В монпарнасском коктейле «безумных лет» содержание американского виски намного превышало содержание славянской водки. После Первой мировой войны американская колония, явно самая многочисленная, буквально заполонила собой кафе, рестораны, академии, кинотеатры, библиотеки и оказала огромное влияние на литературную, художественную и коммерческую жизнь «Квартала», как американцы называли Монпарнас между собой. По различным данным, численность американской колонии в то время колебалась от 25 до 50 тысяч человек по всей Франции, а наибольшая плотность отмечалась на Монпарнасе и в прилежащих районах. Кого бы мы только не встретили среди членов этой колонии: писателей (в 1924 году Робер Мак-Альмон насчитал их 250 человек), художников, студентов, штудирующих в Сорбонне Рабле и роман «Окассен и Николетт», богатых бездельников, пенсионеров, зачастую и не очень состоятельных: роскошный образ жизни им позволял вести обменный курс… А к этой массе народа надо добавить «обслуживающий корпус»: врачей, дантистов, банкиров, камбистов[39], адвокатов, агентов по размещению иностранных специалистов.
Среди многочисленных причин повального устремления на восток можно выделить, по крайней мере, три основные:
1. Благоприятный обменный курс: если в январе 1919-го один доллар стоил 5,45 франка, то к 21 июля 1926 года — 50 франков.
2. Сухой закон, побуждающий пьянчуг всех мастей уезжать из страны; одному Богу известно, как много их оказалось на Монпарнасе! Хемингуэй, Дос Пассос, Мак-Альмон, Кей Бойль описывают в своих воспоминаниях невероятные попойки — например, ту, чьими героями стали Джеймс Джойс и Мак-Альмон: за одну ночь, с 22 до 8 часов, каждый из них выпил по двадцать порций виски. Джойса пришлось уложить в постель… что не помешало ему через несколько часов выйти к чаю свеженьким, как огурчик. Да, он пил и чай!
С нескрываемым восторгом американцы открывали для себя одновременно с французскими винами (впрочем, не умея отличить спотыкач от сотерна) наши самые крепкие аперитивы. И уж конечно, никакого кофе со сливками!
3. И наконец, свобода! После войны введение сухого закона в США усилило пуританские настроения, от которых задыхалась демобилизованная молодежь. После крови и грязи окопов тяжеловесное лицемерие пуритан было невыносимо. А поскольку во время своих коротких отпусков они уже успели окунуться в удовольствия парижской жизни, то, вернувшись в Соединенные Штаты, могли думать лишь о том, как бы снова оказаться в Париже и зажить свободно. Интересно сопоставить слова евреев, сбежавших из России перед 14-м годом, с тем, что писал Вирджил Томпсон о жизни в Париже в период, названный позже «Золотыми двадцатыми»:
«Тогда даже в воздухе ощущалось какое-то волшебство. А нет ничего лучше, чем оказаться в заколдованном месте в благоприятный для чудес момент. Нет ничего лучше, чем быть юным в царстве любви, в городе, самом подходящем для самых замечательных любовных историй… И к тому же в межвоенный период Париж являлся литературным центром: центром английской и американской литератур».
Помимо всего этого, интеллектуалов и художников притягивали сюда такие писатели, как Пруст и Джойс, после публикации «Улисса» бог англосаксонской литературы, и художники — Пикассо, Леже, Дерен… С того времени академии Монпарнаса, открытые Леже, Озанфаном и Лотом, пополняли ряды своих учеников в основном из числа юных американских художников.
Становится понятной ностальгия, проскальзывающая в мемуарах американских писателей, опубликованных тридцать-сорок лет спустя. Вернувшись на родину, они не смогли забыть дней бедности, горения и потрясающих открытий, что пережили в свои двадцать лет. 2 июля 1961 года Хемингуэй покончил с собой, оставив на своем рабочем столе возле пишущей машинки рукопись романа «Праздник, который всегда с тобой», наполненную воспоминаниями о своей бурной и трудной молодости: прощальное послание к жизни!
Хотя большинство американских писателей и художников вовсе не были состоятельными людьми, на Монпарнасе они выглядели богачами рядом с такими же французами и иностранцами, наполнявшими кафе и кабачки перекрестка Вавен. Многие из них жили на скудные сбережения или на пособие по демобилизации (армия выплачивала стипендию тем, кто хотел продолжить образование во Франции), или же сотрудничали со второсортными газетами Соединенных Штатов или Канады, чем, кстати, занимался Хемингуэй. Всем приходилось вести во Франции особенно экономный образ жизни; они устраивались в маленьких гостиницах XIV и VI округов, иногда полностью заполняя их, превратив «Отель Фойо», стоявший напротив Сената и разрушенный сегодня, «Мэдизон» на бульваре Сен-Жермен, «Рояль» на бульваре Распай, «Отель-де-Нис» на бульваре Монпарнас в фаланстеры, где порой происходили странные события. С присущей им страстью к живописным и дешевым местечкам американцы приобщались к тушеной говядине, говядине по-бургундски и рагу из баранины в старинных кучерских бистро, передавая друг другу их адреса.
Летом, несмотря на относительное безденежье, они умудрялись отправиться отдыхать в Венецию или в Жуан-ле-Пен.
