Неудивительно, что именно духовному образованию уделялось в российской провинции так много внимания. Храмы в изобилии высились в русских городах, духовные праздники затмевали все прочие, да и вообще религия играла в жизни российской провинции роль довольно существенную. Гораздо более существенную, чем в столицах, у начитавшихся Ницше и Гегеля безбожников и срамников.
Главным центром религии и духовной жизни был кафедральный собор. Самый красивый, самый высокий, с самым толстым батюшкой и с самым пьющим отцом дьяконом. И находящийся, конечно, в самом центре города.
Тарас Шевченко, оказавшись в Астрахани, увидел кафедральный Успенский собор и спросил ключаря:
— Кто был архитектором этого прекрасного храма?
— Простой русский мужичок, — ответил ключарь не без гордости.
— Не мешало бы Константину Тону поучиться строить соборы у этого русского мужичка! — заключил путешественник.
Шевченко, впрочем, Тона недолюбливал особенно, а московский храм Христа Спасителя — самое крупное культовое произведение этого автора — сравнивал с толстой замоскворецкой купчихой в повойнике, красующейся напоказ посреди Белокаменной.
Другой современник, человек более беспристрастный, рассыпался в комплиментах: «Астраханский собор — украшение и венец Астрахани. Стройный и величественный, он виден со всех возвышенностей за 30 верст. Плывущие по Волге к Астрахани все без исключения любуются собором. Издали, когда самый город кажется еще в тумане, стройный силуэт собора обрисовывается ясно, купола и кресты как бы касаются облаков, и самый город с его церквами и строениями кажется подножием храму».
Значит, и вправду было чем полюбоваться.
Даже в маленьких уездных городах такой собор бывал не без изюминки. Герман Зотов, житель подмосковного Богородска, вспоминал о родном своем Богоявленском соборе: «Вспоминая посещения городского собора с родителями, мне особенно запомнилась роспись левой стены у самого входа, где был изображен ад. Особенно запомнился мне в этой росписи облик Л. Н. Толстого, который был отлучен от православной церкви. В коридоре между главным и боковыми приделами был изображен Илья Пророк, ехавший на колеснице и бросающий молнии на землю. На маленького человека эта икона производила сильное впечатление».
Кстати, иной раз собор был форпостом российской культуры и христианской религии — даже в недавнем, казалось бы, XIX веке. В первую очередь это, конечно, относилось к храмам, строящимся на недавно присоединенных территориях. Например, Михайловский собор города Сочи, заложенный в 1874 году в честь десятилетия окончания Кавказской войны. Строительство этого храма горячо приветствовал сам Достоевский. Он стращал: «Не то явятся, вместо церквей божиих, молитвенные сборища сектантов, хлыстовщины, а пожалуй и штундистов. Явятся, пожалуй, раньше священников и лютеранские пасторы из Берлина со знанием русского языка». Писатель лично организовал сбор средств «исключительно в пользу первой православной сочинской церкви». Но, невзирая на его старания и на материальную поддержку Саввы Мамонтова, храм удалось освятить только в 1891 году.
Местоположение его было весьма удачным. Сочинский краевед Доратовский писал: «На возвышенном морском берегу выделяется церковь, сверкая золочеными крестами. Темная зелень кипарисов эффектно оттеняет белизну колокольни и кольцом окружила все здание… Церковь в городе одна. Главным украшением ее служит смешанный хор, составленный главным образом из любителей. Голоса — мужские и женские — подобраны с большим старанием. Хоровое пение музыкально. Горожане гордятся своим храмом и любят его».
План удался. Хлысты и штундисты не взяли верх в городе Сочи.
К строительству в провинции нередко привлекались и столичные прославленные мастера. Чаще всего, конечно, по знакомству. В частности, архитектор Иван Чарушин, автор Михайловского кафедрального собора в городе Ижевске, отдавал распоряжение: «В нижние боковые приделы иконостасы пока не ставить, а стены будущего алтаря украсить хорошей живописью, для чего привлечь к пожертвованию работой нашего вятского художника Васнецова, который уже знает мои работы и, я уверен, получив экземпляр проекта Михайловского собора, не откажет внести посильную лепту для художественного сооружения в родной земле».
Художник Виктор Васнецов икон, увы, писать не стал, а ограничился несколькими полезными советами.
Жертвовать кафедральному собору почиталось за большую честь. Жертвовали кто чем мог, отнюдь не только деньгами. В истории того же ижевского Михайловского собора бывали такие дары:
«Причту и церковному старосте Ижевского Михайловского храма от ружейного фабриканта Николая Ильича Березина.
Заявление.
Желаю храму во имя архистратига Божия Михаила в Ижевском заводе дальнейшего благоустройства и полного благолепия, я, нижеподписавшийся, сим изъявляю согласие отпускать сему храму (в том случае, если будут изысканы средства на устройство и полное оборудование в нем электрического освещения), — в потребных случаях электрическую энергию бесплатно».
Разные и подчас уникальнейшие типажи попадались среди настоятелей кафедральных соборов. В частности, в Свято-Троицком соборе города Архангельска служил священник Михаил Сибирцев, по совместительству поэт.
В день светоносный Воскресения
Простим друг другу прегрешения,
— писал он в бесхитростном стихотворении с таким же незатейливым названием «Христос воскрес!».
А вот отрывок из произведения «Распятие Христа-спасителя»:
Окончен беззаконный суд.
Распять — положено решение.
И вот Того на казнь ведут,
Кто и не ведал преступленья.
Кроме того, батюшка обладал прекрасным голосом. «Отцу Михаилу надо бы в опере петь», — иронизировали архангелогородцы.
Кстати, в том же архангельском кафедральном соборе хранился подлинный штандарт Петра Великого, подаренный Архангельску самим царем. Хранился до поры до времени, пока в 1910 году штандартом не заинтересовался другой российский император — Николай II. Штандарт отправили в Санкт-Петербург «для представления Его Величеству», да так назад и не вернули.
Зато проводы штандарта были пышными: «В четверг, 6 сего мая, в кафедральном соборе Преосвященным Епископом Михеем была совершена божественная литургия, а после нее благодарственное Господу Богу молебствие по случаю дня тезоименитства Его Императорского Величества Государя Императора, по окончании какового, при произнесении многолетия Государю Императору, с судов, стоявших на рейде против собора, был произведен пушечный салют в 21 выстрел… По окончании молебствия флаг этот Преосвященным был окроплен св. водою, а затем торжественно вынесен из собора боцманом, в сопровождении двух флотских офицеров, на площадь к домику Петра Великого, где к этому времени были выстроены шпалерами войска местного гарнизона во главе с почетным караулом от флотского полуэкипажа.
При звуках петровского марша войска взяли на караул и затем в предшествии «флаг-штандарта» прошли церемониальным маршем на Соборную пристань к ожидавшему военному пароходу «Кузнечиха», на который, при звуках того же марша, и был установлен флаг. После сего «Кузнечиха» плавно отошла от пристани на вокзал, увозя с собой одну из наиболее драгоценных реликвий, связанных с памятью о посещении Императором Петром Великим г. Архангельска в 1693 году. Флаг сопровождали командир флотского полуэкипажа, капитан I ранга Ю. П. Пекарский с почетным караулом, а также капитан-лейтенант П. И. Белавенец, которому поручено доставить этот флаг в С. -Петербург.
На вышеописанном торжестве присутствовали, во главе с Его Превосходительством г. Начальником губернии, почти все гражданские чины и масса публики».
При этом жизнь собора удивительнейшим образом совмещала в себе пафос служения Всевышнему и кондовую провинциальную обывательщину. Протоиерей симбирского собора, отслужив, писал своим согражданам невинные записочки: «Усердно прошу вас, многолюбезная Серафима Петровна, побывать ко мне откушать кофе — он у нас готов уже, а потом мы составим партию в преферанс вкупе с Марфой Петровной Цветковой и с Мар. Тихоновой. С нетерпением ждем».
Прелестное многообразие жизни…
Собор в губернском городе был один, а храмов и не сосчитать. Собор — для праздников, для служб торжественных, а приходские храмы — для молитвы каждодневной, для причастия, для исповеди, для общения с соседями, для сплетен. Собор — центр религиозной жизни города, но один не может справиться. Городские храмы — ему в помощь.
Вот, например, одна из достопримечательностей подмосковного города Богородска — Тихвинский храм. В нем служил неоднократно уже упомянутый Ф. Куприянов. Службы были по-провинциальному и даже по-домашнему уютными, без чрезмерного пафоса. Куприянов писал: «Было мне не более восьми лет, когда я стал ходить в алтарь, чтобы, надев стихарь, прислуживать при богослужениях: подавать кадило или выходить со свечой перед Евангелием и Святыми Дарами, носить поминания священнику и дьякону во время заупокойного чтения и принимать просфоры для «вынимания» во время проскомидии.
В алтаре был большой порядок и дисциплина. Ходили тихо, говорили шепотом. В свободное время стояли по стенке на виду у батюшки, чтобы не баловались.
Особенно хорошо было в алтаре за всенощной в простую субботу. Тишина, полумрак, только поблескивают лампадочки в семисвечнике да перед запрестольными иконами. Где-то сзади поют, а дьякон произносит ектенью. Звуки уходят в купола и там плавают. Прислушаешься к окружающему и к своей внутренней молитвенной работе, а умишко всё впитывает; растешь.
Ранняя обедня начиналась в шесть часов утра. Чтобы поспеть вовремя в алтарь, надо было вставать часов в пять, а в шестом бежать в Церковь… В церкви полумрак, молящиеся тенями ходят перед образами и ставят свечки. Сторожа зажигают паникадила и лампадки. Глаза слипаются, но дела не ждут.
В алтаре уже трое-четверо ребят. Идем в шкаф за стихарями. Подбираемся одинаковыми по росту парами. Облекаемся и сразу становимся другими, смирными и степенными.
