Раз уж мы начали тему, в наши дни определяемую словом «социалка», то есть смысл двигаться дальше в этом направлении. Где медицина и благотворительность — там и образование.
Символ провинциального образования — конечно же гимназия. Так называемая городская гимназия, чаще всего находящаяся на главной улице и представляющая из себя желтое двухэтажное здание с белыми колоннами ионического ордера. Исключения случаются, но они редкие и незначительные.
В основном такие здания строились для гимназий специально. Однако же бывали исключения. В частности, любопытна ситуация с гимназией в Рязани, основанной в 1804 году. Первый год гимназисты учились в неком «редутном доме», а потом на средства приказа общественного призрения для них выстроили специальный деревянный дом. Одновременно шли поиски нового здания, и в 1808 году его нашли — у некой госпожи Семеновой был приобретен обширный особняк, можно сказать дворец, построенный самим Матвеем Казаковым. Его пришлось серьезно перестраивать — ведь планировка дома была анфиладной, учебное учреждение требовало коридорную систему Лишь в 1815 году строители закончили работу. Вышло хорошо — и внутри, и снаружи. Даже язвительный критик Белинский, проезжая Рязанью, писал: «Я тут первый раз, собственным своим опытом узнал, что в России есть прекрасные города… Из великого числа прекрасных строений мне особенно понравилась губернская гимназия».
А литератор В. Золотарев описывал гимназию Саратова: «Это был громадный двухэтажный дом с александрийской колоннадой на улице и большим продолжением вглубь двора, причем внутренний корпус заканчивался двухсветным актовым залом. Внизу под актовым залом помещался пансион для приезжих из губернии гимназистов… С восточной стороны внутреннего корпуса был разбит довольно большой декоративный сад, где на отдельных больших деревьях можно было спрятаться в листве от надзирателя… В теплое и сухое время в перемены нас выпускали на площадку и в сад. На площадке были деревянная горка и гимнастические приспособления, состоявшие из мелкой лестницы, колец, двух гладких шестов для лазания. Около горки помещался фонтан без воды, по внутренним краям которого мы бегали как на велосипедном треке».
Про Владимирскую же гимназию писал ее «законник», господин Миловский: «Гимназия помещалась в огромном трехэтажном доме. Дом был строен на широкую барскую ногу времен Екатерины — залы огромные, окна большие, лестницы широкие — но был давно запущен и с помещением в нем училища не мог перемениться к лучшему. Рамы обветшали, осенний ветер свободно гулял по парадным лестницам, полы расщелились, двери засалены. Гимназическое начальство, потому что пригляделось или по своей беспечности, не видело ничего другого и не заботилось об исправлении ветхостей. Не так взглянул на них император Николай, когда он в 1834 году, проезжая Владимиром, посетил гимназию. Зоркий глаз его все сразу заметил, и он выразил полное свое неудовольствие директору и попечителю. Долго они дрожали в ожидании грозы, но гроза миновала. Пробужденные от сна гневным словом царя, они уже не дремали, когда ждали приезда его наследника. Все ветхости исправили, полы перестругали и сплотили, двери поновили, рамы также. Любо было взойти в классы; но любоваться пришлось не долго. В 1840 году марта 29 дня это величественное здание сгорело дотла по недосмотру».
По своему характеру гимназии бывали разные — но большей частью не особо либеральные, о чем свидетельствуют многочисленные воспоминания их выпускников. Известный литератор В. Тан-Богораз, учившийся в таганрогской гимназии, в частности, примечал: «Гимназия в сущности представляла арестантские роты особого рода. То был исправительный батальон, только с заменою палок и розог греческими и латинскими экстемпоралями».
Трудно поверить в столь категоричную характеристику, однако многие другие факты косвенно подтверждают сказанное Владимиром Германовичем. В частности, тезис, высказанный одним из ее директоров: «Гимназисты с первого взгляда должны обращать на себя внимание привлекательной строгостью своей внешности, мне неприятно в молодом человеке щегольство, но неряшливость и растрепанность еще более противны, а потому, чтобы сохранить середину, вы должны быть приличны. Я вас уверяю — это имеет большее значение, чем вы думаете».
Казалось бы, высказывание вполне логичное. Но вопрос в том, что именно считать «неряшливостью и растрепанностью». К примеру, когда гимназист Антоша Чехов, не замышляя ничего худого, пришел на занятия в клетчатых панталонах, господин директор коротко заявил:
— Чехов, будете в карцере!
Писатель Николай Лесков припоминал родную орловскую гимназию: «Духота всегда была страшная, и мы сидели решительно один на другом».
То есть стеснения были не только моральные, но и вполне физические тоже.
Представление об укладе русской провинциальной гимназии можно более или менее точно получить на примере все той же Рязани. До открытия гимназии главным образовательным учреждением там было народное училище. В нем на протяжении четырех лет преподавались основы математики, физики, механики, русского языка, чистописания, истории, географии, черчения, архитектуры и Закона Божия. Несмотря на ряд предметов, современным школам не присущих (например, архитектура или механика), для подготовки к университету этого объема не хватало. Требовались языки (мертвый латинский, а также живые немецкий с французским, но не английский — его вплоть до середины XX века преподавали только в отдельных столичных школах), философия, политэкономия, начала коммерции и более глубокие познания хотя бы в той же математике. Для этих целей гимназии и учреждались.
Открытие нового учебного заведения было крупным событием в жизни рязанского света. Торжества проходили в Дворянском собрании. «Стечение людей по поводу сего было необыкновенно велико», — вспоминал очевидец. Другой участник тех событий не без удовольствия писал: «Гражданский губернатор Дмитрий Семенович Шишков, в знак своего участия в сем торжестве, угощал в сей день почтеннейшую рязанскую публику обеденным столом более нежели на 60 кувертов».
Этим обедом закончилось радостное и беззаботное торжество. За ним наступили проблемы. В первую очередь они касались формирования собственно классов. Схема вышла непростая: ученики третьего и четвертого классов народного училища стали соответственно учениками первого и второго классов гимназии. Первоклассники народного училища отправились в приходское училище, а второклассники — в уездное. Все недовольства детей, а главное родителей, строжайше пресекались.
Однако главной проблемой было все же отсутствие в России гимназического опыта. Один учащийся начального периода существования гимназии (выпуск 1812 года) вспоминал: «Надобно сознаться, что в то время ученические мои знания, почерпнутые в гимназии, весьма были ограниченные… В оправдание замечу, что в гимназии обучение происходило крайне небрежно и никто не обращал внимания ни на успехи и поведение учеников, ни на педагогические способности учителей. Директором гимназии был прокурор, весьма редко классы посещавший».
Требовалось время для того, чтобы рязанцы освоили новый для страны вид образовательной деятельности.
Гимназический быт в те времена очень сильно отличался от современного школьного. Уроки продолжались с девяти утра и до полудня, затем — перерыв до двух часов, после чего — снова уроки, уже до пяти вечера. Экзамены были в конце каждого класса. При этом они обставлялись как этакие общегородские праздники — с помпой и в присутствии большого числа приглашенных.
Ответы требовались точные. К примеру, на вопрос: «Каков дух и содержание законов Ликурга и Солона?» — следовало отвечать: «Солон достопримечателен в истории мудрости. Он соорудил великолепный храм, издал законы мудрейшие, и народ в его царствие наслаждался полным счастием».
Попытка изменить в ответе хотя бы несколько слов могла быть приравнена к незнанию вопроса.
Неучам грозила перспектива в лучшем случае остаться на второй год, а в худшем — вообще спуститься на класс ниже, то есть из третьего класса перейти во второй. Зато за особенно блестящие ответы полагалась премия — в первую очередь, конечно, это были книги. Однако книги, мягко говоря, довольно неожиданные для казенного учреждения. Вот, к примеру, как один из гимназических выпускников, И. И. Янжул, писал о собственной награде: «В качестве отличного ученика с первого до последнего года пребывания в гимназии я получал ежегодно похвальные листы и так называемые «награды», т. е. книги в хороших переплетах, по постановлению гимназического совета и, вероятно, приобретаемые по рекомендации учителей. Дважды в числе этих книг в подарок от гимназии я, первый ученик, получил сочинения по истории революции Гарнье Паже, сначала по французской, другой раз — по итальянской… Такой выбор книг, вероятно, невозможный впоследствии, никого тогда (в середине XIX века. — А. М.)не удивил, и книги эти были мне торжественно вручены на акте чуть ли не из рук и с благословением рязанского архиепископа Смарагда».
По окончании церемоний награждения, как правило, устраивали ученический спектакль.
За исключением экзаменов, жизнь рязанских гимназистов была в основном приятной и спокойной.
К этому в первую очередь располагал уютный казаковский дом с его ближайшими окрестностями. Поэт Яков Полонский вспоминал об этом так. — «При гимназии было два двора: один большой квадратный двор, другой — задний, где я помню только какие-то сараи и ретирадные места. При входе на двор, направо, был задний фасад гимназии; прямо через двор двухэтажный деревянный флигель, где жил директор; налево длинная изба для сторожей, и в самом углу по диагонали стоял небольшой домик с двумя низенькими крыльцами под навесом. И этот домик мне особенно памятен. С одной стороны его, вдоль окон, шел небольшой цветник, а с другой (за квартирой учителя Ставрова) шел обрыв или холмистый берег, спускающийся к Лыбеди. Тут были разбросаны дорожки, кусты, клумбы и даже, как кажется, была небольшая беседка. Мне редко удавалось заходить в этот садик, и при этом я должен добавить, что и садик, и гористый берег, и все, что я видел, казалось мне в сильно преувеличенном виде: обширнее, выше, привольнее, чем на самом деле».
Другим достоинством было искреннее содружество членов различных социальных групп. Известный педагог Алексей Дмитриевич Галахов, также обучавшийся в этой гимназии, писал о ее ученическом составе: «На одних лавках с немногими дворянскими детьми сидели дети мещан, солдат, почтальонов, дворовых… Сословное различие моих товарищей обнаруживалось и в одежде, и в прическе: одни ходили в сюртуках и куртках, снимая зимнюю одежду в нижнем этаже дома, а другие зимой сидели в тулупах и фризовых шинелях, подпоясанных кушаком или ремнем. Прическа также не отличалась одноформенностью: многие стригли волосы в кружок, а иные вовсе не стригли их, как дьячки. Наконец, возраст был заметно неровный: наряду с девятилетними, десятилетними мальчиками сидели и здоровые и рослые ребята лет шестнадцати и семнадцати — сыновья лакеев, кучеров, сапожников».
При этом гимназическое общество как бы не ощущало всех этих различий. Полонский вспоминал: «Что касается до нас, учеников, то между нами не было никакого сословного антагонизма. Дворяне сходились с мещанскими и купеческими детьми, иногда дружились, и так как мальчики низших сословий, в особенности самые бедные, нередко отличались своею памятью и прилежанием, случалось, что беднейшие из них брали на время учебные книжки у дворянских сынков, а дворянские сынки ездили к ним в их домишки готовить уроки или готовиться к экзаменам. Товарищество, вообще, было недурное, хотя жалобу на товарища никто не считал чем-то вопиющим или достойным порицания. Помню, один из учеников зажилил у другого старинные серебряные часы. Как тот ни добивался от него возврата этих часов, ничего не добился и пожаловался инспектору Ляликову. На другой день часы были возвращены».