Среди американцев, живших в «Квартале», встречались и обеспеченные люди, и преуспевающие писатели. В кабачках Монмартра и Монпарнаса Скотт Фицджеральд вместе с пылкой Зельдой растрачивал огромные гонорары за «Великого Гэтсби» и «По ту сторону рая». Олицетворяя собой «золотую молодежь» эпохи джаза, они ослепляли своим расточительством неимущих писателей «Дома» и «Селект». Про них рассказывали невероятные истории: как Зельда, напившись до беспамятства, подарила свое великолепное жемчужное ожерелье (об искусственном жемчуге тогда еще не ведали) одной негритянке, с которой танцевала в кабачке сомнительной репутации; как Скотт вручил свой бумажник таксисту, доставившему его домой на улицу Тильзит. Шофер, знавший толк в пьяницах, отказался: не хотел осложнять себе жизнь! Пара взбалмошных, потерявших голову людей, преследуемых неотвязным страхом старости и физической немощи. Чем и объясняются экстравагантные выходки, опасные решения, делавшие их жизнь похожей на бесконечную русскую рулетку… Жизнь, все же окончившуюся плачевно: болезнями и забвением для одного и безумием и трагической смертью для второй.
Между Штатами и Парижем подобным образом кочевали и некоторые другие знаменитости. Синклер Льюис, Арчибальд Мак-Лиш, Джон Дос Пассос, Уильям Сибрук являлись столь же значительными фигурами на Монпарнасе, как Хемингуэй или Мэн Рей.
В колонии имелось также несколько праздношатавшихся богачей, принадлежавших к утонченной, образованной и легкомысленной интеллигенции. Супруги Миллс, Гарри Кросби, племянник банкира Пьерпона Моргана (его жена вполне соответствовала своему многообещающему имени: Каресс[40]), Арчибальд Мак-Лиш, Коул Портер владели собственными особняками, замками в провинции, у них были лакеи в белых перчатках и сногсшибательные автомобили. Они устраивали приемы, приглашая американских и французских писателей и художников. Супруги Мефри, составившие состояние на торговле предметами роскоши в Нью-Йорке, — наиболее типичные представители этого круга. Изящные, умные, образованные, интересующиеся искусством и литературой (Джеральда Мефри, художника-любителя, можно считать основоположником поп-арта), они близко дружили со Скоттом и Зельдой Фицджеральд, вызывая друг у друга взаимное восхищение. И те и другие были влюблены в море, лодки, солнце, они увлекали за собой всю американскую колонию на Лазурный Берег и намного раньше, чем Кокто и Шанель, способствовали появлению обычая проводить лето на южных курортах. Романы Скотта и Зельды — это ностальгическое воспоминание о том времени, когда небольшая группка привилегированных нонконформистов позволяла себе весной блаженствовать на залитых солнцем пляжах (туристы в это время исчезали в связи с Пасхой), чувствуя себя словно на заре земной жизни.
Хемингуэй и Миллер, приехавшие в Париж с разницей почти в десять лет: Хэм в 1921 году, а Миллер — только в 1930-м, не принадлежали к этому изысканному обществу. И хотя они и бывали у богачей и, возможно, пользовались их расположением, но их собственная обычная жизнь протекала вдали от роскоши и модных мест. Порой им приходилось чуть ли не нищенствовать. Особенно это касается Миллера. Хемингуэй, впервые вернувшийся в Париж после демобилизации, приехал туда жить со своей молодой женой, живой и сообразительной Хэдли. Остановившись поначалу на горе Сент-Женевьев, на улице Кардинала Лемуана, в двух шагах от нищенских забегаловок площади Контрескарп, молодая чета исследовала этот нетронутый район левого берега, где жизнь, казалось, остановилась во времена Бальзака. Хемингуэй был тогда очень молод, и изящные усы не только не придавали взрослости лицу, но словно подчеркивали его незрелый возраст. Он был так привлекателен, что Сильвия Бич (ей он поспешил нанести визит сразу по приезде), сраженная его обаянием, сразу нарекла его «Мистер Ужасно Хороший». Еще очень застенчивый, мечтавший писать, но не уверенный в себе, Хемингуэй преодолевал невзгоды в поисках своего пути. Беременность Хэдли потрясла его: он чувствовал себя слишком юным для роли отца. Последовав советам Гертруды Стайн, он вернулся в Соединенные Штаты на заработки, чтобы справиться со своими будущими обязанностями. Год спустя, когда Хэм вернулся к жене, Мистер Бамби уже родился. На этот раз он оставался в Париже дольше, вписавшись в течение монпарнасской жизни. Квартира, снятая им в доме 112 по улице Нотр-Дам-де-Шам, недалеко от Эзры Паунда, находилась над столярной мастерской, и звук работавшей там пилы не давал писать. Но ему нравилось жить рядом с кабачками; стоило пройти через булочную (сохранившуюся до сих пор в неизменном виде) — в пекарню дверь вела прямо из его двора, — как он оказывался на бульваре Монпарнас, в нескольких шагах от «Клозри де Лила». Его заработок состоял из гонораров за спортивные сообщения в «Торонто стар», и эта работа подходила ему как нельзя лучше, ведь ему приходилось посещать стадионы, ринги, ипподромы и велодромы. Его увлекало все, но больше всего — велосипедный спорт. Во время «Шести дней», уговорив участвовать в них Джона Дос Пассоса, он и сам старательно крутил педали гоночного велосипеда, вытягивая голову вперед, смешной и трогательный в костюме гонщика… Чем развлекал весь бульвар Монпарнас. Бокс захватывал его не меньше, и, случалось, прямо на улице он внезапно принимался боксировать. В качестве партнера обычно выступал Миро, едва достававший ему до плеча.