Начинается служба и тут же наши дела. Ведь какую массу надо было принести и отнести, и просфор, и поминаний, и записочек. Надо успеть раздуть кадило, приготовить свечи, а потом «Великий вход». Строимся по парам и чинно выходим из алтаря впереди священства. Подойдя к середине амвона, становимся по обе стороны Царских Врат и, когда священник войдет в алтарь через Царские Врата, снова становимся парами посредине, но уже с приспущенными свечами. После того, как дьякон покадит, мы дружно кланяемся и чинно расходимся в правые и левые дьяконские двери.
Перед чтением Евангелия опять выходим из боковых дверей вместе с дьяконом, подходим к аналою и становимся по обе его стороны».
Сокровенная жизнь Русской церкви, непарадная и заповедная. Антон Павлович Чехов отчитывался о визите в родной Таганрог дядюшке Митрофану Егоровичу: «Дома я застал о. Иоанна Якимовского — жирного, откормленного попа, который милостиво поинтересовался моей медициной и, к великому удивлению дяди, снисходительно выразился: «Приятно за родителей, что у них такие хорошие дети». Отец дьякон тоже поинтересовался мной и сказал, что их Михайловский хор (сбор голодных шакалов, предводительствуемый пьющим регентом) считается первым в городе. Я согласился, хотя и знал, что о. Иоанн и о. дьякон ни бельмеса не смыслят в пении. Дьячок сидел в почтительном отдалении и с вожделением косился на варенье и вино, коими услаждали себя поп и дьякон».
Все без спешки, все «как полагается».
Впрочем, иногда второстепенный храм имел свою, особенную славу. Он тоже мог называться собором — невзирая на наличие в городе главного собора, кафедрального. Один из ярчайших примеров — Андреевский собор в Кронштадте. В нем служил сам Иоанн Кронштадтский и, соответственно, собор был знаменит не только по кронштадтским меркам, но и по общероссийским и даже европейским. Протоиерей П. П. Левитский вспоминал: «Бывало, вечером псаломщик скажет: «Завтра батюшка будет служить в соборе!» С вечера прочитаешь правило и молитвы на сон грядущий, не заснуть, как следует, боишься, чтобы не проспать, и целую ночь слышишь, как на рейде завывает ветер и бушует метель. В четыре часа утра уже надо вставать. Выходишь из дому. На улице около тюрьмы за ночь нанесены целые сугробы снега. Еще совершенно темно, и кроме часовых, охраняющих военные склады, кругом ни души. Но чем ближе подходишь к собору, тем заметнее становится оживление. Вместительный Андреевский собор настолько переполнен богомольцами, что нечего и думать пройти среди них к алтарю! К тому же предалтарная решетка заперта на замок и охраняется сторожами, которым дан строгий наказ никого на солею (возвышение перед алтарем. — А. М.) не пускать. Единственная возможность проникнуть в алтарь — боковою железною дверью из соборного садика, да и то до прибытия в собор отца Иоанна; с прибытием его и эта возможность отпадет».
Язвительный Лесков и здесь не разглядел особой благостности. Героиня его «Полунощников» рассказывала об Андреевском соборе несколько иначе: «Около храма, вижу, кучка людей, должно быть тоже с ажидацией, а какие-то люди еще все подходят к ним и отходят, и шушукаются — ни дать ни взять, как пальтошники на панелях. Я сразу их так и приняла за пальтошников и подумала, что может быть, и здесь с прохожих монументальные фотографии снимают, а после узнала, что это они-то и есть здешней породы басомпьеры. И между ними один ходит этакой апоплетического сложения, и у него страшно выдающийся багровый нос. Он подходит ко мне и с фоном спрашивает:
«По чьей рекомендации и где пристали?»
Я говорю:
«Это за спрос! Тебе что за дело?»
А он отвечает: «Конечно, это наше дело; мы все при нем от Моисея Картоныча»».
Случались и курьезы. Уже упоминавшийся мемуарист из Костромы С. Чумаков рассказывал о церкви Воскресения на Площадке: «Костромские батюшки любили извлекать доход из церковных земель, угодий и строений. Благочестивые костромичи были весьма удивлены, увидя, что в подклети (сама церковь была на втором этаже) церкви Воскресения на Площадке в центре города был пробит дверной и оконный проемы и устроено торговое помещение. Вскоре над витриной появилась вывеска крупными буквами: «Граверная мастерская Гельмана». В те времена такая композиция — наверху православный храм, внизу еврейская лавочка — встречалась в России нечасто. Поэтому года через два, дабы не «смущать» верующих, преосвященный «не благословил» дальнейшее продление контракта. Гельман переехал в Гостиный двор, нанял раствор напротив памятника Сусанину, а в церкви Воскресения на Площадке начал торговлю истинный христианин».
Писал Чумаков и о церкви Иоанна Предтечи, кстати, располагавшейся фактически на главной площади города Костромы: «На Мшанской улице, в самом ее начале, против больших мучных рядов была старинная небольшая церковь… Частью своей, именно алтарной, она выпирала за красную линию, установленную значительно позже, чем была построена церковь, и выходила на самую мостовую. Поэтому в базарные дни морды лошадей находились у самых алтарных стен, кругом все было заставлено телегами или санями на мостовой, масса навоза, и, в довершение всего, стена алтаря использовалась для малых дел, ибо в те времена господствовала простота нравов. Для прекращения такого безобразия духовенство церкви заказало вывеску, которая и была прикреплена к алтарю. Вывеска гласила: «Здесь мочися строго восъпрещается». Несмотря на сие воззвание, как раз это место, по старой привычке, было наиболее используемо для облегчения».
Как говорится, не знаешь — то ли плакать, а то ли смеяться.
Впрочем, вся эта непосредственность и хамство часто производили впечатление и вовсе омерзительное. Будущий философ В. В. Розанов писал о смерти своей матери все в той же Костроме:
«— Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедоваться хочу. — Я побежал. Это было на Нижней Дебре… Прихожу. Говорю. С неудовольствием:
— Да ведь я ж ее две недели назад исповедовал и причащал.
Стою. Перебираю ноги в дверях.
— Очень просит. Сказала, что скоро умрет.
— Так ведь две недели! — повторял он громче и с неудовольствием. — Чего ей еще? — Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла».
Любопытно выглядела коммерческая часть церковной жизни. Ее описал С. В. Дмитриев на примере церкви Власия в городе Ярославле: «Приход Власия был богатый. Петр Алексеевич (псаломщик. — A. M.)говорил, что они получали доходы по службе при дележе кружки: священник до 6000 руб., дьякон до 3000 и псаломщик до 1500 руб. в год при готовых квартирах и отоплении. Кружкой называлась просто касса священнослужителей, она стояла в алтаре на жертвеннике, в нее опускались все денежные поступления: с поминаний, молебнов, панихид, крестин, свадеб и т. п. Заперта она была на висячий замок, ключ от которого хранился у священника. Каждый месяц кружка эта отпиралась, содержание подсчитывалось всем причтом и делилось…
Священник отец Константин Крылов был жадный человек. В первое время моего служения в алтаре он тщательно наблюдал — не стащу ли я чего-нибудь, особенно с блюд с поминаньями.
На каждом поминанье лежала просфора или две и деньги на поминовение, от 2 до 20 копеек. Если на поминанье лежало 10 и больше копеек, то это значило поминать «на обедне», то есть не только перечитать поминанье у жертвенника, но и прочитать дьякону на амвоне, а священнику в алтаре «о упокоении душ усопших рабов Божиих». Таких «обеденных» поминаний ежедневно у Власия было так много, что священник и дьякон читали их приблизительно около часа. Проскомидия, а значит, и поминание продолжались, по уставу, конечно, до херувимской песни, то есть примерно до половины обедни. Эту часть обедни православное духовенство старалось и до сих пор старается протянуть подольше, дабы собрать побольше поминаний, а с ними, конечно, и самое главное — пятаков. Одну только «херувимскую песнь», как певчие, так и псаломщики, что называется, тянули без конца…
По праздникам у Власия служились две обедни: ранняя и поздняя. Но при одном священнике при церкви, по церковному уставу, не полагалось служить две обедни. Потому на раннюю обедню приглашался из Афанасьевского, а иногда из Спасского мужских монастырей монах. Платили ему за службу один рубль. Во время его службы отец Константин, бывало, не отойдет от жертвенника, или, вернее, не допустит монаха до жертвенника, из опасения, как бы «отче монасе» не стащил бы с поминанья гроши».
В очередной раз поражаешься переплетению возвышенного и порочного.
Тема особенная — колокольный звон. Столичный путешественник господин Линд возмущался в Торжке «громыханием колоколов церкви Ильи Пророка, которая огромным белым пирогом давит на площадь и на отлогий скошенный спуск к Тверце, носящий по церкви название Ильинской горы, в то время как вся площадь называется в честь своего шумного патрона Ильинской».
Для кого громыхание, а для кого и малиновый звон.
Выдающимся звоном отличался Ростов Ярославский. Михаил Нестеров писал о путешествии по Ярославской губернии: «Виденный мною Переславль-Залесский с его историческим озером и двадцатью девятью церквами и несколькими монастырями полон глубокой старины, но он — лишь только прелюдия к чудным, своеобразным звукам, который дает собой Ростов Великий с кремлем, его глубокохудожественными храмами, звонницами и знаменитым ростовским звоном. Звон этот единственный, он имеет шесть особых мотивов, ведущих свое начало с давних времен, и мотивы эти носят наименования былых святителей ростовских, например: Авраамьевский, Дмитровский, Ионафановский и проч. А чтобы и отдаленное потомство могло иметь представление об этом звоне — в музее находится подобранный камертон всех шести звонов».
Примечательно, что Нестеров, художник и большой приверженец русской архитектуры, остановил свое внимание именно на ростовских звонах, а «глубокохудожественные» храмы только лишь упомянул.
Здешние звоны потрясли и Константина Станиславского: «Специально для нас был назначен большой звон ростовских знаменитых колоколов. Это было нечто совершенно неслыханное. Представьте себе на верху церкви длинную, точно крытый коридор, колокольню, «звонницу», на которой развешены всевозможных разных размеров и тонов большие и малые колокола. Несколько звонарей перебегают от одного колокола к другому, чтобы ударять в них, согласно срепетированному ритму. Так вызванивали своего рода мелодию многочисленные участники своеобразного колокольного оркестра. Потребовался целый ряд репетиций, чтоб достигнуть желаемой стройности и приучить людей перебегать от одного колокола к другому в определенном темпе и с соблюдением необходимого ритма».
