чему-то чуть ли не сверхъестественному и недосягаемому. Теперь танк вошел в мою жизнь уверенно и прочно и перестал казаться загадочным, преисполненным таинственной силы.

Любовь к танку осталась, но приобрела иной, качественно отличный характер. Я узнала все его тайны и даже капризы, умела подчинять его своей воле. Он был мне послушен, и стоило только сесть на свое место в башне, как неизменно чувствовала, что все в нем: и ритмично работающий двигатель, и холодная сталь пушки, и прозрачный глаз перископа — составляет единое целое, органически связанное со мной самой. Привязанность к танку стала привычной, спокойной и прочной — такой, какой становится любовь людей, проживших долгую совместную жизнь, полную взаимопонимания и доверия.

Короче говоря, я, видимо, уже стала профессиональным танкистом, твердо уверенным, что танки — самый главный и основной род войск, и с неизменным пылом принимала участие в «профессиональных» спорах, которые неизбежно возникали в свободное время где-нибудь на формировании или в госпитале, стоит только сойтись пехотинцам и танкистам, а особенно танкистам и летчикам. Помню один такой разговор в госпитале.

Нас было трое танкистов против одного капитана-пехотинца. Спорили горячо, с жаром, отстаивая превосходство и преимущественную необходимость своего рода войск.

Разговор принял совершению неожиданный оборот, когда лейтенант-танкист, наскакивая в горячке спора на капитана, заявил:

— Без нас пехоте — гроб.

Капитан, проявлявший в разговоре удивительное спокойствие, пожал плечами и с неподдельным сочувствием сказал:

— Жаль мне вас, танкистов. Сидите в своей броневой коробке и не чувствуете ни того, что вокруг вас делается, ни своего соседа, только радио и связывает вас с внешним миром.

— То есть как это не чувствуем? — Мы ожидали любого возражения, но чтобы нас жалели?!

А капитан продолжал:

— Каждый пехотинец в бою всегда чувствует близость товарища и своего командира. Общий порыв бойцов может увлечь в атаку даже самого боязливого. У вас, мне кажется, нет этого «чувства локтя», и я уважаю танкистов, умеющих биться один на один с врагом. Еще вот за что я уважаю танкистов. Мы, пехотинцы, наступая, можем и прилечь под сильным огнем, да и нет у нас такого чувства, что враг стреляет именно в тебя. А когда идут в атаку танки, огонь противника переносится непосредственно на них. Нужно большое мужество, чтобы идти вперед в рост, зная, что враг целится и старается попасть именно в тебя.

Мы не сразу разобрались: обижаться ли нам на такое заявление капитана или гордиться им? Забияка-лейтенант старательно занялся осмотром гипса на своей ноге.

Я много раздумывала над словами пехотного капитана и, пожалуй, потом смогла бы ответить ему, да капитан выписался из госпиталя, а вскоре и я уехала.

Нет, не прав был капитан. Экипаж танка за своей толстой броней не отрешен от внешнего мира, и бьется с врагом он отнюдь не один на один. В тактике есть понятие — «боевой порядок». Рядовой боевого порядка танковой части — каждый танк, — как и автоматчик в пехоте или орудие в артиллерии, имеет в бою свое, определенное приказом командира место. Экипаж танка не только чувствует, что делает его сосед сейчас, но и знает, что он будет делать дальше.

Установленный боевой порядок связывает неразрывными нитями все танки подразделения или части, будь то взвод, рота, батальон или бригада; этот порядок предопределяет все действия танков и подчиняет единому центру — воле командира. Мало того: не только с соседом связан танк в бою. Встретил танкистов сильный огонь вражеских батарей, послали они в его сторону несколько трассирующих снарядов — и на помощь танкам спешит артиллерия; преградило им путь минное поле — и саперы расчищают дорогу танкам. А если трудно пришлось пехоте, прижал ее к земле огонь вражеских пулеметов — невидимый пехотинцами экипаж танка спешит прикрыть их, проложить путь пехоте.

Нет, не прав пехотный капитан. В боевом строю танков взаимодействие и «чувство локтя» ощутимы не менее, чем в пехоте.

В одном согласна я с капитаном: сколько ни видела я танковых атак — и в Крыму, и под Смоленском, и в районе Тирасполя, — каждый раз меня охватывало волнующее чувство гордости за тех, кто так бесстрашию и уверенно ведет боевые машины на вражеские батареи. Самой ведь недолго пришлось командовать, все начальники как сговорились: «Ваше дело — штабная работа». Вот и теперь… Каково-то будет на новой работе в бригаде?

В отделе кадров успокаивали, говоря: «Должность интересная, с большим кругозором, будешь всегда в курсе происходящих событий». Может быть, и так. Но ведь это уже не в танке! Пробовала отказаться — говорят: «Надо расти». Должно быть, я не честолюбива, и перспектива участвовать, так сказать, в «общем руководстве» меня не прельщает, предпочитаю быть в числе винтиков-исполнителей. А офицером связи — это значит бесконечно носиться от штаба бригады к батальонам, что-то уточняя, разъясняя, передавая боевые приказы и распоряжения, а кто-то другой будет выполнять их.

Да, не очень ясной и, главное, не очень радостной представлялась мне моя новая работа. Но приказ есть приказ, ничего не поделаешь, придется «расти».

В лесу, где расположилась бригада, было оживленно. То и дело пробегали люди, грузили на машины какие-то ящики, бочки. Машины подъезжали и уезжали непрерывно. Мне, как новому человеку, нелегко было разыскать в такой сутолоке штаб бригады. Я расспрашивала, мне отвечали невпопад, куда-то спешили. Наконец меня окликнул чей-то голос:

— Товарищ лейтенант, вы уже третий раз здесь проходите. Что вам нужно?

Обернувшись, увидела около замаскированной под высоким развесистым дубом машины худощавого капитана.

— Да вот ищу штаб бригады. Сержант у шлагбаума сказал: прямо по дорожке, а дорожки-то у вас все кривые, никак не выберу ту, что попрямее.

— А зачем вам штаб?

— Простите, не отрекомендовалась. Прибыла к вам о бригаду офицером связи. — Я назвала свою фамилию.

— Гвардии капитан Лыков, начальник штаба третьего танкового батальона. — Капитан поспешно застегнул ворот гимнастерки, поправил выбившиеся из-под фуражки светлые волосы и добавил: — Очень хорошо, что к нам, милости просим. Здравствуйте!

Крепко пожала протянутую мне сильную загорелую руку. Капитан чем-то располагал к себе. То ли чуть щеголеватой выправкой и всей своей подтянутой, стройной фигурой, то ли радужной улыбкой, не натянутой, а широкой, радостной, от которой его загорелое лицо с продолговатым подбородком, веснушками на носу и белесыми, выгоревшими на солнце бровями становилось очень привлекательным. Пожалуй, всем вместе. Во всяком случае, капитан мне понравился, и я подумала: «С этим капитаном мы, наверное, будем друзьями».

Часто так бывает на войне. Встречаются совсем незнакомые люди, а через какой-нибудь час они уже неразлучные друзья. Хорошие товарищеские отношения на фронте приходят быстро, укрепляются в работе и в боях и живут долгие годы.

Не знаю, возникли ли подобные мысли и у капитана, наверное да, потому что, осмотрев меня с головы до ног, он прервал короткое молчание тем, что уже попросту, по-товарищески радушно повторил:

— Очень хорошо, что к нам. Пойдемте, я провожу вас к штабу.

Капитан снова поправил выбившиеся из-под фуражки волосы. Это была настоящая танкистская фуражка с черным бархатным околышем, и капитан, видимо, ни за что не хотел с ней расставаться, хоть она была ему явно мала и то и дело непослушно сбивалась на затылок.

— Работа у вас будет, прямо скажем, суматошная, я сам всего месяца два как ушел с нее в батальон. Да ничего, привыкнете. Ребята у нас — гвардейцы… Вам у нас хорошо будет…

— Товарищ гвардии капитан, вас комбат ищет, — вынырнул из-за кустов коренастый широкоскулый старшина-танкист.

С лица Лыкова сбежала добродушная улыбка, оно сразу стало серьезным, строгим и немного старше.

— Иду! — коротко бросил он, одернув гимнастерку и натянув чуть ли не на брови непокорную фуражку.

— Проводи лейтенанта в штаб, — приказал он старшине и, повернувшись опять ко мне, промолвил: — Комбат зовет. А у нас знаете какой комбат? Самый лучший. Как на новое место переедем, познакомитесь.

Танкистская фуражка светловолосого капитана упрямо поползла вверх, открывая хорошее, простое лицо. Он опять улыбался — тепло, ласково, чуть мечтательно. Так улыбаются, вспоминая о чем-то хорошем или думая об очень близком и любимом человеке.

— Так, значит, вы до нас? — спросил старшина, как только мы тронулись в путь. И, не дождавшись ответа, продолжал: — Ну что ж, це добре. В бригаде сейчас танкистов-девушек нема. Да и вообще женского персоналу у нас одна Валя, шо в штабе, так вона и за машинистку и за санинструктора. От дивчина — на все руки! А у нас в бригаде была одна танкистка. Може, слыхали — Катя Петлюк. Та слыхали ж! Про нее даже в газетах писали. От це дивчина!.. А поначалу, як вона до нас приихала, тоже все присматривались до нее. Дивно було: як же це баба чи то, звиняюсь, девушка, а танкист. Так вот, говорю, тоже присматривались к Кате: чи не буде той танкист после первого боя до мамы проситься; рушники вышивать, оно, конешно, спокойнее, да и сподручнее баб… звиняюсь, женскому персоналу, чем на фронте воевать.

Отметив про себя невольное или, может, нарочитое «тоже», я с нетерпением ждала продолжения рассказа.

Я помнила Катю Петлюк и по рассказу о ней в «Комсомольской правде», и по встрече в Наркомате обороны: пришла туда девушка-сержант, небольшого роста, с коротко остриженными волосами. На груди у нее были ордена, несколько медалей и два значка: гвардейский и «Отличный танкист». Это и была Катя Петлюк, славный механик-водитель связного танка «Т-60». Катя доказала, что девушкам воевать тоже «сподручно», но мне очень хотелось услышать, что скажет о ней старшина.

А он не торопился продолжать. Старательно облизал языком кусочек газеты, скрутил папироску, искоса посматривая на меня черными, чуть с хитринкой глазами.

— Разрешите закурить?

— Курите, — нетерпеливо ответила я и, не удержавшись, спросила: — Ну и что же, присмотрелись? Сподручно воевала?

— Ничего, добре воевала. Хорошая дивчина была, — степенно ответил старшина. — Мы ее орденами наградили, медалями разными. Уехала, говорят, учиться. Да у нас ее все помнят. Придете в батальон, мы вам порасскажем о нашей Кате.

Старшина умолк, раскуривая цигарку.

— А позвольте спросить, товарищ лейтенант? — снова заговорил старшина.

Его, видимо, интересовал вопрос, к которому он только сейчас сумел довести разговор.

— Да, конечно.

— Вы только, тово, за обиду не примите… Вы как, товарищ лейтенант, и в училище были, и на войне, и все такое?..

— И училище закончила, и на войне была, и танки знаю, умею стрелять, водить. Только вот теперь в штабе бригады придется работать.

— Да-а, — посочувствовал он, — танкисту оно лучше, когда к танкам, к экипажам, к своему брату танкисту поближе быть. Да ведь в штабе-то тоже кого-нибудь не посадишь. И там офицер обязательно танкистам быть должен, щоб дело танковое добре знал. Только вы, товарищ лейтенант, послушайте совета старого Клеца. Клец — это фамилия моя, а старым прозвал наш комбат за то, что с самого Ленинграду я в этой бригаде служу. Послухаетесь?

— Обязательно.

— Так вот, за делами своими штабными о нас, танкистах, не забывайте, не отрывайтесь. До нашего батальону почаще приезжайте. Может, в какой бой с нами сходите. И вы до нас попривыкнете, и мы до вас — от и будет у вас свой батальон, свои друзья-товарищи. От возьмите хочь меня. Я зараз механиком-регулировщиком в батальоне. Своего танка не маю. А ни у кого — мабуть у самого поганця — язык не повернется сболтнуть, що Клец не воюе. Потому, что я завсегда с народом. И в бою подмогну, и заменить кого смогу, а когда и приказ передам. Тоже, можно сказать, «офицер связи», только батальонного масштаба.

— Спасибо, старшина, за хорошее слово! Обязательно запомню совет старого Клеца. — И от всей души пожала я шершавую от мозолей руку танкиста. — А теперь ответьте, мудрый старый Клец, на один вопрос: почему это я должна выбрать именно ваш батальон?

Клец смерил меня недоуменным взглядом:

— Так наш же третий батальон, капитана Колбинского!

— Ну и что же?

— То есть как это што? То ж самый лучший батальон в бригаде! А комбат у нас какой!

— Строгий, наверное? — спросила я. Мне вспомнилось, как капитан Лыков, услышав, что его вызывает комбат, сразу стал серьезным, торопливо одернул и без того ладно сидевшую гимнастерку, поправил фуражку и чуть было не забыл обо мне.

— Строгий, — подтвердил старшина, — по-справедливому строгий. И душевный очень. А умный како-ой!.. Да шо там говорить, сами побачите.

Помолчали. Клец о чем-то думал и, видимо решив, что так разговор о его комбате прерваться не может, заговорил:

— З Воронежской области наш Андрей Васильевич. Образование высшее имеет. Истории там, литературе и разным наукам людей учил. Пе-да-гох — вот он кто до войны-то был! Скажете, специальность мирная — учитель? Так все мы мирные были, я в колхозе на тракториста учился, а вы тоже небось до войны не из пушек стреляли, а какие-нибудь там вальсы на пианинах играли. А у капитана Колбинского талант военный. Он у нас еще взводом командовал, так задачу свою так определить умел, шо куда там взводом — фронтом командовать с таким умом можно. Спросите хоть кого хотите. Всякий скажет. Батальон наш всегда самые трудные задачи выполняет, и завсегда удачно. Думаете, просто везет? Не-ет. Это капитан умеет все так обдумать, что никаких для него неожиданностей в бою не бывает. А что он учителем был, так то ж хорошо. Он душу каждого человека узнать умеет. И так он и эдак к человеку подойдет. Все одно, что в твоей академии год поучишься, что у Колбинского месяц прослужишь. Даже у капитана лучше, потому как он на жизни учит.

А красивый какой наш капитан! — вконец разошелся Клец. — Вы артиста Самойлова видели? Ну, картина такая есть, «Сердца четырех», так он там одно сердце играет — старшего лейтенанта-танкиста. Симпатичный артист! Во точно наш капитан. Только капитан лучше.

— Ну уж и лучше, — нарочито подзадорила я Клеца.

— А что? Конечно, лучше, то ж артисты, грим и все такое, а то живой человек, да не простой, а… — Клец, не находя достаточно убедительного слова, сделал рукой выразительный жест.

— Не простой, а золотой, — подсказала я Клецу.

Мне очень хотелось, чтобы Клец побольше рассказал о своем, должно быть, действительно замечательном комбате, и я нарочито подзадоривала его, как только запас клецовского красноречия подходил к концу. За последнюю реплику Клец наградил меня быстрым сердитым взглядом, молча попыхтел папироской и все же не выдержал:

— А и золотой! Подумаешь, золото ваше, металла холодного кусок! Да разве за какое-нибудь золото можно купить такой ум, такую храбрость, талант такой, как у нашего Андрея Васильевича? Он, можно сказать, сам самородок драгоценный. Вот! — Клец рубанул кулаком воздух и торжествующе и даже высокомерно окинул меня взглядом.

Видно, Клец был очень доволен найденным сравнением и смотрел на меня с видом победителя, но все же несколько настороженно, готовый снова выступить в защиту чести и достоинства своего любимого комбата. Чувствуя, что сейчас Клеца подзадоривать больше нельзя, я в качестве перемирия протянула старшине сигареты и перевела разговор:

— Что-то мы, старшина, долго идем. Где же штаб-то?

— А вон в тех кустах машины ихние стоят. Та вы не беспокойтесь, торопиться вам некуда. Штаб зараз собирается, бо бригада на другое место переезжает, так шо там, звиняюсь, не до вас. Краше я вам зараз расскажу, як наш комбат… — начал Клец, снова переходя с довольно чистого русского языка на «ридну мову».

— Сейчас пойдем скорее в штаб, — перебила я охваченного воспоминаниями Клеца, — а про этот случай в другой раз расскажешь. Хорошо?

— Эй, друг, стой! — не удостоив меня ответа, окликнул старшина пробегавшего мимо солдата. — Де тут гвардии майора Лугового найти?

— Чего кричите? — остановился танкист. — Не глухой.

— А шо ты такой нервный? Я же не фриц, а Клец, — сделал удивленные глаза старшина. — Вот лейтенанту до гвардии майора треба… Ну, прощайте пока что, товарищ лейтенант. И не сумневайтесь: понравится вам у нас, полюбите нашу гвардейскую бригаду.

Но я, кажется, уже любила и неизвестного мне комбата, и капитана Лыкова, и разговорчивого Клеца, и всех тех своих будущих товарищей по работе, которых еще не знала. Я верила в то, что в бригаде все люди такие же хорошие, как и эти встретившиеся мне в первый день приезда офицер и старшина.

К месту назначения я приехала вовремя. Механизированное соединение, в которое входила танковая бригада, перебрасывали со Второго на Третий Украинский франт. Уже несколько месяцев части фронта удерживали там, за Днестром, в районе Тирасполя, небольшой плацдарм.

Чрезвычайно важно было сохранить в тайне наше появление у тираспольского плацдарма. Поэтому, скрытно совершив двухсоткилометровый марш, зарылись в землю и укрылись в тени молдавских садов и лесов люди и танки. Гвардейская танковая бригада расположилась в небольшой деревушке и окружающих ее рощах и садах — всего в пятнадцати — двадцати километраж от плацдарма.

Маскировка, к которой уже привыкли за истекшие годы войны, сейчас соблюдалась особо тщательно. Днем в расположении бригады не разрешалось ни малейшего скопления людей на открытом месте, не говоря уже о каких бы то ни было перевозках. В подразделениях строго соблюдался установленный порядок: прежде чем перейти открытое место, осмотри небо — не летает ли где вражеский разведчик.

Однако жизнь замерла только внешне. По нескончаемому потоку машин, с наступлением темноты мчавшихся по шоссе, по скоплению войск, по тому, наконец, как готовились штабы, техники, хозяйственники, каждый понимал: наступление начнется не сегодня-завтра.

Первые дни гвардии майор Луговой не давал мне никаких определенных заданий.

— Знакомьтесь с людьми, со штабом, — сказал он. — Нужно, чтобы к началу боев вы знали в лицо всех командиров батальонов, их заместителей и начальников штабов. И чтобы вас знали, — подчеркнул майор. — А чтобы вам не просто наблюдателем приезжать в батальон, прежде чем ехать, скажите мне или моему помощнику. Задание всегда найдется.

В первую очередь, я, конечно, отправилась в 3-й батальон.

— А, здравствуй! Навестить или за делом? — встретил меня, как старую знакомую, капитан Лыков, переходя на «ты» с легкостью, ставшей привычной на фронте. — Идем, я тебя сейчас с капитаном познакомлю. Правда, сегодня Колбинскому комбриг накачку давал…

— Самое неподходящее время для знакомства, — возразила я. — Комбат, наверное, громы и молнии мечет.

— Колбинский не Илья-пророк, чтоб молнии метать, и живет он не настроениями, а делом, — отпарировал Лыков.

В просторной хате мы застали нескольких офицеров. Молодой лейтенант в новеньком комбинезоне стоял навытяжку перед плечистым капитаном. Капитан о чем-то думал и, как мне показалось, оценивающе глядел серьезными, но с какой-то душевной теплинкой глазами на молодого офицера.

— Ваш взвод вчера проверяли? — спросил он.

— Так точно, товарищ гвардии капитан, мой.

— Вы у нас в батальоне недавно, — то ли спрашивая, то ли подтверждая какие-то свои выводы, сказал капитан.

— Две недели.

— Две недели; это уже достаточный срок, чтобы освоиться со своими обязанностями и с традициями гвардейцев, — капитан сделал ударение на словах «обязанности» и «традиции».

Лейтенант молчал.

— Мне неприятно говорить вам о том, что комиссия, проверявшая материальную часть вашего взвода, обнаружила ряд недостатков. О них вы уже знаете и, я уверен, приняли должные меры. Я к вам зайду сегодня к вечеру.

— Будем ждать, товарищ капитан, — бойко щелкнул каблуками повеселевший лейтенант, сообразив, что ожидавшегося разгона не будет.

— Да уж ждите не ждите — все равно приду, — усмехнулся Колбинский. — И запомните: у нас в батальоне не должно быть случаев плохого ухода за материальной частью. А если встречаете трудность, не стесняйтесь обращаться за помощью и советом к своим товарищам, к командиру роты, ко мне, к моим заместителям. Настоящее, большое, мужское самолюбие командира будет и удовлетворено и польщено только тогда, когда он и его подразделение станет передовым и образцовым во всех отношениях. И если для достижения этой цели он даже неоднократно спросит совета, честь ему и хвала. Понятно?

— Понятно, товарищ капитан. Разрешите идти? — На этот раз голос лейтенанта был приглушенным. Вероятно, эти спокойные, рассудительные слова оказались сильнее громового начальственного негодования.

— Да, пожалуйста.

Колбинский, чуть улыбаясь, смотрел вслед уходящему офицеру, а когда дверь за ним закрылась, круто повернулся к черноволосому старшему лейтенанту.

— А с тебя я не так спрошу — семь шкур с тебя спущу, — спокойно сказал он. — Еще заместителем называешься по технической части! Сколько говорил: с молодежью надо особенно внимательно работать! Иди и наведи порядок… А где Клец? — На губах капитана снова появилась мягкая и в то же время чуть насмешливая улыбка. — Где тот хохол, что целые сутки свои байки балакает, а про то, что катки на двух танках менять треба, до сих пор не доложил? От я его!.. — Капитан оглянулся вокруг, будто ища запропастившегося старшину.

Скрипнула дверь и поспешно захлопнулась: это Клец, нарочито не замеченный комбатом, тихо выскользнул из хаты…

Офицеры разошлись, в хате остались капитан, Лыков и я.

— Новый офицер связи, — представил меня капитану Лыков.

Мне кажется, в свое рукопожатие я вложила все свое восхищение, свое глубокое уважение к Андрею Васильевичу Колбинскому.

Сцена, свидетельницей которой мне довелось сегодня быть, надолго осталась в памяти.

Запомнился Колбинский — большой, сильный человек, с проницательными глазами и мягкой усмешкой; его спокойный, ровный голос и то, как он вместо «накачки» за допущенную ошибку предложил молодому лейтенанту свою помощь командира и товарища, и то, как тем же ровным голосом отправил своего зампотеха «наводить порядок», и как чуть шутливо, как будто невзначай напомнил Клецу, механику-регулировщику, его обязанности. Даже скромный костюм комбата — летние, цвета хаки, гимнастерка и брюки, того же цвета фуражка и легкие брезентовые сапоги — свидетельствовал о его душевной простоте.

Весь его облик и поведение говорили о том, что капитан — человек, наделенный большой душой и недюжинным умом.

Больше всего меня поразила его мягкость, спокойствие и выдержка. Это у человека-то, которого всего с час назад весьма основательно отругало начальство. Пожалуй, немногие умеют, как он, переносить полученные неприятности молча, не изливая их на головы подчиненных. И я нисколько не удивилась, когда Лыков рассказал мне о довольно быстрой служебной карьере Колбинского.

Колбинский прибыл в бригаду и в этот же самый 3-й батальон командиром взвода. Менее чем через год он уже принял командование батальоном.

— Я еще не видел такого командира, который умел бы так тщательно готовиться к бою, как Андрей, — рассказывал о нем Лыков. — Знаешь, когда он получает задачу, как бы ни было у него мало времени, он себе всегда набросает несколько вариантов будущего боя. И выберет из них самый лучший. Он так умеет все учесть и предвидеть далеко вперед, что бой проводит будто в учебном классе, без сучка и задоринки. Не случайно наш батальон всегда идет головным. Вот в бой пойдем — увидишь.

Я уже повернулась к выходу, как вдруг дверь распахнулась и на пороге появился лейтенант, смуглый, черноглазый, с осунувшимся, болезненным лицом. Колбинский и Лыков склонились над какой-то бумагой и не замечали вошедшего.

Лейтенант так и впился глазами в спину комбата, на лице его вспыхнула радость, которую тут же сменила некоторая растерянность и выражение вины перед чем-то. Он нерешительно остановился на пороге. Я посторонилась, чтобы дать ему дорогу, и он, даже не посмотрев в мою сторону, шагнул в комнату.

— Разрешите?..

— Маркисян? Жив? — в один голос воскликнули оба капитана.

Худенький лейтенант на какое-то время исчез, скрывшись в объятиях широкоплечего Колбинского, появился на мгновение и вновь исчез, прижатый ж сердцу Лыковым.

— Да отпусти ты его. Дай взглянуть на человека. — Колбинский вытащил лейтенанта на середину комнаты. — И вправду он, Маркисян. Жив, здоров. Ах, молодец!

Лейтенант стоял, покачиваясь от счастья, я, не будучи в силах выговорить ни слова, только невпопад кивал головой.

Почувствовав себя лишней при этой встрече друзей, я хотела потихоньку уйти, но тут Колбинский вспомнил обо мне:

— Знакомьтесь, лейтенант Маркисян, Саша… Александр — наш боевой командир взвода. Танк его сгорел под Кировоградом. Мы его тогда не сумели отыскать, так и считали погибшим. А он, как видите, воскрес. Возродился из огня, как птица феникс.

— Да ты садись, расскажи, что с тобой было. Откуда ты взялся? — тормошил лейтенанта Лыков.

— Из госпиталя, — обрел наконец дар речи Маркисян. — А как в госпиталь попал, не знаю. Помню только, танк загорелся, помню, помогал механику-водителю выбраться из машины. Ясно помню, подталкивал его снизу. Он еще меня нечаянно сапогом в лицо ударил. Говорят, меня подобрала пехота уже на земле, а как вылез из танка, убейте — не помню.

— Так и не помнишь?

— Нет. Контужен сильно был. Я и в госпитале долго валялся без памяти. Врачи рассказывали: еле отходили. Ну, а потом подлечился — и в бригаду. Далеко вы ушли, еле-еле нашел. Под Яссы приехал, а вы только что ушли. А у меня и деньги кончились, даже хлеба купить не на что. Шинель вот в госпитале выдали, так и ту продал… — Лейтенант осекся и испуганно взглянул на Колбинского.

— То есть как это продал? Ты ее что, покупал? А продаттестат? У комендантов хлеба не нашлось? — рассердился Колбинский.

— Эх, ты! — с досадой сказал Лыков. — Кто же об этом говорит?.. Кто так делает? — поспешно поправился он, заметив взметнувшийся в его сторону сердитый взгляд комбата.

— Так я ж… я ехал… Не мог я к коменданту. У меня предписание в другую часть, даже на другой фронт, — с отчаянием признался лейтенант.

— То есть как это на другой фронт? — удивился Колбинский.

— Да, из госпиталя послали. Я просил, просил, а они… Поймите, ну как я мог в другую часть ехать? Я ведь свой батальон люблю, так люблю!.. Я знаю: это не хорошо — предписание… приказ. Так они тоже должны соображать. Не дезертир же я, все равно на фронт ехал, только к своим, к товарищам, к вам, как патриот бригады. Ну, нехорошо поступил, ну, судите меня, только ее прогоняйте. Не отправите, нет? — Лейтенант умоляюще смотрел на Колбинского.

Колбинский, не спуская с лейтенанта пытливого взгляда, молчал.

— Андрей Васильевич! — тронул его за плечо Лыков. — Пусть уж остается. Сообщи в ту часть, что он у нас. Невелика беда, поймут. Небось к ним тоже такие вот патриоты возвращаются.

— Все так делают, кто свой батальон любит, — поддакнул, почувствовав поддержку, осмелевший лейтенант.

— Если бы все так делали, не потребовалось бы никаких отделов кадров. Пусть офицеры болтаются по фронтовым дорогам, как… — Колбинский с досадой оглянулся на меня, — как цветок в проруби, да ищут себе место, где служить. Вот девушку спроси, — он кивнул в мою сторону, — порядок это или нет?

Все обернулись ко мне; в глазах лейтенанта была настороженность и мольба.

— Не совсем, конечно, порядок, — начала я нерешительно и снова взглянула на лейтенанта.

Он безнадежно махнул рукой и покачал головой с таким видом, будто говоря: «Да что ее спрашивать, девчонка, будь она хоть трижды офицером, все равно не поймет ни мужской дружбы, ни истинной привязанности военного к своей части».

В душе у меня шла жестокая борьба двух чувств.

С детства меня приучили к твердому выполнению установленного порядка и к безоговорочному исполнению всего, что требует слово «надо».

Папа у меня был очень добрый и чуткий человек, с мягким, отзывчивым сердцем и в то же время жестко требовательный, как по-настоящему хороший отец. Он был шахтер, потом железнодорожник, и долголетняя работа в этих особых отраслях производства, где, как и в армии, непреложным законом была дисциплина, сделала его еще более строгим к себе в понимания своего долга, своей ответственности перед ним. Он не умел говорить громких и красивых слов о долге и чести, он знал только одно коротенькое слово «н а д о». И столько большого и значимого заключалось в этом коротеньком слове, что не требовалось пышных фраз для его разъяснения.

Может быть, с маминой любящей и заботливой точки зрения было не совсем «порядком» спать по четыре-пять часов в сутки. Но для Родины н а д о было работать, не считаясь со временем, забывая о сне, не щадя сил. И папа работал именно так, для него это был высший порядок.

Папа для меня всегда был таким ярким примером настоящего коммуниста, что, стараясь походить на него во всем, я еще в детстве безоговорочно приняла его непреложное н а д о.

Да как же могло быть иначе? Ребята моего поколения росли на самых светлых в мире традициях, созданных бесстрашной гвардией коммунистов и первых комсомольцев. Из рассказов старших, со страниц книг поднимались образы тех, кто сражался на баррикадах в годы революции, кто погибал в царских застенках с несокрушимой верой в свое дело, в свое н а д о. Мы преклонялись перед героями гражданской войны и мечтали быть такими же, как они, — самоотверженными и чистыми.

Мы гордились своими комсомольскими билетами и орденами на них, хоть было чуточку обидно, что эти ордена завоеваны не нами. Мы по-хорошему завидовали тем, кто, приняв, как эстафету, из рук старших их твердое н а д о, становились моряками и метростроевцами, строили Днепрогэс и Комсомольск, воевали в Финляндии и на Хасане. Они были немногим старше нас, те первые добровольцы комсомола, и уж их-то мы обязательно хотели догнать и пойти рядом.

Едва началась война, молодежь моего поколения, верная замечательному принципу комсомола, не задумываясь, пошла добровольно на фронт. Теперь уже не по книгам — в бою постигали мы истинное и высокое значение большого н а д о.

«Коммунисты, вперед!» — призвал комиссар Черемных на переправе через Десну осенью сорок первого года. Мне не забыть тот день. На мосту стоял коммунист и звал за собой коммунистов, и люди пошли под развернутым знаменем, может быть, на смерть, не думая о ней, помня только о том, что в эту минуту нет для них другого, более важного н а д о.

В ту минуту мне показалось, что это не Черемных, а мой папа повел за собой солдат. Пусть не осудит меня читатель за излишнюю дочернюю любовь к отцу. Во всем этом не просто память об умершем еще до войны папе. Здесь нечто высшее, то, что он старался передать мне: дисциплину воли и твердость в понимании и выполнении своего долга.

Война началась, и прозвучало ее грозное н а д о. Был бы жив папа, мы, может, и воевали бы вместе. Но папы не было, и я пошла на фронт за двоих: за него и за себя.

Вопрос Колбинского поставил меня в тупик. Привитое с детства правило подчиняться общему для всех порядку боролось с искренним восхищением, которое невольно вызывала настойчивость лейтенанта, разыскавшего свою часть. Тем более, что и мне это было близко и понятно: он, как и я когда-то в Керчи, думал о своем батальоне, как о родном доме, о своих товарищах, как о самых близких и родных людях, и не в силах был расстаться с ними. Чего стоит человек, которому все равно, где работать: на том или ином заводе, в той или другой части? На любом поприще он должен отдавать свои силы и знания с неизменным огоньком души, переживать общие успехи и неудачи, то есть жить жизнью коллектива, болеть за свой цех, завод, батальон, быть его неизменным патриотам. Равнодушные люди, по-моему, просто неполноценны. В них нет какого-то винтика, который делает труд — самый тяжелый — прекрасным, а жизнь, несмотря на все ее невзгоды, счастливой.

У лейтенанта, понуро опустившего сейчас голову, был этот самый винтик. А так как, может быть несколько самоуверенно, я считала и себя его обладательницей, то, осудив поступок лейтенанта рассудком, сердцем не могла признать за ним вины.

Должно быть от волнения, мне почему-то вдруг стало очень жарко, и я с трудом выговорила с придыханием, как от быстрого бега:

— Порядок порядком, а лейтенант все же молодец! Разыскал батальон, ничего не побоялся. Это понять очень даже можно… Простите его, товарищ капитан, он на фронт приехал, мы скоро в бой пойдем… Просто он чуточку послушался сердца, а не разума. Ну и что же, сердца слушаться совсем не так уж плохо, если оно искренне и честно понимает свое и общее н а д о.

— Н а д о, говоришь? Хорошее слово! Короткое и сильное. Кто тебя ему научил? — спросил Колбинский, с интересом и даже с каким-то удивленным любопытством разглядывая меня, будто увидел впервые.

— Папа.

— Правильный у тебя папа, хорошему учил. Что ж, раз такое твое н а д о, оставайся, — обернулся он к лейтенанту. — Достанется мне за тебя. Да ладно, как-нибудь переживу. Но чтоб служить у меня головой. Сердце, оно, брат, и подвести может.

— Есть служить головой и… немножко сердцем. Без него тоже нельзя, товарищ капитан, — развел руками лейтенант.

— Ну, ну, смотри у меня!.. — погрозил пальцем Колбинский. — А сейчас идем ко мне обедать. И вы пойдемте с нами, — пригласил он меня.

— У нас в батальоне такой порядок: каждого, кто возвращается из госпиталя, Колбинский приглашает к себе на обед. За столом, понимаешь, и разговор теплее, не официальный, и человек сразу чувствует, что домой приехал, и все такое, — счел своим долгом пояснить мне Лыков, когда мы вышли на улицу.

В доме комбата нас встретил немолодой офицер с капитанскими погонами на мешковато сидящей на нем гимнастерке. Радушно, крепко, но сдержанно пожал он руку лейтенанту Маркисяну, нисколько не удивившись его появлению, будто так и надо было, чтобы тот именно сегодня прибыл к обеду. Не менее радушно протянул руку мне.

— Капитан Максимов.

— Мой комиссар, — представил Колбинский своего замполита давно уже не употреблявшимся титулом. — Знакомься, Кузьмич, это наш новый офицер связи.

И по тому, как он произнес слово «комиссар» и по мягкому, совсем домашнему и гражданскому «Кузьмич» почувствовались и гордость, и уважение, и просто человеческая любовь к этому капитану с внимательными, пытливыми серыми глазами и неторопливыми, сдержанными движениями.

Обед подходил к концу, когда Колбинский вдруг вспомнил.

— Погоди, Саша, у меня где-то письмо для тебя лежало, — сказал он Маркисяну. — Да вот оно. На, читай.

— От мамы, — как-то жалобно вдруг проговорил лейтенант. — От мамы! — воскликнул он. — Я их разыскивал, разыскивал после освобождения Пятигорска, думал — погибли. А она сама меня нашла. — Лейтенант поспешно вскрыл письмо, прочитал первые строчки, и улыбка сбежала с его лица, на глазах выступили слезы.

— Вы когда-нибудь видели эсэсовский кинжал? — спросил меня вдруг Колбинский. — Пойдемте, я вам покажу и вам тоже, — пригласил он Кузьмича и Лыкова.

Мы вышли в другую комнату.

— Кинжал у меня действительно есть, вот смотрите. А он пусть почитает письмо от матери один. — Капитан кивнул в сторону закрытой двери.

Когда мы вернулись, лейтенант сидел, упершись локтями в стол, и сжимал ладонями голову.

— Что случилось? Несчастье какое-нибудь? — участливо спросил Кузьмич, обняв лейтенанта за плечи.

— Нет, теперь ничего, а было плохо. Да вы прочтите.

Мать Маркисяна писала, что через несколько дней после того как немцы заняли Пятигорск, они создали в станице Александровской концентрационный лагерь, куда согнали всех коммунистов и семьи тех, у кого кто-нибудь был офицером Советской Армии. Писала о тех муках, которые им пришлось перенести в этом лагере, и о том, как их всех спасли от неминуемой гибели советские войска, в январе сорок третьего года освободившие город от захватчиков. Писала о том, что сейчас жизнь начинает потихоньку входить в колею, но это очень трудно, так как дом наполовину разрушен и из него похищена не только мебель, но даже разобран пол. Они где-то достали две широкие доски, которые служат и полом, и столом, и кроватью.

В конце письма она наказывала сыну отомстить за муки их семьи и всех советских людей, истерзанных в фашистской неволе, и просила передать об этом его боевым товарищам, посылая им всем свое материнское пожелание успехов в боях.

— Кузьмич, в какое время ты собирался проводить беседу в батальоне? — спросил Колбинский, прервав тяжелое молчание, наступившее после прочтения письма.

— Как раз собираюсь идти. Письмо я возьму с собой, — понял Кузьмич мысль своего комбата.

— Пойдем вместе. Идем, Маркисян, после беседы примешь взвод. Как раз в твоей роте командира взвода не хватает.

— Видела, как народ письмо слушал? — сказал Лыков, провожая меня к машине. — Умница у нас Колбинский, и Кузьмич под стать ему, — такое письмо нельзя не прочитать. После тех слов, которые там написаны, в бою за кусты прятаться не будешь. За Маркисяна просто боюсь: полезет очертя голову в пекло. Ему кто-то уже успел на танке мелом написать: «Мститель с Северного Кавказа».

Надпись-то с башни можно стереть, да из памяти, из сердца как вычеркнешь? Не поняли, что человека нельзя подстегивать. Ты не думай о наших ребятах худого. Хотели ведь как лучше, когда писали. А танкисты у нас — народ что надо! Собрали деньги, три тысячи рублей, чтоб послал их Маркисян матери на хозяйство. Он деньги взял, а у самого руки как задрожат — и убежал. Вот чудак! Ну, даже заплакал бы, кто ж таких слез не поймет?

Через несколько дней мы получили боевой приказ. Третий Украинский фронт, в составе которого действовала наша бригада, используя выгодное положение плацдарма, должен был нанести мощный концентрированный удар по вражеской обороне, прорвать ее и ввести в прорыв танковое соединение, в состав которого входила наша бригада. Нам предстояло вместе с другими частями предотвратить возможный отход войск противника в Румынию, захватив переправы на реке Прут и перекрыв пути отхода.

Я люблю работать с картой и всегда очень старательно наношу обстановку, огорчаясь лишь тем, что надписи получаются не очень красивыми. Нанося на карту новую задачу, я впервые забыла о красоте линий и условных знаков, потрясенная масштабами предстоящей операции.

Двести километров боевого пути нашего соединения в тылу врага рассчитаны по дням и часам. На карте у четырех-пяти населенных пунктов точно обозначено, к какому часу и в какой день их занять.

До сих пор мне не приходилось участвовать в таких крупных операциях танков. В так называемых боях местного значения все было иначе. Танки там выступали в тесном взаимодействии с пехотой и артиллерией и далеко от них не отрывались. Атаки бывали и удачными и неудачными. Удачам радовались, за неудачи нас ругали. Но в тех условиях не всегда возможно было предрешить результат боя. Здесь же тщательная, продуманная подготовка, огромное количество техники и войск, четкий план операции исключали малейшую возможность неудачного исхода.

И мне предстояло участвовать в этом стремительном и мощном наступлении!

Может быть, поэтому так запомнилось партийное собрание в бригаде, которое состоялось перед нашим выступлением.

Слово взял начальник штаба гвардии майор Луговой. Тщательно выбритый, он медленно шел к столу, на ходу одергивая гимнастерку.

— Товарищи коммунисты! — негромко начал Луговой. — Мы являемся свидетелями и участниками исторических событий. Советская Армия вышла на реку Неман, к границам Восточной Пруссии; войска центральных фронтов ведут бои на Висле; наш сосед, Второй Украинский фронт, перешел Днестр и вышел к Яссам. Какая задача стоит перед нами сейчас?

Майор вполоборота повернулся к карте, продолжая:

— Верховное Главнокомандование Советской Армии приняло решение начать наступательную операцию силами Второго и Третьего Украинских фронтов. Наш корпус должен выйти на Прут, задержать отход частей Ясско-Кишиневской группировки румыно-немецкой группы армий «Южная Украина» и завершить их окружение, соединившись с войсками Второго Украинского фронта. Прут не просто река. Это наша государственная граница! Думаю, вам, коммунистам, не надо напоминать о том, что чувство ответственности перед народом, мужество, самоотверженность — эти неотъемлемые качества советских воинов — сегодня-завтра должны быть утроены, учетверены!.. — закончил Луговой.

В штабном автобусе я разложила на столе карту. Все вытеснила одна мысль: мы идем к государственной границе нашей Родины! И не карта, не условные обозначения, не горизонтали и сетки координат раскинулись передо мной, а родные поля, холмы и равнины, деревушки в садах, вот таких же, как и тот, в котором стоит наша штабная машина. И голубая лента реки… Прут! Я провела пальцем по ее извилинам. Граница, наша граница!..

В ночь перед выходом на плацдарм, когда танкисты в батальонах уже отдыхали, в штабном автобусе все еще продолжали работать гвардии майор Луговой, его помощник и радисты. Окна автобуса занавешены плотными шторками, в машине душно и так накурено, что свет маленькой электрической лампочки казался тусклым и самая лампочка проглядывала сквозь табачный дым, как луна в тумане.

Тихо, равномерно гудела рация. Дверь то и дело открывалась, и в автобус входили все новые и новые люди.

Прошло не более десяти дней после моего приезда в бригаду. Новая обстановка, незнакомые люди, с которыми предстоит работать и воевать. Естественно, меня не мог не волновать вопрос: каковы-то они, мои начальники и мои товарищи-сослуживцы?

Многих я уже знала по крайней мере в лицо. Но, помня приказ начальника штаба: познакомиться с возможно большим числом офицеров бригады, и сегодня, в последнюю ночь перед боями, стараясь не отрываться от работы, я присматривалась ко всем входившим в автобус. Их было много. Приходили хозяйственники, долго упрашивали Лугового о каких-то накладных и нарядах. И, получив скрепленную печатью подпись начальника штаба, уходили.

Ночь была такая темная, что казалось, будто люди, появляясь в освещенной рамке двери, возникали из темноты и, уходя, снова растворялись в ней. Комбаты — у них все уже было наготове — забегали на огонек под предлогом каких-то уточнений, на самом деле с надеждой выпросить для своего батальона еще хотя бы одну грузовую машину сверх разрешенных.

Всех таких просителей Луговой выпроваживал без дальнейших разговоров. Однако комбаты долго еще сидели в машине, попыхивая сигаретами или самокрутками. Уходить никому не хотелось. Завтра в бой. Хотелось просто посидеть всем вместе перед ответственной боевой операцией.

Сердито, большими затяжками курил капитан Котловец — «комбат-один», как принято было говорить у нас, или просто командир 1-го батальона. Он действительно сердит и обижен: его батальон назначен в резерв.

— Я воевать хочу, а не в резерве сидеть, — шепотом жалуется он соседу, и от этого басовитого шепота вздрагивает углубившийся в бумаги Луговой.

— Или я всех сейчас выгоню, или пусть Котловец не шепчет: уши заложило, — устало говорит Луговой.

На Котловца шикают. Капитан расправляет широкие плечи, послушно кладет на колени большие, рабочие руки в узловатых синих жилках и умолкает.

Котловца я представляю себе в легкой, с откинутым воротом косоворотке механиком какой-нибудь крупной МТС или председателем колхоза, когда его могучий бас разносится среди необъятной шири полей. Казалось, закрой глаза и увидишь: стоит Котловец, широко расставив ноги на своей земле, — ее работник и хозяин.

Не таков майор Ракитный, до службы в армии инженер одного из московских заводов. Проницательные темные глаза, тонкий нос с горбинкой и, несмотря на тридцать лет, юношески подтянутая фигура — полная противоположность богатырскому сложению Котловца, при одном взгляде на которого невольно вспоминаешь центральные фигуры из картины Репина «Запорожцы». Ракитный с 1938 года был политработником, после упразднения института военных комиссаров окончил курс переподготовки и стал командиром батальона. О нем уже рассказывали мне как об очень культурном боевом командире, человеке большой выдержки и воли. Завидная манера у Ракитного разговаривать с людьми — не торопясь, взвешивая каждое слово, без излишней почтительности к начальству и без малейшей тени превосходства в отношении к подчиненным.

Приехав первый раз к Алексею Давидовичу Ракитному, я была несказанно удивлена и обрадована: у майора оказалась довольно обширная для фронтовых условий библиотека, которую он бережно возил с собой. Пушкин, Толстой, Маяковский, книги о Левитане и Репине и даже, к великой моей радости, любимый мой «Витязь в тигровой шкуре», а также плотная пачка военных журналов, среди которых были и совсем свежие…

Увидев, что я задержалась на Руставели, Алексей Давидович выразительно прочел:

— «Лучше гибель, но со славой, чем бесславных дней позор…»

Я подхватила было бессмертные афоризмы из «Витязя», но Ракитный внезапно перевел разговор:

— Дмитрий Донской ничуть не хуже сказал. Помните: «Любезные друзья и братья! Знайте, что я пришел сюда не реку Дон стеречь, но чтобы русскую землю от пленения и разорения избавить или голову свою за всех положить. Честная смерть лучше позорной жизни».

Я не помнила и прямо в этом призналась.

— Читать надо побольше исторических военных книг. Для офицера незнание военной истории не делает чести.

— Так война же…

— Ну и что же? Поговорка о том, что начальство, оно все знает, газеты читает, чай пьет, а нам, дескать, ничего не надо, давненько устарела. Не знаю, почему до сих пор не ввели походные библиотеки в подразделениях. Офицер просто обязан хотя бы просматривать современные военные журналы. Я вот читаю и офицеров своих приучил. Там и опыт войны обобщается и очень интересные исторические справки. Конечно, сейчас нам не хватает времени на повышение общего образования, но с военной стороны мы должны быть и теоретически безукоризненно подготовленными. А то на нас после войны как на дикарей смотреть будут, отстанем мы, особенно от молодежи.

Уж кто-кто, а майор Ракитный вряд ли отстанет.

Спустя несколько месяцев пришлось мне возвращаться с Алексеем Давидовичем в одном вагоне из госпиталя. Соседями его по купе оказались три молодых инженера, только что закончивших институт и ехавших к месту службы.

Молодым людям очень хотелось чем-нибудь блеснуть перед молчаливым майором. Но тот, как назло, погрузился в чтение и не обращал внимания на специально для него затеянную длинную дискуссию о русской музыке. Тогда молодые люди решили поддеть чем-нибудь армейца, молчавшего, по их мнению, из-за отсутствия эрудиции.

— Товарищ майор, — решился наконец один из них, — не можете ли вы разрешить наш спор… — он запнулся. — Вы знаете, кто такой был Римский-Корсаков?

— О каком Римском-Корсакове идет речь? — спросил майор.

— То есть как о каком? О всем известном! — хором воскликнули молодые люди.

— Вы, должно быть, имеете в виду Римского-Корсакова композитора? Конечно, знаю. Но есть и другой Римский-Корсаков, талантливый русский генерал. Может быть, об этом?