В какой- то период всепоглощающей страстью Хемингуэя сделались скачки, причем он всерьез верил в возможность крупных выигрышей, которые позволили бы ему вести шикарную жизнь. Утверждая, что располагает достовернейшими сведениями, которые он получал от специалиста по скачкам из «Нью репаблик», он проиграл несколько раз подряд, оставив семью без средств к существованию. Впрочем, изредка ему везло, но однажды он ясно понял, что скоро станет профессиональным игроком, способным лишь ходить в Лоншан или Мэзон-Лафит. Тогда, решительно отказавшись от зеленого миража ипподрома, он и начал писать. В поисках тишины он отправлялся в «Клозри», в «Де Маго», «К Липпу», выбирая заведения, мало посещаемые американцами, чтобы никто его не беспокоил. И там, порой в компании Мистера Бамби, благовоспитанно потягивавшего гранатовый сироп, он написал рассказы, вошедшие в сборники «В наше время» и «Три рассказа и десять стихотворений». Он любил хорошо поесть, и когда у него водились деньги, он исследовал район, разыскивая небольшие бистро, где имелся бы со вкусом подобранный бар. В романе «Праздник, который всегда с тобой» Хемингуэй с чувством вспоминает о рагу, подававшемся в «Негре из Тулузы», кабачке возле перекрестка Вавен, о баранине под соусом «У Мишо» на улице Сен-Пэр… В самые лучшие дни он приводил Хэдли закусить устрицами «У Прюнье», запивая их белым сансерским.
Не менее яркая судьба Генри Миллера еще богаче сложностями и неприятными неожиданностями. Но его это не трогало. Приехав в Париж с десятью долларами в кармане, он пережил период экономического кризиса, той самой «хандры после праздника», когда знаменитые художники покидали свои особняки и перебирались в жалкие мастерские, похожие на те, где они начинали свой путь. Однако Миллеру это время казалось райским. В одном из тех недолговечных журналов («Бустере»), которые он издавал в течение своего десятилетнего пребывания во Франции, Генри Миллер написал: «Всякая эпоха кажется неудачной тем, кто в ней живет; для нас же это не так: наше время — это наш «золотой век». Другого нам не дано, и мы хотим максимально насладиться им. И поэтому мы оптимистичнее любых оптимистов».
Он и в дальнейшем не изменит своего мнения, чем заслуживает уважения, ведь изо всех американцев Монпарнаса именно на его долю выпало больше всего лишений, ради крова и пищи заставивших его заняться даже преподаванием английского языка в одном из коллежей Дижона. А позднее он записался в число безработных и получал пособие. Довольно долгий период относительного благополучия он прожил на вилле «Сера» в самом дальнем домике под номером 18. Комнатка, перешедшая к нему от Антонена Арто, находилась на втором этаже — над мастерской Сутина. Оба соседа недолюбливали друг друга. Судьба вот уже десять лет осыпала Сутина долларами, а он по-прежнему оставался неопрятным и неорганизованным, тогда как Миллер обладал нравом голландской хозяйки: в его комнатке царила безупречная чистота, а если он приглашал друзей, то отправлялся на кухню мыть посуду сразу же после окончания трапезы. Что касается друзей, их у него имелось множество: клошары, барахольщики, астрологи, художники и писатели, проститутки, светские дамы и даже деловые люди! Все ему были по душе, тогда как Сутин уединялся в полном ожесточении, не воспринимая никого, кроме Мишонца и Терешковича. Миллеру приходилось зарабатывать на жизнь самыми разнообразными способами: рекламными текстами, наподобие написанного им для открытия «Сфинкса», перепечаткой, сотрудничеством с мелкими журналами… Он подсчитал, что сможет бесплатно есть два раза в день, если найдет четырнадцать друзей, кто приглашал бы его к себе — раз в неделю каждый. На самом деле друзей у него было намного больше, но питался он в основном за счет Анаис Нен, Давида Эдгара, Ганса Рейчела, Вальтера Лоуенфельда и Альфреда Перлеса.
Эти годы, отмеченные тяжелой борьбой за выживание, стали для Миллера также годами плодотворной работы, породившей на свет его первые новеллы (в их числе и «Мадемуазель Клод», исследование жизни парижских проституток, чей мир он хорошо знал), а главное, два замечательных произведения, снискавших ему славу во Франции задолго до признания в Америке: «Тропик Рака» и «Тропик Козерога», опубликованные в Париже, соответственно, в 1931 и в 1939 годах, когда писатель уже пересек океан.
Художники и писатели Монпарнаса предпочитали проводить время в местных кабачках, хотя в их распоряжение предоставлялись настоящие клубы: «Американская ассоциация искусств» на улице Жозеф-Бара, финансируемая богатейшим Вэнмейкером, владельцем крупных магазинов модной одежды, и вариант для женщин — «Женский клуб» на улице Шеврез, чьим преемником стал «Рейд Холл», парижское отделение Колумбийского университета. Не стоит забывать и активный центр американской культуры — «Американскую студенческую школу» на бульваре Распай, 261, учрежденную в старом саду общины Марии-Терезы, это здание завещала церкви мадам де Шатобриан. И все же любимыми пристанищами американской богемы оставались «Ротонда» и «Дом», а с 1924 года — «Селект», возникший, можно сказать, благодаря их вложениям.
