Самая объемная глава книги по праву должна быть посвящена российскому провинциальному досугу. Первейший из которых, разумеется — сидение в кабаках и прочих заведениях, торговавших «распивочно и на вынос». Не нами сказано — «веселие Руси есть пити».
В первую очередь приходят в голову, ясное дело, рестораны. Да только рестораны — вещь столичная, в провинции не слишком популярная. Конечно, были те, кто предпочитал именно их. В Воронеже, к примеру, популярен был ресторан Шванвича. Воспоминания о нем остались самые что ни на есть приятственные: «В хрустале искрились «дрей-мадера» и «сотерн», «бургундское» и «шато-марго», не говоря о «рейсвине» и лафите. Что до любителей «шабли» или «гобарзама», то и на этот предмет вам чинно отвечали, что на заказ из погребка могут извольть-с. А к вину и сладости, пожалте. А из фруктов желтые и белые гроздья крупного местного винограда «Шасля» и «Мадлен анжевин»».
В Архангельске славился ресторан под названием «Бар». Реклама завлекала: «Знаменитый ресторан-гостиница «Бар»! Только у нас бокал мюнхенского, пльзенского пива за 10 копеек! Отдельные уютно обставленные номера с телефоном и ванной. Бильярды фабрики Фрейнберга — только для вас! Ежедневно играет дамский струнный оркестр под управлением Жозефины Матыс!».
В Ярославле был «Бристоль». У него, кстати, была своя особенность. Здание ресторана настолько понравилось его владельцу (и, соответственно, заказчику), что тот распорядился задарма кормить-поить построившего это здание архитектора. Ежедневно и до самой его смерти.
Но гораздо больше все же пользовались популярностью трактиры и всякого рода распивочные. В городе Екатеринбурге, например, располагалось модное общепитовское заведение — трактир «Херсон» с подачей пива, виноградных вин, а также чая, кофе, табака и шоколада (разумеется, горячего). Дабы придать «Херсону» европейский антураж, владельцы отказались от исконно русского питья — хлебного вина (то есть водки) и кваса.
Но такие фокусы, естественно, случались редко. В основном русская кухня шла в трактирах, как говорится, на ура.
В городе Саратове располагался так называемый «Народный трактир» Константина Каспаровича Деттерера. Заведение было, что называется, с душой. Над входом, например, висела надпись: «Не дай себя надуть в другом месте. Входи сюда». Время от времени хозяин устраивал выставку картин или же выступление какого-нибудь музыканта. Кроме того, у Деттерера в зале сидел попугай, который знал две фразы. Когда к очередному гостю подходил официант, тот попугай со скрипом говорил: «Пьешь сам — угости хозяина». Когда же посетитель уходил, все тот же попугайский голос напоминал ему: «Ты заплатил деньги?»
Кроме того, Деттерер был поэтом. Например, когда разыгрывался тираж внутреннего займа, он встречал своих гостей словами:
День настал. Кругом волненье.
Поднялся народ чуть свет.
И у всех одно стремленье:
Выбрать выигрышный билет.
В день же, когда в городе открылся зимний тропический сад, он уведомлял посетителей:
Ждут в саду вас развлеченья
Под тропической листвой.
Хор певиц там есть для пенья
И оркестрик духовой.
Кроме всего прочего, в трактире находились бильярдная, оркестр, свежие газеты и журналы. Словом, это заведение было не столько местом для закусывания и выпивания, сколько действительно народным, но при этом в чем-то интеллектуальным клубом.
Правда, в большинстве своем распивочные заведения были попроще. Житель Костромы писал об одном из подобных мест: «На углу Мшанской и Спасской улиц когда-то стоял одноэтажный каменный дом. В нем помещалось питейное заведение, содержавшееся Дуровым. Входная дверь закрывалась с помощью бутылки с песком, повешенной на веревке через блок. Заведение было грязное, но посещалось в большом количестве, в особенности в праздник. Кроме водки подавалась там же дешевая закуска. Предприятие было частное, поэтому постоянные клиенты пользовались кредитом. Иногда случались драки, тогда входная дверь с визгом открывалась, и клиент летел по лестнице прямо на мостовую, вслед за ним летело его имущество, если таковое еще не было заложено у сидельца. Так продолжалось многие годы. Таких питейных заведений в городе было много».
А вот как выглядело характерное, опять-таки, меню одного из калужских заведений: «Щи рубленые аля-рус 20 к., консоме с пулярдай 20 к, перашки печерские 3 к, говядина бефиштекс по англински 23 к, маришал ряпчик с шуфлером 35 к., котлет отбифные с картофелью 23 к, антрюме пудинг изсухарей 40 к., рябчик 40 к. и пр.».
Это было явно заведение высшего разряда — судя по ассортименту и ценам.
Во многих городах были, естественно, свои особенности, обусловленные характером самих городов. Один из путеводителей по Кронштадту, к примеру, сообщал: «На противоположной стороне нынешней Флотской улицы помещались заведения «Распивочно и на вынос», и матросы умудрялись на веревочках спускать из казарм на улицу бутылку (пустую, конечно) и стоимость водки, а из заведений выходили или хозяин, или приказчик, брали посуду, деньги и ее же привязывали наполненную влагой живой; посуда быстро поднималась и исчезала в казарме. Так вот, чтобы воспретить такой контрабандный способ доставки живительной влаги, и заложили окна служительских флигелей».
Вообще, борьба с употреблением спиртных напитков была в гарнизонном городе весьма ожесточенной. Иной раз отличались и кронштадтские дамы. В одной из газет сообщались итоги одного новогоднего празднества: «Шесть женщин были подобраны на улице в бесчувственном состоянии, из них три умерли от чрезмерного употребления спиртных напитков».
Естественно, что соответствующих заведений здесь хватало, и среди них даже попадались легендарные. Мемуаристы Засосов и Пызин писали: «Был в Кронштадте трактир под названием «Мыс Доброй Надежды». Тайком заходили туда выпить и матросики. Бывали случаи, что и подерутся там, получат синяк под глазом. На вопрос, где его так разделали, находчивый моряк отвечал: «Потерпел аварию под Мысом Доброй Надежды». Название этого трактира длинное, поэтому военные и обыватели называли этот трактир попросту «Мыска»».
Существовали, правда, и съестные заведения, не предназначенные для распития. К примеру, в Воронеже в 1910 году была открыта одна из первых дешевых столовых. При этом содержатели учреждения просили не облагать свою столовую налогом: «В ней готовится самая простая, дешевая и необходимая для бедных людей пища, а именно: щи, каша, картофель, печенка, дешевые сорта мяса и рыбы. Посетители этой столовой… преимущественно безработные и поденщики, стоящие на Хлебной площади, которые могут получать за 6–8 копеек горячую пищу, осматриваемую постоянно санитарным надзором».
Были в провинции и харчевни. Их описывал один из ярославцев: «В прежних так называемых харчевнях, ныне столовых, первое блюдо: щи, суп, лапша — стоили пять-шесть копеек, конечно, мясное или рыбное блюдо. И именно «блюдо», а не тарелка. Такое блюдо готовилось очень жирным и густым, в простонародном вкусе: поставленная стояком в кушанье деревянная ложка не падала.
Хлеба посетители могли взять сколько угодно, из расчета две копейки за фунт. Чистый ржаной хлеб был всегда мягким и очень вкусным. Были еще черные хлеба: обдирный, кисло-сладкий бородинский и еще какие-то, на полкопейки или копейку дороже обыкновенного черного ржаного хлеба в фунте.
Вином харчевни не торговали, но посетители приносили, кто хотел, с собой и выпивали «тихонько», наливая в стаканы из кармана, где была укрыта посуда с вином; делалось это с оглядкой, чтобы не заметила полиция.
Чай в харчевнях стоил пять и даже четыре копейки «пара»; так она называлась потому, что чай подавали в маленьком чайнике, а кипяток при этом — в большом чайнике, и притом два куска сахара подавалось, от сахара и название «пара». Кипятку подавали сколько угодно — хоть весь день пей.
Ситный (белый хлеб) стоил от четырех до семи копеек за фунт: простой, с изюмом, с маком, с анисом и другими приправами.
Так что блюдо щей — шесть копеек, два фунта хлеба черного — четыре копейки, чай — пять копеек, ситный — фунт пять копеек; итого: за двадцать копеек получалось сытное простонародное питание».
Особое же место занимали чайные. Их, как правило, открывали при обществах трезвости или при так называемых Народных домах. Распивать бодрящие напитки запрещалось там категорически. Да и вообще правила посещения были достаточно строгими. Вот, к примеру, требования, которые вменялись посетителям белгородской чайной:
«Правила, действующие в столовых и чайных общества попечительства о народной трезвости.
1. В кассах при столовых продаются: черный хлеб и марки (билеты) на получение горячей пищи (щей, борща, супа и кашицы); марки отбираются в проходах к котлам.
2. В кассах при чайных продаются: французские булки, чай в пакетах и сахар; кипяток в чайниках для заварки чая и кружки выдаются у котлов.
3. Полученные в столовых и чайных миски, ложки, ковшики и кружки после употребления должны оставаться в большой исправности на столах.
4. Строго воспрещается производить шум, беспорядок, давку у касс, в проходах и у столов.
5. Не следует затруднять кассира разменом крупных денег».
Подобное же заведение было открыто в Тамбове. Тамошняя газета сообщала в 1901 году: «Во вторник, 10 июля, в принадлежащем городу доме, на Базарной площади, 2-й части, открыта попечительством о народной трезвости первая дешевая чайная. В час дня в присутствии его превосходительства начальника губернии Сергея Дмитриевича Ржевского, господина управляющего акцизными сборами В. А. Комарова, господина полицмейстера В. Л. Лазова и некоторых членов попечительства было совершено молебствие, после которого чайная гостеприимно открыла свои двери публике. Помещение, занимаемое чайной, довольно обширно и занимает два этажа. Все заново отделано, чисто и удобно. Стоимость чая с заваркой и двумя кусками сахара — 3 копейки. Кружка чая с одним куском сахара стоит одну копейку. К чаю можно было получить булку и лимон.
Чайная открыта с 6 часов утра до 8 часов вечера. При чайной имеется отдельная комната для библиотеки, в которой выдаются некоторые газеты и журналы».
Но господа со средствами конечно же употребляли чай в иных местах — кофейнях на манер французских. Там можно было и десерт приличный заказать, и рюмочку потребовать.
Впрочем, не одним лишь пьянством и гастрономией счастлив был провинциальный обыватель. Самым, пожалуй, элегантным развлечением был театр. С одной стороны — радость для просвещенных господ, с другой — демократичное, общедоступное мероприятие. Театр был престижен, театральными зданиями города щеголяли. А уж если была своя труппа — город сразу поднимался над другими на несколько голов.
Нравы провинциальных театров занятны. Вот, например, описание труппы таганрогского театра 1840-х годов: «Режиссером был некто Кочевский, игравший первые роли в трагедиях и комедиях, в опере же и водевилях он был не так оригинален от неумения петь арии и куплеты. Таким образом одни и те же артисты принуждены были играть в драме и петь в опере. За Кочевским следовали: Маркс, с замечательным артистическим талантом в комическом роде; Дорошенко, игравший светских людей, любовников, денди; Михайлов, хороший в глуповатых ролях, но в трагедиях и драмах он до того, в самых лучших местах, исступляется, что неистовыми выкриками монологов приводит публику в апатичное состояние.
Далее идут Дрейхис, лучший комический актер, особенно в малороссийских вещах; Петровский, заслуженный актер на роль трагических стариков, воевод, министров, но по дряхлости лет память его ослабевает и язык начинает пришептывать; Мачихин, таланта посредственного на ролях рассудочных отцов…
Из артисток можно отметить госпожу Кочевскую… только она редко является на сцене, оттого, что серьезные пьесы мало играют в этом театре, а в водевилях очень мало достойных ролей».
Естественно, театральное начальство не ограничивалось выявлением более-менее удачных амплуа, а с практичностью, присущей жителям коммерческого города, заставляло господ артистов подписывать строгие правила. К примеру, такие:
«Бенефициант обязан представить новую от себя пиэсу, которой как текст, так и музыка, обращается в собственность театра, ему же представляется право списать для себя копию. Выбор пьесы доставляется на волю бенефицианта, но не иначе как с дозволения и своевременного рассмотрения Дирекциею».
«Никто из артистов не должен отказываться от назначенной ему роли в бенефисной пиэсе, в чью бы пользу бенефис ни давался, лишь бы роль соответствовала амплуа. Всякое отрицательство от сего вменится актеру или актрисе в преступление и виновные подвергаются строгому взысканию».
«Актер и актриса, вступившие в Таганрогскую труппу, обязаны:
— Неупустительно являться в назначенный режиссером или Дирекциею час к репетициям и представлениям…
— Всегда знать роль…
— Опрятно и прилично одеваться не токмо на сцену в ролях… но и вне театра…
— Наблюдать всегда скромное и вежливое обращение не только с начальствующими лицами, но и между собою».
Технология процесса была, можно сказать, совершенна.
Впрочем, отношение к театру было пиететным вовсе не всегда. Взять, к примеру, рыбинскую сцену. Писатель И. Ф. Горбунов рассказывал о ней: «Рыбинские купцы и мещане по-разному отнеслись к этим пьесам («Бедность не порок» Островского и «Проделки Скапена» Мольера. — A. M.).Во время представления комедии Мольера они хохотали и щелкали орехи. А комедианты лезли из кожи вон, чтобы угодить зрителям. Парадности не было, и общее впечатление осталось хорошее. Через два дня картина резко изменилась. Ставили «Бедность не порок» Островского. Публика сидела тихо и важно. Купцы то и дело гладили бороды, хмурились или улыбались. Оценивали каждое слово, сказанное артистами, следили за походкой, движениями, рассматривали костюмы. Каждый видел себя на сцене, но не признавался в этом. Спектакль прошел блестяще. Публика аплодировала, а какой-то хмельной кучер так крикнул «браво!», что его бас заглушил аплодисменты в зале… Я страстный поклонник театра, но нигде еще не встречал столько простоты и естественности среди артистов, как в Рыбинске».
Впрочем, с участниками труппы иной раз случались и трагические случаи. Одна из актрис вспоминала: «В Рыбинск приехал молодец, говоривший, что для него нет ничего невозможного: «что хочу, то и делаю». Начал он меня преследовать, куда ни пойду, он уж там. С-в стал ревновать меня, купец предлагал мне большие деньги за любовь мою, чем мне до того опротивел, что я его видеть не могла… Ярмарка кончилась; один раз купчик приходит ко мне во время спектакля за кулисы — я играла «Двумужницу»; подошел он ко мне, да и говорит:
— Нет, не стерпеть мне этого, не достанься ты, моя ласточка, ни мне, ни злодею моему (т. е. С-ву), прощайте!
Я кончила мою роль, переоделась, пошла домой одна, покрылась платочком, чтоб он не узнал меня. Ночь была светлая, теплая, чудная. Иду по набережной и гляжу в воду; так мне было хорошо, играла я с успехом и душой моей благодарила Бога за его милосердие. Народу на набережной всегда много, я и не боялась, и шла покойно; только я поравнялась с кофейной — она от набережной была отделена широкой улицей, — вдруг раздался выстрел, и что-то так близко свистнуло от моего лба, что меня назад отшибло, и булькнуло в воду. Ноги у меня подкосились, я упала, но не успела закричать. Народу сбежалось много, тут и полиция нашлась; мне сделалось дурно. Добрые люди меня подняли и проводили домой.
Что было с матерью — передать трудно; она захворала и тут же решила оставить меня одну, на произвол судьбы. Этого купца взяли под арест; но он откупился, должно быть, и скоро уехал из Рыбинска».
Многие, кстати, знаменитые актеры и певцы начинали свою профессиональную карьеру на провинциальных сценах. Шаляпин, к примеру, дебютировал в Уфе. «Наконец, рано утром пароход подошел к пристани Уфы, — писал он в книге «Страницы из моей жизни». До города было верст пять. Стояла отчаянная слякоть. Моросил дождь. Я забрал под мышку мои «вещи» — их главной ценностью был пестренький галстух, который я всю дорогу бережно прикладывал к стенке, — и мы с Нейбергом (таким же волонтером, правда чуть постарше и поопытнее. — А. М.)пошли в город: один — костлявый, длинный, другой — маленький и толстый».
Затем — очередная трудная попытка проникнуть в номер к благодетелю-антрепренеру.
— Таких грязных не пускаем! — все упорствовал швейцар.
В конце концов сошлись на том, что «грязные» снимут свои заляпанные сапожищи и отправятся к Семенову-Самарскому босыми…
Он явно пользовался популярностью. Сам Семенов-Самарский вспоминал: «Шаляпин произвел на меня удивительное впечатление своей искренностью и необыкновенным желанием, прямо горением быть на сцене».
А под конец гастролей вдруг произошло невероятное событие. Антрепренер позвал к себе Шаляпина и произнес:
— Вы, Шаляпин, были очень полезным членом труппы, и мне хотелось бы поблагодарить вас. Поэтому я хочу предложить вам бенефис.
— Как бенефис? — изумился певец.
— Так. Выбирайте пьесу, и в воскресенье мы ее поставим. Вы получите часть сбора.
За бенефис Шаляпин получил 80 рублей и серебряные часы. С момента его первого выхода на сцену прошло всего четыре с половиной месяца.
И уж, конечно, самой очарованной частью провинциальной театральной публики были дети и подростки. Один из уроженцев города Симбирска вспоминал о своем детстве: «Будучи 10-летним мальчиком, я впервые попал в театр на концерт капеллы Д. А. Агренева-Славянского. Я был буквально очарован их пением и исполнением. Прежде всего меня поразил их внешний вид. Все они были одеты в богатые боярские костюмы, красиво располагались амфитеатром на сцене. Сам Славянский имел живописный вид. В роскошном боярском костюме, красивый, статный старик с великолепной седой шевелюрой и окладистой бородой, он напоминал знатного боярина. Выходил он торжественно, по бокам его сопровождали два мальчика в костюмах рынд и держали в руках: один — посох, другой — «шапку Мономаха». Это было для меня так ново, что уже до начала пения я был очарован. А пели они замечательно».
Неудивительно, ведь неискушенная публика — самая благодарная публика.
А вот столичные штучки, по обыкновению, относились к подобным театрам несколько свысока. Увы, чаще всего такое отношение имело нешуточные основания. Вот, к примеру, как описывает тульский городской театр 1853 года антрепренер Петр Медведев: ««Где театр?» — расспрашиваю проходящих. Говорят: «На Киевской, рядом с аптекой»… Рядом с аптекой было какое-то узенькое, но высокое здание, чрезвычайно грязное и запущенное, с разбитыми стеклами; с улицы к нему вела с двух сторон деревянная лестница с разрушенными перилами и выбитыми ступеньками. Когда я вошел по ним в «храм Мельпомены», меня охватили туман, дым и сырость. Зрительный зал представлял внутренность полицейской каланчи. Сцена маленькая, низенькая. А в общем, какой-то балаган».