Спутники его молчали. И Алексей Давидович подробно рассказал присмиревшим «эрудитам» о двадцатитысячном корпусе Римского-Корсакова, посланном на помощь Суворову, о мужестве русских солдат, совершивших неслыханный переход через Альпы, и о сражении русской армии, зажатой в горах, но одержавшей блистательную победу над французами.

«Комбата-три», капитана Колбинского, пожалуй, больше всех любили в бригаде. Гвардии майор Луговой не уставал повторять известную каждому солдату бригады «теорию боя» Колбинского: «Каждый бой — это экзамен для командира и его учебный плац. Именно здесь, требуя от подчиненных знаний, четкого выполнения приказа, проявления собственной умелой инициативы, командир должен учить их тому новому, что может дать этот бой. Учить командир должен везде и всегда; на отдыхе, на марше и особенно в бою. Наглядным пособием ему служит грамотно выполненная задача и поверженный враг. Если я не могу быть таким командиром, я должен честно сдать батальон!»

В первый же день, побывав в 3-м батальоне, я убедилась, что Колбинский окружен заслуженным уважением и любовью.

«А красивый какой наш капитан!» — вспомнились восторженные слова Клеца.

Действительно, у Колбинского приятная улыбка, открывающая красивые, ровные зубы, большой лоб, широкие, могучие плечи. Пожалуй, встретив такого, трудно сразу что-нибудь сказать, о нем, разве только: большой, красивый человек. Присмотревшись, заметишь решительный подбородок, упрямую складку на лбу и две волевые морщинки в уголках рта. И тогда увидишь еще, что военная форма сидит на нем особенно ладно, услышишь его голос, мягкий, но решительный, и поймешь: перед тобой человек, который рожден быть военным, командиром.

Наступил час выхода на плацдарм. Сидя на броне танка, я прислушивалась, как под мостом плескались воды Днестра. Люди говорили шепотом. Казалось, будто и танки, понимая серьезность момента, фыркали и шумели приглушенно. Лязгнула гусеница нашего танка.

— Тише, ты! — шепотом прикрикнул на нее командир и спросил меня:

— Товарищ гвардии лейтенант, как же мы на плацдарме уместимся все? Техники там, говорят, скопилось и не перечесть, да еще пехоты столько!

Ответ на вопрос был получен сразу же, как только ступили на землю.

Весь плацдарм избороздили траншеи: там разместилась пехота. Указатели-столбики с условными значками на прибитых дощечках определяли место расположения «хозяйств». Через траншеи перебросили переходные мостики для автомашин и танков. Таким образом, закопав в землю пехоту и рассредоточив по поверхности земли прибывшую ночью технику, командование решило труднейшую задачу сосредоточения крупных сил на небольшом плацдарме.

Курить запрещено, нигде ни огонька; только в глубоком темном небе ярко светили звезды. Часам к четырем утра стих шум моторов, а еще через час на берегу Днестра наступила полная тишина. Только доносится откуда-то прямо из-под земля приглушенный говор солдат-пехотинцев да тихий шепот из-за листвы деревьев, где у башен своих танков примостились танкисты.

Взволнованная тишиной этой ночи, я лежала на траве около своей машины, закинув руки под голову, и смотрела в просвет деревьев на далекое небо.

«Где будет мое место завтра в бою?.. Эх, если, бы самой командовать хотя бы танком!»

— Не спится, лейтенант? — услышала я голос заместителя командира бригады по политчасти гвардии подполковника Оленева.

— Нет.

— Что так? Думы мешают?

— Мешают, товарищ гвардии подполковник.

— Тогда идите к нам, — позвал Оленев, — вместе подумаем.

У его машины сидела группа офицеров из штаба и батальонов.

— А ну, выкладывайте свои думы.

Выкладывать, да еще перед такой большой аудиторией!

— Как вам нравится ваша служба?

— Не нравится, — чистосердечно призналась я.

— Вот это интересно! Почему же? Бригада у нас гвардейская, народ хороший, дружный.

— В том-то и дело, что бригада гвардейская, танковая бригада, а мне не придется воевать танкистом. Посадили в штаб, буду теперь на побегушках.

— Э-э, да тут дело серьезное, — сразу отбросил шутливый тон Оленев. — Так что же, по-вашему, все мы не настоящие танкисты? — Он обвел рукой офицеров, сидевших вокруг.

— Да нет, почему же, дело не в том… — смутилась я.

— Именно в том. Молоды еще, голова горячая, так и не терпится в бой на собственном танке. К сожалению, это не только вы так думаете. Как относятся, например, к офицеру связи танковой бригады? — продолжал Оленев. — «Штабной работник», — пренебрежительно говорят строевики. А «штабной работник» с одним автоматом в руках пробирается на мотоцикле или «виллисе» от батальона к батальону без дороги, сквозь лес, где за каждым кустом возможна засада, днем и темной ночью, в дождь, слякоть и грязь, подвергаясь на каждом шагу смертельной опасности, для того чтобы прислать или привести помощь строевикам, сражающимся за толстой броней.

Офицер связи должен обладать очень высокими качествами: глубокой партийностью, ясным и честным пониманием своего долга перед товарищами, командованием, Родиной. То есть всем тем, что особенно присуще разведчикам, тем, что заставляет человека поступать именно так, как надо, когда на пути его встречается смертельная опасность, а он один на один со своей совестью. Вот к чему вы должны себя готовить, а не к «побегушкам», как вы считаете.

Рассвело. Легкой дымкой подернулся Днестр, в ложбинке перед нами курился туман. Блеснули первые лучи солнца, и вместе с ними, разрывая тишину, загрохотали сотни орудий. От сооружений, за которыми противник считал себя недосягаемым, буквально летели щепки; замолчала начавшая было отвечать вражеская артиллерия. Еще не стих огонь наших пушек, как до нас донеслось могучее «ура»: перешла в атаку пехота.

Когда всего в нескольких километрах идет бой и люди готовы хоть сию же минуту принять в нем участие, трудно сдерживать себя, чтобы не выбежать на ближайший курганчик, не взглянуть — что-то там, впереди. Трудно и необычно, зная, что уже идет бой, продолжать курить в рукав, говорить шепотом и не сходить с места.

Танкисты устроили «засаду» и, перехватывая связных и раненых, жадно выпытывали у них подробности боя. С особенным пристрастием вели «допрос» механики-водители: где обнаружены замаскированные участки, в каком направлении особенно много подорвалось на минах танков?

Первые вести были малоутешительными: оборона у противника подготовлена тщательно, он упорно сопротивляется. Наша пехота продвигается медленнее, чем это было запланировано. До рубежа ввода нашего корпуса в прорыв еще далеко, и нам предстояло запастись терпением.

По-прежнему тихо в нашей роще, по-прежнему никто не сходит со своих мест. Даже птицы, ошалело метавшиеся во время артподготовки, обманутые тишиной, успокоились и опустились на деревья.

Танкисты знают: еще не взяты у немцев командные высоты, с которых легко просматривается весь плацдарм. Отлично видны оттуда и наши рощи, в которых спрятан не очень радостный для врагов сюрприз — наш механизированный корпус. Один человек в танковом комбинезоне, появившийся на опушке, может навести противника на мысль о скрытых пока еще от него танковых частях.

Самые трудные минуты в жизни солдата на войне — это последние минуты перед сигналом атаки, началом боя. Напряженным ожиданием наливается каждый мускул. И хочется остановить время: подожди, дай собраться с мыслями и силами; и хочется подтолкнуть его: скорее, я уже готов. Уже руки уперлись в бруствер окопа, уже пальцы немеют, сжимая рычаги… И вот первый снаряд, первый шаг пехотинца, первый метр вперед рывком преодолевает танк. Будто разом отпустили свернутую спиральную пружину, и она, стремительно распрямляясь, освобождает тело и мозг от тягостной нагрузки, все становится на свое место: ты в бою, и уже никакие мысли не занимают тебя, кроме одной — исполнить то, что тебе положено, и, может быть, чуточку больше. Но это минуты, а у нас впереди были еще целый день и ночь такого ожидания и вынужденной бездеятельности.

НА ПРУТ!

В ночь на двадцать первое августа на плацдарм прибыли новые части. Дрогнула и сразу стала разваливаться немецкая оборона. На следующий день наше соединение вошло в прорыв.

Набирая скорость, стремительно вклинивались в расположение врага танковые колонны. Плотно закрыты люки танков; прижавшись плечом к броне, сжимая в руках автоматы, всматривались в недалекие рощицы автоматчики десанта.

Вперед, только вперед! Мимо опрокинутых пушек врага, мимо развороченных блиндажей, мимо сгоревших вражеских танков, мимо трупов в серо-зеленом обмундировании… Вперед!

То и дело в поле у дороги разрывались вражеские снаряды.

Но вот и заминированный участок позади; пройдены последние немецкие траншеи; уже менее обгорелая земля под ногами, чище воздух — линия вражеской обороны осталась далеко позади.

В облаках желто-бурой пыли, мимо необъятных кукурузных полей, мимо небольших рощиц шли танки бригады. Из открытых люков башен выглядывали командиры, исчезла напряженность в позах десантников, не так крепко прижимались солдаты к броне. Штабные машины с трудом поспевали за танками.

Холмистая местность сильно затрудняла наблюдение. Только дойдя до вершины холма, видишь, что делается внизу под ним или на скатах следующего. Отступающий противник, конечно, использовал особенности местности, и наши танки частенько попадали под огонь вражеских арьергардов. Но боя немцы не давали; огрызнувшись, они уступали дорогу.

Громить их — значит уклоняться от маршрута.

— Пусть уходят, — махнул рукой командир бригады. — Далеко не уйдут, доберемся.

В два часа ночи передовые танки 3-го батальона капитана Колбинского, проскочив через косогор, хотели было спуститься по небольшой ложбинке к реке, но были встречены сильным артиллерийским огнем. Не успел еще штаб бригады оттянуть в сторону свои автомашины и рации, как батальон Колбинского был готов атаковать противника. На вершине холма лихо развернулись пушки приданного нам ИПТАПа[6]. За танками Колбинского, в промежутках между ними, выросли темные, молчавшие до поры до времени самоходные орудия.

— Готов к атаке! — доложил по радио Колбинский. — Разрешите командовать огнем артиллерии?

— Командуйте! — ответил комбриг.

Мы, офицеры штаба, находясь неподалеку от орудий ИПТАПа, следили за тем, как развернется бой.

— Сейчас мы увидим очень умный и красивый маневр. Колбинский умеет воевать с толком, — сказал Луговой, стараясь сохранить внешнее спокойствие. Однако майор явно волновался.

— Комбат Колбинский командует: «Артиллерии приготовиться, смотреть цель!» — передает радист.

— Как — смотреть?! — встревожился Луговой.

В это время сильные фары танков осветили долину реки, до отказа забитую обозами, пехотой и артиллерией противника. Лишь одно мгновение горели фары. После яркого света, казалось, стало еще темнее.

— Капитан Колбинский приказал: «Артиллерия, огонь!» — едва успевал передавать радист слова команды.

Полыхнул залп, дружный, резкий, как будто кто-то с силой разорвал большой кусок коленкора, за ним второй, третий… Внизу взметнулись рваные языки пламени.

— Прекратить огонь! — командует Колбинский. — Танки, вперед!

Танки рванулись вниз. Мы больше ничего не видели, слышался только рев танковых моторов, гром, лязг, скрежет. Батальон Колбинского настиг врага.

— Вот, пожалуйста! — радостно сказал Луговой, когда мы шли к своим машинам, — я же говорил, Колбинский очень умно проводит бой. Дал артиллеристам взглянуть на цель, чтоб не садили в «белый свет». Атака? Смелейшая атака. Разве это не «наглядное пособие»?

Назавтра, приехав в 3-й батальон с приказом перехватить железную дорогу, связывающую Молдавию и Румынию, я застала Колбинского в горе: только что погиб один из любимых его командиров танка.

— Парень-то какой был! — говорил Колбинский. — Золото, а не парень! Я ему рекомендацию в партию перед боем написал. Дважды горел, в каких серьезных переплетах был — все берегла его судьба! С первых дней войны на фронте, а вот сейчас, на исходе войны, погиб…

С задачкой-то вы, лейтенант, запоздали, железную дорогу я и сам догадался покалечить. Доложите комбригу: железнодорожное полотно в нескольких местах взорвано. Связь на протяжении полутора-двух километров уничтожена, столбы сбиты. И лейтенанта на этом деле потерял… — вздохнул Колбинский. — А как он красиво столбы валял! Сам сел на рычаги, да как пошел!.. — Глаза у Колбинского загорелись. — Только, смотрим, столбы так и летят, подшибет он столбик, тот на танк завалится, о башню ударится — и в сторону. А потом черт его вынес из танка… И вытянулся же во весь рост. Будка там железнодорожная была, будку ту хотел, что ли, проверить, а может, и сломать, кто его знает. Только видим мы издалека, будто ветром сдуло парня с танка. Перестрелка открылась. Пока подоспели, он уже умер. Сволочь какая-то в будке засела и подстрелила такого офицера!..

— Поймали стрелявших?

— Да нет. Танкисты мои у них визитных карточек не спрашивали, когда ту будку с землей смешивали, — отозвался комбат. — Ну ладно, давайте, что у вас там еще есть.

Сообщила ему новый маршрут. Колбинский еще раз вздохнул и склонился над картой. Затем он отдал команду, танки вытянулись в колонну и стали медленно удаляться, а комбат все смотрел туда, где экипаж одиноко стоявшего в поле танка хоронил своего командира. Когда, отдавая последний салют, из танка застучал пулемет, Колбинский молча достал пистолет и, медленно подняв его, послал вверх три пули.

— Мать у него есть, — прощаясь со мной, сказал комбат. — Выйдем из боя, напишу ей. Матерям я всегда сам пишу. И ребятишкам… Пусть сохранят на всю жизнь память — письмо об отце-воине.

Солнце склонилось к далекому горизонту, когда, выйдя на вершину большого холма, мы увидели зеленую долину в венце окружающих ее холмов. Переплетаясь с блестящей лентой реки и черной полосой железнодорожного пути, долину перерезало шоссе. Вытянувшись на несколько километров по шоссе, в излучине реки раскинулось большое село и железнодорожная станция одной из жизненных магистралей Молдавии — Чимишлия. Сквозь сплошную зелень садов виднелись только крыши низких домиков. Солнечный луч скользнул по окраине села и, как бы приоткрыв завесу, осветил скрытую под сенью мирных яблонь батарею противника и фашистские танки.

— Товарищ полковник, дайте-ка я внесу поправочку в пейзаж, — подошел к комбригу командир приданного нам артиллерийского полка подполковник Дедух.

— Что сделаете? — не понял полковник.

— Да пейзаж поправлю. То ж не дело тем фашистам, как навозным жукам, по такой красоте ползать. Разверну полк, да как ударят мои орлы!.. От буде добре! — разгладил он пышные усы.

— Поправите, говорите?! — то ли вопросительно, то ли утвердительно сказал комбриг, поднося к глазам бинокль и всматриваясь в даль. — Подождите еще.

Дедух принялся обиженно теребить свои усы. Все эти дни он был «безработным»: его опережали танкисты — было от чего и сердиться и теребить ни в чем не повинный ус.

Между тем наши танки подошли к Чимишлии. Справа развернутым строем, стреляя с ходу, мчались танки Колбинского, слева, закрывая выход из долины, вел свой батальон гвардии майор Ракитный. Бой как на ладони. Как в кино, все видно. Но в кино это идущие в атаку танки — и только, а здесь за броней каждого танка знакомые, близкие лица товарищей.

Танки Ракитного шли неторопливо: то один, то другой останавливался на несколько секунд, и тогда пушку окутывал белый клубок дыма — это танкисты стреляли с коротких остановок. Такой огонь, конечно, более эффективен.

Третий батальон был немного дальше от города, чем батальон Ракитного, и Колбинский вел свои танки, казалось, на предельной скорости. Должно быть, комбат задумал занять город с ходу. Но Колбинский не видел того, что видели мы: притаившуюся, еще не открывшую огня вражескую батарею.

— Ориентируйте Колбинского: справа из-под яблонь ему угрожает артиллерия противника. Пусть спустится в низинку, поближе к шоссе, — приказал комбриг.

Но в это время из-за домов, из зелени сада и из кустиков у самой железной дороги, к которой почти подошел Колбинский, полыхнула огнем немецкая артиллерия.

Первые танки будто споткнулись, один окутался клубами черного дыма, другой, слегка накренившись набок, немедленно открыл огонь.

Остальные машины остановились в замешательстве, но через мгновение они стали расползаться, отстреливаясь на ходу и маскируясь за стогами сена и в небольшой рощице. Три танка отделились и, быстро свернув в низинку, не простреливаемую из села, помчались вперед с явным намерением обойти неприятельскую батарею и ударить ей во фланг.

На направлении Колбинского огонь усилился, немцы, видимо, решили упорно защищать важный для них узел железнодорожной и шоссейной магистралей. Ракитный между тем почти беспрепятственно достиг села и вел бой на окраине.

— Теперь давайте, Дедух! Надо помочь Колбинскому, — коротко распорядился комбриг.

Оглушенные дружным залпом артиллерийского полка, мы убедились, что «орлы» Дедуха умеют работать и быстро и точно. Окутав зеленые яблони серой пеленой, взметнулся густой черный столб дыма: одним фашистским танком стало меньше.

— От так покрасивее пейзажик-то, — констатировал Дедух.

Поддержанные огнем артиллеристов, сразу с двух сторон ворвались в Чимишлию батальоны Колбинского и Ракитного, а уже через полчаса и штаб бригады въезжал в село.

Еще стлался над селом дым боя, еще чадили горящие вражеские машины, а на шоссе навстречу нашим танкам вышло все население. Нас засыпали цветами, цветы бросали под колеса машин, под гусеницы танков.

На перекрестке дорог, где остановился наш штаб, старый дед недоверчиво щупал погоны на плечах комбрига.

— Не было у советских таких, вот какие были у них.

Нарисовав на земле квадраты и прямоугольники, дед-молдаванин все еще недоверчиво покачивал головой: он никак не представлял себе советских офицеров в погонах.

Недоумение старика разрешил подполковник Оленев:

— Дед, а дед, ты видел когда-нибудь партийный билет?

— Коммунистический-то? Видел, — ответил дед, — у старшего внука видел.

— Тогда смотри. Видишь, советские мы. — И Оленев показал деду партбилет.

Дед протянул к нему руки, дотронулся до красной книжечки, и вдруг сморщилось его лицо, и старик заплакал. Мы стояли тесным кружком и молча смотрели на плачущего деда. А дед, поклонившись во все стороны всем нам низко, в пояс, обнял Оленева:

— Пришли, хорошие мои… пришли, родимые… Думал, не доживу, не свижуся…

Потом приосанился и важно пригласил нас к себе в хату.

— Режь всю птицу, гостей угощать будем! — приказал он внуку.

Пытаясь предотвратить поголовное истребление дедовой птицы, мы запротестовали, но было уже поздно: мальчишка свернул головы двум курицам, составлявшим птицеферму деда. Дед подрыл угол хаты и вытащил оттуда тщательно завернутую в бумагу и тряпицу фотографию — обыкновенную семейную фотографию: старый дед посередине, рядом курносый мальчуган и девочка с тоненькими косичками. За спиной деда молодая женщина чуть склонила голову, касаясь пышной короной кос плеча лейтенанта с кубиками и пушечками на петлицах.

— Старший внук, — похвалился дед, — тоже большевик. Перед самой войной в отпуск приезжал — тогда и снимались.

На кровати лежала девочка с тоненькими косичками — та самая, что на фотографии. Мать ее фашисты угнали в Германию. Когда мать вели по дороге, девочка бросилась к ней, но эсэсовец сбил ребенка с ног и топтал детские ножки тяжелыми сапогами, приговаривая: «Ни бигить, ни бигить!» Девочка долго смотрела на старую фотографию, потом подняла на нас не по-детски серьезные глаза:

— Теперь скоро папа приедет, и мама тоже, и ноги поправятся.

Собрав все сладости, что нашлись в карманах у меня и товарищей, я положила их перед девочкой. Тонкая ручка обняла меня за шею…

Ночью, заняв круговую оборону, бригада приводила в порядок свои силы. Завтра решительный день — выход на Прут. На карте, куда я в течение двух дней наносила время каждого, даже самого короткого боя, дату освобождения села, отражена вся жизнь танковой бригады в тылу врага. Расхождений с приказом почти не было: шли точно по указанному графику.

В батальоне Колбинского, куда я приехала уточнить некоторые данные о состоянии батальона, Лыков и заместитель Колбинского старший лейтенант Новожилов пригласили меня поужинать. Вид у танкистов усталый, лица закопченные, обветренные — не даром достался боевой двухсуточный марш. После сытного ужина у меня слипались глаза, и я с трудом напрягала слух, стараясь внимательно слушать рассказ Лыкова о прошедших боях. Мы сидели около ремонтируемого танка; танкисты работали медленно, сказывалась усталость. Взглянув на любого из них, казалось, физически ощущаешь, как сама собой склоняется у человека отяжелевшая, ставшая будто свинцовой голова и то, какого напряжения стоит заставить ловко работать натруженные руки.

Работали молча, только металлическое позвякивание инструмента нарушало тишину, да разве кто-нибудь глухо выругается с досады на неотвертывающуюся гайку.

— Клец! — раздался голос Колбинского. — Где он притих? Уж не заснул ли? — Колбинский сидел на башне своего танка, недалеко от нас.

— Нет, товарищ капитан, — откликнулся из-за танка Клец, — каток сымаю. Ну и тяжел! От, товарищ капитан, добре було б, когда б вы столько каши давали, як цей каток!

— Так ты б от той каши враз на тот свет отправился, — в тон Клецу откликнулся Колбинский. — Маленький ты, утроба не выдержит.

— Когда кашу не выдержит, та бис с ней, с утробой. А помру, так пойду не иначе як у рай. Там же такой приказ: кто хочь один каток сымет, тот уже кандидат только в рай — кряхтя, не переставал болтать Клец. — А я скильки их попеременял та всякой другой работы поделал.

— Не, и не мечтай, в рай таких болтунов не берут, — там тыхие та скромненькие, куда тебе, Клецу, — усмехнулся в темноте Колбинский.

— Та шо вы возражаете? Вам же сподручнее, шоб меня в рай допустили.

— Почему? — удивился Колбинский.

— А от. Погуляю это я у раю, а как вам сто лет стукнет, так буду у ворот поджидать. Придете вы в рай да покличете: «Де тут мой архангел Клец?» — а я вже тут. Скажете вы: «Ну-ка, Клец, сделай мне в момент то-то и то-то, бо на земли, помнится мне, ты хороший работник був». Я крылами помахаю, бо там в спецодежду крылья входят, враз слетаю, куда нужно, — и все готово. От здорово!

— Здорово! А ну, давай проверим: архангел мой Клец, шоб через пять хвылин цей танк був на ходу, а люди отдыхали, — шутливо приказал комбат.

— Ой, товарищ капитан, тут на два часа работы, — взмолился Клец.

Вокруг засмеялись. Танкисты оживились, работа пошла бойчее.

— Так вот, архангел, — сказал Колбинский, спрыгнув со своего танка и подходя к Клецу, — машина через два часа должна быть на ходу. Там летучка подошла, позови себе на помощь ремонтников и действуй. А экипаж пусть спит: им через несколько часов в бой идти. Лыков, — позвал комбат и, заметив нас, подошел. — Выставь, Степан, караулы из автоматчиков, а экипажам прикажи спать. И сам ложись. Охрану ночью проверит Кузьмич. Он уверяет, что его на старости лет бессонница мучает. — При упоминании о Кузьмиче в голосе Колбинского послышались теплые нотки.

— Это он нарочно о бессоннице говорит, Кузьмич-то, — вставил Новожилов, — будто в самом деле эти дни так просто прогуливался, а сам все время шел с головной походной заставой.

— И откуда только берется что у человека! До войны уж куда гражданским человеком был: парторг театра где-то в Средней Азии. Не молодой ведь, с пятого года, старше всех нас. Мы с ног валимся, а он: «Отдохните, сынки», — и у самого усталости ну ни в одном глазу, — говорит Лыков.

— Член партии он старый, а партия знаешь как закаляет. Я вот ежели на самолюбии, так все равно что Чкалов, — тот без бензина летал, а я могу без снарядов из пушки стрелять. А он на партийности держится, — убежденно отвечает Женя Новожилов.

— Это посерьезнее и повернее твоего самолюбия-то, — поддел его Степан.

Наверное, вопрос о новожиловском самолюбии был притчей во языцех в батальоне, и Лыков ждал вспышки, но беседа затронула слишком серьезную тему, и Новожилов не обратил внимания на подначку.

— Я и сам это говорю, — тихо согласился Женя и, немного подумав, добавил:

— Хороший он человек, наш Кузьмич: простой, свой, душевный.

Еще затемно штаб выехал вперед вслед за Колбинским — головным батальоном бригады. На рассвете танки вышли на вершину последней перед рекой высоты — вернее, на крутой берег широкой поймы. Внизу, под обрывом, приютились домики села Леушени, в полутора километрах левее — большой мост через Прут. И мост, и широкий заливной луг, отделявший нас от реки, и деревушка внизу — все приобрело серо-зеленую окраску от несметного числа вражеской пехоты.

На какую-то долю минуты мы забыли обо всем: и взгляды наши, и мысли, и сердца приковал к себе Прут — государственная граница нашей Родины. Как всегда в минуты решающих свершений, когда происходит что-то очень ответственное в моей жизни, я мысленно обратилась к маме: «Вот, родная, мы и дошли до границы. И дальше пойдем…»

— Поздравляю вас, товарищи офицеры и солдаты, граждане Союза Советских Социалистических Республик, с выходом на государственную границу Родины! — отчеканивая каждое слово, сказал комбриг.

В ответ раздалось такое громогласное «ура», что комбриг даже руками замахал:

— Что вы! Фашисты услышат, нам с ними еще драться надо. А впрочем, пусть слышат. Сейчас они и не то услышат и увидят. Капитан Колбинский, вы обойдете Леушени справа и завяжете бой на берегу. Удар наносить вдоль реки в сторону моста. Батальон Ракитного пойдет на мост. Майора Ракитного предупредить: пока Колбинский не завяжет бой, к мосту не выходить. Около моста будет порядочная свалка. Ею и должен воспользоваться Ракитный, чтобы захватить мост с ходу.

— Останешься здесь, — приказал мне Луговой, — Ракитный подойдет через полчаса. Передашь приказ и пойдешь с ним к мосту. Если батальону потребуется помощь, донесешь в штаб лично. Предупреди и Ракитного: о бое за мост, о захвате или уничтожении его по радио — ни слова. Противник не должен, узнать, что лишается единственной переправы.

Недолго пришлось мне ждать в открытом «виллисе» на развилке дорог среди высокой кукурузы. Вскоре появилась в долине пыльная, ревущая десятками моторов колонна. Едва успела остановить стремительно выскочившие из-за поворота танки охранения. Следом за ними на головной машине батальона подошел Ракитный. Получив задачу, он просиял.

Я стояла в машине, показывая вытянутой рукой направление. В двух-трех метрах, обдавая меня комьями сухой земли и горячим воздухом, разворачивались, занося правый борт, танки, и командиры уже издали приветливо махали рукой. Следом за последней машиной понесся и мой «виллис».

Ракитный остановил батальон на обрывистом берегу, перед мостом. Справа, оттуда, где находился Колбинский, до нас доносился шум боя. Донесся он и до суетившихся у моста гитлеровцев, и если до сих пор их переправа шла более или менее организованно, то близкие выстрелы танковых пушек, как хлыстом, подстегнули неприятельских солдат. Все смешалось. Побросав оружие, давя друг друга, ничего не разбирая на своем пути, бежали солдаты гитлеровской армии к спасительному мосту — дороге на тот берег, берег еще союзной им Румынии. Давка была на мосту, давка у моста.

— Свистопляска какая-то! — пожал плечами Ракитный. — Попробуем пробиться. Мост надо взять как можно скорее.

— И зачем им суетиться, зачем суетиться? — пожал плечами лейтенант Маркисян. — Все равно уходить некуда; не сейчас, так через час сдаваться придут. Такой народ непонятливый, сдавались бы сразу — и им спокойней, и нам волынки меньше.

Взвод лейтенанта Маркисяна был послан комбатом в обход Леушени, но, не найдя удобного спуска с высокого обрыва, Маркисян был вынужден присоединиться к Ракитному.

Ракитный собрал командиров.

— Левее спуск, — сказал майор. — Попробуем захватить мост с ходу. В такой давке, если удастся проскочить на мост, можно добраться до Румынии раньше, чем немцы разберутся, в чем дело. Идти на максимально возможной скорости. При подходе к мосту дать две-три длинные пулеметные очереди.

Обезумевшие от страха солдаты противника не обращали внимания ни на танки, ни на пулеметные очереди: должно быть, решили, что это их собственные танкисты пулеметным огнем пробивают себе дорогу. Все новые и новые толпы бежали к мосту. Они были уже не перед танками, а вокруг них.

У моста батальон был вынужден остановиться перед сплошной колышущейся серо-зеленой массой.

— Назад! — приказал Ракитный. — Назад!

Танки отошли в сторону. Ракитный открыл люк.

Окинув быстрым, испытующим взглядом подбежавших офицеров, он вызвал добровольца идти на мост.

Первым вышел гвардии лейтенант Мишаков. Из-за широкой спины своего командира выглядывал девятнадцатилетний механик-водитель Чижиков — Чижик, или «Полтора аршина от земли», как еще называли его танкисты. Очень хотелось Чижику, чтобы его танк пошел на мост в бой — первый серьезный в его, Чижиковой, жизни бой. Ясные большие голубые глаза старались поймать взгляд комбата. Нарушить дисциплину и вмешаться в разговор командиров он не мог. Но ведь ни в каком уставе не возбраняется смотреть, только смотреть… и умоляющие глаза его были красноречивее слов.

— На мост пойдет взвод Мишакова, — решил Ракитный. — Лейтенант Протченко! — обернулся майор к другому офицеру. — Вы атакуете толпу у моста, гоните в сторону, пусть бегут обратно к Леушени, вдоль реки, куда хотят, хоть к дьяволу! Войско это надо разогнать. В такой свалке мост не то что атаковать, даже разглядеть невозможно. Мишакову быть в готовности. Как только Протченко очистит дорогу, вырваться на мост и на максимальной скорости проскочить его. На том берегу в первую очередь надо обезвредить саперов противника.

Лейтенант Протченко очень скоро довел до сознания гитлеровцев, что на мост их все равно не пустят. Они отхлынули от моста и бросились прочь. Справа вдоль реки катилась встречная лавина, атакованная батальоном Колбинского. Как волны, ударились друг о друга гонимые справа и слева толпы врага, и, как волны, мелкой рябью рассыпались они по лугу, разбегаясь веером в общем направлении — к реке.

Тогда на мост пошел первый танк.

Ведомый маленьким механиком-водителем танк, не снижая скорости, прошел первый пролет… второй… До чего же длинный мост!..

Покусывая нижнюю губу, Ракитный, не отрываясь от бинокля, изучал берег за рекой, оглянулся, окинул взглядом свои танки и снова посмотрел на мост, как бы что-то взвешивая; на лбу майора залегла изогнутая складка.

— Эх, пехоты маловато! — вздохнул майор. — За пятьдесят солдат пехоты с простыми винтовками отдал бы сейчас целый взвод танков с их тяжелыми пушками.

Я прямо-таки вытаращила глаза: «Чтобы командир танкового батальона готов был отдать взвод танков за пехоту?..»

Между тем танк Мишакова дошел уже до середины моста. Вдруг сильнейший взрыв потряс воздух. Полетели вниз балки, бревна, и вместе с ними, скрытый в пыли и дыму, танк рухнул в воду. На секунду оцепенев, забыв об опасности, танкисты бросились к реке. Искалеченный мост, как большой зверь с переломанным хребтом, неловко повернувшись, лежал в реке. Взволнованный взрывом, плескался Прут, а среди обломков, к нашему удивлению и несказанной радости, плавал экипаж затонувшего танка. Оставив люки открытыми, танкисты смогли вынырнуть на поверхность. Плавать умели трое, а маленький Чижик беспомощно барахтался в воде, пытаясь ухватиться за обломки, но под руку попадалась всякая мелочь, и Чижик уже раза два скрывался под водой.

На берегу сняв сапоги, бросился в холодную воду лейтенант Маркисян. Не успел Чижик и трех раз хлебнуть воды, как его уже поддерживала твердая рука.

Радостное «ура» спугнуло выскочивших из-за кустов немцев. Шарахнувшись, они затрусили куда-то в сторону.

Захватить мост нам не удалось, но и противник, взорвавший его, тем самым отрезал путь отхода своим войскам. Вражеские солдаты перестали метаться по мокрому лугу. Как по команде, они повернулись и, подняв руки, пошли прямо на нас — сдаваться.

Однако сдавались далеко не все, и в этом нам пришлось очень скоро убедиться. Батальон Ракитного занял оборону неподалеку от взорванного моста, а лейтенант Маркисян повел взвод к Леушени навстречу своему батальону.

Три танка шли по мокрому лугу. Попадающиеся навстречу группы немецких солдат безропотно уступали им дорогу. Вдруг откуда-то из низинки у моста раздались глухие звуки выстрелов, и почти одновременно один из танков Маркисяна неловко нырнул в неожиданно разверзшуюся перед ним воронку от разрыва вражеского снаряда. Мы не успели и ахнуть, как Маркисян, а за ним и другие его танки уже вели ответный огонь.

— Танки! По звуку слышите? Танки бьют по Маркисяну! — воскликнул Ракитный.

— Надо же помочь ему! — не удержалась я.

— Мы не можем. От нас они скрыты. А Маркисян их видит. Да еще как видит-то! Смотрите, смотрите!

Из низинки медленно поднимался знакомый столб черного дыма: горел вражеский танк.

Короткий бой затих так же внезапно, как и возник. Немцы замолчали. Выпустив еще два снаряда, Маркисян прекратил огонь и, открыв люк, высунулся из танка.

Он был настолько поглощен тем, что происходит в низине у моста, стараясь что-либо разглядеть при помощи бинокля, что не обращал никакого внимания на вражеских солдат, шныряющих в высокой кукурузе.

— Что за мальчишество торчать в открытом люке? Мало ли что может случиться, — недовольно пробормотал Ракитный.

Как бы в подтверждение опасений гвардии майора, из кукурузы неожиданно выскочил немец, взмахнул рукой, и… дальше сознание зафиксировало все одновременно: и немца, упавшего на землю и уползающего в спасительную кукурузу, и хлопок разорвавшейся гранаты, и Маркисяна, тяжело навалившегося грудью на броню и медленно сползающего внутрь танка.

— Ранен! — воскликнула я и побежала к танкам.

— Назад! Вернись! Сумасшедшая! — донесся окрик Ракитного.

Но в эту минуту я забыла о том, что я и офицер связи, что мне необходимо поскорее возвращаться в штаб, что у меня много своих обязанностей. Как в бытность свою санинструктором, спотыкаясь, падая и вновь поднимаясь, бежала я к танку, где лежал раненный на моих глазах лейтенант, нуждавшийся, должно быть, в срочной помощи. Уже около танков из кукурузы навстречу мне выскочил долговязый немец. Мы чуть не сбили друг друга с ног. С секунду постояли, ошалело смотря друг на друга, потом — должно быть, от неожиданности потеряв всякое чувство реальности — я не нашла ничего лучшего, как погрозить ему кулаком.

Он тоже, видимо, растерялся не меньше меня и, подняв руки, что-то залопотал.

— А-а, пошел ты прочь! — отмахнулась я и бросилась к танку.

Люк был все еще открыт. Я сунула в него голову — и отпрянула, встретившись с черным глазком пистолета, направленного мне в переносицу.

— Товарищи, так это же я, свои!..

— Лезь скорее сюда, — донеслось из танка.

Маркисян получил множественные осколочные ранения спины и шеи. Танкисты бинтовали его какими-то тряпками.

— Аптечку давайте, йод, бинты, — командовала я, срывая нескладную повязку.

Кое-как общими усилиями забинтовали лейтенанта.

— Вам в госпиталь надо, — сказала ему.

— Что вы! Какой там госпиталь! Мне Колбинский голову оторвет за это ранение. При вас обещал ему воевать с головой. А сам… И дернул меня черт высунуться. И задачу не выполнил… Теперь новую получил по радио. Командир роты передал: сидеть здесь в кукурузе в обороне и не подпускать никого к Леушени с этой стороны.

— То есть как это не выполнили? А «пантера»? — вмешался кто-то из членов экипажа. — «Пантеру» то у немца сожгли. У него теперь здесь ни шиша не осталось. Все батальону полегче будет.

— «Пантеру» сожгли, — согласился Маркисян. — А я вот по-дурацки покалечился. Да что там говорить — продержусь. Был бы ранен, а то тьфу, царапина. У них там, видно, порядок полный. Слышь, даже стрельбы особой нет.

У Колбинского действительно был полный порядок. Не найдя достаточно пологого спуска с крутого обрыва, чтобы обойти Леушени с тыла, Колбинский решил идти прямо на деревню. Узкие улочки Леушени, дворы, сады и заливной луг вокруг были забиты сплошной колышущейся массой, состоящей из людей и техники противника.

Для того чтобы обеспечить спуск батальона огнем, комбат оставил наверху взвод танков. Во главе этого маленького отряда на танке командира взвода остался Кузьмич.

Три танка стояли над самым обрывом, даже не скрытые кукурузой, — три верных стража, под охраной которых батальон мог спокойно совершать свой опасный спуск к деревне, занятой многочисленными врагами. Снизу немцам, должно быть, было страшно смотреть на эти три танка, которые так спокойно пришли, поворчали немного, устраиваясь удобнее, и остановились, всем своим видом показывая, что пришли навсегда и ни уступать, ни уходить не собираются.

Темные на фоне голубого неба, с черными зрачками чуть опущенных пушек, направленных на врага, танки стояли, как три современных богатыря, но не на распутье, а у цели — могучие, непобедимые, угрожающие. Немцы пытались обстрелять их, но стреляли, видимо, наспех. Окутанные дымкой близких разрывов, танки оставались невредимыми и в ответ на хлопотливые, частые выстрелы противника изредка солидно ухали пушками. Внимание противника так было занято маленьким отрядом Кузьмича, что Колбинский сумел подвести батальон к самой Леушени и ворваться в деревню. Танки с ходу проскочили через село и завязали бой на противоположной его окраине.

В это время в село по дороге въехал на своей штабной машине капитан Лыков. Первое, что он увидел, были четыре больших штабных немецких автобуса. Дом, у которого они стояли, горел. Степан выскочил из машины и поймал за рукав вынырнувшего откуда-то Клеца.

— Вывози наверх автобусы! — крикнул он старшине и бросился к ближайшей машине.

В кабине сидел, сжав голову руками, солдат. Лыков даже стрелять не стал, просто выбросил немца за шиворот из кабины и сел за руль.

Когда автобус был уже наверху и надежно скрылся в кукурузе, капитан сбежал вниз за вторым и, едва не опрокинувшись на крутом повороте, вывел и его. Наверху уже были остальные машины, выведенные Клецом и подоспевшим офицером связи бригады капитаном Невским. Лыкову еще раз пришлось пешком вернуться в Леушени за своей машиной: шофер слишком послушно стоял там, где оставил его капитан. А когда вернулся, в захваченных автобусах хозяйничали какие-то заблудившиеся немецкие солдаты. Вскрывая ящики, они беспечно разбрасывали бумаги, разыскивая для себя что-то более интересное. От неожиданности Степан остановился как вкопанный.

— Товарищ капитан, — услышал он над самым ухом срывающийся голос Клеца, — товарищ капитан, Кузьмича убили!..

— Где он? — обернулся Лыков.

— Там, у танков. Как же так, товарищ капитан! Кузьмича-то?! — горестно, прижимая к груди руки, причитал Клец.

— Молчи! — прикрикнул на него Лыков. — Смотри, — сказал он, указывая на раскрытую дверь автобуса.

— Тю-ю!.. — удивился Клец. — За яким бисом их сюда занесло?

— Займись ими, я к Кузьмичу, — бросил, убегая, Лыков. Но, пробежав не более десяти шагов, почти столкнулся с Максимовым. Капитан сам шел ему навстречу и был, безусловно, жив. — Кузьмич, дорогой, — обнял Лыков, — жив?!

— Вытри мне лицо чем-нибудь, — попросил Максимов.

Только сейчас, выпустив его из объятий, Лыков увидел, что лицо Кузьмича залито кровью.

— Да ничего страшного, пустяки, царапины. Вишь ты, пуля попала в фуражку, прямо в звездочку, — брызгами свинцовыми и поцарапало, — заметив испуг на лице Степана, объяснил Максимов.

Сухим платком немного подсохшая кровь не стиралась. Степан схватил флягу, взболтнул и, отвинтив крышку, намочил платок.

— Что у тебя там? — заинтересовался Максимов.

— Водка.

— Жаль добро-то переводить.

— Ничего, на наш век хватит, а водка для протирания даже лучше — дезинфекция.

На умытом лице Кузьмича действительно оказались лишь неглубокие царапины.

— Ну, теперь показывай свои трофеи, — потребовал Кузьмич.

У трофейных штабных автобусов никого не было. Несколько поодаль, скрывшись за небольшим деревцем, стоял Клец, не спуская глаз с открытой двери одного из автобусов.

— Где немцы? — спросил Максимов.

На лице Клеца в течение какой-нибудь секунды сменилась целая гамма чувств: испуг, удивление и такая сияющая радость, что Кузьмич почувствовал себя вознагражденным за пережитую неприятность и свое ранение.

Наконец Клец обрел дар речи.

— Ой, товарищ капитан, шо ж вам лоб не перевязали?

— Перевяжу еще. Немцы где? — повторил вопрос Максимов.

— Та там, у автобусе. Якось ящик железный ковыряют.

— А ты что стоишь? Я тебе что приказал? — вскипел Лыков.

— Та вы же казали: займись ими, — добродушно ответил Клец, — от я и занимаюсь. Думаю, як бы их так взять, шоб воны, бисовы души, с переляку машину не попортили. Воны ж сейчас дуже нервные. От я все винтовки ихние взял, шо вони коло автобусу покидали. Зараз и до них черед дошел.

Клец вытащил гранату и, зажав ее в руке, подошел к открытой двери автобуса и легко впрыгнул внутрь.

— Сдавайтесь, хлопцы. Шукать бильш не треба. Мы зараз все найшлы, — раздался его голос. — От добре! Выходь наружу.

Из автобуса вывалилось пять оторопелых немцев. За ними показалась сияющая физиономия Клеца.

— От, я ж казав, — обратился он к Лыкову, — с ихним братом надо интеллигентно: битте — пожалуйте в плен. А воны, паразиты, и сами рады до плену, да, может, не знали, де той плен помещается, поки меня не побачили.

У пленных вид был скорее напуганный, чем радостный, как утверждал Клец, но они уже не интересовали ни Максимова, ни Лыкова. Капитаны бросились подбирать разбросанные бумаги. Оказывается, Лыков захватил автобусы оперативного отдела штаба немецкой армии; среди найденных документов был ряд важных и ценных. Железный ящик был полон немецких, румынских и венгерских денег.

— От бисовы диты! — возмутился Клец, увидев, чего искали плененные им немцы. — Их часть небось бой ведет смертельный, самим, може, до смерти пять минут оставалось, а воны за гроши хватаются. Ну як фашистам с нами воевать, когда воны своих солдат так грабить приучили, шо те товарищей своих в бою бросають та казенные гроши граблют. А наши солдаты за полковую или другую какую казну так жизнь бы положили, а врагу не отдали — не то щоб себе карманы грошами набивать. Э-э, нет, как наш солдат воюет, никто не умеет. Усэ у нас с ворогом воюет, даже от — маненькая звездочка жизнь хорошему человеку спасла, — с нежностью погладил Клец раздробленную, сплющенную звездочку на фуражке Максимова.

СОЕДИНИЛИСЬ

Выходом на Прут наше соединение рассекло вражескую группировку на две части. С востока и юга румыно-немецкую группировку теснили войска Третьего Украинского фронта. С северо-запада, со стороны Ясс, вдоль Прута шли части Второго Украинского фронта; им оставалось преодолеть тридцать — сорок километров, чтобы соединиться с нами и окончательно окружить вражеские войска в Молдавии.

Основные силы механизированного корпуса заняли оборону по берегу Прута. Танковую бригаду перебросили километров за двадцать назад от Леушени.

Перед нами стояла непроницаемая стена огромного леса. В лесном массиве, по показаниям пленных, скопилось более двадцати пяти тысяч вражеских солдат и офицеров; у них немало танков и артиллерии. Ночью можно было ждать контратаки. От леса вытянулась длинным полуостровом густая роща. В роще на небольшом холме в центре своих подразделений разместился штаб бригады. Слева стояли танки Ракитного. Под машинами отрыли окопы для автоматчиков. Правее на двух холмах занял оборону Колбинский.

С тех пор как мы вошли в прорыв, никому из нас не удавалось поспать хотя бы два-три часа подряд. Подремлешь на ходу или прислонившись к броне танка — и снова бодрствуешь.

Выспаться не удалось и в эту ночь: мне приказали «сидеть на телефоне» и поддерживать связь с батальонами, в случае необходимости будить командование.

— Роза, Роза, — монотонно вызывал телефонист батальон Ракитного.

На минуту-другую, пока длится вызов, склоняется сама собой голова, и я сразу, как в черную пропасть, проваливаюсь в глубокий сон. Кто-то дотрагивается до моего плеча. Откуда-то из глубины слышу: «Роза отвечает, товарищ лейтенант».

— Сирень, Сирень, — вызывает телефонист Колбинского, и снова тяжелый сон на две-три минуты.

Вдруг со стороны Ракитного, часто захлебываясь, застучал пулемет, послышались длинные автоматические очереди.

— Роза, Роза! — вызывал телефонист.

— Немцы атакуют, — услышала я приглушенный голос комбата, — их очень много.

У Колбинского пока тихо. Стихло все и у Ракитного. Одиноко, надрывно забился пулемет и тоже замолчал.

— Роза, Роза! — вызывал телефонист. — Не отвечает Роза, товарищ гвардии лейтенант. Роза, отвечай, Роза, Роза, Роза!

Я схватила трубку.

— Роза, отвечай же, Роза!

Ракитный молчал.

Все напряженнее ружейно-пулеметный огонь со стороны Ракитного. Ухнула танковая пушка.

Подполковник Оленев, подсевший к нам, прислушивался к шуму боя и поглядывал изредка на спавших комбрига и Лугового.

Пули уже свистели у нас над головами, обрывая листья с деревьев.

— Роза отвечает, товарищ гвардии лейтенант, — доложил в эту минуту телефонист.

Послышались торопливые слова Ракитного:

— Меня обходят. Фашисты, не принимая боя, ползут между танками, обтекают их и уходят в сторону Карпинени. Веду круговой огонь, но их очень много. Ползут и ползут… Дайте шрапнелью прямо по моим танкам, — люди в машинах, а автоматчики под танками. Только скорее, иначе их пройдет слишком много.

— Передайте Дедуху, пусть накроет шрапнелью танки Ракитного, — приказал разбуженный Оленевым Луговой.

Подполковник Дедух выслушал переданное ему по рации приказание:

— Добре, зараз сполню.

Я представила себе, как он разгладил согнутым указательным пальцем пышные рыжие усы, медленно повернулся и отдал команду своим командирам. Твердый голос и четкая команда до странности не вязалась с ленивой фигурой и медлительными, даже сонными движениями подполковника. Может быть, поэтому каждый раз звучавшая, как сухой, короткий выстрел, команда его воспринималась особенно быстро и легко.

— Прикажите Ракитному войти в радиосвязь, — сказал мне комбриг.

Сзади как будто ударили по большой наковальне: правее нашего леска с шуршанием и свистом пролетели первые снаряды. Дедух вызвал к телефону Лугового:

— Шо там Ракитный? Де мои снаряды падають, чи на його голову?