Главное преимущество этого заведения заключалось в том, что оно не закрывалось на ночь, так что после двух часов ночи уже не приходилось бродить в поисках открытого кабачка. Американцы также захватили «Стрикс», «Джипси» и, конечно же, «Динго» на улице Деламбр, оставшееся в истории как место первой встречи Скотта Фицджеральда и Хемингуэя. Ресторан «Лавеню» возле вокзала пользовался расположением литераторов, с глубоким почтением взиравших на обедавшего здесь Джеймса Джойса. Кабачки района процветали благодаря американцам, однако они отнюдь не считались желанными клиентами. Отъявленные спорщики, к тому же, в отличие от большинства других иностранцев, не испытывавшие никакого комплекса перед этими «французишками» в баскских беретах, они становились злобными, хватив лишку, а это случалось нередко. Скандалы происходили ежедневно, особенно в «Селекте», хозяйка которого, бывшая буфетчица, обладала тяжелым языком и легкой рукой, так что полицейский пост на улице Деламбр насмотрелся на ее клиентов, оравших во всю глотку и даже позволявших себе угрозы в адрес блюстителей порядка. Одним из поводов для споров стало поведение женщин, приходивших в кафе с непокрытой головой, что тогда считалось непристойным, куривших на людях, пивших залпом, «а-ля-рюс», коньяк и напивавшихся так же сильно, как и их приятели. Это возмущало владельцев кафе, пуритан и моралистов — типичных обывателей. По правде говоря, Джума Барнес, Мина Лой, очаровательная подруга Артура Кравана, столь быстро переставшая о нем печалиться, Кей Бойль, почти бродяжка и талантливая романистка, действительно представляли собой создания огромной взрывной силы, которая легко давала о себе знать. Настоящая революция произошла в июле 1929 года, когда поэта Арта Крана, отказавшегося заплатить за изрядную выпивку, арестовали и, сильно избив, отправили в Сайте. Его забыли в тюрьме на три недели: в пустом августовском Париже никто не заметил его исчезновения. Решили, что он отдыхает на взморье.
Поведение американцев отличалось от поведения первой волны иностранцев Монпарнаса еще и тем, что они охотно проникали во французское общество, и это особенно примечательно, поскольку кроме Мэна Рея (французскому языку его обучила жена-француженка, как говорится, в постели) никто толком не говорил по-французски. Кокто, Радиге, Валери, Моруа приобщили их к различным течениям французской литературы. Кислинг, Паскен, Бранкузи посвятили в искусство авангарда. Хемингуэй был знаком с Паскеном, предлагавшим ему девушек на террасе «Дома». Он же открыл для писателя живопись, и тот купил «Ферму» Миро, заняв деньги у всех своих друзей, чтобы набрать необходимые для этого пять тысяч франков. Это основное произведение реалистического периода Миро сопровождало Хемингуэя всю жизнь, как и дюжина гуашей и акварелей Утрилло. Хотя многие американские писатели, музыканты и художники безвыездно жили в Соединенных Штатах, все же не будет преувеличением сказать, что все наиболее значительные, известные сегодня творческие личности обязательно побывали в Париже или даже подолгу жили в нем. Перечислять их — все равно что зачитывать список лучших представителей американской культуры «золотых двадцатых». Помимо Хемингуэя, Миллера, Мэна Рея, Колдера, Томпсона, проживших в Париже многие годы, на бульваре Монпарнас часто видели Скотта Фицджеральда, Дос Пассоса, Фолкнера, Шервуда Андерсона, чей сын стал шофером такси, чтобы лучше изучить реалии французской жизни. Некоторые музыканты тоже годами оставались в Париже и возвращались туда регулярно до самой смерти, например Виржил Томпсон. Гершвин, которого высоко ценил и поощрял Равель, сочинил без рояля в одной из гостиничных комнат сюиту «Американец в Париже»; Жорж Антей, что-то среднее между боксером и музыкантом (польского происхождения), в зале Консерватории учинил скандал, достойный памятной истории с «Весной священной», предложив публике свой «Механический балет», ранний образец «конкретной» музыки, смешавшей звуки механического пианино, магнитофонные записи, шум машин и вентилятора. Этот приятель Арагона и Бретона собирался написать оперу «Третий Фауст»; предполагалось, что они придумают для нее либретто.
Все эти молодые люди время от времени испытывали необходимость на какое-то время окунуться в «живую воду» парижской жизни.
Еще раз вспомним, что «У Липпа» Хемингуэй редактировал «Прощай, оружие», а Эзра Паунд в своей комнатке на улице Нотр-Дам-де-Шам написал многие из своих «Песен», этой «Божественной комедии» XX века. Чтобы представить себе изобилие и разнообразие американской литературы, достаточно прочитать воспоминания Кей Бойль и Робера Мак-Альмона, написанные в одно и то же время. Совершенно очевидно, что культурные достижения этого десятилетия в Париже занимают важнейшее место в американской литературе и музыке. Нельзя без улыбки вспоминать о том, как необъятная Гертруда Стайн, этот «пончик», наполненный чванливым высокомерием, окрестила тогдашнюю молодежь «потерянным поколением»… Ее оправданием, если таковое возможно, может служить тот факт, что не одна она набрасывалась на молодежь с критикой. Американские газеты в угоду читателям, националистам и невежам любезно величали этих людей «бывшими соотечественниками» и «парИзитами», объясняя их любовь к Парижу личными неудачами в Соединенных Штатах. «Это неудачники», — писали они. Над ними посмеивались и в песенках:
Куда деваются мухи зимой?
Не в развеселый ли Париж?