Но подчас пробивался неприкрытый снобизм. В частности, известный писатель Гончаров так отзывался о симбирской сцене: «Был в здешнем театре: это было бы смешно, если бы не было очень скучно. Симбиряки похлопывают, хотя ни в коем нет и признака дарования. Но я рад за Симбирск, что в нем есть театр, какой бы то ни было. Глупо было бы мне, приехавши из Петербурга, глумиться над здешними актерами и оттого я сохранил приличную важность, позевывая исподтишка».
Художник Петров-Водкин посещал театр самарский. Вспоминал впоследствии: «Долго крутил я асфальтом этажей, пока не добрался под давящий потолок, на котором синими огоньками едва светилась люстра. Внизу было темно, как в колодце. Пахло застарелым потом. «Не театр, а тюрьма», — подумал я… Галерка стала наполняться. Возле меня усаживалась разношерстная молодежь. Защелкали орехи. Кто-то вскрыл бутылку кислых щей, хлопнув пробкой. Очень все это мне показалось не театральным».
В конце концов художник встал и пошел к выходу Но кто-то из зрителей сразу же схватил его за полу пиджака и со злобой прорычал:
— Чего мешаешь театром пользоваться?
Впрочем, и репертуар театра соответствовал подобным зрителям. Одна из самарских газет возмущалась: «В пятницу зарезали даму и человек с ума сошел, в воскресенье ребенку голову размозжили, во вторник человек застрелился, в среду девушку застрелили, в четверг опять застрелился человек, в пятницу снова даму зарезали и человек с ума сошел, в субботу еще одного на дуэли укокошили! Что же это, наконец, такое?»
Речь шла, разумеется, не о реальных городских событиях, а об афише драмтеатра.
Зато театр был готов к различным форс-мажорным ситуациям. Однажды, например, в город с гастролями приехал поэт Давид Бурлюк. Перед выступлением он деловито спросил у администратора:
— А там есть задний выход?
— Есть, а что? Боитесь, что публика изобьет? — с пониманием спросил администратор.
— Конечно, — безо всякого смущения ответил стихотворец.
А как-то раз поэт Лев Мей вышел на подмостки скромного театра города Кронштадта в совершенно пьяном виде. Начал читать какое-то стихотворение, но быстренько запутался, запамятовал продолжение. Прочел еще несколько раз — не выходило. В конце концов махнул рукой, пошел со сцены и громко бросил зрителям через плечо:
— Забыл.
Естественно, что эта непосредственная выходка известного поэта вызвала овацию.
А в тверском театре отличился актер Горев. Вместо подсказанной ему старательным суфлером фразы: «Однако, какой обман» — хлопнул себя ладонью по лбу и воскликнул:
— Однако, какой я болван!
В том же спектакле он сказал, что Тамерлана съели собаки.
— Волки, волки! — кричал бедный суфлер.
— Ну да, и волки тоже ели, — вяло согласился гастролер.
Впрочем, случались и явления ровно противоположные. В частности, воронежский театр был на хорошем счету и у провинциалов, и в российских столицах. Критик А. А. Стахович, видевший в Воронеже гоголевскую «Женитьбу», сообщает: «Вот вам и провинция и провинциальные актеры. Не мешало бы петербургским артистам, исполняющим эти роли, посмотреть, как их играют в провинции (положим, что так сыграть они не в состоянии, для этого нужно иметь дарования Колюбакина и Петрова), но петербургские придворные артисты увидели бы, как добросовестно, с каким уважением в провинции исполняют произведения великого писателя, как умный и талантливый актер обдумывает каждое слово, движение своей роли».
Одновременно с этим поднимается и уровень воронежского зрителя. Ему, воспитанному на Петрове с Колюбакиным, а также избранных приезжих лицедеях, становится довольно трудно угодить. Владимир Гиляровский говорил о городе: «Чтоб заинтересовать здешнюю публику, перевидавшую знаменитостей-гастролеров, нужны или уж очень крупные имена, или какие-нибудь фортели, на что великие мастера были два воронежских зимних антрепренера… Они умели приглашать по вкусу публики гастролеров и соглашались на разные выдумки актеров, разрешая им разные вольности в свои бенефисы, и отговаривались в случае неудачи тем, что за свой бенефис отвечает актер».
«Вольности» же были приблизительно такого плана: «Одна из неважных актрис, Любская, на свой бенефис поставила «Гамлета», сама же его играла и сорвала полный сбор с публики, собравшейся посмотреть женщину-Гамлета и проводившей ее свистками и шиканьем».
Увы, воронежский театр под конец столетия приобретает элементы несерьезности и даже некой ярмарочное™. Актер Владимир Давыдов сокрушался: «Воронежская публика в своих вкусах была очень единодушна… Все требовали веселых пьес и жутких душещипательных мелодрам. Поэтому Лаухин (купец, содержащий театр. — А. М.)строил репертуар на оперетке, водевиле и мелодраме. Серьезный репертуар почти отсутствовал. Критика бранила репертуар, указывая на то, что театр превращен в балаган, а публика всех возрастов и сословий валом валила на оперетку и совершенно игнорировала театр, когда давали «Грозу» или «Марию Стюарт»».
Давыдов жаловался на свою судьбу: «Меня в Воронеже считали за опереточного актера, так редко приходилось играть что-либо другое». Когда же он решил сыграть в свой бенефис пьесу Островского, его пытались всячески остановить:
— Ну что вы вздумали томить нас Островским? Ведь ничего не соберете!
Однако это не мешало горожанам (а тем более жителям окрестных деревень) воспринимать театр с почтением и даже с этаким священным ужасом. Александр Эртель писал об одном своем таком герое: «У театра была выставлена афиша. Николай остановился, начал читать… Подошел офицер под руку с дамой — Николай робко отпрянул. Но соблазн был слишком велик крупные буквы на афише гласили, что будет представлен «Орфей в аду». Побродивши около театра, Николай мужественно отворил дверь в кассу, увидал окошечко, в окошечке пронырливый лик с золотым пенсне на ястребином носу. Господин в шинели с бобрами и в цилиндре брал билет и что-то внушительным басом приказывал кассиру Николай с трепетом отступил назад. «Эй, тулуп! Куда же вы? Пожалуйте!» — послышалось из окошечка, но «тулуп», пугливо и раздражительно озираясь, улепетывал далее».
Но театральные истории — это не только закулисье. Случались и в неменьшей мере обсуждались события по эту сторону условной рампы. Вот в Рыбинске господин Дурдин — известный в городе бретер и скандалист — однажды, будучи в театре, выдвинул ноги так, что люди не могли пройти — им приходилось перепрыгивать через дурдинские конечности, а сделать замечание такому богачу было как-то боязно. Но не таков был зубной врач Флигельтауб.
— Уберите ноги, — произнес он тихо, но уверенно.
— Что?! Ах ты, морда, — разошелся Дурдин.
Тогда Флигельтауб спокойненько так размахнулся и смазал по лицу Ивана Дурдина две сочные пощечины. Тот сразу же вскочил, секунду постоял, после чего потрусил к выходу из зала. Естественно, под жизнерадостное улюлюканье рыбинской публики. Которая не уставала обсуждать пикантнейшую новость: а Дурдин-то — трусоват.
А некий житель города Архангельска писал: «При большом стечении народа в театре всегда случается какой-нибудь беспорядок… кто-нибудь из посетителей райка выпьет, произведет маленький дебош и его уведут на свежий воздух для выздоровления. Но вот чтобы помехой ходу представления были посетители лож бенуара и бельэтажа, это мне пришлось наблюдать только в Архангельске».
Похоже, автор несколько преувеличивал — такие шалости в то время можно было лицезреть практически во всех российских городах.
Кстати, в провинциальных театрах ставилась не одна только классика. Время от времени в газетах, в частности симбирских, появлялись и такие сообщения: «В последний день святок, в зимнем театре праздник завершался грандиозным маскарадом-монстром, начинавшимся в 12 часов ночи, в программе которого танцы, бои конфетти и серпантин, состязания плясунов на сцене, летучая почта. Приз — золотое кольцо за пляску, карнавальное шествие масок «Проводы святок»».
В костромском театре по традиции встречали Новый год: «Все наше общество, соединившись как бы в одну родную семью, встретило этот великий день в жизни человека общим собранием, единодушным весельем… Бал этот был оживлен как нельзя более непринужденным удовольствием и веселыми танцами, продолжавшимися до утра; туалеты дам были свежи, милы и даже богаты, обличая и в провинции уменье одеваться со вкусом и к лицу. Пожелаем, чтобы общество Костромы навсегда сохранило свой прекрасный характер».
В ярославском в 1902 году праздновали юбилей Некрасова. Один из современников писал: «В городском Волковском театре, помню, в эти же празднества нас заставляли по нескольку раз повторять «Эй, ухнем!» и «Зеленый шум». Особенно «неистовствовало» студенчество и вообще молодежь. «Эй, ухнем!» пели мы квартетом на авансцене, перед суфлерской будкой, а в глубине сцены были поставлены участники живой картины «Бурлаки», по известной картине Репина. Декорация Волги, баржи и живые бурлаки — замечательно было красиво и образно».
В тамбовском проходило выступление поэта Шершеневича. Он вспоминал об этом с содроганием: «Театр был полон. Тут я растерялся. На меня глянули зверски тупые лица. Нет, я льщу, называя «это» лицами. Это были андреевские рожи.
О футуризме тут слыхали что-то невнятное. О Куприне, Бунине, Б. Зайцеве и Андрееве говорили: «Молодые, подающие надежды». Дальше познания по литературе не шли.
Я начал говорить. Слова падали в ватное пространство. Все те испытанные издевки и остроты, реакцию которых в Москве мы знали как свои пять пальцев, здесь шли наряду с обычными фразами.
Расшевелить это болото было невозможно.
Через десять минут отчаянного ораторского напряжения я получаю первую записку. Я обрадован: значит, хоть что-то дошло! Раскрываю записку: «Будут ли после доклада танцы?»
Я позорно провалился.
Единственно, что я вывез из Тамбова, — это была кипа записок и надписей на книгах, которые я пускал в аудиторию для просмотра.
Эти записки я долго хранил. Потом они у меня пропали. Но большинство из них я запомнил на всю жизнь, как дважды два провинции:
«Все, что вы говорите, — ерунда, но вы сами очень милый. Причесывайтесь на пробор. Любите ли вы цветы? И какие?»
«Почему вы читаете стихи стоя?»
«Является ли футуризм партией, примыкающей к кадетам, или он еще левее?»
«Как можно поступить в футуристы?»
И наконец самое замечательное:
«У нас очень нехороший полицмейстер. Нельзя ли ему пригрозить футуризмом?»».
Отдельная тема — театры рабочие. Такие, как нетрудно догадаться, появлялись в городах с особо развитой промышленностью, к примеру в Ижевске. Первые спектакли начали давать прямо на территории завода, в главном корпусе. Как ни странно, это была инициатива сверху — глава ижевского завода господин Дмитриев-Байцуров сообщал, что организация театра проходила в соответствии с «секретным письмом Военного министра от 1 августа 1898 г. за № 186, коим вменяется в обязанность начальствующим лицам озаботиться о представлении рабочим с пользою и удовольствием проводить праздничные дни, дабы тем отвлекать их от разгула и вредного постороннего влияния».
Спустя два с лишним года после этого «секретного письма» открылся сам театр. Неудивительно, что авторам особо удавались всякие пиротехнические фокусы. Вот, например, одно из зрительских воспоминаний: «Наша серая, непривычная к таким явлениям публика, за исключением интеллигенции, бледнела, вздрагивала и была близка к тому, чтобы креститься — так натурально сверкала молния».
Словом, спектакли пользовались потрясающим успехом: «В театре Васильева с большим успехом проходят спектакли, в которых участвуют любители-рабочие. При большом числе желающих получить билеты перед кассой собирается масса рабочих, происходит невообразимая давка… Получившие билеты выходят в другие двери мокрые, как из бани, истерзанные и замученные, с помятой грудью и ребрами. Рабочие недовольны еще и тем, что Соколов и другие разносят билеты по домам лицам, не имеющим права входа на завод: купцам, интеллигенции и прочим».
Правда, региональная специфика сказывалась и здесь. Один из начинающих актеров по привычке зарядил ружье не холостым патроном, а картечью — и в результате пристрелил товарища по сцене. Впрочем, произошла эта трагедия уже при новой, большевистской власти, но она вполне могла случиться и раньше.
В конце позапрошлого столетия в нашу провинцию пришел кинематограф. В Тверь, к примеру, он явился в 1896 году. «Тверские губернские ведомости» сообщали: «В последнее время всеобщий интерес вызывает новейшее изобретение, так называемый кинематограф или витограф. При посредстве этого аппарата показываются фотографические изображения различных предметов в состоянии движения, например, идущий поезд железной дороги, различные движения людей и животных, целая улица в многолюдном городе с движущимися экипажами и пешеходами и т. п. Получают такие изображения с натуры чрез последовательные и быстро повторяющиеся моментальные снимки особо устроенным фотографическим аппаратом. Имея полученную таким образом серию последовательных моментов движения данного предмета, человека, лошади и т. д., можно воспроизвести целую видоизменяющуюся картину. Для этого ряд таких снимков быстро пропускают перед зрителями посредством электрического двигателя в так называемом волшебном фонаре, причем на экране получаются увеличенные фотографические изображения, которые, быстро сменяясь одно другим, оставляют впечатление предметов в непрерывном движении. Иногда положительно невозможно бывает заметить коротких интервалов между последовательными положениями движущихся предметов, и иллюзия получается полная».
Впрочем, к тому времени знакомство горожан с кинематографом уже произошло: «До сих пор в Твери хотя и появлялись подобия кинематографа, но это были аппараты, так сказать, игрушечные, представлявшие картины очень малых размеров и в крайне ограниченном выборе. Теперь обещают показать тверской публике усовершенствованный кинематограф, в котором картины будут воспроизводиться увеличенные, на большом экране. Необходимая для электрического двигателя энергия будет доставляться в помещение думы, где предполагается демонстрировать кинематограф, от динамо-машины, имеющейся в типолитографии господина Муравьева. В больших центрах, где нам приходилось видеть кинематограф, эта новинка заслуженно привлекает много публики. Само собою разумеется, демонстрирование небольшого числа картин занимает сравнительно немного времени, поэтому оно соединяется обыкновенно с другими зрелищами, чтобы показывать картины во время антрактов».
О стационарных же кинотеатрах говорить в то время было еще рано: «Демонстрирование кинематографа в Твери принял на себя господин Боур, устраивающий в тот же вечер спектакль. Кинематограф будет доставлен из московского театра Корша».
Со временем кинематограф из диковинки, аттракциона превращался в такую же обыденность, как вокзал или рынок. Делопроизводители все чаще сталкивались приблизительно с такими документами:
«Заявление инженера-технолога А. Н. Гесслера в строительное отделение губернского правления об окончании постройки в г. Твери кинотеатра «Эрмитаж».
Настоящим имею честь заявить, что мною закончено постройкой здание для электротеатра во владении госпожи Егорченко по Ильинскому пер. в г. Твери, каковое прошу осмотреть и выдать мне разрешение на открытие действия театра.
Но вместе с этим возникали новые проблемы — нравственного плана. Вот, к примеру, доклад так называемой редакционной комиссии Тверскому губернскому земскому собранию «О нежелательном характере кинематографических представлений в Твери», датируемый январем 1915 года: «Редакционная комиссия в заседании своем… выслушала заявление некоторых ее членов о нежелательном характере многих кинематографических представлений, даваемых в г. Твери. Означенные представления, посещаемые преимущественно учащейся молодежью, нередко не только не обладают воспитательным характером, а, наоборот, по своему содержанию должны быть причислены к разряду антипедагогических. Так, одним из любимых сюжетов этих представлений являются сцены из воровского быта, а иногда они сопровождаются и сценами убийств, причем в кинематографической передаче сцены эти не только не вызывают отвращения, а наоборот, порождают у зрителей смех и даже восхищение к молодчеству действующих в них лиц».
Доходило до того, что гимназисткам запрещали посещать кинематограф, приравнивая его к самым пренепреличнейшим местам Твери — например к главной улице. Вот какой документ увидел свет в 1916 году:
«О запрещении ученицам Мариинской женской гимназии прогулок по Миллионной улице и посещения кинематографа. Педагогический совет Тверской Мариинской женской гимназии сим напоминает, что ученицам безусловно воспрещены прогулки по Миллионной улице в толпе гуляющих, где ежеминутно раздаются восклицания совершенно неприличного свойства. Ученица, идущая по Миллионной улице по делу, должна старательно избегать толпы; встреченная кем-либо из членов совета, таковая ученица должна доказать, что идет по делу. Замеченная в прогулках по Миллионной улице ученица подвергается последовательно приглашению в гимназию в воскресенье на известный срок, уменьшению балла за поведение и увольнению из гимназии. Совет обращает особое внимание господ родителей на весь вред таковых прогулок, просит всячески воздействовать на дочерей в желательном смысле и удерживать их от гуляния в неподобающем месте.
Вместе с сим совет еще раз подтверждает запрещение посещать кинематографы — кроме тех случаев, когда разрешение дано будет начальством гимназии; за нарушение этого запрещения следуют те же наказания, что и за недозволенные прогулки по Миллионной улице.
Случались, разумеется, курьезы. Почти регулярно — в кинотеатре «Одеон» славного города Ижевска. Его открыл бывший регент Троицкого собора Н. А. Воробьев. Дело оказалось выгодным, и в материальном отношении Николай Александрович, конечно, выиграл. Но очень уж суетным был его новый промысел. Мало того что на заре кинематографа нравственный уровень продукции был несколько сомнительным, так еще и дурак-зритель то и дело раздражал своими глупостями. Подходили, например, после сеанса и просили, чтобы пионер-кинопрокатчик познакомил их с актрисами.
— Нет у меня тут никаких актрис, — отказывался Воробьев.
Естественно, зрители не верили. Чтобы не доводить дело до конфликта, Воробьеву приходилось подробно разъяснять им технику кинематографа.
Впрочем, не менее курьезными были распоряжения властей по поводу кинематографа. Вот, например, указ рязанского градоначальника: «Полицией, согласно приказа г. губернатора, предложено содержателям электротеатров вывесить на видных местах объявления с указанием, что дамы в шляпах впредь не будут допускаться в партер. Распоряжение это вызвано тем, что употребляемые дамами для заколки шляп длинные, острые шпильки представляют большую опасность для публики, посещающей электротеатры».
Владимирский же губернатор запрещал демонстрировать во вверенном ему городе ленты «возбуждающего характера». Зато в Тамбове эти ленты были разрешены. И, к примеру, хозяин кинотеатра «Модерн» сам заботился о душевном здоровье и равновесии своих посетителей. Один из современников писал: «Мальчишкой мне довелось в «Модерне» увидеть первый в моей жизни кинофильм «Гибель Помпеи». Впечатление было потрясающее: во время извержения вулкана рушились здания, сверкали молнии, гибли люди. Музыкальный иллюстратор, сопровождавший немой фильм на пианино, устраивал в зале неимоверный грохот. Помню, что большинство картин по своему содержанию относились к драматическим, а то и к трагедийным произведениям. Поэтому владельцы кинотеатров, чтобы снять напряжение у зрителей, для желающих после сеанса показывали короткие кинокомедии, в которых играли замечательные комики того времени».