Словом, в гимназии существовал какой-то идеальный мир, состоящий из граждан демократичных, готовых оказывать друг другу поддержку, и при этом законопослушных. То есть во время конфликта не учиняющих несправедливый самосуд, а обращающихся к силе справедливого закона (к инспектору Ляликову, например). Однако же не все здесь было безмятежно. Тот же Галахов вспоминал: «Это пестрое общество, говоря правду, не могло похвалиться приличным держанием. До прихода учителя в классе стоял стон стоном от шума, возни и драк. Слова, не допускаемые в печати, так и сыпались со всех сторон. Нередко младший класс гуртом бился на кулачки со старшим. Бой происходил на площадке, разделяющей классы, и оканчивался, разумеется, побиением первоклассников. Однажды, я помню, какой-то бойкий школьник второго класса вызвался один поколотить всех учеников первого. Но он потерпел сильное поражение: толпа одолела самохвала, наградив его синяками под глаза».
Учителя и инспекторы старались бороться с подобными шалостями. Хотя так называемые телесные наказания (то есть порка) вскоре после основания гимназии были запрещены, старшее поколение не останавливалось перед подзатыльниками и трепанием за волосы. Но чаще ограничивались более гуманными репрессиями — стоянием, к примеру, на коленях или же лишением обеда.
Сам же характер тогдашнего гимназического образования, что называется, оставлял желать лучшего. Философ В. В. Розанов писал:
«У нас нет совсем мечты своей родины.
У греков она есть. Была у римлян. У евреев есть. У французов — «прекрасная Франция», у англичан — «старая Англия», у немцев — «наш старый Фриц».
Только у прошедшего русскую гимназию и университет — «проклятая Россия».
Как же не удивляться, что всякий русский с 16 лет пристает к партии «ниспровержения государственного строя»…
У нас слово «отечество» узнается одновременно со словом «проклятие»…
Я учился в костромской гимназии, и в 1 — м классе мы учили: «Я человек, хотя и маленький, но у меня 32 зуба и 24 ребра». Потом — позвонки.
Только доучившись до VI-го класса, я бы узнал, что «был Сусанин», какие-то стихи о котором мы (дома и на улице) распевали еще до поступления в гимназию:
…не видно ни зги!
…вскричали враги.
Но до VI-го класса (т. е. в Костроме) я не доучился. И очень многие гимназисты до VI-го класса не доходят: все они знают, что у человека «32 позвонка», и не знают, как Сусанин спас царскую семью.
Потом Симбирская гимназия (II и III классы) — и я не знал ничего о Симбирске, о Волге (только учили — «3600 верст», да и это в IV классе). Не знал, куда и как протекает прелестная местная речка, любимица горожан — Свияга.
Потом Нижегородская гимназия. Там мне ставили двойки по латыни, и я увлекался Боклем: Бокль был подобен «по гордости и славе» с Вавилоном, а те, свои князья, — скучные мещане «нашего закоулка».
Я до тошноты ненавидел «Минина и Пожарского» — и, собственно, за то, что они не написали ни одной великой книги вроде «Истории цивилизации в Англии».
Потом университет. «У них была реформация, а у нас нечесаный поп Аввакум». Там — римляне, у русских же — Чичиковы.
Как не взять бомбу; как не примкнуть к партии «ниспровержения существующего строя»?
В основе просто: учась в Симбирске — ничего о Свияге, о городе, о родных (тамошних) поэтах — Аксаковых, Карамзине, Языкове; о Волге — там уже прекрасной и великой.
Учась в Костроме — не знал, что это имя — еще имя языческой богини; ничего — об Ипатьевском монастыре. О чудотворном образе (местной) Федоровской Божией Матери — ничего.
Учась в Нижнем — ничего о «Новгороде низовые земли», о «Макарии, откуда ярмарка», об Унже (река) и ее староверах.
С 10 лет, как какое-то Небо и Вера, и Религия:
«Я человек, хотя и маленький, но у меня 24 ребра и 32 зуба» или наоборот, черт бы их брал…
Представьте, как если бы годовалому ребенку вместо материнской груди давали, «для скорейшего ознакомления с географией», — кокосового молока, а девочке десяти лет надевали бы французские фижмы, тоже для ознакомления с французской промышленностью и художеством. «Моим детям нет еще одиннадцати лет, но они уже знают историю и географию».
И в 15 лет эти дети — мертвые старички».
А после Розанов сам сделался преподавателем — в городе Брянске. И сокрушался — в городе ну совершенно не читают Пушкина, более того, его нигде не продают! Розанов обратился в Москву, но из Первопрестольной ответили, что Александр Сергеевич не продается и там «за полным отсутствием спроса». Розанов в этом винил модных в то время литераторов, которые якобы сговорились, чтобы весьма своеобразным способом одержать верх над великим поэтом: «Как же сделать? Встретить его тупым рылом. Захрюкать. Царя слова нельзя победить словом, но хрюканьем можно…
Так «судьба» и вывела против него Писарева. Писарева, Добролюбова и Чернышевского. Три рыла поднялись к нему и захрюкали.
Не для житейского волненья,
Ни для того, ни для сего.
— Хрю! Хрю!
— Хрю.
— Еще хрю.
И пусть у гробового входа.
— Хрю.
— Хрю! Хрю!
И Пушкин угас».
Да, Розанову, прошедшему сквозь костромское ученичество, самому учительствовать было далеко не сладко.
И все-таки гимназии разнились. В первую очередь это зависело, конечно, от директора. Именно он набирал коллектив и задавал общий настрой. Упомянутый уже Миловский, в частности, описывал директора владимирской гимназии: «Директором гимназии был Калайдович — человек старых времен, обленившийся к интересам. При мне он не долго был, его уволили без всякого со стороны его прошения… На место Калайдовича поступил Озеров — гордый барич, ночи проводил в клубе за картами, а дни спал, в гимназию заглядывал один раз в неделю».
И вот результат: «Гимназия ничего не дает. Она только учит, предоставляя каждому употребить свое знание по своему усмотрению. Поэтому большая часть воспитанников, проучившись до 5-го класса, спешит занять место писца в какой-нибудь канцелярии или приняться за аршин в отцовской лавке. А как всегда и везде людей, желающих приобрести прочное образование без отношения к выгодам жизни, а действительно по любви к науке, мало, то до 7-го класса доходило очень мало воспитанников. Строгости касательно учителей в гимназии больше, чем в семинарии. Там иногда по получасу, а иногда и более мы прохаживались за Богородской церковью или в класс приходили поздно. Здесь этого сделать нельзя, а также пропускать классы. Инспектор непрестанно ходит по коридору и посматривает в классы через стекольчатые двери — не задремал ли какой-нибудь наставник; но касательно учеников строгости меньше. Им дано больше свободы, чем в семинарии, оттого они развязаннее, смелее в обращении даже со своими учителями, которых они вовсе не боятся. Нельзя сказать, чтобы к ним и уважения не имели; ежели и оказывали неуважение, то разве тем, которые не умели внушать его, как мой почтенный предшественник. Он, узнавши, что я хочу занять его место, покачал головой и предрек мне много неприятностей от сорванцов-гимназистов. Действительно, они много досаждали бедному старцу, не слушались его, подтрунивали над ним, только что верхом не ездили. Сначала и я заметил некоторые проделки, но, благодарение Богу, очень скоро поставил ребят в должные границы, не прибегая к пособию начальства; иных твердостью, иных ласкою, а больше старанием, чтобы уроки имели занимательность».
Напомним: господин Миловский был во Владимире преподавателем Закона Божия.
Яркой в своем роде личностью был директор симбирской гимназии, некто Вишневский, прозванный за жиденькую седоватую бородку Сивым. Этот деятель даже попал в поэму Д. Минаева «Губернская фотография», в которой автор «представлял» самых характерных жителей города:
А вот Вишневский, точно старый
Педагогический нарост,
И всею проклятый Самарой
Бюрократический прохвост.
Занятна и череда директоров рязанской гимназии. Первым директором автоматически сделался Андрей Иванович Толстой, ранее возглавлявший народное училище. Затем директора менялись, притом довольно шустро. Промелькнул, например, некто Воскресенский. О нем остались следующие воспоминания: «Директор гимназии редко бывал в трезвом состоянии, почему мы и зрели его лик раза два в год, не больше: перед началом учения, в августе, и по окончании его, в конце июня. В оба раза он являлся как важная особа, давал нам строгие наставления, после которых, не знаю для чего, грозил нам пальцем. Редко видя его, мы не могли к нему присмотреться, как лисица ко льву, и потому очень боялись его».
Боялись конечно же зря. Ведь Воскресенский, очевидно, очень мало интересовался жизнью гимназистов, а значит, не представлял вреда ни для учеников, ни для учителей. При таком руководителе в гимназии вполне могла начаться этакая демократическая вольница. Она еще больше усилилась при следующем шефе, полковнике в отставке Иване Михайловиче Татаринове. Сам он был масон, а супруга его, знаменитая в свое время Екатерина Филипповна, жила в Петербурге, где возглавляла секту «русских квакеров». Квакеры собирались в Михайловском замке (им негласно покровительствовал император Александр), пели псалмы, исполняли свои ритуальные танцы, входили в мистический транс, не гнушались пророчествовать.
Понятно, что директора Татаринова трудно было упрекнуть в консерватизме. К тому же и руководителем он был довольно дельным. А. Д. Галахов вспоминал: «Директорство Татаринова принесло много пользы. Он сразу поднял гимназию во мнении рязанского общества, потому что принялся за дело с охотой и любовью. Гимназисты, для которых прежний директор был своего рода мифом, ежедневно видели нового в классе выслушивающим уроки учителей и ответы учеников… Много значило и то обстоятельство, что Татаринов по своему состоянию, чину, образованию и петербургским связям стоял наряду с губернской знатью… Дворянство не боялось уже отдавать своих детей в гимназию и относилось уважительнее к образованию, в ней получаемому. Сообразуясь с потребностью времени, Татаринов ввел частные уроки танцев для желающих, с платою по 25 рублей в год, пригласив отличного учителя, итальянца Коломбо».
В 1927 году Татаринова заменил другой военнослужащий, гвардии штабс-капитан Николай Николаевич Семенов, лично знакомый с Николаем I. Кстати, сам император, когда, будучи проездом в городе, зашел в гимназию, чрезвычайно удивился новому поприщу Николая Николаевича.
— Ба! — воскликнул царь. — И ты, Семенов, попал в ученые!
Семенов также отличался некоторым вольнодумством. Говорили, что ратное поприще он оставил вследствие событий декабря 1825 года — вроде бы Николай Николаевич как-то был связан с восставшими, однако не настолько сильно, чтобы отправиться на Нерчинские рудники.
Затем был Федор Шиллинг, сильно отличавшийся от своих более демократических предшественников. Именно при нем в российских гимназиях отменили телесные наказания, что очень огорчило Федора Ивановича. Он выступил перед гимназистами со скорбной речью:
— До сих пор вас секли за ваши вины из-за вашей же пользы, чтобы сделать из вас прилежных и знающих людей, но теперь начальству угодно, написали мне из Петербурга, чтобы телесное наказание, т. е. сечение, больше не применялось. Но не думайте, что ваши вины останутся ненаказанными: виновные в дурном поведении и учении, как и прежде, будут заключаться в карцеры и лишаться обедов и отпусков.