Теперь это уже не имеет значения, зато их творения живут и поныне. Литературная деятельность «эмигрантов» поддерживалась и находила свое признание благодаря заботам молодых американских издателей-энтузиастов. В то время никто не отдавал себе отчета в том, что в Париже действовало пять издательских домов, выпускавших книги на английском языке: «Контакт эдишн» Робера Мак-Альмона, ему выпала честь опубликовать первую книгу Хемингуэя в 1921 году; «Фри Маунтин-пресс» Уильяма Бирда, «Вендом-пресс» и «Обелиск-пресс» Джека Кагана, выпустившего «Тропики» Миллера; «Блэк Сан-пресс», принадлежавший Гарри и Каресс Кросби, и, наконец, «Гаррисон-пресс»… Можно еще добавить, хоть и не заслуживающее внимания «Плейн эдишн», созданное Гертрудой Стайн на деньги, полученные от продажи портрета мадам Сезанн, с целью издания своих собственных произведений.
Самыми активными издателями благодаря своим капиталам были Гарри Кросби и Робер Мак-Альмон. В судьбе Робера Мак-Альмона тоже есть примечательные моменты. Этот бывший летчик после демобилизации слонялся л о улицам Нью-Йорка, с трудом зарабатывая на жизнь как натурщик в академиях искусств, когда встретился с молоденькой художницей-англичанкой. Они влюбились друг в друга, как в кино, с первого взгляда и тут же поженились. Он ничего не знал о своей будущей супруге, кроме ее имени, и только из газет на следующий день после свадьбы обнаружил, что такому ничтожеству, как он, выпало счастье стать мужем дочери сэра Джона Эллермана, богатейшего владельца компании «Кюнард», что впоследствии здорово облегчило ему существование.
Деятельность американских издателей подкреплялась выпусками литературных обозрений. Зачастую многочисленные журналы существовали недолго, но зато отличались профессионализмом и эмоциональностью. Особо следует отметить «Трансат-лантик ревю» Форда Медокс-Форда, его директором одно время работал Хемингуэй, «Эксайл», «Гагойл», «Булвердье», выпустивший всего лишь несколько но¬меров, «Тамбур», «Нью реью», «Куортер» Эрнеста Уолша, известный своей непоследовательностью, и, конечно же, знаменитый «Транзишн» Эжена Жола. И другие выходившие в Соединенных Штатах журналы, такие, как «Дайэл», «Литл ревю», уделяли большое внимание творчеству «парижских американцев». «Транзишн», насчитывавший до четырех тысяч подписчиков и выходивший в течение десяти лет, с 1927 по 1936 год, пропагандировал молодых американских писателей и французских авангардистов, в частности сюрреалистов. В возглавлявшем журнал Эжене Жола удивительно смешались различные национальности и культуры. Его отец был родом из Лотарингии, а мать — немка. В момент его рождения они оба считались германскими подданными, а родился он в Соединенных Штатах. Поскольку отец вернулся в Форбах, где занялся книготорговлей, Эжен учился в маленькой семинарии в Меце. В шестнадцать лет он уехал в Соединенные Штаты, где, как водится, перепробовал множество профессий, остановившись на журналистике. После войны, вернувшись во Францию, чтобы повидать родителей, он обосновался в Париже, женился на молоденькой американской певице и начал издавать, правда, не имея для этого достаточных средств, журнал «Транзишн». Его издание стало одним из важнейших проводников новых идей в период между двумя войнами, наравне с «НРФ» и «Коммерс». Наряду с новыми произведениями Джеймса Джойса и Кафки журнал знакомил читателей с творчеством писателей-сюрреалистов. Эжен Жола в самом центре монпарнасского водоворота умудрялся вести жизнь истинного семьянина. Водоворот оказался слишком бурным, и Жола затосковал по деревенской жизни. В 1927 году он перевез жену и дочь в одну из деревень департамента От-Марн и снял для них в Коломбей-ле-Дез-Еглиз милый старый дом «Ла Буасри», в котором они прожили три года.
Гораздо позднее, заглянув проездом в Коломбей, он услышал от кабатчика, что дом этот купил один военный, какой-то полковник со странным именем: Шарль де Голль.
Как и во времена «Суаре де Пари» на Монпарнасе вновь складывались «галактики», вовлекавшие в свои орбиты американцев. Дома Гертруды Стайн, мисс Барни, Эзры Паунда и книжная лавка Сильвии Бич сделались для художников, музыкантов и писателей местами обязательного посещения; быть принятыми там означало получить официальное признание.
Не все перечисленные особы проживали на Монпарнасе, но все монпарнасцы считали для себя честью знакомство с ними. Их дела, слова и поступки обсуждались во всех кафе перекрестка Вавен.
Гертруда Стайн обосновалась в Париже почти двадцать лет назад (она приехала в 1904 году, когда Пикассо окончательно расположился в «Бато-Лавуар») и благополучно занималась новой для себя культурно-просветительской деятельностью. Прошло то время, когда ее, тяжелую, грузную, сутулую, Пикассо рисовал в своей мастерской в «Бато-Лавуар», когда за смехотворные деньги она вместе с братом Лео купила у Воллара «Сезаннов», а в Осеннем салоне — «Женщину в шляпе» Матисса. Почти совсем рассорившись с Пикассо (он не мог простить ей увлечения Хуаном Грисом), Гертруда принимала у себя на улице Флерюс только таких, как сэр Фрэнсис Роуз, которому было лестно считаться даже второразрядным художником.