Киномеханик другого тамбовского кинотеатра, «Иллюзиона», писал: «Служащие иногда позволяли себе такие шутки. После сеанса, когда хозяин кинотеатра уходил домой, мы для своих знакомых прокручивали картины с конца. Или делали с помощью реостата так, что фильм показывался со спринтерской скоростью. Все это, естественно, вызывало смех присутствующих».
А вот ярославский колбасник Г. Либкен, открыв кинематограф, «раскрутил» его весьма своеобразным образом — тем, кто покупал в его колбасной всякой всячины на пять рублей, вручал билет в кино. Бесплатный.
Словом, культура потребления кинематографа была гораздо увлекательнее, чем само это изобретение.
Театр был развлечением изысканным, для публики по большей части интеллигентной, кинематограф интересовал практически всех, а вот в цирк ходило в основном простонародье. Журнал под названием «Самарский горчишник» (там горчишниками называли оборванцев, бродяг и вообще «деклассированный элемент») даже предлагал «Саратовскую улицу переименовать в Сапожную — поскольку там находится театр-цирк «Олимп»».
Когда в Самару приехал с гастролями Федор Шаляпин и увидел, где именно ему предстоит выступать, он заявил:
— Я в конюшне петь не буду!
Правда, концерт Шаляпина в «Олимпе» все же состоялся и, конечно, имел успех. Газеты восхищались: «Что же это было? Концерт? Нет! Это была глубокая захватывающая драма. Забываешь, что находишься в театре и слушаешь певца… Совсем не думалось о голосе, который поражал своей мощью и объемом. Певец придавал ему временами, когда это нужно, столь мрачный и трагичный тембр, что становилось жутко, а иногда с такой изумительной легкостью переходил в нежнейшее пианиссимо и повествовал о любви, о страданиях и несчастьях людей, что все это западало в сокровенные уголки вашей мысли».
Цирк пользовался популярностью бешеной. Газета «Вятский край» писала в 1898 году: «Ижевцы бросали все, чтобы только идти в цирк-балаган, ради него позабывались обычные партнеры, не обольщал самый вист. Местные клубы оставались пустыми, общество трезвости, тогда еще молодое, потеряло свою привлекательность для публики, а между тем балаган был всегда переполнен, билеты брались положительно с бою, и содержатели балагана складывали тысячи и десятки тысяч в свои карманы».
Естественно, интеллигенция старалась обходить подобные забавы стороной.
Ближе к концу XIX века в русской провинции стали появляться музеи. Это больше не было прерогативой столичного Санкт-Петербурга с его Кунсткамерой и прочими просветительскими учреждениями. Провинция старательно пыталась наверстать упущенное.
Самый распространенный механизм создания музея — инициатива общественной организации. Таким, к примеру, был городской музей Симбирска. Датой его возникновения принято считать 30 июля 1895 года. Именно тогда в городе была учреждена Ученая архивная комиссия, которая сразу же приступила к сбору коллекции и экспозиционной деятельности. Один из краеведов, П. Мартынов, сообщал: «С первых дней своего открытия Архивная комиссия озаботилась прежде всего устройством своего историко-археологического музея, так как это учреждение справедливо считается одной из наиболее действенных мер к скорейшему и наглядному ознакомлению общества с остатками местной старины. Общество весьма сочувственно отнеслось к этой отрасли деятельности архивной комиссии, обильно стали поступать пожертвования со всех концов Симбирской губернии».
Но собственного здания у комиссии, конечно, не было. Коллекция ютилась в комнатках Дворянского собрания, а после вообще перебралась на частную квартиру. Один из энтузиастов, В. Н. Поливанов, сетовал: «Помещение нашего музея совершенно недостаточно. Удаленность от центра города лишает его отчасти существенного значения служить образовательным целям местного населения. Симбирское городское управление, несмотря на все к нему обращения, не принимает в этом крайне важном для городского населения учреждения никакого участия. Тем не менее и при таких неблагоприятных условиях, в которые в Симбирске поставлен музей, последний с каждым годом продолжает пополняться».
Огромная удача, если в городе вдруг обнаруживалась некая недвижимость, словно предназначенная для устройства там музея. В идеале это был, конечно, Кремль. Так, к примеру, случилось в Ростове Великом.
Музей «Ростовский кремль» был основан в 1883 году. Правда, первое время он назывался иначе — Музей церковных древностей. Размещался он в Белой палате здешнего кремля, отреставрированной специально для музейных целей. Первым же пунктом устава музея было определено: «Ростовский кремль признается церковноисторическим памятником».
За музей взялись серьезно. Журнал «Вестник археологии и истории» писал о нем: «У нас много музеев, открытых десятки лет раньше Ростовского, еще не имеют своего описания. Ростовский музей открыт только 3 года и уже прекрасно описан». Музей разрастался. В нем то и дело появлялись новые отделы — икон, церковной утвари, картин, гравюр и фотографий, рукописей и книг, древнебытовых и этнографических предметов. Прирастал он и недвижимостью — к музею постепенно отошли Отдаточная палата, Княжьи терема, Ионинская палатка, Садовая башня, Иераршие палаты.
Скорость и видимая легкость, с которой рос музей Ростова, поражал. Москвич Н. Щапов так писал о нем: «Ростовцы любили старину; стараниями и на средства местных купцов в конце XIX века в городе был основан один из лучших местных исторических музеев. Они выпросили у какого-то ведомства в Ростовском кремле древнее строение, более ста лет служившее складом, а раньше принадлежащее ростовским митрополитам, очистили его и отделали в нем так называемую Белую палату. Это просторное для XVII века помещение служило митрополитам приемным покоем. Палата — под сводами со средним столбом; она схожа с Грановитой палатой в Московском Кремле. В ней и был основан музей, занявший потом и ряд соседних помещений. Те же любители старины и местные патриоты издали рад описаний местных древностей, исторических путеводителей, архивных материалов по истории города».
Труды ростовских краеведов и подвижников были замечены в столице — в 19Ю году Музей церковных древностей получил статус музея всероссийского значения. С этого момента средства на его развитие поступали не только от ростовских меценатов и из скудного уездного бюджета, но также из государственной казны.
Особая статья — мемориальные музеи, связанные, как правило, с посещением провинциального тихого городка первым лицом России, государем императором. Так, к примеру, возник «царский дворец» в Таганроге, в котором останавливался, а по официальной версии, и скончался Александр I. Этот скромненький, по сути, домик сделался достопримечательностью государственной величины. Уже в 1826 году генерал-адъютант князь Волконский выкупил это здание и под руководством вдовствующей императрицы устроил в нем первый в России мемориальный музей. При этом на месте кончины царя устроили скромную, так называемую домовую церковь.
«Новороссийский календарь», вышедший в 1843 году, ставит «дворец» на первейшее место среди достопримечательностей Таганрога. Там же приводится и его краткое описание: «Императорский каменный Дворец простой архитектуры, окрашенный снаружи желтой краской, в котором проводил последние дни и переселился в вечность Александр I. В комнате, где последовала его кончина, устроена церковь во имя Благодарного князя Александра Невского, место перед царскими вратами, где стояла кровать его, означено на ковре белой тесьмой, под которым в нижнем этаже поставлен каменный столб в форме параллелограмма, для означения места кончины Благословенного».
Александр Павлович Чехов, брат Антона Павловича, вспоминал: «В Таганроге существует дом, называемый «Дворцом». Это большой, угловой, одноэтажный дом с садом, принадлежавший некогда — как гласит предание — частному лицу, кажется, генералу Папкову. В этом доме жил и умер Александр I. С тех пор он и стал называется «Дворцом», и по его панелям днем и ночью расхаживали взад и вперед с шашками наголо часовые-казаки. Одна из комнат в этом доме обращена в домовую церковь императора. Церковь — замечательно скромна и проста. Иконостас в ней — полотняный и такой зыбкий, что когда отворяются царские врата, то он весь волнуется и дрожит. Он делит комнату на две части, в одной из которых помещается алтарь, а другая отведена для молящихся. Пол устлан старыми, потертыми коврами. Церковь эта очень долго стояла запертою, и ключ от нее хранился у смотрителя «Дворца». Какими-то судьбами и ходатайствами ее приписали к собору и отдали в распоряжение соборного протоиерея. Последний отрядил туда одного из соборных же иереев и открыл в ней богослужение».
Кстати, Антон Павлович вместе с двумя своими братьями пел в хоре этой церкви.
Еще интереснее была судьба так называемого дома Гутмана, в городе Вологде. Здесь останавливался Петр Великий, что определило однозначно дальнейшую судьбу этого небольшого, но приметного, выполненного в голландском стиле домика. В 1872 году, к двухсотлетию со дня рождения Петра Великого городские власти откупили у последнего владельца эту «палату каменную», и в 1885 году здесь открылся первый вологодский музей. При этом территория музея отнюдь не ограничивалась «каменной палатой». Замысел властей был более глобален — создать так называемый «Исторический уголок города Вологды». «Уголок» состоял из собственно дома Гутмана, части исторической застройки ближе к берегу реки, скверика с выставленными на обозрение различными старинными предметами и церкви Федора Стратилата (по легенде, выстроенной по приказу самого Ивана Грозного — якобы как раз на этом месте государю сообщили о рождении наследника Федора). Таким образом, «уголок» посвящался памяти сразу двух царей, Вологде наиболее близких.
Интеллигенция встретила новшество скептически. Георгий Лукомский, автор путеводителя «Вологда в ее старине», например, сообщал: «Домик не представляет, правда, почти никакого художественно-архитектурного интереса, тем более, что не так давно отделкой (новые наличники окон и покраска в шашку крыши) сметен налет той старины, которая чувствовалась сильнее лет 25 тому назад, хотя уже и тогда были внесены в первоначальную архитектуру дома некоторые изменения… Художественно-исторические предметы, входящие в состав его коллекции, не представляя в общем ничего выдающегося, все же являются весьма примечательными документами для истории быта и искусства русской провинции прошедших веков… Среди них прежде всего надо отметить большую аллегорическую картину на взятие Азова с изображением Петра Великого и цесаревича Алексея Петровича… портрет Петра I на поле битвы, религиозную картину, изображающую Иисуса Христа… портреты императрицы Екатерины I и Елисаветы Петровны, несколько отличных складней и крестов, украшенных финифтью; коллекцию книг XVIII в., где можно встретить несколько довольно редких изданий; интересный подбор стеклянных бокалов петровского, аннинского, елизаветинского, екатерининского и александровского времен; старые нарядные люстра и фонарь и, наконец… витрины с самыми разнообразными медалями и монетами».
Были претензии и у князя-писателя М. Н. Волконского, автора либретто популярной сотню лет назад оперы «Вампука, принцесса Африканская»: «Из собора я прошел на вокзал, где встретил шведа, с котором познакомился в Архангельске, угостил его обедом и пошел показать и посмотреть дом Петра Великого. Дом каменный, с садиком и гораздо лучше содержан, чем в Архангельске, но меньше. В нем всего две комнаты: маленькая передняя и другая, позади, побольше. В комнатах собраны мебель, картины, ружья, книги, но все это в беспорядке. Книги, например, валяются просто на полках, а между тем они, наверное, представляют ценность, так как очень стары. На столе стоит шкатулка голландской работы со следующей странной надписью: Aile hoffnung Hat vergnuht ich ruhe Iaroslav anno 1710. В одном углу прислонено ружье весом в два с половиной пуда, из которого раньше стреляли в крепостях. В другом углу стоит горка с посудой, но, к сожалению, закрытая, так что мне не удалось узнать, какого качества. На столе книга, в которой посетители расписываются; какой-то шутник написал: «Кушайте на здоровье». За домом небольшой сад над рекой Вологдой, которая в это время года очень мелка, но берега ее высоки и красивы».
Несмотря на ироничный тон всех процитированных выше авторов, очевидно то, что «Исторический уголок города Вологды» и в первую очередь сам петровский музей был одной из основных достопримечательностей города. Недаром же дом Гугмана попал во множество путеводителей и мемуаров. Все туристы в обязательном порядке этот дом осматривали, а автор «Вампуки» еще и показывал его знакомому шведу.
Самое же любопытное (и вместе с этим самое подробное из описаний главного вологодского мемориального комплекса) оставил фельетонист Николай Александрович Лейкин: «Первым делом мы осмотрели домик, где жил Петр Великий. Он помещается на берегу реки Вологды и стоит в хорошеньком садике, опять-таки березовом. Сделано несколько клумб с цветами.
Домик и садик прекрасно содержатся. Домик этот не дворец. Он принадлежал какому-то голландцу но в нем только жил Петр во время своих наездов в Вологду. Он каменный, одноэтажный, с массивными дверями, окованными железом, и состоит только из одной большой комнаты с прихожей».
Весьма своеобразно выглядел и кадровый состав того музея:
«— Тут инвалид в садике проживает, — сказал нам извозчик, подвезя нас к садику. — Инвалида-старичка спросите, и он вам все покажет!
Мы вошли в садик, стали приближаться к домику, выходящему на реку, и натолкнулись на старинную пушку петровских времен, а может быть, и древнейшую. Около пушки на перекладине висит медное било — доска, выкроенная в форме колокола. Тут же был и инвалид — старик без сюртука в ситцевом ватном нагруднике и форменной фуражке, который мел дорожки сада.
— Можно посмотреть домик? — спросили мы.
— Сколько угодно. Пожалуйте… Подождите малость. Я только за ключами схожу.
И старик, прислонив метлу к дереву, удалился в сторожку, помещающуюся невдалеке от домика между березами».
За неимением иных сотрудников музея пришлось прибегнуть к старому и доброму трюку с переодеванием: «Вернулся старик-сторож уже совсем в другом виде — в параде: на нем был форменный сюртук с нашивками на рукаве и с солдатскими регалиями на груди, в новом, топырящемся кверху картузе, и звенел ключами. Ключи громадные, фонтов по пяти весу и, наверное, самого Петра помнят.
— Пожалуйте, — сказал он нам торжественно, указывая на массивные двери.
— Много бывает посетителей? — задал я вопрос.
— Нельзя сказать… Но есть. Больше господа немцы.
— Какие немцы?
— Наезжающие которые ежели. Теперича они у нас по водопроводной части.
Звякнули ключи. Заскрипели на ржавых петлях двери — и вот мы в домике, где когда-то жил великий преобразователь России».
А вот экспозиция на Лейкина, опять же, не произвела особенного впечатления: «В домике нельзя сказать чтобы было много что осматривать: темная дубовая тяжеловесная мебель конца XVII столетия, витрины, очевидно, позднейшей работы, с поделками из кости и рога — работа самого Петра, старинные монеты, книги, две картины масляными красками на дереве, железная колчуга Петра, подсвечники, образцы минералов, половина мамонтового клыка и прекрасно сохранившиеся деревянные сундуки, окованные железом. Есть вещи, никогда и не принадлежавшие Петру. Так, с потолка висит бронзовая люстра с гранеными хрусталиками стиля ампир. Мы тотчас заметили это.
— Ну, а это вещь ведь не петровская, — сказали мы сторожу.
— Не могу знать-с. Чиновник один пожертвовал. Все равно вещь старинная».
И последний отрывок, говорящий о том, что проблема музейных буклетов и прочей туристической литературы «на память» существовала еще в XIX веке: «Все вещи прекрасно содержатся, не покрыты слоем пыли, как это часто бывает в музеях, и всем им имеется печатный каталог, в котором описан подробно и самый домик Мы хотели приобрести эту маленькую книжку, но у сторожа оказался всего только один экземпляр, который он бережно хранит в домике.
— Нельзя ли приготовить к вечеру? — спросили мы.
— Да нет больше, совсем нет. И у его высокородия нет, — отвечал он.
— Кто это его высокородие?
— А который заведует.
(Видимо, штат музея состоял все-таки не из одного, а из целых двух сотрудников. — А. М.)
— Так от чего же не печатают? Ведь это пустяки стоит, могли бы покупать.
— И многие спрашивают. Я только раз говорил его высокородию, что так и так, спрашивают, но вот не печатают».
Кстати, дело доходило до музея не всегда. Иной раз ограничивалось кратковременной выставкой. Так, например, случилось в 1887 году в городе Екатеринбурге, где состоялась Сибирско-Уральская научно-промышленная выставка. Причин для ее проведения было немало. Один из гласных думы, например, высказывался — дескать, выставка «привлечет значительное число посетителей, а самый город, не имея высшего учебного заведения, устроит музей, который будет иметь поэтому громадное значение». Другой же гласный добавлял: «Иностранцы интересуются Сибирью, говорят, что она богата, и что они приедут на выставку непременно, и тогда Екатеринбург будет на высоте своего величия».
Экспонаты выставки были самые разнообразные, вплоть до живых людей. Профессор Д. Анучин восторгался: «Всего интереснее были остяки (ханты. — А. М.), из коих один называл себя христианином, но по-русски не говорил, а другой имел у себя кукол-богов, перед которыми и молился, но мог объясняться по-русски. У последнего была и жена, характерная представительница этого грязного и загнанного племени. В чуме имелись кое-какие вещи, стрелы, посуда, котелок, оленьи шкуры, грубые украшения и две-три характерных собачонки, белой шерсти, со стоячими ушами, вроде шпицев. На родине они помогают загонять оленей, четыре штуки которых, с санями и упряжью имелись и на выставке».
Впечатляла и продукция Верх-Исетских заводов: «Посредине витрины возвышается громадная составная пирамида, предназначающаяся изображать своими составными частями разной величины объемы ежегодно добываемого заводами золота… пробы железа в виде узлов, завязанных в холодном состоянии, и штампованных вещей».
Ну чем не старая добрая ВДНХ?
Однако наибольший интерес все-таки вызывали всевозможные предметы быта: «По краям витрины находятся более крупные изделия заводов: чугунные диваны, камины, чугунные фигуры и бюсты, украшения для садов, заслонки и т. п.; далее, на изящно сделанных из металла полках, расставлена масса разных красивых, а подчас замечательно натурально вылитых фигур, групп и вещей… например, лампы, бюсты писателей, животных… избушка на курьих ножках, натуральная группа собак на стойке (сеттер с легавой); прекрасные группы лезгин и охотников, в высшей степени замечательное изображение крестьянки, едущей верхом на лошади с граблями в руках, сделанное по рисунку Лансере… В витрине есть альбом с фотографическими снимками со всех вещей и фигур, имеющихся в продаже в лавке заводов, по которому и можно ознакомиться с содержанием последней».
Впечатляла и «культурная программа». Один из пермских журналистов сообщал читателям своей газеты: «Екатеринбургская выставка, куда поехали разного рода увеселители, дала случай и возможность нашему городу прослушать и предвосхитить даже два концерта небольшого хора владимирцев на пастушеских рожках. Концерты эти заслуживают внимания по оригинальности инструментов хора и характеру музыки… Здесь мы слышали не игру, скорее превосходное пение, такие лились чистые, ясные, светлые звуки… Удовольствие усиливалось характером и мотивами народных песен, выбор которых как нельзя более удачен и нов, тем более, что в здешнем крае мотивы большинства русских народных песен или искажены, или вовсе неизвестны, да и голосом, по климатическим условиям, Бог обидел здешний люд».