С радиостанции сообщили:

— Снаряды рвутся точно над танками. Ракитный просит еще огня…

— Молодец Дедух! — взял трубку Луговой. — А ну, подбавьте еще.

— В точку?! — не то вопросительно, не то утверждающе прогудело в трубке. — О, це добре!

Танкисты Ракитного потом рассказывали, что престо страшно было сидеть под таким огнем. Осколки градом били по броне. Гитлеровцы не выдержали и поспешно отступили к лесу. Ракитный по радио попросил прекратить огонь.

— Будет? — спросил ровным, казалось даже безразличным, голосом подполковник Дедух. — Це тоже добре. Шо ще надо? Ничого? Бувайте!

— Старый хитрец! — смеялся Луговой. — Говорит, будто стрелял без подготовки. Можно подумать, чай пил с вареньем. А он еще днем пристрелял свои орудия по ориентирам. Усмехается себе в усы: «Шо б без меня, без «бога», робили «трахтористы»?»

Не успел затихнуть бой у Ракитного, как со стороны батальона Колбинского часто заухали танковые пушки.

— Меня атакуют танки. Веду бой. В помощи пока не нуждаюсь, — сдержанно сообщил командир батальона.

Стрельба усиливалась. Через некоторое время до нас донесся сильный взрыв. А минут через пятнадцать к телефону снова подошел Колбинский:

— Докладываю. Атака противника отбита. Думаю, что сегодня больше не повторится. Разрешил людям отдыхать. Прошу отправить одного моего лейтенанта в госпиталь, ранен еще под Леушенью. Сейчас его приведут к вам.

— Надо как-то переправить раненого в корпус, — сказал комбриг. — Где доктор? А впрочем, — он обернулся ко мне, — позаботьтесь о раненом вы. Хоть вы и танкист, а все же медицина — кровное женское дело, да и знакомое вам.

Вот так у меня всегда получается. Была санинструктором — дали танк: воюй танкистом. Стала танкистом — отобрали танк, дали «виллис» да еще никак не могут забыть о моем медицинском прошлом.

Впрочем, я и сама о нем не забывала. То ли это медицина так сильно въелась в меня, то ли действительно она «кровное женское дело» — во всяком случае, при виде раненого знакомое чувство щемящей боли за его боль приливало к сердцу, и руки сами привычным движением искали бинт для перевязки. И ни разу не возникло мысли о том, что оказывать первую помощь теперь — это уже не моя обязанность. Ведь я умею наложить повязку лучше других танкистов. В тех условиях, в которых вела боевые действия бригада, не всегда оказывались рядом медработники, и я считала прямым своим долгом не забывать своей первой военной специальности.

Не скрою, порой задумывалась: правильно ли поступила, что, поддавшись порыву сердца, стала танкистом? Ведь ничего не может быть на войне благороднее и возвышеннее утешения и облегчения страданий раненого.

Лейтенант, о котором просил Колбинский, оказался не кем иным, как Маркисяном. Он еле добрался к нам, поддерживаемый двумя солдатами. То, что сгоряча представлялось ему царапинами, оказалось серьезными кровоточащими ранами. Повязка промокла, пришлось подбинтовывать. В штаб корпуса ехал наш офицер связи, с ним и отправили лейтенанта.

— Ничего, комбат не рассердился, — шепнул мне на прощание Маркисян. — До свиданья пока что. Совсем не прощаюсь — вернусь еще.

— Э-э, пока ты будешь в госпитале, мы далеко уйдем, не догонишь, — сказал, усаживая его поудобнее в машине, офицер связи.

— Ничего, я найду. У меня уже опыт есть на этот счет, — ответил Маркисян и, доверительно сжав мне локоть, шепнул: — Не головой, так сердцем найду. Понимаешь?

Остаток ночи прошел тихо. Только утром узнали мы подробности боя, проведенного Колбинским.

С вечера погода стояла хорошая, ясная.

Танки Колбинского расположились как нельзя более удачно: в темной роще. Зато опушка вражеского леса как на ладони — тихая, мирная, залитая лунным светом. Колбинский сидел возле своего танка, всматривался в непроницаемую, равнодушную стену леса, стараясь уловить движение противника.

— Нервничают танкисты, товарищ гвардии капитан, который час уже сидят наготове, — доложил капитан Лыков.

— Прикажите в каждом взводе выставить одного наблюдателя. Остальным отдыхать! — распорядился Колбинский и, запахнув шинель, устроился было поудобнее. Но отдохнуть так и не пришлось. Заревели моторы, свалились, ломая лунную дорожку, деревья, и на опушку леса вышли немецкие танки.

Вскочив на ноги, «комбат-три» на какую-то секунду застыл на месте.

— Командиров рот ко мне, — коротко бросил, не оборачиваясь, комбат, — и чтоб тихо!.. Запрещаю курить, чтоб ни один огонек не демаскировал наши позиции. Каждому танку наметить цель. Стрелять только наверняка, как подойдут ближе. И только по моей команде, — приказывал Колбинский подбежавшим офицерам.

Вражеские танки медленно приближались. Руки механиков-водителей — на рычагах, орудия наведены на каждый вражеский танк. Потянулось томительное ожидание. Нелегко идти в атаку, но еще труднее вот так — видеть врага и не стрелять. В такие минуты рука сама тянется к электроспуску пушки…

— Товарищ капитан, товарищ капитан! Смотрите, из леса за танками маленькие машины выскочили! — позвал Колбинского радист его танка.

Колбинский поспешно взобрался на броню. Из-за кустов выскочила маленькая темная тень и сразу в сторону, за танки. Блеснули стекла — легковая машина! За ней другая, третья. За ними из леса снова показались танки. Все стало ясным: под охраной танков фашисты кого-то вывозили.

— Лыков, чей взвод крайний справа?

— Лейтенанта Торопова.

— Я с Тороповым пойду в обход. Немцы из-за своего шума нас не услышат. Остаешься за меня. Подпустишь их как можно ближе. Огонь открывать по моему сигналу — две красные ракеты. Если я не успею… — комбат смерил взглядом расстояние до фашистских танков. — Нет, я успею.

Танк Колбинского, попятившись, скрылся в молодой роще. Расчет комбата на своеобразную звуковую маскировку — гул немецких танков — оказался верным. Не то что противник, даже Лыков не слышал дальнейшего движения своих танков. В одном ошибся Колбинский. Он рассчитывал выйти во фланг противника и обстрелять автомашины. Но, прибыв на место, увидел, что до машин очень далеко. Ночью на такой дистанции о прицельном огне и думать не приходилось. Если просто открыть огонь, машины скроются в лес.

А первая линия вражеских танков подходила все ближе к танкам батальона. Больше ждать не приходилось. И Колбинский решился на дерзкий маневр.

— Дать две красные ракеты! — приказал командир батальона.

Взметнулись к небу два красных огонька — сигнал батальону открыть огонь, — и почти одновременно с яростным огнем батальона между двумя линиями вражеских танков, опрокидывая и давя легковые машины, промчался танк Колбинского, а за ним взвод лейтенанта Торопова. Расчет был точен. Передовые немецкие танки, занятые боем с точно бьющими из темноты советскими танками, не видели, что делалось у них за спиной. Задняя линия опомнилась только тогда, когда добрая половина охраняемых ими машин была уже опрокинута. Танк Колбинского и две другие машины проскочили благополучно, но замыкающий танк лейтенанта Торопова был подбит фашистами.

Колбинский не успел развернуться, чтобы прийти на помощь лейтенанту. Торопов направил свою горящую машину прямо на врагов, окончательно расстроил их ряды, таранив «тигра». Это решило исход короткого, смелого боя — вражеские танки отступили к лесу.

На залитой лунным светом опушке леса, на поле ночного боя осталось семь вражеских танков и пять раздавленных легковых машин с убитыми офицерами штаба 13-й танковой немецкой дивизии; среди них лежал труп генерала.

Утром батальон Колбинского хоронил героически погибших в ночном бою товарищей — экипаж танка гвардии лейтенанта Торопова.

Бригада ушла выполнять новую задачу, а на опушке леса остались свеженасыпанный большой курган над теми, у кого были бесстрашные сердца и бессмертная жизнь, и танк, вскинувший вверх свою пушку, — величественный памятник мужеству боевого экипажа.


По приказу командира корпуса наша бригада должна была занять оборону на другой стороне лесного массива. Дорогу к лесу преградили два горящих вражеских танка, еще на рассвете подбитых Ракитным. Батальоны, Луговой с частью штаба и радиостанциями прошли обочиной, подмяв под себя кустарник. Заметив, с каким трудом проехали радиостанции, комбриг приказал оставшимся машинам тыла и штаба идти в обход. Это задержало нас, и мы отстали от колонны. Пропустив через лес танки, немцы встретили штаб и тылы таким яростным огнем, что мы вынуждены были отступить и оказались отрезанными от батальонов.

Перед лесом высилась круглая, как опрокинутая чаша, высота 230,1, примерно посередине опоясанная зелеными деревьями. Под ними разместились ремонтные летучки, три «виллиса» и штабной автобус. Из боевых средств с нами — два танка, три орудия, один бронетранспортер да пулемет «ДШК».

— Нас здесь немного, — сказал комбриг, когда на вершине собрались все офицеры. — Но противник не должен пройти к Пруту. Добраться до нас не так просто, зато нам все видно на много километров вокруг и огонь сверху вести удобно. Приказываю взводу разведки занять оборону на самой высоте. — Полковник указал на кустарник, вплотную подходивший от леса почти к самой вершине высоты. — Шоферам, поварам и ремонтникам взять оружие — сегодня среди нас нет нестроевых. С Луговым связались? — спросил он меня.

— Нет еще.

— Так чего же вы ждете? Идите вниз, и чтоб связь с Луговым была бесперебойной.

Кубарем скатилась к рации. Радист, растерянно моргая белесыми ресницами, пытался наладить связь. На его остроносом личико смешно торчали редкие светлые щетинки, воротник казался непомерно большим для тонкой шеи. «Как цыпленок», — подумала я. Радист этот прибыл к нам недавно и на фронта был впервые.

— Ты чего же это растерялся, страшно стало?

— Да нет, товарищ гвардии лейтенант, не страшно, отобьемся, в случае чего.

Связаться с Луговым действительно оказалось не просто: с ним ушли все рации, осталась только одна, маленькая, на машине комбрига. Пока мы удлиняли антенну, полковник дважды присылал сверху солдата справиться о связи. Наконец он не выдержал и спустился сам, как раз в ту минуту, когда раздался радостный крик радиста: «Гвардии майор отвечает!»

Луговой радировал: он вышел с батальонами на противоположную опушку леса, занял круговую оборону в большом селе, батальоны ведут бой. Нам он не рекомендует трогаться с места, так как в лесу очень много немцев.

— Немцы попробовали прорваться через нас — отбили, теперь они повернули на вас, — закончил Луговой.

— Много их?

— Тысяч пять-шесть, — отвечает Луговой и успокаивает: — Они наполовину безоружные, побросали все.

Выслушав мой доклад о разговоре с Луговым, комбриг поморщился:

— Нам и половины хватит. Передайте Луговому: стоять на месте.

Вскоре из леса стали появляться вражеские солдаты. Пригибаясь, они бежали, обтекая нашу высотку с двух сторон.

Немцев из леса выходило все больше и больше. Озираясь, прячась в высокой, в рост человека, кукурузе, необозримое море которой простиралось на много километров вокруг, они пробирались к реке.

— Надо их загнать обратно в лес, — решил комбриг. — У нас два орудия, танк и наберется с полсотни солдат. Передайте: всем шоферам и ремонтникам залечь между деревьями, в кустарнике и открыть огонь.

Свистящая шрапнель и огонь наших автоматов так неожиданно обрушились на врагов с безобидной на вид высоты, что они опрометью кинулись назад, к лесу.

— Теперь они дадут нам бой, — сказал Оленев.

— Особенно организовать их там некому. Пленные показывают, что в лесу почти нет офицеров, а солдаты сильно деморализованы. И все-таки их слишком много, — ответил полковник.

— Снизу они вряд ли пойдут на нас. Наша позиция более выгодная.

— Они сейчас не воюют, а спасаются, В таком случае возможна любая авантюра и самый безрассудный риск. Нельзя забывать, что при всех прочих разных условиях их слишком много, а у нас силенок маловато, и они это знают. Пожалуй, попробуют атаковать нас прямо по горбу. Очень мне не нравится густой кустарник: могут незаметно подойти совсем близко, — ответил комбриг.

— Там их встретят разведчики; к ним вряд ли подойдешь очень близко, — возразил Оленев.

— Хорошо бы поднять на высоту бронетранспортер, там пулеметы. Да не вытянешь его, дьявола! — покачал головой комбриг.

— Бронетранспортер? — на минуту задумался Оленев. — Втащить наверх? — Подполковник смерил взглядом крутизну высотки. — Попытаемся. Разведчики и не с такими трудностями справлялись.

Тяжелый бронетранспортер никак не хотел взбираться на крутую высоту. Разведчики с Оленевым во главе раскачали его и дружно подтолкнули. Транспортер чуть-чуть подался вперед, на мгновение задержался, его колеса отчаянно завертелись, как бы цепляясь за сухую землю, и он скатился вниз.

— Дура машина! — обиженно стукнул кулаком по броневому борту сержант; он едва успел отскочить в сторону. — Ее для дела тащат, а она сопротивляется. Иди уж, пока честью просят.

Но «уговоры» помогли мало. Тяжелая машина, подталкиваемая разведчиками, упрямо скатывалась вниз.

— Руби дерево! — приказал Оленев.

Раскачав машину, одни разведчики продвигали ее намного вперед, другие подкладывали под задние колеса бревно. Машина задерживалась на покатом склоне, ее снова толкали. Так метр за метром бронетранспортер, подталкиваемый сильными руками разведчиков, наконец очутился на самой вершине, устремив в сторону противника свои крупнокалиберные пулеметы. Начался обстрел нашей высоты. С воем обрушились на высоту снаряды и мины. Противник, очевидно, решил во что бы то ни стало очистить себе дорогу.

Взлетели сухие комья земли, с шумом упало расщепленное снарядом дерево, загорелась грузовая машина. Пыль стояла над высотой сплошным туманом, скрипела на зубах. Казалось, после такой обработки высотка разлетится на мелкие части. Но, как всегда бывает при беспорядочном обстреле, потерь у нас было мало. Прижавшись к земле, мы ждали атаки.

Наконец вражеский огонь утих, и из кустов появились немцы. Прижав автоматы к животам, они стреляли на бегу, не целясь, просто вперед, в нашу сторону. Яростно встретили их пулеметы бронетранспортера. Сам по себе, как мне показалось, забился у меня в руках автомат. Оглянулась. Рядом Оленев стрелял короткими очередями, очень спокойно, должно быть на выбор. Немцы падали, сраженные пулями, но их было слишком много, и они с каждым шагом приближались к нам. Вдруг как-то сразу наступающий противник оказался совсем близко. Тогда во весь рост встал Оленев.

— Вперед, разведчики! — раздался его голос.

И сразу встали все те, кто, до сих пор невидимый врагу, посылал ему свои меткие пули. Их было немного, но они поднялись с земли так неожиданно, что это вызвало заминку у противника.

— Вперед! За Родину! — крикнул Оленев, и солдаты бросились на приостановившихся немцев.

Передо мною выросла фигура в немецкой каске. Фашист что-то закричал и замахнулся на меня автоматом. Я выстрелила прямо в его кричащий рот… Из-за кустов выскочил второй, и я снова нажала спуск автомата, но он беспомощно щелкнул: «Кончились патроны!» Отбросив автомат, я схватилась за кобуру пистолета. Мелькнула мысль: «Не успею…» В это время сзади раздался выстрел, и гитлеровец упал. «Кому-то спасибо!» — я обернулась и увидела в трех шагах от себя своего радиста с поднятым автоматом.

— Зачем ты здесь? — набросилась на него, не сразу сообразив, что именно ему обязана спасением жизни. — А на рации кто?

— Вас гвардии майор вызывает, — испуганно заморгал он.

Оглянулась. Немцы опрометью бежали к лесу. Атака была отбита. Радист осторожно спускался вниз, цепляясь за сухую траву. Я пошла за ним.

— Ты что же это, друг в самое пекло звать меня пришел? А если бы в это время мы с фашистом друг друга по голове прикладами колотили, ты и тогда доложил бы: «Гвардии майор вызывает»?

— Нет, я бы сначала ударил его по голове, а потом доложил. Как же быть-то? Разве так нельзя?

Взглянув на него, я рассмеялась. Опять на меня растерянно смотрели глазки под быстро моргающими ресницами.

— Вот чудак! Ну, чего моргаешь? Все сделал правильно. Спасибо тебе.

Луговой начал было ругать меня: куда это я пропала, но, узнав, в чем дело, поздравил нас с удачно отбитой атакой.

— Теперь вам будет полегче, — сказал он, — со мною связался Яковенко. Он недалеко от вас, я дал ему ваши координаты. Так что ждите. (Яковенко — командир роты 2-го батальона — шел с начала операции в боковом отряде.)

— Спросите Лугового, что он сам-то делает. Есть ли потери? — подсказал подошедший Оленев.

— Тяжело ранен Колбинский, — ответил начальник штаба. — Запросил самолет с врачом — прилетел, но не смог сесть… — Голос Лугового звучал необычайно глухо.

Ползком взобрались мы на крутую голую макушку высоты, к нашему КП. Оленев доложил комбригу, что к нам идет рота Яковенко.

— Поздно, — ответил комбриг, напряженно всматривавшийся в даль. — Смотрите!

Даже невооруженным глазом видно было медленно двигавшееся большое войско.

«Неужели прорвались и идут мимо нас к ближайшим переправам?»

Комбриг опустил бинокль.

— Соберите людей. Надо, чтобы каждый солдат понимал обстановку, — сказал он Оленеву.

— Товарищи офицеры и солдаты! Мы закрыли гитлеровцам путь отхода через Румынию. Наша задача — не допустить врага к переправам через Прут. Помните, что врага окружают войска двух фронтов — Второго и Третьего Украинских — и с часу на час они завершат эту операцию. Здесь, на высоте, мы находимся, — комбриг взглянул на часы, — уже более шести часов. Надо продержаться еще. Задача ясна: готовьтесь к бою.

Комбриг подошел к своей машине, достал автомат и вернулся на КП.

Меня снова вызвали на рацию. Говорил Яковенко: он видит высоту, идет со стороны Прута и предупреждает, чтобы мы не приняли его за противника.

Взобравшись на высоту, я доложила комбригу. Ему показалось подозрительным предупреждение Яковенко. Не провокация ли это? Ведь противник мог подслушать, как Луговой говорил с ним. Я опять скатилась вниз.

— Если вы Яковенко, скажите, где учились?

— С тобой вместе, во второй роте в Сталинградском танковом училище, — ответил он своеобразным паролем.

Всякие сомнения отпали.

Снова забралась на голую макушку высоты и снова скатилась на спине по траве к рации, чтобы передать приказ комбрига: «Роте Яковенко подойти к развилке дорог в пятистах метрах впереди нашей высоты и занять там оборону».

Между тем до передовых частей приближающегося противника оставалось не более пяти километров.

Из леса тоненькими цепочками выбираются немцы и растекаются по кукурузе. На них мы уже не обращаем внимания и не ведем огня. Боеприпасы нам пригодятся для более серьезного боя с противником, неумолимо приближающимся сплошной лавиной, закрывая все до самого горизонта.

Внизу, в полукилометре от нас, Яковенко расставлял свои танки. Взобравшись на высоту, я смотрела на них с нежностью, в глубине души завидуя любому из членов их экипажей.

«Счастливец Яковенко! Вот и в училище учились вместе. Он уже командует танковой ротой, а у меня только «виллис», радиостанция да автомат».

Вдруг с каким-то отчаянным криком, в мгновение ока преодолев крутой подъем, в окоп к комбригу свалился его адъютант.

— Не фашисты, товарищ полковник, там наши!

— Где наши? Не кричи, как сумасшедший! Говори толком.

— Там! — Адъютант широким жестом обвел горизонт. — Там наши. Все наши.

Мы вскинули бинокли. Еще недавно медленно двигающаяся масса казалась зловеще серой тучей, сейчас же, освещенная лучами заходящего солнца, она предстала перед нами совсем другой — очень светлой и родной. А медленное ее движение — величественным.

Адъютант, отдышавшись, рассказал:

— Вернулись разведчики. Встретили разведчиков пехоты, той, что на подходе. Что это за пехота, от радости забыли спросить. Самое главное — наша, советская!

— Эх ты, разведчик, не знаешь, с кем разговаривал, — покачал головой комбриг, но по лицу его было видно, что он совсем не сердится: действительно, самое главное — идут наши!

Трудно передать охватившую всех радость, но она оказалась преждевременной.

Заметив движение на холме и не зная, конечно, что там свои, подходившие части открыли сильнейший артиллерийский огонь.

К счастью, артиллеристы обстреливали в основном подножье высоты и не трогали опоясавших ее деревьев, где главным образом и сосредоточились наши люди и машины.

Все-таки одна из автомашин загорелась, упало скошенное снарядом дерево, высота окуталась дымом и пылью. Отплевываясь, ругали мы на чем свет стоит в сущности ни в чем не повинных артиллеристов. А те добросовестно обрабатывали высоту. Досадно лежать под огнем своей артиллерии. Досадно и страшновато: мы-то знаем своих артиллеристов — до тех пор, пока они не будут уверены, что «противник» на единственной здесь высоте подавлен, снаряды будут сыпаться на наши головы.

В довершение всего немцы, ободренные неожиданной помощью, стали выбегать из леса большими группами.

— Открыть огонь! Загнать обратно в лес! — приказал комбриг.

Теперь боеприпасы жалеть было нечего. Но на этот раз ни огонь наших автоматов, ни шрапнель не оказали должного воздействия на рассыпавшихся по кукурузе солдат противника. Кто-то падал, сраженный пулей или осколком, но остальные бежали мимо высоты, не обращая на нее никакого внимания и не стремясь разделаться с нами. Они, видимо, тоже заметили подходившую пехоту и не хуже нас знали, чьи это войска. Чувствуя, что кольцо сжимается, немцы решили во что бы то ни стало прорваться, просочиться, проползти к реке. Их влекло единственное желание: уйти за Прут, уйти поскорее с этой земли, где не было спасения ни в лесу, ни в поле! Вышедших из леса так много, что кажется, кукурузы в поле меньше, чем человеческих фигур в грязно-зеленом обмундировании.

В воронку, оставшуюся от недавнего обстрела, ко мне скатился Оленев:

— Бери машину, любой ценой проберись к пехоте и заставь их прекратить огонь. Затем передай командиру пехоты: нужно немедленно атаковать лес, сейчас можно захватить немецкую группировку, зажатую между нами и Луговым. Все запомнила, что я сказал?

Я кивнула.

— Так вот, еще раз — любой ценой дойди, понятно? Как-только выскочишь на дорогу, стреляй во все стороны и лети скорее к Яковенко. Там сама определишь, как лучше действовать. Ну, командуй. Ни пуха ни пера!

Вместе со мной на «виллис» вскочили два автоматчика. И вот, ломая кусты, как с трамплина, чуть не выбросив своих пассажиров, наша машина прыгнула на дорогу, прямо в группу ошалевших гитлеровцев. Лихо развернул машину шофер. Поливая кукурузу свинцовым дождем, мчались мы по дороге.

Иной раз в кино, по прихоти сценариста и режиссера, герой фильма, спасаясь бегством, скачет на взмыленном коне впереди своих преследователей; за ним гонятся, в него беспорядочно стреляют, но герой перелетает под градом пуль через пропасть и, невредимый, уходит от преследования. В таких случаях смотришь и думаешь: «Ну и чушь! Столько стреляют, а он как заколдованный!» Когда наш «виллис» летел по дороге, которую с обеих сторон обступила зеленая жесткая стена высокой кукурузы, когда над нами, прорезая воздух, во всех направлениях свистели пули, я невольно вспоминала погоню в кинофильме. Через несколько минут, невредимые, мы была под защитой танков.

Танкисты Яковенко, получив предварительный приказ «стоять на месте, в бой не ввязываться и ждать распоряжений», от сознания своей силы и в то же время полной невозможности помочь нам, стиснув зубы, наблюдали за частыми разрывами и дымом, обволакивающим высоту.

Моя машина, огрызающаяся на ходу огнем автоматов, неожиданно вылетевшая из-за поворота дороги, была встречена радостными криками. Узнав, что подходит наша пехота, меня чуть было не стали качать.

Яковенко посоветовал для дальнейшего пути взять танк, но я отказалась: если из кукурузы, со стороны противника, выскочит танк, то еще до того, как успеешь дать знать о себе, наши артиллеристы расстреляют его прямой наводкой. А маленький открытый «виллис», да еще если помахать белым платком, они подпустят.

С Яковенко договорились так: он развернет пару танков и даст несколько очередей из пулеметов, а если потребуется, го и выпустит по одному снаряду вправо и влево от дороги, немцы отхлынут в сторону, а я в это время попробую проскочить.

— А мне не попадет за это? — усомнился Яковенко. — Сколько раз просил разрешить атаковать, и все один ответ: «Ждите».

— Вот ты и дождался, — ответила я, вспомнив слова Оленева: «Командуй, любой ценой дойди до пехоты…» — Разворачивай машины.

Танки двинулись на немую стену кукурузы, скрывающую в себе врага. Как выводки куропаток из-под ног охотников, выскакивали чуть ли не из-под гусениц танков группки вражеских солдат. Через три-четыре минуты, вырвавшись из-за танков, наша машина помчалась вперед.

За ближайшим поворотом остановились. Навстречу скакали кавалеристы. Я встала и замахала белым платком над головой. Нас окружили, и мы с удовольствием подняли вверх руки, как этого потребовали кавалеристы, а затем я достала удостоверение личности: словам не верили. Кавалеристы отвели от нас пистолеты и карабины; один из них по команде офицера пришпорил коня и поскакал к артиллеристам с приказом: «Прекратить огонь!»; остальные эскортировали меня к командиру.

Высокий, плотный подполковник, с рукой, подвязанной на черной косынке, стоял в окружении нескольких офицеров.

— Офицер связи гвардейской танковой бригады Третьего Украинского фронта! — в первый раз с гордостью назвала я свою должность.

— Командир стрелкового полка войск Второго Украинского фронта! — официально ответил мне подполковник, и лицо его расплылось в широчайшей радостной улыбке: — Давай поцелуемся, товарищ Третий Украинский фронт!

Под громкое «ура» мы троекратно, по-русски, расцеловались. Я передала командиру полка просьбу комбрига: как можно скорей атаковать засевших в лесу фашистов.

Забыв об усталости, пехота атаковала лес. Зажатые между пехотой и нашей высоткой, немцы даже не пытались сопротивляться, предпочитая почему-то сдаваться невидимому врагу с высотки. Ребята сверху указывали дорогу в плен — небольшую лощину. Там под надзором разведчиков уже собралось немало пленных.

Пока пехота прочищала лес, командир стрелкового полка, взобравшись на наш КП, рассказывал новости:

— Им теперь гроб. Румыния двадцать четвертого августа вышла из игры. Она прекратила военные действия против Советского Союза. Войска Второго Украинского фронта уже целиком овладели румынским берегом Прута и идут по обоим берегам.

Оказалось, с частью войск, шедших по левому берегу, мы и встретились. Связавшись с Луговым, узнали, что к нему также подошли стрелковые части Третьего Украинского фронта. Кольцо окружения румыно-немецкой группировки «Южная Украина» замкнулось.


К вечеру мы вышли из леса и соединились с частями нашей бригады. При одном взгляде на почерневшего, с ввалившимися глазами Лугового исчезла радость, вызванная встречей с товарищами. На траве под кустом шиповника лежал Колбинский. Над ним склонился врач стрелкового полка, несколько поодаль, обнажив головы, стояли танкисты 3-го батальона. Колбинский умирал.

Твердый удушливый комок подступил к горлу: слез не было. Сейчас каждый из нас готов был отдать свою кровь, чтобы вызвать хотя бы слабый румянец на посеревшем лице Колбинского. Но что сделаешь, чтобы задыхающийся человек мог легко вздохнуть? Самое страшное, когда ничего, ничего уже нельзя сделать.

Луговой шепотом рассказал, что летчики несколько раз пытались на маленьких «У-2» забрать Колбинского и не смогли приземлиться. А теперь, когда подоспел врач, было уже поздно.

— Много крови потерял, — покачал головой врач. — Была бы кровь… переливание сделать… Может, была бы надежда.

— Возьмите мою! У меня хорошая, первой группы. — Незнакомым, приглушенным голосом сказал Максимов и поспешно рванул рукав своей гимнастерки так, что отлетели пуговицы.

— Да, да, — ухватился за эту мысль врач, — попробуем последнее средство.

Кузьмич лег рядом с Колбинским. Стало очень тихо. Только легкий ветерок шелестел в кустах, пригибая к изголовью танкистов тонкие ветки шиповника. Чуть-чуть шевельнулись губы раненого комбата. Луговой склонился низко-низко, но не разобрал уже слов, Колбинский прерывисто, глубоко вздохнул…

Лицо у капитана стало спокойным и немного строгим. Тело не напряжено. Оно лежало мягко на зеленом ложе. И только окровавленные бинты на ногах да струйка алой крови, медленно стекающая из резиновой трубки по его безжизненной руке, говорили о том, что свершилось непоправимое.

Солнечный луч осветил кусты шиповника, еще ярче стали его ягоды, будто это кровь Колбинского, пролитая за освобождение этой земли.

Вечером бригада сосредоточилась около деревни Чадыр. Несмотря на усталость, я чувствовала, что не засну в эту ночь: перед глазами стояло строгое лицо погибшего Колбинского. Неудержимо тянуло в 3-й батальон: хотелось поговорить с кем-нибудь о Колбинском, забыть о смерти и вспомнить его живого, сильного и мудрого и таким сохранить в памяти на всю жизнь. Хотелось побыть вместе с его боевыми товарищами, услышать о последнем бое их комбата.

Не меня одну привели такие мысли в тесную хату, занятую штабом 3-го батальона. Пришли танкисты из батальона Ракитного, офицеры и солдаты штаба, разведчики, автоматчики. Примостившись на краешке скамьи, прислушалась к рассказу капитана Лыкова:

— …Цветущая Долина — очень нескладная деревушка — и впрямь в долине. Сзади лес, впереди лес, справа и слева холмы с рощами. Это та самая деревня, где мы заняли оборону, выйдя из леса, — пояснил Лыков мне, как опоздавшей к началу рассказа. — У второго батальона танков меньше, чем у нас, и майор Луговой приказал им занять оборону со стороны леса, сзади, ну, откуда мы пришли. Остальное досталось на нашу долю.

Танки Колбинский расставил почти в деревне, у крестьянских домиков в огородах, а один взвод — на скатах холма, метрах в восьмистах справа. Слева-то — рощи, что на холмах переходили в лес, вот Андрей и решил держать тот лес под наблюдением.

Не успели мы еще толком расставить машины, как прямо на шоссе из-за поворота появился противник. Впереди танки. Идут на полной скорости и садят из пушек по деревне куда попало. Я к Андрею подбегаю. «Встречать, — кричу, — надо!» Но он стоит, будто не слышит. «Ну и гады! По мирной деревне стреляют. Удирают, а гадят на прощанье», — только и процедил сквозь зубы.

Я ему: «Какое удирают! По нас бьют!» — «Они не знают, что мы здесь. Не видишь, что ли? — с досадой оглянулся на меня Андрей. — Спокойно едут, именно едут, а стреляют по хатам, чтобы сжечь деревню, все живое уничтожить».

Сколько знал Андрея, никогда удивляться ему не переставал: как это он в одну минуту все умеет понять — ведь, правда, по хатам бьют и идут в колонне, не в боевом порядке. А все же приближаются!

— Надо написать письмо семье комбата, всем батальоном написать, — раздался громкий голос из группы танкистов из-за печки. — Жена у него, ребятишки…

Я вздрогнула, перед глазами как живой встал Колбинский с поднятым для прощального салюта пистолетом: «Матерям я всегда пишу сам. И ребятишкам… Пусть останется им память — письмо об отце-воине».

— Надо написать, — подхватили мысль танкисты, и тут же кто-то продиктовал: — «…отец ваш, ребята, погиб в борьбе с фашистскими захватчиками. Он ненавидел самое слово «фашизм». Фашисты хотели стереть с лица земли самое светлое и чистое, самое прекрасное — Советский Союз, нашу Родину, ребята. Отец ваш три года сражался с врагом, он дожил до счастливой минуты — до полного изгнания врага с нашей земли. Гордитесь вашим отцом, дорогие вы наши ребята, гордитесь так же, как мы гордимся гвардии капитаном Колбинским, нашим любимым боевым командиром».

В углу у печки заспорили, должно быть обсуждая дальнейшие строки. Лыков снова повернулся к нам и продолжал:

— Так вот, я и говорю Андрею: «Приближаются танки-то». А он как накинется на меня: «Чего, мол, стоишь и панику разводишь? Прикажи ротным, чтобы ждали моей команды». Свирепый он был после вчерашней ночи, все никак не мог забыть Торопова, — любил он его. А и вправду светлый паренек был и характером Колбинскому подходил: вдумчивый, спокойный, смелый.

Не успел я до рации добежать, как Андрей догнал меня и сам командует: «Огонь!» Сразу три танка подожгли, а пока они разобрались, в чем дело, еще два. Что тут началось!.. Те, что впереди были, попятились, на задних наезжают, машины сзади у них шли с пехотой, так их поопрокидывали, пехота врассыпную. Так быстро отступили, как будто ветром сдуло.

— «…А фашистских танков наш батальон в этот день подбил девятнадцать штук, и в плен взяли больше четырех тысяч гитлеровцев…» — громко донеслось из-за печки.

— Во-во, и пленных взяли много. Их Андрей приказал собрать в овраг за деревней, там и сторожить.

Подбегает к Андрею вдруг целая делегация: две женщины, старуха какая-то с ними и дед седой. «Товарищ начальник, — кричат, — что же это, опять антихрист в деревню придет, побьет всех-то?.. У нас старые да малые».

У Колбинского лицо сразу другое стало, — хоть и озабоченное, а в глазах теплинка. «Не пустим, — говорит, — обратно, никогда не пустим! Идите спокойно по домам». — «Так дома-то горят», — завыли бабы.

Подозвал Андрей нашего Кузьмича и приказал найти место побезопаснее, в овраге где-нибудь, и вывести туда население.

— «…О вашем отце будет песни петь молдавский народ», — со слезами в голосе продиктовали из-за печки.

— Хорошо сказано, — одобрительно кивнул головой Лыков. — Обязательно будет, и не только в Цветущей Долине, потому что он за народ, за Родину воевал и погиб… погиб…

Лыков сжал виски ладонями, помолчал немного.

— Дальше трудно пересказать по порядку весь день.

Узнав, что деревня занята, немцы стали атаковать нас со всех сторон. Техники у них много было, прорваться к реке хотели любой ценой, вот и кидались, как бешеные собаки. Согласованности у них между собой не было; каждый, наверное, думал только, как бы ему проскочить; это им мешало предложить нам решительный бой. Атаки повторялись одна за другой и все с разных сторон. Укусят справа — обломаем им зубы; подожгут хвост, а не успокоятся, кусают полевее, опять отгоним — помолчат и снова кусают.

— «…Одиннадцать атак отбил в этот день наш батальон, и всегда впереди был ваш отец, ребята», — вплелись в рассказ прочитанные густым басом строки письма к семье комбата.

— Какой там одиннадцать! Разве их сосчитаешь? — отмахнулся Лыков. — Колбинский почернел весь, грязный, закопченный. Танк свой поставил в общую оборону, а сам все больше пешком перебегал от роты к роте — туда, где труднее всего приходилось. Заберется в танк к ротному и оттуда командует. Часам к четырем все стихло, будто вымерло.

«Теперь жди какого-нибудь подвоха», — сказал Колбинский. — Пошли в рощу! Оттуда виднее будет».

Колбинский взял с собой меня, Новожилова, и мы за деревьями пробрались к тому взводу танков, что стоял на холме слева и до сих пор в бою не участвовал. Взобрались мы на один танк, командир танка из башни вылез, смотрим в сторону леса, что на скатах противоположного холма. Андрей очень пристально смотрел, смотрел да вдруг как закричит: «Самоходки! Самоходки!» Все мы трое глядим в ту же сторону и ничего не видим. А он снова: «Самоходки!» Командиру танка по шлему ладонью хлопнул так, что тот сразу в башню нырнул. Андрей наклонился, крикнул ему прицел и дальность, а сам спрыгнул с машины и побежал к другому танку. Мы — за ним, ничего не понимаем и не видим. А Андрей уже другому командиру направление указывает, командует прицел и огонь. Вдруг как ахнет из леса. И первый наш танк, с которого мы только что соскочили, загорелся. Тут только мы увидели, что из леса, замаскированные наваленными на них кустами, выдвигаются четыре самоходки.

Наши два танка открыли огонь; увидели немцев и из деревни и тоже открыли огонь. Две немецкие машины загорелись, две топчутся на месте и продолжают стрелять. Задымил еще один наш танк.

«Надо перебросить поближе первую роту!» — крикнул нам Андрей и побежал к деревне.

Я — за ним, сзади меня Новожилов.

Андрей бежал впереди меня шагах в двадцати; он был уже у первых домов, когда впереди на дороге разорвался снаряд… Я сначала ничего не видел, кроме клуба пыли, помню только, что закричал не своим голосом: «Андрей!», — а может, это и не я, а Новожилов, потому что он около меня очутился и за руку меня схватил. Стоим мы как вкопанные и бежать боимся, боимся увидеть то, о чем подумать страшно: снаряд-то совсем у ног Колбинского разорвался. Пыль чуть рассеялась, и видим мы: ползет по дороге Колбинский. Мы — к нему. Поднимаем его, а он стонет: «Нога… нога…» Глянул я — и в голове помутилось: одна нога у него на штанине болтается.

Оттащили мы его в сторону. Я ремешок с планшетки сорвал, жгут из него пытаюсь сделать. Вдруг Андрей как закричит на Новожилова: «Не смей теряться, принимай батальон… Следи в оба за тем лесом, сейчас тебя всерьез атаковать будут. Беги к первой роте!» А сам зубами скрипит, боль скрывает. Проводил Женьку глазами, тогда только будто ослаб. Откинулся на траву, лежит, глаза помутнели.

«Ноги, Степан, ноги…» — слабо так говорит. «Ничего, — говорю, — Андрей, одна совсем хорошая, а вторая наладится», — а у самого руки трясутся, никак жгут не наложу.

Подбегает тут к нам Валя, машинистка ваша из штаба. «Дайте, — говорит, — я сама». Глянула только и сразу мне команду: «Режьте сапоги и комбинезон». Смотрю я, как она ловко с ножницами и бинтом орудует, и стыдно стало за свою растерянность. Руки у нее маленькие, гимнастерка в запекшейся крови. Медицина-то наша со штабом отстала, так Валя целый день сегодня одна под огнем раненых перевязывала. Сколько она жизней только за сегодняшний день спасла! Видел я ее как-то раньше в штабе. Сидит чистенькая, аккуратная, завитушки волос у висков, стучит на машинке. И не подумаешь, что такая смирная девушка на тяжелую работу, на боевой подвиг способна.

Колбинскому, наверное, полегче стало после перевязки. Он даже улыбнулся Вале.

«Молодец, ловко работаешь, спасибо. Когда только сестрой успела стать?»

Валя голову его себе на колени положила, мокрой тряпочкой лицо вытирает и тоже старается улыбнуться: «Машинистка — очень уж узкая на войне специальность, надо еще одну иметь, вот и стала сестрой».

«Небось страшно бывает под обстрелом, особенно когда к подбитому танку ползти надо?» — поддержал я разговор, чувствуя, что Колбинского это отвлекает от боли и ему вроде легче становится.

«Бывает», — кивнула головой Валя. «Ну и что?» — «Ползу. Ведь надо же работать как следует. Раненый ждать не может, пока я буду бояться: у него кровь течет. Пока солдат в бою, вы командуете им, а за жизнь раненого я отвечаю…»

Близкие разрывы прервали ее на полуслове. Андрей приподнялся на локтях, прислушался. «Несите меня к рации, и поскорее», — приказал он.

Пока мы его донесли, ему опять плохо стало. Зубы стиснул и сквозь зубы твердит одно: «Положите около рации».

Никогда я этого боя не забуду… Нажимали на нас немцы сразу со всех сторон. Грохот разрывов, дым, пыль стояли над деревней добрых два часа. Мы, здоровые, способные дойти до места и увидеть все своими глазами, и то порой теряли ориентировку. Такие минуты Колбинский будто угадывал. Истекающий кровью из раны в боку, которую мы увидели только после его смерти, с перебитыми ногами, преодолевая боль и все усиливающуюся слабость, Колбинский подзывал меня и тихо говорил: «Передай Новожилову, я советую ему сосредоточить внимание на молодом леске справа, — оттуда наибольшая угроза», или: «Посоветуй Новожилову поскорее связаться с Ракитным — тому скоро придется туго, надо помочь».

Больше мне не приходилось встречаться с такими командирами, как Колбинский, которые умели бы так понимать обстановку и предугадывать события. За примером далеко не ходить: самоходки в лесу рассмотрел. И Новожилов, и я, и командир танка, и все смотрели в ту же сторону — и ничего не видели. По каким приметам, какая интуиция подсказала Андрею, что в кустах враг, одному ему только известно. Что ни говори, мудро воевать умеет… — Лыков запнулся, с трудом, будто твердый комок проглотил, — умел Колбинский… — тихо поправился Степан и опустил голову.

— «Тяжело раненный, капитан оставался в строю, сам командовал по радио. И фашисты не прорвались. Отец ваш, ребята, выполнил свой долг с честью, как коммунист, как советский танкист, как герой своего народа…» — заключительным печальным и в то же время торжественным аккордом прозвучали в наступившей тишине громко прочитанные строки из солдатского письма ребятишкам комбата.

Вот уже поставлена последняя подпись под письмом, но никто не уходил. Несколько минут сидели молча. Думалось о будущем, о предстоящих боях. Все помыслы, все чувства свои Андрей Колбинский отдал Родине, победе. И при мысли, что он не дожил до победы, больно сжималось сердце.

…Ночью в деревушку Чадыр, где расположилась наша бригада, разведчики привели группу захваченных ими в лесу пленных. Сейчас их выстроили перед домом.

— Ну-ка, освети мне всю эту компанию! — крикнул комбриг шоферу бронетранспортера, на котором доставили пленных.

Сильный свет фар заставил зажмуриться прижавшихся друг к другу грязных, оборванных солдат в немецкой форме. Полковник не успел сделать и двух шагов к ним, как из бронетранспортера выскочил кто-то и со страшным криком метнулся к пленным, опередив комбрига. Все оцепенели: столько боли, отчаяния и ужаса было в этом нечеловеческом крике. Шофер, испугавшись, выключил свет.

— Свет, ради всего святого, свет! Товарищ полковник, умоляю, скорее свет! — звучал из темноты отчаянный призыв.

Снова вспыхнули фары. В центре группы судорожно вцепился в борта шинели одного из пленных сержант-разведчик. Пленный, видимо, еще в темноте пытался оторвать от себя разведчика, но при свете, заглянув ему в глаза, должно быть, увидел в них что-то такое, что заставило его отшатнуться и бессильно опустить руки.

— Коваленко, — окликнул Оленев, — в чем дело?

Он обращался к лучшему разведчику нашей бригады, на редкость веселому, общительному и очень светлому пареньку. Обычно от того веяло юношеским задором, а сияющие глаза, казалось, радовались всему: и боевой удаче товарищей, и ясному дню, и найденному красивому цветку, и хорошей песне на привале. Он знал множество украинских песен и пел их приятным тенорком, аккомпанируя себе на гармони. Если где-нибудь в самой напряженной обстановке слышался смех, — значит, там был Коваленко.

Подчеркнуто подтянутый, с непокорно выбивающимся чубом из-под лихо надетой набекрень пилотки, сияющий множеством орденов — таким запомнился мне разведчик. Сейчас он с силой отшвырнул пленного и брезгливо отряхнул руки.

— Сержант Коваленко, — приказал Оленев, — доложите, в чем дело!

— Товарищ полковник… — растерянно обратился к комбригу Коваленко.

— Я не немец, — перебил сержанта пленный и вышел из шеренги. Он говорил на чистом русском языке. — Это мой младший брат.

Коваленко весь передернулся, будто его кто ударил плетью. Старший брат нашего общего любимца, кавалера трех орденов «Слава» и еще семи орденов и медалей, бесстрашного разведчика, лихого запевалы, отличного стрелка-пулеметчика Коваленко оказался предателем. Коваленко-старший пытался уйти с немцами и скрыться от гнева и кары народа. На допросе у комбрига он так же легко, как раньше предавал Родину, рассказал все, что знал о группировке противника.

А на крыльце хаты тяжелыми мужскими слезами плакал сержант Коваленко, умоляя замполита дать ему возможность собственной рукой расстрелять мерзавца.

— Мы не расстреливаем пленных, — возразил Оленев.

— Так то ж немцев… а это… позор нашего рода… Гадина без имени…

Именем Союза Советских Социалистических Республик предателю объявили смертный приговор. Его привел в исполнение гвардии сержант Коваленко.

«МЫ — СЛАВЯНЕ! ОДНА КРОВЬ!»

Утром двадцать девятого августа наши танки по вновь наведенным мостам перешли Прут и вступили на землю Румынии. Непривычной для глаза и совсем непонятной, особенно для молодежи, была чужая земля. С недоумением смотрели танкисты на поля, нарезанные причудливыми крохотными кусками и расстилавшиеся перед ними, как большое лоскутное одеяло. С удивлением рассматривали быков с большими прямыми и острыми, как мечи, рогами. Быки, мерно покачивая головами, поблескивали большими черными бездумными глазами, тащили телегу с высокими бортами, напоминающую нашу двуколку.

Наверху, на горке крепких желтых початков кукурузы, сидит крестьянин. Одет он чудно и непривычно: в рваных портах из домотканой холстины, в такой же рубашке, с открытой костлявой грудью и темным пятном от пота на спине, и в неизменной фетровой шляпе с муаровой лентой. Глаза у крестьянина такие же черные, как у быков, и такие же безразлично-бездумные.

Необычайным было и то, что к нам прибегали жаловаться на убежавшего помещика его работники. Танкисты и их рассматривали как нечто удивительное, хотя это были самые обыкновенные люди, только, может быть, более оборванные и изможденные. Шутка ли, еще вчера они работали на настоящего помещика! На живого помещика, такого, какие были до революции в России, о которых читали в книгах. Для нас, молодежи, рожденной и воспитанной в Советской стране, слово «помещик» казалось настолько далеким и давно отжившим, что многие представляли их как весьма отвлеченное понятие и уж никак не реальной фигурой. Но если помещиков нам не довелось увидеть, то с другой, не менее нереальной в нашем представлении, фигурой мы встретились довольно скоро. На перекрестке улиц небольшого городка головные танки 3-го батальона остановились перед настоящим… полицейским с аксельбантами и резиновой дубинкой. Не будучи в силах проехать мимо такого чуда, танкисты остановили машины и окружили полицейского.

Капитан Максимов подошел вовремя, чтобы спасти незадачливого полицейского от разъяренных танкистов.

— По машинам! — подал команду Кузьмич.

Повинуясь приказу, танкисты бросились к танкам.

В первые дни поражало безлюдье на пути. Молча провожали нас глазами старики. Позовешь, подойдут осторожно, с оглядкой, разговаривают мало, отвечают скупо: «да» или «нет», а на вопрос потруднее неизменно следовало: «Нушти русешти». Одни ребятишки, не в силах сдержать любопытства, робко подбегали поближе, а те, кто посмелее, даже дотрагивались до пожелтевшей на солнце брони.