Проводив брата, уехавшего обратно в Соединенные Штаты и забравшего с собой половину совместно собранной коллекции (из них двоих только он отличался чувством нового и истинно прекрасного в искусстве), Гертруда жила вместе с Алисой Токлас. Вдвоем они представляли собой парочку языкастых недоброжелательных мегер. Они были неистощимы на самые язвительные сплетни, касавшиеся самых разных людей, и преподносили их в самой изысканной манере. Обладавшая гораздо более тонким умом и интуицией, смуглая, волнующая Алиса Токлас всегда оказывалась хозяйкой положения, несмотря на свое подчеркнуто томное поведение. Тщеславие туманило ум Гертруды Стайн, интересовавшейся только собственной персоной. Без лишней скромности она считала себя величайшей англоязычной писательницей, которой не было равных, и не стеснялась заявлять об этом во всеуслышание. Она совершенно серьезно сказала Эжену Жола: «Жола, почему в «Транзишн» вы придаете так много значения сочинениям Джеймса Джойса, этого никудышного политикана? Разве вы еще не поняли, что сегодня в англоязычной литературе есть только один настоящий писатель — это я, Гертруда Стайн?!»
Однако незначительность ее литературного дарования компенсировалась огромным влиянием на американскую литературу. Ее достижением были покалишь два произведения: «Три жизни» и «Нежные бутоны», которые прочли, возможно, человек десять, но она уже вовсю работала над «Становлением американцев», совершенно неудобочитаемой семейной сагой. Поражает бездна, разделяющая ее поверхностное творчество и степень ее влияния на творчество других писателей. Просто невероятно, но эта грузная американская еврейка, словно вытесанная из гранитной глыбы, с мыслями столь же короткими, как и волосы, остриженные ежиком на гермафродитном черепе, в течение двадцати лет умудрялась господствовать в мире американской литературы. И все воспринимали ее всерьез, несмотря на напыщенный и претенциозный стиль ее творений с бесконечными повторами, своего рода заиканием на письме[41].
Но это так: каждый американец, считавший себя творческим человеком, по приезде в Париж должен был нанести визит в дом 27 по улице Флерюс. Гертруда жила все в той же студии в глубине двора, где принимала Пикассо и Матисса: просторная комната, заметно обветшавшая, была загромождена темной и тяжелой испанской мебелью, подчеркивавшей краски на картинах Сезанна, Ренуара, Пикассо, Брака, Гриса, висевших в тесном соседстве друг с другом. Приемы проходили по раз и навсегда установленному ритуалу, хотя правильнее было бы назвать их «аудиенциями», по аналогии с папскими: Гертруда восседала на высоком готическом стуле, утопая в складках тяжелой накидки то ли из вельвета, то ли из твида. Она принимала только мужчин, женщины оставались уделом Алисы, пока Гертруда подвергала суровому допросу допущенных до ее милости особ мужского пола. Горе тем, кто отвечал неудачно и не выказывал должного уважения к «божественной» персоне. Впрочем, даже те, кто вел себя с положенным смирением, ничего от этого не выигрывали. Независимо от их стараний, она разносила всех в пух и прах, раз и навсегда назвав «потерянным» поколение молодых американцев, прошедших войну. Это выражение она позаимствовала у владельца автосервиса, ремонтировавшего ее старенький «форд». Сетуя на рассеянность своего механика, бывшего солдата-фронтовика, он вздыхал: «Это просто потерянное поколение!» Выражение пришлось Гертруде по вкусу, и она тут же перенесла его на своих посетителей: «Потерянное поколение — вот кто вы такие, молодые люди!» И вышло так, что определение это закрепилось за целой плеядой первоклассных писателей, в числе которых есть даже лауреат Нобелевской премии.
Хотя она и жила на самой окраине Монпарнаса, она ни разу не удостоила визитом перекресток Вавен, ведь ей пришлось бы заткнуть себе нос, проходя мимо кабацкого сброда. Она вела замкнутую жизнь, полную скрытых драм; случайно просочившиеся подробности заставили безгрешного Хемингуэя в ужасе бежать от этих дверей: речь идет о той своеобразной любви, которую даже трудно себе представить у такой женщины.
Из французских писателей она мало кого принимала. Гертруда Стайн бесконечно презирала французскую литературу и утверждала, что не читает произведений французских авторов, потому что боится испортить оригинальность своего стиля. Если вдуматься, это выдавало в ней комплекс неполноценности. Виделась она лишь с Кокто, Максом Жакобом, которого знала еще до 14-го года, и Рене Кревелем, его любовником. Последний встретил у нее американца Эжена Мак Крауна, чье расположение он оспаривал у одного бывшего полковника Индийской колониальной армии. Эжена Жола раздражало такое непомерное тщеславие, и он попытался свалить Гертруду Стайн с пьедестала. В 1935 году он попросил перевести на французский ее статьи, посвященные Пикассо, Браку, Грису, Сальмону, и дал их почитать всем названным господам. Не владея английским, они и не подозревали о ее язвительных суждениях на свой счет. Как и следовало ожидать, их гневу не было предела, и они, в свою очередь, осмелились обнародовать некоторые пикантные сведения о той, кого именовали «матушка Ойе Монпарнаса». Хитроумному Жола осталось лишь перевести их высказывания на английский и опубликовать в своем журнале. Конечно, эта уловка не имела целью нанести смертельный удар, и Гертруда продолжала свою «вредительскую» деятельность; однако репутация ее все же пострадала, и с годами эта женщина утратила прежнюю безграничную власть. Чтобы как-то выплеснуть переполнявшую ее досаду, она ходила по городу и твердила, что ее протеже стали знаменитыми благодаря тому, что украли ее идеи. Естественно, что Хемингуэй в своих воспоминаниях это полностью отрицает. Она плохо кончила, вернее, позорно, ибо ей пришлось заигрывать с коллаборационистами во время Второй мировой войны. Можно предположить, что только поэтому она осталась единственной из всех коллекционеров еврейской национальности, кого не ограбили немцы или их приспешники из Виши.