Нечто подобное устраивали в Костроме. Один из современников оставил описание здешнего предприятия: «Земская Выставка занимала довольно значительную часть квартала, расположенного на берегу Волги, и простиралась от Нижне-Дебринской до Набережной улицы. Кроме того, к Выставке примыкало еще обширное пространство довольно низменного берега реки Волги, также занятое выставочными павильонами и разнообразными постройками, приготовленными для целого ряда различных кратковременных сельскохозяйственных выставок. Через Набережную улицу перекинут был висячий мост, соединявший две только что названные части обширной Выставки.
Все выставочные здания и павильоны сооружены были в древнерусском стиле, по проектам и под наблюдением художника Сологуба. Посредине Выставки, на обширной площади, засаженной цветниками, высилась конная статуя мощного богатыря-витязя, как бы погруженного в глубокое раздумье. Здесь же, неподалеку, высокою струею бил красиво устроенный фонтан с обширным бассейном.
Все выставочные здания, как общественные, так и частных владельцев, были расцвечены национальными флагами, убраны разноцветными полотнищами, украшены гербами — Рода Романовых, Государственными и Костромской губернии. Все пространство между дорожками было заполнено роскошными коврами живых цветов. Целые цветники окружали также и отдельные павильоны Выставки».
Подобные выставки тоже пользовались популярностью.
Еще один заметный тип учреждений для «серьезного» досуга — публичные библиотеки. Они вошли в провинциальный быт гораздо раньше, чем музеи, — еще с первой половины XIX века. В частности, библиотека города Симбирска, «Карамзинская», была открыта в 1848 году. Инициатором создания библиотеки (дела по тому времени довольно необычного) был Петр Михайлович Языков. А незадолго до смерти его брат, поэт H. М. Языков, обратился к другому поэту, Михаилу Погодину: «Не можешь ли ты провозгласить в «Московитянине» и даже в «Московских ведомостях» о Карамзинской библиотеке, открываемой в Симбирске? Провозгласить и пригласить русских писателей жертвовать в нее свои сочинения? Книги, которые ты жертвуешь, благоволи прислать ко мне: брат отправит их в Симбирск с своим обозом».
К моменту же открытия библиотеки в ней было 4000 томов, и третий брат Языков, Александр, с гордостью писал в одном из писем: «Читают уже двадцать человек дома с залогами и сорок постоянно в комнате библиотеки, Петр Михайлович пишет, что чрезвычайно умилительно и отрадно видеть в Симбирске сорок человек, сидящих вместе и читающих».
Даже философ В. В. Розанов, не слишком жаловавший общество Симбирска, восторгался: «Да будет благословенна Карамзинская общественная библиотека! Без нее, я думаю, невозможно было бы осуществления этого «Воскресения», даже если бы мы рвались к нему. Библиотека была «наша городская», и «величественные и благородные люди города» установили действительно прекрасное и местно-патриотическое правило, по которому каждый мог брать книги для чтения на дом совершенно бесплатно, внося только 5 рублей залога в обеспечение бережного отношения к внешности книг (не пачкать, не рвать, не трепать). Когда я узнал от моего учителя (репетитора) А. Н. Николаева, что книги выдаются совершенно даром, даже и мне, такому неважному гимназисту, то я точно с ума сошел от восторга и удивления!.. «Так придумано и столько доброты». Довольно это простая вещь, простая филантропическая организация, поразила меня великодушием и «хитростью изобретения»».
В 1858 году открылась общедоступная библиотека в городе Рязани. Газета «Рязанские губернские ведомости» уведомляла: «Библиотека открыта для посетителей ежедневно с 11 до 15 утра и с 17 до 21 часа вечера, кроме вечера субботы, утра воскресенья и табельных дней. Одна комната назначена собственно для чтения газет и журналов, которые расположены для этого на особом столе; другая комната — вообще для чтения книг, отпускаемых библиотекарем особо для каждого посетителя».
«Отечественные записки» восторгались: «Искренне радуемся, сообщая такие известия, потому что устройство подобных учреждений ясно указывает на потребность, которой, по крайней мере в прежние годы, не замечалось, — на потребность чтения. Публичные библиотеки возникают мало-помалу в наших губернских городах; но, сколько мы помним, библиотек вроде рязанской, где бы можно было пользоваться кигами бесплатно, весьма немного, напротив, большинство их содержится частными антрепренерами с целью извлечения выгод».
Правда, бесплатным был только читальный зал. За пользование абонементом приходилось вносить плату — шесть рублей за год, или четыре рубля за полгода, или рубль за месяц.
Руководил библиотекой служащий губернской канцелярии К. П. Архангельский. Его аттестовали таким образом: «Свои обязанности исполняет с особенным старанием и знанием дела, содержит библиотеку в отличном порядке, трудится весьма добросовестно и справедливо заслуживает уважение посещающих библиотеку». «Посещающих» было немало. Физиолог И. Павлов писал: «У меня и сейчас, как живая, перед глазами стоит сцена, как несколько нас, семинаристов и гимназистов, в грязную холодную осень по часу стоим перед запертой дверью общественной библиотеки, чтобы захватить первыми книжку «Русского слова» со статьей Писарева».
Впрочем, другой читатель, академик И. Янжул, считал, что популярнейшим здесь был другой журнал: «Главным источником знакомства для нас с современной литературой являлась в Рязани публичная библиотека… Современник был любимейший наш журнал; я пользовался расположением библиотекаря г. Архангельского и всегда умудрялся являться вовремя, к приходу почты и получить в свое исключительное обладание драгоценную книгу в сиреневой обложке, еще не разрезанную и пахнувшую типографией. Я медленно усаживался к окну, вооружался ножом и с наслаждением приступал к священнодействию: внимательно перечтя заголовок содержания, разрезал статьи любимых авторов; нередко я наблюдал — длинные фигуры с завистью на меня в это время поглядывали, ожидая нетерпеливо в свою очередь сделаться обладателем любимого журнала».
Спустя год была основана самарская библиотека. И вскоре сделалась одной из наиболее значительных в русской провинции. К концу позапрошлого столетия ее фонд составил 36 тысяч томов. Но деятельность этого книгохранилища памятна нам не только достижениями, но и многочисленными любопытными историями, которые случались в ее стенах.
Все началось с распоряжения губернатора К. Грота. Он велел при редакции «Самарских губернских ведомостей» открыть так называемый «кабинет для чтения».
Дело обстояло более чем скромно. «Ведомости» сообщали, что редакция «признала возможным поделиться с публикою за самую умеренную плату выписываемыми и получаемыми ею в обмен на «Губернские ведомости» периодическими изданиями. Не ища от того выгод, она избирает целью способствовать по мере ограниченных средств своих делу общей пользы… Благодаря сделанным некоторыми жителями денежным пожертвованиям, кабинет первый год своего существования может считать почти обеспеченным».
Приобщение горожан к невиданной ранее библиотечной культуре проходило не без трудностей. Те же «Ведомости» сообщали в скором времени после открытия «кабинета»: «Однажды утром, нечаянно… собрались три господина, знакомые между собою, и усевшись около стола, занялись рассматриванием иллюстрированного издания, делая свои замечания на помещенные в нем политипажи. Изображения были забавны настолько, что они позволили себе смеяться и разговаривать, вероятно забывши, что этого делать не должно по правилам, или может быть, думая, что в пустой комнате, в которой кроме них никого не было, можно дозволить такую смелость, или, наконец, может быть, они возмечтали о своем значении: но как бы то ни было, а жестоко они обманулись. В самый момент смеха вошел к ним кабинетный смотритель и подал молча (какая точность!) печатный листок правил, указывая пальцем на пункт о молчании. Три господина, взглянув друг на друга, как провинившиеся школьники, вспомнили, что находятся в заведении, где посетители должны принимать на себя обязанности траппистов, и смолкли. Случай этот, правда, неважный, но значение его знаменательно, он показывает, как отстало наше общество! Даже для соблюдения приличий, установляющихся в других местах обычаем, у нас нужно установлять и утверждать правила!»
Ясно, что «кабинетный смотритель» поступил не по духу, а по букве указанных правил — ведь господа никому не мешали. Здесь скорее показательно другое — та покорность, с которой респектабельные жители Самары подавили свои позитивные эмоции.
Кстати, закон о тишине был очень строгим. Он гласил:
«Чтобы занимающиеся в библиотеке не могли быть развлекаемы, запрещается всякий шум и громкий разговор. Если кто из посетителей вопреки напоминаниям библиотекаря стал бы упорствовать в подобном нарушении тишины, то такому лицу навсегда запрещается вход в библиотеку».
Библиотека постепенно разрасталась, совершенствовалась. Но имелись в ней и недостатки. Один из современников писал о ней: «Крошечная передняя, в которой вешается верхнее платье посетителей, служит вместе и курительной комнатой для приходящих. Направо из этой передней небольшой низенький зал, довольно, впрочем, светлый, со столами посредине. По столам разложены газеты и журналы, но эти же столы служат и тем, кто занимается каким-нибудь серьезным, ученым делом. Впрочем, для этих занятий не только нет чернильниц на столах, но даже воспрещено писать в читальном зале, хотя бы и из своей чернильницы… Так сказать, картинности, наружной представительности библиотека не имеет никакой. Шкафы низенькие, все с дверцами, что для большой, благоустроенной библиотеки и излишне, и убыточно; шкафы расставлены тесно, применительно к тесноте и неудобству помещения; некоторые шкафы даже днем плохо или вовсе не освещены, что должно крайне затруднять библиотекарей».
Зато сотрудники читальни с нескрываемым азартом придумывали новые и новые ограничения. В частности, по поводу проекта новых правил, составленного в 1876 году, гласный городской думы Петр Алабин говорил:
— О собаках не следует в этих правилах вести разговора — просто приказать швейцару не пускать собак, и только. Посетителей просят не ложиться на диван… В печатных правилах, публикуемых на всю Россию, помещать такие указания нахожу неприличным.
Нравы, царившие в библиотеке, могли обескуражить любого. Как-то раз сюда зашел Иегудиил Хламида (так подписывал свои статьи сотрудничавший с «Самарскими ведомостями» Максим Горький). С трудом нашел свободное местечко, сел за стол и сразу получил удар по голове тяжелой лампой.
— Позвольте, милостивый государь, вы сели на мою книгу! — недовольно произнес ударивший.
— Извините, — сказал господин Хламида и, естественно, поднялся.
А ударивший расхохотался и с размаху плюхнулся на освободившееся место. Естественно, там не было никакой книги.
Иегудиил опять отправился искать себе пристанище и, обнаружив его, сел… в музейную витрину. После чего решил больше не искушать судьбу и вышел в гардероб, где обнаружил, что кто-то в темноте пытается надеть на ногу его шапку, приняв ее за калошу. Отняв шапку, незадачливый писатель обнаружил, что его калоши просто-напросто исчезли.
— Где мои калоши? — спросил Хламида у смотрителя.
— Не волнуйтесь, — отвечал смотритель. — Я их положил в карман вашего пальто. Чтобы не потерялись.
Не исключено, что этот случай был вполне типичным для знаменитого самарского культурного учреждения.
Особый путь развития был у библиотеки Таганрога, которая открылась в 1876 году и поначалу включала в себя всего 2000 томов. Любопытно, что кроме серьезных изданий тут можно было увидеть юмористическую периодику — «Стрекозу» и «Будильник». Один из посетителей писал: «Я помню, в воскресенье и праздничные дни мы спозаранку собирались в городской библиотеке… и по несколько часов кряду, забывая об обеде, просиживали там за чтением этих журналов, иногда разражаясь таким гомерическим хохотом, что вызывали недовольное шиканье читающей публики».
Поначалу частым посетителем библиотеки был Антоша Чехов. После, когда он, что называется, встал на ноги, Антон Павлович стал о ней заботиться, пересылать в дар Таганрогу свои собственные книги. Сделать дар было непросто. Чехов обращался к городскому голове: «Посылаю для городской библиотеки книги, в большинстве полученные мною от авторов, переводчиков или издателей. Многие из них, именно те, которые снабжены автографами, имеют для меня особенную ценность, и это обстоятельство объясняет, почему я решаюсь предлагать книги, которые, быть может, уже имеются в нашей библиотеке и не обогатят собою ее каталога. Прошу вас принять их и разрешить мне и впредь присылать книги, причем в следующие разы я буду направлять свои посылки непосредственно в библиотеку».
Городской голова милостиво соглашался. Но начинались новые проблемы, на сей раз цензурные. Антон Павлович сетовал: «Лучшие сочинения по истории и социологии и прочие изъяты. Серьезно пострадала и беллетристика: Гаршин, Златовратский, Каранин, Короленко, Толстой с XII тома, даже Станюкович также изъят».
Даже если книги оседали на библиотечных полках, все равно проблемы оставались, Чехов писал библиотекарю А. Ф. Иоранову: «Вы правы, каталог ужасен… Какая каша! Вагнеров пять, Никольских четыре, Плещеевых два, но все они свалены в одну кучу, отделы перепутаны; многих книг из тех, которые посланы были мною до поездки за границу, недостает. Недостает так много, что уж я собрался предложить Вам: не продолжать ли нам приобретать книги до более благоприятного времени? Ведь если книги будут пропадать так колоссально и если библиотекарь будет и впредь переплетать по пяти-шести авторов в один том, то ведь в конце концов получится не библиотека, а помещение, набитое книжным балластом, который выбросят. Из всех библиотек, которые я знаю, ни у одной нет такого каталога, как у нашей, хотя ни у одной из них библиотекарь не имеет такой хорошей квартиры и так много свободного времени».
Проблемы Чехова с библиотекой, называемой им «нашей», завершились только с его смертью. И тут случилось нечто наподобие посмертного, пусть запоздалого, но яркого подарка. Друг покойного Антона Павловича архитектор Федор Шехтель выстроил для библиотеки Таганрога новое здание (разумеется, в стиле модерн). Его пригласила специальная комиссия, созданная к пятидесятилетию со дня рождения покойного писателя. Комиссия предположила, что Шехтель «отнесется с особенным вниманием и любовью к проектированию здания, имеющего служить памятником его другу». Шехтель ответил: «Я очень польщен предложением вашим… Личный труд я совсем не буду считать и попрошу возместить лишь мои расходы на помощников».
Так в городе Таганроге появился самый, видимо, полезный памятник Антону Павловичу Чехову.
А вот в Ростове-на-Дону дела с библиотеками обстояли не так гладко. Дефицит читален излагался даже в стихотворной форме:
Ростовец зрением страдает,
И просвещенья яркий свет
Его и мучит и пугает,
Уж так ведется много лет.
Библиотека прозябала
В Ростове частного лица,
Она хирела без конца —
И вот теперь ее не стало…
Бог с ней! Зачем Ростову книги —
Плоды незанятых умов?
К чему ненужные вериги,
Обременение голов?
Кстати, именно провинциальные читальни часто помогали состояться будущим великим литераторам. Иван Бунин, в частности, писал о библиотеке города Орла: «Я заходил в библиотеку. Это была старая, редкая по богатству библиотека. Но как уныла она была, до чего никому не нужна. Старый, заброшенный дом, огромные голые стены, холодная лестница во второй этаж, обитая по войлоку рваной клеенкой дверь. Три сверху донизу уставленных истрепанными, лохматыми книгами залы… Я проходил в «кабинет для чтения», круглую, пахнущую угаром комнату с круглым столом посередине, на котором лежали «Епархиальные ведомости», «Русский паломник»».
Кто знает, как сложилась бы судьба писателя, когда бы не было в Орле читальни?
Формы читален были самые разнообразные. Совсем не обязательно они располагались в особых зданиях и обслуживались штатом специально подготовленных людей. Вариантов было множество. Один из них — читальня при книжном магазине. Одно из таких предприятий открыл в городе Воронеже известный поэт Иван Саввич Никитин. Он же составил ему рекламу: «Предполагая в первых числах февраля будущего 1859 г. открыть в г. Воронеже книжный магазин, честь имею довести до сведения воронежской публики, что в состав его войдут лучшие произведения русской и французской литератур, преимущественно по отделам изящной словесности и истории… Он должен быть не только складочным местом старых и новых книг, назначаемых единственно для продажи, но и летучею библиотекой… С этою целью предлагается публике возможно выгодные условия за право чтения».
Разумеется, библиотеки то и дело привлекали внимание полиции. Еще бы — в книгах может быть крамола! Архангельский «Северный край» в 1906 году сообщал: «Местная администрация перед рождественскими праздниками усиливает свою деятельность: аресты и обыски ежедневно. Вчера в 2 часа дня многочисленный наряд полиции сделал визит в Герценовскую бесплатную библиотеку. Полиция получила откуда-то сведения, что в библиотеке хранится две тысячи прокламаций. Их она и явилась искать.
Долго рылись полицейские в шкафах, ящиках, столах, очень искали большую добычу… Но, к их сожалению, ничего, кроме легальных изданий «Донской речи», в библиотеке не оказалось. Обыск производился настолько тщательно, что был даже обыскан чердак. Особенно выделялся «известный» городовой Сурсков, ему больно хотелось прочесть прокламацию… Помимо помещения библиотеки полиция не забыла навестить и заведующего библиотекой И. Горшкова. В его квартире тоже полиция рылась и также ничего не нашла. После обыска, который окончился в 6 часов вечера, в библиотеке была устроена засада».
При всем при том сама библиотека далеко не процветала. Тот же «Северный край» так описывал трудности ее жизни: «Печально положение бесплатной библиотеки имени Герцена, открытой обществом для содействия народному образованию в мае месяце в закоторосльной части города, на углу Предтеченской и Захаровской улиц. Число подписчиков доходит до 800 человек.
Между тем запас книг совершенно недостаточен. Вследствие этого прекращен дальнейший прием подписки на чтение. Помещение библиотеки жалкое, холодное. Комиссия при совете общества, которой вверена библиотека, распалась и бездействует.
Все дело держится самоотверженной работой И. В. Горшкова, который, будучи занят на должности сторожа за 10 рублей в месяц, фактически исполняет и обязанности библиотекаря — нужно отдать ему справедливость, очень хорошо.
В дальнейшем положение библиотеки должно оказаться еще более тяжелым вследствие того, что общество не получило на будущий год обычного значительного пособия от губернского земства, и средства, имеющиеся на содержание библиотеки в 1907 году, представляются еще более скудными.
Без широкой поддержки со стороны всех сочувствующих этому симпатичнейшему учреждению деятельность его должна до крайности сократиться, если не прекратиться совсем».
Однако же библиотека не сдавалась, действовала.
Но библиотеки и музеи — развлечения для интеллигенции. Для народа попроще существовали всевозможные увеселительные парки. Если парк был более-менее квадратной формы, то он назывался парком или садом. Если вытянутым — то носил гордое имя «Городской бульвар». Слово «бульвар» использовалось несколько в ином значении, нежели сегодня, — ни проезжих полос, ни даже тротуаров по бокам того бульвара не было.
Подобные увеселения устраивались даже в таких малых городах, как, например, Торжок. Бульвар там был наклонным, шел вдоль Ильинской горы и слыл местом притягательным и любопытным. И. Глушков писал еще в 1801 году в «Ручном дорожнике»: «Девушки новоторжские любят гулять и никогда не скрываются. В праздничный день крепостной вал (бульвар располагался на бывшем валу. — А. М.)покрыт ими, а следовательно, и молодыми мужчинами».