Зато при Шиллинге значительно усовершенствовалась хозяйственная часть гимназической жизни.
Чем не «История одного города» г-на Щедрина, только в гимназических рамках?
Директором тверской гимназии был некоторое время писатель Иван Лажечников, автор исторических романов «Ледяной дом» и «Последний новик». Впрочем, горожане его знали в первую очередь не как писателя, а как светского человека. Вот одно из воспоминаний: «Зимой мы поехали погостить к отцу в Тверь. Однажды на бале в благородном собрании я заметила в толпе человека невысокого роста, с игривыми чертами лица, выражавшими детское простосердечие и яркий юмор. Небольшие глаза его, смотревшие наблюдательно, как бы улыбались шутливо: над высоким лбом был приподнят вверх целый лес волос с проседью…
— Кто это такой? — спросила я одну даму, указывая на него.
— Иван Иванович Лажечников, — отвечала она, — директор гимназии».
Впоследствии Лажечников «пошел на повышение» и вступил в должность вице-губернатора Твери.
Самым же колоритным из директоров гимназий был, видимо, Федор Керенский, отец будущего председателя Временного правительства. В 1879 году «Симбирские губернские ведомости» сообщали: «В Симбирск прибыл 4 июня новый директор классической гимназии Федор Михайлович Керенский, известный начальству Казанского учебного округа как отличный педагог. С приездом нового директора можно надеяться, что для Симбирской гимназии настанет новая жизнь и лучшая педагогическая деятельность, а вместе с этим изменится незавидная репутация в учебном деле, которой гимназия пользовалась в Министерстве народного просвещения».
Керенский сменил всем надоевшего г-на Вишневского и сразу произвел на окружающих преблагоприятнейшее впечатление. Один из современников писал: «В 1879 году директором гимназии был назначен, сменив дореформенного одряхлевшего «генерала» Вишневского, Федор Михайлович… Наш молодой директор внес первую освежающую струю в затхлую атмосферу симбирского рассадника «классического» просвещения. Это была, действительно, «новая метла» и притом — метла, вознамерившаяся «чисто мести»… Весь этот человек — олицетворенная энергия, ходячий труд, негаснущая лампада перед иконою взятого им на свои могучие плечи ответственного дела».
Другой же современник вспоминал: «Федор Михайлович благодаря своей исключительной энергии быстро стал все улучшать и подтягивать. Он был директором активным, во все вникавшим, за всем лично наблюдавшим… Образованный и умный, он являлся вместе с тем исключительным по своим способностям педагогом. Прекрасно владел русской речью, любил родную литературу, причем система преподавания его была совершенно необычная. Свои уроки по словесности он превращал в исключительно интересные часы, во время которых мы с захватывающим вниманием заслушивались своим лектором… Благодаря подобному способу живого преподавания мы сами настолько заинтересовались предметом русской словесности, что многие из нас не ограничивались гимназическими учебниками, а в свободное время дополнительно читали по рекомендации того же Федора Михайловича все, относящееся к русской словесности. Девизом его во всем было — «Меньше слов, больше мысли»».
А третий писал: «Года за 2–3 до моего окончания курса был переведен из Вятской гимназии в Симбирскую новый директор Ф. М. Керенский. Высокого роста, немного полный, с открытым симпатичным лицом, сразу произвел приятное впечатление на воспитанников. Преподавал он русскую словесность. Быстро познакомил нас как с древней, так и новой литературой. Особенное внимание обращал Федор Михайлович на исполнение домашних сочинений; обязательно требовал при исполнении заданных тем пользоваться литературными источниками, что очень важно было для развития учеников. Как чтец Ф. М. Керенский был замечательный; до сих пор осталось в памяти его выразительное, отчетливое чтение, особенно из древней русской литературы, как например былин».
Сам же Керенский излагал свою «методику» довольно просто: «Словом и примером наставники и воспитатели стараются развить в воспитанниках благородные стремления, в силу коих в их будущей деятельности выразились бы — беззаветная любовь к Государю и Отечеству, почтение к начальствующим и старшим, трудолюбие, правдивость, вежливость, скромность, благопристойность, добрые отношения к товарищам, уважение к чужой собственности и другие похвальные качества».
Впрочем, были у него и настоящие «ноу-хау». Он, к примеру, разъяснял учителям: «Домашние письменные работы назначать посильные для учеников менее даровитых и менее успевающих, чтобы они, не затрудняясь самостоятельным исполнением задач, достигали лучших успехов, при этом не назначать ученикам одного класса для подачи в назначенный день более одного домашнего упражнения; для лучшего уравновешивания домашних и классных занятий не иметь в один день в одном и том же классе более одного письменного классного упражнения; обращать, как было и прежде, особое внимание на учеников менее даровитых и менее прилежных и частым спрашиванием доводить их до усвоения уроков».
Кстати, Керенский не был склонен к завышению оценок Наоборот, получить у него «отлично» было делом очень даже непростым.
Помимо всего прочего, Федор Михайлович заботился о бытовых условиях воспитанников. Даже гимназическое здание при нем расширилось — стараниями нового директора удалось «сделать такой же пристрой, как и сама гимназия, к зданию с восточной стороны и переделать старое помещение, дабы придать постройке солидность и удобство».
Человеческие качества Керенского также вызывали уважение. В общении он был весьма приятен, и его коллега И. Я. Яковлев свидетельствовал: «Вот какую характеристику могу сделать Керенскому, отцу, которого я знал близко. Способный. Образованный. Отлично знающий русскую литературу. Хороший рассказчик, обладавший даром слова».
В 1881 году у Федора Михайловича возникло прибавление в семействе — появился на свет его сын Александр. Именно благодаря его воспоминаниям можно себе представить, как жила семья директора Керенского (а его казенная квартира располагалась в том же здании гимназии): «Длинный коридор делил наш дом надвое — на мир взрослых и мир детей. Воспитанием двух старших сестер, которые посещали среднюю школу, занималась гувернантка-француженка. Младшие же дети были отданы на попечение няни, Екатерины Сергеевны Сучковой. В детстве она была крепостной и не научилась грамоте. Обязанности ее были такими же, как и у всякой няни: она будила нас утром, одевала, кормила, водила на прогулку, играла с нами… Перед сном она рассказывала нам какую-нибудь сказку, а когда мы подросли, вспоминала порой дни своего крепостного детства. Она и жила с нами в нашей просторной детской. Ее угол был любовно украшен иконами, и поздними вечерами слабый свет лампадки, которую она всегда зажигала, отражался на аскетических ликах особенно почитаемых ею святых».
Отец практически все время посвящал работе, мать же занималась воспитанием детей: «После утренней прогулки с няней мама часто звала нас в свою комнату. Повторять приглашение дважды никогда не требовалось. Мы знали, что мама будет читать нам или рассказывать разные истории, а мы будем слушать, уютно примостившись у ее колен. Она читала не только сказки, но и стихи, былины, а также книги по русской истории. Эти утренние чтения приучили нас не только слушать, но и читать. Не помню, когда мать начала читать нам «Евангелие». Да и чтения эти не носили характера религиозного воспитания, поскольку мать никогда не стремилась вбивать в наши головы религиозные догмы. Она просто читала и рассказывала нам о жизни и заповедях Иисуса Христа».
В 1889 году Керенский получил новое назначение. Он, что называется, пошел на повышение — назначен был главным инспектором училищ Туркестанского края. Его сын Александр об этом писал: «Утром в день отъезда нас посетили самые близкие друзья, чтобы попрощаться, как это водится на Руси, вместе посидеть и помолиться перед дорогой. Затем все поднялись, перекрестились, обнялись и отправились на речной причал. У всех стояли в глазах слезы, и мы, дети, взволнованные до глубины души, чувствовали, что происходит что-то необратимое. На причале нас поджидала толпа знакомых. Наконец прозвучал пронзительный гудок парохода, сказаны последние отчаянные слова прощания, подняты на борт сходни. Застучали по воде колеса, и люди на берегу закричали и замахали белыми носовыми платками. Еще один гудок, и Симбирск, где я провел счастливейшие годы своей жизни, начал постепенно удаляться, становясь частью далекого прошлого».
Так закончился симбирский период жизни семьи Керенских. И блестящее десятилетие жизни симбирской гимназии тоже закончилось.
Разумеется, директор не имел возможности подобрать для себя идеальный коллектив. В гимназии оказывались самые разнообразные преподаватели. Оно и к лучшему — ведь в результате сложился уникальный тип российского провинциального учителя, который даже типом-то не назовешь — настолько он был разнообразен.
К примеру, протоиерей рыбинского собора Иосиф Ширяев преподавал по совместительству Закон Божий в гимназии. Один из его воспитанников вспоминал: «Это был очень умный и очень сердечный человек. Гимназисты его любили, вероятно, потому, что он сам очень любил детей. Я хорошо помню, как все мы, малыши, жались к нему, когда он выходил из класса, и хором кричали: «Отец протоиерей (в гимназии уже была принята эта новая форма — протоиерей вместо протопопа), благословите!» Высокий и красивый, с размашистыми быстрыми движениями, он легко касался наших голов школьным журналом, приводя всех и каждого в умиление. Его выражения: «Жужелица!», «Шалите, да потихоньку» — запали нам всем в сердце и, конечно, формировали в добрую положительную сторону наше юное создание. Отец Иосиф принципиально не ставил ни четверок, ни тем более троек по Закону Божьему. В его представлении низкий балл по Закону Божиему был предосудителен в нравственном смысле и для учеников, и для преподавателя. Пять с двумя минусами — вот крайняя грань, до которой спускался этот незабвенный наш учитель, праведник русской земли, на которых она держалась стойко и нерушимо».
Еще один яркий законник служил в таганрогской гимназии — отец Федор Покровский. Его уроки далеко не ограничивались дисциплинами духовными. Он имел смелость обсуждать с учениками Пушкина, Шекспира, Гёте. Именно господин Покровский и придумал для Антона Павловича псевдоним «Антоша Чехонте». Правда, он не ведал, что придумывает псевдоним — просто, вызывая гимназиста Чехова к доске, он шутки ради провозглашал по слогам и отчетливо:
— Че-хон-те!
Отец Федор мало походил на батюшку. Впрочем, не без объективных причин — в молодости он был полковым священником, притом служившим на передовой.
— Как поживает поп Покровский? — спрашивал впоследствии писатель Чехов. — Еще не поступил в гусары?
Один из преподавателей астраханской гимназии увлекался музыкой и изобрел довольно необычный музыкальный инструмент — бумажную трубу. По утверждению автора, подобная труба была способна заменить четыре медные. Изобретение направили в Санкт-Петербург, в Министерство народного просвещения, откуда в скором времени пришло такое заключение: «По испытании доставленных в Министерство 12 бумажных труб, изобретенных учителем музыки Добровольским, оказалось, что трубы сии, употребляемы в роговой музыке с большим уменьшением людей, но при этом имеют то неудобство, что при игре на них оне от воздуха отсыревают, а потому и верного тона сохранить не могут. Награды заслуживает, а как семь лет учит бесплатно, то поощрить его жалованьем, и он не оставит продолжать усердно свою службу и печатание литографическим способом музыкального журнала, которое принести может пользу».