Мисс Барни, бывшая любовница Реми де Гурмона, была более привлекательной и более легкомысленной особой. Обворожительная блондинка, типичная «роковая красавица» начала века, Барни жила в окружении эскадрона «наездниц», одетых в гусарские или жокейские наряды, их нарочитая мужеподобность изумительно подчеркивала ее воздушную женственность. Расположившись на улице Жакоб в неоклассическом здании «Храма Дружбы» (принадлежащем сегодня Мишелю Дебре), она превратила его в храм Сафо и собирала у себя всю гомосексуальную братию. Она не ограничилась ролью вдохновительницы лесбийских наслаждений, но также оказала воздействие на англо-американскую интеллектуальную богему, причем одновременно и более тонкое, и более глубокое, чем Гертруда Стайн. Кстати, у нее, по совету Эзры Паунда, состоявшего при ней кем-то вроде директора по культурной части, вновь был исполнен «Механический балет» Жоржа Антея. Небольшое уточнение: эту музыку не стоит путать с одноименным фильмом Фернана Леже, где в движение приводятся механические элементы. Эзра Паунд развил бурную деятельность на Монпарнасе. Он осел в Париже в 1920 году, покинув Англию, где поначалу собирался жить, «потому что, — говорил он, — этот остров так быстро погружается в море, что существует угроза в одно прекрасное утро проснуться с плавниками». Не имея славы Джойса, он, тем не менее, казался молодым писателям одной ил наиболее выдающихся фигур американской литературы. Многие считали его величайшим поэтом после Уолта Уитмена.
Паунд представлял собой великолепный образец эстета конца прошлого столетия — мушкетерская выправка, бант и баскский берет. Этот выдающийся вдохновитель интеллектуальной деятельности старался быть приветливым, а тем, кому симпатизировал, иногда мог и предоставить помощь, в том числе денежную. Умиление окружающих вызывало его неожиданное хобби: автор «Песен» увлекался столярными работами и весьма гордился тем, что большая часть мебели в мастерской — его рук дело.
В 1924 году, поддавшись обаянию Муссолини, он превратился в пламенного проповедника итальянского фашизма и, чтобы быть поближе к своему идолу, перебрался в Италию. Во время войны он вел передачи на итальянском радио, и они снискали ему особую славу, достойную сочувствия, — славу единственного американского военного преступника. При освобождении он был арестован и отправлен в Соединенные Штаты, где его поступок вызвал у всех сильное замешательство, настолько немыслимым казался тот факт, что американский гражданин мог предавать идеалы своей родины, да еще с таким рвением. Вместо того чтобы осудить и казнить, его предпочли признать сумасшедшим, и двенадцать лет он проторчал в доме для умалишенных. Освободившись, он поспешил в дорогую Италию, язвительно заявив по приезде в Неаполь, что «Америка — это сумасшедший дом». Естественно! И наконец, дамы с улицы Одеон «снимали сливки» англо-американской литературы. Сильвия Бич, американка, дочь пастора из Принстона, и Адриен Монье, ее французская подруга, жили на улице Одеон: одна — в доме 12, другая — в доме 7, в плодотворном соседстве, в коем многие усматривали некий эротический мотив. «Шекспир энд Ко», книжная лавка Сильвии Бич, являлась чем-то вроде «Америкэн экспресс» для путешествующей литературной богемы. Писатели, оказывавшиеся в Париже проездом, заходили туда узнать о местонахождении своих друзей, за почтой, приходившей на оставленный ими адрес, или получить рекомендательные письма — к Гертруде Стайн, Джойсу, Паунду. Сильвия была простой, обаятельной и скромной женщиной. Посвятив ей один из сборников, Валери написал: «Сильвии Бич, непорочной хрупкой шатенке, миронтон, миронтон, миронтен[42]». Располагая незначительными деньгами, с помощью Эзры Паунда и Робера Мак-Альмона она затеяла неподъемное дело, увенчавшееся успехом, — издать «Улисс» Джеймса Джойса на английском языке. Поистине исполинский труд — выпустить в свет столь объемное произведение, но продать его было немыслимо из-за цены. Бернард Шоу, когда его попросили подписаться на один экземпляр, ответил Сильвии Бич, что она «очень плохо знает ирландцев, если думает, что кто-либо из них способен потратить на книгу сто пятьдесят франков».
Сильвия не сдавалась, и ей даже удалось уговорить Адриен Монье опубликовать французский перевод романа: еще одно колоссальное дело, волновавшее литературный мир в течение многих лет. Еще большая поклонница литературы, а в целом настоящий «синий чулок», Адриен Монье могла гордиться дружбой с Полем Валери, Валери Ларбо, Андре Жидом, Кокто, Андре Бретоном. Они часто приходили к ней в гости и читали свои новые произведения. Эти чтения привлекали много народу; например, во время некоторых чтений Жида в комнатках, прилегавших к ее лавке, набивалось до двухсот человек. На этих собраниях царила благоговейная атмосфера, словно в церкви, и Робер Мак-Альмон рассказывал, как заслужил пощечину от Эдуара Дюжардена, организатора «Встреч в Понтии», за неосторожное движение на стуле! Две вышеназванные женщины заняли важное место во французской и американской литературе в период между двумя мировыми войнами и заслужили те уважение и любовь, какие испытывали к ним писатели Хемингуэй и Мак-Альмон.