Самобытность нравов наблюдалась на бульваре и в середине позапрошлого столетия. А. Н. Островский об этом писал: «Недолго нужно жить в Торжке, чтобы заметить в обычаях и костюме его жителей некоторую разницу против обитателей других городов. Девушки пользуются совершенной свободой; вечером на городском бульваре и по улицам гуляют одни или в сопровождении молодых людей, сидят с ними на лавочках у ворот, и не редкость встретить пару, которая сидит обнявшись и ведет сладкие разговоры, не глядя ни на кого. Почти у каждой девушки есть свой кавалер, который называется предметом. Этот предмет впоследствии времени делается большею частью мужем девушки».
Тот же Островский замечал в дневнике: «11 мая. Ходили по городу, который расположен на горах. Вид с бульвара на ту сторону Тверцы выше всякой похвалы. Был городничий. Потом был винный пристав Развадовский (рыболов). Рекомендовался так: «честь имею представиться, человек с большими усами и малыми способностями». Замечателен костюм здешних женщин и гулянье девушек по вечерам на бульваре».
Ближе к концу века бульвар изменил свой облик Один из очевидцев примечал: «Сегодня выйдя часу в седьмом на бульвар, я был поражен массой народа. Аллеи были битком набиты, скамьи унизаны сидевшими. Головы, повязанные платками, и черные фуражки, густо перемешанные между собой, двигались одной сплошной массой. На мужчинах новые платья, чистые рубахи, вышитые шелками. Женщины в бурнусах внакидку, из-под которых пестреют ярких цветов платья. Там и сям попадается сарафан, безрукавки, кокетливо повязанный шелковый платочек; изредка мелькнет круглое личико с румянцем во всю щеку, тонкими русыми бровями и карими глазами. Взгляд этих глаз быстрый и мягкий, задорно загорающийся. «Вот она, настоящая новоторка…» — думал я, встречая такие глаза. Но, к несчастью, встречались они редко.
Всякая церемонность в обращении отсутствовала. О себе говорили: «я», а не «мы», «мне», а не «нам». «Помилуйте-с» хотя упоминали часто, но не исключительно. О «компаньонах», «предметах» и «полюбовничках» и речи не было. Все эти термины заменил один общий: «кавалер» — во всех падежах и числах.
— Ах, какой вы кавалер… — жеманно говорит закутанная в длинный капот мещанка.
— Сегодня и кавалеров-то нетути… — говорит другая своей подруге, тоном слегка недовольным и презрительным».
Вот такой глобализм.
В 1852 году был открыт городской бульвар в городе Муроме. Об этом событии писали «Владимирские губернские ведомости»: «Двоякое торжество празднуют в этот день жители города Мурома: как верные сыны церкви — память святых благоверных князя Петра и княгини Февронии, Муромских чудотворцев, а как верные дети Отца Отечества — день рождения Его Императорского Величества Государя Императора. И то, и другое драгоценно для русского сердца.
Для этого военные и гражданские чиновники, дворянство, купечество и все сословия собрались в девять часов утра в Богородицкий собор для слушания литургии…
В шесть часов открылось первое общественное гуляние по бульвару и галерее, устроенным попечением и заботливостью начальника здешнего города князя Ивана Александровича Трубецкого, которому все здешние жители за это вполне благодарны. Хором песельников и оркестром музыки ознаменовалось призвание посетителей: вся Соборная площадь по случаю ярмарки и нового гуляния усеяна была пестрыми группами народа; город был иллюминирован; красивая галерея, великолепно украшенная разноцветными огнями, была наполнена танцующими, а на противоположном берегу Оки и на воде в симметрическом порядке горели костры и придавали очаровательный вид».
Долго не прекращались торжества. Та же газета сообщала: «Два дня спустя, по открытии булевара в Муроме, происходило катанье по Оке. Было приготовлено несколько расписных дощаников, покрытых коврами и украшенных разноцветными флагами, с гребцами, щегольски одетыми в русском вкусе, одной формы. В назначенный час музыканты на особенных лодках, отъехавши на середину реки, играли увертюры, вальсы, польки, в другой стороне пели песельники… Участвующие в этом катанье стали мало-помалу стекаться на булевар, а потом все отправились на катеры и лодки, искусно разрисованные, которые под дружным взмахом весел быстро носились по реке… Часу в восьмом катавшиеся возвратились в галерею, построенную на оконечности булевара. Там начались танцы и продолжались часу до второго. Плошки, разноцветные фонари испещряли весь булевар, галерею и набережную».
Были подобные бульвары, разумеется, и в крупных городах, например в Саратове (его альтернативное название — парк «Липки»). Он был разбит в сороковые годы XIX века, во времена, когда городским головой был некто Масленников. Горожане по этому поводу посвятили старательному голове весьма ироничные, хотя и неуклюжие строки:
Любит разводить садочки,
Разные кусточки и цветочки.
Там, где прежде гуляла коза,
Там теперь гуляют господа.
Тем не менее парк «Липки» полюбился горожанам. Константин Федин посвятил ему такие строки: «В городе был большой бульвар с двумя цветниками и с английским сквером, с павильонами, где кушали мельхиоровыми ложечками мороженое, с домиком, в котором пили кумыс и югурт (йогурт, как тогда называли кефир. — А. М.).Аллеи, засаженные сиренями и липами, вязами и тополями, вели к деревянной эстраде, построенной в виде раковины. По воскресеньям в раковине играл полковой оркестр. Весь город ходил сюда гулять, все сословия, все возрасты… В новом цветнике, открытом со всех сторон солнцу, слышались пронзительные крики: «Гори-гори ясно, чтобы не погасло» и стрекотанье неутомимых языков: «Вам барыня прислала туалет, в туалете — сто рублей, что хотите, то купите, черно с белым не берите, «да» и «нет» не говорите, что желаете купить?»… В аллеях продвигались медленными встречными потоками гуляющие пары, зажатые друг другом, шлифуя подошвами дорожки и наблюдая, как откупоривают в павильонах лимонад».
Лимонад был еще в диковинку.
Кстати, название «Липки» было в русской провинции весьма популярным. Одноименный бульвар существовал, например, во Владимире, а разбивали его местные гимназисты. Один из них вспоминал: «Ранней осенью в нашей гимназии совершилось радостное событие — участие в насаждении деревьев, устройство сквера напротив здания самой гимназии. До того здесь была голая площадь между соборами и зданием Присутственных мест, обсаженная лишь с северной стороны, образуя малый бульвар «Липки», аллею их напротив гимназии, существующую здесь доселе. На этой площади, очень неровной, изрытой ямами, занесенной зимой снегом, были проложены две тропинки — к Дмитриевскому собору и присутственным местам. Летом на площади проводилось ученье новобранцев, иногда представления заезжих циркачей-канатоходцев или выступления цыганского табора. И вот бывший тогда Владимирским губернатором H. М. Цеймерн вознамерился превратить эту площадь в городской сквер путем насаждения на ней аллеи тополей, существующей доселе. И к этому были привлечены ученики гимназии…
Помню, как сейчас, чудесный осенний солнечный день в начале нового учебного года. Нас, гимназистов, попарно вывели на эту площадь, где были уже заготовлены ямки для посадки деревьев, дали каждому по лопате, и мы постепенно, под руководством садовников и под звуки полковой военной музыки закапывали деревца тополей».
Здешний бульвар был знаменит своим мороженым — лакомством столь же диковинным, как и лимонад. Этим десертом торговал здесь некий Иван Ходов, подписавший предварительно весьма суровый документ: «Я, Ходов, обязуюсь около своего киоска соблюдать должную чистоту и при малейшей неисправности в этом отношении обязуюсь немедленно исполнить требования властей и управы; при неисполнении же этих требований управа имеет право произвести очистку места за мой счет, и я, Ходов, не вправе жаловаться на размер уплаченного управой вознаграждения за очистку… Порча и уничтожение деревьев близ киоска, безусловно, воспрещается».
Мороженое, разумеется, шло на ура. Хотя состав его был очень даже примитивным — молоко, сахар, яичные желтки и совсем чуть-чуть ванили.
Рядом с «Липками» располагался и большой бульвар, названный именем Пушкина. Он также пользовался популярностью и, больше того, удостоился стихотворения местного поэта Михаила Бенедиктова:
Дав тень сию тебе
и в знойный день прохладу,
полезным быть во всем
я целию имел
и счастлив истинно,
коль скажут мне в награду,
что я любил тебя
и другом быть умел.
Это стихотворение, написанное как бы от лица бульвара, было размещено на одной из беседок. Сам же бульвар выглядел так: «Мы помним стоящее на краю его, обращенное к Клязьме старое здание его летнего клуба «ротонду» — круглое деревянное здание со шпилем наверху и надписи, написанной на меди и прибитой к стене перед входом в клуб. Еще в начале века, на наших глазах, сам Большой бульвар представлял собой три аллеи — широкую и две по бокам, тянувшиеся, как и теперь, с Большой улицы до обрыва к Клязьме, откуда расстилался прелестный вид на Заречье… Аллеи были обсажены липами… Возле забора, установленного вдоль левой боковой аллеи, виднелись остатки бывшего здесь пруда, в котором по веснам плавали утки и мальчишки на плотах… С наступлением лета в вечерние часы молодежь устремлялась на Пушкинский бульвар… Три раза в неделю играл военный оркестр, размещавшийся в раковине, сбоку от клуба. Всюду раздавался молодой, задорный смех, встречались старые знакомые, друзья, товарищи, создавались новые знакомства. Вечера заканчивались пусками бенгальских огней, фейерверками. К 12 часам ночи все расходились и бульвар затихал».
На одной же из скамеек кто-то гвоздиком выцарапал стихотворение, по сути — свою жизненную драму:
На вашем пальчике колечко — драгоценный сувенир,
А я страдаю без надежды, проклинаю весь мир…
Ваш папаша гонит прочь меня.
Мне все едино, когда хрюкает свинья.
Славился и бульвар в Костроме. Жители этого маленького города на Волге вообще умели радоваться жизни — а бульвар, собственно говоря, для этого и создавался. Алексей Ремизов писал о нем: «Когда сгущаются сумерки и зажигается, затейливо повешенная на проволоке между рестораном и эстрадою, знаменитая лампочка, бульвар оживает. Набираются шумно городские сорванцы и гуляки, и за крикливою сворою по следам ее входит что-то подозрительное и скандальное, и бульвар принимает ту вечернюю воскресную выправку, которая сулит мордобой и участок. Одобрения и неодобрения начинают высказываться так громко и беззастенчиво, что хоть караул кричи — тут кавалер какой-то бросил барышне на колени зажженную бумажку, и та завизжала, словно перерезали ей горло, там другой кавалер ущипнул незнакомую даму, и опять крик. Крики, хохот, смешки, шутки, шалости и дурачество».
Костромич С. Чумаков рассказывал: «Летом публика ходила взад и вперед по главной аллее бульвара, в жаркие дни при большом скоплении народа поднималась пыль, так как никакой поливки не существовало. Несколько раз в неделю на бульваре играл оркестр военной музыки под управлением капельмейстера Виноградова. Для оркестра была сделана у задней стены городской управы деревянная раковина. Менее многолюдно было на малом бульваре, который шел влево от собора, спускаясь к Волге до самой беседки на ее берегу… В начале малого бульвара стояла будка, в которой в летнее время торговал мороженым известный всей Костроме Михеич. Мороженое изготовлялось им самым первобытным способом, но было очень высокого качества и самых разнообразных сортов, почему и пользовалось большим спросом».
Впрочем, парки, скверы и сады были гораздо больше распространены — как по названию, так и по геометрической форме. Они, как и бульвары, были центром общественной жизни провинциального города. Притом центром демократичным. В частности, архангельский поэт И. Иванов описывал Гагаринский сквер своего города:
В сквере весь Архангельск в лицах:
Петр Кузьмич, артист, певица,
гласный Думы городской,
постовой, городовой,
сыщик, франт, карманный вор
и газетный репортер,
канторист и коммерсант,
и бездарность, и талант,
и кухарка Парасковья —
одним словом, все сословия
с высших и до низших сфер
переполнили наш сквер.
Славился на всю страну Шехтелев сад Саратова, открытый полным тезкой и родственником знаменитого архитектора — Францем Осиповичем Шехтелем. Писатель Гавриил Гераков вспоминал: «Там, где теперь… дача Шехтеля, в мое время была голая степь. Я в детстве с товарищами своими ходил на эту степь вылавливать из нор водой сусликов, а женщины рыли здесь солодские корни для продажи; тут также паслись бараны, предназначенные на убой».
Однако в середине XIX века никто уж не помнил о несчастных баранах и сусликах. Память о них затмил летний сад, который открыл тут Франц Шехтель. Саратов тогда уже был городом крупным и шумным. Горожане, особенно летом, нуждались в загородном месте отдохновения. И Шехтелев сад, находящийся в двух с лишним верстах от тогдашнего города, пришелся саратовцам как нельзя кстати. Тем более что расстояние это было нисколько не обременительным — предприимчивый купец пустил особые омнибусы от Театральной площади до собственных владений.
Франц Осипович не претендовал на строгость и академичность. В его саду случались, например, такие представления: «В саду Шехтель. Перед отъездом компания артистов гг. Дитрихи и Сабек представят здесь небывалое зрелище, составленное из 50 персон в богатых азиатских, африканских и европейских костюмах, которые на 17 роскошно убранных верблюдах сделают шествие по главным аллеям сада и потом в богато убранном Аравийском шатре исполнят аравийские игры и пляски, в чем будет участвовать хор цыган».
Другая заметка гласила: «В театре сада Шехтеля с большим успехом прошли гастроли американского негритянского трагика А. Ф. Олдриджа, исполнившего роли Отелло, Макбета, короля Лира». Возможно, большинство саратовцев в первую очередь заинтересовала не актерская игра известного в те времена артиста Айры Олдриджа, а сам факт выступления на сцене негра — настоящего, а не какого-нибудь там нагуталиненного Васьки с ярмарки.
Помимо выступлений здесь играли в бильярд и кегли, запускали в высокое небо «аэростатический шар» и, разумеется, танцевали под звуки оркестра. «Приятно было приехать в сад Шехтель, — писал современник, — даже не ради театра и танцев, а просто насладиться чистым воздухом и послушать музыку». Однако Шехтелям сад принадлежал недолго. Уже в конце шестидесятых годов семью постигает финансовая катастрофа. Один из свидетелей этих событий писал: «Шехтели лишились всего состояния от неудачного предприятия: они вздумали добывать в Сибири золото, почему один из братьев поселился в Красноярске. На приисках Шехтели потратили весь свой капитал и влезли в большие долги. Дома их продали с аукциона».
К счастью для саратовцев, сад и театр достались некому Э. Ф. Сервье — французу, парикмахеру, человеку, явно не чуждому изящных развлечений. Сад не только не меняет своего характера — напротив, он становится все интереснее и все милее горожанам. Артист В. Давыдов описал атмосферу известного сада в 1871 году: «Маленький деревянный театрик, весь спрятавшийся в зелени тенистого сада, совершенно не был приспособлен для сложных постановок, в нем не было даже приличных декораций… Лето было жаркое, и все с наслаждением после пыльного и палящего дня бросались в тенистый и чистенький сад. Были сделаны дорожки, беседки, скамейки. Сад усердно поливали водой, чтоб не было пыли. Вечером украшали цветными фонариками, а в праздники Медведев освещал его каким-то прибором, дававшим необыкновенно сильный и яркий огонь. Здесь же можно было в ресторанчике сытно, вкусно и дешево закусить, а прекрасный оркестр услаждал музыкой. Одним словом, это было премиленькое местечко, где приятно было отдохнуть».
Увы, в 1875 году театр сгорел. Не стало привычного увеселительного заведения, хотя и «похожего на сигарный ящик», но все равно полюбившегося жителям города. Пришлось срочно отстраивать новое. Сервье не жалел своих средств, и уже в мае 1876 года «Саратовский справочный листок» коротенько отчитался: «На месте сгоревшего в саду Сервье театра открылся вновь отстроенный летний театр».
Один из завсегдатаев тогдашнего сада Сервье вспоминал: «Это был громадный тенистый сад, походивший скорее на рощу. Прямые тенистые аллеи, поросшие мелкой травой… В мелкой лесной поросли звучали трели соловья, ворковали горлинки… Высокие папоротники зеленели своими кудрявыми султанчиками, тихо покачиваясь при малейшем дуновении ветерка, а посреди этой рощи, со всех сторон окруженной вековыми благоухающими липами, возвышался большой деревянный театр, обнесенный просторной крытой террасой».
Кстати, в 1877 году здесь довелось поактерствовать известному репортеру, а тогда еще просто скитальцу без определенных занятий В. А. Гиляровскому Об этом кратком периоде мятежной своей биографии он затем написал (как обычно, не без доли самолюбования): «Побывал у кабардинцев Узурбиевых, поднимался на Эльбрус, потом опять очутился на Волге и случайно на пароходе прочел в газете, что в Саратове играет первоклассная труппа под управлением старого актера А. И. Погонина, с которым я служил в Тамбове у Григорьева. В Саратове я пошел прямо на репетицию в сад Сервье на окраине, где был прекрасный летний театр, и сразу был принят на вторые роли… Труппа была большая и хорошая… Я жил неподалеку от театра с маленькими актерами Кариным и Симоновым».
Разумеется, Владимир Алексеевич занимался не столько репетициями и спектаклями, сколько всяческого рода хулиганством. Он, например, ходил играть с саратовскими оборванцами в орлянку — игру далеко не целомудренную. Дарил девушкам цветы (осыпав предварительно их нюхательным табаком). Драл за уши коллег-актеров, выражающих симпатии актрисе, приглянувшейся самому Гиляровскому. А актера Инсарского, бывшего навеселе, подговорил записаться добровольцем на турецкую войну. К счастью, Инсарский очень быстро попал в лазарет, где был признан к воинской службе негодным.
Увы, в 1879 году участь Шехтеля постигла самого Сервье. Он не сумел после истории с пожаром и строительством поправить свои пошатнувшиеся денежные дела, и сад Сервье оказывается в собственности нового владельца, а спустя четыре года переходит к городской управе.
Самым же, пожалуй, странным садом был нижегородский. Странность его заключалась в том, что он расположился на весьма крутом, местами почти отвесном склоне. Виноват в этом был царь Николай I, приказавший разбить в городе парк в английском стиле.
— Но ведь русские люди — равнинные, по горам лазать не привыкли, — возразил было Бенкендорф.
— Пускай привыкают! — ответствовал самодержец.
Как ни странно, к новшеству и впрямь привыкли очень быстро. Один из современников, историк Н. Храмцовский, так его описывал: «Аллеи его извиваются по уступам горы; на одной из них устроен павильон, в котором помещается кондитерская. С начала весны до открытия ярмарки по воскресеньям и праздничным дням около павильона играет музыка; в торжественные дни сад иногда освещается на счет содержателя кондитерской китайскими фонарями и плошками. Главное гулянье в Английском саду бывает 1 числа мая и в день Вознесения».