Увы, спустя четыре года Добровольский вместо жалованья получил отставку — «как чиновник, вовсе для гимназии не нужный».
Выдающимися личностями были и преподаватели гимназии симбирской. Взять, к примеру, латиниста Берниковского. Тайный советник Л. Лебедев (выпускник той же гимназии) о нем вспоминал: «Питомец некогда знаменитого Виленского университета, поляк и католик, за патриотически-польские юношеские увлечения в числе других был выслан из Западного края, попал в Казань, где преподавал в университете всеобщую историю, а потом, после польского восстания из Казани был отправлен в Вятку. О Берниковском в «Былом и думах» упоминает Герцен как об ученом-ориенталисте, друге Мицкевича и Ковалевского. Из Вятки Берниковский перешел в Симбирскую гимназию, где был последовательно и долго учителем латинского языка, инспектором и директором. Берниковский умел, сохраняя импонирующее значение как по отношению к ученикам, так и к учителям, быть постоянно в живом общении с ними и пользовался уважением в обществе. Он был разнообразно образованный человек, что видно уже из того, что он мог быть и ориенталистом, и учителем французского и немецкого языков и даже преподавал в университете всеобщую историю».
Тот же чиновник вспоминал и о другом преподавателе — о Николае Гончарове, брате знаменитого писателя: «Николай Александрович получил прекрасное образование, знал отлично французский, немецкий и английский языки. В то же время это был человек с широким добрым сердцем и гуманный… Гимназисты невольно усваивали от него благородство чувствований и мягкость отношений ко всем и ко всему».
Порой не меньшей популярностью пользовались технари. Другой выпускник, И. Цветков, восторгался: «В. Н. Панов пользовался всеобщим уважением и учителей, и учеников. Это был человек выдающегося ума и образования. При отсутствии физических инструментов он ухитрялся прекрасно преподавать экспериментальную физику и сделать ее интересной для своих учеников. Но, кажется, самым выдающимся педагогом того времени следует признать Н. В. Гине, преподававшего алгебру, геометрию и тригонометрию. Он излагал математические истины необыкновенно просто, ясно, понятно даже для самого ленивого ума; говорил не торопясь, редко и необыкновенно изящно, словом, это был артист в своем роде».
Впрочем, для того чтобы понравиться учащимся, вовсе не нужно было отличаться выдающимся преподавательским даром. В частности, преподаватель латыни С. М. Чугунов снискал популярность совсем за другое — за свою глухоту.
— Какой падеж? — строго спрашивал строгий учитель.
— И-и-ительный, — отвечал ученик.
— Да, точно. Винительный, — соглашался учитель. И ставил вполне положительный балл.
В саратовской гимназии на протяжении двух лет учительствовал молодой Н. Чернышевский. Воспоминания современников говорят отнюдь не в пользу Николая Гавриловича: «Его бледное лицо, тихий пискливый голос, близорукость, сильно белокурые волосы, сутуловатость, большие шаги и неловкие манеры, — вообще вся его наружность показалась ученикам очень смешною, почему они стали между собою посмеиваться над ним».
Однако Чернышевский подкупил своих учеников манерой поведения. Он, во-первых, говорил им «вы».
Во-вторых, сидел не за учительским столом, на возвышении, а прямо перед передними партами. В-третьих, пренебрегал традиционными учебниками, а вместо этого читал стихи Жуковского и Пушкина, и вообще старался держать атмосферу доверительную, неформальную.
— Какую свободу допускает у меня Чернышевский! — возмущался директор гимназии. — Он говорит ученикам о вреде крепостного права. Это вольнодумство и вольтерьянство! В Камчатку упекут меня за него!
Однако Мейера никто в Камчатку не упек — упекли самого Николая Гавриловича, хотя и гораздо позже.
По неписаному правилу крепче и надежнее запоминались не хорошие преподаватели, а монстры, например преподаватель таганрожской гимназии Иван Урбан. О нем повествовал краевед П. Филерский: «Преподавателем хорошим И. О. Урбан быть не мог уже хотя бы потому что по-русски говорил очень уж плохо, дополнял слова ужимками, подмигиванием, делающими его речь подчас довольно смешной, но предмет свой он знал и письменно русской речью владел прекрасно. Преподавая латинский и греческий языки, он как бы обязанностью своей поставил отыскивать молодых людей политически неблагонадежных и так как он обладал даром понимать ученика, то почти всегда угадывал и преследовал уже беспощадно. Результатом таких отношений был взрыв его квартиры. Взрывом была повреждена парадная дверь, и зонтик над нею был сброшен. Грохот от взрыва был слышен кварталов за десять и более. Смятение в городе произошло огромное. Потерпевший дал телеграмму нескольким министрам о том, что анархисты хотят его убить, и просил судьбу его детей повернуть к стопам Государя. Началось следствие. Гимназия со своей стороны старалась узнать, не учащиеся ли это. Все розыски окончились ничем, по-видимому гимназисты не участвовали, так на этом и решили, начальство успокоилось».
Трагической фигурой был владимирский преподаватель, господин Небаба. «Законник» Миловский о нем вспоминал: «Один из учителей был малоросс Небаба-Охриновский. Раз он поздно идет мимо гауптвахты, часовой окликает: «Кто идет?» и слышит в ответ: «Небаба!» «Да я вижу, что ты не баба, говори толком, кто вдет?» Ответ тот же: «Небаба». Солдат поднял тревогу, выскочил караул, схватили мнимого озорника и на гауптвахту. Там офицер тотчас узнал арестанта. Наутро весь город смеялся над этим курьезным недоразумением. Этот бедный Небаба любил заниматься ботаникой, был довольно странен в обращении, женился и через год после свадьбы впал в меланхолию и кончил жизнь самоубийством. В чистый понедельник во время заутрени, шагах в тридцати от Вознесенской церкви… он выпалил себе в рот ружейный заряд. Проходивший от заутрени мещанин, запыхавшись, прибежал ко мне сказать, что какой-то барин лежит в переулке убитый. Я тотчас узнал своего товарища. Картина страшная, и теперь она будто перед моими глазами: человек молодой, с которым я вчера виделся и говорил, лежит с раздробленной челюстью, из которой струится кровь. В лице, обрызганном кровью, заметно какое-то судорожное движение. Я это принял за признак жизни и думал пособить несчастному с помощью мещанина, поднял на ноги лекаря, полицию, инспектора гимназии, но было уже поздно».
Разумеется, эта история имела резонанс.
Хотя случались и педагогические коллективы, в которых все дурное было нормой и казалось чуть ли не обязательным условием принятия в тот коллектив. Так было, к примеру, в Смоленске. Гимназический инспектор П. Д. Шестаков писал: «Педагогический персонал, за немногим исключением, состоял из лиц, сильно подверженных известному российскому недугу: пили не только преподаватели, но и лица, стоявшие во главе учебного заведения, даже сам директор «страдал запоем», на квартирах некоторых учителей и даже в доме благородного гимназического пансиона в квартире инспектора происходили «афинские вечера», на которых учителя пировали и плясали со своими гетерами… Воспитанников же, подглядывавших, что делается на квартире у инспектора и в каких более чем откровенных костюмах там танцуют их господа наставники, любитель «афинских вечеров» таскал за волосы и драл розгами. Эти наказания, конечно, ни к какому результату не приводили».
Это подтверждал и Николай Пржевальский, знаменитый путешественник, которому пришлось учиться в той гимназии: «Подбор учителей, за немногим исключением, был невозможный: они пьяные приходили в класс, бранились с учениками, позволяли себе таскать их за волосы… Вообще вся тогдашняя система воспитания состояла из заучивания и зубрения от такого-то до такого-то слова».
Мало того — в гимназии Смоленска осела странная педагогическая чешская диаспора. Об этом писал Николай Энгельгардт: «В гимназии властвовала колония чехов… Преподавание их было совершенно чуждо античной красоте, идеям гуманизма, и состояло в том, что мы зубрили переводы».
Словом, смоленским гимназистам крупно не повезло.
Но главными героями гимназий были, ясное дело, сами гимназисты. Это ради них строились здания, закупались учебные пособия (скелеты, глобусы, гербарии), назначался директор, набирался штат учителей, эти учителя ходили на работу, самоутверждались там по мере своих сил. А что же сами дети? Радовались своей участи? Или наоборот?
Н. Русанов, житель города Орла, вспоминал: «Быть гимназистом — эта мысль мне очень улыбалась, и я с наслаждением прислушивался к разговорам старших о том, как я в мундирчике буду ходить в белый многооконный дом, помещавшийся рядом с думой, куда отец ездил сначала «магистратом», а потом по новому городскому положению — гласным».
В результате Русанов стал революционером-народником. А мечты учеников вдребезги разбивались о гимназический уклад: «Гимназист второго класса живет в Калуге с сестрой и кузиной, на Никольской, недалеко от гимназии, огромного кораблевидного дома, одним боком выходящего на Никитинскую, другим на Никольскую. Каждый день, кроме воскресенья, таскается туда одиннадцатилетний гражданин в шинели чуть ли не до пят (ранец за спиной), разные премудрости классические… — древние прологи — с покорной ненавистью зубрит как стихи… Дома ждали уроки на завтра, все скучное и ненужное, но неизбежное. Айв убогой жизни есть согревающее: милая сестра, милая кузина — все прошлое, все ушедшее, но действительно бывшее, сейчас в душе живущее. Любовь все согревает».
Это — один из очерков Бориса Зайцева, явно автобиографический.
А вот еще одно произведение Зайцева: «Бежать, дрожать перед латинистом, перед надзирателями, директором, инспектором, дышать пыльным воздухом класса, есть сухой бутерброд на перемене, думать, пройдет письменная задача, ждать грубости… Бедная жизнь, серая, проклятая, что может она взрастить?»
Писатель учился в калужской гимназии.
В симбирской гимназии обучался Василий Васильевич Розанов. Незадолго до этого его старший брат Николай, будучи преподавателем симбирской гимназии, не поладил с директором и подал в отставку. Естественно, «бюрократический прохвост» при случае старался навредить ни в чем не виноватому Розанову-младшему. Любая, даже самая пустейшая оплошность возводилась мстительным директором в ранг преступления, притом тягчайшего.
— Все бегают, — сетовал будущий мыслитель, — а грозят исключить меня одного.
Сам инспектор гимназии говорил юному Васеньке: «Вы должны держать себя в самом деле осторожнее, как можно осторожнее, так как к вам могут придраться, преувеличить вину или не так представить поступок и в самом деле исключить».
Розанов писал: «Сущее дитя до этого испытания, я вдруг воззрился вокруг и различил, что вокруг не просто бегающие товарищи, папаша с мамашей и братцы с сестрицами, не соседи и хозяева, а «враги и невраги», «добрые и злые», «хитрые и прямодушные». Целые категории новых понятий. Не ребенок этого не поймет: это доступно только понять ребенку, пережившему такое же. «Нравственный мир» потрясся, и из него начал расти другой нравственный мир, горький, озлобленный, насмешливый».