Но не прошло и трех-четырех дней, как отношение крестьян резко изменилось. Впереди нас летела слава о русских, которые никого не бьют, не режут, не грабят, не насилуют. Румыны не боялись уже задавать нам всевозможные вопросы, девушки встречали танкистов в праздничных платьях. Вечерами слышались песни, девичий смех, играл баян, улыбались старики: «Давно хорошего смеха не слышали».

Части Второго Украинского фронта заняли Плоешти и Бухарест. Румыния была почти целиком освобождена. Бои шли в Трансильвании. Третий Украинский фронт развивал наступление на юг.

Части корпуса медленно продвигаются в глубь Румынии, вслед за войсками Второго Украинского фронта. Постепенно приводим все в порядок. Благодаря умело проведенной сложной операции, в которой, добившись крупных результатов, корпус понес незначительные потери, благодаря усилиям наших ремонтников, вернувших в строй все, что можно было восстановить, корпус уже через неделю после уничтожения Ясско-Кишиневской группировки противника снова был вполне боеспособен. Четвертого сентября корпус получил приказ передислоцироваться к границам Болгарии.

Танки погрузили на платформы. Для офицеров прицепили сверкающие зеркальными стеклами классные вагоны с тяжелыми плюшевыми портьерами вместо дверей в купе и с такими же, красного плюша, подушками и подлокотниками.

Однако большинство офицеров предпочло перекочевать на открытые платформы к танкам. Почти никто не ложился спать: мы ждали встречи с Дунаем — голубым Дунаем, воспетым Штраусом.

Наконец гулко застучали колеса: поезд шел по мосту. Под нами прекрасная река, которая катит свои волны через семь государств, словно призывая их к единению и дружбе.

Не отрывая глаз, смотрим вниз. Дунай плавно, величественно, как и подобает солидной реке, перекатывает свои воды. Волны, поднимаясь из глубин, слегка волнуют темную, как и южное ночное небо, поверхность. Посмотришь вверх — черная, мягкая, бархатная ночь расшита яркими звездами и мелкой брильянтовой россыпью Млечного Пути. Прозрачные облака легкой дымкой застилают сияние звезд, и весь небесный свод, медленно покачиваясь, плывет над головой. Звезды такие крупные, что кажется, вот-вот упадут — не выдержит их тяжести легкое, трепещущее покрывало ночи. Вот одна все-таки сорвалось, прочертила огненную дугу и, оставляя за собой хвост, рассыпающийся холодными искрами бенгальского огня, скатилась в реку. Смотришь вниз — те же мерцающие звезды подмигивают из темных глубин реки. Слабые волны переливаются светлыми огнями, пересекая серебряную лунную дорожку.

Только через несколько минут после того, как миновали мост и снова замелькали виноградники и сады, кто-то шумно вздохнул: «Как в сказке побывали! Вверх посмотришь — все сияет, плывет и кружится; вниз посмотришь — еще больше сияет и тоже плывет. Постоять так с полчаса — и забудешь, где небо, где земля».

Бригада особенно тщательно готовилась к трудному маршу на Балканы. Механиков-водителей силой не оторвешь от неоднократно уже проверенного танка: шутка ли, марш, а может быть, и бой в горах. Я спросила майора Ракитного:

— Почему вы не дадите людям отдохнуть? Ведь у нас все готово, все машины в порядке.

Ракитный развел руками:

— Разве это я не даю отдыхать? Я даже приказал всем побриться, почиститься. Так что же вы думаете — побрились, почистились и опять в танки залезли. Да вот, недалеко ходить. Гвардии лейтенант Протченко, вы здесь? — позвал Ракитный.

— Так точно, товарищ гвардии майор! — И голова Протченко показалась из люка.

— Ты же уток стрелять собирался, — сказал Ракитный.

Лейтенант смущенно улыбнулся.

— Сердце не на месте, товарищ гвардии майор. Все работают, а у меня готово; может, думаю, чего недоглядел.

— Танк, он уход любит, — подтвердил старшина Сидорин. — За ним ухаживать надо, как за дитем малым, он ласку любит. Его помоешь, почистишь, подмажешь где надо, уж и он тебя не подведет. Нет, танк, он хотя и машина, а тоже с понятием.

Майор не возражал: пусть возится — лишний контроль не помешает.

Сидорина уважали все танкисты батальона, а его хозяйского глаза побаивались не только молодые солдаты.

Любовное, хозяйское отношение к машине Сидорин принес из далекой предвоенной жизни: он был знатным льнотеребильщиком в своей родной МТС.

В этом уже не молодом человеке жила вдохновенная любовь к труду, к машинам. Она заставляла его постоянно что-то придумывать, изобретать. Так было, когда он, усовершенствовав свою льнотеребилку, утроил норму выработки на ней и одновременно овладел второй специальностью — вождением трактора. Так было и сейчас, на войне.

Он всегда содержал свою машину в образцовом порядке, но от предложения стать механиком-регулировщиком Сидорин отказывался категорически: «Не могу без своего танка. А помочь кому надо, я и так помогу».

И помогал. Со свойственным ему тактом, четко соблюдая воинскую субординацию, он никогда не лез с советами к командирам танков. Если что нужно было, он говорил механику-водителю: «Ты скажи своему-то…» И так велико было уважение к этому хозяйственному, степенному, очень знающему старшине, что водители передавали «своему» даже когда Сидорин говорил: «…передай своему-то, пусть он тебя взгреет за то, что танк в грязи содержишь».

Рядовой коммунист, один из старших по возрасту в батальоне — а большой стаж работы трактористом делал его старшим и по опыту работы с машиной, — он пользовался таким авторитетом, что на его «летучки-взбучки», как шутя называли их товарищи, собиралась сразу чуть ли не вся рота, приходили и офицеры. Утерянный болт, гаечный ключ или брошенная на произвол судьбы бочка из-под горючего вызывали у Сидорина бурю негодования.

— Прочитай, что пишут из деревни, — начинал он беседу, — на стареньком тракторе землю пашут, все нам отдают. А мы по всей земле гайки сеем — забогатели очень. Тебе в бой завтра идти, мало ли что в бою-то случиться может: подобьют тебя, либо так что испортится. И все-то дело в том, чтоб две гайки подкрутить, чтоб снова в строю быть, — ан нет ключа гаечного, и вышел ты из строя по своей глупости, а то еще тебя стоячего и разобьют совсем. Сам погибнешь, да еще и людей и машину погубишь.

Однажды я услышала, как Сидорин сердито отчитывал молодого водителя за потерянный тросик. Молодой механик-водитель недовольно бормотал:

— Все-то ты, старшина, ворчишь, это у тебя от пережитков осталось…

Сидорин вспыхнул, но сдержался:

— Глупости говоришь. Не пережитки это, а переживания за хозяйство мое. Богатая наша страна, слов нет, как богата, а если каждый молокосос, вроде тебя, ее добром кидаться будет, никаких богатств не хватит. Я колхозник. А знаешь ли ты, кто такой колхозник? Молчишь. Так я тебе скажу: это большого дела хозяин. А кто допустит разруху в своем хозяйстве? За те слова, что ты сказал, тебя, по твоему возрасту, самый раз за уши выдрать, да я не буду. Молод ты еще, зелен, нет в тебе государственного понятия. Подрастешь еще — поймешь. Ты подумай, сколько в каждый тросик, в каждую гайку труда человеческого вложено. Почитай, над ними не меньше как человек десять потрудились, а ты взял да бросил. Вот теперь и смотри, у кого из нас пережитков больше: ты попользовался чужим трудом, да и бросил, а я народное-то добро сберечь хочу.

— Да я ничего не хотел плохого…

— То-то, что не хотел, а раз не хотел, прежде чем говорить да старшего человека обижать, думать надо. Идем, я тебе тросик дам, у меня запасной есть, только смотри не теряй больше.

Маленького роста, немного мешковатый старшина «с государственным понятием» сразу вырос в моих глазах. Вот такие и становятся героями! Война неоднократно убеждала в том, что героем становится не обязательно тот, кто силен физически, а тот, у кого мужественное сердце, чьи помыслы чисты и ясны и чья честь и совесть измеряются одним: служением Родине. В обыденной жизни такой человек порой кажется незаметным — просто работает, просто честен, а в трудные минуты, когда требуется напряжение всех внутренних сил, он так же просто совершает подвиг во имя Родины.

В этот же день Оленев собрал у себя замполитов батальонов, парторгов, агитаторов.

— Нашей бригаде предстоит первой вступить на территорию Болгарии, — сказал он. — Пока мы находимся в состоянии войны с ней, но мы идем к дружественному нам народу. У входа в любой дом каждый танкист должен помнить: здесь живут друзья. Мы представляем советский народ, мы несем на своих знаменах освобождение болгарскому народу от ига фашизма.

В ротах вышли «Боевые листки». «Болгарский народ не поднимет оружия против Советской Армии!» — говорилось в них.

Восьмого сентября утром мы получили приказ о выдвижении к границам Болгарии. Боевой приказ звучал необычно. После указания, кому по какому маршруту идти и куда и к какому времени выйти, командир бригады коротко сказал:

— Огня первым не открывать. Стрелять только в том случае, если оставленные гитлеровской армией арьергарды окажут сопротивление. Болгарские войска не будут сопротивляться: народ Болгарии ждет нас.

Боюсь, что на этот раз мы нарушили устав, ответив комбригу аплодисментами.

Мы въехали уже на землю Добруджи, когда произошла небольшая заминка. На картах обозначены две дороги, а на самом деле их оказалось пять или шесть. «Где же та дорога, по которой проложен маршрут? Какая дорога короче и не заведет в непроходимые для танков места?» Вдруг мы увидели, что прямо по полю, размахивая руками, как будто собираясь взлететь, бежал к нам крестьянин:

— Офицера́!.. Офицера́, жди меня!

За ним, еле поспевая, бежали разведчики. Счастливо улыбаясь, крестьянин хватал нас за руки:

— Русские, русские!

Ударив шляпой о землю, он пустился в пляс, выделывая замысловатые фигуры.

— Откуда он? — спросил разведчиков комбриг.

— С той стороны, — ответил крестьянин, — из-за границы, — хитро подмигнул он нам.

— Ты дорогу указать можешь?

Крестьянин одернул короткую суконную безрукавку и приосанился.

Дорогу? Он с удовольствием покажет русским дорогу. Его дед тоже показывал русским дорогу.

Крестьянина усадили к полковнику в машину. От радости он никак не мог сидеть на месте, поднимался, размахивая шляпой, и без умолку говорил.

Оказывается, установленная гитлеровцами граница перерезала принадлежащую ему землю на две части.

— Очень плохо, — качал он головой. — Работать надо, через границу ходить надо.

Сколько перетерпел он и от румынских и от болгарских пограничников, сколько водки им споил, сколько штрафов заплатил — не счесть! Теперь этому конец. От радости он запел: «Една земля хорошо, едны люди хорошо!»

Во главе бригады шел батальон капитана Котловца. Обиженный тем, что в предыдущей операции его «отдали» в резерв, на совещании перед выходом Котловец сказал:

— Обида на всю жизнь, если батальон не пойдет первым.

— Так уж и на всю жизнь, — рассмеялся полковник и покачал головой. — Тогда ничего не поделаешь, придется назначить тебя в первый эшелон, — высказал комбриг заранее обдуманное решение.

Котловец просиял:

— Вот и правильно! У меня и танков больше и народ не хуже, чем у Ракитного, тоже воевать хотят!

За прямоту и грубоватую душевность бойцы любили Котловца, любило его и командование. Не терпевший бахвальства и лжи, комбат не раз заставлял краснеть кое-кого из любителей прихвастнуть «боевыми подвигами».

— Оно конечно, — говорил Котловец, — прикрасить можно, а брехать нельзя. Брешут собаки, да и то дворняги, а хорошая собака даром гавкать не будет.

Мы шли уже несколько часов. Котловец был мрачен. Стоило добиваться права на первый эшелон, чтобы ехать так, будто и войны нет! По пути Котловец встретил лишь небольшую команду болгар, причем из двенадцати человек только трое были вооружены старыми винтовками.

— Мы не немцы, мы болгары, — заявили задержанные. — Мы не воюем с русскими, мы русских ждем.

Ожидавший встречи с противником, Котловец растерянно оглянулся вокруг.

— Нда-а… — вытягивая шею, поправил указательным пальцем воротник Котловец. — Ждали, говорите? Ишь ты!.. — Котловец старательно расправил под ремнем складки гимнастерки. — А ведь молодцы хлопцы! Ну что ж, раз такое дело, раз ждали, поздороваемся! — Он широким жестом протянул болгарам сильную, большую руку. Болгары по очереди пожали ее.

— Комбриг спрашивает, почему задержка? — передал радист.

— Доложи все, как есть! — бросил Котловец, исчезая в танке.

Дорога стала медленно вползать в горы. Маршрут пролегал в стороне от населенных пунктов, и за десять — двенадцать часов пути мы больше не встретили ни одного человека — ни друга, ни врага.

У самого перевала к скалам приклеились домики деревни Бейбулар. Здесь мы сделали привал. Крестьяне охотно впустили нас в дома, принесли фрукты, радушно угощали. В доме, где я остановилась, проснулась маленькая девочка — черные глазка с любопытством смотрели на больших, громкоголосых мужчин. Я подошла к кроватке и погладила девочку по головке. У матери блеснули слезы, и она порывисто прижалась губами к моей руке.

— Что вы делаете? — отдернула я руку. — Мы же русские, большевики, у нас не целуют рук!

Женщина что-то быстро проговорила.

— Нас заставляли целовать руки грязных фашистов, почему же не поцеловать руку друга? — объяснил переводчик.

Хозяин привел пастухов — они проводят русские танки через перевал до самой долины. Гитлеровцы ушли два дня назад. Где они сейчас, пастухи не знают. Им известно только одно: в горах врага нет.

Потухли звезды. В предрассветном тумане осторожно, почти ощупью двигались танки. Иней ровным слоем покрыл холодную броню. На каждой третьей машине уселся проводник-болгарин. Тяжелый, крутой спуск требовал осторожности и внимания. Механики-водители с трудом сдерживали танки, которые всей своей массой стремились вниз. Наконец спуск стал плавнее, и вскоре Котловец радировал: «Вышел в долину!»

Под лучами утреннего солнца растаял горный иней. Танки, умытые, чистые, сияющие влажной броней, как бы подбодрившись, весело бежали по дороге — аллее из фруктовых деревьев. Ускоряя ход, чтобы наверстать потерянное в горах время, бригада оставляла за собой живописные рощи, заросли акаций, виноградники с тяжелыми гроздьями прозрачного винограда.

— Впереди населенный пункт, — снова доложил Котловец, — перед ним большое скопление людей.

Командир бригады, обгоняя танки, выехал в голову колонны. За ним — часть штабных машин, «виллисы» и мотоциклисты.

Перед селом, на дороге, деревянная арка. На алом плакате белыми буквами скорой прописью выведено: «Красной Армии слава!». На обочинах дороги в праздничных костюмчиках с букетами красных цветов стояли дети. Под аркой пожилой крестьянин с обнаженной головой протягивал навстречу танкам большое блюдо, покрытое вышитым рушником. На рушнике лежал румяный круглый каравай.

Командир бригады вышел из машины, за ним спешились офицеры штаба бригады, сзади всех Котловец, не спускавший глаз с удивительной арки. Крестьянин с хлебом-солью поклонился как мог низко и вручил полковнику тяжелое блюдо:

— Добро пожаловать! Болгарин и русский — одна кровь, браты!

Подошли две девушки, на подносах принесли большие графины с водкой и много маленьких рюмочек. Болгарин налил себе из каждого графина по рюмке и выпил, потом предложил офицерам. Подошли другие крестьяне, и несколько десятков рук подняли рюмки.

— На здраве Червона Армия! — крикнул тот, что подносил каравай.

— Спасибо, родные. — Голос у комбрига дрогнул. — Нас послал советский народ. Мы несем с собой свободу. Не будет у вас больше фашистов, мы обещаем вам: вы будете свободны и счастливы.

Тронулись танки, посыпались красные цветы, девушки бросали нам персики, яблоки, груши.

Много деревень и деревушек проехали мы по Болгарии, и везде нас радостно встречали красными флагами, цветами и пятиконечными красными звездами, нарисованными на стенах белых домиков. Комбриг приказал не останавливаться: остановки да еще с угощениями угрожали задержать нас надолго. Но разве сдержишь радость целого народа? Народа, который знал, что люди в замасленных комбинезонах, покрытые толстым слоем пыли, сквозь которую блестели лишь зубы да глаза, — освободители, вестники начинавшейся новой, счастливой эры в Болгарии!

К полудню головные танки Котловца вступили в почти круглый по своим очертаниям город Нови-Пазар.

В центре города большая площадь шестигранником, с разбегающимися во все стороны лучами — улицами. Площадь и все прилегающие улицы заполнены людьми. Жители города задержали фашистов, пытавшихся скрыться, и передали их Котловцу. Плотной живой стеной обступили нас болгары, даже на крышах одноэтажных домиков сидели и стояли взрослые, солидные люди, нарядные женщины. Развевались болгарские полосатые национальные знамена, рядом с ними огненными языками взметались над толпой алые полотнища, слышались приветственные возгласы:

— Красной Армии слава! Мы — славяне! Одна кровь!

Не успели мы опомниться, как нас подняли на руки. Нас даже не качали, просто подняли на руки и стали разносить по домам, в гости.

Незабываема первая встреча с болгарскими коммунистами. Они пришли в штаб и предъявили свои партийные документы и небольшие значки — свидетельство участия в движении Сопротивления, в партизанской борьбе.

Взволнованный Оленев крепко пожимал им руки:

— Здравствуйте, товарищи, здравствуйте, дорогие!

Он пригласил их к столу, оговорившись:

— Что же это я вас приглашаю, товарищи? Вы приглашайте. Вы хозяева, а мы ваши гости. — Таким открытым, душевным, я бы сказал размягченным, Оленева знали немногие и видели только в кругу очень близких друзей.

— Сядем, как братья, — улыбнулся один из пришедших коммунистов, видимо, старший.

Оленев сжал ему плечи:

— Сядем, брат!

Все уселись вокруг стола, накрытого в саду, в беседке, увитой гибкими виноградными лозами. Тяжелые кисти зрелого винограда свисали низко над головой. Широкие виноградные листья пестрым плащом закрывали беседку и сидящих в ней людей от палящих лучей солнца. Но оно не сдавалось и, пробиваясь сквозь легкий покров, бросало яркие блики на мужественные лица, освещая пламенные черные глаза болгарских коммунистов. Один из них, с седой прядью в угольно-черных волосах, рассказывал:

— Только вчера мы вышли из подполья, товарищи. Вчера сместили кмета[7] — немецкого ставленника — и выбрали временные органы самоуправления. Гитлеровцы были еще в городе, товарищи, но мы решили взять власть в свои руки, а потом предъявить им ультиматум. Но они знали, что вы идете, товарищи, и им было не до нас.

Болгары часто повторяли слово «товарищи», они произносили его с нежностью, громче других. Оленев, да и все мы понимали, почему взволнованно дрожали голоса у болгарских коммунистов: до вчерашнего дня такое простое и полное значения слово «товарищ» могло здесь звучать громко и всенародно только с высоты фашистского эшафота.

— Налей вина, товарищ… слушай, товарищ… — то и дело повторял и Оленев.

Коммунисты благодарили его взглядом и рассказывали о своей борьбе с фашистами, а мы с восхищением смотрели на мужественных людей, которые выдерживали самые лютые пытки и шли на смерть, но не сгибались. Фашисты вешали борцов движения Сопротивления, но они воскресали в памяти и делах десятков и сотен новых патриотов, встававших на место погибших.

— Пусть не обижаются на меня композиторы, что позывные московской радиостанции все эти годы мы считали самой красивой музыкой в мире. А чем был для нас голос московского диктора, доносивший вести о победах Красной Армии? С чем сравнить его? С голосом любимой? Но голос любимой вызывает сладостный трепет сердца, порой не затрагивая ума. С голосом старой матери? Но голос матери вызывает прилив сыновней нежности: хочется протянуть ей руку, поддержать ее, маленькую и слабую; весь встрепенешься от радости ей навстречу… И все же это не то. Может быть, с голосом командира, когда он даст тебе ответственное задание? Но тогда сердце бьется ровно, мозг ясен — думаешь только о том, как лучше выполнить поручение. Мы слушали этот глубокий, бархатный голос в темном подвале, стоя по колено в тухлой воде. И столько чувств и мыслей вызывал он, что трудно найти сравнение с чем-либо. Только сегодня я понял, чему может быть равен этот голос московского диктора — первому дружескому слову, которое я услышал от советских людей, пришедших освободить из рабства мою любимую, мою мать и моего самого строгого командира — мою Болгарию. Это был голос первого русского солдата, которому я сегодня пожал руку как равный, — говорил старший из болгарских коммунистов.

Все мы с напряженным вниманием слушали его и, пожалуй, только сейчас по-настоящему осознали свою роль старших братьев по отношению к этим мужественным людям, ощутили воочию значение войны, которую вел советский народ.

Хозяин домика, ревниво оберегавший своих гостей от вторжения соседей, вынужден был отступить перед натиском молодой девушки с ярким от волнения румянцем на смуглом лице, с черными, как спелые вишни, глазами и пышными косами, переброшенными на грудь.

— Девушки города просят советскую девушку-поручика выйти к нам!

Я вопросительно посмотрела на Оленева.

— Что ж, иди, — сказал он.

Я вышла за калитку на улицу. Сколько прекрасных юных лиц, белозубых улыбок и цветов, цветов!..

— Вот поручик! — провозгласила девушка, приходившая за мной.

Я даже немного растерялась. Хотелось сказать много хороших и нужных слов и никак не могла начать, собрать воедино все то, что быстро-быстро мелькало в голове. Замолк говор, девушки ждали.

— Вот мы и пришли к вам, — сказала я. — Здравствуйте, девушки!

Оказалось, для начала большего и не требовалось. Радостными возгласами ответили болгарские девушки, протянув для пожатия много рук. Эти же руки щупали звездочки на погонах, поглаживали твердую кожу ремня, с почтительным восхищением прикасались к ордену. И цветы, цветы… Их было так много, цветов, что я не могла удержать в руках, а они все падали и падали, образуя пестрый ковер.

Как в калейдоскопе, замелькали картины прошедших событий: сорок первый год — горящие села, плачущие женщины, суровые лица солдат и командиров, родные лица — доктор Покровский, Саша Буженко, Дьяков, Дуся… Керчь, танки, тяжело чавкающие по грязи, серые, пронизывающие ветры и дни, мало чем отличающиеся от ночей, дни тяжелых боев, и снова знакомые дорогие лица — Двинский, Толок, капитан Иванов; потом расцвеченное всеми цветами радуги небо Москвы, озаренное первыми победными салютами за Курск и Орел. И снова тяжелые бои, наше непреклонное движение на запад. Вспомнилось строгое лицо умирающего Колбинского… На глазах у меня навернулись слезы.

— Вы плачете? — встревоженно спросила девушка, приходившая за мной. — О чем?

— Это от счастья. Мы шли к вам долгим и трудным путем… Много прекрасных людей жизнью своей проложили дорогу к вам. Я счастлива оттого, что я офицер великой армии…

До войны у меня была подруга. Она была старше меня, но мы очень дружили. Звали ее Лиля Кара-Стоянова. Ее мать была болгарской революционеркой и погибла в фашистских застенках. Лилю привезли к нам в Москву с помощью МОПРа. Она не дожила до счастья увидеть свою Болгарию свободной. Лиля погибла смертью героя, прикрывая вместе с другими товарищами отход партизанского отряда. В отряде она была корреспондентом «Комсомольской правды». Но у нее было бесстрашное сердце ее матери, и она умела держать в руках не только перо, но и автомат. Лиля погибла, сражаясь за свою Болгарию в белорусских лесах. И я плачу от счастья. Я счастлива, что пришла в рядах первых советских воинов в вашу страну, Болгарию, родину Лили.

Девушки поняли меня без переводчика. Они еще теснее окружили меня, наперебой расспрашивая о моей Родине, о стране, где женщинам даны такие же права, как и мужчинам. Подтверждений не требовалось. Сам факт, что перед ними стояла русская девушка-поручик, говорил за себя.

— Ты для женщин Болгарии, да и для мужчин тоже, — прямо наглядное пособие. Помогаешь им практически освоить принципы социализма, принципы равенства женщин, — серьезно сказал подошедший Оленев.

В то время когда девушки засыпали меня цветами и вопросами, в расположении батальона Котловца собралась оживленная группа мужчин. Они с любопытством рассматривали танки; к удивлению наших танкистов, болгары сразу и безошибочно определили марку танков — «Т-34». Худощавый, стройный старик с тяжелым молотком в руках подошел к ближайшему танку и приставил к броне длинный толстый гвоздь. Удивленные танкисты не мешали старику. Спросив взглядом разрешения и получив молчаливое согласие, старик слегка ударил молотком по шляпке. Гвоздь скользнул по броне. Старик ударил сильнее — гвоздь снова скользнул и, сорвав краску, оставил за собой блестящую царапину. В молчаливой группе мужчин прошел одобрительный ропот. Старик погладил пальцем царапину, покачал головой и что-то пробормотал про себя. Решив сделать новый опыт, он отступил на полметра, прижал гвоздь к броне и изо всей силы ударил молотком. Гвоздь спружинил: очевидно, причинил боль державшей его руке. Вошедший в азарт старик ударил молотком прямо по броне, прислушался к звуку и торжествующе поднял вверх руку:

— Настоящий танк! Настоящая броня! Немцы обманывали нас!

Снова с еще большей силой раздались крики:

— На здраве Червона Армия!

Танкистам объяснили: немцы распространяли среди населения слухи, будто бы у русских нет своих настоящих танков. Танк же «Т-34», которым-де хвастаются русские, совсем даже не танк, а просто мотор на колесах в железной или даже фанерной оболочке, которой приданы очертания танка. Немцы даже демонстрировали болгарскому населению снимки «фальшивых русских танков».

Вот почему, сразу отличив «Т-34», болгары даже обиделись — русские пришли к ним на поддельных танках: «Своих же, славян, братушек, нельзя обманывать». Но слишком внушительный вид был у советских танков. Болгары видели, как ломался под тяжестью танков асфальт; ясно чувствовали люди, как дрожит земля у них под ногами, когда проходят боевые машины. Но, с другой стороны, еще совсем недавно говорили немцы о железных танках. Проверить качество русских танков болгары поручили уважаемому старому рабочему.

Волнующие минуты пережили мы в городе Шумене, когда с гор спустились партизаны.

Они шли по центральным улицам города, развернув трехцветные национальные болгарские знамена и алые полотнища — символ коммунистов всех наций. Лица изможденные: последние месяцы партизаны, блокированные в горах карательными отрядами, голодали. Шли молча, скупо отвечая на приветственные возгласы населения. Впереди колонны на носилках несли раненых и больных борцов движения Сопротивления. Те, у кого были свободны руки, и раненые поднимали сжатый кулак до уровня плеча — всему миру известный жест борьбы: «Рот Фронт!»

Дойдя до улицы, где разместились русские, партизаны остановились. На балкон вышло все командование.

— Красной Армии слава! — единодушно провозгласили партизаны и высоко подняли носилки со своими ранеными товарищами.

На одних носилках с трудом приподнялась бледная девушка о длинными косами и черными миндалевидными глазами.

— Это Марийка! — объяснил один из руководителей города. — Ей девятнадцать лет, она разведчица и член штаба крупнейшего партизанского отряда. За ее голову фашисты давали много тысяч марок.

Перед носилками отважной разведчицы партизаны несли плакат — фашистское объявление, в котором обещалась награда тому, кто выдаст партизанку Марийку. Через плакат красной краской выведены слова: «Смерть фашистам!» Надпись на плакате появилась на другой день после того, как объявление было вывешено комендатурой.

На юге Болгарии еще шли бои с немецко-фашистскими войсками, а здесь, на севере страны, болгарский народ начинал строить новую жизнь.

В Шумене мы торжественно отпраздновали награждение нашего соединения боевым орденом. В разгаре праздника к комбригу подошел Котловец и доложил:

— Товарищ полковник, капитан Котловец командование батальоном сдал заместителю до двадцати четырех ноль-ноль. Потому что пьян. Ведь орден получили!.. Только бесчувственная дубина не отметит такую награду. Если понадоблюсь раньше, ведро воды на голову — и буду, как штык, через двадцать минут. Всё.

— Сейчас же спать! — прогнал его полковник.

Но Котловец спать не пошел. Выкатив во двор дома бочку о вином, он вышиб дно и, вооружившись поварешкой, стал за виночерпия. Разливая вино, Котловец приговаривал:

— Только по одному черпаку, только по одному!..

За этим занятием и застал его Оленев.

— А ну, давай спать! — скомандовал подполковник.

— Есть спать! — покорно ответил Котловец, взмахнув поварешкой в воздухе.

На следующий день на партийном собрании Котловец сидел мрачный и даже обиженный: «Хотел от всего сердца отпраздновать такое событие и вот, нате вам, проштрафился».

Оленев мельком посмотрел в сторону Котловца и начал:

— Мы принесли освобождение дружественному нам народу. Десятилетиями ждали нас здесь, на нас смотрели и смотрят как на старших братьев, с которых надо брать пример. Какой же пример подал вчера Котловец, устроив в батальоне попойку, как у лихих запорожцев?

Котловец опустил голову.

— И кто организовал все это! — воскликнул Оленев. — Командир советского танкового батальона! Да вы посмотрите на него, — простер Оленев руку в сторону Котловца. — Это же наш заслуженный комбат. Каким мы его знаем в бою? Орел! Лев! А вот на солнышке размяк. Хорошо, подоспел я вовремя, а то опозорил бы не только себя, а и всех нас, его товарищей!

Сидя в углу, Котловец шумно сопел. Наконец, не выдержав, он вскочил.

— Всё, — ударил он кулаком по столу. — Всё. Виноват и оправдываться не буду! Накажите меня, товарищи. Только теперь знайте все: до самого конца войны в рот хмельного не возьму. Но уж после войны, в День Победы, напьюсь! — грозно закончил он под общий смех.

Однажды часовой вызвал меня к выходу. В дверях стояла худенькая девочка лет двенадцати с пионерским галстуком на шее.

— Ты ко мне?

— Я русская, мне так хотелось посмотреть на русских. — На глазах у девочки заблестели слезинки.

Я обняла ее за плечи:

— Идем, идем… Тебя как зовут?

— Оля.

Девочку напоили чаем с печеньем и конфетами. Родом она из Одессы. Там перед самой войной Оленька перешла во второй класс. Дрожащим голосом рассказывала она о том, как хорошо было ей в советской школе.

— Здесь не так. Здесь было плохо.

Оленька повела меня и Оленева к себе.

Мать у Оленьки русская; отец — по происхождению болгарин. В Одессе он работал в больнице, был уважаемым и известным в городе врачом-хирургом. В закабаленной фашистами Болгарии, куда увезли из Одессы семью врача, Оленькин отец не мог получить работы ни в одной больнице. Голодающая, измученная, лишениями семья нашла приют в этом городе. Жители окраин не дали ей умереть от голода: доктор стал кучером. Кучер-доктор вскоре связался с партизанами и неоднократно помогал им: перевозил в корзинах с виноградом патроны или, набросив на кучерский фартук белый халат, извлекал огрубевшими руками пули из партизанских тел.

Мать Оленьки, молодая еще женщина с седыми волосами, тосковала по родине. Отец — маленького роста, сухонький человек, с лицом в глубоких морщинах и живыми молодыми глазами — сказал:

— Очень хочется в Одессу. Жена каждую ночь видит сны про Одессу, и Оля мечтает…

— Кто же вам мешает, поезжайте…

— В том-то и дело, что раньше я только в анкете писал «болгарин», а о Болгарии и не думал. Родиной всегда считал Россию и сейчас считаю ее родиной, но теперь, когда Болгария становится на новый путь, ей нужны люди; в России их много, там все — борцы за счастливую жизнь, а здесь еще много надо сделать, многому надо научить.

— Да, вы правы. Вы нужны своему народу, — сказал Оленев.

— Вот я и хочу попросить разрешения остаться в Болгарии, — улыбнувшись, ответил Оленькин отец.

От всей души пожелали мы успехов врачу и тепло простились с земляками.


Части Третьего Украинского фронта стремительно освобождали Болгарию, изгоняя остатки вражеских войск. Встреченный ликованием народа, вернулся в Болгарию ее верный сын Георгий Димитров.

Через несколько дней мы уезжали из гостеприимной страны: наше соединение вновь передавалось Второму Украинскому фронту.

Почти двое суток мчались эшелоны по Болгарии. На каждой станции море людей встречало Советскую Армию знаменами, плакатами, цветами и песнями. Много советских песен выучили болгары за эти дни. С увлечением распевали «Катюшу» и «Броня крепка», печально выводил аккордеон «Огонек», и почему-то особенно полюбилась здесь «Волга-Волга», как называли болгары песню о Степане Разине. Песни так и заучивались на русском языке. Из окрестных городов и сел, за двадцать, пятьдесят и даже семьдесят километров крестьяне специально приезжали на станции, чтобы приветствовать советских танкистов. Танки завалены корзинами с фруктами. И цветы, цветы… Ведь в этих местах еще не проходили части Советской Армии.

На небольшой станции к эшелону, расталкивая народ, пробились четыре девушки.

— Русские! Свои, родные, советские! — плакали и смеялись девчата, вцепившись руками в двери теплушки.

Торопясь, перебивая друг друга, девушки рассказывали, как за несколько месяцев до этого бежали они из эшелона, увозившего в Германию молодежь — «работников с востока». На одной станции часовые не закрыли двери теплушки. Когда поезд чуть притормозил на ближайшем полустанке, пятеро беглецов, воспользовавшись темнотой, кубарем скатились под откос. Одна из девушек вывихнула ногу. Единственный среди них мужчина решил пробраться к партизанам в горы, а четыре девушки, из которых старшей едва минуло восемнадцать лет, а младшей — четырнадцать, целую неделю сидели в винограднике, питаясь незрелыми ягодами. Затем они рискнули обратиться за помощью к пожилой крестьянке. Та не испугалась, взяла девушек к себе, достала у партизан документы, удостоверявшие, что девушки — болгарки, приехавшие из России, и они стали работать на винограднике. Только через много месяцев узнали девчата, что приютила их мать отважной разведчицы, члена штаба партизанского отряда. С этого времени девушки стали называть болгарку «мамо» и с уважением смотрели на висевший на стене портрет ее дочери. Это был портрет Марийки, которую партизаны так гордо несли на плечах, спускаясь с гор в долину…

Послышалась команда: «По вагонам!» — и поезд медленно тронулся. За поездом бежали русские девчата.

— Дайте русскую газету почитать! — просили девушки.

Оленев протянул им пачку газет и журнал «Красноармеец».

— Ой, сама ж «Правда»! — восхищенно кричали девчата. — Счастливого пути! Спа-си-ибо-о!..

— Счастливого пути! Спа-си-ибо-о!..

Девчат окружили стоявшие на перроне болгары, а они, размахивая газетами, кричали:

— «Правда»! Настоящая «Правда»!

ОПЯТЬ ГОЛУБОЙ ДУНАЙ

Пошел дождь. Бескрайняя голубизна неба затянулась серыми тучами, тяжело нависшими над головой.

Осталась позади солнечная Болгария с благодарным, гостеприимным народом, с ярко-голубым небом и палящим солнцем, с непривычной для нашего глаза формой болгарских солдат — короткие штаны и гимнастерки с рукавами до локтя; остались позади светлые улыбки девушек, блестящие черные глаза, крепкие пожатия честных мужских рук — все, все закрылось серой пеленой дождя.

Выгружались уже в слякоть. Сразу посуровели лица. Впереди опять тяжелые будни войны. Хмурое небо как бы говорило о том, о чем каждый день напоминал Оленев:

— Отдохнули? Готовьтесь к новым трудностям. Их еще много впереди, война ведь не кончилась. Гитлеровская армия еще не разгромлена. Стонут под пятой фашизма другие народы, ждут освобождения.

Мы снова переправлялись через Дунай. Отдавали концы в болгарском порту, чтобы бросить чалки у румынского берега. Большие, как пристань, паромы принимали сразу по нескольку танков и множество колесных машин.

Снова мы были в Румынии; перевалив через Трансильванские Альпы, мы должны были выйти к Венгрии.

Части Второго Украинского фронта уже очистили от гитлеровцев территорию Румынии, но встретиться с противником нам все же пришлось.

Бетонированное шоссе вывело нас снова к Дунаю, теперь уже к границе с Югославией.

На окраине небольшого портового городка Турну-Северин, приютившегося среди гор, на берегу реки, наши части охранения были обстреляны из-за Дуная огнем артиллерии. На югославской территории, укрывшись за скалами, отделенные от нас только узким ущельем да рекой, засели гитлеровцы. Как и выяснилось позже, это была группа, отрезанная от своих частей и загнанная в горы наступающими частями Третьего Украинского фронта, освобождавшими Югославию. В распоряжении противника имелась малокалиберная артиллерия, и весь участок шоссе вдоль Дуная, который нам предстояло пройти, легко простреливался.

Опасный участок не превышал тридцати километров. В конце его, от города Оршова, шоссе круто сворачивало на север, в горы, и кратчайшим путем выводило нас прямо к месту назначения. Поворачивать обратно, совершать марш в горах, да еще протяженностью более трехсот километров, было поздно и нецелесообразно. Дорога каждая минута.

Решение вопроса облегчило известие о том, что в городе Оршова стоит румынская дивизия. Командир корпуса решил во что бы то ни стало проскочить под носом у противника, воспользовавшись ночью и помощью румынской дивизии.

Котловец получил приказ: ночью пройти вдоль Дуная, взяв с собой только боевые машины, связаться с румынскими частями, вместе с ними прикрыть и обеспечить огнем переход всего соединения.

Через полтора часа пришла шифрованная радиограмма от Котловца:

«Вышел в указанный район. Связался с румынским пехотным полком. Готов к выполнению задания».

На следующую ночь по шоссе вдоль Дуная двинулись и другие части соединения.

До дня, вернее, до ночи, назначенной для перехода, стояла дурная погода. Мы очень рассчитывали на пасмурную ночь, но, как назло, подморозило, взошла яркая луна.

— Эх, красавица, до чего же ты некстати стараешься! — попенял на луну Евгений Новожилов, заменивший погибшего Колбинского.

Но луна невозмутимо лила ровный свет на Дунай.

Колесные машины бригады разместили между танками: если подобьют машину, сзади идущий танк немедленно сбросит ее в Дунай и освободит дорогу остальным.

Без огней выстроились на дороге машины.

Слева тихо плескались волны Дуная, справа предательница-луна, освещая нас своим сиянием, отбрасывала на отвесные скалы высокой горы большие, расплывающиеся тени.

Так же прекрасна была ночь, как и тогда, когда мы впервые пересекали Дунай, но ничего красивого не находили мы сейчас в мертвенном свете луны. Раздражали колючие звезды, а Дунай казался таким холодным, коварным и жестоким, что на него и смотреть не хотелось. Молча мы тронулись в путь. Быстро бежали машины по шоссе. Молчал неприятельский берег. Вдруг разорвался снаряд, вспыхнула впереди машина и, увлекая за собой камни, полетела под откос.

Дунай жадно чавкнул, проглотив свою жертву, и снова тихий плеск волн; колонна, почти не задерживаясь, шла вперед.

От молниеносной расправы с горящей машиной, без криков и ругани, в полной тишине сброшенной в реку неумолимой рукой, стало совсем жутко. Мучительно тяжело было ехать, чувствуя себя прекрасно обозреваемой подвижной мишенью. Самое страшное при этом — полное бессилие перед невидимым врагом. Мы не могли даже противопоставить наши мощные орудия малокалиберным пушкам противника.

Уже на подходе к Оршове мы услышали частую ружейно-пулеметную перестрелку, изредка ухали танковые пушки. Котловец сообщил по радио, что ведет бой с противником. В бой, в самый тяжелый бой, только бы не представлять собой подвижной беспомощной мишени на марше!

Наконец мы прибыли. Возбужденный недавним боем, Котловец ввел нас в курс дела.

В прошлую ночь, заметив, что к Дунаю подходят русские танки, противник заволновался. И было отчего. С юга фашистов прижимали войска Третьего Украинского фронта. Спастись противник мог, лишь прорвавшись в Венгрию. Но дорогу преградили река и мост, охраняемый румынскими частями.

Заслышав гул моторов, противник без труда определил, что подходит советская механизированная часть. Гитлеровцы теперь думали лишь о поспешном отходе и ночью атаковали мост. Но пробиться им не удалось: Котловец при поддержке румынских пехотных частей отбросил врага снова за Дунай.

Спохватившись, гитлеровцы наскоро вытащили на берег свои пушки. Вот почему больше всего досталось нашей танковой бригаде, замыкавшей общую колонну.

Котловец громко сетовал на то, что никак толком не может допросить пленных.

— Слаб я в немецком языке, а румыны, те тоже по-своему говорят… Вы ж понимаете, переводят мне с немецкого на румынский. Ну что мне с того румынского? — развел руками Котловец.

В штабе румынской части мы оказались свидетелями любопытного разговора. Немецкий офицер, красный и злой, скомканным платком, как промокательной бумагой, вытирал вспотевший лоб. Румыны, возбужденно размахивая руками, говорили громко, быстро и все вместе. В углу комнаты за спором наблюдала группа пленных офицеров. Среди них выделялся высокий полковник с эмблемами на петлицах — череп со скрещенными костями, знак дивизии СС «Мертвая голова». Он кусал губы и теребил в руках большой носовой платок, от которого время от времени с треском отрывал ровные полоски. При виде нас румыны на минуту замолчали.

— Я еще раз повторяю, — монотонным голосом говорил немецкий офицер, — румынская армия не стоит того, чтобы ее называть армией. Германия нуждалась в румынской территории и нефти, и мы мирились с плохими румынскими солдатами. И сейчас, если бы не русские, мы бы давно были в горах. Румынские войска не могут служить препятствием для нас.

— Брешешь! — загремел Котловец. — Не вам судить о настоящих солдатах! Разве вы или ваш фюрер видели когда-нибудь настоящих солдат? Мерзавца, обученного кричать «хайль!» и готового стрелять в женщин и детей, — вот кого вы называете настоящим солдатом! Я офицер армии, громящей вас, армии, состоящей из настоящих солдат, — я имею право судить, а не вы! Рыманешти — молодцы! Они сейчас знают, за что дерутся, и дерутся по-настоящему.

Немец внимательно выслушал переводчика. Переводчик перевел почти дословно, только заменив грубоватое «брешешь» более вежливым «неправда».

— Я знаю румын лучше русского офицера, — пожал плечами фашист. — Не могли же они научиться воевать за какой-нибудь месяц! Может быть, на русских выгоднее воевать? Но русские не дадут больше, чем фюрер. Русские ведь не признают «частной собственности», — криво усмехнулся немецкий офицер.

— Все объясняется очень просто, — вмешался румынский офицер. — Гитлеру мы служили под плеткой и пулеметом. Сейчас весь народ румынский воюет не за Россию, не за русских, а за себя, впервые за себя, за свою родину и свободу. Русские дали нам то, чего никто не мог дать: я говорю о праве бороться за свободу своей страны. Такую «частную собственность» Румынии русские признают и уважают, Вам не понять этого.

Немецкий офицер еще раз вытер пот на лбу и приготовился возражать.

— Замолчите! — резкая команда заставила всех обернуться. Полковник СС, встав, стряхнул на пол обрывки носового платка. — Я приказываю прекратить болтовню. Господин капитан, — обратился он к Котловцу, — делайте с нами что-нибудь: расстреливайте или допрашивайте. Агитировать нечего, я тоже солдат. Предупреждаю: прежде чем меня убьют, я могу дать очень ценные сведения военного характера; может быть, они стоят моей жизни.

— Вы ошибаетесь, полковник, — подчеркнуто вежливо ответил Котловец. — Мы не убийцы и пленных не убиваем. Жизней ничьих не продаем и не покупаем. Вообще вы обратились не по адресу. Они вас взяли, — Котловец указал на румын, — они и распорядятся вашей судьбой.

— Но у меня ценные сведения, они могут заинтересовать ваше командование! — настаивал эсэсовец.

— Вот к этому у меня есть маленькое замечание, если позволите. — Котловец говорил удивительно вежливым голосом. — Вы сказали: «Я тоже солдат». Мне кажется, вы напрасно назвали себя солдатом в тот момент, когда предлагали продать «ценную» военную тайну за вашу жизнь. — Котловец круто повернулся на каблуках, пожал румынам руки, поблагодарил их за помощь и вышел.

Выслушав переводчика, полковник отшатнулся, как от удара, побледнел и закусил губу.

К НОВЫМ РУБЕЖАМ

Начался тяжелый марш через Альпы по горным дорогам Трансильвании. Не отрываясь, смотрели мы на живописные горы в зеленом кудрявом уборе, на глубокие ущелья с извивающимися по дну быстрыми, холодными речками и на широкие долины с крохотными домиками и виноградниками на склонах гор.

Асфальтированные дороги поднимались на вершины гор по спирали и также спускались в долины. Слева от дороги зачастую высились отвесные скалы, справа за небольшим искусственным барьером — обрывы и пропасти.

Трудно было вести машины по этим узким, извилистым дорогам. Дорога вверх представляла бесконечный левый поворот, а спуск с перевала — такой же правый. Не уследит водитель за дорогой — и на полном ходу вместе с машиной свалится в пропасть. Вот навис над пропастью танк: то ли задремал механик на показавшемся ему легким спуске, то ли вышла из подчинения машина, но, остановленная на полном ходу, она закачалась над пропастью. Еще одно движение — и свалится. Танк покачивался, как бы проверяя равновесие. Замер экипаж танка, повисшего над пропастью: выскочить-то можно, но не будет ли малейшее их движение тем решающим толчком, который нарушит равновесие и сбросит танк с обрыва? Наконец, качнувшись несколько раз, танк застыл на месте. Осторожно, даже не разговаривая, выбрался экипаж из танка. С задней машины бросили трос. Тяжелые крюки зацепили удивительно мягко; около танка ходили чуть ли не на цыпочках. Кто знает, на каком волоске держится это хрупкое равновесие?

Потихоньку натянула трос задняя машина. Только когда танк уже твердо опирался на траки гусениц, лежавшие на земле, легко вздохнули и командир танка, повисшего над пропастью, и другой: тот, что его выручал. Ведь сорвись передний танк, вряд ли удержался бы над обрывом и другой, связанный с ним крепким тросом.

Наконец мы спустились в долину с быстрой речкой и ярко-зелеными полями. Бригада остановилась на отдых в живописном горном селе Жаблоницы. На склонах гор, куда ни глянешь, виноградники и кукуруза. В узенькую прозрачную речку, весело прыгавшую по отшлифованным ею камням, впадало несколько ручейков с кристально-чистой водой, тоненькой струйкой бежавших с гор. По берегам ручейков и самой речки природа создала такие красивые аллеи, такие овитые плющом живые беседки, какие и не снились художникам.

По вечерам в тенистых аллеях у ручья собирались девушки и парни. Девушки, разукрашенные бусами из стекляруса и лентами, в белых платьях из домотканого холста и коротких суконных расшитых безрукавках. На ногах у них чувяки с острыми, задирающимися кверху носами. Чувяки представляют собой кусок кожи с продернутыми по краям толстыми шнурами; стягиваясь, эти шнуры образуют из куска кожи подобие лодочки с острым носом и тупой кормой. В такую лодочку обувается нога, а длинные шнуры плотно крест-накрест обхватывают девичьи икры в грубых белых или полосатых шерстяных чулках.

Парни одеты совсем чудно́: до колен длинные белые рубашки, подпоясанные цветным шарфом, с широкими рукавами, белые штаны, заправленные в высокие носки, обвитые шнурками от таких же «чуней», как у девушек. На парнях такие же, как на девушках, безрукавки. На голове шляпа, обязательно с шелковой лентой и пером. Парни охотно приглашали к себе на гулянье наших солдат, но девушек своих охраняли крепко и провожали сами.