Звонарем мог стать не каждый. Мало было слуха, расторопности и чувства ритма. Когда кого-либо из горожан определяли к колокольне, особо требовалось, чтобы он «будучи звонарем должность свою по надлежащему отправлял со всякою исправностию безостановочно и житие имел добропорядочное и трезвенное, а пиянственных и прочих непотребных поступок, к подозрению приличествующих, отнюдь не производил».
Звонарь был фигурой публичной, и его репутация значила многое.
Зато названия здешних колоколов особой благостью не отличались. Были, например, «Баран», «Козел», «Пропиелей» и «Голодарь» (названный так, впрочем, в честь Великого поста). Да и при обучении затейливым ростовским звонам использовались всевозможные попевки подчас сомнительного содержания.
В частности, звонари Успенского собора приговаривали про себя:
У нас денежки украли!
У нас денежки украли!
Украли, украли, украли!
После чего вступала колокольня церкви Спаса на Торгу:
А мы знаем, да не скажем!
А мы знаем, да не скажем!
Не скажем, не скажем, не скажем!
Своеобразный диалог складывался между колокольнями Рождественского и Богоявленского монастырей. Первый признавался:
Без числа мы согрешили!
Без числа мы согрешили!
Второй же успокаивал:
Един Бог без грехов!
Един Бог без грехов!
Иногда же диалог разыгрывался между колоколами одного монастыря. К примеру, Спасо-Яковлевская Дмитриевская обитель развлекала окружающих такой «беседой»:
— Чем, чем наш архимандрит занимается?
— Чем, чем наш архимандрит занимается?
— Пунш пьет, пунш пьет!
Пунш пьет, пунш пьет!
Церковь Николы на Подозерье вещала:
Саечники, булочники! К нам, к нам, к нам!
Крендели, булки! Крендели, булки! К нам, к нам, к нам!
Или же:
У Николы попы воры!
Прихожане зимогоры!
А народишко-то дрянь, дрянь, дрянь!
А народишко-то дрянь, дрянь, дрянь!
Непотребствовали звонари церкви Николы на Всполье:
Из-под бани голяком!
Из-под бани голяком!
Иной раз использовались детские стишки:
Зайчик белый,
Куда бегал?
В лес сосновый.
Что там делал?
Лыко драл.
Куда клал?
Под колоду.
Кто украл?
Или:
Тили-тили-тили бом,
Загорелся кошкин дом.
Кошка выскочила,
Глаза выпучила.
Бежит курица с ведром,
Заливает кошкин дом.
Тили-тили-тили бом.
Самой же, пожалуй, безобидной из попевок было:
Какая ель, какая ель!
Какие шишечки на ней!
Во всяком случае, это не оскорбляло ни общественную нравственность, ни пьяницу архимандрита.
Собор и храмы — колоритные учреждения, но с монастырями не сравнить. Монастырь для города — это и центр духовный, и особенного рода развлечения (излюбленное — сидеть у дороги и смотреть на паломников), и экономическое подспорье — те же паломники должны где-то питаться и снимать жилье, сам монастырь не всегда может их обеспечить инфраструктурой в нужных количествах. Да и почетно это — когда в городе есть монастырь. Или же рядом с городом — часто монастыри располагались все-таки за городской чертой, но совсем рядом, бок о бок. Для монастырской братии соседство с городом тоже являлось преимуществом — по крайней мере в решении всевозможных хозяйственных дел.
Монастыри ставились основательно, под стать кремлям, и смотрелись, соответственно, солидно. Публицист И. Колышко писал: «Борисоглебский монастырь поражает всякого посетителя Торжка еще издали своей грандиозностью. Вблизи он нисколько не теряет. Он занимает площадь гораздо больше 200 саженей в окружности и расположен у самой Тверцы, на насыпи, господствующей над всем городом. Две каменные боковые стены его с галереей и прорезанными в ней амбразурами идут очень красивыми уступами по склону горы. Стена же, обращенная к реке, стоит гораздо ниже противоположной, так что верхний гребень ее приходится почти вровень с насыпью, и тут, на этом гребне, разбита железная беседка, откуда можно любоваться во все стороны. Это место еще выше бульвара, и так как оно на другом берегу, то отсюда представляется возможность одним взором окинуть всю старую часть города, с ее деревянными домиками и кривыми переулочками».
Иными словами, не просто мужская обитель, а своего рода столица Торжка.
Братья Лукомские описывали достопримечательность города Костромы: «Ипатиевский монастырь… окружен высокими стенами: башни-бойницы, башни-дозорные, островерхие, круглые и уступчатые — придают внушительный, даже грозный вид древней обители. Но черные, лохматые кедры, пушистые лиственницы и плакучие березы вносят живописность, а выглядывающие из-за листвы их золотые главы собора вливают торжественную ясность в тот архитектурный пейзаж, который открывается перед глазами обозревателя, когда он вступит на деревянный, барочный, низенький мостик через р. Кострому. Перейдя на другой берег, поднявшись на взгорье — и, миновав одну из самых красивых башен монастыря — круглую, надо войти в ворота, построенные к приезду императрицы Екатерины Великой».
Да и по хозяйственному обустройству монастырь превосходил иной уездный город. Протоиерей отец Иоанн писал в 1911 году о женском Рождество-Богородицком монастыре (город Белгород): «К югу от монастыря через улицу вплоть до реки Везелицы находилось пустопорожнее место… В 1863 году это место было приобретено… для обители. Теперь на этом месте расположен монастырский сад с мелкой сажелкой для рыбы, заведен огород, построен конный двор с домом для заведующей этим двором и для помещения приезжающего монастырского священника, а на юго-запад от конного двора возведены постройки для приема странников, где они получают бесплатно ночлег и горячую пищу… Монастырь принадлежит к числу многолюдных обителей и своими строениями занимает площадь до пяти десятин в два почти целых квартала; сестер в этой обители до 800».
Прогулка в монастырь — прекрасное занятие, душеспасительное, увлекательное и для здоровья полезное. Вот, к примеру, описание костромичом Евгением Дюбюком маленькой домашней вылазки в Ипатиевский монастырь, которое отправил он своей жене: «Дорогая Клавочка! Вчера мы трио (я, Николай и его жинка) совершили экскурсию за город — за речку Костромку, в Ипатьевский монастырь и монастырские луга. Хорошо! Монастырь старый, стены его с бойницами и амбразурами, по углам дозорные круглые башни, внутри ограды церковки старинной архитектуры и письма. Хороша аллея: по одну сторону кедры, по другую то исполинские вязы, то старые березы, со стен чудесный вид: слева плещется Костромка, справа далеко-далеко ушли сочные луга, с кое-где мерцающими озерками, через низкую монастырскую дверку спустились на луга.
Опущусь на луга я росистые,
Я упьюсь ароматом цветов…
Расцветились огнем золотистым
Заокраины синих лесов…
Гаснут зори и бережно-ясная
Ночь спускает на землю покров,
Звезды в небе зажглися прекрасные,
Сколько в небе горящих цветов!
Коростель по соседству болотную
Караульную службу несет…
Прочь уходит с души мимолетное,
Все неправда, что силы гнетет…
Вернулись с лугов уже поздно, когда ночь нависала над городом».
Тот же монастырь был целью увеселительной прогулки драматурга А. Н. Островского, временно остановившегося в Костроме: «Вчера мы только что встали, отправились с Николаем в Ипатьевский монастырь. Он в версте от города лежит на Московской дороге по ту сторону Костромы-реки. Смотрели комнаты Михаила Федоровича, они подновлены и не производят почти никакого впечатления. В ризнице замечательны своим необыкновенным изяществом рукописные псалтыри и евангелия, пожертвованные Годуновым. Виньетки и заглавные буквы, отделаны золотом и красками, изящны до последней степени, и их надобно бы было срисовать. Из монастыря мы отправились с Николаем вниз по Костроме на маленькой долбленой лодочке, которая вертелась то туды, то сюды и того гляди перевернется. Это называется — в карете по морю плавать, бога искушать. Из Костромы мы выехали на Волгу и, проплыв в таком утлом челноке версты 3, подъехали благополучно к городским воротам».
Монастырь был романтичен. Философ Н. Страхов, к примеру, вспоминал костромскую Богоявленско-Анастасьинскую женскую обитель: «Везде были признаки старины, тесная соборная церковь с соборными образами, длинные пушки, колокола со старинными надписями. И прямое продолжение этой старины составляла наша жизнь: и эти монахи со своими молитвами, и эти пять или шесть сотен подростков, сходившихся сюда для своих умственных занятий. Пусть все это было бедно, лениво, слабо, но все это имело определенный смысл и характер, на всем лежала печать своеобразной жизни. Самую скудную жизнь, если она, как подобает жизни, имеет внутреннюю цельность и своеобразие, нужно предпочесть самому богатому накоплению».
И вместе с этим монастырь был свой — городской, почти домашний. Вот, например, воспоминания жителя Ярославля С. Дмитриева: «Гуляя как-то летом с товарищами, я заинтересовался открытыми воротами Казанского монастыря. Меня привлекало то, что на этот раз были открыты ворота со стороны бульвара, тогда как было хорошо известно, что в этой стене открывалась только калитка, и то открывалась лишь во время церковных служб в монастыре. Обычно же дни и ночи калитка и ворота, выходившие к бульвару, были заперты, в монастырь можно было попадать только с противоположной стороны, с Варваринской улицы, где в стене, под колокольней, были и ворота, и калитка, открытые целый день.
Встал я в этих неожиданно открывшихся воротах и смотрю: выносят хоругвь, икону, торжественно идут и что-то поют монахини. Вдруг одна из монахинь машет мне рукой и зовет к себе. Я снял фуражку и подошел. Она предложила мне нести маленькую невысокую полотняную хоругвь до Загородного сада… Я, конечно, сейчас же согласился. В те далекие годы нести во время религиозных торжеств какую-нибудь церковную реликвию: икону, хоругвь, евангелие, кадило и т. п. — считалось очень почетным и благородным делом.