А еще раньше Розановы жили в Костроме. С гимназией и там не складывалось. Будущий философ писал брату Николаю: «Я, брат, учусь плохо, но на это есть свои причины: во-первых, что у меня нет трех немецких книг… Священную историю Нового Завета тоже мне недавно дал товарищ… нет Детского мира… Географию мне мамаша купила тогда, когда уже у нас учили Африку… Атласа тоже нет, да еще зоологии нет… Так вот, Коля, и учись, как знаешь! Да вот еще я совсем не понимаю латынь и математику, но ты в этом меня не вини, Коля, это потому, что я пропустил бездну уроков, даже и теперь не хожу в гимназию, а сижу дома, к товарищам ходить тоже нельзя; потому что я не хожу в гимназию, так и к товарищам оттого, что у меня нет пинджака, да и брюки совсем развалились, а не хожу я с четвертой недели великого поста, да, я думаю, раньше фоминой недели мне и не сошьют пинджака, потому что не из чего. Так вот, Коля, я пропустил много уроков, прихожу в гимназию, смотрю уж, у нас учат не то, что следует, дело плохо, стараюсь догонять; учу то, что проходили без меня, да нет, уж дело-то неладно. Без учительского объяснения и в голову не лезет.
Итак, Коля, я делаю тебе тягостное для меня признанье в том, что я учусь плохо, но делаю это признание именно только любя тебя и потому что не хочу от тебя ничего скрывать, по крайней мере про себя. Больше мне про себя нечего писать, обыкновенно похож сам на себя, вырос и похудел, как говорят глупые люди, не понимая сами того, что не только человек, но и животное растет».
Но большая часть гимназистов, разумеется, не рефлексировала, развлекалась, как умела. Краевед Н. Забелин писал: «Меня приняли в первый класс Тверской классической гимназии… О гимназических «традициях» знал от старших братьев… Знал об «анафеме» некоторым учителям. Ее сочинили в 1906 году мой брат Василий, его друзья Вадим Колосов и Александр Номеров. «Попине толстопузому, за речи иезуитские к союзу русских близкие «анафеме» сугубые стократно повторяема». «Бульдогу злому Шпееру (учитель математики) — анафема». «А юноше Платонову (учитель физики), всегда в задачах врущему, «анафема» не надобна». Знал я и о «коготь, локоть и три волосинки». Этой процедуры мне не пришлось избежать. Как и всякому новичку попало от старшеклассников и «когтем», и «локтем», и были «изъяты» три волосинки из головы».
Дети издевались друг над другом, а заодно выдумывали специальные розыгрыши для «любимых» наставников. Вот, например, отрывок из воспоминаний одного ученика: «Идет урок, допустим, Крамсакова или Овсянникова, прозвище которого среди учеников было «козел». На уроке шум, жужжание, шарканье ногами, усиленный кашель, музыкальная игра на поломанных перьях — обычные шалости. Вдруг открывается в класс дверь и раздается замогильный голос: «китайский мандарин» или «козел, мэ», смотря по преподавателю! Слышна беготня по коридору, ученики выскакивают из-за парт, с топаньем и криком кидаются к двери, затем по коридору, якобы с целью изловить виновника. Преподаватель гонится за учениками с криком «Назад! Назад!». Тут ему на помощь является помощник классного наставника Монтанруж или Вуков, помогают загнать учеников в класс и водворить порядок Ученики якобы с большим негодованием на нарушителя тишины и покоя, выражая громко угрозы «подожди, мол, попадешься нам», рассаживаются по местам, чтобы снова начать шалости».
И, разумеется, не обошлись без частушки-дразнилки упоминавшиеся чехи-учителя из смоленской гимназии:
Шадек, Марек, Мясопуст
Зацепилися за куст.
Простояли день да ночь —
Пришел Гобза им помочь.
А Крамарыч опоздал —
«Затым — кынечно» объяснял.
Все фамилии, ясное дело, подлинные.
И вместе с тем эти балбесы-шалуны могли писать проникновеннейшие сочинения. Вот, например, одно из них, выполненное орловским гимназистом Б. Холчевым, будущим священником. Называлось оно «Летние удовольствия»: «Одной из положительных сторон лета являются летние удовольствия. Эти удовольствия уже по одному тому, что человек оставляет душные и пыльные города с высокими домами, мощеными улицами, большими печалями и малыми радостями и ищет удовольствий среди полей, лесов, лугов; словом, проводит все время среди природы, матери человечества, — не только важны, но и ценны для человека… Гулять же мне приходилось большею частью одному; заберу себе книгу, завтрак, добреду по душистому полю до леса, а там или читаю в тени, или лягу на траву да прислушиваюсь, как деревья между собою разговаривают, как птицы перекликаются; гляжу на прозрачное синее небо, и нежная, приятная нега разольется по телу, и хочется, чтобы все и всегда было так прекрасно, чтобы везде была такая гармония, чтобы на душе всегда было так спокойно; хочется все любить, ласкать, все кругом кажется близким, понимающим меня, и угрюмые сосны с печальными березами глядят приветливее, будто и их оставили угрюмость и печаль; а кругом тишина летнего знойного дня».
Так и не каждый профессиональный писатель расскажет о лете.
Особенная тема — наказания. При гимназиях существовали карцеры, куда за всевозможные провинности на время — всего-навсего на несколько часов, все-таки дети — помещали гимназистов. Карцеры были безопасными, температура там поддерживалась та же, что и во всем здании гимназии, а ежели было прохладно, то не сильно. Другое дело — розги. Ими награждали особо отличившихся «смутьянов». И здесь уже вопрос морали, что называется, стоял ребром.
Вот, например, такая ситуация. Ученик смоленской гимназии, будущий известный скульптор Михаил Микешин дал пощечину своему соученику. За подлость. Что это была за подлость, к сожалению, история умалчивает, но сам факт подлости не оспаривается. Михаила Микешина приговаривают к розгам. Тот пишет отцу. Отец срочно прибывает в Смоленск, идет к директору гимназии и требует: «Что угодно, только не розги».
В результате получился компромисс. Розог не было, зато Микешина забрали из гимназии.
И подобные драмы случались нередко.
Высшей мерой наказания было, конечно, исключение. В частности, Иван Мичурин, будущий ученый, был исключен из рязанской гимназии «за непочтительность к начальству» — в сильный мороз не снял перед директором гимназии свой головной убор. Однако есть иная версия — якобы дядя будущего естествоиспытателя поссорился с гимназическим директором, который подло отыгрался на ни в чем не повинном племяннике.
Проводилась в гимназиях и своего рода внеклассная работа — как же без этого. Строжайшим образом регламентировалась жизнь гимназиста вне стен образовательного учреждения. Запрещалось посещать трактиры, увеселительные парки, синематографы, а в вечернее время — центральные улицы. Подчас запреты выглядели курьезно. Вот выдержка из памятки для гимназистов:
«1. На основании распоряжения г. министра народного просвещения от 14 июля 1879 г. вне дома каждый ученик обязан иметь всегда при себе настоящий билет, выданный за подписью начальника заведения с приложением казенной печати, и беспрекословно предъявлять его по требованию как чинов учебного ведомства, так и чинов полиции.
2. Вне дома ученики всегда обязаны быть в одежде установленной формы, и положенные для них полукафтаны и зимние блузы должны быть застегнуты на все пуговицы. В летнее время, приблизительно с 1 мая по 1 сентября, при теплой погоде и по желанию родителей, ученикам дозволяется носить парусиновые блузы с черным ременным кушаком, парусиновые брюки и белые фуражки с установленными буквами. Но и в летнее время ношение зимней формы не воспрещается; смешение же некоторых частей летней формы с принадлежностями зимней формы не дозволяется. Отправляясь для занятий в учебное заведение, а равно и возвращаясь из оного, ученики обязаны все классные принадлежности иметь в ранцах, которые должны носить не в руках, а непременно на плечах.
3. Платье должно быть содержимо в полной исправности и чистоте, а потому ученик всякий раз, прежде выхода из дома, должен тщательно осмотреться, всё ли на нем в надлежащем порядке, крепко ли, например, держатся на полукафтане пуговицы, не разорвано ли где платье, и все недостатки своего костюма исправить.
4. Ношение длинных волос, усов, бороды, а равно излишних украшений, не соответствующих форменной одежде, например колец, перстней, высоких воротничков рубашек, выставленных наружу часовых цепочек и проч., а также тросточек, хлыстов, палок, — воспрещается.
5. На улицах и во всех публичных местах ученики обязаны держать себя скромно, соблюдая порядок, благоприличие и вежливость и не причиняя никому никакого беспокойства.
6. Ученикам строжайше воспрещается посещать маскарады, клубы, биллиардные, так называемые пивные и другие тому подобные заведения.
7. Прогулка за черту города или за городские заставы, равно как посещение садов, находящихся вне городской черты, дозволяется лишь под условием надзора со стороны родителей или заступающих их место.
8. Хождение по улицам, тротуарам и садовым аллеям дозволяется летом до 9 часов, а зимой до 7 часов вечера, причем строго воспрещается хождение во всех этих местах гурьбой и вообще более чем по два в ряд».
Ну чем им тросточка помешала? Ведь не драться ею станет гимназист — так, пофорсить. Однако же само желание форсить воспринималось как порочное.
Случалось, что гимназию навещали знаменитые, влиятельные лица. Борис Зайцев, например, описывал визит в калужскую гимназию знаменитого батюшки Иоанна Кронштадтского: «В длиннейшем коридоре второго этажа нас выстроили рядами. Надзиратели обошли строй, обдернули кое-кому куртки, поправили пояса. В большие окна глядел серый зимний день. Мы сколько-то простояли так, потом внизу в швейцарской произошло движение.
— Приехал, приехал!
Через несколько минут по парадной лестнице, устланной красным ковром, мимо фикусов в кадках быстрой походкой подымался худенький священник в лиловой шелковой рясе, с большим наперсным крестом. За ним, слегка запыхавшись и с тем выражением, какое бывало у него пред инспектором учебного округа, шел директор. Учителя почтительно ждали наверху.
Священник на ходу благословлял встречных. Ему целовали руку. Подойдя к нам, он остановился, поднял золотой крест и высоким, пронзительным, довольно неприятным голосом сказал несколько слов. Я не помню их. Но отца Иоанна запомнил. Помню его подвижное, нервное лицо народного типа с голубыми, очень живыми и напряженными глазами. Разлетающиеся, не тяжелые, с проседью волосы. Ощущение острого, сухого огня. И малой весомости. Будто электрическая сила несла его. Руки всегда в движении, он ими много жестикулировал. Улыбка глаз добрая, но голос неприятный, и манера держаться несколько вызывающая.
Нас показывали ему, как выстроенный полк командиру корпуса. Он прошел по рядам очень быстро, прошуршал своей рясой, кое-кого потрепал по щеке, приласкал, кое-что спросил, несущественное. В памяти моей теперь представляется, что он как бы пролетел по шеренгам и унесся к новым людям, новым благословениям. Наверное, смутил, нарушил сонное бытие и духовенства нашего, и гимназического начальства, и нас, учеников. Так огромный электромагнит заставляет метаться и прыгать стрелки маленьких магнитиков.