После тяжелой дневной возни с машиной танкисты с удовольствием сидели вечерами у ручья и слушали напевные песни девушек. Парни аккомпанировали на странных, не очень благозвучных для непривычного уха инструментах.

— Куда до гармошки! — смеялись танкисты.

А девчата пели хорошо, пели печальные песни про женскую долю, веселые хороводные; впервые не озираясь, пели песни о народных героях.

Не понимали наши солдаты слов песен, но вслушивались в журчащие, как горный ручей, девичьи голоса, и сладкая грусть наполняла сердца: так похожи были напевные песни на те, что пели дома свои девчата! Как бы хорошо было сидеть вот так же за своей околицей, слушать девичьи песни и ловить украдкой брошенный лукавый взгляд из-под опущенных ресниц одних-единственных во всем свете глаз!

— Эх, и моя Галина так спивала! И глаза у нее были, как у той чернобровой. Только, может, плачут сейчас те очи, десь у Германии гнет спину на поганого немца моя Галина! — горестно воскликнул лейтенант Протченко и с такой силой ударил кулаком о землю, что девушки испуганно замолчали. Между ними пробежал быстрый шепот. Видимо догадавшись, в чем дело, девушки окружили лейтенанта и затеяли веселый танец. Протченко сначала крепился, но девушки, то одна, то другая, вызывали его в круг на танец.

— Ох и девки! Мертвого плясать заставят. — Лейтенант ударил потертым танковым шлемом о землю и пустился вприсядку.

Протченко разошелся в бурном родном гопаке, девушки танцевали что-то свое, но это не мешало обеим танцующим сторонам быть довольными друг другом, а зрителям азартно притопывать ногами в такт танца.

В Жаблонице мы получили пополнение. Пришли новые танки, а с ними новые люди.

При виде новых машин у комбатов разгорелись глаза: как бы получить побольше новых танков. Но майор Луговой неумолимо точно распределял людей и технику по заранее составленному плану.

В бригаде сложились хорошие традиции бережного отношения к новичкам. Офицеры старались возможно ближе познакомиться с новыми солдатами, а «старички» никогда не обрывали молодежь возгласами вроде «Куда тебе!», «Что ты знаешь!», «Вот мы — это да!» и другими обидными для самолюбия молодого солдата окриками. Конечно, трудно порой удержаться, чтобы не похвастаться перед вновь прибывшими, — сам-то ведь «старичком» стал всего месяц-два назад. Особенно степенно держались старые ветераны бригады из тех, что еще дрались под Сталинградом и окружали армию фон Паулюса, свидетели незабываемых минут, когда их командир целовал край алого гвардейского знамени бригады.

Суровые будни войны — это не только бой, но и повседневная учеба солдат и офицеров. «Старички» — некоторым из них было от силы двадцать три — двадцать четыре года — обогащали свои знания на тактических занятиях и учебной стрельбе из танков. Механики-водители тренировались в искусном вождении танков. За всем этим жадно следили новички, впитывали все то новое, что они могли почерпнуть из опыта бывалых товарищей.

Допоздна работал штаб, готовясь к новой операции. Командир бригады сам проводил занятия с офицерами, и командиры батальонов обучали подчиненных: и новичков и ветеранов.

Новая операция — это другие условия, другая обстановка, требующая учета всех сил — своих и противника, всех возможных вариантов и случайностей. Тем более, что корпусу вновь предстоит вводиться в прорыв и действовать в тылу врага, на территории Венгрии. Прежде, на много десятков километров оторвавшись от войск фронта, мы были на родной земле, где в крайнем случае можно было задержаться, где чувствовалась поддержка своих, советских людей и им можно было даже передать на время раненых. В Венгрии, на территории чужой страны, без знания языка, то есть без возможности объясняться с населением, все было значительно сложнее. Особенно тревожились ремонтники, им-то чаще всех приходится находиться в отрыве от боевых частей. Поэтому к новым боям готовились особенно тщательно.

Трудно было в эти дни застать кого-либо в политотделе бригады: Оленев разослал весь свой штат по батальонам и даже по ротам. Задача одна — к началу новых боев бригада должна стать единым, монолитным организмом.

— Когда мы будем знать, чем живет и дышит каждый солдат, как зовут его жену или невесту, какой урожай собрал его колхоз или на сколько процентов выполнил план его цех, тогда мы сможем спокойно идти на выполнение самых смелых и опасных операций, — говорил на партсобрании Оленев, — Характеры воспитываются и познаются годами, в нашем распоряжении считанные дни, но за этот короткий срок мы должны привить молодым бойцам добрые традиции нашей гвардейской танковой бригады.

С уважением смотрели молодые танкисты на степенного хозяйственного старшину Сидорина. А старшина охотно демонстрировал молодым механикам-водителям свое мастерство вождения танка. И уж такова была сила его любви к танку, что около него нельзя было не «заболеть» машиной.

Молодые танкисты целые дни хлопотали у машин, а Сидорин радовался:

— Молодые хозяева растут.

— Загонял ты механиков, старшина, дай им отдохнуть, — усмехался Ракитный.

— Что вы, товарищ гвардии майор, это ж им на пользу: молодые, только выучились, они и к машине-то еще не привыкли, а надо, чтоб и машина признала хозяина. Вот помучается с ней механик, покажет ей свою волю, так она никогда и не подумает капризничать, — возразил старшина.

— Ладно, делай как знаешь.

Ракитный не мешал Сидорину работать с молодым механиком-водителем. А тот делал все умело, чутко прислушиваясь и присматриваясь к особенностям каждого своего нового подопечного. И так уж повелось во 2-м батальоне, более двух лет никто не посягал на это законное право старшины, лучшего механика-водителя в бригаде.

В 3-м батальоне вдумчиво ознакомился с прибывшими офицерами и солдатами молодой комбат Евгений Новожилов. Трудно было Новожилову: и молод еще, и горяч, и самолюбив не в меру. Но он так старался во всем подражать Колбинскому, сохранить бывшие при нем порядки и традиции, что многое ему прощалось «старичками», а молодые даже и не представляли себе лучшего комбата. Во многом быстро выросшему авторитету Новожилова помог Кузьмич. С присущим ему тактом капитан Максимов умел все делать так, что никому и в голову не приходило, что душой батальона после смерти Колбинского был он, Кузьмич.

Выступал ли Кузьмич на партийном собрании, отдавал ли какое-то распоряжение — во всех случаях на первом месте был командир, его авторитет, его воля. Сам Кузьмич неизменно оставался в тени. Понимание своего партийного долга, свои обязанности замполита капитан Максимов видел не в чванливом афишировании собственных заслуг, а в чести и боевой славе батальона.

Так жизнь вторично свела меня с комиссаром фурмановского типа. Много людей, достойных подражания, было в нашей бригаде. Хотелось быть такой, как Котловец, — прямой, честной, безумно смелой и сильной, и такой же грамотной в военном отношении, как Луговой, и такой спокойно-уравновешенной, как Ракитный. Но еще больше хотелось походить на Кузьмича — коммуниста, человека такой глубокой и светлой партийности, что сумей стать на него похожим — сразу будешь и Котловцем, и Луговым, и Ракитным.

Особенно бурно шла работа у Котловца. Комбат-богатырь воспитывал начинающих танкистов по собственному методу: он сам не отходил от танков. Как-то я была свидетелем такой картины. Взмолился молодой механик: «Не получается!» Котловец тут как тут.

— Что? Не получается? Сколько ты уже в танкистах? — и, расспросив солдата, сочувственно вздохнул: — Маловато еще. Что ж с тобой теперь делать? Может, тебя с танка снять да в тыл послать еще поучиться? — участливо спросил Котловец.

Солдат растерянно оглядывался по сторонам в поисках ответа.

— Что ж, можно и так, — продолжал Котловец. — Поезжай, брат, в тыл, а я на твое место другого посажу. Есть у меня такой, правда, у него рана не зажила еще, да уж что поделаешь, придется поработать, раз тебе надо подучиться, как гайки завинчивать. Попенко! Иди принимай машину!

Появился прихрамывающий Попенко, подошел к новичку:

— Сдавай, что ли, машину!

Молодой солдат растерянно смотрел то на Попенко, то на Котловца.

— Как же так — сдавать машину? Я получил ее и через горы вел, а тут… сдавать?

— Так ты ж не умеешь, — как бы размышляя вслух, говорил Котловец. — А машина дорогая, за ней уход нужен, да и в бою, может, что не сумеешь сделать, сам погибнешь и людей погубишь зря.

— Да я… да вы что ж думаете, я и воевать не смогу? Не буду я сдавать машину, сам на ней воевать буду не хуже вашего Попенко! — решительно заявил обиженный солдат и, спохватившись, тут же добавил: — Разрешите узнать, товарищ капитан, ваши замечания, я всю исполню.

— Вот это другой разговор! — одобрил Котловец. — А то «не умею!». Ну, работай, работай. А Попенко я все же тебе оставлю, он механик опытный, старый и поможет и научит кое-чему. А ты, — строго наказывал он Попенко, — учить учи, но за него ничего не делай. Подобьют в бою, там нянек не будет!

Подобных случаев у Котловца в течение дня было множество. Вместо того чтобы укомплектовать экипажи одних танков «старичками», а других — новичками, Котловец распределял «старичков» по экипажам.

— Добавил в молодое вино чистого спирту — крепче будет, — любил говорить Котловец.

В Котловце удивительно сочетался боевой азарт и командирский расчет. Занятия он умел организовать и полезные и интересные. Впрочем, не обходилось и без неприятностей.

Каждый командир, понимая необходимость всестороннего обучения подчиненных, все же имеет слабость к какому-то виду боевой подготовки. Котловец считал делом чести добиться, чтобы танкисты отлично стреляли из пушки и пулемета.

В Жаблонице Котловец получил разрешение провести боевые стрельбы.

Чтобы занятия были более интересными, а главное — «не впустую», Котловец устроил своеобразные движущиеся мишени. На крутом скате горы устанавливались на подпорках железные бочки. Искусство стреляющего заключалось в том, чтобы первый снаряд попал под бочку, а затем, когда подброшенная взрывной волной бочка покатится вниз, вторым или, в крайнем случае, третьим снарядом попасть в нее.

Инспектировавший Котловца подполковник из штаба фронта заявил, что «это мальчишество из серии охотничьих рассказов, когда за неимением дичи охотники стреляют по фуражкам, консервным банкам, бутылкам», и приказал прекратить «это безобразие».

Котловец не стал спорить и пригласил сердитого подполковника посмотреть все же, как идут стрельбы. Он даже извинился, что сегодня не заменили мишеней, других, мол, еще не сделали, а стрельбы срывать нельзя, вот и придется довольствоваться теми же бочками.

Выполнить упражнение, придуманное Котловцем, было очень трудно. Сбивали бочку с бугра почти все не более чем с двух снарядов, но в катящуюся бочку попадали только очень опытные стрелки. Пробыв на стрельбище около часа, подполковник заразился общим настроением и с интересом наблюдал за результатом каждого выстрела.

— Эх, промазал! — азартно воскликнул подполковник и, встретившись взглядом с Котловцем, отвернулся.

Но в это время очередная бочка оказалась простреленной.

— Молодец! Ай, молодец! — не выдержал подполковник.

Котловец не хотел довольствоваться такой легкой победой и залез в танк сам. Стрелял Котловец великолепно, но сегодня очень волновался.

— Никогда так не волновался на стрельбах. Надо же было доказать этому инспектору, что мишени хорошие, полезные, — рассказывал потом Котловец.

Сбив бочку с места первым снарядом, он вторым осколочным разнес ее на лету в щепки. Котловец не напрасно выбрал для себя мишенью деревянную бочку. Эффект был огромный: только что катилась бочка — и вдруг как будто бы сама взорвалась, и нет ее.

Подполковник окончательно пришел в восторг:

— Вот это меткость! Вот это комбриг! Слушай, капитан, я о твоих мишенях командующему доложу: очень интересно задумано.

— Спортивный интерес — совсем не плохо, — поучал Котловец подполковника по дороге в расположение батальона. — Вот, например, бочки. Очень хочется попасть в нее, окаянную, а не всяк сумеет. Вот то-то и оно! Хочешь попасть — тренируйся больше, приноровись к своей пушке, спроси у лучших стрелков. Смотришь — и попал. В бочку попал — во врага попадешь. Правильно я понимаю? Стрелять надо учить вовремя. А чтобы не было пустого бухания «в белый свет», надо заинтересовать стрелков.

— Правильно, правильно, — кивал головой довольный подполковник.

— То-то! — удовлетворенно закончил Котловец. — А то на посмотрели и сразу: «Безобразие!» А у меня не полигон, где я возьму другие мишени?

Сентябрь был на исходе. Пошли дожди, вздулись узкие ручейки, несущие теперь с гор мутные потоки воды. Маленькая извилистая речка выпрямилась, казалась широкой и полноводной. Не видно стало на дне ее гладких камешков, не перейти теперь по ним на тот берег: быстрый, сильный поток собьет с ног. Дождь размыл горные породы, скользкой серо-желтой жижей покрылись бетонированные дороги в горах Трансильвании, движение по ним стало еще более трудным.

Наконец, перевалив через горы, мы спустились на равнину и вышли к границе Венгрии.

В Араде, втором после Тимишоары центре Трансильвании, нас догнал тяжелый танковый полк, приданный бригаде в качестве усиления.

С профессиональным интересом рассматривали танкисты-«тридцатьчетверочники» новые тяжелые танки — на редкость красивые, могучие машины.

Танки эти не казались ни тяжеловесными, ни неуклюжими. В их строгих линиях, в длинном теле, в невысокой башне, в выдающемся далеко вперед гладком стволе мощной пушки чувствовались гармоническое сочетание и своеобразное изящество.

— Вот это машина! Красавица! — не скрывая своего восхищения, воскликнул Котловец, досконально обследовав новые танки.

— Пока мы здесь воюем, в тылу не перестают думать над тем, как бы ускорить победу, — отозвался Ракитный. — Какую машину сделали, шутка ли сказать! И это во время войны! Представьте себе путь такой машины. Какие силы приведены в движение, чтобы создать ее!

Опытный пропагандист Ракитный не преминул нарисовать нам этот сложный путь: через мартены и конструкторские бюро, через мощные прокатные станы заводов и конвейеры, у которых для фронта, для победы трудились сотни тысяч советских людей — рабочих, инженеров и техников.

И мы с еще большим восхищением смотрели на новые машины, ощущая в них не только красоту линий, мощную пушку и толстую броню, а и то, что стояло за ними: силу, могущество нашей страны, гений партии, которая неуклонно ведет всех нас к победе.

Экипажи тяжелых танков с нескрываемым превосходством смотрели на нас с высоты своих башен; принимая как должное восхищенные взгляды, они чувствовали себя именинниками.

— Смотрите, — говорили они, — нам не жалко. Посмотрите, какие на свете танки бывают, не чета вашим «малюткам»…

— Это «тридцатьчетверки»-то — «малютки»?! Лучшая в мире машина! — обижались ребята. — Ладно, посмотрим, что вы без нас делать будете! Мы-то без вас справлялись.

Похваставшись друг перед другом своими машинами, позавидовав: они — нашей маневренности и заслуженной боевой славе, мы — их сильной пушке, — стороны разошлись, вполне довольные друг другом. Знакомство состоялось.

Вечером пятого октября бригада пришла в Кевермеш. Назавтра, рано утром, мы отсюда пойдем в бой.

Не прошло и часа, как меня вызвал Луговой.

— Поедешь обратно. Передашь командиру тяжелого полка, что намеченной ранее дорогой они не пройдут: там мост не выдержит. Дашь ему новый маршрут — пусть идет в обход, через железнодорожный мост.

Я прочертила на своей карте новый маршрут полка и хотела идти.

— Подожди, — остановил меня Луговой. — Пожалуй, только мой Виктор и довезет вовремя. Не знаю, как успеешь, но успеть надо: полк к пяти утра должен быть здесь. Ясно?

— Ясно.

— Проверь, в котором часу полк снимается, и немедленно возвращайся.

Через пять минут я уже мчалась на открытой машине навстречу ночи, окутавшей землю тяжелым дождливым мраком.

Шофер у Лугового действительно был отличный, хотя майор и поругивал его частенько за лихачество. Но сейчас только такой отчаянный водитель и мог выполнить задание. С потушенными фарами, на недозволенной даже днем скорости мчались мы по скользкому шоссе. Малейшее неосторожное движение — и занесет легкий «виллис», и полетит он с крутого обрыва.

Дождь больно хлестал в лицо, глаза слезились, ветер, холодный, пронизывающий, перехватывал дыхание, но стрелки часов неумолимо отсекали драгоценные минуты, и я подгоняла Виктора: «Скорее, скорее!..»

Вихрем пронеслись через спящий город и поспели как раз вовремя: полк только начинал вытягивать машины.

Я передала командиру полка указание Лугового.

Ожидая, пока мимо нас пройдет последняя машина, оба мы — я и Виктор — с трудом отдышались, как после бега на большую дистанцию.

— Отчаянно ездите, не боитесь, — сказал мне Виктор на обратном пути. — А сказать по правде, как мне гвардии майор сказал, что вы поедете, так я и ехать не хотел. Старое матросское поверье: женщина на корабле — одно несчастье. Оказывается, женщины тоже есть отчаянные, смелые то есть.

Четвертый год я в армии. А все же не исчезает это предубеждение: мол, ты женщина. Шофер Виктор в открытую сказал то, что не раз мне приходилось слышать за спиной, когда новички спрашивали: «А этот лейтенант в бою тоже бывает?»

Хорошо еще «старички», участники Ясско-Кишиневской операции, не дают меня в обиду. А стоит перейти в новую часть — и все начнется сначала.

К нашему возвращению бригада вышла уже на исходные рубежи. До атаки осталось полтора часа, но отдохнуть не удалось. Пришел бригадный портной и принес мне новый костюм — шерстяные бриджи и гимнастерку. Переодеваясь, я нащупала рукой в заднем кармане старых брюк что-то мягкое — мамин подарок, маленького плюшевого мишку. Когда-то совсем белый, с милой удивленной мордочкой, смешными растопыренными лапками и забавным пищиком внутри, мишка теперь посерел, помялся и давно уже не пищал. Возила я его с собой все три года. Когда я лежала в госпитале, мишка очень помогал мне. Прижмешь, бывало, его к щеке — точно мамину ласку ощутишь, и боль утихнет. Сейчас мишка напомнил мне, что я давно не писала маме. Переложив медвежонка в карман нового костюма, я принялась за письмо.

ВСТРЕЧИ

Еще затемно началась артподготовка. До нас доносился приглушенный дождем, слитый воедино гул сотен орудий.

Ночь сырая, черная — в двух шагах ничего не видно. Только реактивные снаряды, описывая огненную дугу, падали где-то в расположении противника, вскидывая при разрыве сноп желто-белых искр. Тяжелый, непрерывный дождь старался прибить начавшиеся пожары, но пламя, извиваясь, припадая к земле, выдерживало борьбу с водой и, победив, снова выбрасывало свои огненные языки.

Пехота вела бой, стремясь прорвать вражескую оборону и дать нам возможность войти в образовавшуюся брешь для дальнейших действий в оперативной глубине обороны противника. Прорыв завершали на этот раз мы сами. Чуть только рассвело, танки быстро обогнали наступающую пехоту и довольно легко прорвались через вражеские траншеи. Пропустив тылы и кавалеристов, корпус, не дожидаясь подхода пехоты, стремительно двинулся вперед.

Длинное, одетое в броню, многозвенное тело танковой бригады вытянулось вдоль дороги. Выставив навстречу врагу множество пушечных, пулеметных, автоматных и винтовочных стволов, мы неуклонно продвигались вперед. Танки через одного развернули башни направо и налево, готовые каждую минуту открыть огонь в любом направлении.

По обе стороны шоссе расстилались бескрайние, уже пожелтевшие поля кукурузы. Только зеленые островки небольших рощиц несколько разнообразили и смягчали желто-бурую жесткую даль. Будто и не было позади тяжелых горных переходов, мы снова шли по равнине, совсем как в Молдавии. Только кукуруза еще выше: в ней почти целиком скрывался танк.

То, что на карте Венгрии обозначено названием какого-нибудь сельского населенного пункта, на деле представляло собой растянувшиеся на несколько километров хутора: группы из двух — четырех домиков перемежались участками земли в пятьсот — восемьсот метров. Вокруг хуторов — кукуруза и мелкие рощи.

Бои здесь были совсем не похожи на наше быстрое продвижение от Днестра до Прута. Там мы двигались колонной, в случае надобности молниеносно развертывая батальоны и в коротком бою очищая себе дальнейший путь. Здесь мы почти все время шли в боевых порядках, вынужденные атаковать каждый хутор, каждую рощицу. Объяснялось это просто: в Молдавии мы окружали большую группировку врага, и противник там направлял основные усилия на то, чтобы прорваться и уйти. Здесь, в Венгрии, немецкое командование имело возможность выставить против нас свежие силы и технику, использовать каждую высотку, каждую рощицу, чтобы задержать и уничтожить прорвавшуюся к ним в тыл крупную группу советских войск.

Бесспорно, нам было во много раз труднее сейчас, чем в прошлой операции, но каждый из нас помнил напутственные слова комбрига: «Действия нашей группы значительно облегчают продвижение частей фронта, заставляя противника делить свои резервы между фронтом и нами. Наша задача — и дальше корректировать распределение этих резервов самым губительным для врага способом: попросту уничтожить фашистские части».

На последнем совещании перед выходом комбриг повторил те же слова, что мы уже слышали, когда переходили Прут, и когда входили в Румынию, и перед переходом болгарской границы; теперь и в Венгрию мы идем с тем же: «Мы не завоевываем, а освобождаем…» Стоило пройти через тяжелые испытания войны, чтобы здесь, на чужой земле, встречать простых людей разных национальностей — румын, болгар, венгров — и знать, что мы несем им свободу!

Ломая на своем пути поспешно расставленные заграждения, отбрасывая в сторону и немцев и салашистов, занимая один за другим города, части нашего корпуса шли по только им ведомому маршруту, громя тылы гитлеровской армии, разбивая и уничтожая ее полки. Мы устремились в глубь Венгрии.

Действия крупного соединения после ввода его в прорыв вражеской обороны значительно отличаются от самых ожесточенных наступательных боев на линии фронта. От обычного для войск тыла нас отделяли десятки километров пространства, занятого противником. Как партизанам в тылу врага, нам надо было быть каждую минуту настороже. Да и действия наши были, как шутя говорили танкисты, полупартизанские. Впрочем, в какой-то мере у партизан более выгодные условия, чем у нас. У них все же есть какая-то своя база, определенный, хорошо знакомый район действий — своеобразная линия фронта. У нас ни фронта, ни тыла, только маршрут, проложенный по карте через крупные и мелкие населенные пункты, по чужим, незнакомым дорогам в глубь Венгрии. На каждом шагу подстерегают всевозможные неожиданности, и при этом у нас строго ограниченное количество боеприпасов, продовольствия, горючего.

От командиров всех степеней в таких сложных условиях требовалось все их умение, находчивость и смелость, порой граничащая с безрассудством. И, уж конечно, постоянная собранность.

Не всегда бывало ясно, с какой стороны следует ожидать противника. Какие-то свои части он выдвигал непосредственно против нас, на какие-то его резервы, подтягиваемые к линии фронта, мы наталкивались неожиданно и для себя и для немцев. Не обходилось и без курьезов.

В первую ночь нашего движения в тылу врага батальон Котловца в коротком бою разгромил колонну артиллерийского полка противника. Не ожидавшие встречи в своем тылу с советскими танками немецкие артиллеристы не успели оказать сколько-нибудь серьезного сопротивления и рассыпались кто куда. Котловец не стал их преследовать, и батальон, вытянувшись по шоссе в длинную колонну, продолжал свой путь.

Танки и автомашины шли, как всегда, в полной темноте, с потушенными фарами. Добросовестно выдерживая положенную на марше дистанцию, танкисты не подозревали, что среди танков батальона идет и немецкий бронетранспортер с пушкой.

Трудно сказать, почему немцы оказались в колонне батальона. Может быть, заблудились в темноте и вначале приняли ее за свою, а когда разобрались — было уже поздно. Или нарочно пристроились в надежде вовремя улизнуть? Кто их знает! Так или иначе, бронетранспортер с орудием добрых полночи шел среди наших танков. Уйти было некуда: от шоссе не ответвлялось в сторону ни одной сколько-нибудь удобной дороги.

Наконец батальон подошел к перекрестку, одна из дорог которого вела к недалекой роще. До утра оставалось не более двух часов, и, понимая, что встречать рассвет в таком сложном положении очень рискованно, немцы решились бежать. Достигнув перекрестка, бронетранспортер резко свернул вправо.

— Стой! Стой! — закричали автоматчики десанта одновременно с передних и задних танков. — Стой! Куда?! Заснули, что ли?

Но странная машина молчаливо уходила в сторону. Блеснул яркий луч танковой фары — это Котловец решил взглянуть на тех, кто без его приказа отделился от общей колонны.

Луч выхватил из ночи кузов автомашины в темных и светлых пятнах камуфляжа. Над незнакомым номером — буквы, похожие на перевернутое вверх ногами печатное «М».

— Немцы! — ахнули танкисты.

— Стой! — скомандовал возмущенный Котловец своему механику-водителю. — Сейчас я с ними иначе поговорю. Даром, что ли, мы их всю ночь охраняли.

Котловец вылез из башни.

— Наводи пушку под кузов! — крикнул он в люк артиллеристу. — Что? Ни черта не видишь? А ты не смотри, ты меня слушай.

Пригнувшись, капитан нацелился прищуренным глазом на ствол своего орудия.

— Левее… Правее… Чуть ниже, — командует комбат.

Артиллерист послушно крутит штурвальчики подъемного и поворотного механизмов.

Преследуемый неумолимым лучом, бронетранспортер прибавил ходу. Еще немного, и он достигнет рощи.

— Уйдут, товарищ гвардии капитан, уйдут же! — не выдержал кто-то из автоматчиков.

— Не уйдут! — отмахнулся Котловец. — Чуть повыше, друже! — крикнул он артиллеристу. — Вот так. Хорош… Огонь!

Одинокий выстрел прокатился далекими раскатами. Щепками взлетела в воздух вражеская машина, опрокинулась вверх колесами пушка. Длинная пулеметная очередь прострочила красными и зелеными стежками пространство от танка до пытавшихся бежать немцев…

— Проверить каждую машину в колонне, — приказал комбат. — Может, еще кто пристроился и желает удалиться, не попрощавшись. Нахалов надо учить вежливости. Раз уж попались, надо сдаваться честно и благородно. Никто бы их не тронул. Хорошо еще, что эти думали только о том, чтобы драпануть. Будь они посмелее, сколько бы дров могли наломать… С вечера накормили какого-то дурня, ночью сопровождаем с почетным эскортом орудие. Черт знает что такое! Приказываю смотреть в оба! — закончил он короткое совещание с командирами рот.

Вчера вечером действительно произошел такой случай.

Повар Павлик раздавал горячий суп. Моросил дождь. Солдаты, накрывшись плащ-палатками, в большинстве трофейными, поочередно протягивали свои котелки. Повар ловко орудовал поварешкой, стараясь, чтобы каждому попал в суп кусок мяса. Ему не нужно было даже смотреть на лица солдат: он давно уже знал наперечет все котелки и по ним узнавал их хозяина. Но вот, взмахнув в который раз черпаком, солдат невольно задержал руку. В этот котелок он уже наливал суп всего несколько минут тому назад. Он его отлично запомнил: уж очень грязной была посуда. Повар даже хотел прикрикнуть на грязнулю, тем более что и котелок был незнакомый, но сдержался: «Наверное, кто-нибудь из автоматчиков, замотался, бедняга, некогда и себя в порядок привести. На броне сидеть — не то что мне с кухней сзади ехать».

Мысленно посочувствовав незнакомому солдату, повар даже кусок мяса выбрал для него побольше. Но нахалов честный Павлик не любил: «Еще не все пообедали, а он за второй порцией тянется».

— За добавкой придешь потом, — заявил Павлик, отстраняя котелок. — Э, да там еще и суп есть. Ну и жадный же ты, брат!

Следующий по очереди солдат нетерпеливо оттолкнул просителя добавки. Распахнулась плащ-палатка. Павлик так и застыл с поварешкой в руке и с открытым ртом: перед ним стоял солдат в чужой форме.

— Братцы, да что же это? Немца кормим? — растерянно воскликнул наконец Павлик.

В один миг солдаты сгребли «гостя» в охапку и оттащили в сторону.

На шум прибежал Котловец. Узнав, в чем дело, капитан долго раскатисто хохотал. Немец, весь сжавшись, со страхом, исподлобья смотрел на офицера, машинально прижимая к груди котелок с остатками супа.

— Ты, что же это, с нами воюешь, а на наши харчи позарился? — спросил Котловец.

Пленный быстро заговорил, часто прикладывая свободную руку к сердцу, будто призывая его в свидетели, что он говорит правду.

— Он не немец, он — мадьяр. Он старый и больной человек. Он не воевал и не хотел воевать с русскими. Его только недавно мобилизовали, и сегодня утром в первом же бою он убежал. Он мог бы просто переодеться на каком-нибудь хуторе и уйти домой. Но он солдат, а солдат, если не хочет воевать и хочет быть честным, должен сдаться в плен. Он и хотел сдаться в плен, но заблудился, — перевел подоспевший переводчик.

— Так что же он, если такой уж честный, кухню нашел, суп съел, а в плен все-таки не сдался? — недоверчиво спросил Котловец.

— Очень кушать хотелось. Немцы мадьярские части снабжают плохо: больше суток ничего не ел. Как услышал запах горячего супа, подумал: «Поем, если удастся, а потом сдамся. В плену, может, не сразу поесть дадут», — грустно ответил пленный.

Он действительно был пожилой человек и очень тощий, в глазах застыла голодная тоска. Страха в них не было — только голод и какая-то безразличная покорность судьбе.

Котловец мельком глянул на окруживших пленного танкистов; они смотрели на мадьяра с явным сочувствием.

— Накормите его до отвала, водки дайте, пусть согреется. А потом… — Котловец задумался, еще раз окинул взглядом сгорбленную фигуру пленного и, вынув блокнот, быстро размашистым почерком написал несколько строк, — потом отпустите его на все четыре стороны. А это вам что-то вроде пропуска. — Он сунул мадьяру в руку листок из своего блокнота.

«Как сознательный гражданин венгерского народа, не желавший воевать за фашистов и добровольно сдавшийся в плен, отпущен домой. Командир советского танкового батальона гвардии капитан Котловец», — прочел пленному переводчик записку комбата.

Танкисты наперебой угощали мадьяра. От выпитой водки и огромного количества поглощенной еды у него посоловели глаза.

— Кушай, кушай! Знай русскую душу! Домой пойдешь, к бабе своей. Баба у тебя есть? И детишки, наверное. Иди, расскажи своим-то: хорошие люди в Венгрию пришли. Помочь вам всем хотим: и немцев и всяких там ваших салашистов прогнать. Жить хорошо будете, — приговаривали ребята.

Мадьяр только кивал головой: «Да, да», — и растерянно улыбался.

Но далеко не все мадьяры из армии Салаши с такой готовностью сдавались в плен, и далеко не все немцы думали только о том, чтобы «драпануть».

Были встречи и посерьезнее.

Утром следующего дня в бригаду приехал заместитель командира корпуса полковник Литвиненко. Пожалуй, в соединении он был самым старшим по возрасту; все, и солдаты и офицеры, знали, что он воевал еще в годы гражданской войны, крепко уважали его и старались всячески беречь, Литвиненко добирался до нас всю ночь, очень устал, хотя и не подавал виду, и был голоден. Командир бригады решил дать ему возможность отдохнуть и хорошенько позавтракать.

Обстановка была как будто спокойной, противника поблизости не заметно, и комбриг, приказав батальонам и штабу выдвигаться, сам задержался на хуторе, с тем чтобы после завтрака нагнать бригаду. На хуторе остались бронетранспортер и «виллис» Литвиненко, танк командира бригады и «виллис» с радиостанцией комбрига. Из офицеров штаба при рации осталась я.

Прошло более часа после того, как замыкающие машины бригады скрылись за поворотом дороги, когда наконец и мы тронулись в путь. Посовещавшись, полковники решили идти не по шоссе, а напрямик. Все машины у нас высокой проходимости, грунт хороший, кукуруза нам не помеха, зато сэкономим время и выйдем к намеченному пункту одновременно с передовыми частями бригады.

Как порешили, так и поехали. Впереди на бронетранспортере шел Литвиненко, за ним — его «виллис» и машина комбрига. Маленькую колонну замыкал танк, командовать которым было поручено мне.

Мы свернули с шоссе и поехали полем. Перед нами, насколько охватывал глаз, раскинулась картина осеннего обилия и плодородия. Кукурузу здесь уже успели убрать. Початки вывезены с поля, а длинные стебли с пожелтелыми острыми листьями собраны в снопы так, как у нас обычно вяжут рожь. Мы объезжали аккуратные скирды, стараясь не нарушать их порядка, уважая труд землеробов. Может быть, окажись мы сразу после перехода своей государственной границы на земле Германии, первое законное чувство мести помешало бы солдатам бережно относиться к имуществу и плодам труда населения. Да и то только именно первый порыв горестных воспоминаний о своей разграбленной родной земле помешал бы на первых порах отличить труженика от фашиста. Очень скоро гуманизм, присущий советским людям, все равно взял бы верх. Так оно и было в действительности там, в Германии.

Но мы шли по Венгрии, третьей по счету стране за последние два месяца, и нам ли забыть благодарность народов Румынии и Болгарии за их освобождение от фашизма? Пусть Венгрия еще считается союзницей Германии, пусть против нас еще сражаются воинские части салашистов, мы уже на опыте научились видеть разницу между теми, кто поддерживает гитлеровский режим, и простым народом, мечтающим о свободе и национальной независимости своей родины. Разве те, кто так заботливо вязал снопы из кукурузных стеблей, хотели войны? Ни один наш солдат не мог без особой нужды поднять руку на крестьянские посевы. Не позволяла сеять разруху в чужой стране высокая гордость старших и сильных, пришедших помогать, а не уничтожать. И так высока была эта гордость, с такими чистыми, благородными побуждениями прислала Родина нас на поля Венгрии, что каждый солдат, каждый офицер считал бесчестным для себя очернить свою армию поступком, недостойным великой миссии, возложенной историей на советского человека.

Земля, по которой мы шли, была чужая, но обрабатывалась она тяжелым трудом простых людей, а в нашей стране привыкли уважать труд. Не знаю, точно ли такие мысли были у окружающих меня солдат, но, судя по выражениям их лиц, по тому, с каким просто человеческим интересом рассматривали они заботливо обработанное поле, — я была уверена, что и они думают нечто подобное.

Тишина и покой, окружившие нас, несколько снизили обычную бдительность. Маленькая колонна растянулась. Двигались неторопливо, как-то задумчиво, забыв о войне, о том, что на каждом шагу наш малочисленный отряд может подстерегать враг. Беспечность на войне, особенно в тылу врага, не проходит безнаказанно: противник напомнил о себе неожиданно вырвавшейся навстречу нам из-за ближайшей скирды пулеметной очередью и следом за ней треском множества автоматов.

Я едва успела удержать руку командира танка, протянутую к электропуску пушки.

— Не стреляй! Там наши! (Бронетранспортер и «виллисы» были скрыты скирдами, из которых немцы вели обстрел.) Вперед! Дави гусеницами! — прокричала ему прямо в ухо.

Танк рванулся так стремительно, что я едва удержала равновесие. Как разъяренный зверь, метался танк между скирдами кукурузы, разбрасывая их в стороны, подминая под себя все живое и мертвое, — мы спешили на помощь своим командирам. Теперь, в бою, когда по самому высокому счету на первый план выступает жизнь товарища, командира, мы, не задумываясь, уничтожали аккуратные скирды так же, как на родных полях, когда этого требовал суровый приказ войны.

Обеспокоенные судьбой наших полковников, мы с командиром танка, забыв обо всем, не сговариваясь, высунулись по пояс из башни. Не сдерживаемые фуражкой, у меня разметались на ветру косы. Куда девалась фуражка, не помню: то ли сбило ветром, то ли пулей. У командира танка по щеке струилась кровь, это-то уж наверное не от ветра.

Наконец мы увидели «виллис» командира бригады и немного поодаль бронетранспортер. Комбриг стоял, положив автомат на ветровое стекло, и стрелял прямо перед собой; с заднего сиденья вели огонь его адъютант и радист. С бронетранспортера Литвиненко одиноко стучал пулемет.

— Заходи справа! Оттуда больше всего стреляют. Прикроем комбрига! — крикнула командиру танка.

Тот исчез в люке. Еще минута, и танк как вкопанный остановился около «виллиса», прикрыв его собой.

В одно мгновение полковник оказался на танке.

— Лети к Литвиненко, он там один! Пусть отступает сюда, к нам! Мы вас прикроем! — крикнул мне полковник.

Прямо с борта танка спрыгнула на сиденье автомашины.

— Гони!

Но машина пробежала не более сотни метров: пробитые пулей, сразу спустили баллоны.

— Бежим! — скомандовала радисту и выхватила пистолет.

Мы уже почти добежали до бронетранспортера, когда я каким-то шестым чувством ощутила на своей спине чужой пристальный взгляд. Оглянулась. По спине пробежал холодок, на какое-то мгновение стало жутко. И не от пистолета, направленного прямо на меня, а от того, как хладнокровно прицеливались водянисто-серые глаза вражеского офицера — жесткие, холодные, безразличные. Лицо его не запомнилось. Но эти глаза, кажется, не забуду всю жизнь. В них воплотилось мое представление о палаче, об убийце, о фашисте. Это глаза голодного удава — остекленевшие, неумолимые, пустые. В них была пустота смерти, леденящая бездна. Сорвись в нее — и все живое и прекрасное превратит она в бесформенные кровавые куски, и сделает это равнодушно, цинично, без последующих тягостных воспоминаний и кошмарных снов, присущих, как правило, обыкновенному преступнику.

Но все эти ассоциации и думы пришли позже, в ту минуту, содрогнувшись от непонятного ужаса, я выстрелила почти наугад, но целясь. В ответ раздался крик, голова и рука исчезли. Выяснять, убит он или только ранен, было некогда, — подбежала к бронетранспортеру.

Полковник Литвиненко, побледневший от напряжения и боли, окровавленными пальцами сжимал рукоятки пулемета и, не отрываясь от него, стрелял. У ног его на полу машины лежал убитый пулеметчик; другому, раненному в голову, шофер неумело, негнущимися пальцами пытался наложить повязку.

— Товарищ полковник, надо отходить к танку. Впереди лес, там немцев, наверное, не счесть, — сказала, едва переводя дыхание.

— Садись за руль, — приказал полковник шоферу не оборачиваясь.

— Товарищ полковник, ради бога, сядьте на пол: все-таки какая-никакая, а броня. Мы сами с пулеметом справимся, — взмолилась я.

— Кто будет у пулемета, ты? Не видишь, что это значит? — Литвиненко кивнул в сторону убитого солдата.

Я поняла, что мне пулемет он не отдаст. Мы берегли его, как старшего, но и он, как отец, думал о нас, молодежи. Решение вопроса пришло неожиданно. Радист, прибежавший вместе со мной, тот самый худенький белобрысый мальчик, который два месяца тому назад на высоте у Прута спас мне жизнь, подошел к полковнику и молча положил свои руки на руки Литвиненко.

— Дайте мне. Я умею, — сказал просто, но с такой твердостью и неожиданной внутренней силой, что полковник безропотно уступил ему свое место и опустился на пол.

— Товарищ полковник, дайте я вам хоть руку перевяжу, — попросила я, вынимая индивидуальный пакет.

— Не надо. Пустяки, царапина. Откуда только взялись такие мелкие осколки, от брони, что ли? Ты его лучше хорошенько перевяжи, если сумеешь. — Он бережно приподнял раненую голову пулеметчика и положил себе на колени.

Осторожно бинтовала раненого, а сама не сводила глаз с радиста. Солдат стоял, широко расставив ноги, уверенно, с силой передвигая пулемет по турели, безостановочно стрелял. Пулемет был ему послушен, будто почувствовал твердую руку хозяина, и заливался ровной, без перебоев, победной трелью.

Радист больше не казался мне ни маленьким, ни щуплым. Было немного стыдно за то, что до сих пор всегда обращалась с ним несколько снисходительно и посмеивалась над тем, как он в страхе перед начальственным выговором, растерянно моргал белесыми ресницами. Нестерпимо захотелось встать и заглянуть ему в лицо. Глаза, говорят, зеркало души. Человек, стоящий в рост у пулемета под градом вражеских пуль, должен иметь сердце из стали и душу героя. И глаза у него, наверное, большие, ясные и светлые, а если есть в них злость, так это благородная злость солдата, сражающегося с врагом в честном бою. Такими глазами солдаты сорок первого года умели видеть сквозь годы лишений и боев нашу победу.

Глаза! Я невольно вздрогнула, вспомнив те, холодные и равнодушные, которые целились сегодня в меня. Может быть, такие же в эту минуту берут на прицел нашего мужественного пулеметчика? Но немцы почти прекратили стрельбу. Бронетранспортер подошел к танку, а с такой ощутимой силой одними автоматами трудно справиться.

— Пойдем обратно. На открытом месте они нас не посмеют тронуть, — решил полковник, — «виллис» возьмем на буксир.

— Да, мой-то тоже надо выручать, — спохватился Литвиненко.

— Где он?

— Там, в скирдах спрятался. Я сам за ним схожу, — заторопился Литвиненко.

— Да вы что, с ума сошли? Что, мы без вас не справимся? — воскликнула я, забыв о всяком почтении к начальству.

— И без тебя тоже, — отрезал комбриг. — Мы все останемся в бронетранспортере. Немцев отсюда отогнали, так что все в порядке. Танк мигом притащит его сюда.

«Тридцатьчетверка» на полном ходу подлетела к машине Литвиненко и, зацепив ее буксиром, доставила к нам. К общему удивлению, рядом, с шофером сидел венгерский офицер.

— Откуда ты его взял? — спросил шофера Литвиненко.

— Сам пришел. Я лежу около машины да посматриваю по сторонам, вдруг вижу, ползет кто-то. А у меня ни пистолета, ни автомата, ну — никакого оружия. Так просто для острастки крикнул: «Стой!» А он вдруг по-русски: «Возьми, — говорит, — меня в плен». Подпустил я его. «Лежи, — говорю, — рядом. Живы будем — попадешь в плен». Он парень хороший, свойский. Немец какой-то на нас полез, так он его ухлопал. «Я, — говорит, — их пуще вашего ненавижу».

Офицера допросили. Он охотно рассказал все, что знал. Впрочем, известно ему было немного.

Стало понятным, почему противник, так яростно вначале обстреляв нас, довольно быстро отступил. Мы наткнулись на остатки ранее разгромленного нами же саперного батальона. Заметив, что мы свернули с дороги, они решили, что русские обнаружили, где они скрываются, и идут их добивать. Офицер уверяет, что немцы пропустили бы нас без единого выстрела, если бы знали, что мы просто проходим мимо и нам до них нет дела. Сам он попал сюда случайно: его послали собирать рассеявшийся мадьярский полк.

— Да разве соберешь теперь наших солдат! Наверное, по домам разошлись, — улыбнулся офицер.

— А что говорят о нашей группе, действующей в немецком тылу? — спросил комбриг.

— Многое говорят. Говорят, что только безумные люди могут добровольно согласиться на полное окружение себя противником. Немцы считают, что вам нет выхода. Вы оторвались от своих почти на сто километров и уходите все дальше и дальше. Немцы предпримут все меры, чтобы вас раздавить. Но знаете, — сказал он почему-то шепотом, — в наших частях ходят разговоры, будто у вас есть какое-то особое оружие, с которым вы ничего не боитесь и обязательно победите. У нас, в венгерских войсках, многие в это поверили. Смелые и очень уж уверенные действия вашей группы привели к такому сильному брожению в мадьярских частях, что немецкое командование нам почти перестало доверять.

— Вот это хорошо! — воскликнул комбриг. — Однако пора трогаться, мы и так сильно задержались. Поедете с нами, — сказал он пленному, — на месте побеседуем подробнее. То, что вы говорите, очень важно и интересно.

И снова пришел в движение наш маленький отряд. Теперь командир бригады едет в танке, а я на бронетранспортере с Литвиненко. На ходу бинтую, наконец, пальцы Литвиненко. Сотворила что-то вроде толстых марлевых перчаток. Полковник критически осмотрел мою работу и вдруг рассмеялся.

— Бинтуешь-то ты хорошо. А вот на начальство кричать не положено.

— Так я же за вас испугалась.

— Ну ладно, ладно: я ведь шутя. Спасибо тебе за заботу! Ваша сестра всегда вот так. Помню, знал я одну женщину еще во время гражданской войны. Ромб носила — бригадный комиссар. Только танков тогда не было, она в кавалерии служила. У нее похожий характер был — никому спуску не давала. Была такая шестая Чонгарская кавалерийская дивизия. Может, слыхала? Вот в этой дивизии мы с ней вместе и служили.

— А вы не помните, как ее фамилия? — волнуясь, спросила я.

— Фамилии не помню. Помню, звали ее Машей, еще помню — стихи она писала.

— Может быть, такие? — стараясь сдержать охватившее меня радостное волнение, спросила я и прочла:

Ты коммунист?

Так служи же примером отваги и чести.

Будь беспредельно правдив и чист,

Чтоб все сказали тебе без лести:

«Ты — коммунист!»

К врагам проклятым не знай пощады,

За все обиды отомсти.

Умри, герой, коль в жертву надо

Жизнь принести.

— Постой, постой, а ты откуда их знаешь? Погоди. Как там дальше?..

Зарделись зори сражений новых,

И свет кровавый борьбы лучист.

Так помни ж, воин, боец суровый:

Ты — коммунист! —

запинаясь, прочел полковник. — Правильно?

— Правильно.

— Просто удивительно, откуда ты их знаешь! Тебя тогда и на свете не было. Я-то их на всю жизнь запомнил. Понимаешь, я совсем мальчишкой был — и вдруг боевой комиссар, женщина с дореволюционным партийным стажем, читает стихи о том, каким должен быть коммунист. Такое нельзя не запомнить… — Полковник даже помолодел от нахлынувших воспоминаний. — Признавайся, кто тебе их до меня прочитал?

— Моя бабушка. Она и есть та самая Маша…

— Да что ты говоришь! Где она сейчас? Жива?..

— Жива. И характер все такой же — никому спуску не дает. Недавно, когда я получила орден и из политотдела послали поздравительное письмо моей семье, она ответ прислала: всех в гости приглашает после войны.

— Приду, обязательно приду! Нет, вы только подумайте, что получается! — Полковнику явно недоставало аудитории, и он обратился за сочувствием к пленному. — Это выходит, что мне довелось воевать на двух больших войнах за Родину, и — надо же так случиться! — воевать вместе с двумя поколениями женщин: бабушкой и внучкой.

Мадьяр вежливо улыбался. Полковник задумался. Некоторое время ехали молча, погруженные в свои мысли. Я думала о том, что, пожалуй, жизнь не раз уже учила меня смотреть на людей и события шире и глубже. Вот и радиста своего как-то проглядела, не сумела раньше оценить. И стихи бабушкины, которые она часто читала кстати и некстати, считала блажью, а полковник помнил их столько лет, и, может быть, не один он.

— А стихи хорошие, — задумчиво произнес полковник, словно отвечая моим мыслям. — Может быть, как стихи-то они неважные. Не знаю. Не специалист. Но звучали они в то время крепко, правильно звучали!

— Они и в наше время крепко звучат, — неожиданно раздался слабый голос раненого пулеметчика. — Товарищ полковник, я еще перед боями просил у вас рекомендацию в партию. Заявление-то я подал. Напишите, как выйдем к своим?

— Напишу, обязательно напишу!

— Спасибо, товарищ полковник, оправдаю. И к вам, товарищ лейтенант, есть просьба.