Я это знал: гордо нес хоругвь и с большим бахвальством поглядывал иногда на своих товарищей, которые шли с нашим крестным ходом, очевидно наблюдая, что из всего этого выйдет. Они рассчитывали на мой маленький рост и думали, что я не выдержу такой работы, а мы, мол, ее перехватим! Но хоругвь была очень легкая, а ветра не было, и я нес ее свободно.
В церквах, мимо которых мы проходили, звонили во все колокола. Это придавало мне, как участнику процессии, еще больше энергии и гордости, мальчишеского хвастовства!
В воротах Казанского монастыря нас встретило великое множество монахинь во главе с игуменьей. Вся наша процессия под звон колоколов и пение громадного монашеского хора вошла в церковь. Та же монахиня, которая пригласила меня нести хоругвь, отобрала ее у меня и ласково расспросила, откуда я, чей сын, кто и чем занимаются родители. Получив ответы, очевидно, понравившиеся ей, пригласила меня приходить каждый праздник к ранней обедне».
Так произошло «трудоустройство» любознательного и романтически настроенного мальчика.
А вереница паломников — зрелище неповторимое. Писатель И. Д. Василенко вспоминал о Белгороде в автобиографическом произведении «Волшебные очки»: «В городе два монастыря — мужской и женский. В церкви мужского стоит рака с «нетленными мощами» святого Иосафата. Вот к ним-то и стекаются на поклонение эти люди из разных мест необъятной России.
— Антонина Феофиловна, а что их тянет сюда? — спросил я однажды свою квартирную хозяйку, женщину не первой молодости, но еще бойкую и подвижную.
— Как что? Одни много нагрешили — вот и идут грехи замаливать. Другие сильно болели и дали обет отправиться к святым местам, ежели Бог вернет здоровье. На третьих священник эпитимию наложил — тоже, значит, за грехи. А больше — так просто, из любви к господу Богу».
Именно паломникам обязан был своим возникновением воронежский Митрофаниевский монастырь. Воронежский епископ Митрофан служил во времена Петра Великого. Он был одним из тех не слишком многочисленных священников, которые стояли на стороне смелых царевых преобразований. В большинстве своем батюшки осуждали Петра (дескать, заставляет брить бороды, уподобляясь из-за этого псам и котам, да и вообще характер у него не русский, а какой-то иноземный). Митрофан же участвовал в строительстве флота и оказывал царю не только духовную, но и материальную поддержку.
Петр очень высоко ценил епископа. Когда тот скончался, царь собственноручно прикрыл его веки и произнес:
— Нам стыдно будет, если не засвидетельствуем признательности сему благодетельному пастырю отданием последней почести: мы сами вынесем тело его.
И действительно, царь с высшими российскими военачальниками нес гроб с усопшим епископом в храм, а затем в усыпальницу.
— Не осталось у меня такого святого старца, — сокрушался Петр. — Буди ему вечная память!
В 1862 году в городе состоялось торжественное открытие мощей святителя, а двумя годами позже воронежский архиепископ Антоний II обратился в Священный синод: «По открытию святых мощей новоявленного Воронежского святителя и чудотворца Митрофана, для вящего хранения сей святыни, по великому стечению богомольцев со всей России, и для ознаменования должного благоговения к угоднику Божию, согласно желанию благочестивых граждан Воронежских, весьма бы полезно устроить монастырь, где опочивают Св. мощи».
Так вокруг храма Благовещения образовался монастырь, один из самых молодых в России. Он был торжественно открыт 1 сентября 1836 года. Позже при нем учредили братство святителей Митрофана и Тихона, библиотеку с читальней, в которой показывали «световые картинки» — естественно, самого благостного, религиозного содержания. Главной же притягательной силой обители оставались конечно же мощи Петрова соратника.
Один из героев романа А. Эртеля «Гарденины» жаловался на героиню того же романа: «Предлагал медицинские советы, — у ней, кажется, застарелый ревматизм, — отвергает, маслицем от раки святителя Митрофана мажется».
Присоединился к описанию воронежских паломников и журналист Владимир Гиляровский: «Воронеж никак миновать нельзя… обязательно идут поставить свечечку и купить образок местного угодника Митрофания лишь потому, что Воронеж на пути (к Киеву — А. М.)стоит… Вы можете видеть этих пешком пришедших лапотников с пыльными котомками и стертыми посохами там, около монастыря, в таком же количестве, как и в Киеве. Но Воронеж богаче Киева, интереснее в другом отношении: потому что он стоит на перепутье, на линии железной дороги, соединяющей обе столицы с Кавказом и рядом южных городов». «Очарованный странник» Лескова рассказывал: «Поехали мы с графом и графинею в Воронеж, — к новоявленным мощам маленькую графиньку косолапую на исцеление туда везли».
Митрофановские мощи набирали популярность. И забывалось как-то, что еще в начале XIX века не было ни монастыря, ни самой святыни. Воронежская поэтесса Валентина Дмитриева обмолвилась в одном из прозаических произведений: «На крутом берегу р. Воронежа, там, где высятся древние стены и золотыми звездами сверкают синие главы Митрофаньевского монастыря, там, точно паутина, во все стороны расползается запутанная сеть узеньких и тесных улиц и переулочков, застроенных незатейливыми бедными домишками».
В то время «древним стенам» не было и сотни лет.
Славился Печерский монастырь — нижегородская святыня. Писатель Федор Сологуб создал ему целую прозаическую оду: «Если когда-нибудь придется вам быть в Нижнем Новгороде, сходите поклониться Печерскому монастырю. Вы его от души полюбите. Уже подходя к нему, вы почувствуете, что в душе вашей становится светло и безмятежно. Сперва все бытие ваше как будто расширяется, и существование ваше станет вам яснее от одного взгляда на роскошную картину противоположенного берега… Обогните гору, спускайтесь по широкой дороге к монастырским воротам и отряхните все ваши мелочные страсти, все ваши мирские помышления: вы в монастырской ограде».
И так далее.
А поэт Мариенгоф, случалось, вспоминал отцовские «ночные туфли, вышитые бисером и купленные еще в Нижнем Новгороде у рукодела-монаха Печерского монастыря».
Одним из наиболее почетных считалось дальнее и трудное паломничество на Соловки. Степан Писахов так описывал его: «Из дальних концов России шли богомольцы в Соловецкий монастырь. Пешком шли тысячи километров. Ветхая одежда от солнца, дождя, от ветра у всех одинаково пыльно серого цвета. Лица обветренные, покорные, тоже казались серыми. Горели глаза, будто идущие ждали чуда, которое освободит их от беспросветной нужды, бесправия.
С котомками за плечами, запасными лаптями у пояса брели богомольцы по городу. Останавливались перед памятником Ломоносова, снимали шапки, крестились и кланялись. Не спрашивали, какой святой, сами решали: кто-либо из соловецких чудотворцев — сподобились поклониться. Перед богомольцами за небольшой зеленой оградой на высокой каменной подставке стоял голый человек, тело покрыто простыней, в руках человек держал лиру, перед ним ангел на одно колено стал и поддерживает лиру По углам зеленой оградки стояли четыре столба и на каждом столбе по пять фонарей. Богомольцы решили: значит, святой высокочтимый.
Не понравилось это начальству. Памятник стоял перед присутственными местами. И вид бедноты, шествующей по главной улице, вызывал беспокойство. Богомольцев стали направлять по набережной.
Добирались богомольцы до Соловецкого подворья в Соломбале. Дальше дорога шла морем. Среди богомольцев часто были неимущие, без денег на билет. Иногда брали на пароход и безбилетных, знали монахи, что в лохмотьях богомольцев зашиты деньги, посланные в монастырь родными и знакомыми. Часто безденежные богомольцы жили, сколько позволяла полиция, и шли обратной длинной дорогой.
В жаркий летний день на подворье толпа безденежных богомольцев ждала выхода архимандрита. Богомольцы сбились кучей перед крыльцом, с надеждой: «Авось смилостивится, сдобрится, примет на пароход». И увидят они монастырь, среди моря стоящий, и над ним солнечный свет и днем и ночью все лето. Увидят чаек, устраивающих свои гнезда на папертях церквей и по дорогам, где проходят богомольцы. Увидят морские камешки с морской травой, кустами на них растущей. Увидят много чудесного, о чем рассказывали побывавшие в монастыре, и сами будут рассказывать, украшая виденное придуманными красотами. Только бы взяли на пароход!»
Главным же центром паломничества был знаменитый подмосковный монастырь — Троице-Сергиева лавра. У этого паломничества было даже свое, особое название — богомолье.
Богомолье — исключительно московское явление. Причина очевидна — Сергиев Посад находится вблизи Москвы, и можно совершать этот обряд систематически (раз в год, к примеру). При желании — даже пешком. Кроме того, это явление демократическое. Каждый день по ярославскому пути на Сергиев Посад тянулись толпы богомольцев самого разнообразного достатка и общественного положения. Русские летописи переполнены такими, например, заметками: «В лето 1533, сентября 14-го, поехал князь великий Василий Иванович всея Руси к живоначальной Троице и к преподобному чудотворцу Сергию, на память чудотворца Сергия».
Самое знаменитое, истинно историческое посещение монастыря пришлось на 1380 год, когда князь Дмитрий Иванович Донской, перед тем как начинать сражение на Куликовом поле, посетил Сергия Радонежского и получил благословение, а также двух прославленных впоследствии монахов — Пересвета и Ослябю. В Житии Сергия Радонежского о том событии записано: «Князь же… великий Дмитрей… приде к святому Сергию, якоже велию веру имеа к старцу въпросити его, еще повелит ему противу безбожных изыти: ведяще бо мужа добродетелна суща и дар пророчества имуща. Святый же… благословив его, молитвою вооружив и рече: «Подобает ти, господине, пещись о врученном от Бога христоиме-нитому стаду: поиди противу безбожных и Богу помогающу ти победиши и здрав в свое отечьство с великыми похвалами возвратишись»».
После победоносного сражения Дмитрий Донской вновь посетил обитель Сергия — «благодаряще старца и братию» за помощь.