Мы, гимназисты, были довольно сонные и забитые существа. Не могу сказать, чтобы приезд Иоанна Кронштадтского сильно вывел нас из летаргии. Но странное, как бы беспокойное ощущение осталось… Тишины в нем не было…
Смел, легок, дерзновенен… Отец Варсонофий видел его во сне так; он ведет его по лестнице, за облака. Было на ней несколько площадок, и он довел Варсонофия до одной, а сам устремился дальше, сказал: «Мне надо выше, я там живу», при этом стал быстро подниматься кверху.
Вот это ясно я вижу. По небесной лестнице поднимается он с тою же легкой быстротой, как и по лестнице калужской гимназии».
Не обходились без высоких визитеров многочисленные торжественные праздники и акты, столь любимые образовательным начальством. Один из современников писал, как проходили в 1911 году празднования в честь присвоения архангельской гимназии имени Ломоносова: «В гимназию собрались, кроме учащих и учащихся этой гимназии, ученицы женских гимназий со своим начальством. Вскоре изволили сюда прибыть на торжество г. Губернатор, представители от крестьян окрестных волостей — волостные старшины и именитые граждане. И едва ли гимназия видела в стенах своих такое пышное торжество, какое было 8 ноября в Ломоносовский юбилей. Этот знаменательный день навсегда запечатлеется в памяти всех присутствовавших на акте».
А в брошюре «Празднование 800-летия г. Рязани 20–22 сентября 1895 г.» сообщалось: «Утром 20-го воспитанники учебных заведений, явившиеся в классы, были обрадованы увольнением от занятий на три дня». Однако это «увольнение» сопровождалось новыми обязанностями. Например, такими: «Ильинская площадь, примыкающая к зданию присутственных мест, со всех сторон была оцеплена войсками, назначенными для поддержания порядка. Прибыли войска с тремя оркестрами музыки, пожарная команда в пешем строю, — и заняли места на площади. Одни за другими являлись ряды, попарно, учеников и учениц всех учебных заведений со своими воспитателями и занимали на площади назначенные им места».
Вот для чего понадобилась столь серьезная боеготовность с привлечением пожарных войск.
Сам губернатор обратился с воззванием к рязанскому юношеству:
— Поздравляю всех вас с высокознаменательным событием… Возблагодарим Всевышнего за проявленную милость Божию сохранением в течение стольких веков нашего родного города… Приложите все старание ваше к выработке воспитанием характерных черт рязанцев — сильной воли, прямоты, крепкой веры и любви к Царю и Родине, чтобы впоследствии с беззаветной преданностью к возлюбленному Монарху поработать дружно на пользу Рязанского края для славы Родины, вечно памятуя завет ваших предков.
Ученики с равнодушием слушали о перспективах, уготованных им городским руководством.
По окончании речи учащихся отвели в городскую управу, где вручили им конфеты и брошюры: «Сказание о святом Василии, первом епископе рязанском», «Святой Благоверный Князь рязанский, великомученик Роман Ольгович» и «Герои рязанские в 1237 году».
«Всех коробок конфет роздано 1046, а брошюр 4500», — отчитались организаторы празднества. А ученикам достался еще один незапланированный выходной.
Иной раз гимназистов «рекрутировали» для всяческих церемоний, происходивших вне стен альма-матер. Вот, например, воспоминание поэта М. М. Лазаревского о том, как городом Орлом для перезахоронения провозили гроб с телом Тараса Шевченко: «В Орле гроб встретили ученики гимназии; полковой хор играл похоронный марш, скомпонованный капельмейстером из песни «Не ходи, Грицю, на вечерицы!». Тело было с торжеством проведено за город».
Процветала самодеятельность. В архангельской гимназии читал свои ранние сказки юный Борис Шергин. Один из очевидцев вспоминал: «У него редкостный дар сказителя. Я впервые услышал его более полувека назад. Это было в Архангельске на одном из гимназических вечеров, какие устраивались обычно на святках.
В зале танцевали, толклись, как мошкара на болоте. Мне наскучила толкотня, и я побрел по комнатам, по классам, примыкавшим к залу. Попал не то в канцелярию, не то в учительскую. В углу сидел круглолицый румяный паренек и что-то рассказывал. Вокруг него сидели, придвинувшись вплотную, человек двадцать и слушали, глядя ему в рот. Я вошел, чтобы послушать, о чем идет речь, думал: побуду минутку-другую — и уйду. Но не ушел, а застрял основательно и надолго.
Шергин говорил сказку о Кирике, сказку стародавнюю и печальную. Она повествовала о двух названных братьях — Кирике и Олеше, у которых была «дружба милая и любовь заединая», которые «одной водой умывались, одним полотенцем утирались, с одного блюда хлебы кушали, одну думу думали»».
В тверской гимназии в 1866 году был открыт публике один из первых российских музеев. Его основателем был признан Николай Иванович Рубцов. Он был истинным тверским любимцем, и по поводу его отъезда (в город Гродно для дальнейшей службы) известный поэт Федор Глинка написал стихотворение:
Что сгрустились сердца?
Что случилось у нас?
Ах, у нас из венца
Укатился алмаз…
И любимец дворян, и крестьян, и купцов,
И товарищ, и друг,
И работник повсюду за двух,
Уезжает из Твери Рубцов!..
Впрочем, по мнению некоторых современников, Тверской музей был в первую очередь обязан не Рубцову, а другому человеку, Августу Казимировичу Жизневскому. Во всяком случае, известный коллекционер Петр Щукин утверждал: «Я редко встречал такого неутомимого и настойчивого собирателя. По его поручению подчиненные ему чиновники собирали древности по всей Тверской губернии… Будучи холостым и уже на склоне жизни, Август Казимирович большую часть своих небольших средств тратил на свое любимое детище. Настоящим блестящим состоянием Тверской музей обязан этому замечательному и бескорыстному деятелю».
Конечно же не все в новом музее было безмятежно. Иной раз не обходилось без скандала. Например, в 1880 году в одном из залов установили бюстик М. Е. Салтыкова-Щедрина работы скульптора Забелло. Когда же власти закрыли журнал, редактируемый Михаилом Евграфовичем, музейные работники на всякий случай убрали из экспозиции это произведение искусства.
Писатель возмущался на сей счет: «С 1880 года в Тверском музее (в котором г. Жизневский состоит распорядителем) был поставлен мой бюст, как тверского уроженца. Стоял он таким образом беспрепятственно, до закрытия «Отечественных записок», после чего г. Жизневский приказал его вынести. Вероятно, он думает на мой счет устроить свою карьеру».
Похоже, Михаил Евграфович не задумывался о том, что в настоянии на памятниках самому себе есть нечто, мягко говоря, нескромное.
В той же гимназии действовало так называемое «Общество организации путешествий учеников Тверской мужской гимназии». Оно возникло в 1903 году и занималось сбором денег и организацией образовательных поездок для особо отличившихся учащихся. Отчеты о поездках выглядели так: «Ученики были в Едимонове, Кузнецове, Кимрах, Калязине, Углице, Рыбинске, Толгском монастыре, Ярославле, Ростове, Сергиево-Троицкой лавре и Москве. На каждого ученика израсходовано 14 руб. 94 коп., несколько меньше предположенного расхода, так как от Твери до Рыбинска ученики ехали на казенном пароходе».
А в гимназии города Екатеринбурга регулярно проводились выступления ученических оркестров. Это учебное учреждение вообще было одним из популярнейших культурных (а не только лишь образовательных) городских центров. Одна из городских газет, к примеру, сообщала: «Настало время, когда наши юноши, кончившие курс в гимназиях и реальных училищах, должны перекочевать в университетские города. Невольно берет забота об их будущности… Наш город, впрочем, всегда оказывал таким юношам материальную помощь, посещая спектакли, концерты и т. п. увеселения, устраиваемые с целью помочь учащимся».
Словом, гимназия была «виновницей» множества всевозможных светских вечеринок, проходивших как в гимназических стенах, так и за их пределами. Правда, веяния то и дело менялись в зависимости от воли того или иного министра народного просвещения, губернатора или же самого директора гимназии. То гимназистам предписывалось сидеть по домам тихо, словно мышки, а то музицировать в залах Дворянского собрания. Один из выпускников вспоминал: «Белой колоннадой и хорами высокая и светлая зала произвела на нас бодрое впечатление. Осталось опробовать акустику, и мы попросили Мотю сыграть. Он открыл рояль. Разнеслись могучие аккорды, а мы окружили исполнителя и не заметили, как в залу вошел невысокого роста, полный, лысый старик в черном фраке, с белой грудью и белым же галстуком.
— Прекрасно, прекрасно, друзья, — проговорил он, улыбаясь.
— Кто это? — спросил я у товарищей.
— Поливанов, предводитель дворянства, — постарались объяснить мне пансионеры».
Подобная светская жизнь гимназистов приветствовалась далеко не всегда.
А еще в гимназиях устраивали испытания экстернам. Одно из таких испытаний довелось пройти в молодости К. Э. Циолковскому Это было в рязанской гимназии. Константин Эдуардович вспоминал: «Первый устный экзамен был по Закону Божию. Растерялся и не мог выговорить ни одного слова. Увели и посадили в сторонке на диванчик. Через пять минут очухался и отвечал без запинки… Главное — глухота меня стесняла. Совестно было отвечать невпопад и переспрашивать — тоже… Пробный урок давался в перемену, без учеников. Выслушивал один математик. На устном экзамене один из учителей ковырял в носу. Другой, экзаменующий по русской словесности, все время что-то писал и это не мешало ему выслушивать мои ответы».
В результате Циолковскому было присвоено учительское звание, несмотря на его глухоту, которой никто не заметил.
Поэт В. Арнольд, обучавшийся в одной из русских провинциальных гимназий, посвятил ей стихи:
Я помню зал гимназии старинный
И на стенах — портреты всех царей,
И коридор, такой большой и длинный,
И наши классы, и учителей…
И где б я ни был, я скажу повсюду
Свою любовь и чувство не тая —
Нет, никогда тебя я не забуду,
Симбирская гимназия моя.
Как бы ни было тяжело гимназистам, как бы ни досаждали им науки и преподаватели, как бы ни страдали они от шалостей своих товарищей и не менее глупых проделок высочайшего губернского начальства, молодость и оптимизм брали свое. Воспоминания о гимназиях были по большей части позитивными.
Если есть гимназии мужские, значит, должны быть и женские. Так да не так. Это только в наши дни кажется логичным. А в XIX веке необходимость женского образования ставилась под сомнение. Действительно — зачем провинциальной дамочке латинские глаголы?
Поэтому в провинциальных городах сначала появлялись учебные учреждения для мальчиков, а уже потом — для девочек. Однако же бывали исключения. Взять, к примеру, подмосковный город Богородск. Первое учебное учреждение этого плана было открыто в городе в I960 году и называлось Богородским женским училищем 2-го разряда. В 1873 году его преобразовали в женскую прогимназию. В 1904 году ту прогимназию усовершенствовали — вместо трехклассной она стала пятиклассной. Уже на следующий год это учреждение вновь повысило свой статус до гимназии. Здание же гимназии отстроили в 1908 году по проекту архитектора А. Кузнецова.