Впрочем, бывали исключения. Все тот же автор описал, как здесь в 1850 году праздновали визит великих князей Николая и Михаила Николаевичей: «Нижний Новгород не видал до той поры ничего подобного этому гулянию. Кроме бесчисленного множества народа обоего пола, между которыми были жители всех концов империи и торговые гости Востока, сад вмещал в себе несколько оркестров музыки, несколько хоров песенников, русских и цыганских; акробатов, фокусников, и, сверх того, в разных местах его подгородные жители обоего пола в праздничном национальном наряде играли хороводами… В сумерки… сад весь горел тысячами разноцветных огней, освещавших густые толпы гуляющих по его извилистым аллеям».
Был своеобразен Милютинский сад города Череповца. «Сердцем» его был так называемый «Соляной городок» — театр, названный по аналогии с Санкт-Петербургским. История происхождения сада такая. Однажды городской голова Иван Андреевич Милютин обмолвился:
— А что, ребята, среди неликвидированного имущества у меня остался большой двухэтажный амбар, из которого можно выкроить неплохой зал. В качестве городского головы обещаю вам всемерно содействовать заключению условий с городом о переносе здания за мой счет в общественный сад, оборудовать соответствующим устройством и мебелью при условии содержания здания по особому льготному договору.
Так оно и вышло.
Кроме театра, здесь располагался летний кинотеатр, действовал музыкально-драматический кружок, а активисты из череповецкой учительской семинарии проводили «народные чтения». Судя по отчету, выглядели они так: «Все чтения произносились лицами учебного персонала: духовные — законоучителями, исторические и литературные — преподавателями учебных заведений.
Перед первым чтением отслужен был молебен, который пел соединенный хор — семинарский и соборный — в количестве 100 певчих. После молебна перед портретами Их Императорских Величеств и царской семьи хор исполнил «Боже, царя храни», «Слава на небе солнцу высокому». После громогласного «ура» многочисленных слушателей было прочитано разрешение г. попечителя С. -Петербургского учебного округа, и чтения в Череповце были объявлены открытыми.
Хор певчих, то семинарский, то соборный, исполнял во время духовных чтений песнопения, во время исторических и литературных — гимны, былины и песни, соответствующие по содержанию произносимому чтению.
Во время чтений показывались световые картины и выставлялись транспаранты.
Картины и хоровое пение придавали чтениям торжественную обстановку и делали их менее однообразными и утомительными».
Но гораздо больше череповчанам все же нравились здешние народные гулянья. Проходили они так: «16 августа состоялось гулянье в Милютинском саду. Сад был декорирован с большим вкусом, особенно изящно была украшена зеленью, фонариками и флагами терраса «Соляного городка», служившая эстрадой для хора и оркестра балалаечников. Все номера пения исполнялись хором под управлением г. Шемановского достаточно стройно и выразительно, с особым же интересом слушались: известная солдатская песня «Солдатушки-ребятушки» с малюткой-запевалой и «Многие лета». С удовольствием слушали и хорошо сыгравшийся оркестр балалаечников под управлением г. Якобсона».
Неудивительно — ведь сад в первую очередь предназначался именно для отдыха, а не образования череповчан.
Добрая репутация была у симбирского Карамзинского сквера, в первую очередь благодаря прекрасным образом подобранным и обихаживаемым растениям. Сам нью-йоркский ботаник Чарлз Гибб, посетивший Симбирск, написал в своей книге: «В Симбирском общественном сквере дикие груши являются прекрасным орнаментным деревом и, кажется, таким, которое менее всего страдает от сухости воздуха и уменьшенного количества дождя».
Впрочем, кроме груш здесь росли березы, липы, вязы и акации.
Мил был городской сад Таганрога. Один из жителей города вспоминал, как выглядел он в середине позапрошлого столетия: «Таганрожский прекрасный, редкостный, можно сказать, городской сад, в котором гимназисты устраивали свои конспирации, собрания, собирались по вечерам, совещались по поводу предстоящих экзаменов. Прекрасный городской сад вообще занимал в нашей жизни немалое место. Несмотря на то, что Таганрог вообще не беден растительностью, — в нем много обширных дворов и садов, — а большая часть улиц по обеим сторонам обсажены в два ряда тенистыми деревьями, настолько разросшимися, что закрывают дома и представляют собой прекрасные аллеи из белой акации и тополей, проходя по которым чувствуешь себя как бы идущим в тенистом саду, — все же городской сад манит к себе, и с ранней весны и до поздней осени мы чуть ли не каждый день посещали его. Он обширен, тенист и привлекателен своей прохладой, своим покоем… Вход в сад стоил пятачок. Деньга небольшая, но увы, в кармане у нас в ту пору не всегда звенел лишний пятак, а потому мы предпочитали лазать в «дырку»».
Шредерский сад города Орла (названный так в честь орловского губернатора Николая Ивановича Шредера, при котором возникла эта достопримечательность) любим был многими известными писателями — в первую очередь из-за того, что многие из них были здешними уроженцами. Николай Лесков вспоминал, как в раннем детстве ходил сюда с няней прогуливаться: «Мы садились над мелководной Окой и глядели, как в ней купались и играли маленькие дети».
Украинская писательница Марко Вовчок хвасталась в письме своему мужу: «Вчера утром были в саду и в магазинах, где Богдасю очень понравились вол и четверка коней. Четверку мы и домой принесли с собою, и по саду возили городскому, шумели и смеялись».
Леонид Андреев предавался романтическим мечтам: «Все-таки в Орел очень хочется, хочется в городском саду погулять, не знаю, есть ли еще где в провинции такое любопытное место, как наш городской сад, он принадлежность только одного Орла. Бывал я в разных городах, но подобного учреждения не встречал. Коротко говоря, сад наш представляется единственным местом, где сосредотачивается орловская общественная жизнь».
А Иван Бунин вспоминал об одном из народных праздников, устроенных в саду: «Меня поразила несметная от тесноты, медленно двигающаяся по главной аллее толпа, пахнувшая пылью и дешевыми духами, меж тем, как в конце аллеи в сияющей цветными шкаликами раковине томно разливался вальсом, рычал и гремел во все свои медные трубы и литавры военный оркестр. Перед раковиной, на площадке бил раскидистый фонтан, орошая водяной пылью с очаровательным запахом цветы, как я потом узнал, они назывались просто «табак»».
Словом, Шредерский сад вошел не только лишь в историю, но и в литературу, притом мировую.
А вот сад Вологды был вопиюще скромен. Литератор Лейкин так о нем писал: «Вечером мы были и в увеселительном саду, находящемся за городом, за рекой Вологдой. Эта березовая рощица нового насаждения когда-то, говорят, составляла лагерную стоянку квартировавших здесь войск. Рощица эта снята местным пожарным обществом, составляющим из себя нечто вроде клуба. В рощице имеется деревянный ресторанчик с гербом пожарного общества над входом. В рощице сделаны дорожки, поставлены скамейки, на площадке на возвышении играет военный оркестр музыки и во время антрактов и пауз музыканты обмахиваются от комаров березовыми ветками. Все с ветками. Комаров тучи. Публики в саду — человек тридцать. Около ресторана на столе самовар, и какая-то довольно многочисленная семья пила чай. Семья тоже обмахивалась березовыми ветками от комаров».
Что поделаешь — город северный, комариный.
Даже в курортном Сочи, который весь, казалось бы, представляет из себя огромный сад, тоже был свой увеселительный парк — Верещагинский. Современник писал: «Парк очень тенистый, содержится в порядке. Главное насаждение парка — это остатки того леса, который покрывал всю Верещагинскую дачу. Лес вычищен, проведены дорожки и получился старый, тенистый парк Главная аллея вдоль морского берега обсажена розами, магнолиями и другими растениями. Возвышенная площадка засажена пальмами, бананами и т. п. южной растительностью.
В парке устроена площадка для лаун-тенниса, крокета, гимнастики. Выстроена беседка с лестницей к морю, откуда любуются заходом солнца.
В темные ночи часть парка иногда освещается фонарями.
Во время сезона раза два-три играет оркестр».
Разумеется, не обходилось без происшествий, леденящих кровь. Вот, например, письмо, направленное в городскую думу города Ростова (Ярославской губернии) купцом Алексеем Яйцовым: «В ростовском городском саду неоднократно были весьма неприличные и даже буйственные поступки, да и недавно один член ростовской уездной земской управы избил трактирщика, а все это происходит от того, что в саду распивочное заведение спиртных напитков, а от этого заведения могут происходить в саду и более предосудительные пассажи. А поэтому я покорнейше прошу городскую думу вывести из сада эту торговлю спиртными напитками и тем дать возможность нам, семейным гражданам, пользоваться гуляньем в саду, не рисковать попасть на вышеписанный пассаж, и не быть со своими женами и дочерьми этому свидетелями, что весьма каждому неприлично».
Городская дума, разумеется, рассматривала эти предложения и принимала меры.
А впрочем, сад был вещью необязательной. Многие горожане обходились без него, совершая свои моционы где угодно. Городская прогулка — один из популярнейших досугов русского провинциала.
Места при этом выбирались спонтанные, подчас довольно неожиданные. В частности, в Таганроге гуляли по лестнице, ведущей от берега моря в центр города. Павел Свиньин писал о ней: «Лестница идет прямо в Греческую улицу, и на верху ее сделана площадка вроде открытой террасы с лавками… невольным образом отдыхаешь здесь лишние полчаса, ибо вид на рейде, особливо к вечеру, когда возвращаются лодки каботажные и замелькают огоньки в каютах, ни с чем не сравним».
Да что там лестница — в Сергиевом Посаде для прогулок вообще избрали железнодорожную насыпь: «Эта насыпь была, можно сказать, единственным местом прогулки для посадской публики, которая могла здесь при желании сделать хотя бы несколько верст на хорошем воздухе, среди лугов, полей, перелесков».
Чаше всего, однако, местом для прогулок была главная улица города. Житель Костромы С. Чумаков писал о своем городе: «Ежедневные прогулки костромичи делали зимой по Русиной улице по тротуару, идя с правой стороны от церкви Воскресения на Площадке до Богословского переулка; начинались они примерно часов в пять и продолжались до семи».
Но городские парки были все же привлекательнее.
Если для большинства обывателей досуг сводился к гуляньям и посиделкам в трактире, то образованной части населения этого было мало. Она охотно вступала во всевозможные кружки и общества, непременно преследующие какую-либо благородную цель — окультурить общество, улучшить его жизнь или по крайней мере внедрить какое-либо полезное изобретение.
«Самарская газета» сообщала в 1902 году о городе Симбирске: «При отсутствии общественной жизни, в настоящем значении слова, здесь необыкновенно много всевозможных обществ: не считая многих благотворительных обществ, здесь имеются общества: пожарное, велосипедистов, музыкальное, изящных искусств, и т. д. и т. д. Правда (в Симбирске все сопровождается оговоркой), существование этих обществ часто очень оригинально. Например, музыкальное общество в былые годы дважды пыталось проявить свою деятельность, но последняя вскоре замирала. Принадлежащее этому несуществующему обществу имущество хранится у разных лиц и в разных учреждениях. Зачем оно хранится — никто не знает. Еще оригинальнее общество, посвященное уже не одной музыке, а всем изящным искусствам: оно не имело и не имеет ни одного члена.
Хотя общества, посвященные искусствам, у нас не привились, но искусства все же процветают, как и должно быть при тех успехах, которые сделаны у нас торговлей и промышленностью. Так, минувшей зимой у нас была художественная выставка, где экспонировались работы учеников местных художественных классов».
В какой-то мере это относилось и к другим российским городам. Каких только причудливых обществ здесь не было! Например, в Тамбове действовало Общество развития женского кустарного труда. Устав его гласил: «Общество изучает условия производства местных кустарных промыслов и распространяет между женщинами-кустарями знания по этому предмету; собирает статистические сведения о местной кустарной промышленности; открывает специальные школы-мастерские, музеи, бюро и склады кустарных изделий; устраивает выставки местных изделий и награждает экспонентов за лучшие изделия денежными премиями, почетными грамотами; принимает посредничество в сбыте произведений и изыскивает кредит для кустарей; устраивает публичные чтения, издает брошюры».
В том же Тамбове собиралось Общество любителей граммофона — его члены обменивались грампластинками.
К тому времени повсеместно стали появляться и общества циклистов (тогдашнее название велосипедистов). В подмосковном Богородске в самом центре города выстроили циклодром. Вот, например, программа одного из тамошних мероприятий: «На треке… назначены вторая велосипедная гонка и футбольный матч между сборной командой «Глухово-Богородск» и 1-й командой орехово-зуевского клуба «Спорт», выигравшей в прошлом году в Москве переходящий кубок Фульда. Играть будут во втором и четвертом отделениях. Первое и третье отделения состоят из гонок на велосипедах… Начало музыки в 2 1/ 2часа, начало гонок в 3 ч. В случае ненастной погоды гонки отменяются, но футбол состоится. С 9 ч. до 12 ч. вечера танцы и демонстрация кинематографа. Гулянье будет иллюминировано».
Неудивительно, что стройные, небедные (велосипеды тогда стоили довольно дорого) и импозантные «циклисты» были желанными гостями на различных празднествах и шоу.
А в Твери велосипедов развелось так много, что городские власти были вынуждены издать для их владельцев особенные правила:
«1) Желающие ездить в г. Твери на велосипедах должны получить из городской управы нумер, с уплатою стоимости его. Полученный из управы нумер должен быть укреплен позади седла велосипеда таким образом, чтобы таковой был виден для проходящих и проезжающих.
2) Каждый велосипед, во время езды на нем по городу должен иметь звонок или рожок, которые должны издавать звуки значительной силы, а в ночное время — красные зажженные фонари, которые укрепляются спереди велосипедов на видном месте.
3) Езда на велосипедах по городу дозволяется при средней скорости велосипеда. Велосипедисты должны ехать по правой стороне улицы: при объезде экипажей и пешеходов, а равно и при встрече с таковыми на перекрестках улиц, велосипедисты должны давать знаки звонком или рожком, которые должны быть слышны и против ветра; в ночное же время велосипедисты обязаны предупреждать звонком или рожком и встречающихся с ними проходящих или проезжающих.
4) Езда на велосипеде по тротуарам городских улиц, бульварам и в городских садах воспрещается, а равно воспрещается в городе перегонка велосипедистов, езда в один ряд нескольких велосипедистов гуськом, без оставления перерывов; едущие один за другим велосипедисты должны соблюдать разрывы, а именно: после каждых двух велосипедистов должен быть перерыв (промежуток) не менее десяти сажень для свободного прохода пешеходов и проезда экипажей, перед которыми велосипедисты должны уменьшать скорость велосипеда».
Словом, законы для несчастных велосипедистов были гораздо строже, чем для гужевого транспорта. Извозчиков, во всяком случае, не заставляли жечь красные фонари.
А писатель Соколов-Микитов вспоминал о городе Твери: «В Смоленске завелась кем-то привитая новая забава — лыжеходство. Собрались в общество, печать заказали и по воскресеньям уходили по здоровому хрустящему снегу в лыжное катанье. А голова всему — Глебушка.
Под Смоленском горы — голову свернешь! Испугаешься, бывало, а Глебушка подоспевает:
— Э-эх, вы! — Взмахнет палками и уже внизу между кустами в снежной пыли мчится, подлетая на ухабах, крепкий, упругий, как лесной орех.
А за Глебушкой и остальные, — кто кувырком, а кто и на собственных… Мельком мелькают.
Глебушка между нами — единственный офицер, не гнушался санкюлотством нашим. Придем в деревню, всех молоком угощает, — а у нас какие деньги? Все молоко в деревне рублей на пять выпьем».
Лыжи, велосипед, граммофон — символы прогресса рубежа прошлого и позапрошлого столетий.
Но клубы литераторов, спортсменов и всякого рода меломанов — ничто по сравнению с престижнейшим клубом русского провинциального города — Дворянским собранием. Одним из лучших было признано собрание Симбирска. Царедворцы К. Победоносцев и И. Бабст восхищались здешним бальным залом: «Залою и убранством ее нельзя было налюбоваться. Есть, без сомнения, в других городах залы более обширные и пышнее отделанные, но симбирская зала благородного собрания отличается изяществом постройки и пропорциональностью частей, которые не часто встречаются. Она вся белая; плафон отделан тоже белою лепною работой, нисколько не нарушающей общей простоты. Присмотревшись к физиономии многих других зал, мы были поражены видом этой, и всякий пожелал узнать имя ее строителя. Оказалось, что строил ее архитектор Бензман… Зала сама по себе изящная, была убрана с большим вкусом».
Кстати, завсегдатаем этого Дворянского собрания одно время был Модест Чайковский. Он писал своему брату, композитору Петру: «Знаком я со всеми в городе и почти всегда есть куда поехать; в случае, если такового случая нет, то еду в клуб, которого я член, и который удобством и красотой своего помещения не уступает петербургскому Дворянскому собранию. Там или читаю, или встречаюсь с кем-нибудь из знакомых. Провожу время в разговорах или слежу, как играют».
А в начале прошлого столетия Дворянское собрание сделалось одним из символов прогресса. Газета «Симбирянин» извещала: «1 января 1909 года в зале Дворянского Собрания в 12 часов дня состоится съезд всех желающих обменяться взаимными поздравлениями взамен новогодних визитов». Спустя два дня появился отчет: «1 января состоялся обычный прием в зале Дворянского собрания для обмена новогодними поздравлениями… Под звуки музыки гости входили в залу и, любезно встречаемые губернским предводителем, входили в красную гостиную, где был сервирован чай и фрукты».
Не уступало симбирскому и Дворянское собрание Самары. Оно, кстати, было по тем временам на редкость демократичным. В нем собиралась не только лишь великолепная знать. В частности, в 1859 году тут проходило очень странное и притом весьма демократичное собрание — встреча выпускников всех университетов, проживающих в губернии. Один из участников, А. А. Шишков, об этом говорил:
— Мы собрались попировать, но не так, как пировали прежде, не еда и не хмель нас свели. Нас свело пробудившееся недавно чувство мысли, раскованной с недавнего времени… Всех занимающий вопрос — освобождение крестьян от крепостного права.
Словом, мероприятие было скорее антидворянским, нежели дворянским.
В 1889 году здесь демонстрировали выставку Товарищества передвижников. «Самарская газета» писала о работах, там представленных: «Пусть их будет так много, в таком обилии, чтобы каждый город устроил у себя, рядом с библиотекой и хранилище для произведений живописи и скульптуры, чтобы они могли служить наглядными школами для развития и эстетического вкуса, и гуманности в подрастающих поколениях. Всякие затраты на такие музеи и кабинеты так же благотворны и плодотворны по своим последствиям, как затраты на школы, на библиотеки. Самара совсем не прочь идти по этому пути. Это доказывает возникающий ее музей. Но Самаре еще приходится знакомиться с азбукой искусства. Всякое начало трудно. И вот в первый раз со дня основания Самары в ней открылась выставка художественных картин».
Своеобразным было вологодское Дворянское собрание. Оно изначально как бы извинялось за свое существование. Философ Павел Савваитов писал про Вологду своему другу М. Погодину: «Хотя в сравнении с Петербургом или Москвой может показаться деревнею, но все же город, а не деревня. Здесь можно найти и хорошее высшее общество — аристократию, которая ставит себя едва ли не выше столичной аристократии. В продолжение нынешней зимы составился здесь дворянский клуб, были благородные театры, балы, маскарады и разные потехи, каких нельзя найти в деревне».