Впоследствии эта история иной раз сподвигала высшее отечественное чиновничество на подобные поступки, а российскую интеллигенцию — на острую иронию. Влас Дорошевич, например, писал о Вячеславе Константиновиче Плеве, в то время министре внутренних дел: «В Полтаве вспыхнули беспорядки.
Заехав в Троице-Сергиеву лавру, словно он был Дмитрий Донской и ехал воевать против татар, а не русских же людей…
Лавра не дала ему только Пересвета и Осляби.
У Плеве был князь Оболенский.
Заехав в Троице-Сергиеву лавру, фон Плеве проехал в Полтаву и, посетив поля битв, вот какое вынес убежденье.
Его собственные слова:
— В Полтавской губернии аграрные беспорядки? Ничего удивительного. Явление естественное».
Впрочем, большая часть богомольцев следовала в лавру не ради имиджа, а по чистосердечному зову-велению. Искусствовед и мыслитель Сергей Николаевич Дурылин, например, писал о своей матери: «В 1914 году летом я повез ее к Троице — и она вспоминала, как в трудную минуту, после смерти бабушки, она взяла меня, маленького, и уехала внезапно для всех домочадцев к Троице-Сергию. В этот зимний день ей, потерявшей мать, стало особенно тяжело от горестного одиночества, от ее безрадостных забот о большой разваливающейся семье, ей стало так непереносимо от давно накопившейся и постоянно подбавляемой жизнью тоски, что она, взяв своего «старшенького»… поехала с ним к Преподобному, чье имя он носил, поехала искать утешения, как в течение пяти веков брели, ходили, ездили и шествовали туда искать утешения все старые русские люди — от холопа до царя… Мама привезла с собою от Преподобного долгий запас сил и терпения».
А иногда случалось все наоборот, и сам паломник делался объектом интереса. Однажды, например, в лавру направился писатель Гоголь: «Я еду к Троице с тем, чтобы там помолиться о здоровье моей матушки, которая завтра именинница. Дух мой крайне изнемог; нервы расколеблены сильно. Чувствую, что нужно развлечение, а какое, — не найду сил придумать».
О пребывании Гоголя в Троице-Сергиевой лавре сообщает В. Крестовоздвиженский, участник этого события: «Это было 1 октября 1851 г. в послеобеденное время, часа в четыре или пять, студенты духовной академии… пользовались свободным от учебных занятий временем, — одни гуляли, другие читали или покоились на диванах и столах, подложив под головы огромные фолианты классиков и отцов церкви. В дверях показался наставник студентов, отец Ф., в сопровождении незнакомца. Студенты встали. Некоторые, видя в незнакомом посетителе знакомые черты, заметили вполголоса: «Это Гоголь!» Отец Ф., подходя к группе студентов, сказал: «Вы, господа, просили меня представить вас Гоголю, — я исполняю ваше желание». Обращаясь потом к дорогому гостю, он прибавил: «Они любят вас и ваши произведения». При такой неожиданности студенты не сказали ни слова. Молчал и Гоголь. Он казался нам скучным и задумчивым. Это обоюдное молчание продолжалось несколько минут. Наконец, один из студентов, собравшись с мыслями, сказал за всех: «Нам очень приятно видеть вас, Н. В-ч, мы любим и глубоко уважаем ваши произведения». Гоголь, сколько можем припомнить, так отвечал приветствовавшим его духовным воспитанникам: «Благодарю вас, господа, за расположение ваше! Мы с вами делаем общее дело, имеем одну цель, служим одному Хозяину… У нас один Хозяин»».
Словом, неловкость встречи удалось несколько сгладить.
Богомолье (особенно пешее) не только планировалось, но и предвкушалось заранее. Иван Шмелев восторгался: «И на дворе, и по всей даже улице известно, что мы идем к Сергию Преподобному, пешком. Все завидуют, говорят: «эх, и я бы за вами увязался, да не на кого Москву оставить!» Все теперь здесь мне скучно, и так мне жалко, что не все идут с нами к Троице. Наши поедут на машине (в смысле, на поезде. — А. М.), но это совсем не то. Горкин так и сказал:
— Эка, какая хитрость, на машине… а ты потрудись Угоднику, для души! И с машины — чего увидишь? А мы пойдем себе полегонечку, с лесочка на лесочек, по тропочкам, по лужкам, по деревенькам, — всего увидим. Захотел отдохнуть — присел. А кругом все народ крещеный, идет-идет. А теперь земляника самая, всякие цветы, птички тебе поют… — с машиной не поровнять, никак».
И наконец наступал ожидаемый день. Предприниматель Николай Варенцов в своих мемуарах вспоминал: «К нам во двор рано утром, часа в 4 или 5 въезжал крестьянин на телеге, заполненной сеном, задняя часть телеги была окружена обручами, обитыми лыком и рогожами, образовывалась кибитка — на случай дождя. Я, как самый младший из детей, водворялся с прислугой на телегу, куда укладывали весь багаж и провизию в дорогу. Взрослые выезжали на лошадях и извозчиках к сборному пункту к Крестовской заставе».
И богомолье начиналось. Собственно говоря, это было не какое-то печальное шествие праведников, отрешенных от всего земного, а довольно увлекательное времяпровождение, особенно для детей. Цитируем того же Варенцова: «Весь путь в Лавру шел красивыми лесами, наполненными ягодами и грибами, с видами на дальние деревни и помещичьи усадьбы. Мы, богомольцы, углублялись с дороги в леса, собирали грибы, ягоды, которые и съедали на остановках с добавлением еще купленных у крестьян.
Путешествие при чудном воздухе, ярком солнце было интересное и веселое, но среди нас не раздавалось смеха и шуток — это не допускалось старшими, говорившими: «Вы идете на поклонение к великому святому с просьбой к нему о молитвах за нас, грешных, перед Богом, а потому суетное веселье недопустимо». На остановках пили чай с густыми сливками, ели жареные грибы в сметане, уничтожали груды пирожков, жареного мяса, птиц, взятых из Москвы, ели ягоды с молоком и все с хорошим аппетитом. Встреченные нищие обязательно наделялись милостыней, может быть, не по мере достатка, но по мере сердечного расположения.
Паломничество богомольцев к св. Сергию Преподобному было очень большое, нас обгоняли толпы народа, идущего из всех частей России, с сосредоточенными и серьезными лицами, между ними не было слышно ни шуток, ни смеха, этим показывали, что свое путешествие в Лавру считают не весельем, а трудом».
Словом, как писал Иван Шмелев, «мы — на святой дороге, и теперь мы другие, богомольцы».
Естественно, что среди богомольцев встречались господа, несколько выпадавшие из общей атмосферы (или, по крайней мере, вызывающие легкое недоумение). Одна из богомолок вспоминала «о совместном путешествии пешком в Троице-Сергиевскую лавру с Софьей Николаевной Алексеевой, которую обслуживал целый штат прислуги, и экипаж следовал за нею, чтобы при малейшей надобности быть к ее услугам. Софья Николаевна по примеру богатых богомольцев наделяла милостынею всех нищих, встречающихся в пути и в Лавре, причем она заблаговременно заготовляла целый мешочек полушек и наделяла ими каждого нищего. Всех остальных ее компаньонок по путешествию удивляло, что она, обладательница больших средств, подавала так мало, когда все остальные, более бедные, подавали больше».
Но в основном все-таки сохранялась благостная атмосфера.
Первая остановка следовала спустя несколько километров после отправного пункта. Это был так называемый «Трактир «Отрада» с мытищинской водой и сад». Как нетрудно догадаться, он располагался недалеко от современной станции метро «Отрадное». Господин Брехунов, содержатель трактира, был большим любителем посочинять рекламные стишки. Такие, например:
Брехунов зовет в «Отраду»
Всех — хоть стар, хошь молодой.
Получайте все в награду
Чай с мытищинской водой!
Трактир был местом очень колоритным. Иван Шмелев писал: «Пахнет совсем по-деревенски — сеном, навозом, дегтем. Хрюкают в сараюшке свиньи, гогочут гуси, словно встречают нас. Брехунов отшвыривает ногой гусака, чтобы не заклевал меня, и ласково объясняет мне, что это гуси, самая глупая птица, а это вот петушок, а там бочки от сахара, а сахарок с чайком пьют, и удивляется: «ишь ты какой, даже и гусей знает!» Показывает высокий сарай с полатями и смеется, что у него тут «лоскутная гостиница» (так называлась одна из престижных гостиниц Москвы. — А. М.)для странного народа (то есть для странников. — А. М.)…Пьем чай в богомольном садике. Садик без травки, вытоптано, наставлены беседки из бузины, как кущи, и богомольцы пьют в них чаек… Будто тут все родные. Ходят разнощики со святым товаром — с крестиками, с образками, со святыми картинками и книжечками про «жития»».
Следующий «объект» — село Тайнинское. Здесь внимание привлекал Благовещенский храм, построенный еще в XVII столетии по повелению царя Федора Алексеевича. Истинный богомолец не пройдет мимо такой святыни. Ну а следующая крупная остановка — знаменитые Мытищи. Если привал в Отрадном был, можно сказать, факультативным, то в Мытищах останавливались обязательно. Во-первых потому, что не устать за время столь длительного перехода было физически невозможно, а во-вторых — традиция. Мытищи, можно сказать, были этакой столицей богомолья, его если не географической, то смысловой серединой. Художник Суриков, работая над самым знаменитым своим полотном — «Боярыней Морозовой», специально поселился здесь, чтобы наблюдать за «божьими людьми». Один из современников писал: «Столетиями шли целый год, особенно летом, беспрерывные вереницы богомольцев, направлявшиеся в Троице-Сергиеву лавру. В. Суриков писал, захлебываясь, всех странников, проходивших мимо его избы, интересных ему по типу».