По сравнению с писателями американским художникам на Монпарнасе принадлежала более скромная роль: правда, и их творчество тоже неравноценно. Некоторые, например Колдер и Мэн Рей, добились международного признания и занимают почетное место среди новаторов нашего времени, но совершенно немыслимо рассматривать Хайлера Хилера и Джо Дэвидсона, столь популярных в американском Париже, иначе как художников второго порядка, хотя Хилер, оформивший некоторые кабаре («Жокей», «Жонгль», «Коллеж Ин»), стал одним из первых художников поп-арта, прежде чем по совету своего психоаналитика обратился к абстрактному искусству, а Джо Дэвидсон создал портреты большинства парижских американцев. Друг Гертруды Стайн, почитаемый ею, но совершенно посредственный скульптор, Дэвидсон умудрялся «выдавать» бюст за два сеанса. Тем не менее, его самой большой заслугой остается спасение дома Бальзака в Саше.
Мэн Рей, бывший чертежник, приобщенный к фотоделу Артуром Штиглицем, в Нью-Йорке участвовал в выставке вместе с Марселем Дюшаном, а затем дадаисты переманили его в Париж. Дюшан оказался близок ему по духу; Мэн Рей так же, как и он, представил на суд зрителей «ready made» — то, что теперь именуется инсталляцией, — а именно — утюг, ощерившийся натыканными в него гвоздями. В Париже он сразу же попал под опеку Марселя Дюшана и Пикабии и оказался среди дадаистов и будущих сюрреалистов. Этот невысокий еврей, находчивый и изворотливый, не разделял богемной склонности к скверной пище. Привезя с собой достаточно денег, чтобы прожить без забот пару месяцев, он решил потратить большую часть своего капитала на приобретение огромного студийного фотоаппарата из красного дерева и меди и начал снимать им картины Пикассо, Брака и Руо за счет последних. Обладая организаторским талантом, он оборудовал свою гостиничную комнату на улице Деламбр под корабельную каюту, изыскав место даже для крошечной лаборатории. Впрочем, очень скоро у него появилась настоящая студия, успех не заставил себя ждать. Без малейших видимых усилий ему удавалось добиваться не просто великолепных снимков, но передавать в них индивидуальный характер личности.
За свою удачу он должен благодарить Полл Пуаре, заказавшего у него фотографии для каталога моделей очередной коллекции. Модельер находился уже на закате собственной славы, но все еще оставался одним из мощнейших «локомотивов» парижской жизни. Получив таким образом поддержку, хорошо принятый элегантной интеллигенцией «Беф сюр ле туа» и многонациональной богемой «Жокея», Мэн Рей в скором времени занял одно из важных мест на Монпарнасе. Его шумные споры с Кики разносились по всем кафе перекрестка Вавен. Быть сфотографированным Мэн Реем означало получить своего рода посвящение в парижане: значит, вы что-то из себя представляете!
Не забывая того, что он все-таки художник, Мэн Рей параллельно создавал и пластические творения, вновь производил на свет свои «ready made», коллажи, картины, возрождал прием клише на стекле, которым пользовались Коро и художники Барбизонской школы; изобрел «лучеграфию», то, что получалось в результате расположения различных предметов — гвоздей, булавок, опавших листьев, кружев — на чистом клише, которое затем подставлялось под луч света. Эта сфера деятельности при всей своей важности несравнима по значимости с его кинематографическими достижениями: фильмы «Живое кино», «Морская звезда» с трогательной героиней Кики, «Тайны замка «Де» остались в числе шедевров сюрреализма.
Сегодня Мэн Рей не любит, когда много говорят о его фотографической деятельности, хоть она и внесла огромный вклад в современную фотографию «Я — художник, занимающийся фотографией», — подчеркивал он. И эти слова звучали грустным призывом к порядку.
И наконец, Колдер, обрюзглый гигант в комбинезоне шофера, пропитанный виски, прибыл на грузовом судне в 1927 году. Отработав на нем механиком, таким манером он расплатился за свой проезд. Открыв для себя Монпарнас и оценив его питейные заведения, он решил здесь остановиться, бродя кругами по стопам Миллера, то есть по всем барам района, в ожидании, что ему поднесут стаканчик. Подрабатывал он тем, что устраивал в мастерских художников представления миниатюрного театра собственного изобретения, изготовленного из проволоки, металлических листов и кусочков ткани, приводившего зрителей в полнейший восторг. Так вызревала идея «мобилей» — подвижных конструкций, сделавших его впоследствии знаменитым. Сегодня это последний представитель тех талантливых американцев, составивших славу Монпарнаса пятьдесят лет назад. Крах Уолл-стрит 23–24 октября 1929 года повлек за собой крушение огромных состояний и погрузил Америку в экономический кризис на долгие шесть лет. Почти вся монпарнасская колония американцев отправилась на родину. Лишившись пенсий, потеряв контракты и другие возможности заработка, оставшись без куска хлеба, некоторые записались в безработные, другие же гонялись за случайной удачей, чтобы не погибнуть с голоду. Многие навсегда исчезли из виду.
И только несколько человек из монпарнасских американцев не поддались панике: Мэн Рей неплохо зарабатывал, и все его друзья находились во Франции; Колдер и Миллер просто не придавали случившемуся значения — терять им было нечего. Вкус голода одинаков и в Нью-Йорке, и в Париже, к тому же его можно заглушить добрым глотком божоле!
Сегодня «потерянное поколение» — всего-навсего далекий мираж. Мало кто помнит то время, когда американцы устраивали бури и веселые оргии в кафе на перекрестке Вавен. Однако их отъезд прозвучал финальным аккордом славной эпохи. С тех пор Монпарнас стал таким же обычным парижским районом, как другие. Правда, со своей легендой.