— Я тоже дам рекомендацию.

— Спасибо, только две рекомендации у меня уже есть. Одну командир роты дал, вторую — товарищ, тот, что убили сегодня, — мой второй номер. Вы мне стихи эти на бумажке запишите, не сочтите за труд.

— И мне напишите, пожалуйста, — неожиданно попросил мадьярский офицер. — Я ведь тоже коммунист. Только об этом я вам расскажу позже.

«КОТЛОВЕЦ, ВПЕРЕД!»

Впереди нашей бригады шел 1-й танковый батальон. Я догнала его на танке Лугового с приказом «очистить дорогу бригаде через город Бекешчаба».

Вспыльчивый, шумный, бурно выражающий свои мысли и чувства, Котловец сейчас был неузнаваем. Спокойный, подтянутый, он выслушал приказ, ни разу не перебив меня, и коротко сказал: «Ясно». Облокотившись на броню танка, он что-то быстро набросал на своей карте. Снова я узнала прежнего Котловца только тогда, когда, сунув за голенище толстый карандаш и лихим жестом сбив шлем на затылок, он громко сказал:

— Не город, городишко, а взять надо побыстрее. Мост там есть, как бы не взорвали. Попробуем взять с ходу.

Теперь я уже сама убедилась в том, о чем мне рассказывали товарищи. При всей своей отчаянной храбрости Котловец в бою был очень осторожен. Он взвешивал каждое свое решение, сочетая боевой азарт с командирским расчетом.

— Ты с нами, лейтенант, или домой поедешь? — спросил он меня.

— С вами. Новожилов, Ракитный и штаб в нескольких километрах отсюда ждут, пока вы откроете дорогу, а мне приказано быть с вами и, если понадобится, вызвать Новожилова на помощь.

— Держись поближе ко мне. Эх, нравятся мне такие бои: тут и развернуться есть где и мозгами пораскинуть!

Котловец повел батальон на город. Мой танк шел рядом с танком комбата. Но город встретил нас таким яростным огнем, что Котловцу пришлось оттянуть батальон снова под прикрытие высоченной кукурузы. Пока мы, отстреливаясь, пятились, комбат, видимо, пораскинул уже мозгами. Оставив на месте взвод танков, он приказал командиру вести непрерывный огонь, перемещаясь с места на место и создавая видимость маневра большой части, сам же с батальоном пошел в обход. Высокая кукуруза скрывала машины; только над колышущимися желто-зелеными листьями как бы сами по себе бежали, выгибаясь, тонкие металлические стержни — антенны. Прижимаясь к броне, солдаты с трудом успевали отмахиваться от больно хлещущих по лицу жестких кукурузных стеблей.

Гарнизон города, увлеченный боем с якобы отброшенным после атаки противником, не заметил маневра Котловца. Батальон ворвался с северо-запада, ударил в тыл и в течение сорока минут очистил город, уничтожив до полка пехоты противника и множество пушек и автомашин. А в поле перед городом стоял с высоко вздернутой вверх пушкой танк с большой рваной раной в боку. Рядом с ним беспомощно перевернутая башня второго догорающего, искореженного взрывом танка. «Большая танковая часть», маневрировавшая перед городом, выполнила поставленную перед ней задачу.

У моста, в центре городка, Котловец остановился, выскочил из машины и, удостоверившись, что мост цел, подошел ко мне:

— Теперь веди сюда штаб и всех Ракитных и Новожиловых. Дорога свободна.

По радио я доложила Луговому о взятии города. Луговой приказал мне выехать навстречу.

— А ты стреляешь ничего, — сказал Котловец, пожимая на прощанье мне руку. — Ты ко мне приезжай, нечего зря в штабе пропадать! А не даст начальство танк, приходи, любой доверю, целую роту доверю.

У меня горели щеки, и я чувствовала, что от радости краска заливает лоб, уши, шею. Сам Котловец похвалил за стрельбу! А ведь известно, что он не так уж щедр на похвалы. И почему я езжу на чужом танке, не имею своего и кочую от батальона к батальону? В кои веки стрелять приходится, счастье и то, что еще не разучилась.

Возбужденная недавним боем, подбодренная похвалой самого Котловца, я так и заявила Луговому при встрече:

— Хочу в батальон, на роту.

Луговой посмотрел на меня, устало покачал головой и вдруг рассердился:

— Котловец сманил, ну что ты скажешь! Войны ей мало! Вот посажу в тылах да заставлю донесения писать, тогда посмотрим, как запоешь! Послушай, ну где, где я сейчас возьму офицера связи? Вот подожди, еще подрастешь, подучишься, я из тебя хорошего заместителя себе сделаю.

— Не хочу я быть заместителем. Да и не прошусь немедленно на роту. Я прошу об одном: если у вас выйдет из строя какой-нибудь командир, то из работников штаба вы меня первую пошлете заменить его.

— Договорились, — согласился Луговой.

Перед рассветом колонна штаба с частью батальона Котловца повернула в тумане чуть левее и с ходу вскочила в какой-то большой город. Город спал. Сонный полицейский на углу посторонился, пропуская мимо себя танки и машины. Чеканя шаг, прошел немецкий патруль, солдаты даже не посмотрели на нас. В городе были немцы. Мы поняли свою ошибку только тогда, когда основная часть машин уже втянулась в город. Разворачивать танки и открывать стрельбу по неизвестным нам, скрытым в городе силам врага было совершенно бессмысленно. Гитлеровцы не ждали нас к себе так скоро, и вид танков и машин, спокойно пересекавших в темноте город, не произвел на них особенного впечатления: мало ли сейчас происходит всяких перемещений в немецких и венгерских войсках.

— Занять почту! — приказал комбриг, когда мы проскочили по асфальтированным улицам мимо высоких зданий с балконами, мимо магазинов с закрытыми ставнями, мимо бульваров и площадей.

Но вот почтамт. Автоматчики побежали по широким ступенькам к дубовым створчатым дверям и заняли здание. По тротуару, ничего не подозревая, провожая равнодушным взглядом машины, прошел вражеский патруль.

Справа, в центре города, железнодорожный мост. Батальон Котловца оседлал дорогу к мосту и на противоположную сторону, лязгая гусеницами по рельсам, перешел взвод танков.

Когда последние машины бригады вышли за пределы города и остановились у домиков на окраине, все основные узлы были заняты нашими солдатами. Уничтожить немногочисленные и редкие патрули было совсем несложным делом. Проснувшиеся по тревоге при первых выстрелах немцы увидели направленные на казармы жерла советских танковых пушек и бросились врассыпную. Многие бежали по крышам к неизвестным нам проходным дворам. Солдаты и офицеры венгерского батальона, воспользовавшись случаем, просто-напросто переоделись в гражданскую одежду и стали разбегаться по домам.

Город был взят настолько бесшумно, что большинство жителей лишь утром узнало, что за ночь город заняла советская воинская часть.


Не думала я, когда Котловец обещал доверить мне роту, что вижу его в последний раз: на четвертые сутки, ночью, погиб в бою наш комбат-богатырь. Погиб Котловец так же мужественно, как прожил короткую свою славную жизнь. Только после его гибели я узнала, что ему было всего двадцать шесть лет.

Котловец шел, как всегда, на головном танке. Ночь выдалась темная, да еще сгустившийся туман скрыл все в своей непроглядной тьме. Танки шли без света, и командиры, чтобы облегчить механикам возможность движения, выбрались наружу; сидя на броне у открытого люка механика-водителя, до рези в глазах всматриваясь в темноту, они рукой указывали путь: прямо, правее, левее… Сидел на броне своего танка и Котловец. Впереди показался темный силуэт рощи. Котловец остановил колонну и только успел крикнуть командовавшему его десантниками лейтенанту: «Пошли-ка, дружок, к тем деревьям людей, проверь, что там!..» — как сноп огня вырвался из темной рощи и с воем пронеслись снаряды. Один разорвался перед танком комбата.

Котловец откинулся на броню танка. «Комбата убили!» — не своим голосом закричал механик-водитель. К Котловцу бросились артиллерист и заряжающий его танка:

— Товарищ капитан, что с вами?

Их оборвал властный окрик:

— По местам! Огонь из всех стволов по роще!

Видя, что они еще колеблются, Котловец сказал вдруг очень тихо и твердо:

— Я приказал «огонь»! — И выкрикнул: — Почему мешкают?

Над головой Котловца ухнула пушка его танка; механик-водитель говорил, что слышал, как комбат похвалил: «Орлы!» — но тут еще один вражеский снаряд попал прямо в борт машины. Это был последний снаряд врага: гитлеровцы получили отпор и, воспользовавшись темнотой, поспешили уйти. Когда оглушенные танкисты выбрались из танка, они нашли своего комбата распростертым на земле; он был мертв: осколок снаряда попал ему в висок.

Мы с Луговым подъехали тогда, когда бережно завернутое в плащ-палатку и накрытое брезентом тело Котловца было уже крепко привязано на борту танка.

Танкисты не хотели хоронить своего комбата в чужой земле.

— Пусть будет с нами. А как выйдем к фронту, будем просить у командующего самолет — похороним на Родине, — объяснил кто-то Луговому.

Поправляя брезент, глухо плакал его механик-водитель… Я почувствовала, что у меня похолодели и дрожат руки. Разглядев в предрассветном сумраке большое безжизненное тело этого еще так недавно полного жизни и кипучей энергии человека, я, захлебнувшись слезами, уткнулась лицом в мокрый, грязный брезент, укрывший Котловца.

Луговой приказал командиру первой роты старшему лейтенанту Антонову, принять батальон.

— Ну что ж, лейтенант, поехали, — сказал Луговой. — Для нас Котловец не умер: он будет жить до тех пор, пока мы будем хранить о нем память, а мы его никогда не забудем.

— Вы, товарищ майор, не обращайте внимания на то, что я плачу.

— Плачь, если можешь. Я бы и сам заплакал, да не могу. Очень больно терять боевых друзей, когда победа так близка и окончание войны не за горами!

К полудню перед небольшим городком, крестообразно раскинувшим свои домики на перекрестке двух шоссейных дорог, сильнейший огонь противника остановил танки батальона Котловца. Укрывшись поодаль, в небольшом перелеске, танки изредка отстреливались. Луговой — комбрига вызвали в штаб соединения — тревожно наблюдал за действиями батальона, командование которым доверил молодому офицеру. Эта задержка могла ослабить общий темп стремительного движения вперед. Знал Луговой и другое: не оправились еще танкисты от потрясения после трагической гибели Котловца.

— Бери мой танк, — вызвав меня, приказал Луговой. — Выходи вперед и передай Антонову: сейчас мало скомандовать «вперед» — надо уметь повести людей за собой. Напомни, что город следует взять с ходу, резким броском и любой ценой, сзади нас крепко поджимают.

Экипаж танка Лугового с высоты башни смотрел в сторону танков Котловца.

— Стоят? — спросила я, взбираясь на танк.

— Стоят, дьявол им в печенку! — откликнулся механик-водитель Василь, длинный и мешковатый с виду парень в сдвинутом на затылок танковом шлеме.

— Почему они стоят, товарищ гвардии лейтенант? — волновался радист. — Неужели они не понимают, что остановка сейчас смерти подобна?!

— Смерти подобна! — огрызнулся Василь. — Устали хлопцы, вот почему. Мы-то с тобой всего ничего в бою были: раз с майором да вот с лейтенантом, — он указал на меня, — два раза. А они уже которые сутки в бою да в бою! И комбат у них погиб!

— Сейчас мы им поможем, — сказала я. — Смотри, Василь, мы должны выйти так, чтобы нас каждый танк батальона видел и чтобы не подставить свой бок вражеским батареям. А ты настрой рацию на волну батальона Котловца и слушай, что там у них, — приказала я радисту.

Танк сорвался с места, сразу набрав скорость. Нырнув носом в неглубокую канаву, он вышел на шоссе.

Вспышки выстрелов со стороны противника участились: наш танк заметили.

— Нас видят из города, — доложил артиллерист.

— Пусть смотрят, веди огонь только на поражение, если ясно увидишь цель.

И, переключив на себя радио, я передала приказ Лугового: «По приказу тридцать первого, Котловец, вперед!»

— Какой Котловец? — прогудел в шлемофоне удивленный возглас Василя.

Я-то знала, какой Котловец…

Бывают в жизни минуты, когда вдруг в памяти озарится ярким светом, затмив все остальное, одно слово, одна где-то услышанная или прочитанная мысль — и ты мгновенно поймешь, что именно этого слова и не хватает, именно оно необходимо. Так было и сейчас. С быстротой молнии промелькнули слова из «Оптимистической трагедии»: «Помни, что и с м е р т ь б ы в а е т п о л и т и ч е с к о й р а б о т о й». Не задумываясь больше, я отдала команду, так удивившую моего водителя: «Котловец, вперед!»

В первом батальоне поняли меня. Всколыхнулась зелено-желтая стена кукурузы, и впереди нас на шоссе выскочил танк. Это был танк с телом Котловца. «И сейчас Котловец впереди!..»

Один за другим выходили танки. Они шли прямо по кукурузе, по обочине шоссе, шли молча, без выстрелов, экономя снаряды.

Вдруг из-за крайних домиков медленно выползли темные машины с бело-черными крестами на борту.

В таком бою, где мой танк грудью идет на вражеский, я была впервые. Фашистские машины приближались. Непрерывно и беспорядочно стреляя, они медленно выдвигались нам навстречу.

Антонов скомандовал:

— Не снижать скорости! Атакуем фашистскую нечисть! Огонь!..

Отчаянно сражался батальон Котловца, уничтожая и факелами зажигая на последнем боевом пути своего комбата танки врага, вдавливая в землю фашистские орудия. Наш огонь был таким сильным и наши машины столь стремительно шли навстречу вражеским, что черные танки не выдержали и стали отступать. Василь догнал на улице пытавшийся улизнуть бронетранспортер с пушкой на прицепе. Он только успел крикнуть нам «Держись!» и с силой бросил всю массу танка на бронетранспортер. Машина опрокинулась, в воздухе беспомощно завертелись ее колеса.

Открыв люк, я высунулась по пояс из башни: наши танки стояли вдоль широкого шоссе, изредка постреливая из пулеметов в сторону обнесенных высокими заборами дворов, откуда еще порой вылетали вражеские пули. Не обращая внимания на стрельбу, автоматчики десанта прочищали дворы и дома, выгоняя из них солдат противника.

— Доложи майору Луговому: «Кейшуйсалаш занят», — приказала я радисту.

— Гвардии майор приказал нам вернуться и встретить штаб, — передал ответ майора радист.

Подошел старший лейтенант.

— Сейчас надо обеспечить подход штаба и остальных частей бригады, — сказала я ему.

— А вы?

— Только временное усиление, — пошутила я и сама удивилась тому, с каким легким сердцем сказала это. — Я еду встречать штаб.

— Мы можем послать кого-нибудь другого.

— Ну уж нет, это моя прямая обязанность. Я теперь, пожалуй, своей должности никому не уступлю; она, оказывается, действительно и боевая и полезная.

Старший лейтенант, недоумевая, смотрел на меня, он ничего не понял, да я и не ему говорила — себе.

ГДЕ РАКИТНЫЙ?

Важное обстоятельство заставило бригаду на некоторое время задержаться на месте: мы потеряли связь с батальоном Ракитного. Ракитный выполнял специальную задачу и за все время, пока была с ним связь, сообщал только о коротких перестрелках да о мешающих продвижению болотах и каналах.

Последняя радиограмма была тревожная:

«Завязал бой с танками противника, атакуют с вашего направления».

Через несколько минут снова:

«Продолжаю бой, меня пытаются окружить. Танков противника много. Обеспечьте себя с моего направления».

После этого Ракитный безнадежно замолчал. Неужели батальон уничтожен? Но ведь не может быть, чтобы погибла все сразу и никто не успел хоть что-нибудь передать. В чем же тогда дело? Где батальон Ракитного? Почему он молчит? Как ни бились, как ни вызывали Ракитного радисты, наладить с ним связь не удалось.

Обстановка создавалась напряженная. Мы в глубоком вражеском тылу. По данным разведки, из четырех дорог, выходящих из городка, три заняты противником, который подтянул тяжелые танки, самоходные установки и много артиллерии. Мало того: с северной окраины вдоль шоссе с воем неслись тяжелые снаряды, и там засели немцы.

— Это уже нахальство! — возмутился Новожилов, которому комбриг приказал очистить для себя жизненное пространство: северная окраина села предназначалась для его батальона.

Новожилов решил, зайдя с тыла, заставить гитлеровцев либо принять бой, что для них было невыгодно, так как их «пантеры» замаскированы в тесных дворах, либо выйти на дорогу, под огонь танкового батальона. Мысль эту подали разведчики, рассказав, что, уверенный в безопасности, противник совсем не наблюдает за своим тылом.

Разведчики даже побывали на соседних улицах и чуть ли не в соседних домах и знали совершенно точное расположение двух замаскированных «пантер» противника.

В обход пошли два танка. По огородам, близко прижимаясь к домам, прошел один танк; второй, готовый поддержать первого огнем, следовал на некотором расстоянии.

Первый танк младшего лейтенанта Маркова благополучно достиг задней стороны того дома, под прикрытием которого стояли фашистские танки, но атаковать их оказалось невозможным: «пантеры» были скрыты высоким дощатым забором и длинным сараем за ним. Командир танка вылез из машины и добежал до забора. Стена у сарая тонкая, за стеной слышен шум моторов. Звук выстрела заставил Маркова отпрянуть от забора: в сторону села пролетел снаряд.

— Вот гады! — Марков вернулся к своему танку, прижавшемуся к выступу амбара.

— Слышишь? — обратился он к механику. — Не глушат двигателя. К чему бы это?

— Драпать думают, как стемнеет. Напакостят — и ходу, — ответил с видом бывалого человека девятнадцатилетний механик-водитель, только недавно прибывший с пополнением.

— Слушай, Петька, — Марков обхватил его за плечи, — скажи-ка, сможешь ты свалить одним духом забор и проломить сарай, а? Хочу атаковать через сарай! От тебя все зависит. Сможешь?

На курносой физиономии механика-водителя одно за другим отразились самые противоречивые чувства: и удивление, и радость, и сомнение.

Заблестели глаза: от него, от Петьки, зависит сейчас, будет атака или нет, совершит ли его танк подвиг? Расправились узкие юношеские Петькины плечи, так и подмывало небрежно сказать: «Сарай-то? Не такие вещи делали, не то бывало. А тут, тьфу ты, какие-то дощечки!» Но никаких особенных «вещей» еще не приходилось совершать младшему сержанту Петру Климову. И, чувствуя свалившуюся на него ответственность, подавил он в себе «Петькино» бахвальство и, как подобает младшему сержанту, ответил:

— Есть провести танк через забор и сарай на сближение с противником!

Молодой механик-водитель немного подал танк назад, чтобы взять большой разгон, резко дал газ и с ходу врезался в доски забора.

Не успели немцы сообразить, в чем дело, как обвалилась крыша сарая и серый, рычащий большой танк, стряхнув с себя обломки, выставил длинный, слегка колеблющийся хобот; одно мгновение темный зрачок пушки смотрел на вражеские самоходки, затем выбросил сноп огня. Громадная «пантера» сразу загорелась. Уцелевшие эсэсовцы бросились врассыпную, но на шоссе их скосили автоматы саперов. Такого успеха Марков даже и не ждал: одна «пантера» уничтожена, вторая, целехонькая, еще «тепленькая», с работающим двигателем, досталась в качестве трофея.

Комбриг наш любил говорить: «Награду надо выдавать там же, где заслужил ее боец, — в бою». При этом каждый раз вспоминал, как Суворов снимал с груди свой крест и отдавал его отличившемуся. Этой же ночью гвардии полковник выдал награды экипажу танка Маркова. Еще утром был младший сержант Петр Климов новичком, а к вечеру сразу стал бывалым воином. Он не сводил счастливых глаз с собственной груди, так и вертел головой то направо, то налево, а на груди блестел новенький орден Славы на полосатой ленточке, с другой стороны был плотно привинчен к гимнастерке краснозвездный значок с гордым словом на алом знамени: «Гвардия».

Наступила ночь, черная, настороженная, озаренная вспышками ракет: немцы со всех сторон подступали к занятому бригадой населенному пункту. Выйти и дать бой на открытом месте в непроглядной темноте, не имея точных данных о силах и намерениях противника, было бы необдуманным и, может быть, пагубным для бригады шагом.

Впрочем, может быть, именно ночь помогла бы нам прорваться через выставленные противником заслоны: ведь и для немцев она была такой же непроглядной, как и для нас. А что будет с Ракитным? Уйдем еще дальше от него и совсем потеряем батальон? Оценив все «за» и «против», комбриг решил занять круговую оборону и, если надо, принять бой под прикрытием населенного пункта.

Механикам-водителям приказали: «Спать, не выходя из машины». Остальным — сидеть на своих местах. Быстро отрывали по-над домами глубокие щели саперы из приданного нам штурмового инженерно-саперного батальона. Всем офицерам штаба, всем радистам и шоферам выдали гранаты. Тут выяснилось, что не все умеют с ними обращаться. Искренне возмущенный, Луговой написал жирным красным карандашом на полях своей карты: «За плохую боевую подготовку солдат комендантского взвода и специалистов объявить выговор начальнику штаба», — и поставил три восклицательных знака. Так в сердцах объявил гвардии майор сам себе выговор.

Тревожно было в штабе. Во дворе дома, занятого под штаб, мерно гудели рации. Одна работала со штабом корпуса, другая поочередно с первым батальоном, Новожиловым и разведчиками, третья тщетно пыталась разыскать в эфире пропавшего Ракитного.

То и дело радио или разведчики приносили новости:

«Соседняя механизированная часть ведет бой с танками противника в десяти километрах…», «Кавалеристы в населенном пункте в пяти — семи километрах от нас натолкнулись на пехоту и танки…», «Дорога, по которой мы пришли, занята противником».

Все говорило о том, что гитлеровское командование бросило против нас крупную механизированную часть.

А Ракитный все еще молчал.

Возможный ночной бой с крупными силами противника нас уже не волновал. Бой так бой. Мы были готовы к нему. Одна тревожная мысль не покидала все время: «Где же Ракитный?»

В третьем часу ночи в комнату штаба влетел без шапки радист и выпалил: «Гвардии майор Ракитный!»

Все сразу вскочили на ноги:

— Что с Ракитным? Говори, не тяни!

— А я не знаю. Гвардии майор просит на рацию комбрига.

Полковник бегом, чуть не свалившись со ступенек, бросился во двор к рации. Ракитный сообщал, что связи не было ввиду большого расстояния. Он коротко сказал о потерях и просил дальнейших указаний. Полковник приказал ему немедленно идти на соединение с бригадой.

— Не называйте населенного пункта даже шифром, дайте лучше ракеты, мне трудно ориентироваться, немцы завлекли боем бог знает куда, к тому же нас наверняка подслушивают.

— Даю три белые ракеты, — предупредил полковник, — смотрите.

Меня с ракетницей отправили на крышу; даю три ракеты подряд — высоко в небо с легким шипением летят белые огни.

— Вижу со всех сторон белые ракеты, подслушали, сволочи! — доложил Ракитный.

— Ах, слушают!.. — Полковник крепко и замысловато выругался в эфир. — Ракитный, это не тебе, это им, пусть слушают, а ты сам смотри по сторонам хорошенько, мы тебе что-нибудь пустим, а потом скажем, что именно.

Мне бросили два светлых цилиндрика — ракеты. Темноту ночи прорезали один за другим огоньки, где-то в вышине они разорвались, как большие хлопушки. Рассыпавшись красивым дождем красных и зеленых огней, ракеты разлетелись искрами и исчезли, окунувшись в темноту.

— Видал фейерверк? — спросил комбриг. — Иди и не теряй связи, мы будем прокладывать тебе путь.

Не один десяток различных ракет пришлось мне выпустить в эту ночь. Стараясь согреться, немало сигарет выкурила я на мокрой, холодной крыше. Во дворе, на крыльце, так же согревался сигаретами другой офицер связи — Невский. В то время как я пускала вверх ракеты, он бегал к рации и спрашивал Ракитного, видит ли тот прокладываемый ему путь.

Наконец вместе с серым рассветом совсем неожиданно и совсем не с той стороны, откуда его ждали, пришел Ракитный. Свой приход и соединение с родной бригадой Ракитный ознаменовал разгромом сильного вражеского заслона, закрывавшего нам дорогу. После полуторасуточных самостоятельных действий, выдержав неоднократные атаки врага и уничтожив с десяток фашистских танков, Ракитный привел почти весь свой батальон.

Как всегда, у Ракитного аккуратно и ловко перехвачена ремнем гимнастерка. Темные глаза ясны, только чуть-чуть запали. На раненой щеке неуклюжая повязка.

— А ну-ка, бывшая медицина, завяжи меня поаккуратнее, да так, чтобы бинт не лез в глаза, — позвал меня Ракитный.

— Вам бы в госпиталь, осколки надо вынуть, — сказала я.

— Госпиталем пока нас немцы не обеспечили, так что перевязывай сама как знаешь.

Но вызванный Луговым доктор увел к себе Ракитного, несмотря на все его уверения, что «все это пустячки, царапина».

БОЙ ЗА МОСТ

Снова, растянувшись на несколько километров, пошла по дорогам Венгрии бригада. Гусеницы разминали грязь, мягко вдавливали в землю твердые золотистые початки кукурузы. Испугавшись невиданного грохота, сломя голову помчался параллельно танкам заяц; остановился было, чуть приподняв прижатые к спине ушки, привстал на задние лапки, тревожно всматриваясь в страшные машины, но, чуть фыркнул танк, оставив за собой молочное облако, — и заяц, будто его кто подбросил, взвился вверх и побежал, легко обгоняя одну машину за другой. Солдаты смеялись: «Вот это скорость!»

Погода немного улучшилась: разорвалась серая пелена, покрывавшая небо, нежные голубые лоскутки в просветах обещали ясный день; солнце еще бродило где-то за тучами, но проблески его сияния нет-нет да и проглянут сквозь облачную толщу и запрыгают светлыми зайчиками. Ветер, ночью холодный, насыщенный дождем, пронизывающий до костей, сейчас точно старался загладить свою вину перед промокшими, замерзшими людьми и решительно рвал серое небо на части, освобождая путь плененному солнцу.

Часам к двенадцати ветер стих, как будто, выполнив свою обязанность, ушел на отдых, оставив только подручного, чтобы тот, слегка обдувая, высушил мокрые солдатские шинели. А солнце все ярче освещало суровые небритые лица с покрасневшими от бессонницы и напряжения глазами, забрызганные шинели, посеревшую от грязи броню.

Приободрились пехотинцы, пробуют колючую щетину, качают головой: «Побриться бы!..»

Танкистов больше беспокоят танки: выбрать бы времечко помыть их да почистить. Но нет времени прихорашивать ни танки, ни самих себя. Противник снова атакует, и снова надо принимать бой и обязательно его выиграть.

Передовым шел теперь батальон Новожилова. Он преследовал немцев, пока те не отошли за канал. Мост они подорвали за собой.

Канал шириной в два-три метра с обрывистыми берегами, достаточно глубокий. Мутная вода отражала солнце, прояснившееся небо и склонившиеся над ней лица танкистов.

— Вброд не пройдешь, — доложил Новожилов. — Глубоко. Надо наводить мост.

— Что же теперь наводить? Проворонили, — хмуро бросил подъехавший Луговой.

Новожилов открыл было рот, чтобы сказать что-нибудь в свое оправдание, но промолчал. Он и сам понимал, что наводить мост на открытом месте, под огнем противника, — значит пойти на бессмысленную затрату сил.

Оторвавшись от преследовавшего их Новожилова, немцы скрылись вдали. Разведчики сообщили: километрах в десяти — двенадцати есть еще один мост. Свернув с дороги, танки пошли прямо по мокрой траве вдоль канала.

Мост мы увидели издали: красиво изогнутый, он как бы повис в воздухе, слегка касаясь высоких быков и сходя на нет в зеленой траве. На противоположном берегу, если ориентироваться относительно моста, слева, ближе к нему, высится среди небольших построек одинокая кирпичная труба. Справа — почти скрытые в зелени деревьев домики большого хутора.

На нашей стороне — кукуруза, небольшие рощицы в километре от канала да высокая насыпь узкоколейки вдоль берега.

Новожилов повел было свой батальон прямо к мосту, но среди деревьев, закрывающих мирный на вид хутор, блеснули вспышки выстрелов: открыла огонь вражеская артиллерия. В хуторе немцы! Дорога через мост закрыта. Новожилов, выведенный из себя вторичной неудачей, забыв об опасности, вылез из танка, осмотрелся. Немедленно откинулся люк соседней машины, из нее, не торопясь, выбрался Максимов и подошел к комбату.

— Надо отвести машины за насыпь, — сказал Кузьмич.

— Товарищ старший лейтенант, комбриг приказал замаскироваться в кукурузе и ждать, пока подтянется вся бригада, — спрыгнув с «виллиса», подбежала я к Новожилову.

— Ни за что! — огрызнулся Евгений, от постигших его неудач потеряв всякое чувство реальности. — Что там еще в штабе выдумывают?! — Он осекся, посмотрел на меня такими глазами, будто только сию секунду заметил, нахмурился, что-то соображая, и уже примирительно добавил:

— Штаб-то далеко, мне на месте виднее.

И вдруг снова взъярился:

— Что ж это, перед паршивыми пушчонками отступать!

Близкий разрыв прижал нас к земле. Твердый комок земли больно ударил в спину.

— Та-ак… — протянул Евгений, поднимаясь, и, отряхнувшись, жестко сказал: — Будем атаковать. Пока подойдет Ракитный, я уже возьму мост.

— Но командир бригады приказал… — начала я.

Он отмахнулся от меня, как от надоедливой мухи, и пошел к танку.

— Нельзя этого делать. Зря погубишь и людей и машины. Безрассудство не приносит победы, — остановил его Кузьмич.

— Вмешиваешься? Руководство осуществляешь? Может, ты и командовать будешь? — со злостью обернулся Евгений.

— Командовать будешь ты. А помогать тебе думать — я, — возразил Кузьмич. — Если очень надо — и вмешаюсь. Нарушим приказ, погубим батальон, вместе ответ будем держать.

— Мост должен взять я, понимаешь, я! А не какой-то Ракитный. Самолюбие надо иметь! — не сдавался Новожилов.

— Разве это главное?.. Посмотри, офицеры вслед за тобой повылезали из танков; при Колбинском никто бы не осмелился на такое. Чему ты людей учишь?

Евгений метнул яростный взгляд на обидно невозмутимого Кузьмича, но ничего не ответил: упрек был справедливым.

— По машинам!..

В этой краткой команде, подкрепленной замысловатой бранью, вылилось все его возмущение и противником, так некстати засевшим на хуторе, и командованием, которое не может понять того, что он, Новожилов, не хуже любого другого умеет сам воевать, и недовольство самим собой.

— Что случилось? — подбежал встревоженный Лыков. — Почему стоим под огнем?

— Так надо было. Прячь батальон в кукурузу, за насыпью, — отрезал комбат.

В молчании спустились мы — Новожилов, Кузьмич и я — с насыпи. Евгений лег на землю и, закинув руки за голову, наблюдал за плавным движением лохматого облака.

— Ты, того… знаешь… не рассказывай там в штабе про то, что слышала, — сказал он мне, но посмотрел почему-то на Максимова.

Кузьмич опустил голову, скрывая невольную улыбку. Евгений попытался заглянуть ему в глаза, но Кузьмич отвернулся. Тогда Новожилов поднялся, сел, охватив руками колени и уткнувшись в них подбородком, глядя прямо перед собой, помолчал немного и, наконец, заговорил:

— Вы оба не подумайте: нашкодил и испугался, как бы не влетело. Ну, приказа не послушался, ну, хотел сделать по-своему. Если формально — виноват. А если по-человечески, так это же тоже понять нужно. Не поймут ведь правильно, вот в чем беда! И не объяснишь. У комбрига все Ракитный да Ракитный. Обижает он меня: не верит. Подумайте сами, какой командир согласится славу своего батальона отдать дяде?

— Славу делом заслужить надо, — ответил Кузьмич.

— Так я же и хотел делом. Ну, погорячился. Один мост проворонили, и второй не доверили брать. Был бы Колбинский, так сейчас на рацию и — «разрешите командовать самому»? Разве б ему отказали?

— Колбинскому не требовалось у кого-нибудь ума занимать. Умел по-настоящему командовать. Тебе еще поучиться надо, — сказал Максимов.

Это было жестоко, но, наверное, сейчас именно так и нужно. Евгений весь как-то съежился.

— Я все-таки командир батальона. От командира взвода и то требуют инициативы. А меня, что же, так и будут за веревочку дергать направо, налево, сделай ручкой, поверни головку?.. Что, мне моя честь не дорога или честь моего батальона? Нельзя же все самое ответственное поручать одному Ракитному. Наш батальон никогда не плелся в хвосте. Всегда были впереди и научились лихой атакой добиваться победы.

— Ты и сейчас в голове бригады идешь. Даже в голове корпуса на нашем направлении. И ни за какие ниточки тебя никто не дергает. Ну, а если придерживают немного, чтобы ты по горячности не зарвался, так на пользу дела. Лихая атака, может, и принесет тебе мелкую победу. Но откуда тебе известны планы командования? Может быть, бригада готовится к бо́льшему, чем лихая атака. Батальон, конечно, солидная сила, да все равно не справиться тебе одному со всей немецкой армией.

— Почему?

— Потому, что кишка тонка.

Евгений оторопело посмотрел на Кузьмича и вдруг рассмеялся:

— Вот глупость спорол! Это я так, машинально, из чувства противоречия. Кузьмич, а Кузьмич, как доказать, что мы остались, как и прежде, по всем статьям боевым батальоном Колбинского? Ведь надо же, а?

— Воевать с головой надо. Ты же ученик Андрея Федоровича.

— Будем воевать с головой! — воскликнул Новожилов и, обернувшись, схватил Кузьмича за плечи. — А ты мне поможешь, старик? Поможешь… думать? — виновато улыбнулся старший лейтенант.

— Ты что, думаешь, я с Колбинским иначе разговаривал? Все ошибаться могут: и он, и я, и ты. Только Андрей никогда не обижался, если я «вмешивался». Голова у него светлая была, умел отличить, где мухи, где мясо. А ты для меня все равно, что он: одинаково люблю и уважаю.

— Э-э-эх, Кузьмич! Ну и человек же ты!..

В голосе Новожилова прозвучали и уважение, и восхищение, и благодарность. Не найдя больше слов, Евгений вдруг обернулся ко мне:

— Так не будешь рассказывать?

— Конечно, нет. Только тебе надо быть посдержаннее.

— Не надо, не надо, не говори мне ничего, — замахал он руками. — Умнее и больнее, чем Кузьмич, все равно не отхлестаешь.

Подъехали командир бригады, Луговой, Ракитный (первого батальона практически не существовало: его оставшиеся три танка передали Ракитному).

Луговой развернул карту, доложил обстановку. Из корпуса получена радиограмма:

«Во что бы то ни стало, не жалея сил и средств, овладеть городом Карцаг. Не допустить прорыва из города войск противника и особенно его штабов».

Далее следовало лаконичное сообщение о том, что с севера к Карцагу подходит механизированная бригада нашего корпуса.

Задача усложнялась. Вопрос шел уже не о том, чтобы выбить противника из хутора и очистить себе дальнейший путь, — предстояло окружить и занять большой город. Канал, перерезавший нам дорогу, протянулся с запада на восток. За мостом он резко поворачивал на север, где совсем близко подходил к Карцагу. Там был еще один мост — железнодорожный.

— Ракитный пойдет в обход к железнодорожному мосту. Если с толком ударить по городу с двух сторон да соседи помогут, задачу выполним, — решил комбриг.

— Как быть с колесным транспортом? Дорог нет, пойду полем.

— Оставите здесь. Пойдете только с танками. Постарайтесь ворваться в город и зацепиться хотя бы за окраину. Если встретите сопротивление, в бой не ввязывайтесь и немедленно докладывайте.

— Как с нашим мостом? — спросил полковник Лугового.

— Разведка еще не вернулась. Думаю, что мост минирован. Если немцы сумели заблаговременно выставить артиллерию для его охраны, то уж мост заминировали в первую очередь. Может получиться неприятность, как на Пруте, — при первой же попытке проскочить с ходу через мост противник его взорвет и отрежет нам дорогу.

— Все ясно. Дорога к городу отсюда одна — через мост, и он должен быть цел, то есть в наших руках, — подвел итог полковник.

— Трудновато, — покачал головой Ракитный. — Пехоты у нас нет.

— Конечно, трудно, — согласился комбриг. — И главное — время ограниченное, сзади нас тоже противник поджимает. Пошлем саперов. Поручаю захват моста вам, майор, — сказал полковник командиру саперного батальона. — Задача трудная, людей я дать не могу, а огоньком поддержу.

— Разрешите выполнять, товарищ гвардии полковник? — четко, как на ученье, щелкнул каблуками сапер.

— Все ясно? Дорога через мост должна быть открыта.

— Ясно, товарищ гвардии полковник.

— Тогда в час добрый. А мы тут подумаем, что еще можно сделать.

Командир саперного батальона ушел. Скрылись из глаз и танки батальона Ракитного. Противник беспорядочно пострелял им вслед и замолк. Наступила тишина.

Притихли вражеские батареи. Притаились и наши танки. Обманутая тишиной, откуда-то из-за кустов вышла удивительно красивая птица. Золотистая головка с хохолком, синие, изумрудные, огненно-рыжие перышки на шейке, спине и гордой голове; длинные, острые, как ножи, перья образуют красивый хвост, и все это переливается на солнце! Золотой фазан! Загорелись глаза у заядлых охотников. Вот это дичь! Фазан приостановился, посмотрел на замерших людей, как будто бы подумал немного и совершенно спокойно прошел в сторону танков.

Выбежавший из-за танка, прямо на фазана, майор спугнул красивую птицу. Спасаясь, фазан свечой взвился к небу, но и нам было уже не до него. Все впились глазами в майора.

— Взвод саперов послан, прошу прикрыть их огнем. Брать мост будем по-саперному, не сверху, а снизу.

— Хотите незаметно? — спросил Луговой.

— Если мост подготовлен к взрыву снизу, он будет разминирован. Саперы тихо, без шума, откроют через него дорогу так, что гитлеровцы не почуют. Это вы, танкисты, привыкли воевать с громом, — усмехнулся майор, — а у саперов работа тонкая. Саперы все делают незаметно: и работают и побеждают.

Луговой приказал танкам и самоходным орудиям открыть огонь. Танкисты работали на совесть: снаряды ложились по вражескому берегу, то рассыпаясь беглым огнем, то мощным залпом выбрасывая на недалекий хутор десятки и сотни килограммов раскаленного металла.

Противник в долгу не остался и, в свою очередь, обрушил на нас огонь всех своих орудий — больших и малых калибров. Прижавшись к земле на скате высокой насыпи, мы мучительно старались различить в общем хаосе близких разрывов и выстрелов хотя бы один звук, который донес бы до нас весточку о затерявшемся в шуме артиллерийского боя взводе саперов, пробиравшихся к мосту.

Прошел час. Давно прекратился артиллерийский бой, а под мостом все было тихо. Почему молчат саперы? Если выполнили задачу, почему не прислали посыльного, не сообщили? Или, может быть, наскочили на засаду врага и погибли так же, как работают, — без шума, но геройски?..

— Пошлите разведчика разыскать саперный взвод! — приказал комбриг.

Разведчик ушел. Через пятнадцать минут раздались подряд два винтовочных выстрела, короткая очередь из автомата, и снова стало тихо. Ушел второй разведчик, и снова тишина, ожидание… Прошло минут сорок. Луговой уже дважды останавливал свой взгляд на мне и отводил его. Но я знала, что все же он пошлет именно меня, хотя бы потому, что послать больше некого: Невский уехал с Ракитным, третий офицер связи убыл с донесением. Наконец комбриг сказал:

— Надо послать офицера связи.

Луговой подозвал меня поближе:

— Пойдешь одна, чтобы не привлекать внимания. Приказываю быть осторожнее: связь с саперами должна быть налажена.

Несмотря на всю серьезность и опасность задания, проходя мимо Новожилова, не удержалась и шепнула:

— Видишь, как дело поворачивается. А ты — лихая атака…

— Ни пуха ни пера! — пожелал Евгений, пропустив мои слова мимо ушей.

— Шинель сними. Пистолет возьми и сунь за пазуху комбинезона, — посоветовал Кузьмич, провожая меня до вершины насыпи. — Ползи, не поднимайся, только ползи. Твоя жизнь сейчас нужна всем нам. Ну, иди. — Он легонько похлопал меня по плечу.

Перекатившись кубарем через узкоколейку, удержалась за траву над самой водой и поползла. Эту дорогу я выбрала обдуманно. Так самым прямым путем попаду к быкам моста, а в задачу саперов входило захватить именно быки. Если немцы у моста, у меня останется еще возможность вскарабкаться по насыпи узкоколейки и, перевалив за ее обратные скаты, оказаться в безопасности. Ошибка посланных разведчиков, видимо, заключалась в том, что они шли ве́рхом.

До моста метров восемьсот, но я быстро устала: избалованный мы народ, танкисты, привыкли все ездить. С непривычки казалось, ползу уже добрый час. Взглянула на часы — прошло всего двенадцать минут! Когда до цели осталось метров восемьдесят, около вытянутой руки, взвизгнув, зарылась в землю пуля, вторая прожужжала над головой. Прижалась к земле. Ближайший ко мне бык молчал. Поползла дальше, но не успела продвинуться и на полкорпуса, как снова две пули зарылись в землю, одна обожгла щеку. В сложном железобетонном узоре опоры под настилом показалась человеческая фигура. То был командир саперного взвода.

— Лежи, не приближайся! — крикнул он мне. — Передай: мы захватили этот бык. Там, — он указал рукой в направлении второй опоры на противоположном берегу, — там засели немцы, но они безвредны, им нечем взорвать мост: мы перерезали провода и не выпускаем немцев, чтоб своим не сообщили, а они стерегут нас. Моих связных убили и ваших обоих… Передай главное: танки могут идти через мост, мы еще продержимся.

На пути к насыпи, как бы споткнувшись в быстром беге, раскинув руки, лежали оба погибших связных. Успею ли перебраться через насыпь? Может, и меня настигнет вражеская пуля? На секунду крепче прижалась к земле. Вскочила, одолев в броске добрую половину насыпи; чуть не ломая пальцы, удержалась, не сползла вниз. Еще одно напряжение мускулов, еще один бросок — и я уже качусь по мягкой траве насыпи. Пригибаясь к земле, побежала к своим — скорее доложить о том, что пять израненных солдат и один офицер держат мост.

— Дорога открыта! — выдохнула одним залпом, добежав до штаба.

Никто не спросил меня, какой ценой. Все знали: нелегко досталась победа саперам. Только их командир подчеркнуто сухо спросил:

— Сколько их там?

— Шесть человек с командиром взвода.

— Шесть? Тогда еще продержатся.

— Теперь можно двигаться вперед. Новожилов, пойди-ка сюда! — крикнул полковник.

Но он не успел поставить Евгению задачу: принесли радиограмму от Ракитного:

«Встретил сильное сопротивление тяжелых танков и артиллерии противника. Вынужден отойти».

С нашей стороны все было готово для атаки, но положение у Ракитного, ушедшего к железнодорожному мосту, создалось очень тяжелое, и полковник решил сам ехать к нему. Комбриг приказал Луговому подготовить все для решительной атаки, поддержать огнем, если потребуется, саперов под мостом, но всячески избегать лишнего шума. По всей видимости, немцы до сих пор не знали о том, что мост уже несколько часов им не принадлежит. Надо было возможно дольше держать их в этом неведении.

Полковник взял с собой только свой танк, бронетранспортер да штабной «виллис» с рацией; с ним поехали Оленев и я.

В полнейшей тишине, утопая в море кукурузы и высокой травы, похожей на ковыль, выгоняя из нее гулом моторов зайцев и фазанов, двигался наш маленький отряд.

День быстро убывал. Полыхало огненно-красное небо, освещая кровавым заревом бескрайнюю равнину. И хотя на западе, у самого горизонта, еще переливался всеми оттенками красного и желтого последний отблеск дневного света, на потемневшем небе зажглась уже первая большая ясная звезда.

Батальон гвардии майора Ракитного стоял у поворота шоссейной дороги. В качестве КП Ракитный облюбовал одинокий домик путевого сторожа, расположенный неподалеку от дороги. В домике без окон и дверей гулял ветер. Большой двор, обнесенный высоким дощатым забором, позволил Ракитному разместить прибывшие с ним радиостанции. Здесь же поставили и мы свои машины.

Спокойно и, как всегда, деловито, сообщая не только факты, но и делая свои обдуманные выводы, докладывал Ракитный.

При подходе к железнодорожному мосту (мост был всего в полукилометре отсюда, за поворотом шоссе) батальон был встречен огнем двух «фердинандов» и трех «тигров». Ракитный не считал для себя возможным принять бой; немецкие танки, скрытые за насыпью, были почти недосягаемы, зато танки Ракитного — как на ладони у противника. Ракитный не стал рисковать, тем более что снарядов у него было мало: остался последний боевой комплект. Ожидая приказа комбрига, он выслал пока что разведку.

Все, что сделал Ракитный, было и логично и правильно, но полковник, раздосадованный задержкой, все же недовольно бросил:

— Что же, вы так и сидели сложа руки: дескать, приедет комбриг, пусть сам и решает, а мы люди темные!

Будь на месте Ракитного Новожилов, так и взвился бы от обиды молодой самолюбивый комбат. Но Ракитный спокойно ответил:

— Мой батальон действует не самостоятельно, а в составе бригады; я доложил в штаб о встрече с противником, мне приказали ждать вашего приезда. В двадцати километрах от нас стоит казачий полк, — продолжал свой доклад Ракитный. — У них есть артиллерия, я связался с командиром полка, и он обещал помочь огнем. Артиллеристы наготове, ждем вашего приказа.

— Я сам поеду к командиру полка, будьте готовы, — уже остыв и, видимо, в душе чувствуя себя неправым, сказал комбриг. — Уточните, как там у Лугового, — приказал он мне.

Луговой еще засветло предпринял попытку перейти мост через канал, чтобы быть ближе к городу. Три танка проскочили, а четвертый немцы подбили на самом мосту. Неудобно развернувшись поперек моста, танк загородил дорогу и тем, что шли за ним, и обратный путь тем, что уже находились на вражеской стороне. Один из трех танков, проскочивших на противоположный берег, горел. Два других прижались к мосту и, скрытые небольшим кустарником, яростно отбивались.

Луговой послал в помощь танкам, прорвавшимся на вражеский берег, саперов. Таким образом, там у нас был, хотя и небольшой, но свой «плацдарм», как гордо именовали свои владения — клочок земли — саперы и экипажи двух сражающихся танков. Но прежде чем перейти через канал, саперы бережно помогли сойти на землю тем, кто, продержавшись под мостом более шести часов, открыл дорогу танкам. Их осталось трое — три солдата в окровавленных повязках из разорванных рубашек.

Одиноко стоял на мосту подбитый танк. Казалось, участь его решена и немцы не замедлят уничтожить такую неподвижную и заманчивую мишень. Но вражеская артиллерия не тревожила танк. Должно быть, убедившись, что подбитая машина надежно загородила собой мост, противник решил не трогать пока что эту неожиданную и крайне выгодную для него защиту. Тем более, что уничтожение танка артиллерийским огнем могло привести к уничтожению моста, а мост им самим был нужен. Поняв, в чем дело, Луговой решил не рисковать ни тягачом, ни танком, ни самим мостом и ждать темноты. А чуть стемнело, по мосту к подбитому танку подползли ремонтники. Через два часа танк был восстановлен и стоял посреди моста, готовый в любую минуту по общему сигналу ринуться вперед.

Город было приказано во что бы то ни стало занять к утру.