А наблюдать было за чем: «Богомольцы лежат у воды, крестятся, пьют из речки пригоршнями, мочат сухие корочки. Бедный народ все больше: в сермягах, в кафтанишках, есть даже в полушубках, с заплатками, — захватила жара в дороге, — в лаптях и в чунях, есть и совсем босые. Перематывают онучи, чистятся, спят в лопухах у моста, настегивают крапивой ноги, чтобы пошли ходчей. На мосту сидят с деревянными чашками убогие и причитают:
— Благодетели… милостивцы, подайте святую милостинку… убогому-безногому… родителей-сродников… для-ради Угодника, во-телоздравие, во-душеспасение…»
Впрочем, господа со средствами делали свой привал не у реки, а в местах более приличных. Правда, культового трактира там не наблюдалось, да и не хватило бы в нем мест. Можно сказать, что этаким трактиром были все Мытищи. Обыватели встречали богомольцев на дороге и зазывали в свои частные владения передохнуть:
— Чайку-то, родимые, попейте, пристали, чай?
— А у меня в садочке, в малинничке-то!
— Родимые, ко мне, ко мне!., летошный год у меня пивали. И смородинка для вас поспела…
— Из лужоного-то моего, сударики, попейте, у меня и медок нагдышний, и хлебца тепленького откушайте, только из печи вынула!
— В сарае у меня поотдохните, попимши-то, жара спадет. Квасу со льду, огурцов, капустки, всего по постному делу есть. Чай на лужку наладим, на усадьбе для аппетиту. От духу задохнешься! Заворачивайте без разговору.
— А ну-ка кваску, порадуем Москву! Этим кваском матушка-покойница царевича поила, хвалил-то как!
Оювом, без привала богомольцы там не оставались. А привалы в «частном секторе» были довольно колоритными. Иван Шмелев писал: «Идем по стежке, в жарком, медовом духе. Гудят пчелы. Горит за плетнем красными огоньками смородина. В солнечной полосе под елкой, где чернеют грибами ульи, поблескивают пчелы. Антипушка радуется — сенцо-то, один цветок! Ромашка, кашка, бубенчики… Горкин показывает: морковник, купырники, свербика, белоголовничек. Мужик ерошит траву ногой — гуще каши! Идем в холодок, к сараю, где сереют большие пни… Дымит самовар на травке. Антипушка с Горкиным делают мурцовку: мнут толкушкой в чашке зеленый лук, кладут кислой капусты, редьки, крошат хлеба, поливают конопляным маслом и заливают квасом. Острый запах мурцовки мешается с запахом цветов. Едим щербатыми ложками… Пьем чай на траве в цветах. Пчелки валятся в кипяток — сколько их! От сарая длиннее тень».
Зато ночевки в том же «частном секторе» не были столь очаровательны: «Я просыпаюсь от жгучей боли, тело мое горит. Кусают мухи? В зеленоватом свете от лампадки я вижу Горкина: он стоит на коленях, в розовой рубахе и молится. Я плачу и говорю ему:
— Го-оркин… мухи меня кусают, бо-ольно…
— Спи, косатик, — отвечает он шепотом, — каки там мухи, спят давно.
— Да нет, кусают!
— Не мухи… это те, должно, клопики кусают. Изба-то зимняя. С потолка никак валятся, ничего не поделаешь. А ты спи — и ничего, заспишь. Ай к Панферовне те снести, а? Не хочешь… Ну и спи с Господом.
Но я не могу заснуть. А он все молится.
— Не спишь все… ну, иди ко мне, поддевочкой укрою. Согреешься — и заснешь. С головкой укрою, клопики и не подберутся… Ну, что… Не кусают клопики?
— Нет. Ножки только кусают.
— А ты подожмись, они и не подберутся. А-ах, Господи… прости меня, грешного… — зевает он».
Впрочем, утром все эти кошмары забываются. Путь предстоит не ближний.
Последняя остановка перед лаврой — знаменитое Хотьково. Ни один уважающий себя паломник, даже если не пеший, не минует здешний монастырь. До Сергиева Посада — что называется, рукой подать. Но все, как говорится, в руках Божиих, планы богомольцев могут неожиданно меняться. Вот, например, фрагмент воспоминаний С. Дурылина: «Я не помню, как мы ехали по железной дороге, как стояли обедню в Хотькове, где почивают родители преподобного Сергия, не помню даже, стояли ли ее. Смутно помню, как поклонились родителям Преподобного, Кириллу и Марии, как служили панихиду и отведывали кутью с большого блюда, стоявшего на их гробнице, но отчетливо помню, что мы сильно запоздали ехать к Троице. Когда мы напились чаю в маленьком гостиничном домике, короткий зимний день начал уже мутнеть. До Троицы от Хотькова десять с лишком верст. Подходящего поезда не было. Приходилось заночевать в Хотькове».
Впрочем, иные богомольцы специально оставались на ночлег в Хотькове — для того, чтобы увидеть лавру во всей своей красе и с относительно свежими силами. Подобное вознаграждалось: «Утром мы… около 9 часов утра отправились в путь — последний десятиверстный переход до Лавры Преподобного… Молодые березки и осинки, змейкой извивающаяся проселочная дорога ничего особенного сами по себе не представляли; но необычайны были эти мелькающие на тропинках между деревьями толпы богомольцев. Уже и раньше, начиная с Мытищ, нам приходилось встречать их, и чем дальше, тем больше; но от Хотькова до самой Лавры эти толпы шли почти непрерывающейся лентой; шли они партиями… по большей части в пять, шесть, десять и даже двадцать человек. В большинстве это были простолюдины… Больше женщин, в самых разнообразных костюмах, очевидно, из самых разноконечных губерний, но непременно все с котомками за плечами и посошками в руках.
Но вот, как-то совершенно неожиданно для нас, лес окончился, и мы оказались на большой открытой возвышенности, с которой, как на ладони, видна была на далекое пространство расстилающаяся равнина, местами покрытая лесом и по середине ее, на невысоком холмике, именно как бы на какой «маковке», Святая Лавра во всей ее благолепной красоте — с окружающим ее посадом и за ним — справа от него принадлежащими ей скитами… Длинной сплошной лентой от нас по направлению к Лавре по склонам совершенно открытой возвышенности спускались богомольцы, а мы стояли еще на самой вершине этой возвышенности, именуемой в народе, и не напрасно, «поклонной горой»… От того ли, что дорога к Лавре от этой «поклонной горы» шла все понижаясь уступами, или от того, что заветная цель нашего путешествия так отчетливо ясно стояла перед глазами, не чувствовалось как будто усталости, и ноги переступали скорей, и чем ближе подходили мы к Лавре, тем быстрее шли. По сторонам дороги начинают попадаться какие-то торговцы с расположенными на раскинутой прямо на земле клеенке образками, картинками, листочками и тому подобное, а по местам нищие калеки с деревянными чашечками в руках. Вот уж и солдатская слобода, примыкающая к Лавре с юго-восточной стороны; вот и Келарский пруд и рядом с ним лаврский, так называемый Пафнутьевский сад… Вот, наконец, и базарная площадь у лаврской стены с нескончаемыми, кажется, рядами лавок и палаток… и так вплоть до самых Святых ворот, ведущих в обитель».
Александр Дюма-отец писал: «Трудно представить себе что-либо более ослепительное, чем этот огромный монастырь, величиной с целый город, в такое время дня, когда косые лучи солнца отражаются в позолоченных шпилях и маковках. На подступах к Троицкому вы проезжаете по довольно обширному посаду, возникшему вокруг монастыря, он насчитывает тысячу домов и шесть церквей.
Местность вокруг монастыря холмистая, что придает ей еще более живописный вид, чем это свойственно русским городам, обычно расположенным на равнинах; сам монастырь возвышается над всем; он окружен высокой и толстой крепостной стеной с восемью сторожевыми башнями.
Это живое средневековье — совсем как Эгморт, как Авиньон».
С Хотькова социальный статус богомольцев начинал сказываться гораздо ощутимее. В пути все были приблизительно равны. Конечно, кто-то перекусывал сухариком с речной водой, а кто-то курами и осетрами, но во всяком случае все занимались одним делом — шли пешком в сторону лавры. Здесь же, в Сергиевом Посаде, у всех появлялись разные задачи.
Кто-то первым делом шел устраиваться в лаврскую гостиницу — в «Старую» или же в «Новую», по вкусу 7. Кто-то искал себе пристанище все в том же «частном секторе». Кто-то шел представляться отцу настоятелю. О том, как происходило «VIP-богомолье», писал в своих воспоминаниях Н. Варенцов: «Когда мы пришли в Лавру, то И. И. Рахманов (бывший высокопоставленный чиновник. — А. М.),надев на шею орден святого Владимира, отправился с визитом к настоятелю Лавры, в то время известному архимандриту о. Антонию, любимцу митрополита Филарета. Архимандрит принял его любезно и благословил его и всех нас осмотреть подробно всю Лавру, даже те места, куда обыкновенно не допускалась публика, и дал в провожатые монаха».
Впрочем, иных особ водил по лавре сам архимандрит.
И все равно паломников объединяла не одна лишь возможность поклониться мощам и приложиться к святыням — словом, то, ради чего паломничество совершалось. Никуда, например, было не деться от многочисленных сергиево-посадских зазывал. Притом ассортимент был несколько разнообразнее мытищинского:
— Блинков-то, милые!.. Троицкие-заварные, на постном маслице!
— Щец не покушаете ли с головизной, с сомовиной?
— Снеточков жареных, господа хорошие, с лучком пожарю, за три копейки сковородка! Пирожков с кашей, с грибками прикажите!
— А карасиков-то не покушаете? Соляночка грибная, и с севрюжкой, и с белужкой, белужины с хренком, горячей? И сидеть мягко, понежьтесь после трудов-то, поманежьтесь, милые. И квасок самый монастырский!
Кстати, сергиево-посадские продукты славились на всю Московскую губернию. Владимир Гиляровский, например, с восторгом вспоминал: «Телятина «банкетная» от Троицы, где телят отпаивали цельным молоком».
Мало кого оставляли равнодушными изделия игрушечников Сергиева Посада. Их лавки размещались прямо под лаврскими стенами, и избежать этого искушения было почти что невозможно.
И еще была одна традиция. Покидая лавру, полагалось получить так называемое «хлебное благословение» — то есть взять с собой кусок ковриги, выпекаемой прямо в монастыре, под тщательным присмотром отца-хлебника.