Появление этого сказочного домика стало в тихом городке настоящим событием. Ф. Куприянов вспоминал: «Начальница гимназии Елена Ивановна была умным, культурным человеком. Она сразу поставила гимназию высоко. Сумела сколотить учительский коллектив и установить дисциплину. Когда гимназия перебралась в новое здание, была устроена грандиозная уборка и устроен «Праздник весны». К нему велись приготовления, разучивались песни. И вот, настал день, когда все вышли с лопатами и под пение весенних гимнов начали рыть ямы для посадки лип. Мы тоже принимали участие, «и наша денежка не щербата».
Посадили несколько десятков лип во дворе гимназии и на улице. Многие растут и сейчас.
Очень красивы были слова и музыка гимна. «Пройдут года и в сад тенистый усталый путник забредет. Тогда в листве его душистой шалунья птичка запоет»».
В женских гимназиях были, естественно, свои, «девочковые» приоритеты. В «коготь, локоть и три волосинки» там никто не играл.
В I860 году открылась женская гимназия города Екатеринбурга. Она сразу же сделалась весьма престижным образовательным учреждением. Мамин-Сибиряк писал о ней: «Характеристикой наступивших шестидесятых годов, по нашему мнению, служит то внимание, с каким общество отнеслось к образованию и прежде всего к женскому образованию, недостаток которого чувствовался в таком бойком городе, как Екатеринбург, уже давно. История возникновения женской гимназии служит лучшим примером того, что явились новые требования и запросы».
Первая начальница этой гимназии, Елена Кук, была довольно яркой личностью. Современники писали: «Своим личным примером она поощряла к труду, бережливости и всему тому, что должно лечь в основу истинно гуманного воспитания. Многие из ее воспитанниц продолжали потом учение на высших педагогических или медицинских курсах, где с честью окончили курс; другие, закончив учение в стенах гимназии или на ее педагогических курсах, так же, как и первые, приносили пользу обществу своими трудами и знанием».
Впрочем, Софья Тиме — следующая начальница — была ничуть не хуже предыдущей.
— Вы дали целую плеяду учениц, именами которых могут гордиться ваши сограждане, — говорили ей жители Екатеринбурга.
Госпожа Тиме была известна в городе еще и как незаурядный музыкант. Про нее писали: «Редкий концерт того времени проходил без участия Софьи Августовны, всегда служившей украшением концертной эстрады. В свое время это была блестящая виртуозка, легко справлявшаяся с пьесами труднейшего репертуара».
Неудивительно, что при такой начальнице музыкальному образованию уделялось самое пристальное внимание. Здесь, например, преподавал сильнейший в городе учитель пения Ф. Узких. Впрочем, Федор Спиридонович преподавал не только здесь: «Жители города привыкли видеть, как он на лошадке, запряженной в кошовку, без кучера, но с большой компанией детишек переезжал из одного учебного заведения в другое. Едет из реального в гимназию — везет реалистов, из одной гимназии в другую — в его кошовке (выездных санях. — А. М.)гимназистки. Весело блестят глаза под очками в золотой оправе, выбиваются пышные волосы из-под шапки или шляпы; наблюдает за своими спутниками, остановит, если кто расшалится, поговорит с тем, кто невесел».
Парадоксальная история сложилась в городе Ижевске. Там гимназия мужская появилась годом позже женской, но совсем не потому, что женскую гимназию открыли очень рано. Просто подвела мужская — она появилась только в 1908 году, а женская, соответственно, в 1907-м. Для обучения мальчишества еще искали здание, а дочки заводчан уже учили Закон Божий, физику и языки, постигали искусство рукоделия и играли в крокет.
Разумеется, девочки тоже должны были следовать правилам, и притом непростым: «Ученицы обязаны в учебное время посещать все свои занятия, отнюдь не опаздывая на молитву… Ученицы обязаны беспрекословно подчиняться своей начальнице… При встрече с гг. Попечителем учебного округа, его помощником, Губернатором и Архиереем, а также ближайшими начальствующими лицами заведения, ученицы обязаны приветствовать их вежливым поклоном… Безусловно и строжайше воспрещается ученицам прогимназии посещать даваемые в клубах балы, маскарады, танцевальные и так называемые семейные вечера… На общественных вечерних гуляньях ученицам быть не иначе, как с родителями».
Нарушительницам этих правил грозила целая иерархия наказаний:
«1. Выговор наедине.
2. Выговор перед целым классом.
3. Выговор с угрозою дальнейших взысканий…
4. Одиночное сидение в классе на какой-либо скамье в продолжение нескольких уроков.
5. Оставление в гимназии не более как на один час по окончании уроков без внесения или со внесением в штрафной журнал…
6. Задержание виновной в гимназии в продолжение одного и даже нескольких воскресных или праздничных дней на время не более трех часов каждый день.
7. Отделение на время от сообщества других как в классе, так и в рекреационное время.
8. Выговор перед целым классом с понижением отметки за поведение».
Последним же, девятым пунктом шла крайняя мера — «удаление из гимназии».
Даже «выговор наедине» был неприятен. К тому же просто выговором дело иной раз не ограничивалось. Одна из калужских гимназисток вспоминала: «Обходились с нами строго. Однажды я пришла в гимназию с маленькими завитками волос на висках. Это было сразу замечено надзирательницей. «Мадмуазель, — сказала она, — немедленно пойдите в туалетную комнату и приведите свою голову в порядок». И я пошла размачивать и распрямлять кудряшки».
Жаловалась на гимназические нравы и Любовь Циолковская, дочь Константина Эдуардовича: «Весной отец свел меня в гимназию, где я сдала экзамен в 1 класс. Гимназия с первогоже раза встретила меня неприветливо. Портниха, шившая мне белый фартук, украсила его дешевенькими кружевами. Едва я переступила порог, ко мне подлетела классная дама и потребовала, чтобы я отпорола кружева, которые приличны только для горничных. На мой ответ, что далеко живу и не могу этого сделать, она разрешила мне их просто отвернуть. Девочек, делавших себе челки и завитки, неизменно гоняли в умывальную размачивать и приглаживать волосы. Правда, щеголих у нас было порядочно и плохо было их отношение к бедно одетым ученицам, к которым принадлежала и я. Гимназистки презирали простой труд и его представителей. Я воспитывалась иначе — это сеяло рознь между мной и ими. Презрительно смотрели они на мое ситцевое платье и простые варежки и шапочку, связанные матерью».
Словом, «удаление из гимназии» воспринималось многими не как страшное наказание, а как освобождение от бесконечной пытки. Тем более что пытки иной раз были самыми настоящими, физическими. В частности, в архангельской гимназии учительница чистописания тем, кто держал перо неправильно, привязывала его к пальцу. А тем, кто горбился, — привязывала косу к спинке парты.
Вообще говоря, если у мужских гимназий было много общего, регламентированного свыше или просто практикуемого в силу сложившихся традиций, то женские гимназии были гораздо более индивидуальны. Например, один из жителей города Таганрога с гордостью замечал: «В женской гимназии преподаются: гигиена, подание первой помощи в несчастных случаях, латинский язык и бухгалтерия для желающих. Насколько же мне известно, в других женских гимназиях России не существует этих добавочных и полезных предметов».
То есть даже планы обучения устанавливали — кто во что горазд.
В провинции существовало множество разнообразных учебных учреждений с громкими названиями — лицеи, пансионы, даже институты благородных девиц. Но эти названия не гарантировали ничего. Лев Энгельгардт, в частности, вспоминал о своем обучении в пансионе Эллерта в Смоленске. Он утверждал, что Эллерт «касательно наук был малосведущ, и все учение его состояло, заставляя учеников учить наизусть по-французски сокращенно все науки, начиная с катехизиса, грамматики, истории, географии, мифологии без малейшего толкования; но зато строгости содержал пансион в порядке, на совершенно военной дисциплине, бил без всякой пощады за малейшие вины ферулами (то есть хлыстами. — А. М.)из подошвенной кожи и деревянными лопатками по рукам, секал розгами и плетью, ставил на колени на три и четыре часа; словом, совершенно был тиран… Французский язык… хорошо шел по навыку, ибо никто не смел ни одного слова сказать по-русски, для чего учреждены были между учениками начальники: младшие отличались красным бантом в петлице и надзирали за четырьмя учениками, а старшие чиновники отличались голубым бантом и надзирали над двумя младшими чиновниками; все они должны были смотреть, чтобы никто не говорил по-русски, не шалил и не учил бы уроки наизусть, заданные для другого дня. Младшие имели право наказывать, если кто скажет слово по-русски, одним ударом по руке ферулой, а старшие чиновники — по два удара… Много учеников от такого славного воспитания были изуродованы, однако ж пансион всегда был полон. За таковое воспитание платили сто рублей в год, кроме платья».
В Брянске работала трехклассная Торговая школа. Она была основана по инициативе купцов Павла и Семена Могилевцевых, которые подали в думу следующее обоснование: «Жители среднего сословия г. Брянска, состоящие из мелких торговцев, содержателей небольших промышленных и ремесленных заведений, приказчиков и мелких служащих в разных учреждениях, не могут удоволетворяться только элементарным образованием своих детей… И дети остаются без достаточного запаса знаний для самостоятельной жизни».
Обоснование приняли.
В Орле действовал кадетский корпус. Ученикам его не позавидуешь — они жили по строжайшему уставу:
«6.00 — подъем, умывание, одевание, чистка обуви и одежды, молебен. Завтрак.
7.00-8.00 — приготовление уроков.
8.00–11.00 — два урока, между которыми прогулка полчаса на чистом воздухе в любую погоду. До 10 мороза без шинелей.
11.00–12.00 — фронтовые и строевые занятия.
12.00–13 00 — гимнастика, танцы, фехтование, пение.
13 00–13 30 — прогулка на свежем воздухе.
13-30-14.00 — обед из трех блюд.
14.00–15.00 — отдых.
15.00–18.00 — два урока, между которыми прогулка.
18.00–18.30 — отдых.
18.30–20.00 — приготовление уроков.
20.30–21.00 — ужин, потом молитва и повестка.
21.00–21.30 — зоря, умывание, отбой».
Тамбовский Институт благородных девиц тоже был, в сущности, казармой, только женской. Правила гласили: «Воспитанницы встают в 6 часов и после общей молитвы приготовляются к урокам; с девяти до двенадцати занимаются в классах, в двенадцать обедают. После обеда пользуются отдыхом до двух часов, приготовляясь между тем к урокам; третий, четвертый и пятый часы учатся в классах; от шести до восьми, после краткого отдыха или прогулки занимаются приготовлением к следующим урокам, или упражняются в искусствах и рукоделиях, ужинают и общею молитвою заключают занятия дня».
Существовали и совсем уж экзотические образовательные учреждения. В частности, в Тамбове действовала воскресная школа при губернской тюрьме. «Тамбовские губернские ведомости» так писали о ней: «Изъявившие желание учиться были разделены на две группы: неграмотные и полуграмотные; полуграмотные занялись письмом, а неграмотным было объявлено о слиянии звуков и показано несколько букв. Нужно только себе представить тот восторг, с каким они прочитали сами первое составленное слово «оса», чтобы понять то чрезвычайное значение, которое имеет школа для этого «мира отверженных»».