Офицеры связи — капитан Невский и я — всю ночь бегали от одной радиостанции к другой, увязывая взаимодействие. Замысел был такой: вплотную окружить город и атаковать сразу с трех сторон. В случае одновременной атаки прорыв гитлеровских частей из окруженного города исключался.

Когда наконец поступило известие, что механизированная бригада, идущая с севера, находится уже в пяти-шести километрах от города, Луговой получил приказ наступать; а когда и Луговой был примерно в двух-трех километрах от города, ударила казачья артиллерия, заставив танки противника ретироваться, а его артиллеристов замолчать. Тогда Ракитный повел через железнодорожный мост свой батальон.

Расчет оказался верным, и наши части, войдя в город одновременно с трех сторон, соединились в центре его.

За поворотом дороги, у самого въезда в город, догорали два танка: танк лейтенанта Протченко и фашистский «тигр». «Неужели погибли и рассудительный Протченко и его чудесный водитель — солдат с большим сердцем и «государственным понятием» — старшина Сидорин?» — Мысль эта не давала мне покоя, и, встретив Ракитного, я прежде всего спросила:

— Что с экипажем?

— Таранили и сожгли «тигра», мастерски дрались! Если б не Протченко, этот «тигр» много бы нам дров наломал, — ответил он голосом, какого у него я никогда не слышала: торжественным и чуть восторженным.

И глаз таких у него я не видела до сих пор: они возбужденно блестели. И даже само выражение «дров наломали» как-то не вязалось с разборчивым в выборе слов, всегда выдержанным Ракитным.

— А экипаж?

— Шивы все, живы! Правда, Сидорин ранен, Протченко немного контужен, но живы и жить будут! — радостно ответил Ракитный.

— Живы! Вы б с этого и начинали, — с облегчением и тоже просияв, воскликнула я.

Мы подошли с майором к крытой грузовой машине, превращенной в санитарную весьма нехитрым способом: в ней было постлано свежее сено. В машине находились только Сидорин и санинструктор. Протченко уже увезли. Мне очень хотелось сделать что-нибудь приятное для Сидорина. Порывшись в карманах, я нашла плитку шоколада и сунула ему в руку:

— Кушайте, вам полезно.

Старшина, превозмогая боль, улыбнулся:

— Не надо конфет, это тебе удовольствие, дочка, а мне бы чего-нибудь покрепче…

Простые человеческие слова «ты» и «дочка» были сказаны так тепло, что я не удержалась, обняла старшину за шею и крепко поцеловала в щетинистую, давно не бритую щеку.

— Спасибо, товарищ гвардии лейтенант!.. — смущенно пробормотал Сидорин. — Да мы еще встретимся, еще повоюем.

В штабе крупного вражеского соединения были захвачены очень важные документы и среди них один, непосредственно касающийся нас. Это был специальный приказ гитлеровском командования — любыми мерами уничтожить нашу подвижную группу. Для этой цели выделялись крупные силы.

БЕЛАЯ ГОСТИНАЯ

И снова впереди бригады, а следовательно, и всего соединения, шел сильно поредевший теперь батальон гвардии старшего лейтенанта Новожилова. Сам он ранен осколком в голову. Осколок, большой и плоский, острым зазубренным краем торчал из головы, чуть повыше синей бьющейся жилки на правом виске. Евгений долго убеждал меня вытащить этот осколок:

— Я ж чувствую: он еле-еле сидит. Покачай его и вытащи, ну, пожалуйста, он мне очень мешает! — просил он.

Я категорически отказалась:

— Ты с ума сошел! Это же голова, а не рука. А если откроется кровотечение, что, я тебе жгут на горло накладывать буду? Ни за что не стану! Здесь доктор нужен!

Наконец Женя согласился на простую перевязку, но, когда я потуже затянула бинт, Новожилов скрипнул зубами, оттолкнул меня и крикнул своему механику:

— Дай-ка сюда плоскогубцы!

Не успела я и ахнуть, как он, прихватив плоскогубцами конец осколка, вытащил его. Повертев им перед моим носом с торжествующим видом: «Вот, смотри-ка», — Евгений отбросил плоскогубцы с осколком на землю, но вдруг пошатнулся страшно побледнел, глаза у него закатились. Его успели подхватить. У меня на мгновение сердце остановилось от ужаса: вот хлынет из открытой раны кровь и погибнет наш решительный вихрастый комбат, самый молодой командир танкового батальона. Но ничего особенного не произошло. Рана даже почти не кровоточила. Новожилов быстро пришел в себя, ощупал голову и решительно потребовал перевязки. У меня плохо слушались руки, когда я осторожно сооружала на его голове шапку-повязку. Во время перевязки Новожилов держал себя уже совсем молодцом, приложился к поднесенной кем-то фляжке, крякнул вместо закуски и улыбнулся.

— Все в порядке, а говорила: нельзя. Эх ты, бывшая медицина!..

Уже на танке Новожилов, вспомнив о чем-то, быстро вернулся, озабоченно пошарил по земле, нашел свой осколок, аккуратно завернул его в обрывок бинта и спрятал в боковой карман гимнастерки. Двое суток, почти не прекращая боев, мы двигались вперед — днем и ночью, ночью и днем.

Тяжело танкистам. Это уже не просто усталость — это крайнее напряжение воли, ума, нервов и мускулов, которые, кажется, вот-вот не выдержат больше и треснут. Но вот снова бой — и люди шли и выигрывали его.

Трудно описать дни безостановочного движения и коротких кровопролитных боев, бессонные ночи и ночные бои, озаряемые вспышками выстрелов, подбитые танки, высокие свечи черного дыма над горящими танками.

Как передать тяжелые будни действий танковой части во вражеском тылу? Разве можно рассказать, в какую минуту вздулись вены на руках водителей, в какой день и час охрип радист, повторяя дни и ночи: «Бутылка, Бутылка, я Линкор, как меня слышите? Прием»?

Разве можно сказать, когда налились кровью глаза командиров, глаза, которые не имели права спать, которые должны были видеть и видели сквозь ночь и туман! Трудно вспомнить, в каком месте и в каком бою сброшен с танка вражеской пулей автоматчик. Видит только командир, что редеет его десант. Перестали считать молодые танкисты царапины и вмятины на броне своих машин, задрались тонкие подкрылки над гусеницами, забрызганы грязью и кровью катки. Только на карте у начальника штаба отмечены братские могилы, помечены места, где оставлены сгоревшие в бою танки, да бессонные оперативные работники, скрипя перьями, составляли сухие по форме и, как поэма, яркие по содержанию оперативные сводки по состоянию на такой-то час, где пересчитаны потери свои и противника и победные трофеи бригады.

Мне кажется, что оперативные сводки надо читать перед строем, как реквием погибшим, как лозунг, призывающий к новым боям. Я не берусь описывать боевой путь бригады, цель моя — рассказать о тяжелом, героическом и благородном боевом труде танкистов, о патриотизме простых советских парней в танковых шлемах и засаленных комбинезонах, о самоотверженности и самопожертвовании, о ненависти к захватчиками и о любви советского народа ко всем народам.

К большому селу, или, вернее, к небольшому городку, Бойт мы пришли к вечеру. Комбриг приказал занять круговую оборону и здесь заночевать: и люди и машины нуждались в отдыхе. Танковые батальоны заняли оборону по окраинам. Мы знали: противник близко, — и знали, что он идет сюда.

Танкисты возились у своих машин. Заместитель командира по технической части раздобыл где-то немного горючего и старался по справедливости распределить его между танками. Бодрствовали и автоматчики. Быстро отрыв щели, они тоже суетились около танков. Обычно ревнивые, когда речь шла об их машинах, танкисты на этот раз охотно допускали своих «пассажиров» к заправке и ремонту, а те беспрекословно выполняли черную работу: очищали танк от грязи, таскали горючее и масло. Командир автоматчиков даже вступился было за них.

— Пойди отдохни, — поймал он за рукав одного солдата, согнувшегося под тяжестью двух ведер.

Солдат удивленно вскинул на него глаза:

— Что вы, товарищ майор! Я потерплю еще малость. Я ж живой человек, а она, машина, сама для себя ничего не сделает, за ней уход нужен.

Слово «машина» солдат произнес с уважением, чуть-чуть снисходительно и нежно, как сказала бы женщина о своем очень умном, большом и неуклюжем муже: «Он очень умный, профессор, мой муж, но, что поделаешь, голодный будет, если меня нет дома, сам себе супа не разогреет».

Из дома, занятого под штаб, вышел Оленев. Чисто выбритый, он выглядел бы совсем отдохнувшим, если бы не покрасневшие от бессонницы глаза.

— Побрей своих штабных, — сказал он Луговому, — а я поеду в батальон.

«Побриться — это хорошо», — и сейчас же замелькали бритвы безопасные и опасные, с сияющими лезвиями. Казалось, что вместе с мыльной пеной не только очищалось лицо от колючей щетины, но и снималась усталость. Каждое движение блестящего лезвия как будто придавало новые силы. Однако «помолодеть» успели далеко не все: к городу подошли немцы.

Снова непрерывные атаки то с одной, то с другой стороны. Не успевал отбиться Ракитный, как вступал в бой Новожилов; слева, со стороны шоссе, отстреливались минометчики. Комбриг буквально загонял офицеров штаба; чуть раздавался далекий выстрел, мы должны были лететь туда — на машине, мотоцикле, просто бегом. Мы вскарабкивались на танк командира батальона и сидели там до тех пор, пока немцы не уходили в ночную степь, потом снова мчались в штаб и снова на выстрел.

Противник вел огонь интенсивный, частый и беспорядочный. Мы отвечали ему выстрелами редкими, но точными. Снарядов в танках оставалось мало, и танкисты стреляли только наверняка, заметив в темноте еще более черный, чем ночь, силуэт вражеского танка. Пехота нас пока не атаковала.

Это обстоятельство казалось странным и настораживало: если пускают вперед то там, то здесь по два-три танка, значит, изучают, ищут слабое место. Постреляв по окраинам, где, как он предполагал, заняли оборону основные силы бригады, пощупав нас и встретив отпор, противник внезапно замолчал.

— Успокоились. Теперь можно и поспать. Немцы не большие мастера на ночные атаки. А утром разберемся, — сказал Новожилов и, заметив, что у меня зуб на зуб не попадает, участливо спросил: — Все еще трясет? Эк она к тебе прицепилась. Поезжай-ка в штаб. Они небось где-нибудь в доме устроились, хоть согреешься.

Еще в Болгарии у меня появились все признаки тропической малярии, а в последние дни боев малярия разыгралась в полную силу и трепала немилосердно: по два приступа в сутки. Я уже проглотила всю хину, что была в запасах у врачей и маляриков, оглохла и как-то отупела — то ли от лошадиной дозы принятого хинина, то ли от бессонной работы.

— Какой там согреешься! Разве она, окаянная, теперь отпустит? Привыкла уж, чего там! — отмахнулась я и все же пожаловалась: — Зубы вот только противно щелкают — не удержишь никак.

— Отощала ты очень. Смотри, как глаза-то ввалились. Не человек, а былинка с глазищами, — посочувствовал Женя и, видимо решив, что жалостные слова сейчас ни к чему, подчеркнуто бодро добавил: — Ничего, держись. У меня башка тоже не дай бог как трещит, хоть и осколок не в ней, а в кармане. Держись, духом держись. Вон наш Кузьмич всегда говорит: у кого воля сильная, того никакие немощи не свалят. Впрочем, малярия тебе даже идет. Этакая томная бледность, поволока в глазах, — пошутил он, видимо, тоже для поднятия моего «духа».

С помощью Жени взобралась на мотоцикл.

— Ну, я поехала. Есть что в штаб передать?

— Что ж особенного передавать? Все сама видела. Постой! У меня два порошка хины остались, возьми и выпей обязательно с водкой. Авось поможет.

— С водкой — это мужское лекарство. Женщинам, говорят, не помогает, — рассмеялась я.

— Ну? — искренне удивился Новожилов. — Организмы, значит, разные. Ну тогда с водой. Может, все-таки попробуешь? А?.. Знаю, знаю — не пьешь. Так это ж как лекарство.

Ночь озарилась множеством вспышек орудийных выстрелов. Над нами тяжело прошелестели снаряды, и сейчас же где-то в городе вспыхнули пожары. Немцы обрушили огонь артиллерии и минометов на город. Я помчалась в штаб.

Теперь противник вел уже не беспорядочный, а расчетливый методический обстрел городка квадрат за квадратом. «Огонь психический и подлый», — как назвал его Луговой. Отблеск пожарищ создавал невыгодные для нас условия: скрывающийся в темноте враг видел нас как на ладони.

Оленев организовал команды из нестроевых солдат, включил туда добровольцев-горожан и занялся тушением пожаров, переходя из квадрата в квадрат, уверенный, что сюда огонь противника до определенного момента не вернется и можно работать относительно спокойно. Обжигая руки, лицо, получая удары от падающих балок, а нередко и очень серьезные ранения, солдаты и жители города ликвидировали пожары.

Только вернулась от Новожилова, как Луговой послал меня проверить, как заняла оборону прорвавшаяся в Бойт механизированная бригада. Проводила один из ее батальонов к Ракитному и, наконец, приехала в штаб с докладом.

— Вот теперь хорошо! — выслушав меня, сказал Луговой. — Теперь еще бы с десяток танков, прикрыться ими с севера — и все ладно. А то там ведь на участке в два с лишним километра один только мотострелковый батальон и есть. Много ли у него солдат! Одно название, что батальон, — покачал он головой.

В большой комнате тепло и дымно. Луговой указал мне на свободное мягкое кресло.

— Ты спала сегодня?

— Немного спала.

Он покосился на меня недоверчиво.

— Честное слово, спала. А сейчас все равно не засну: опять трясет.

— Тогда садись сюда, да смотри не спи! Через каждые десять минут ходи на радиостанцию, тормоши, запрашивай батальон. Там народ такой, сама знаешь, не всегда сами догадаются доложить, что и как. Через два часа тебя сменят. Если что случится или тебе станет уж очень плохо — буди меня. Ясно?

«Чего уж тут неясного?..» С удовольствием погрузилась в кресло, мягкое сиденье и спинка были теплые, удобные, сами так и обнимали тело. Но ни тепло, ни относительный покой не могли остановить мелкой дрожи очередного приступа. Луговой мог спать спокойно: проклятая малярия не даст уснуть, она и мертвого поднимет.

Штаб разместился в обширном городском доме местного помещика. Во дворе стояли радиостанции и штабные машины. Под окнами притихли два танка: комбрига и Лугового.

Наступила ничем не нарушаемая тишина. Время от времени я выходила к рациям, а вернувшись, не сразу могла согреться.

С любопытством осматривала непривычную обстановку. Должно быть, это была одна из парадных гостиных дома: вся белая, с золотым багетом и золоченой люстрой, похожей на раскрытый опрокинутый цветок. Глубокие кресла с золочеными ножками и белыми атласными подушками; круглые столики на витых ножках, в глубине комнаты оскалился бело-черными клавишами большой белоснежный рояль, а в углу лебедем выгнулась арфа. Ничего не скажешь, красивая комната.

Какой разительный контраст представляли эта золотисто-белая комната богатого дома и наши измятые, забрызганные грязью шинели, тяжелые сапоги, оставившие следы на зеркальном паркете, и усталые лица спящих танкистов!..

Когда-то, кажется, что очень давно, во времена далекие и непонятные, собирались в белой гостиной нарядные гости. Слушали музыку, наверное хвастались друг перед другом своей изысканной чувствительностью и особенно тонким восприятием прекрасного. Любого из нас и на порог не пустил бы хозяин дома. Но мы пришли без приглашения. Пришли солдаты и офицеры армии Страны Советов. Мы не имели ни родового герба, ни утонченных, с его точки зрения, натур, — и помещик молчаливо потеснился. И это совсем не потому, что идет война, что мы — реальная сила, с которой ему не справиться и которой опасно возражать. Помещик скрылся где-то в задних комнатах потому, что понял: идет по Венгрии армия, уничтожающая немецких фашистов и венгерских салашистов, а за ней идет другая, пока еще не оформившаяся, но грозная сила — сила народного гнева. Он не мог не понимать, что народ Венгрии не простит ему процветания при фашистском режиме, который он поддерживал. Он знает, какой «дурной» пример показывает его работникам эта большевистская армия. В России давно нет помещиков, но она не стала от этого слабей. Можно было кричать о ее слабости тогда, когда войска немецко-фашистских захватчиков были на Волге, под Сталинградом. Но что скажешь теперь, когда русские пришли в Венгрию, бьют немцев и идут все дальше и дальше и, по всему видно, не остановятся — дойдут до Берлина, доберутся и до Гитлера? Где ему понять наш истинный высокий гуманизм и самое правдивое понимание прекрасного? Разве может быть что-нибудь гуманнее и прекраснее самого жестокого и кровопролитного боя, множества боев, ведущихся и здесь, на полях, и в городах Венгрии с единой целью — уничтожить фашизм, освободить от него народы Европы!

Я почувствовала прилив такой глубокой нежности к своей Родине и такой гордости и искренне пожалела, что не с кем сейчас поделиться обуревающими чувствами. Белая гостиная была полна богатырского храпа.

Спал, положив голову на руки, облокотившись на стол, комбриг; уютно устроился, составив подряд несколько стульев так, что получилась удобная лежанка, Луговой. Спали, откинувшись в кресле, спали на полу, кто-то даже устроился на рояле.

На столе посреди комнаты маленький бурый язычок пламени лизал пузатое стекло керосиновой лампы. Фитиль коптил, черные кусочки копоти кружились в сизом табачном дыму и садились на лица спящих людей, с которых даже сон не согнал озабоченного, строгого выражения.

Вскоре проснулся Луговой и послал меня отдыхать. Но поспать в тепле пришлось не больше сорока минут: немцы снова начали атаковать город.

Первым принял бой Ракитный. После получасовой ожесточенной перестрелки немцы откатились и вновь атаковали — теперь уже с севера. В город проскочил вражеский танк. Беспорядочно стреляя, мчался он по темным улицам и чуть было не влетел во двор дома, где расположился наш штаб. Фашиста встретили танки командования, и он остался догорать почти у ворот. Растеряйся командиры танков — не видать бы нам больше своих радиостанций. Обстановка обострялась все больше. Теперь немцы атаковали со всех сторон и кое-где даже вклинились в нашу оборону. Кольцо сужалось.

Обстановка осложнялась. Приехал командир механизированной бригады. В ответ на молчаливые вопросительные взгляды, обращенные к нему, только развел руками: «Ничего не поделаешь! Батальоны дерутся. Надо ждать».

Но ждать тоже нельзя. Оба комбрига понимали: еще полчаса такого боя, и первым не выдержит наш мотострелковый батальон, что обороняется с севера. Послать ему на помощь некого. Значит, надо отводить его, а за ним и другие, значит, надо сужать оборону и обороняться в черте города. Но не будет ли это ловушкой, не сожмут ли нас немцы в смертельном кольце в незнакомом затихшем городке? Прорваться в каком-то одном направлении мы не имеем возможности. Для этого надо собрать все силы в единый ударный кулак, чего нельзя было сделать без отвода батальонов, а им вряд ли удастся выйти из боя так, чтобы хоть на время оторваться от противника. Дать приказ батальонам прорваться самостоятельно? Но это значит поставить их под удар, отдать на съедение противнику. Из того самого мотострелкового батальона, который внушал наибольшие опасения, приехал офицер связи капитан Невский: немцы уже несколько потеснили нашу пехоту и зацепились за домики на окраине. Оставался единственный и последний выход: стянуть все силы к центру городка.

Это был действительно последний и крайний выход. Комбриги медлили…

Вдруг под окнами на улице раздалось урчание танка, а во дворе — несколько торопливых винтовочных выстрелов. Захлопали двери, послышались возбужденные голоса, кто-то бежал по коридору…

В белой гостиной все вскочили на ноги, руки легли на кобуры: «Неужели немцы? Неужели прорвались?..»

От резко распахнувшейся двери в лампе метнулся огонек. На пороге под дулами наших пистолетов стоял белокурый юноша в окровавленной нижней рубашке, с рукой на перевязи; кровь тонкой струйкой стекала по щеке из-под повязки на его голове.

В комнате воцарилось молчание. Молчал и вошедший, обескураженный непонятной встречей.

— Я пришел с полком к вам на помощь, — сказал он просто.

— Как пришел? — прямо-таки невпопад спросил Луговой.

— Прорвался. Удалось прорваться, — почему-то виновато улыбнулся юноша.

Это был начальник штаба самоходного полка, принявший командование им после гибели командира. Он привел восемнадцать самоходных орудий.

Приход самоходок сразу изменил обстановку. Мы уверенно продержались до рассвета. Наступающее утро разогнало все темные силы: и ночь и немцев.

ПОД НАПОРОМ СТАЛИ И ОГНЯ…

Убедившись, что противник пока что оставил нас в покое, мы быстро выстроили танки на шоссе и двинулись дальше.

Перед нами был город Орадеа-Маре. Не городок с одноэтажными или крошечными двухэтажными домиками, окруженными зелеными палисадниками, скорее похожий на большую деревню, а настоящий большой город, с домами из белого и серого камня, с асфальтированными улицами и множеством высоких кирх и синагог.

Противник превратил подступы города в мощный рубеж. Позиция у него выгодная — за высокой насыпью, среди бетонированных сооружений железнодорожного узла. А мы — в ложбине, укрывшись в кустарниках, в кукурузе и среди придорожных деревьев, на наше счастье, более густых, чем обычно. Немцы пристреляли каждый клочок земли, и стоило только колыхнуться кукурузе при движении автоматчиков или фыркнуть танку, как на это место сыпался обильный град снарядов.

Командир корпуса приказал ждать подхода еще одной механизированной бригады и взять город одним ударом.

Когда в танках осталось по пять — семь снарядов, а запаса горючего на двадцать — тридцать километров, задача взять штурмом большой укрепленный город казалась почти невыполнимой. Но именно эти обстоятельства заставляли думать только о штурме.

Навстречу нам подходили части фронта. Они были где-то уже совсем близко. Надо прорваться через Орадеа-Маре, и тогда очень скоро мы выйдем к своим. Там есть все, что так требовалось нам: госпиталь для раненых, горючее для танков, снаряды для врага.

Батальон Ракитного, воспользовавшись прикрытием рощи, подошел почти вплотную к самому переезду и здесь замер. Новожилов разбросал свои танки по кукурузе, и оттуда виднелись только длинные гибкие штыри антенн. Колеблемые воздухом, штыри отсвечивали металлическим блеском, и при каждом их наклоне немцы посылали в это место снаряды.

Телефонисты быстро раскрутили свои катушки, саперы отрыли окопы под танками: бригада снова заняла круговую оборону.

Все уже готово для атаки. Нет только обещанной механизированной бригады, которая должна наносить удар справа. Кажущаяся бездеятельность наших частей на самом деле скрывала лихорадочную, кропотливую и планомерную подготовку к штурму. Пехота исподволь, мелкими группами и частями, осторожно раздвигая жесткие, упругие стебли кукурузы, упорно приближалась к вражеским позициям. К середине дня незаметно для противника она достигла самой насыпи и залегла у края кукурузного поля.

Обстреливая опустевшую уже ложбинку, немцы и не ведали, что в пятидесяти метрах от них, а кое-где даже и ближе, залегла советская пехота. Цели точно распределены между танками, чтобы ни один драгоценный снаряд не пропал даром.

Несмотря на то, что мы сидели тихо и не беспокоили немцев, а может быть, именно поэтому, они не давали покоя нам: помолчав минут пятнадцать, снова начинали обстрел. Телефонные провода непрерывно рвались, и вся связь с батальонами легла на плечи офицеров связи. Десятки километров исползали мы от батальона к батальону и снова в штаб.

Многие танкисты и пехотинцы прошли в этот день через руки санинструкторов и фельдшеров и снова вернулись в строй.

Задачу — начинать ли штурм до подхода соседа справа — неожиданно решили наши тылы, попавшие под огонь фашистских батарей. Село, в котором они стояли, в пяти-шести километрах сзади нас, уже занято противником. Надо атаковать! Иначе будет поздно, нас зажмут в тиски. Комбриг приказал приготовиться к штурму и доложил обстановку командиру корпуса. Оттуда последовал категорический приказ: «Немедленно атаковать!»

Взревели моторы, и, не опасаясь больше вражеских снарядов, взвод танков помчался к переезду. Первый танк вел тот самый Чижик, который еще в августе провалился вместе со взорванным мостом в Прут. Маленький механик-водитель вначале не заметил, что за будкой, у переезда, спрятался немецкий танк. Он увидел фашиста, только поравнявшись с ним. Бывалые солдаты говорят, что никогда мозг не работает так быстро и четко, как в минуты крайней опасности, особенно при неожиданной встрече с сильным врагом.

В течение какой-нибудь секунды Чижик оценил и понял многое. Понял он, что своим стремительным броском захватил фашиста врасплох, понял, что враг не мог причинить вреда его машине, так как танки находились слишком близко друг от друга, понял, что и командир его танка не может ударить из своей пушки из-за того же мертвого пространства, и то, что он, Чижик, может вывести свою машину из-под удара, проскочив мимо: фашист не будет стрелять вслед, ему хватит хлопот и здесь — ведь за головной Чижиковой машиной идут другие танки. Следом идут товарищи! Они пойдут за ним спокойно, не оглядываясь, и черный хищник, притаившийся в засаде, сумеет выбрать себе жертву.

Нет, Чижик не проскочит мимо, не подведет товарищей!

Только один выход видел Чижик… И не успел фашист чуть-чуть выдвинуться из своего укрытия, чтобы ударить в бок нашим танкам, как Чижик резко повернул свою машину и врезался в чужую броню.

Сколько душевной силы и мужества, какое твердое сердце и ясный ум надо иметь, чтобы повести машину на врага! Чтобы бросить ее послушное тяжелое тело на черную машину с белой свастикой на боку, ощутить страшный удар, сотрясающий воздух я землю, услышать жуткий скрежет и лязг брони о броню, словно лезвие гигантского зазубренного ножа скользнуло о шероховатую поверхность наждачного камня, и почувствовать треск рвущейся гусеницы, словно вобравшей в себя всю энергию стремительного движения танка. О, не каждое сердце решится на такую смерть! Но еще труднее остаться жить: собрать в последнюю минуту остатки помутившегося при ударе сознания и огромным усилием воли вывести свою машину. И Чижик нашел в себе эти силы.

Горел вражеский танк, плакала черными слезами расплавленная краска, заливая белую свастику. Танк Чижика чуть завалился набок, и оглушенные танкисты выбрались на воздух. Командир, как хороший регулировщик, отсалютовал флажками танкам своего батальона, пробегавшим мимо. Маленький механик с мужественным сердцем похаживал около чадящего черного танка. Не удержавшись, он пнул его ногой:

— Из-за тебя, гадюка, машину попортил!

Вслед за нами в город ворвалась казачья часть. О своем появлении она возвестила мощным залпом «катюш». Оставляя за собой огненный след, снаряды легли очень удачно для нас, сломив последнее сопротивление немцев.

Казаки, пришпорив коней, обогнали танки и влетели в город. Через час половина города по одну сторону реки была захвачена. Для дальнейших действий требовалась пехота, в особенности десант на танках. Но пехоты не хватало, и кавалерийский генерал пополнил ряды автоматчиков своими кавалеристами. Недолго хмурились танкисты, рассматривая новый десант при шпорах, царапающих броню, звенящий шашками, с которыми не пожелали расстаться казаки. Ревниво рассматривали их и автоматчики-пехотинцы. Но новички оказались простыми, общительными и очень решительными ребятами. Когда танки двинулись, казаки запели, стараясь перекричать шум моторов. И хотя танкисты и улыбались снисходительно: «Пойте, пойте, досмотрим, как еще запоете, когда посыплются на вас снаряды!» — все же смотрели на них с некоторым уважением: еще ни один десант не пел на танке. Танкисты приоткрыли люк, сквозь шум моторов прорывалась песня:

Три танкиста, три веселых друга:

Экипаж машины боевой…

— Не рано ли распелись? — заметил комбриг, — Впереди река, ее еще надо форсировать.

Но форсировать реку, пересекавшую город, не пришлось, и петь начали как раз в самое время: части фронта уже вели бой на северной стороне. Кавалеристы на тонконогих венгерских конях на скаку салютовали фронтовым частям обнаженными шашками. Пехота степенно отвечала на приветствие с другого берега. Наши танки остановились как вкопанные у высокого гранитного берега реки, и мы замерли, не в силах оторваться от великолепного зрелища: к реке из улиц и переулков гремящей лавиной выходили танки — родные братья наших израненных, грязных, — это приближались части фронта.

В маленькую комнатку, где расположился штаб бригады, казаки притащили человека в танковом шлеме с неузнаваемым лицом, покрытым сплошным кровоподтеком. Его посадили на стул. Он глухо застонал и свалился на пол.

— Протченко! — бросился к нему Ракитный.

Это был он, так таинственно исчезнувший сегодня днем. Протченко умыли, напоили чаем. И пока я в ожидании прихода доктора при помощи солдат применяла свои медицинские познания, Протченко хриплым, надтреснутым голосом рассказывал, что произошло с ним после того, как он отправился поближе к переезду просмотреть маршрут атаки своей роты. Он теперь командовал ротой.

В лесу Протченко наскочил на засаду. Услышав шорох в кустах, он хотел обернуться, но что-то горячее обожгло щеку и тупо ударило в плечо. Когда он пришел в себя, его переворачивали, больно ударяя в бок чем-то твердым: должно быть, сапогом. Он понял: его обыскивают, считая убитым. Лейтенант решил притвориться мертвым. Судя по голосам, немцев было трое, и ему, раненому, безоружному, ни за что с ними не справиться. Но они могли отобрать у него документы, партбилет! Нет, партбилет он не отдаст, пока жив. Но почему-то немцы ограничились обыском брючных карманов. Они хотели уже бросить безжизненное, как им казалось, тело, но, перевернув Протченко лицом вверх, они пришли в ярость при виде его орденов: двух Красной Звезды и одного Красного Знамени. Один из немцев острым ножом выхватил кусок гимнастерки с орденами и отбросил в кусты. Протченко едва сдержался, чтобы не вцепиться ему в горло, но звук падающих в траву орденов успокоил его. «Уйдут — найду», — подумал он. Немцы еще несколько раз ударили его прикладом, и лейтенант услышал их удаляющиеся шаги. Подождав немного, он открыл глаза и пополз в кусты, туда, где упали его ордена. Столько выдержав, он слишком поторопился: немцы еще были близко и, услышав сзади подозрительный шорох, вернулись. Протченко понимал, что бежать поздно и бессмысленно; он оглянулся — над ним развесило широкие ветки могучее дерево. Лейтенант подпрыгнул, ухватился за высокий сук, но раненая рука не могла удержать тяжелое тело. И все же он подтянулся и так повис с зажатым в зубах куском старой гимнастерки с плотно привинченными к ней орденами, удерживаясь на дереве одной здоровой рукой и упираясь коленкой в нижний, гнущийся под его тяжестью сук. Промелькнула надежда: «Может быть, не увидят, уйдут!» Но торжествующий крик внизу показал, что его обнаружили, и, прежде чем Протченко успел принять какое-нибудь решение, он уже летел на землю, как большая подстреленная птица. Пуля, пущенная гитлеровцем, прошла через тазобедренный сустав…

Очнулся он от острой боли. Его волоком подтащили к какому-то дому и бросили у порога к ногам немецкого офицера с эсэсовскими значками на петлицах и рукаве. Дальше он помнит плохо. Его спрашивали — он молчал, его били и снова спрашивали, били прикладами, сапогами, железным прутом, тонкой финкой кололи в места его ран, потом приводили в сознание и снова спрашивали. Он молчал. Одна только мысль мучительно сверлила мозг, и от нее было больнее, чем от самых страшных ударов.

«Что подумают о моем исчезновении товарищи и начальники? Может быть, никто и не узнает, как я погиб, и тогда, не найдя объяснения моему исчезновению, могут назвать… Могут подумать, что я трус, убежал, спрятался…» Он гнал прочь эти мысли, он верил, что товарищи скоро возьмут город, найдут его тело и отомстят.

Наконец его оставили одного. Лейтенанту казалось, что прошло бесконечно много времени, но прошло не больше получаса, когда снова пришли мучители. На этот раз побои длились недолго, офицер махнул рукой, и солдаты потащили Протченко на улицу. Его пытались прислонить к стогу сена, он не мог стоять и падал. Солдаты торопились. Торжествующий звук залпа «катюш» объяснил Протченко причину их торопливости. «Идут! — хотел он крикнуть. — Идут свои, родные!» Но вместо крика он издал хриплый звук и снова упал. С руганью и побоями его опять поставили, но только фашисты подняли автоматы, как из-за угла в развевающихся бурках вылетели кавалеристы. Протченко на полсекунды раньше врагов увидел казаков и поспешно соскользнул на землю. Гитлеровцы уже на бегу длинной очередью прошили копну над ним.

Казаки на полном скаку осадили коней перед распростертым телом танкиста. В восторге от того, что он жив, нахлобучили ему на голову бог весть как попавший им в руки настоящий танковый шлем и, уложив на тачанку, во время боя за город возили с собой и вот теперь привезли к нам.

Протченко забинтовали и уложили в санитарную машину. Он стал похож на большого запеленатого ребенка; сходство усиливалось безмятежно-блаженным выражением глаз.

В эту же машину поместили раненого в плечо капитана Лыкова. После исчезновения Протченко Лыков сам повел роту в бой. Танк его подбили еще у переезда.

Мне страшно хотелось сделать что-нибудь особенно приятное для обоих. Отдала им весь свой запас сигарет, подарила Протченко предмет его желаний — мой красивый, наборный, из разных кусочков плексигласа и пластмассы, мундштук. Этот мундштук перешел ко мне «по наследству» от выпускников-курсантов, еще когда я была в училище, и я им очень дорожила. Но дороже фронтовой дружбы нет ничего на свете… Сбегав затем в 3-й батальон, я в штабном автобусе отыскала танкистскую фуражку Лыкова с черным околышем. Ей он особенно обрадовался. И, не найдя ничего лучшего, отобрала у проходившего мимо Клеца две банки с консервированным компотом: «Кушайте, друзья, пусть вам вся жизнь будет такой сладкой».

Ночью комбриг и Луговой подводили итоги боевых действий нашей бригады. В большой комнате на широком диване, вплотную придвинутом к столу, лежал Луговой. Раненая нога в тяжелой деревянной шине как-то неудобно, отдельно от его подвижного, ловкого тела покоилась на подушке. Луговой, как всегда, был спокоен, только бледен и изредка, видимо борясь со слабостью и болью, прикусывал губу. Над отчетной картой склонились еще две головы, обе забинтованные: это Новожилов и Ракитный уточняли действия своих батальонов.

Много духовной силы было и в этом ночном совещании командиров, и в категорическом отказе раненых уехать в госпиталь, и в непреклонной воле к борьбе всех — от генерала, командовавшего соединением, до любого из его солдат.

В эту ночь впервые за много дней спали танкисты спокойным, непробудным сном честно и тяжело потрудившихся людей.

Со многими товарищами простились мы в этом городе. Уехали в госпиталь Лыков и Протченко, почти насильно туда же отправили Лугового и Ракитного. Ушел от нас навсегда Котловец. Изуродованное вражеским снарядом тело его преданно возили танкисты 1-го батальона на броне танка. Котловец и после смерти незримо присутствовал среди своих танкистов. Отчаянно сражались они, справляя кровавую тризну по своему комбату, дымными факелами зажигая на его последнем боевом пути танки врага, вдавливая в землю орудия, смешивая с грязью пехоту противника.

Тело Котловца отправили самолетом в Кишинев.

Над могилой Героя Советского Союза гвардии капитана Котловца стоит танк, чуть вздыбленный, гордый и сильный, стоит на родной земле, которую защищал капитан-танкист, ее работник и хозяин.

Мы наступали совместно с румынской дивизией. Румыны с уважением смотрели на наши танки и на ломаном русском языке уверяли танкистов, что за такими боевыми машинами, как наши, их пехота пойдет без промедления. И действительно, при очередной атаке слово свое они сдержали.

Кончились сложные перипетии во вражеском тылу, круговая оборона, бессонные, полные напряжения ночи, медленное продвижение с большими и мелкими боями. За спиной у нас твердый тыл, всегда готовый снабдить горючим и снарядами, немедленно принять раненых, прислать пополнение. За танками шла пехота, принимая на свои плечи тяготы «очищения» и «удержания» рубежей.

Мы наступали вдоль того же шоссе, по которому пришли в Орадеа-Маре, миновали Бойт, обошли город Беретье-Уйефалу, форсировали реку того же названия. Это были дни безостановочного движения и коротких кровопролитных боев. Но наши силы не иссякали, и стремление вперед было неодолимо.

Три дня шел бой за большой мрачный город Дебрецен. Собственно, мрачным город казался главным образом из-за непогоды: тяжелые, низкие тучи низвергали на землю целые потоки мутной воды. Дождь сбегал непрерывными тонкими струйками, обволакивая все вокруг сплошным мокрым покрывалом. Вздулись незаметные раньше ручьи, мутным разлившимся потоком преграждая танкам путь. Набухли шинели и сапоги. Умытые дождем танки захлестывались липкой, жидкой грязью, быстро смываемой с брони, но цепко впитывающейся в обмундирование. А черные тучи спускались все ниже, их прорезал лишь шпиль высокой кирхи в центре города. Казалось, согнулись дома под тяжестью воды, падающей на них с неба.

Немцы оборонялись отчаянно. Еще бы! Последнего союзника отсекли от них русские. К «черному золоту» — венгерской нефти — подходили русские танки. На центральных фронтах войска Советской Армии достигли уже границ Восточной Пруссии — оттуда недалеко и до Берлина; после освобождения Венгрии и с юга откроется прямая дорога на Берлин.

Дебрецен был превращен немцами в огромный пылающий костер. Черный дым застилал небо на много километров вокруг.

Дебрецен, сильно укрепленный, удерживался крупными силами противника. И все же, пожалуй, именно в тот момент, когда после трехдневных боев гитлеровцы окончательно уверовали в его неприступность и даже посадили на городском аэродроме более пятидесяти боевых самолетов, город был взят частями Советской Армии.

По улицам среди сплошного огня проносились танки. В отблеске пожаров танки казались раскаленными докрасна.

Батальон Новожилова прорвался к аэродрому настолько стремительно, что вражеские самолеты не успели подняться в в воздух, и комбат пронесся по бетонированным дорожкам, ломая хрупкие плоскости, прижимая за хвосты к земле «мессеры» и «юнкерсы».

— Рожденный ползать летать не может, — бормотал Евгений. — Не про тебя ли сказано? Полетай-ка теперь! — злорадно усмехался раненый комбат, сбив «с трех точек» очередной самолет.

Вовремя подоспевший комбриг предотвратил поголовное уничтожение машин, приказав Новожилову захватить вражеские самолеты исправными.

Наступило утро города, еще вчера бывшего оплотом врага, неприступной крепостью на нашем пути к Тиссе, Будапешту, Берлину.

Сегодня, возрождаясь к жизни, город извергал из темных своих переулков, из развалин остатки вражеских войск. С каждым часом все сильнее чувствовалось, что и город и все живое в нем начинает жить заново. Просто поразительно, как быстро были ликвидированы последствия недавних боев! Советские бойцы помогли жителям навести порядок; как только последний гитлеровец сложил оружие, моментально были затушены все пожары.

За Дебреценом открылась широкая дорога к Тиссе. Широкая потому, что впереди нет крупных населенных пунктов, нет ни одного выгодного рубежа, за который мог бы зацепиться противник. Но в то же время дорога была очень узкой, потому что перед нами — старое шоссе в выбоинах, с размытыми дождем обочинами. Чтобы преградить нам дорогу, немцы, отступая, закладывали фугасы замедленного действия. Взрывы фугасов не причиняли нам почти никакого вреда, но преграждали на время путь, превращая участок шоссе в глубокую и широкую яму, моментально наполнявшуюся водой. Объезда не было: вокруг топкое болото. Тогда на дорогу выходили саперы, и пехотинцы, и танкисты и заваливали землей большую, как озеро, воронку.

Переваливая по мягкому, пружинящему настилу через недавнюю воронку, снова медленно, но упорно продвигалась вперед колонна машин и людей, и не видно было ей конца. Так до тех пор, пока дошли до населенного пункта Надькереш.

В городке, до пределов насыщенном артиллерией, стреляло, казалось, каждое окно. Из-под каждой подворотни, с шипением выбрасывая мины, огрызался, как злой побитый пес, миномет. Не одному танкисту пришлось здесь поспешно выскакивать из загоревшейся машины. В этом бою пришлось и мне буквально за несколько минут до взрыва выброситься из танка, уже охваченную огнем. Выскочив на полном ходу к реке, разгоряченный боем Новожилов чуть не утопил машину. Механик затормозил, и танк повис над высоком берегом.

Разминая гусеницами черно-бурую глину, окутанные сырым плотным туманом, форсировали танкисты сердитую Тиссу. Ни яркие танковые фары, никакие другие средства не могли пробить молоко тумана. Качались понтоны, покачивались на них танки, стремясь скорее обрести над собой твердую почву. Холодные воды Тиссы захлестывали понтон. Ветер, смирившись с невозможностью разогнать туман, с яростью обрушивался на реку, закидывая холодные брызги в открытые люки механиков-водителей.

Вот молодой и неопытный механик инстинктивно прибавил газ и переключил скорость, чтобы скорее уйти с качающегося моста. Понтон разошелся, и следующий танк, грузно подмяв его под себя, быстро ушел под воду. Над ним еще яростнее завертелась в быстрой воронке Тисса. Затонул еще один танк — водитель, выравнивая, как ему казалось, криво стоящую машину, направил ее прямо в воду. Танк затонул у самого берега, экипаж по колено в воде стоял на скрытой под водой башне и ждал лодку.

Наш корпус после форсирования Тиссы быстро продвинулся к северу и с боями отрезал снабжение Будапешта через Чехословакию, Заняв крупнейший железнодорожный узел Мишкольц, корпус передал свои рубежи подошедшей пехоте и был переброшен к Будапешту.

Продвигаясь по Венгрии, мы невольно оказались свидетелями того, как буквально на наших глазах зарождалась новая жизнь венгерского народа. Это прежде всего проявилось в отношении населения к нам: из настороженных наблюдателей мадьяры становились активными нашими помощниками.

Немалую роль в этом быстро возросшем доверии сыграл рейд конно-механизированной группы генерала Плиева. Потрясенные мужеством небольшой группы русских танкистов и кавалеристов, так решительно действовавшей глубоко в тылу немецких войск, венгры создавали восторженные легенды о смелости и благородстве русских. Рассказы эти доходили туда, где мы еще и не были, рождая у венгерского народа веру в непобедимость Советского Союза.

Солдаты быстро освоились с непонятным венгерским языком. На русской основе они создали своеобразное эсперанто с примесью украинских, немецких, румынских и венгерских слов, с добавлением мимики и даже рисунков. Собственно, у тех, кто говорил по-русски, основа была русская, у венгров — венгерская. Если не считать некоторых казусов, объяснялись с населением мы довольно свободно.

Венгры все — от детей до глубоких стариков — беспокоились за судьбу своей столицы. Для опасений за цельность и сохранность города были все основания: фашисты упорно оборонялись. Желая предотвратить бессмысленное кровопролитие и спасти от разрушения город, советское командование послало в город парламентеров. Фашисты, нарушив международные законы, которые еще в далекой древности признавали самые жестокие племена, убили безоружных парламентеров.

Мне не пришлось войти в освобожденный Будапешт. Раненная и измученная малярией, я была отправлена сначала в госпиталь в Арад, а потом в глубокий тыл на родную советскую землю.

ПОБЕДА

В Бендерах, сразу по переезде границы, я увидела женщину, которая продавала сало и яблоки. Отчаянно торгуясь, она быстро сыпала смесью милых русских и украинских слов.

Кто-то нечаянно толкнул лукошко с яблоками, несколько яблок упало на землю.

— Хай тоби грець! — в сердцах выругалась женщина.

Прохожий обиделся и вступил с ней в длинный спор: он не виноват в том, что разиня поставила корзинку в проходе. Сердилась женщина, сердился прохожий, а я слушала и чувствовала себя здесь, на маленькой станции, очень счастливой. Хотелось громко засмеяться. Как далеко была я все эти месяцы от Родины, и какое счастье вернуться домой!

Стоял декабрь. Наступила настоящая зима. Не слякоть, сырой туман и дожди, как в Венгрии, а настоящий снег, который лежал на полях чистым ровным покрывалом. Когда светило солнце, миллионы снежинок блестели так ярко, что больно было глазам. Темной стеной стоял лес; гордо несли свои кроны стройные сосны, возвышая колючую зелено-бурую шапку над белыми березками, одетыми в узорный наряд из переплетающихся тонких оголенных веток. Веселым хороводом бежали вдоль железной дороги елочки, нарядные, в зеленых полушубках, отороченных белым пушистым мехом. Солнце играло на их богатом уборе, заставляя пушистый снег переливаться драгоценными огоньками. Над домами волнистыми струйками медленно поднимался светлый дымок.

Проехала машина. К ней прицепился отчаянный конькобежец лет десяти — двенадцати; бодро бежала лошадь, увлекая за собой маленький возок; в возке закутанные в большие платки, в военных полушубках две женщины: одна за кучера, другая углубилась в какие-то бумаги, — наверное, местное начальство объезжает свой район, а может быть, председатель колхоза везет в район заявку и просматривает на ходу: «Не забыла ли чего?»

Промелькнули белые мазанки Украины, бревенчатые домики Центральной России, улыбнувшиеся светлыми окнами в рамке резных наличников. Девушка в платке и шубейке набирала воду в колонке; она прикрыла глаза от солнца варежкой и долго смотрела вслед нашему поезду. Родина!.. Бесконечно дорогая сердцу каждого твоего сына и дочери, нет тебе равной в целом свете!

Война теперь далека от мирных сел, еще так недавно бывших линией фронта, а теперь ставших глубоким тылом. Но еще проходят мимо встречные воинские эшелоны. Маленькие деревянные столбики, увенчанные пятиконечной звездой, — братские могилы советских солдат — хранят их славу и подвиг во имя Родины; размашистые надписи на стенах домов «Разминировано» говорят о недавних боях, о том, что хотя и далеко отсюда война, но она не кончилась, еще сражается Советская Армия, с каждым днем, с каждым шагом приближаясь к победе.

Наконец снова Москва. На перроне Курского вокзала стала шарить по карманам в поисках монетки, чтобы позвонить по телефону, — румынские леи, болгарские левы, венгерские пенги и ни одной, даже самой маленькой советской монетки. А телефон так непреодолимо манил к себе, что я не выдержала и подошла к милиционеру.

— Товарищ милиционер, у меня к вам большая просьба…

Милиционер вопросительно-вежливо козырнул, внимательно оглядев меня.

— Я приехала издалека, у меня видите какие деньги, — протянула ему раскрытую ладонь, на которой лежали измятые разноцветные бумажки. — Мне очень надо позвонить домой. Дайте, пожалуйста, мне в долг, я вам завтра привезу.

Милиционер торопливо выгреб из кармана все, что у него было, но, как назло, необходимой мне монеты не было.

— Я сейчас… я сбегаю разменяю… — оправдываясь, сказал он.

Но бежать ему не пришлось: несколько рук предупредительно протянулось ко мне с желанной блестящей монеткой.

Расступилась очередь у автомата. Кто-то помог набрать номер, и… я услышала бабушкин голос.

Забыв о том, что меня окружают посторонние люди, взволнованная звуком родного голоса, я закричала, как маленькая:

— Бабушка, хорошая моя, родная… это я!

— Какая я вам бабушка? — Голос был решительный и несколько рассерженный.

— Как какая? Уже двадцать лет, как бабушка. Бабуля, это же я, я, Ира! Ваша Ариша… приехала.

На другом конце секунду молчали, потом громко охнули:

— Ирочка! Девочка, приехала, где ты? Где же? — Бабушка захлебывалась словами и радостными слезами. — Лида, Лида! Ирочка приехала! — звала она маму.