Кстати, обратный путь редко кто совершал пешком.
Уникальное российское явление — юродивые. Не состоя в церковном штате, они влияли на духовную картину даже больше, чем священники и дьяконы. Именно их считали настоящими подвижниками, «светильниками веры» — в противовес обнаглевшим, на руку нечистым, в прелесть впавшим батюшкам.
Институт юродства на Руси древний и яркий. Странно одетые люди совершали немотивированные, с точки зрения простого обывателя, поступки и произносили мало связные тексты. Иногда присутствовавшие при этом граждане вдруг обнаруживали незначительную ассоциативную связь между событиями в своей жизни и словами, а также поступками этих странных людей, каковым они были свидетелями. К примеру, странный человек жжет спички и произносит слово «дом», а спустя неделю у того, кто видел это незамысловатое шоу, вдруг сгорает дом. Несколько подобных совпадений — и странный человек приобретал славу юродивого. При этом все прекрасно понимали, что диапазон событий, которые можно связать со спичками и домом, по сути, бесконечен — от уже упомянутого пожара до того, что в доме неожиданно закончились спички. Но очень уж хотелось чуда.
Так как Россия была государством православным, юродивых считали персонами, особенно приближенными к Богу. Иначе связь с юродивыми, вера в них осуждались бы как мракобесие, а простому обывателю этого, конечно, не хотелось. Таким образом возникло альтернативное название юродивого — «божий человек».
В результате все были довольны. Обыватель получал свою желаемую сказочку, добрую или злую — как уж повезет. А юродивый приобретал возможность безбедного, безопасного (обидеть юродивого — великий грех) и не особенно обременительного существования. И поскольку успех юродства напрямую зависел от того впечатления, которое он произведет на обывателя, в России возникла уникальная зрелищная культура, основанная на так называемом «подвиге юродства». Своего рода театр — с тщательно продуманными и отрепетированными ролями, костюмами, гримом, декорациями. Разве что шоу разыгрывалось не на подмостках, а перед храмами и на городских площадях. В отличие, опять же, от обычного театра, спектакли юродивых не отменялись даже в великопостные дни. Ведь «божий человек», по всеобщей негласной договоренности, старался именно «во славу Божию».
Разумеется, помимо юродивых корысти ради, существовали и мастера, которых увлекала слава или сам процесс юродства. Не ощущалось недостатка и в умалишенных гражданах. Но установить, в чем именно заключается основной двигатель того или иного юродивого, не представлялось возможным. Корыстолюбцы, разумеется, не признавались в своей материальной заинтересованности, а если и случайно проговаривались, то карьере это не вредило — истинный юродивый мог безнаказанно нести любую дичь, все равно слова его буквально не воспринимались, в них обязательно искали тайный смысл и тайные пророчества.
Возможно, что корыстолюбцы как раз были в меньшинстве — ценою очень уж большого дискомфорта достигались эти самые материальные блага. Но доподлинно об этом нам узнать не суждено.
Главный атрибут юродивого — цепь, символ несвободы и обременения. Человека, прикованного к чему-либо цепью или же носящего цепные вериги, трудно заподозрить в корысти и других мирских амбициях. Самое распространенное и, соответственно, самое действенное наказание — лишение свободы. А тут человек себя этой свободы уже сам лишил.
На рубеже XX столетия в Иваново-Вознесенске жила весьма популярная юродивая Саша Мухина. Саша содержалась на цепи у своих родственников и занималась предсказанием судьбы. Она довольно четко расписывала ивановским обывателям, по большей части ткачам, их ближайшее будущее. Будущее между тем было вполне прозрачно — в текстильных красках в то время активно использовались ртуть, свинец и прочие малополезные компоненты, антисанитария в Иванове-Вознесенске была ужасающая, и притом существовала лишь одна аптека на весь город. Однако люди верили в особенную прозорливость Мухиной.
Пророчествовала она, кстати, не всем. Если юродивая чувствовала, что человек пришел не ради информации о будущем, а просто-напросто из любопытства, она «отказывала в обслуживании» — плевалась и кричала: «Иди вон! Не надо! Не хочу!»
Не исключено, что за подобным поведением стояла именно боязнь перед критической оценкой своих редкостных «способностей».
В том же Иваново-Вознесенске пользовался большой славой Дедушка Лопушник, получивший свою кличку благодаря тому, что ночевал, как правило, на улице, в простой сточной канаве, в лопухах. Но ивановцев гораздо больше впечатляла не бытовая неприхотливость Лопушника, а его тяжеленные цепные вериги. Пророчеством и чудесами Дедушка себя не утруждал. Он всего-навсего ходил по городу и выкрикивал: «Покайтесь, православные, ибо грядет день Страшного суда, и сам Господь Бог призовет вас к ответу. Покайтесь! Покайтесь!»
Дикого внешнего вида и вериг было достаточно. Дедушка Лопушник почитался как особый, «божий человек», которого обидеть — грех, а отказать ему в чем-либо — тоже грех.
Религиозный активист В. Марцинковский вспоминал: «Как-то в 19Ю году в Ярославле я шел в крестном ходу. В толпе был странник в железных веригах, с железной шапкой, обшитой сукном, и тяжелой железной палицей. Он рассказал мне свою историю. Был купцом в Москве, и в юности много грешил. Потом заболел смертельно и дал обет, если выздоровеет, пойти с веригами по святым местам. В Ростове Великом некий старец Иосиф благословил его на этот подвиг. Это был статный, пригожий человек лет 35 с тонким орлиным носом, с длинными черными кудрями, сожженным и обветренным коричневым лицом и глубоко запавшими черными, горящими глазами».
Опять-таки — вериги.
Особо почитались, разумеется, юродивые, обладающие всевозможными телесными дефектами и недугами психического плана. Историк И. Пыляев, в частности, писал: «В Тамбове известен был «пророк» солдат «Ванюшка Зимин». Он был сумасшедший и жил в доме умалишенных, но легковерующие тамбовцы веровали в него, как в пророка. Закричит Ванюшка ни с того, ни с сего: «пожар! пожар!» — записывают тамбовцы день и час; когда кричал Ванюшка, и после окажется, что действительно в записанное время где-нибудь в окрестностях Тамбова в самом деле был пожар. Вот и «прозорливство». Говорил Ванюшка, как сумасшедший, всегда бессвязно, себе под нос, а тамбовцы ухитрялись понимать его слова по-своему и ломали голову: что бы это значило, что сказал Ванюшка? Начнет Ванюшка кататься по земле — быть беде и покойнику; придумает Ванюшка поднимать что-то им воображаемое и делает телодвижения вроде тех, как бы перекидывает вещи через забор — смотри, что будет где-нибудь кража; взбредет в голову Ване лить воду — значит, берегись, придется заливать пожар и т. д.».
Те, у кого недугов не было, старательно придумывали таковые. Тот же Пыляев рассказывал: «В гор. Тамбове любил щегольнуть своей «ревностью по вере» блаженненький купец Симеон; он… был «болящий». Зимою он не показывался — холодно, а летом обыкновенно ездил в своей кибитке, любил останавливаться посредине улицы и всегда собирал толпу зевак. «Симеон болящий» любил наставлять, как нужно жить по-христиански. Все наставления его обыкновенно начинались и кончались почти одною и тою же фразою: «в нераскаивающихся грешниках нет ни веры в Бога, ни самого Бога!» Как веровал сам болящий — неизвестно, но родные Симеона признавали его «блаженненьким» и содержали на свой счет, не дозволяя ему собирать какую-либо лепту от доброхотных его слушателей».
Но совсем не обязательно было придумывать себе болезни. Наоборот, гораздо более эффектным выглядело избыточное здоровье. В частности, одного из ивановских «божьих людей» звали Гриша Босой. Босой (в миру Григорий Грунин) пришел в профессию весьма необычным образом. Поначалу он работал на одной из ткацких фабрик, но в один прекрасный день услышал загадочный потусторонний голос. Голос вкрадчиво нашептывал Григорию, что ему следует незамедлительно оставить рабочее место, добраться пешком до деревни Дунилово (около 25 километров от города) и в тамошней церкви помолиться иконе Николы Угодника.
Гриша послушно выполнил задание, после чего все тот же голос, как в игре-бродилке, велел идти, опять-таки пешком, в Троице-Сергиеву лавру (более 300 километров по прямой и гораздо дальше, ежели учесть дорожное покрытие России сотню лет назад). Григорий опять же послушался и по дороге почувствовал разительную перемену: ему, несмотря на декабрь, вдруг сделалось очень тепло.
В лавру Гриша пришел уже без валенок, которые он бросил за ненадобностью. Там, за молитвой, Гриша понял, что народ живет неправильно и что именно он должен наставлять его на истинный, божественный путь. Как был босой, Гриша вернулся в Иваново-Вознесенск, где принялся проповедовать и сразу же загремел в психиатрическую. Но слава о новом юродивом быстро распространилась по городу, в больницу потянулись обыватели, Гришу Босого выписали от греха подальше, и он стал спокойно проповедовать и даже творить чудеса. Правда, не особо впечатляющие — самым ярким достижением на этом поприще было излечение от пьянства одного ночного сторожа.
Гриша старался поддерживать свою репутацию. В частности, сходил в Великий Новгород, чтобы пообщаться с другим «босяком» — писателем Максимом Горьким, слава о котором только начинала расходиться по России. Правда, Горький не понравился Босому — он посоветовал юродивому не особо увлекаться внешними эффектами воздействия на публику и носить зимой хотя бы лапти, если в валенках совсем уж жарко.
Естественно, последовать подобному совету Гриша Босой никак не мог.
В Ростове Великом жил популярный старец Алексей. Прославился он скороходством. Про него ходили всяческие небылицы. Якобы однажды, будучи в Борисоглебском монастыре, он сказал одной паломнице: «Увидимся в Ростове». Сразу после этого паломница поехала в Ростов в своем удобном конном экипаже, а по прибытии увидела там Алексея — он обогнал ее пешком.