В основном здесь давали балы. «Вологодские губернские ведомости» сообщали: «Эти балы… бывают каждую неделю. Тут все блистательно и изящно: и превосходная музыка, и яркое освещение, и роскошные туалеты дам»; «После проведенного в деревне лета, после томительно скучных дней осени не только приятно, даже отрадно увидеть себя среди великолепного зала, сверкающего огнями».
Но гораздо больше вологодская аристократия радовалась концертам (хотя бы потому, что они были реже). Здесь, например, выступал петербургский скрипач Афанасьев, и те же «Губернские ведомости» со знанием дела описывали его мастерство: «Пассажи не только октавами, но и децимами он выполняет с необыкновенной отчетливостью. Арпеджио и стаккато превосходны, при самом по-видимому небрежном бросании смычка; флажолеты во всех местах струны украшают его игру и в напеве, и в самых скорых переходах, а употребляемое ныне с таким успехом pizzicatoлевой рукой у г-на Афанасьева перестает быть игрушкой и приобретает самое приятное разнообразие».
Дворянское собрание было не чуждо и благотворительных задач. При этом на концертах «в пользу бедных» не возбранялось, а, наоборот, приветствовалось участие самих «героев дня». К примеру, в 1859 году (когда до демократизации «серебряного века» было еще очень далеко) газеты восхищались тем, что в подобном вечере участвовали музыканты, «принадлежащие к тому сословию, улучшение судьбы которого составляет одну из великих задач нашего времени. В этот вечер обычное сословное разделение исчезло и все артисты дружно делились между собою благодарностями публики, выражавшейся в громких и беспрестанных рукоплесканиях».
Тульское Дворянское собрание вошло в литературу Именно здесь происходили памятные губернские выборы из романа «Анна Каренина»: «Залы большие и малые были полны дворян в разных мундирах. Многие приехали только к этому дню… Дворяне и в большой и в малой зале группировались лагерями, и, по враждебности и недоверчивости взглядов, по замолкавшему при приближении чуждых лиц говору, по тому, что некоторые, шепчась, уходили даже в дальний коридор, было видно, что каждая сторона имела тайны от другой. По наружному виду дворяне резко разделялись на два сорта: на старых и новых. Старые были большею частью или в дворянских старых застегнутых мундирах, со шпагами и шляпами, или в своих особенных флотских, кавалерийских, пехотных выслуженных мундирах… Молодые же были в дворянских расстегнутых мундирах с низкими талиями и широких в плечах, с белыми жилетами, или в мундирах с черными воротниками и лаврами, шитьем министерства юстиции».
Впрочем, не только выдуманные истории связывали Льва Николаевича с этим зданием. В апреле 1890 года здесь была поставлена пьеса «Плоды просвещения». Правда, не обошлось без курьеза. О нем вспоминала дочка писателя Татьяна Львовна: «Отец всегда ходил в традиционной блузе, а зимой, выходя из дома, надевал тулуп. Он так одевался, чтобы быть ближе к простым людям, которые при встрече будут обходиться с ним, как с равным. Но иногда одежда Толстого порождала недоразумения… В Туле ставили «Плоды просвещения», сбор предназначался приюту для малолетних преступников… Во время одной из репетиций швейцар сообщил нам, что кто-то просит разрешения войти.
— Какой-то старый мужик, — сказал он. — Я ему втолковывал, что нельзя, а он все стоит на своем. Думаю, он пьян… Никак не уразумеет, что ему здесь не место…
Мы сразу догадались, кто этот мужик, и, к большому неудовольствию швейцара, велели немедленно впустить его.
Через несколько минут мы увидели моего отца, который вошел, посмеиваясь над тем, с каким презрением его встретили из-за его одежды».
На самого Толстого эта репетиция произвела отнюдь не выгодное впечатление: «Вчера пошел после обеда в Тулу и был на репетиции. Очень скучно. Комедия плоха». Однако же приехавшие на спектакль корифеи — Немирович-Данченко и Сумбатов-Южин оставили более благосклонные отзывы: «Любители играли великолепно. Впечатление было жизненное и очень яркое».
Увы, в следующем, 1891 году случился более серьезный конфуз. Уже упомянутый Н. В. Давыдов решил собственными силами поставить здесь другое произведение Льва Николаевича — «Власть тьмы». Об этом происшествии Давыдов вспоминал: «Все, казалось, налаживалось великолепно, но вдруг явилось совершенно неожиданное препятствие: тульский губернский предводитель дворянства письменно сообщил мне, что не может дать залы Дворянского собрания для постановки такой ужасной и вредной пьесы, как «Власть тьмы», что с точки зрения достоинства дворянства такая профанация дворянского дома недопустима».
В какой-то степени к элитным клубам относился и Купеческий (в некоторых городах — Коммерческий клуб или Коммерческое собрание). Во всяком случае, туда пускали далеко не всех — следовало как минимум принадлежать к соответствующему сословию. Особенно такие клубы процветали в городах торговых. В частности, в Таганроге Коммерческий клуб находился в одном из роскошнейших зданий, принадлежавших, опять же, человеку торговому — греку Алфераки.
Краевед П. Филевский писал: «Жизнь клубов решительно не отличается от таковой же в других городах: те же балы для вывоза дочерей в свет и приискания им женихов, те же скандалы из-за распоряжений танцами или столкновения за картами, в сущности, пустые, и ни о чем, кроме пустоты клубной жизни, не свидетельствующие, но получающие несколько другую окраску в глазах недалеких людей, потому только, что случились в клубе».
Господин Филевский был неправ. В Коммерческом, к примеру, клубе выступали композиторы Чайковский, Сук, Танеев и другие соотечественники, прославившиеся отнюдь не игрой в карты. Концерты западали в душу таганрожцам. Об одном из них вспоминала Фаина Раневская: «В городе, где я родилась, было множество меломанов. Знакомые мне присяжные поверенные собирались друг у друга, чтобы играть квартеты великих классиков. Однажды в специальный концертный зал пригласили Скрябина. У рояля стояла большая лира из цветов. Скрябин, войдя, улыбнулся цветам. Лицо его было обычным, заурядным, пока он не стал играть. И тогда я услыхала и увидела перед собой гения».
Но какая-то абсурдность в этом клубе все-таки присутствовала. Один из современников писал: «Как странны здесь, в обстановке старого барского уюта официанты, буфетная стойка, эти типичные физиономии игроков!»
Но особенно нелепым был, пожалуй, сад за клубным зданием — так называемый «коммерческий». Публицист В. Я. Светлов писал о нем: «Сад этот был когда-то частною собственностью… как и дом… Теперь в доме помещается коммерческий клуб с неизбежной карточной игрой, а в саду водолечебница двух предприимчивых врачей и… кафешантан довольно низкопробного свойства. Странное сочетание двух разнохарактерных учреждений! Подъезжая вечером к саду, вы обращаете внимание на вывеску: «Водолечебница», иллюминованную разноцветными фонарями; вы входите — и попадаете в увеселительное место: днем — лечебница, вечером — кафешантан».
Карточная игра — одна из наиболее распространенных радостей Купеческого клуба. В частности, орловские купцы могли в своем досуговом учреждении за 15 рублей в год, выражаясь языком устава, «пользоваться удовольствиями» — библиотекой, бильярдом, столами для карт, а также летним театром, устроенным в летнем саду при собрании. Правда, приходилось соблюдать огромное количество сложнейших правил. Например, во время маскарада запрещалось входить в зал с зонтами, тросточками и оружием. За чужой карточной игрой возможно было молча наблюдать, но запрещалось вмешиваться и давать советы. За пребывание в собрании более двух часов приходилось платить дополнительно так называемый «штраф».
Тем не менее это учреждение было довольно популярным. Здесь, к примеру, сам гроссмейстер Ласкер давал для удовольствия просвещенных купцов сеансы шахматной игры.
Но не везде членский взнос был столь низок. Один из жителей Ростова-на-Дону писал о тамошнем Коммерческом клубе: «Здесь состоят членами все боги и полубоги местного торгового и промышленного Олимпа членский взнос 40 рублей, на дверях надпись: «кто беден — мне не пара». Чтобы попасть в члены этого дорогого клуба, надо не столько быть отличным добродетелями, сколько доказать свою способность по благоприобретению «движимости и недвижимости»».
В конце столетия века по всей России стали открывать Народные дома — своего рода клубы для простонародья. Основной задачей этого движения было отвлечь городское население от неумеренного употребления бодрящих напитков. Открывали их, как правило, такие общественные организации, как «Попечительство борьбы за трезвость» и ему подобные.
Поэт Н. Заболоцкий посвятил таким домам стихотворение:
Народный Дом, курятник радости,
Амбар волшебного житья,
Корыто праздничное страсти,
Густое пекло бытия!
Страсти там и впрямь разыгрывались те еще. Ведь горожане, вопреки задумке трезвенников-энтузиастов, воспринимали Народные дома не как альтернативу, а как дополнение к кабаку. Однажды, например, в Народный дом Владимира явился пьяный в дым почетный гражданин города В. Харленков. Прямо оттуда он был перевезен в другой дом, ночлежный — поскольку документов при этом уважаемом господине не обнаружилось, а сам он был не в состоянии представиться.
И таких случаев было великое множество — разве что статус у подобных поросят был несколько пониже.
Впрочем, Народные дома действительно служили делу если и не протрезвления, то просвещения. Один из жителей того же города Владимира, М. В. Косаткин, вспоминал: «Однажды утром поздней осенью 1906 г. на уличных заборах появились большие, необычные для нас, молодежи, афиши. Они возвещали, что в ближайшие дни на сцене только что построенного Народного дома начнутся спектакли только что прибывшей на зимний театральный сезон драматической труппы под руководством артиста, режиссера и директора Глеба Павловича Ростова. И вот в начале октября театр открыл свои двери, и театральный сезон начался. Само театральное здание, только что построенное городским архитектором, впоследствии большим моим приятелем Я. Г. Ревякиным, и внутренняя отделка с претензией на модный тогда стиль ампир нас не поразили. Они остаются и теперь такими же. Но зато первые же спектакли взволновали и очаровали нас и проходили при полном зале, полном сборе. Тут были и классики: Гоголь, Грибоедов, Островский, Шекспир, Гюго, Шиллер и масса новинок, включительно до модных тогда пьес Л. Андреева, Горького, Чирикова, Чехова, Найденова, Шпажинского, Гауптмана и даже Метерлинка».
Смоленский же Народный дом давал такие объявления в местную газету:
«Во вторник, 13 января, бенефис артистки А. К. Колосовой, на сцене Народного дома поставлена классическая трагедия Шекспира «Ромео и Джульетта»».
«Где на Руси какой народ живет и чем промышляет. «Самоеды» соч. Александрова. Начало в 2 ч. дня. Вход бесплатный.»
И так далее.
Громаднейший Народный дом решили выстроить в Архангельске. Сам губернатор Сосновский рассказывал об этих планах: «Архангельская городская дума отвела безвозмездно для названного дома большое удобное место в Соломбале, где Петром I была лично основана первая русская верфь для постройки торговых судов и спущен на воду первый русский корабль, отправленный с товарами за границу.
Место это находится в непосредственном соседстве с управлением работ по улучшению порта и портовыми мастерскими, в которых сосредоточивается в летнее время значительное количество рабочих.
В проектируемом Народном доме предполагается устроить залу для народных чтений и спектаклей на тысячу человек, дешевую столовую, чайную, читальню, библиотеку, а если позволят средства, то и музей по судостроению и промысловому делу с образцами усовершенствованных судов, рыболовных снастей и орудий звериного промысла и т. п., имеющими полезное показательное значение.
Устройством такого дома было бы достигнуто серьезное улучшение быта — и не только местных портовых и других рабочих, но и пришлого рабочего элемента в лице судорабочих и матросов нашего торгового флота».
Увы, дом полностью сгорел, будучи почти достроенным.
Большое значение придавалось созданию Народного дома в Уфе. В 1908 году, когда Россия отмечала скорбный юбилей — пятидесятилетие со дня кончины писателя Сергея Тимофеевича Аксакова, уфимский губернатор созвал экстренное совещание, на котором решили построить в башкирской столице Аксаковский Народный дом. Сразу же было определено, что он, во-первых, должен быть самым большим домом Уфы, во-вторых, строиться лишь на народные пожертвования, а в-третьих, совмещать в себе зрительный зал, аудитории, бесплатную библиотеку и читальню, музейный комплекс, состоящий из этнографического, исторического и естественного отделений, а также картинную галерею.
Трудности начались незамедлительно. В Петербурге был объявлен конкурс на проект этого здания, но ни один из вариантов (их было 24) не понравился уфимцам — «ввиду полного несоответствия как прямому назначению сооружаемого здания, так и местным условиям».
Тогда решили обратиться к своему родному архитектору П. Рудаковскому, который сразу же и приступил к работам. Его проект во всем устроил специальный комитет: «По предложенному проекту Аксаковский народный дом является грандиозным, — единственным в Уфе по размерам, — зданием, длиною в 50 и шириною в 26 сажен… По своим размерам уступает весьма немногим в России театрам и представляется вполне удобным по своему простору, по обилию воздуха, по соответствию требованиям акустики… Все сооружения будут состоять из бетона, камня, кирпича и железобетона, следовательно, явятся вечными, вполне безопасными в пожарном отношении и не потребующими долгое время каких-либо значительных расходов на ремонт».
К 1914 году стены Аксаковского дома были полностью возведены, и мастера уж было занялись отделкой. В одном из помещений даже разместилась аксаковская библиотека. Но тут началась Первая мировая война. Библиотеку снова вынесли вон, на ее месте обустроили военный госпиталь, а само «грандиозное здание» долго пугало прохожих своей диковатой заброшенностью.
Не везло этим самым Народным домам!
Одним из популярных мест провинциального «культурного досуга» были гостиницы. Они не только давали приют гостям города, но и служили местом для общения и встреч для местных обывателей. Особенно славились гостиничные рестораны — они были чище, роскошнее, хотя и дороже простых кабаков.
Рестораны входили в фольклор. В частности, в общепитовское заведение рыбинской гостиницы «Столбы» однажды заглянули знаменитые клоуны Бим и Бом.
— Можно у вас пообедать за свои деньги? — спросили они официанта.
— Конечно, — ответствовал тот.
Клоуны затеяли шикарнейшее пиршество, а когда официант принес им счет, они предложили ему всего несколько грязноватых копеечек.
— Почему вы не хотите расплатиться за обед? — грозно спросил у актеров владелец «Столбов».
— Нам сказали, что здесь можно пообедать за свои деньги, а теперь требуют больше, — под хохот других посетителей ответили обиженные Бим и Бом.
Вообще же с гостиничным делом в том Рыбинске были проблемы. Глеб Успенский писал: «Вся мебель в «номерах» расшатана неугомонными коммерсантами, все скатерти пахнут неведомо чем, и все двери в тех же номерах запираются и отпираются не без напряженных усилий со стороны проезжающего и прислуги. Проезжающему, который не может выйти из номера, так как ключ поворачивается во всех направлениях и даже выходит насквозь, внимательная прислуга советует потянуть к себе дверь, поддержать ногою одну половицу, взять ключом «этак вот в сторону».
Деревянные счеты на комоде и следы начинавшегося пожара от опрокинутой коммерсантом после биржи и арфисток свечи, — о чем свидетельствует выгоревшее в полу около кровати место величиной с тарелку, — составляет принадлежность всякого номера, всякой гостиницы, и даже часы в Рыбинске, где счет идет по московскому, по петербургскому и еще по рыбинскому времени, также находятся иногда как бы в истерическом состоянии: в один и тот же час в разных местах показывают разное время».
В основном русская провинциальная гостиница — своего рода символ отсталости, невежества, неряшливости, хамства. В Орле, к примеру, находилась гостиница «Берлин». Князь В. А. Друцкой-Соколинский о ней вспоминал: «Ну вот мы в Орле. Носильщики выносят наши вещи и грузят их в карету, присланную из гостиницы «Берлин», а позднее — «Белград». Гостиница старая, достаточно грязная, с потертой мебелью и затхлым запахом плохо проветренных комнат, но она — лучшая в городе… Напившись чаю, мы с Таней подходим к окну… Напротив нашей гостиницы, как бы раздвигая улицу, возвышается здание городской думы, с каким-то странным не то куполом, не то башенкой. Перед думой — скверик с тополями. На противоположенной стороне улицы — ряд магазинов, вернее, лавок По улице грохочут ломовые, редко проезжает легковой извозчик, снуют немногочисленные пешеходы».
Сами хозяева гостиниц, разумеется, расхваливали их без страха и упрека. Владелец тамбовской гостиницы «Национальная», некто Рябков, писал городскому начальству: «Сим довожу до сведения, что мною по приобретении здания «Национальной» гостиницы в собственность было приступлено к полному оборудованию номеров по образцу московских первоклассных гостиниц. В настоящее время номера заново отремонтированы и обмеблированы новой мебелью. В каждом номере электрическое освещение и звонки. Особое внимание обращено на кухню, прислугу и белье. Несмотря на крупные затраты, цены за номера умеренные — от 1 рубля в сутки».
Старались и хозяева «Гранд-отеля» в городе Ростове-на-Дону: «Дом четырехфасадный, окружен широкими улицами… городским садом и садом при доме, что дает возможность иметь лучший воздух и занять помещение, обращенное в желаемую сторону; при большом количестве террас, веранд, галерей и балконов — обозревать город и окрестности его. Под «Гранд-Отелем» торговый ряд занят лучшими фирмами и мастерскими; с вокзала конно-железная дорога и всегдашнее движение публики… Большой зал для ресторана, газеты и журналы — русские и иностранные, комиссионеры, говорящие на русском и иностранных языках, вина русских и иностранных лучших фирм, кулинарная часть образцовая, ванные и прочее необходимое комфортабельное, при образцовом устройстве, замечательной чистоте и опрятности».
Время от времени реклама извещала население: «Получены новости: свежая спаржа, огурцы, шампиньоны, дупеля, перепела, зайцы».
А вот реклама гостиницы «Большая Московская» (Астрахань): «Отличный ресторан. Лучшая кухня, особый надзор за припасами. Роскошная меблировка. Приличие и спокойствие. Газеты, рассыльные и все прочие удобства, удовлетворяющие изысканному вкусу».
Впрочем, были и действительно образцовые гостиницы, качество которых подтверждалось постояльцами. В Вологде опытные путешественники выбирали «Золотой якорь». Федор Сологуб черкнул в своих записках — дескать, остановился «в очень симпатичной гостинице «Золотой якорь»». Некий господин Фирсов оставил более подробное свидетельство о посещении того отеля: ««Золотой якорь» — старейшая гостиница в городе… помещается в прекрасном четырехэтажном каменном доме купца Ф. И. Брызгалова. В этом же доме, едва ли не самом красивом в городе, помещается и окружной суд. Цены в гостинице удивительно низки. Номера в ней — от 50 коп. до 2 руб., причем в эту плату входит стоимость постельного белья и электрического освещения; самовар стоит 10 коп., привоз с вокзала — 15 коп. За два рубля я занимал номер из трех комнат в бельэтаже с балконом; меблировка его вполне удовлетворительная. При гостинице имеются бильярды и ресторан. В ресторане стены украшены головами кабана и оленя, в пастях которых красиво устроены электрические лампочки. К сожалению, на тех же стенах повешены и аляповатые олеографии».