Трубку взяла мама, но, кроме бессвязных восклицаний и радостных всхлипываний, она ни на что не была способна.

— Где ты? Почему домой не идешь? Ох, какое счастье… приехала!.. — И снова слезы.

Признаться, от волнения мне и самой было трудно говорить.

— Мамочка, да ты не плачь… Я сейчас приеду, только ты не пугайся, я…

— Опять ранена?! Ариша, родная! Мы сейчас приедем за тобой.

— Не надо приезжать, со мной едет солдат, он меня привезет, ждите дома.

Выйдя из телефонной будки, поблагодарила всех за помощь; какая-то женщина вдруг крепко обняла меня и поцеловала.


Еще полтора месяца пролежала в госпитале. И вот я на Белорусском вокзале, с направлением на Второй Белорусский фронт на должность начальника штаба танкового батальона. Со всеми я простилась дома. Провожала, как всегда, мама: последние минуты перед разлукой принадлежали ей.

Всю дорогу до вокзала и уже у поезда я торопливо повторяла:

— Ты только не плачь, пожалуйста! Скоро вернусь. Война кончается, скоро победа!

Но мама и не плакала, только обняла меня и долго не отпускала. Потом подтолкнула к вагону: «Скорее садись, отстанешь», а когда поезд уже тронулся, долго стояла на платформе и, не отрываясь, смотрела вслед.

Шумно было на Пражском вокзале — в предместье столицы Польши. Все, кому надо было ехать дальше, выходили здесь и пешком шли в Варшаву. Поляк-носильщик толкал перед собой тачку с чемоданами. Разрушенный город угрюмо смотрел на прохожих черными провалами окон, высокими скелетами красивых когда-то зданий. Беспомощно валялась на земле кариатида, напрасно напрягая каменные мускулы: она подпирала не тяжелый карниз, а небольшую бесформенную глыбу. Среди серых развалин и пыли яркими лоскутками блестели остатки вывесок и реклам. Кто-то вздохнул:

— Как жалко, погиб такой красивый город!..

— Неправда, Варшава не погибла! Варшава была красива, а будет еще прекрасней! — горячо откликнулся поляк-носильщик.

Шумно было и на Варшавском вокзале. Суетились пассажиры-поляки, разыскивая неуловимого дежурного; торопились солдаты и офицеры, польские и русские. На перроне, мешая всем, создавали еще большую сутолоку торговцы.

— Кому кавы? Горонца кава! — надрываясь кричали подростки, обливая на бегу прохожих темной горячей жидкостью из пузатых чайников.

— Тястечка з ябками! Кому тястечка з ябками? — выкрикивал грудной женский голос.

— Лимонада, лимонада! — кричали на разные голоса.

И снова проносился подросток с курносым чайником:

— Кава! Кава! Горонца кава!

Потолкавшись на вокзале в Варшаве и даже попытавшись принять участие в штурме очередного пассажирского поезда, я совсем было отчаялась. Потом подумала и решила идти на тот участок пути, где стояли воинские эшелоны. Из теплушки готового к отправке эшелона с танками сразу протянулось несколько рук, и меня втащили почти на ходу.

Эшелон шел по территории Польши. Но вот замелькали чистенькие, прилизанные домики и такие же, слишком аккуратные и ровные, искусственно посаженные рощи. Параллельно железной дороге, как бы вперегонки с нею, побежало гладкое бетонированное шоссе, обсаженное ровными рядами деревьев, — это Германия.

Через два дня офицером связи командования механизированного корпуса я въезжала на «виллисе» в горящий Данциг. Бой за Данциг чем-то напоминал бой за Дебрецен: такой же черный дым полз под закопченными тучами, превращая день в раннюю удушливую ночь.

В отблеске пожарищ танки казались раскаленными докрасна. Огонь и смерть, которые они извергали, почти не ощущались в этом городе, обреченном фашистами на смерть в огне. Но советские солдаты не дали погибнуть городу. Только сдался последний вражеский солдат, как советские воины немедленно превратились в добровольных пожарников и вместе с жителями города быстро ликвидировали пожары. Еще не развеялся угар от чадящих развалин домов, а наш корпус уже шел на помощь войскам Третьего Белорусского фронта, осаждавшим Кенигсберг. А когда, затопив свои подземелья, сдался в плен комендант города-крепости генерал от инфантерии Ляш, когда войска фронта прижали немцев к Балтийскому морю, — корпус снова вернулся в родной Второй Белорусский фронт и вышел на берег Одера.

У меня была с собой небольшая карта Европы. Вырванная из школьного атласа, карта давала весьма приблизительное представление о том, что значили полтора сантиметра, отделявшие Берлин от Одера. Но не карта и знание топографии, а обыкновенный столбик-указатель, стоявший на развилке дорог, по-деловому просто, но необыкновенно убедительно говорил: «Мы у вершины Победы. Остался последний, решительный бросок!» И каждый солдат и офицер, сколько бы раз ни прошел он здесь, обязательно вслух произносил начертанную на указках-стрелках надпись:

«До Москвы 1898 километров» — «До Берлина 85».

Мы стояли перед Одером, готовясь к последнему штурму последнего рубежа гитлеровской армии. Получены новенькие танки. Старательно выводят танкисты на свежевыкрашенной броне слова: «За Родину! Вперед на Берлин!» На Берлин! Теперь это уже была не мечта солдата о далеком ненавистном логове врага, — это был осязаемый и реальный клич: ведь до Берлина-то и в самом деле было рукой подать.

По-своему, конечно, чувствовали близость конца войны и немецкие солдаты, по-своему и действовали: участились случаи групповой сдачи в плен. Немецкие перебежчики ухитрялись даже переплывать через широкий Одер.

Немолодой уже немец в короткой шинели с грязными, обтрепанными краями, поминутно поправляя большие круглые очки в золоченой оправе, взволнованно рассказывал офицеру разведотдела:

— Я юрист, адвокат. Я никогда не был ни эсэсовцем, ни нацистом. По самой своей специальности я человек, обязанный защищать право. Меня призвали в армию, дали автомат и сказали: «Убивай русских». А я не мог убивать русских, потому что русские защищали свою землю, свои дома и своих близких; они защищали свою собственность, и неправыми — ответчиками — были мы, как люди, незаконно посягающие на чужую собственность. Я интеллигент, я не всегда ходил в этом одеянии, — немец стыдливо подобрал ногу в рваном ботинке под стул, — да, да, интеллигент и адвокат, я признавал право истца и не стрелял в русских! Теперь, когда русские освободили свою землю и пришли к нам, русские занимают наши города, я все же не могу согласиться с тем, что теперь они неправы. Наши офицеры говорят, что русские — захватчики, что они пришли с тем, чтобы мстить нам, разорять нашу землю, убивать наших женщин и детей. Если это привело в Германию русскую армию, мне страшно за мою Германию, за мой народ. Где же настоящая правда? Простите меня, я немного путаюсь, но я переплыл на маленькой лодочке через Одер, чтобы понять наконец, чья же правда настоящая. Или, может быть, теперь каждому свое? Тогда русские и немцы никогда ни до чего не договорятся. Поймите: мне это очень важно знать, и не мне одному!

Немец очень волновался, он три раза терял очки и, нервничая, никак не мог утвердить их на переносице, забывая о дужках, не закинутых за уши.

Офицер-разведчик, внимательно выслушав немца, несколько минут помолчал, как бы сосредоточиваясь, и медленно заговорил по-немецки:

— Я не юрист и не знаток права, но я советский офицер, и я знаю, что такое правда. О правде я и расскажу вам — единой правде для всех народов. Ложь может быть во всех неисчислимых вариантах — правда бывает только одна. Мы защищаем свою страну, мы изгоняли и изгнали агрессоров и захватчиков, и вот мы здесь. Нас спрашивают: почему мы не остановились на своей границе, почему продолжаем сражаться на чужой земле? Ответ очень простой: на нас, бойцах единственной в мире могучей и миролюбивой страны, лежит трудная обязанность: победить! А полная победа возможна только при условии полного уничтожения фашизма. Поэтому мы пришли сюда и дойдем до Берлина. Народы Европы и всего мира требуют: «Фашизм должен быть раздавлен!» Мы не захватываем другие страны: и не мстим Германии и ее народу: мы освобождаем народы Европы от страшного гнета фашизма и в том числе народ Германии.

— Я понимаю, о, я очень хорошо понимаю, — заволновался немец. — Но все же в Германии ваши войска, города на военном положении, вы размещаете в домах солдат. Разве это не насилие?

— Русские солдаты сражаются за общее дело, немецкий крестьянин и рабочий всегда потеснятся в своих жилищах, чтобы дать отдохнуть солдату-освободителю после боев и походов. Тем, кто боится, что им наследят на паркете, придется подчиниться.

Вы говорите о мщении. Нет, не чувство мести привело нас сюда! Посмотрите на ваши города и села. Кроме тех мест, где немецкие войска оказывали упорное сопротивление и где боевые действия вызвали разрушения, все остальное цело и невредимо. А что сделали гитлеровцы с городами и селами Украины, Белоруссии? Нет, не месть, а справедливость диктует нам: мы пришли уничтожить фашизм, а не Германию.

Немец, не сводивший глаз с советского офицера, взволнованно сказал:

— Я должен сообщить вам следующее: я пришел к вам по поручению группы моих земляков. Я все понял, и если вы отпустите меня, — а вы не должны меня удерживать, потому что меня ждут за Одером, — то завтра со мной придут двадцать пять — тридцать честных немцев, которым по-настоящему дорога их родина, интересы немецкого народа.

Офицер пристально разглядывал немца-адвоката, потом решил:

— Идите, я верю вам. — И приказал солдату проводить его к реке.

Ночью немец вернулся, с ним пришли еще человек двадцать. Так откалывались куски гитлеровской военной машины, треснувшей по швам еще под Москвой и Сталинградом. Подобно тому как на замерзшей реке с оглушительным треском лопается сплошной ровный лед, сдвинулись с места большие и малые льдины и, медленно кружась, поплыли вниз по течению. Могучая волна народного гнева подгоняла их, откалывая на ходу сначала мелкие льдинки, потом все более крупные, и вот уже по чистой воде несется последняя, самая грязная, на которой застрял старый башмак и кучка навоза. Чистая вода возмущенно бурлит, стараясь поскорее избавиться от грязной ноши. Вот уже скоро пороги, о них разобьется темный талый кусок, и радостные струйки вокруг острых камней завертят в водовороты, размоют и унесут в безвестность остатки тяжелого гнета, и широкая свободная река плавно понесет свои волны навстречу необъятному, могучему морю. Фашистская Германия уже вступила в стадию одинокой грязной льдины.

Двое суток горел на западной стороне Одера город Шведт. Отчаянно сопротивлялись отборные фашистские части, несколько раз отбрасывая нашу пехоту. Наконец над высокой длинной дамбой взвилось алое знамя, блеснули на солнце золотые кисти, засияли боевые ордена — советская пехота форсировала Одер. По только что наведенному мосту, по дамбе под артиллерийским обстрелом быстро перешло Одер наше соединение.

Вперед! Сдавались немецкие города. Как бились сердца, когда, проезжая по улицам склонившего голову города, мы видели белые флаги! Из раскрытых окон домов, на воротах, на заборах, на крышах, зацепившись за водосточные трубы, метались на ветру белые полотнища.

Не беда, что это вчерашние простыни и скатерти: нам неважно, из чего сделали себе белые флаги капитулирующие города. Мы видим фашистскую Германию под белым флагом — и это главное.

Над Германией плывут штыки, закаленные в Туле, танки с заводов Харькова, Урала, Сталинграда, пушки со стволами, сплошь разрисованными звездами, — боевое, славное оружие России в руках ее сынов. Они дошли до Германии и идут твердой поступью победителей по ее дорогам. Отсюда германские фашисты посылали свои войска на завоевание чужих стран, других народов. Отсюда простирались во все концы Европы гигантские щупальца, высасывавшие из Франции, Чехословакии, Польши железо, нефть, хлеб и кровь сотен тысяч людей.

Протянул лапу кровавый осьминог и к моей Родине. Но здесь он просчитался. В огромной, спокойной, миролюбивой стране скрывались необъятные силы. Как богатырь, добродушно-мирный от сознания своей силы и величия, моя Родина всему миру предлагала только мир. Но когда зарвавшийся хищник попытался схватить ее за горло, встал богатырь-великан во весь рост, расправил плечи, и тогда все увидели, какие у него мускулы, как легко поднимает он свою боевую палицу, как умело опускает ее на головы врагов.

Мы отсекли пытавшиеся задушить нас щупальцы и, с отвращением отбросив в помойную яму истории и отборные войска «СС» и «победоносные планы» Гитлера, освободили свою Родину и вышли на помощь другим народам. Одна за другой, извиваясь в предсмертной агонии, цепляясь из последних сил, отлетают отрубленные лапы фашизма, цепко державшегося за страны Европы. Свободна Болгария, подняла высоко голову Румыния. Венгерские, румынские и польские войска вместе о Советской Армией упорно идут к центру, к мозгу небывалого на земле чудовищного хищника — фашизма, — идут к Берлину.

Мы принимали от немецких бургомистров ключи от городов. Мы принимали от населения с рук на руки выловленных честными немцами эсэсовцев и переодетых гестаповцев. Наши танки врывались в лагери смерти, широко открывая ворота свободы заключенным французам, американцам, англичанам, полякам, чехам, русским.

Летели тюремные замки; на руках выносили танкисты едва живых людей — живые скелеты, обтянутые желтой кожей, — политических заключенных фашизма, немецких коммунистов.

К ним применялась самая извращенная пытка, какую только можно было придумать.

Многие месяцы немецкие коммунисты не получали пищи, но умирать им не давали, искусственно поддерживая жизнь. Много дней спустя при воспоминании о них меня невольно охватывала дрожь ужаса. Нет мышц, нет щек, нет носа — есть скелет, обтянутый желтой кожей, тонкой и сухой, как пергамент.

Теперь их передали в заботливые руки советских врачей. Ласковые руки русских девушек бережно поправляли подушки под головами страдальцев. Люди, забывшие, что такое радость, неумело улыбались страшным оскалом черепа; они знали: к ним скоро вернется жизнь, яркая, полная тревог и радостей, жизнь борцов за свободу и счастье своего народа.

Но не всегда сразу сдавались немецкие города.

В канун Первого мая, вечером тридцатого апреля, передовые части нашего корпуса подошли к небольшому городку Мирову, затерявшемуся в лесу среди озер и болот. Город был сильно укреплен, но обойти его, как мы обычно поступали в подобных случаях, не было никакой возможности.

До сих пор нам не приходилось встречать в Германии настоящего леса. Те, через которые проходил наш путь, скорее походили на обширные парки с их деревьями, высаженными на равных расстояниях друг от друга, низкой, будто подстриженной, травой и какой-то абсолютной прозрачностью. В таком лесу в случае необходимости танки могли пройти без особых затруднений, просто сваливая деревья, то есть так называемым колонным путем. Кроме того, он так далеко просматривался с шоссе, что мы не опасались никаких неожиданных нападений со стороны леса.

Лесной массив в районе Мирова был совсем иного качества. Мы шли по лесисто-озерному району северной Германии. Леса здесь были самые настоящие, с вековыми деревьями и густым подлеском. Множество озер и соединяющих их ручейков с обширными болотистыми поймами окончательно делали невозможным какой бы то ни было маневр. О движении напрямик, без дорог, не могло быть и речи. Если ко всему добавить, что город, которым нам предстояло овладеть, стоял между двумя озерами и к нему вела единственная дорога по мосту через топкое болото и мост этот взорван, то станет ясным, насколько затруднительным было положение тех частей корпуса, которые шли по этому маршруту.

На подступах к Мирову узкое открытое пространство у моста просматривалось со стороны засевших в городе немцев настолько, что они имели возможность хладнокровно и на выбор расстреливать каждого, кто рискнет выйти из-за деревьев. Позиция у противника была как нельзя более выгодная. Двух-трех орудий и нескольких пулеметов было достаточно, чтобы надолго задержать под городом крупную воинскую часть, и, если она все же решится, несмотря ни на что, идти вперед, — уничтожить. А в городе сосредоточено множество артиллерии, не говоря уже о пехотных войсках. Командованию было над чем призадуматься: наводить мост не просто под огнем, а под расстрелом, штурмовать город в лоб, имея возможность развернуть для боя не более двух танков, по меньшей мере, бессмысленно. Располагая мощной техникой, мы не могли ее должным образом использовать, так как все подступы к городу преграждало топкое болото.

Могучие и грозные в борьбе с врагом, но беспомощные против сил природы, притихли на шоссе танки. И вдруг, когда конец войны ожидался чуть ли не за каждым поворотом дороги, наше стремительное движение к победе застопорилось.

— Придется положиться на пехоту-матушку, — сказал генерал, начальник штаба корпуса. — Очень кстати идет у нас впереди механизированная бригада. — Генерал подозвал меня. — Найдите командира бригады и передайте ему: надо направить мотострелковый батальон в обход болота лесом. Немцы нас с той стороны не ожидают и, если атаковать внезапно, долго сопротивляться не будут: не то время. Отсюда пусть по возможности обеспечат бой батальона огнем танков с места. Впрочем, ему там на месте виднее, как и что.

Подкатил мотоцикл, и я забралась в его коляску, но отъехать не успела.

— Подождите, — остановил меня присутствующий тут же полковник — представитель штаба армии — и обернулся к удивленному генералу. — Мне непонятна ваша излишняя осторожность. Полк перепуганных немцев, десяток орудий и… боевой корпус стоит на дороге. Разве вы не понимаете, что война, в сущности, окончена, остается два шага до победы, а вы вдруг останавливаетесь. Ваш «обходный маневр», — заметил он ядовито, — это уже игра в войну. Ваш корпус и без того продвигается слишком медленно, как вам известно; меня для того и направили к вам, чтобы подогнать. Я считаю: город надо брать с ходу. Командующий будет очень недоволен задержкой, а я вынужден буду доложить ее причины.

Генерал слушал полковника с потемневшим от негодования лицом, но не прерывал.

— Вы все сказали? — с нескрываемой неприязнью спросил он разгневанного представителя вышестоящего штаба, когда тот, наконец, кончил говорить.

— Да.

— Тогда выслушайте меня. Я отвоевал вторую войну, и поздно меня учить. Да и не вам… Каждый квадратный метр перед городом со стороны шоссе настолько простреливается противником, что атаковать отсюда — бессмысленно губить людей. Без моста танки не пройдут; они, к вашему сведению, не птицы, чтобы перелететь, и не лягушки, чтобы отшлепать по болоту. Неужели вам все это надо объяснять? Пусть победа придет на два часа позже — ничего, зато мы сохраним для нее десятки жизней. Впрочем, я согласен изменить свое решение и отдать приказ на атаку в лоб, но с одним условием: вы лично поведете моих солдат в бой.

— Почему я? — попятился полковник. — Я представитель вышестоящего штаба… мне нельзя, я около руководства… У вас есть исполнители.

— Ах так?.. Вы отказываетесь? Об этом тоже не забудьте доложить командующему. Я же буду действовать так, как мне подсказывают мой опыт и моя совесть. И прошу вас мне не мешать; насколько я понял из ваших слов, ваше место — около руководства. — Последние слова генерал постарался произнести возможно ядовитее.

Полковник весь как-то сник и неловко потоптался на месте, не зная, как быть: то ли оставаться, будто ничего не произошло, то ли удалиться с видом оскорбленного достоинства. Однако, как всегда бывает с людьми чванливыми и излишне самоуверенными, он выбрал худший путь.

— Все-таки мне не ясна ваша основная концепция, товарищ генерал… — напыщенно начал он.

Генерал с нескрываемым изумлением уставился на него, будто впервые в жизни увидел нечто диковинное и непонятное, тяжело вздохнул, покорясь печальной необходимости, и без особого энтузиазма ответил:

— Хорошо, я вам постараюсь все популярно объяснить. — В глазах у него мелькнули лукавые искорки, когда, обернувшись ко мне, он очень строгим голосом сказал: — Мигом летите в бригаду и передайте все, что я вам приказал. Решение вопроса о теоретических концепциях двух полководцев не должно задерживать практические действия батальона.

Генерал озорно, по-мальчишески подмигнул, сердито зашевелив усами. Чтобы не рассмеяться, я низко опустила голову и махнула рукой водителю: вперед! Мотоцикл сорвался с места.

В штабном автобусе механизированной бригады ее командир — коренастый полковник с лицом рассерженного добряка — что-то сосредоточенно вымеривал по карте, от большого усердия по-ребячьи оттопырив толстые губы. Начальник штаба помогал ему. Выслушав меня, полковник только отмахнулся.

— Э, до этого мы и сами додумались! Вот соображаем с начальником штаба, как подобраться к немцу потише да поближе. Садитесь, послушайте. Итак, — повернулся он к начальнику штаба, — в общем, все ясно. Первый батальон пойдет лесом вдоль болота. На обход батальону потребуется два-два с половиной часа. Так? Ночь не за горами, через час стемнеет. Тогда танковый полк подтянет к мосту хотя бы взвод танков. Так?

Начальник штаба кивнул. Полковник посмотрел на него, подумал и возразил:

— Нет, еще не совсем так. Я думаю, удастся подкатить на обочину три-четыре орудия. Машины не пройдут — на руках выкатим. Тогда у нас с этой стороны будет полдюжины стволов, способных вести эффективный огонь.

— Досадно мало при такой силе. — Начальник штаба кивнул в сторону колонны танков.

— Ничего не поделаешь, — сокрушенно вздохнул полковник. — Впрочем, погоди, еще один взвод можно развернуть в затылок первому — будут стрелять через головы своих танков просто по городу. Все-таки хоть шуму больше. Вот теперь так. Кажется, ничего не упустили?

— Саперов надо держать наготове. Как только первый батальон завяжет бой, немцам будет уже не до моста, да и ночь наступит — прикроет.

— Верно, — согласился полковник. — Вот ты тут и будешь всем этим заворачивать, а я пошел в первый батальон, к Карташеву. Сдается мне, что это последний серьезный бой. Всю жизнь не прощу себе, если окажусь в стороне и не буду его участником и очевидцем!

— Товарищ полковник, и меня возьмите, — попросила я.

— Зачем тебе? Бой хоть, в сущности, и пустяковый, да, как положено, без смертоубийства не обойдется. И дойти-то до него трудненько: часа три без малого по колено в грязи шлепать.

— Так последний же…

Полковник смерил меня критическим взглядом и усмехнулся:

— Что ж, иди. Только тогда тебе придется послужить моим офицером связи: мои все в разгоне.

Вдвоем с полковником мы пошли вдоль колонны машин его бригады.

Кругом стояла гнетущая тишина. Поначалу показалось, что вместе с неожиданно прекратившимся движением вперед остановилась всякая жизнь. Но вот донеслись обрывки тихого разговора:

— Ты после войны как — служить или демобилизуешься?

— Не знаю. Домой хочется…

— Сколько еще дней до конца?

— Мне один знакомый писарь из штаба говорил: первого мая…

— Первое мая завтра… А он, сам видишь, постреливает. Еще с недельку протянется…

— Слышишь, о чем говорят? — тихо спросил меня полковник. — Первого мая, с недельку… Это до конца такой войны! А как говорят, как говорят! Уверенность-то какая: спокойная, деловитая. И в общем все правильно: больше недели не протянется. Солдаты такой народ: все наперед каким-то особым чутьем знают. Тебе не приходилось этого примечать?

— Приходилось. Только уверенность в победе рождена не сегодня, не близким концом войны. В сорок первом году с не меньшей силой уверенности говорили о победе, — возразила я.

— Не скажи, в сорок первом верили и говорили — да, но как? Сурово, с готовностью к испытанию огнем и временем. Сейчас не то, сейчас по-домашнему просто, будто дорога до конца не дальше и не труднее, чем с печки на лавку. И думы уже не те: о послевоенной, о близкой, завтрашней мирной жизни думает солдат.

— Интересно, отпуска сразу будут давать или как? — как бы в ответ послышался чей-то голос.

— Погодя немного и будут давать.

— А дома пацаны повыросли — мужики да и только. Старший этим годом в школу пойдет…

— Слышишь? — победоносно подмигнул полковник.

— Домой хорошо бы. А как не отпустят? Послужить, скажут, еще маленько надо, — усомнился хриплый голос.

— Молодежь, та, конечно, послужит, а нас, стариков, непременно отпустят. Мы теперича на деревне нужнее. Всю войну в колхозе одни бабы работали, замучились. Пособить надо.

— Да на что вы бабам, старики-то? Истосковавшейся-то бабе молодой куда больше под стать.

Солдаты рассмеялись. Но тон этого мужского смеха не покоробил: в нем не было цинизма, он был хороший, простой, человечный, с неожиданным оттенком грусти.

— Что за шум? Прекратите там! — раздался неподалеку голос человека, привыкшего повелевать.

Солдаты затихли.

— Вот его-то нам и надо, — сказал полковник. — Майор Карташев, иди сюда!

— Иду.

— Сейчас увидишь, какой у меня комбат. Боевой, отчаянный, сибиряк, красавец. Берегись, настал твой час: глянешь — влюбишься. Только он не охоч до вашего брата. До сих пор неженатый ходит. Хочешь, сосватаю? Во! Это же здорово: войне конец — и сразу свадьба, новая жизнь, новое счастье, — успел шепнуть мне полковник.

— Что же, посмотрим на нашего красавца, — охотно поддержала я шутку.

Настроение у меня было приподнятое и чуточку торжественное. Нечаянно подслушанные солдатские разговоры вселили неясное чувство ожидания свершения чего-то такого прекрасного, отчего заранее захватывало дух. Будто долго взбиралась на отвесную гору по крутым тропинкам, и вот из-за поворота неожиданно открылся новый, сияющий светом и счастьем мир. Победа, к которой мы шли таким трудным и кровавым путем, была вот тут, совсем рядом. Еще немного, и можно будет ощутить ее тепло и свет и преклонить колена перед ее величием.

И неожиданно стала отчетливо понятной «концепция» генерала, и неторопливая до мелочей выработка решения командиром бригады, и остановка перед таким на первый взгляд несерьезным препятствием, как разрушенный мостик. Да, многому научились наши солдаты и командиры за годы войны! Наши саперы умели наводить и не такие переправы под самым яростным огнем противника. Четыре года войны превратили простой плотничий топор в руках русских умельцев в боевое оружие, уверенно открывающее дорогу танкам, артиллерии, пехоте. А мужество? Этому не учатся. Оно испокон веков присуще всем тем, кто выходит на бой за свободу своей родины; мужество — такая же характерная черта борца за правое дело, как черные, чуть раскосые глаза для монгольских народов и голубые у славян. Но за годы войны наши командиры постигли еще и великое искусство побеждать, минуя бессмысленные человеческие жертвы. Победа в бою большой кровью — это полпобеды. Военачальник тогда искусен, когда умеет достигать полного разгрома противника с минимальными потерями для себя.

Каждая смерть в таком бою горестна, но осенена величием, ибо солдат погиб во имя будущего, во имя счастья, во имя жизни. Но если солдат погиб напрасно, только потому, что ты, не щадя его жизни, бросил его тело под пули, чтобы по нему пройти к личной славе и успеху — горе тебе, военачальник! Такая слава истекает кровью, и нет тебе оправданья в сердцах печальных вдов, матерей, сирот!..

Выиграть бой, умело используя обходный маневр, внезапную атаку, заставить противника сложить оружие, бросить технику и при этом иметь минимальные потери — так умели воевать Колбинский и Ракитный, так воевал Котловец, так хотел выиграть последний бой на нашем участке в этой войне и генерал, начальник штаба корпуса и командир бригады. Вот они, люди моей Родины. Командиры, принимая решение на бой, думают о том, как выиграть его, сохранив жизнь своих солдат. И ни один командир, ни один солдат ни на минуту не задумается, если в этом бою ради общего дела придется пожертвовать своей жизнью.

Тот, кто всю жизнь прожил в тихой, уютной квартире, не зная тревог и забот, — тот никогда не поймет высокого счастья быть сыном или дочерью России в середине XX столетия. Только пройдя вместе со своей страной через все испытания, увидев, как раскрываются в трудную минуту сердца простых в повседневной жизни людей, — только тогда со всей полнотой и гордостью поймешь: ты — человек Советской страны, страны, где широта души человека равна ее просторам.

Из-за автомашины вышел майор. Высокий, стройный, с широко открытыми голубыми глазами, в лихо заломленной фуражке, из-под которой выбивался густой волнистый чуб.

— Товарищ полковник, по вашему приказанию…

— Здравствуй, Саша, — перебил его полковник. — Знакомься — офицер связи корпуса, — представил он меня.

Майор равнодушно-вежливо пожал мне руку.

— Я вас слушаю, товарищ полковник.

— Повоюем с тобой, Саша, под конец по-старому, по-пехотному, — сказал полковник и вдруг посуровевшим голосом спросил: — Что у тебя батальон делает?

— Кто ужинает, кто так сидит. Все на месте.

— Вот и хорошо. Снимай всех с машин. Пойдешь лесом в обход болота. Будем выгонять немца из Мирова с другой стороны, раз отсюда не пускает. Пойдешь вот здесь. — Полковник развернул карту.

Майор прислонился к борту автомашины и, разложив свою карту на планшете, нанес маршрут.

— Разрешите вызвать командиров рот?

— Давай, да поскорее, а то мы что-то закопались.

Майор нырнул куда-то за машину. До нас донеслись его короткие распоряжения и следом — топот солдатских сапог: посыльные побежали в роты.

— Э, да ты весь измазался, — сказал полковник, заметив на рукаве возвратившегося к нам майора темное пятно. — А ну-ка, отряхни его, — это уже мне.

Зажав пальцами обшлаг своей гимнастерки, потерла собственным рукавом рукав майора. Испытанный способ помог: грязь оттерлась.

— Спасибо, — буркнул комбат, впервые глянув мне в лицо, и с удивленным возгласом отпрянул назад.

— Ты что? Только что разглядел? — расхохотался полковник.

На этот раз шутка показалась мне неуместной, и я разозлилась. А майор, как бы приходя в себя от чего-то неожиданного, едва внятно пробормотал:

— Да нет, бывает… совпадения… ассоциации разные.

Приход командиров рот вывел всех нас из создавшегося неловкого положения. Майор отдавал четкие распоряжения, и, как я невольно отметила, очень толковые. Но обо мне он не забыл: я поймала два-три брошенных в мою сторону беглых взгляда, в которых сквозило любопытство и какой-то невысказанный вопрос.

Раздались тихие команды. Солдаты, пробегая мимо нас, поспешно строились у машин. Выкатили минометы; их решено было пронести на руках.

— Я ж говорил, с недельку… — донеслось из группы пробегавших мимо солдат.

Еще несколько минут, и батальон вступил в лес.

Темнело. В густом лесу ночь поторопилась пораньше окутать все своим сырым сумраком. Шли действительно по колено в воде, облепленные жидкой, вонючей грязью.

Шли молча. Тишину нарушало чавканье болота да порой громкий всплеск и сдержанный возглас солдата, провалившегося по грудь в невидимую яму.

Приходилось проваливаться и мне, и всякий раз меня успевали подхватывать и вытаскивать на поверхность сильные руки комбата, шедшего рядом. Это было очень хорошо — чувствовать такую крепкую поддержку, — и я невольно во все сгущающейся темноте искала его руку. Но полковник все испортил. Ни вонючее болото, ни то, что мы буквально до нитки были пропитаны грязью, ни предстоящий бой не могли омрачить добродушно-шутливого настроения полковника: он весь так и искрился задором и добродушным лукавством.

— Ты смотри, не потеряй лейтенанта, — сказал он, когда майор, в который раз, извлекал меня из воды. — Я ее, брат, с особой думкой привез сюда.

— Не потеряю. У меня старый должок, — загадочно ответил майор, и мне показалось, что он улыбнулся в темноте. — Скажите, лейтенант, вы не с Москвы-реки? — спросил он меня.

— Я не русалка, чтобы жить в реке, — отрезала я и, чтобы сгладить резкость, примирительно добавила: — Я, видите ли, с Донбасса, но всю жизнь жила в Москве, и, в общем, конечно, москвичка. А Москва на Москве-реке стоит — это верно. — Наверно, у меня плохой характер, потому что я вконец разозлилась: «Тоже мне, нашли место для шуток!» Из очередной ямы я упорно выкарабкивалась сама.

К счастью, болото кончилось — мы подошли к городу. Первые домики оказались неожиданно близко, у самой кромки воды.

— Давай ракету! — приказал полковник.

Майор поднял ракетницу, но медлил. Он ждал донесения о том, что все роты вышли на указанный рубеж.

Полковник отвел меня немного в сторону, и мы стояли на мшистой кочке, прислонившись к корявому стволу дерева.

— Смотри, девочка, для нас это последний бой в войне, — как-то торжественно сказал полковник, обняв меня за плечи.

Разорвалась хлопушка, взвилась ввысь красная звездочка. Стоя по пояс в воде, майор Карташев высоко поднял над головой автомат.

— Товарищи! Да здравствует Первое мая! За Родину вперед!

По болоту прокатилось гулкое «ура», далеко из-за леса откликнулись танковые пушки. Батальон ворвался в город. Атака со стороны болота была такой неожиданной, что немцы сдали Миров почти без боя.

И все-таки корпус задержался здесь до утра; мост оказалось навести сложнее, чем предполагалось вначале. Утром, кое-как обсушившись, я снова приехала в ту же бригаду с приказанием начать движение вперед. Командир бригады был в 1-м батальоне, и мне пришлось разыскивать его там.

Первым, кого я встретила в батальоне, был майор Карташев. На этот раз весь его облик показался мне очень знакомым, каким-то далеким откликом в памяти. А он подошел ко мне, пристально посмотрел на меня, улыбнулся и подчеркнуто вежливо спросил:

— Скажите, товарищ гвардии лейтенант, не приходилось ли вам где-то под Москвой вытаскивать из канавы одного незадачливого лейтенанта с Енисея?

От волнения и охватившей бурной радости у меня закружилась голова. Так вот откуда его удивление, «должок», загадочные вопросы! Он-то меня сразу узнал. Это был тот самый лейтенант, знакомый по 1941 году, который пришел с пополнением под Москву и взрывной волной разорвавшейся бомбы у самого нашего медпункта был брошен в канаву. Отряхнувшись с моей помощью, он тогда сказал: «А война-то настоящая. Придется взяться всерьез». И вот где встретились, в последнем бою!..

Мы с ним расцеловались, и кто-то из солдат, проходивших мимо, сочувственно сказал: «Наверно, невесту встретил наш майор, не зря неженатый ходил». Невеста не невеста, а встреча действительно замечательная: в Германии, и до Берлина рукой подать, а первая-то была под Москвой!..

Молодым еще командиром взвода, с такими же, как и он сам, молодыми бойцами под Москвой он «взялся воевать всерьез», потом так же «всерьез» командиром роты стоял насмерть под Сталинградом и первым во главе своего батальона, во главе механизированного корпуса, гвардии майор Карташев переходил последний рубеж фашистской обороны — Одер. Взявшиеся всерьез защищать свою Родину, сыны ее всерьез возмужали и всерьез победили.

Бой за Миров действительно оказался последним серьезным боем на нашем направлении. Снова автострада. Танки с ходу сбивают оставляемые противником арьергарды и, почти не останавливаясь, мчатся вперед, к Эльбе.

Каждый день о трепетом слушали радио, победные сводки Совинформбюро. Каждый день озарялось небо Москвы яркими лучами сотен прожекторов, с легким треском рассыпались цветными огнями фейерверки, дрожали стекла от залпов салюта. В тяжелые, полные тревог и повседневного мужества многие месяцы сорок первого года москвичи в своих холодных квартирах с плотно занавешенными окнами не выключали радио: могут объявить тревогу.

Сейчас каждый школьник с любовью смотрел на простую черную тарелку репродуктора, с нетерпением ожидая позывных — мелодию чудесной песни, уже давно ставшей народной: «Широка страна моя родная…» Чуть услышав ее, бежали на улицу и дети и глубокие старики смотреть салют очередной победе своей армии. И огни салюта не могли затмить света теплых, мирных и уютных разноцветных огоньков в распахнутых окнах домов.

Мир вместо войны! Ночь невыразимого ужаса и отчаяния, которую готовил фашизм, сменилась ясным, светлым, как сама свобода, днем.

«Мир вместо войны!» Этот лозунг как знамя несли Германии мы, солдаты и офицеры механизированного корпуса, маленькой частицы великой Армии.

По-особому звучал каждый выстрел танковой пушки, каждый залп. Теперь, как никогда, мы ощутили, что боевой залп наших орудий — это торжествующая песня победы над фашизмом.

Мы шли, не останавливаясь, не задерживаясь, по весенним дорогам Германии.

По ночам еще прохладно, никак не хочет уходить зима. Но чуть забрезжит рассвет, и приходится ей, злой и холодной, уступать место законной правительнице молодого мая — веселой ласковой весне, весне нашей победы.

Дожди умыли бетонированные дороги. Из лопнувших почек выбрались на свет зеленые листики, подставляя блестящие зеленые ладошки солнцу. Они еще такие маленькие и нежные, что не скрывали за собой тайны леса: он весь просвечивался, полный свежего, золотистого воздуха. Весело журчали весенние потоки, унося прошлогоднюю листву, сломанные сучья, обмывая замерзшие корни деревьев живительной влагой, согретой солнцем.

Навстречу нам, подобно весенним потокам, двигались бесконечные, такие же шумные обозы: шли граждане всех стран Европы и даже Америки, освобожденные советскими воинами из концентрационных лагерей; изможденные русские, сорвавшие со спины позорную надпись: «рабы с востока»; черноглазые непоседливые французы с темным пятном на спинах вылинявших рубах — там тоже недавно была та же надпись, только с заменой стороны света: вместо востока — запад; поляки, чехи, итальянцы, румыны. Шли и ехали в фургонах, лакированных колясках, телегах. Наскоро сшив национальные знамена, прикрепив разноцветные флажки к фургонам и детским коляскам, вся эта неорганизованная масса еще вчера бывших рабов, а сегодня свободных людей пела и танцевала, смеялась и плакала, приветствуя на разных языках русских танкистов и пехотинцев.

Среди этой шумной, счастливой толпы уныло брели немки и немцы, толкая перед собой детские колясочки с домашним скарбом. Немцы пугливо озирались на проходящие мимо советские танки, на веселые, трепещущие на ветру разноцветные флаги народов, шли неизвестно зачем и неизвестно куда. Просто жизнь, привычная, уравновешенная, замкнутая в стенах чистеньких, благоустроенных домиков обывателя, вдруг сорвалась и понеслась куда-то, влекомая непонятным и потому особенно грозным вихрем. И они поплелись следом за ней в поисках тихого угла, где можно переждать, присмотреться к тому новому, что будет после того, как уляжется этот вихрь. А может быть, они опасались мщения, — они чувствовали за собой вину, недаром покинули свои дома, украшенные расшитыми украинскими рушниками. Как знать, не узнает ли русский солдат роскошную вышивку по краю полотенца с красными хохлатыми петухами и витиеватой надписью на незнакомом языке: «Утром умоешься — утрись»? Как знать, что сделает тогда этот солдат?..

И немцы уныло плелись, спасаясь от своих мыслей, от своей вины, от самих себя, не смея вспоминать прошлое и не веря в будущее, непонятное и пугающее.

Смотреть на них было смешно и жалко, и невольно поднималось гордое чувство собственного превосходства. Мы-то знали их будущее, и нам оно совсем не представлялось страшным. Советская Армия принесла знамя свободы и передала его всем освобожденным народам. Это же алое знамя, но не кровавой мести, а свободы, принесли солдаты Советской страны и народу Германии. А какую настоящую жизнь может построить сам, своими руками свободный народ — никто в мире не знал лучше нас.

Наши солдаты удивлялись и обижались, когда немцы вдруг начинали вываливать из колясок свой скарб и покорно отходили в сторону, отдаваясь на милость победителя. Победитель может взять все, что угодно, в побежденной стране — так воспитывались немцы фашистами многие годы. Но русские победители были какими-то странными: они ничего не брали, ничего не отнимали и даже давали голодным немецким детям хлеб и консервы. И эта незаслуженная к ним щедрость, — а немцы понимали, что она незаслуженная, — пугала еще больше.

В придорожных канавах ржавели немецкие автоматы, винтовки, тупорылые «фау». Мимо этого бесполезного арсенала большими и мелкими группами брели немецкие солдаты в поисках плена.

Пехота еще не подошла, а нам некогда было возиться с бесчисленными пленными: не могли же мы из-за них притормаживать свое стремительное продвижение вперед. Поэтому в плен брали несколько своеобразно: на ходу формировали из гитлеровских солдат команды, назначали старшего и давали ему на руки «направление» — короткую, наспех написанную записку с указанием числа пленных и части, отправившей их в тыл. И немцы брели дальше по дорогам кончающейся войны.

Часть, которой командовал депутат Верховного Совета УССР подполковник Розов, шла все время в голове левого маршрута соединения. Она достигла города Грабова — в ста километрах северо-западнее Берлина. Машины и танки заполнили улицы города, когда над ними появился небольшой самолет в сопровождении двух истребителей. Самолет сел за городом, в поле. Тотчас из ближайшего леса выскочило несколько автомашин, и шоферы подхватили выбравшегося из самолета американского генерала. Через несколько минут генерал важно представился Андрею Ивановичу Розову.

Не прошло и получаса, как город наполнился крикливыми, шумными американскими солдатами. Американцы фотографировали наших солдат, выпрашивали у них сувениры: пуговицы, перочинный нож, старую алюминиевую ложку; охотно меняли свои перочинные ножи или ручки на деревянные коробочки и самодельные наборные мундштуки. «Все, что получено из рук русских, принесет счастье», — говорили они.

Солдаты добродушно позволяли отрезать пуговицы от своих шинелей, смеялись и удивлялись: «До чего же суматошный народ! Вроде парни как парни, только все мечутся, как будто им кто на месте стоять не дает».

Через два дня наш корпус передал временную демаркационную линию подошедшей пехоте и отошел на шестьдесят километров в глубь Восточной Германии.

Странное чувство не покидало меня, да и всех нас. На нашем участке война, собственно, уже закончилась. Вот ждали-ждали конца войны, а пришел он все же как-то неожиданно. Странно было ложиться спать в постель, спокойно раздеваться и знать, что ни завтра утром, ни ночью не поднимет никто тебя по тревоге, не будет больше боя, не будут больше ставить боевую задачу командиры, начиная ее словами: «Противник силами до пехотного полка обороняется на рубеже…» Не будут, потому что нет противника и некому обороняться «на рубеже». Не будет больше смерти, неумолимо и жестоко уносящей друзей. Не будут больше плакать женщины, потерявшие мужей, сыновей и братьев, дети, оставшиеся сиротами.

Все это сознаешь, понимаешь разумом, но трудно сразу вот так взять и отбросить все, вошедшее в кровь, в сердце, в память за четыре суровых года войны. Тем более, что не всем повезло, как нам, еще льется кровь, еще ведут тяжелые бои на юге наши товарищи, еще сообщает Совинформбюро: «Наши войска, успешно продвигаясь, заняли следующие населенные пункты…»

Мы знаем, о чем говорят эти строки. Это огонь пулеметов противника, со страшной силой бьющий в лицо наступающей пехоте сотнями горячих, режущих брызг. Это поредевшие батальоны, рассчитывающие на пополнение, которое никак не догонит стремительно продвигающиеся вперед части. Это крайнее напряжение воли, ума, нервов. Это тысячи шелестящих над головой снарядов. Это выжженные солнцем и покрытые солью человеческого пота спины солдатских гимнастерок. Это еще война — война не на жизнь, а на смерть с врагом, цепляющимся за последние рубежи.

Отдыхая на берегу спокойного озера, мирно отражавшего в своей темной глади высокие сосны, мы слишком хорошо знали все, что происходило там, на юге.

Вот почему, хотя и закончилась для нас война, не спалось нам спокойно в мягких постелях.

По ночам, как от толчка, проснешься, вскочишь и мучительно стараешься вспомнить: «Что-то надо сделать, что-то очень важное… Но что именно?..» А оглядишься кругом, увидишь непривычную обстановку чужого жилища и вспомнишь: «Да нет же, война далеко, все тихо, можно спать».

И все-таки в одну из таких ночей мы поднялись по тревоге. На ходу застегивая ремни, выскочили мы в ночь на улицу немецкого города, оглушенные грохотом орудийных залпов, и даже не успели удивиться и спросить, в чем дело; из раскрытого настежь окна штаба гремел радиоприемник, пущенный на полную мощность: это Москва передавала миру весть о победе. Гитлеровская Германия капитулировала!

Поздравлениям, дружеским крепким объятиям, от которых трещали кости, радостным поцелуям не было конца. Мы победили!

Мы поднимались на вершину Победы день за днем, шаг за шагом. Нам было трудно, очень трудно. Мы оставляли на пути товарищей, за нами оставался кровавый след наших ран. Но мы достигли вершины Победы. Отсюда, с огромной высоты, оглядываясь на трудный путь, мы как будто снова проходили через сожженные фашистами города, в которых уже сейчас началось мирное строительство; через разоренные войной поля, которые запахивались тракторами выпуска сорок пятого года.

Мы видели сгоревшие танки — бессмертные вехи на дорогах Великой войны — и могилы погибших, тех, чью жизнь оборвала вражеская пуля на пути к Победе. Но они здесь среди живых. Герои не умирают: богатыри, отдавшие жизнь за счастье народов, живут вечно в сердцах людей, в песнях, былинах, легендах; сегодня в честь павших Советская Армия траурно преклонила свои непобедимые знамена.

В эту ночь хотелось крикнуть так, чтобы услышали наш голос во всем мире:

— Граждане мира, честные люди стран великих и малых; все, в ком живо чувство справедливости, чувство любви к своей Родине; все, кто хочет, чтобы не огонь пожарищ, а солнце жизни освещало их мирный труд; честные люди мира, не забывайте тяжелых лет владычества фашизма в Европе, ужасов войны, твердо держите в руках святое знамя мира, знамя, окрашенное в алый цвет крови миллионов, боровшихся и давших миру мир!


Прошло полтора месяца с того дня, как гитлеровское командование подписало безоговорочную капитуляцию армии Гитлера, капитуляцию нацистской Германии. В большом саду, окружавшем домик штаба, скрываясь под яблонями от горячих солнечных лучей, сидела группа офицеров-танкистов. Мы ждали машин, которые отвезут нас к поезду, поезд помчит нас в Москву, в Академию бронетанковых и механизированных войск.

Нас провожали старые, заслуженные офицеры. Командир соединения, наш «батя», как называли его, на прощанье сказал:

— Вот и вырастили себе смену. Езжайте, учитесь и не забывайте своих старых командиров.

На коленях у меня лежал целый ворох цветов; в руках последнее, полученное сегодня письмо мамы:

«Война окончилась, родная. Начинается новая жизнь, которая предъявляет новые требования к человеку. Я рада, что твоя мечта учиться в академии, о которой ты мне писала тяжелой зимой сорок второго года, сейчас так близка к осуществлению. Как никогда, с нетерпением жду тебя в Москве, дома. Считаю дни, часы…»

— Ну, что пишут хорошего? — раздался рядом веселый голос майора Карташева. — Вот едем вместе в Москву, в академию… А думали ли мы с тобой тогда, в сорок первом, что можно будет вот так сидеть, перебирать цветы и мечтать об учебе?

— Думали.

— А под Сталинградом — ты в училище, а я на Мамаевом кургане, где, казалось, сама земля взрывается под ногами?

— Тоже думали.

— Правильно! Думали, мечтали и верили. Потому что знали: мы победим. Потому что в нашей стране есть один закон: все ради свободы, счастья, ради жизни на земле.

Подошла машина. Группа офицеров соединения, прошедшего путь от Волги до Эльбы, через несколько минут была на пути к новой жизни — к академии, к Москве.

Загрузка...