Конечно же такое невозможно в принципе. Но Алексей всерьез следил за своим имиджем — в частности, презирал баню. Вместо нее при всем честном народе он усаживался в муравейник, что, по его словам, способствовало очищению физическому и духовному. Заходя к кому-нибудь во двор, из принципа не закрывал ворота за собой. Не закрывали и хозяева — мало ли что случится. Разумеется, скотина уходила со двора, ее долго искали и гнали обратно. Но главное — Алексей был доволен.
Старец тот любил пророчествовать, и за то особо почитался. Однажды, например, одна из обывательниц пожаловалась, что давно не получала писем из столицы от своего сына. «Река Нева глубока, много в ней тонут», — ответил юродивый. Вскоре выяснилось, что пропавший сын и вправду утонул. Популярность скорохода выросла еще больше.
Впрочем, любовь к юродивым была настолько велика, что самые ленивые из них вообще не утруждали себя «подвигами». Об одном из таких писал Бунин в повести-дневнике «Окаянные дни»: «Иоанн, тамбовский мужик Иван, затворник и святой, живший так недавно, — в прошлом столетии, — молясь на икону Святителя Дмитрия Ростовского, славного и великого епископа, говорил ему:
— Митюша, милый!
Был же Иоанн ростом высок и сутуловат, лицом смугл, со сквозной бородой, с длинными и редкими черными волосами. Сочинял простодушно-нежные стихи:
Где пришел еси, молитву сотворяй,
Без нея дверей не отворяй,
Аще не видишь в дверях ключа,
Воротись, друг мой, скорей, не стуча…
Куда девалось все это, что со всем этим сталось?»
Рядом с православными мирно или не очень мирно сосуществовали представители иных конфессий. Ближе всех, практически «своими», были, разумеется, старообрядцы. В некоторых городах старообрядчество было посильнее православия. И уж во всяком случае, не уступало ему по влиянию. Ярчайший пример — подмосковный Богородск со знаменитой морозовской Глуховской мануфактурой.
Основной задачей управляющего мануфактурой Арсения Морозова было, что понятно, извлечение прибыли из подведомственного ему фамильного морозовского производства. Но стояла еще и вторая задача — не столько практическая (хотя и это, естественно, тоже), сколько нравственно-эстетическая. Создать на востоке Московской губернии этакий город-сад, город рай.
Рай, по преимуществу, старообрядческий. Арсений, ничуть не смущаясь, отдавал предпочтение братьям по вере — при приеме на службу, при распределении мест. Естественно, что при морозовской фабрике находилась молельня. Хозяин же пекся о ее расширении, слал прошения митрополиту: «При фабрике Богородско-Глуховской мануфактуры для целей общественного богослужения издавна существует молитвенный дом, где в известное время при полном хоре певчих, отправляется Божественное Богослужение заштатным священником, приглашаемым для сего из ближайшего села. Но таковое учреждение, как молитвенный дом, не может удовлетворять религиозным и нравственным потребностям живущих при фабрике огромному большинству рабочих и служащих лиц. Последнее обстоятельство, а также отсутствие пока материальных средств к постройке храма заставили меня, как представителя вышеназванной Богородско-Глуховской мануфактуры еще летом прошлого года обратиться с просьбой о разрешении при означенном молитвенном доме устроить походный престол для совершения божественной литургии, но, к сожалению, до сего времени я не имел чести получить ответа от Вашего Высокопреосвященства на мое ходатайство. Поэтому я вторично обращаюсь с моей просьбой к Вашему Высокопреосвященству о разрешении устройства подобного престола в молитвенном доме».
Разрешение было в конце концов получено. А вскоре после этого построили и храм — тоже, естественно, старообрядческий. Хотя церковь пророка Захария и преподобномученицы Евдокии и была выстроена «в резерве железной дороги», дабы не смутьянить «ни ока, ни слуха» представителей титульной веры, она сразу же сделалась одним из духовных и даже культурных центров уездного города.
На всю Россию был известен так называемый Морозовский хор. Этот творческий коллектив большей частью пел в старообрядческих храмах, однако не был чужд и светских выступлений. Он пел в концертных залах обеих столиц и даже записывал собственные граммофонные пластинки. Правда, перед выступлениями зрителей оповещали — дескать, коллектив у нас особенный, духовный, и аплодисменты нежелательны. Однако же столичные ценители прекрасного этот призыв успешно игнорировали. Состав хора достигал трех сотен человек (мужчин и женщин), одетых в допетровскую одежду — сарафаны и кафтаны. Ноты, естественно, записывались с помощью «крюковой грамоты».
Нередко хор выступал в Глуховском клубе. «Старообрядческая мысль» писала, что во время одного из тех концертов «особенно тронула всех в высшей степени художественно и неподражаемо тонко исполненная псалма «О страшном Ноевом потопе», в коей основную мелодию пела солистка — сопрано А. П. Гречишкина, одаренная Богом на редкость изящным, задушевным и сильным голосом». Другой журналист восхищался: «Концерты этого хора стали традиционными и всегда пользовались заслуженным успехом, так что посетители расходились под сильным и неотразимым впечатлением чарующих звуковых образов, создаваемых безукоризненным художественным исполнением дивных образцов из сокровищницы древнерусского искусства».
Похоже, что морозовские песнопения по популярности превосходили глуховский текстиль.
На виду, разумеется, были мечети. Особенно в местах скопления мусульман — Казанская губерния, Уфимская губерния, Среднее и Южное Поволжье. Кое-где встречались даже медресе — в частности, в Казани и в Уфе. В той же Уфе, разумеется, размещалась и Соборная мечеть — своего рода аналог православного кафедрального собора. Приход этой мечети некогда считался самым многочисленным в стране — в начале XX столетия он насчитывал 920 человек.
В крупных городах не редкостью были кирхи и костелы. В Самаре, например, хотели в середине XIX века открыть костел, но когда здание было практически завершено, в Польше начались мятежи, и, как реакция на это, сразу же последовал запрет на учреждение костела, и здание передали лютеранской общине. Правда, костел в конце концов открыли, но на полстолетия позже, нежели предполагалось.
Кирха была и в соседнем Симбирске. Один из современников писал в 1862 году: «Несмотря на искреннее желание не оскорблять русское патриотическое чувство, нельзя не признаться, что лучшие ремесленники у нас в Симбирске почти исключительно немцы. Немцы у нас лучшие булочники, лучшие колбасники, лучшие сапожники и портные. Преимущество за русскими ремесленниками остается только в тех производствах, которыми не занимаются немцы».
Неудивительно, что кирха пришлась кстати.
Чем южнее — тем больше национальностей и, соответственно, конфессий. Владимир Немирович-Данченко писал об Астрахани: «Зеленые халаты и пестрые чалмы бухарцев, черные чухи расшитых позументами армян, высокие конусы персидских бараньих шапок, голые груди и лохмотья калмыков, серые кафтаны ногайских татар… Лица — одно оригинальнее другого, совершенно нам чуждые, то скуластые, медно-красные, с оливково-сверкающими из косых щелок глазами, то правильные красивые физиономии персов, с длинными красными бородами и черными, но совершенно безжизненными глазами; сухие, словно вниз вытянутые ногайские лица и толстые, раскормленные лукавые бухарцы… Астрахань в древности была жалкою татарскою деревушкой, она и теперь смотрит не русскою; все какой-то басурманской окраиной кажется она туристу, привыкшему к великорусскому населению нашей Оки и Волги. Чужой говор, чужое обличье… Гостями мы здесь до сих пор сидим и, право, любой перс или армянин лучше чувствует себя в этом ханском городе, чем заезжий русский, которому здесь все в диковинку».
Как правило, официальные религии проблем не создавали — все ограничивалось милыми чудачествами наподобие морозовских. Опасными были сектанты: там доходило и до массовых самоубийств, и до иных подобных мерзостей. Как правило, сектанты все-таки держались вдали от крупных городов, однако же в их сети часто попадали и доверчивые городские обыватели.
Совсем уж неизживаемым антицерковным явлением были всевозможные поверья и приметы. С этим бороться было бесполезно — самые усердные из прихожан все равно верили, что называется, и в чих, и в пих. В Иваново-Вознесенске, к примеру, особенно почитался домовой, он же домовник, домовуха, доброжил, суседушко. Но это — общее название. Как правило, таких «соседей» называли в зависимости от того, какое место они выберут. Поселится домовник на полатях — значит, будет потолочником. Выберет сени — станет сенником, чердак — чердачником, подвал — подпольщиком. Были тут и свои приметы, неизвестные в других российских городах. Если, к примеру, кошке хвост прихлопнуть дверью — это к сплетням. А ежели случайно встретить своего знакомого три раза в день — то к свадьбе. Определить пол будущего новорожденного очень просто — достаточно попросить у беременной женщины руку. Если она подаст ее ладонью книзу, значит, будет сын, а если кверху — дочь. А чтобы сами роды прошли безболезненно, стоит только зажечь венчальную свечу.
Несложно и вернуть исчезнувшего человека. Нужно лишь заказать о нем батюшке панихиду — тогда исчезнувшему станет скучно и он обязательно вернется. Впрочем, это правило срабатывало не всегда. Недаром ведь ходили слухи об озоровавшем вблизи города разбойнике Опряне. В честь него даже овраг назвали (разумеется, Опрянин). Еще более жутким был Мозголомный овраг. Там бедных жителей Иваново-Вознесенска не только обирали, но и проламывали им головы — так, на всякий случай.
А в Калуге в XIX столетии даже выпустили специальный перечень примет: «Верили, что духи или так называемые домовые откармливали лошадей: приносили им из других домов овес и сено, и лошадей те же духи по капризам мучили, уносили у них корм, по сему суевернейшие в Великой Четверток тихонько ставили для тех духов в слуховых окнах кисель… Накануне 24 июня женщины и девки сходились на игрища, из мужчин проворнейшие отправлялись искать кладов, над коими, по рассказам других еще суевернейших, являлись будто бы горящие огни… Посещая малые ярмарки, на прим. в Петров день, кидали в колодезь деньги, зеленый лук, яйца и проч.».
Сколько ни объясняй горожанам, что все это — дичь несусветная, они не верили. Еще бы — исстари заведено!