Писатель Н. А. Лейкин был несколько эмоциональнее: «Гостиница прекрасная, по своей опрятности хоть Москве впору… При гостинице совсем хороший ресторан с прекрасными обедами и столовой, украшенной по стенам чучелами лесной дичи. На стене высится даже прекрасно сделанное чучело кабаньей головы, а в углу чучело белого лебедя с распростертыми крыльями».
Похоже, именно гостиничные рестораны и буфеты приносили хозяевам главный доход. Тот же Фирсов приводил довольно любопытный диалог:
«— Каким образом в таком небольшом городе, как Вологда, могут существовать три хороших гостиницы с ресторанами? — спросил я одного из буфетчиков. — Казалось бы, вы должны друг друга съесть.
— Никак нет-с. Торгуем, благодаря Богу, изрядно, жаловаться не смеем.
— Ведь не местные же жители поддерживают вас?
— Конечно, нет-с. Местные посещают нас редко, а главный доход нам дают лесопромышленники, которые наезжают сюда во множестве, особенно летом. С виду они народ серый, а между прочим деньги имеют хорошие. Купят большую партию материала, ну и пьют потом магарычи. Сами изволите знать, — ежели который наш брат купец разольется, что он в то время может из себя выкинуть…
— Ну, а железнодорожники, что строят Петербургскую дорогу, бывают у вас?
— Как же-с, бывают, но только больше мелкие служащие: десятники — дорожные мастера и прочие. Господа-то инженеры бывают гостями у нас редко, да и те, что бывают, более пивом прохлаждаются да удельным винцом.
— А хорошо торговали, когда строилась Архангельская дорога?
— Ах, сударь, доложу я вам, золотое тогда было для нас времечко, — и от приятного воспоминания буфетчик даже языком прищелкнул. — Да, тогда мы торговали шибко. Что одного холодненького изволили выкушать господа инженеры — страсть. Одно слово скажу: настоящие были инженеры, мамонтовские».
Легендарной достаточно быстро сделалась сочинская гостиница «Ривьера». История ее возникновения весьма своеобразна. Купец Василий Хлудов, случайно оказавшийся в здешних местах, очаровался здешними красотами, а главное, дешевизной здешней земли. Он приобрел себе весьма обширное угодье и занялся на нем сельским хозяйством. Но из-за его неопытности вино получалось скверным, а фрукты быстро портились.
Василий Алексеевич довольно быстро охладел к своей сочинской собственности и даже начал помышлять о том, чтобы продать ее. Однако покупателей не находилось. Более того, даже уехать на «большую землю» было в те времена делом проблематичным. Один из современников, купец Н. Варенцов, описывал курьезный случай, с этим связанный: «Василий Алексеевич долго жил в Сочи, пребывание ему там достаточно надоело, он стремился всеми силами уехать в Москву, но, на его несчастье, все время было бурное море, пароходы в Сочи не останавливались. В то же время жил там другой господин, тоже стремящийся поскорее оттуда выбраться, но его задерживала более серьезная причина: он не мог продать свою землю в Адлере, покупателей не находилось. Он неоднократно обращался к Хлудову с просьбой купить его землю. Уговоры его были очень настойчивы и надоедливы. Василий Алексеевич, желая переменить с ним разговор, сказал: «Поедемте-ка лучше кататься по морю, подальше отъедем, увидим, может быть, пароход». Хотя в душе был вполне уверен, что в этот день ожидать прибытия парохода нельзя. Сели в лодку, поехали. Но надоедливый господин не унялся, опять начал упрашивать Василия Алексеевича купить у него землю. Василий Алексеевич наконец, смеясь, сказал: «Хорошо, если пароход сегодня придет в Сочи, то будь по-вашему — куплю землю у вас; а если не придет, то не куплю». На этом кончился разговор о земле. Какое же было удивление В. А. Хлудова и радость господина, когда они через короткое время увидали дым парохода, а потом силуэт его».
Главным же украшением Хлудовской стороны была конечно же «Кавказская Ривьера», построенная в 1909 году. Сочинский путеводитель сообщал: «Курорт «Кавказская Ривьера». Два четырехэтажные здания красивой архитектуры. Цены номерам — в 1 р., 1 р. 25 к, 1 р. 50 к, 2 р., 2 р. 50 к, 3 р. и 6 р. Помесячно — скидка. При номере полагается постельное белье и пользование электрическим освещением. Живущие в номерах имеют право пользоваться в читальне газетами и журналами. Газеты и журналы имеются на пяти языках. Отдельное здание ресторана и кафе. В ресторане можно иметь полный пансион за 45 р. в месяц, 60 р. и 75 р. Можно иметь отдельные завтраки из 3-х блюд — 75 коп. и обеды из 4-х блюд — по 1 р. При гостинице имеется отдельное театральное здание. К пароходам «Ривьера» высылает собственную фелюгу и комиссионера, которому можно поручить свой багаж и без всяких забот и хлопот с парохода водвориться в номер».
А реклама санатория на всякий случай уверяла публику: «Тропический сад и парк. Сезон круглый год. Полное отсутствие лихорадок».
Словом, не курорт, а рай земной.
С. Доратовский писал о «Ривьере»: «Рядом с казенной пристанью недавно выстроена… гостиница «Кавказская Ривьера». Это целый городок на крохотном клочке земли, обрывом опускающемся к морю. Владелец так умело и остроумно использовал склон к морю и все свободные площадки, что получилась масса уютных уголков, засаженных тропической растительностью. Целая сеть тропинок к морю, и каждый шаг отмечает какое-либо ценное растение. Много пальм выписано из Италии. Стоит сюда заглянуть, чтобы полюбоваться чудным видом и необычной растительностью».
Тот же Доратовский сообщал: «Отдельное театральное здание при гостинице «Ривьера» хорошо обставлено. Масса света и воздуха. Жаль, что оно находится далеко от города, что особенно неудобно при разъезде из театра».
Кстати, эти неудобства создавали как раз те, кому по роду службы следовало бы их устранять: «Сочинские извозчики не любят свою таксу, в особенности вечером, из-за чего выходят часто различные недоразумения при разъездах из театра. Чаще всего испытываются затруднения после спектаклей в «Ривьере», так как из «Ривьеры» приходится возвращаться через Сочинский мост нижней частью города, где плохое освещение и неудобный путь для пешеходов».
Славилась, правда в гораздо меньшей степени, сочинская же гостиница «Светлана». Путеводитель сообщал: «Пансион «Светлана» на Верещагинских участках против Ермоловского парка. 20 комнат, цена от 15 до 60 р. в месяц. Посуточно жильцы не принимаются. Полный пансион 40 р. в месяц. Пансион состоит: утром чай или кофе с хлебом, маслом, сыром. В 1 час дня обед из трех блюд. После обеда — чай с вареньем, лимоном и т. п. В 7 ч. вечера ужин из двух блюд — мясное и сладкое. После ужина — чай с вареньем, лимоном и т. п.».
Но самой, пожалуй, известной в провинции была гостиница в Торжке — та самая, с «пожарскими котлетами». Историк и искусствовед А. Греч писал: «Когда-то славился Торжок своей ресторацией, а ресторация — пожарскими котлетами. Проездом воспел их Пушкин, проездом написал К. Брюллов акварелью портрет хозяйки знаменитого путевого трактира».
Гостиница Пожарского возникла в конце XVIII века, когда ямщик Дмитрий Пожарский выстроил здесь постоялый двор. Затем тот двор дорос до звания гостиницы (естественно, с трактиром), а в 1811 году это пока еще ничем не примечательное заведение унаследовал сын Пожарского Евдоким Дмитриевич. И в скором времени все хлопоты и по гостинице, и по трактиру взяла на себя Дарья Евдокимовна, внучка Дмитрия и дочка Евдокима.
П. Сумароков восторгался: «Кому из проезжающих не известна гостиница Пожарских? Она славится котлетами, и мы были довольны обедом. В нижнем ярусе находится другая приманка — лавка с сафьяновыми изделиями, сапожками, башмаками, ридикюлями, футлярами и др. Женщины, девки вышивают золотом, серебром, и мимолетные посетители раскупают товар для подарков».
Заметки Сумарокова были написаны в 1830-е, однако лавочка вошла в историю еще в 1826 году — Пушкин купил здесь пояса для Веры Федоровны Вяземской и отослал их ей с витиеватым сообщением: «Спешу, княгиня, послать вам поясы. Вы видите, что мне представляется прекрасный случай написать вам мадригал по поводу пояса Венеры, но мадригал и чувство стали одинаково смешны».
А спустя неделю Александр Сергеевич отправил письмо другу Соболевскому, которое, собственно говоря, и послужило для гостиницы началом ее славы: «Мой милый Соболевский, я снова в моей избе. Восемь дней был в дороге, сломал два колеса, и приехал на перекладных. Дорогою бранил тебя немилосердно, но в доказательство дружбы (сего священного чувства) посылаю тебе мой itinéraire(путевой дневник. — А. М.)от Москвы до Новгорода. Это будет для тебя инструкция. Во-первых, запасись вином, ибо порядочного нигде не найдешь. Потом
У Гальяни иль Кольони
Закажи себе в Твери!
С пармезаном макарони
Да яичницу свари.
На досуге отобедай
У Пожарского в Торжке,
Жареных котлет отведай (имянно котлет)
И отправься налегке…»
Сомнительные комплименты в адрес ресторатора Гальяни были оставлены русской интеллигенцией без внимания. А вот рекомендация насчет котлет пришлась довольно-таки кстати.
В 1834 году Евдоким умирает, а спустя еще четыре года оставляет свет его супруга Аграфена. В ее завещании сказано: «Все то, что только после смерти моей окажется в содержимой мною гостинице и службах при оной в принадлежащем дочери моей Дарье Евдокимовне доме, равно в лавке, состоящей в оном же доме в нижнем этаже, весь сафьянный товар».
Дарья Пожарская становится единственной и полноправной владелицей гостиницы. Название, однако, не меняется. Это «Гостиница Пожарского», а не «Пожарской» — бренд настолько раскручен, что нет смысла менять его.
Между тем дело покойного Пожарского все набирает обороты. Писательница А. Ишимова записывает в 1844 году: «В богатом Торжке и гостиницы богаты и особенно одна, которую содержит вдова Пожарского (здесь явная ошибка — дочь, а не вдова. — А. М.).Мы удивлены были, вошедши в ее комнаты. Вообрази… высокие и огромные залы с окнами и зеркалами того же размера, с самою роскошною мебелью. Все диваны и кресла эластически мягки, как в одной из самых лучших гостиниц Петербурга, столы покрыты цельными досками из цветного стекла, занавески у окон кисейные с позолоченными украшениями. Но хозяйка не выдержала до конца характера изящной роскоши, какую хотела придать своим комнатам: все это великолепие окружено стенами не только не обитыми никакими обоями, но даже довольно негладко вытесанными…
Но главная слава этой гостиницы заключалась не в убранстве ее; нет, ты, верно, не угадаешь в чем, любезная сестрица. В котлетах, которые известны здесь под именем Пожарских. Быть в Торжке и не съесть Пожарской котлетки, кажется делом невозможным для многих путешественников… Ты знаешь, что я небольшая охотница до редкостей в кушаньях, но мне любопытно было попробовать эти котлетки, потому что происхождение их было интересно: один раз в проезд через Торжок Императора Александра дочь содержателя гостиницы Пожарского видела, как повар приготовлял эти котлетки для Государя, и тотчас же научилась приготовлять такие же. С того времени они приобрели известность по всей Московской дороге, и как их умели приготовлять только в гостинице Пожарского, то и назвали Пожарскими. Мы все нашли, что они достойно пользуются славою, вкус их прекрасный. Они делаются из самых вкусных куриц».
Впрочем, по поводу происхождения этих котлет есть и другая версия. Якобы Николай I как-то раз проездом из Санкт-Петербурга остановился у Пожарского. Меню было заранее оговорено, в нем значились котлеты из телятины. Однако же телятины, — о ужас! — в нужный момент не нашлось. Евдоким Пожарский (он тогда еще был жив), на страх и риск, распорядился, чтобы приготовили котлеты из курятины. Эти котлеты неожиданно понравились царю, и он распорядился, чтобы им присвоили название «пожарских».
А английский писатель Лич Ричи не понял вообще ничего: «В Торжке я имел удовольствие есть телячьи котлеты, вкуснейшие в Европе. Всем известны торжокские телячьи котлеты и француженка, которая их готовит, и все знают, какую выгоду она извлекает из славы, распространившейся о ней по всему миру. Эта слава была столь громкой и широкой, что даже сама императрица сгорала от любопытства их попробовать, и мадам имела честь быть привезенной в Петербург, чтобы сготовить котлеты для Ее Величества».
Кстати, к хозяйке гостиницы относились по-разному и отзывались о ней не всегда лицеприятно. Некто Н. P-в в «Очерке Торжка» писал о Дарье Евдокимовне: «Простая, но хитрая ямщичка, под видом простоты умела втираться в милость к проезжавшим вельможам и пользоваться их благосклонностью. Это придавало ей значительный вес в Торжке, тем более, что она охотно бралась устраивать разные дела и делишки в Петербурге, где бывала довольно часто и, благодаря обширному знакомству, нередко успевала в своих ходатайствах».
Доктор А. Синицын утверждал, что «это была женщина большого ума, чрезвычайно властолюбивая и хорошо знавшая людей, а потому умевшая пользоваться ими для достижения своих целей. Она сумела приобрести расположение императора Николая Павловича, хорошо поняв его характер. В своих переездах из Петербурга в Москву он всегда останавливался в ее гостинице. Пожарская встречала его у подъезда с хлебом-солью, под его ноги от кареты до крыльца она расстилала в виде ковра дорогую соболью шубку. Это внимание чрезвычайно трогало императора, и, приняв хлеб-соль, он любил беседовать с ней о разных разностях».
Пожарская умела вставить комплимент в самом, казалось бы, неподходящем месте. Пушкин писал своей жене Наталье Николаевне: «Толстая M-le Pozharsky, та самая, которая варит славный квас и жарит славные котлеты, провожая меня до ворот своего трактира, отвечала мне на мои нежности: стыдно вам замечать чужие красоты, у вас у самого такая красавица, что я встретя ее ахнула. А надобно тебе знать, что M-le Pozharskyни дать ни взять M-le George(известная французская актриса того времени. — А. М), только немного постаре».
Словом, гостеприимства и радушия этой «ямщичке» было, что называется, не занимать.
В 1854 году Дарья Пожарская скончалась. Знаменитая гостиница продолжила свое существование, однако же, увы, она была уже не та. Историк И. Колышко, побывавший здесь в 1884 году, рассказывал: «Пишу эти строки в просторной высокой комнате одного из номеров знаменитой гостиницы Федухина-Пожарского. Массивные стены, высокие потолки, громадные двери, широкие окна и в простенках, в дубовых рамах, зеркала — все это громко говорит еще о былом величии и о богатстве, о былом значении этой гостиницы».
Но при всем при том: «Ветхая мебель, более чем гомеопатически разбросанная в этих обширных стенах, помятые обои (следовательно, обои все же появились. — А. М.), тусклые стекла в окнах и зеркалах — печать неряшества везде, кругом, все это еще громче кричит о запустении, об убогости нынешних дней».
Но самое ужасное — котлеты: «Я был предупрежден еще в Твери насчет этой гостиницы и ее происхождения, и поэтому, приехав, сейчас заказал себе порцию пожарских котлет. Через час они торжественно появились. Но увы! Каких размеров! Какого свойства!.. Как ни бились, как ни трудились офицеры стоявшего здесь гвардейского кадра над обучением повара, тот, видно, не внял ни их мольбам, ни угрозам, ни грозной тени самой ямщички Пожарской… Воображаю, с каким ужасом взирает она с портрета, как ее воздушные котлеточки превращаются в гигантские котлетища и как неуклюже и неаппетитно сии последние плавают в весьма сомнительного свойства жире».
Естественно, конфузы могли происходить еще при жизни Дарьи Евдокимовны. Сергей Аксаков вспоминал о том, как они вместе с Гоголем в 1839 году заехали в гостиницу Пожарского: «Гоголь шутил так забавно над будущим нашим утренним обедом, что мы с громким смехом взошли на лестницу известной гостиницы, а Гоголь сейчас заказал нам дюжину котлет с тем, чтоб других блюд не спрашивать. Через полчаса были готовы котлеты, и одна их наружность и запах возбудили сильный аппетит в проголодавшихся путешественниках. Котлеты были точно необыкновенно вкусны, но вдруг (кажется, первая Вера) мы все перестали жевать, а начали вытаскивать из своих ртов довольно длинные белокурые волосы.
Картина была очень забавная, а шутки Гоголя придали столько комического этому приключению, что несколько минут мы только хохотали, как безумные. Успокоившись, принялись мы рассматривать свои котлеты, и что же оказалось? В каждой из них мы нашли по нескольку десятков таких же длинных белокурых волос! Как они туда попали, я и теперь не понимаю. Предположения Гоголя были одно другого смешнее. Между прочим он говорил с своим неподражаемым малороссийским юмором, что верно повар был пьян и не выспался, что его разбудили и что он с досады рвал на себе волосы, когда готовил котлеты; а может быть, он и не пьян и очень добрый человек, а был болен недавно лихорадкой, отчего у него лезли волосы, которые и падали на кушанье, когда он приготовлял его, потряхивая своими белокурыми кудрями.
Мы послали для объяснения за половым, а Гоголь предупредил нас, какой ответ мы получим от полового: «Волосы-с? Какие жы тут волосы-с? Откуда прийти волосам-с? Это так-с, ничего-с! Куриные перушки или пух, и проч., и проч.». В самую эту минуту вошел половой и на предложенный нами вопрос отвечал точно то же, что говорил Гоголь, многое даже теми же самыми словами. Хохот до того овладел нами, что половой и наш человек посмотрели на нас, выпуча глаза от удивления, и я боялся, чтобы Вере не сделалось дурно. Наконец припадок смеха прошел. Вера попросила себе разогреть бульону; а мы трое, вытаскав предварительно все волосы, принялись мужественно за котлеты».
Но конечно же подобные истории при Дарье Евдокимовне были только лишь досадным исключением.
Дальше все пошло хуже. Новые владельцы открыли при гостинице так называемый «летний театр» с садом. Афиша гордо сообщает: «В театре совершенно новые декорации и обстановка. Театр и сад освещаются электрическим светом… Во время антракта будет играть оркестр музыки пожарного общества».
Ставили же здесь всякие пошленькие водевильчики. И хотя гостиница «была электрифицирована путем устройства собственной динамо-машины, помещенной в специально для этого построенном деревянном здании», от былого радушия никакого следа не осталось.
На этом мы и завершим рассказ о быте старого провинциального русского города. Нельзя дважды войти в одну реку — и той атмосферы уже не вернуть.
Будут ли спустя столетие-два наши далекие потомки с тем же щемящим чувством вспоминать о современной жизни городов России — большой вопрос. Но ответ на него мы никогда не узнаем.