Больше всего, конечно, повезло провинциалам, получающим домашнее образование. Притом совсем не обязательно, чтобы учителя ходили в дом ученика. Случалось и наоборот. Один из ярославских жителей писал: «В 1883 году отец отдал меня учиться к домашней учительнице Елизавете Васильевне. Я до сих пор ее отлично помню: симпатичная женщина с косыми глазами. Жила она на Никитской улице, в подвале дома Ханыкова, с дочерью и зятем, служившими на Ярославской почте. Обучалось нас, ребят, у нее человек 8-10, точно не помню. Платил отец ей в месяц 8 рублей. Занимались ежедневно, кроме праздников, по два часа.
Здесь же я раньше многих старшеклассников узнал, что такое глобус. В комнате, где мы учились, стоял шкаф, на нем стоял на полке глобус вроде арбуза. Всех нас, ребят, интересовало: что это за штука? Наконец было решено, что я, как самый храбрый и сильный, должен был во время перемены залезть на шкаф и тщательно осмотреть «сию штуку», а если удастся, то и спустить ребятам поглядеть и пощупать. Роста я был небольшого, подставил стул — не хватает, на него поставили другой стул, и вот я на шкафе. Загадочная «штука» у меня в руках, но… отворяется дверь и появляется Елизавета Васильевна. Ссадила она меня со шкафа, дернула за ухо и спросила, зачем я залез туда. Десятка я был неробкого и забияка хороший, за что мне часто попадало от более сильных по шее! Я ответил учительнице, что нас всех интересует «вон этот арбуз». Учительница очень смеялась на слово «арбуз» и, сняв со шкафа глобус, объяснила нам, что это за «штука» и что впоследствии мы будем по нему учиться географии».
Самым, однако же, распространенным образовательным учреждением в провинции было училище. В первую очередь, конечно, потому, что этим словом называли что ни попадя — от начальных училищ (которые впоследствии либо превращались, либо не превращались в гимназии) до специализированных технических и художественных. Начальные, конечно, были основой.
Самым, пожалуй, колоритным из «училищных» преподавателей был Константин Циолковский. Он прославился, еще когда жил в Боровске, — молодого преподавателя безвестного уездного училища вызвали «на ковер» в столичную (по отношению к Боровску, естественно) Калугу, к начальнику учебного округа. Циолковский держался с достоинством. Впоследствии он вспоминал: «Я очень увлекался натуральной философией. Доказывал товарищам, что Христос был только добрый и умный человек, иначе он не говорил бы такие вещи: «Понимающий меня может делать то же, что и я, и даже больше». Главное, не его заклинания, лечение и «чудеса», а его философия.
Донесли в Калугу директору. Директор вызывает к себе для объяснений. Занял деньги, поехал. Начальник оказался на даче. Отправился на дачу. Вышел добродушный старичок и попросил меня подождать, пока он выкупается. «Возница не хочет ждать», — сказал я. Омрачился директор, и произошел такой между нами диалог.
— Вы меня вызываете, а средств на поездку у меня нет…
— Куда же вы деваете свое жалование?
— Я большую часть его трачу на физические и химические приборы, покупаю книги, делаю опыты…
— Ничего этого вам не нужно… Правда ли, что вы при свидетелях говорили про Христа то-то и то-то?
— Правда, но ведь это есть в Евангелии Ивана.
— Вздор, такого текста нет и быть не может!
— Имеете ли вы состояние?
— Ничего не имею.
— Как же вы — нищий — решаетесь говорить такие вещи!..
Я должен был обещать не повторять моих «ошибок» и только благодаря этому остался на месте… чтобы работать. Выхода другого, по моему незнанию жизни, никакого не было. Это незнание прошло через всю мою жизнь и заставило меня делать не то, что я хотел, много терпеть и унижаться. Итак, я возвратился целым к своим физическим забавам и к серьезным математическим работам».
Несговорчивый преподаватель сменил в Калуге немало школ. Основным и самым продолжительным местом его работы стало женское училище. Циолковский вспоминал: «В 1898 году мне предложили уроки физики в местном женском епархиальном училище. Я согласился, а через год ушел совсем из уездного училища. Уроков сначала было мало, но потом я получил еще уроки математики. Приходилось заниматься почти со взрослыми девушками, а это было гораздо легче, тем более, что девочки раньше зреют, чем мальчики. Здесь не преследовали за мои хорошие отметки и не требовали двоек…
Благодаря общественному надзору, оно было самым гуманным и очень многочисленным. В каждом классе (в двух отделениях) было около 100 человек. В первых столько же, сколько и в последних. Не было этого ужаса, что я видел в казенном реальном училище: в первом классе — 100, а в пятом — четыре ученика. Училище как раз подходило к моему калечеству, ибо надзор был превосходный. Сам по глухоте я не мог следить за порядком. Больше объяснял, чем спрашивал, а спрашивал стоя. Девица становилась рядом со мной у левого уха. Голоса молодые, звонкие, и я добросовестно мог выслушивать и оценивать знания. Впоследствии я устроил себе особую слуховую трубу но тогда ее не было. Микрофонные приборы высылались плохие, и я ими не пользовался…
Преподавал я всегда стоя. Делал попытку ставить балл по согласию с отвечающей, но это мне ввести не удалось. Спрашиваешь: «Сколько вам поставить?» Самолюбие и стыдливость мешали ей прибавить себе балл, а хотелось бы. Поэтому ответ был такой: «Ставьте, сколько заслуживаю». Сказывалась полная надежда на снисходительность учителя… Опыты показывались раза два в месяц, ибо на них не хватало времени. Более других нравились опыты с паром, воздухом и электричеством. […].
Был я аккуратен и ходил до звонка. Дело в том, что мне скучно в учительской, так как слышал звуки, но разговоров не разбирал и из 10 слов улавливал не более одного».
У воспитанниц Циолковский пользовался популярностью. Одна из них впоследствии писала: «В класс вошел высокий, плотный человек, нам показался старым. На нем был поношенный старый сюртук, блестевший от долгого ношения. Шея Константина Эдуардовича была повязана белым платком. Несколько выпуклые, с нависшими веками, поэтому казавшиеся полузакрытыми глаза из-под толстых очков смотрели на нас с исключительной добротой и мягкостью. Ведь для детей самое главное: добрый учитель или нет. Мы сразу почувствовали, что учитель очень добрый».
Сам Константин Эдуардович так описывал свой педагогический метод: «Дело я обыкновенно вел так. Объяснял урок примерно полчаса. Показывал опыты, причем часто исправлял сам приборы или отдавал их подправлять за свой счет. Затем я предлагал поднять руку тем учащимся, которые поняли мое объяснение. Обыкновенно несколько человек поднимали руку. Им я предлагал повторить мою лекцию. Их повторение мне казалось плохим, но учащиеся их понимали, и уже множество рук поднималось в знак усвоения урока. Отметки ставил щедро, и это не только не вредило, но даже способствовало работе и успеху учеников».
Об училищах, как и о гимназиях, бывшие ученики тоже большей частью отзывались тепло. Писатель Константин Федин писал в книге «Встреча с прошлым» о саратовском Сретенском начальном училище: «Обернувшись, я увидел большие старинные окна школьного коридора, необыкновенные по форме — полуовальные, с частым переплетом рам, в виде трапеций. Мне захотелось посмотреть коридор, и, когда я открыл дверь, даже воздух показался мне ничуть не изменившимся с давних пор моего детства. Старые половицы, будто нарочно выдолбленные, как лодки, были по-прежнему прочны, а каменные стены словно еще больше раздались в толщину».
И он, конечно, был не одинок в подобных чувствах.
Пользовались популярностью реальные училища, созданные по реформе 1864 года и призванные давать «общее образование, приспособленное к практическим потребностям». В них упор делался на «реально полезные» знания — прежде всего математику и физику. Всего в России в 1913 году действовало 276 таких учебных заведений — цифра вообще-то фантастическая.
В одном из таких учебных заведений в городе Череповце обучался будущий «король поэтов» Игорь Северянин. Впрочем, там он в основном проказил и шалил. Однажды, например, он вместе с другим шалопаем приобрел на рынке жеребенка (благо денежки водились) и загнал его на верхний этаж здания училища. С учебой дела обстояли не настолько успешно. И как результат — завал экзаменов и статус второгодника.
Учение закончилось бесславно:
Я про училище забыл,
Его не посещая днями;
Но папа охладил мой пыл:
Он неожиданно нагрянул
И, несмотря на все мольбы,
Меня увез. Так в Лету канул
Счастливый час моей судьбы!
А мать, в изнеможеньи горя,
Взяв обстановку и людей,
Уехала, уже не споря,
К замужией дочери своей.
И тем более удивительно, что Северянин оставил самые что ни на есть сердечные воспоминания о директоре Реального училища, князе Б. А. Тенишеве. И много позже даже посвятил ему стихотворение:
Князь! милый князь! ау! Вы живы?
Перебирая писем ряд,
Нашел я Ваше, и, счастливый
Воспоминаньем, как я рад!
Мне сразу вспомнилась и школа,
И детство, и с природой связь,
И Вы, мой добрый, мой веселый,
Мой остроумный, милый князь!
В Череповце, от скуки мглистом,
И тривиальном, и пустом,
Вас называли модернистом
За Сологуба первый том…
Провинциальные кокетки
От князя были без ума,
И казначейша (лик с конфетки!)
Была в Вас влюблена сама…
Ведь штраусовская «Электра» —
Не новгородская тоска!..
О, Вы — единственный директор,
Похожий на ученика!..
Так получилось, что добропорядочный чиновник (пусть даже немного «модернист») прославился благодаря ленивцу и баловнику. Если бы не стихотворение Игоря Северянина, о Тенишеве в наши дни никто и ничего не знал бы.
Славилось уровнем преподавания муромское реальное училище. Как говорилось в юбилейном очерке, изданном в 1900 году, «Муромская городская дума в заседании 12 сентября 1872 г… постановила просить городского голову — в целях открытия местного реального училища… снестись с купеческим и мещанским обществами и с Муромским уездным земством, а также с городским обществом, не примут ли они участие денежными средствами в общеполезном и благом начинании». В 1880 году училище было открыто. В обязанности специального совета попечителей входили «Заботы по составлению коллекций местных материалов и продуктов; по доставлению ученикам возможности посещать заводы, фабрики, фермы, вообще совершать экскурсии; по изысканию средств к устройству помещения и улучшению преподавания».
Так что учащимся жилось весьма неплохо.
Правда, не все это ценили. Одним из известных хулиганов был Коля Фанталов, то и дело подвергавшийся различным наказаниям. В «Журнале замечаний» постоянно попадались записи, касающиеся этого юноши: «Очень сильно ударил Федорова под ложечку. Арест 2 часа». «Боролся и валялся с товарищами на полу. Арест 1 час». «Сломал во время завтрака ложки и бросил их в отхожее место, в проступке сознался только после некоторых улик. Арест 4 часа в воскресенье». «Принес в училище карбиту и насыпал его в учительские чернильницы. Карцер 3 часа в воскресенье».
Неуемного Фанталова в конце концов отчислили.
Писатель Борис Зайцев вспоминал калужское реальное училище в автобиографическом рассказе «Атлантида»: «Уроки в училище шли как и надо. Женя заседал с Капыриным на задней парте. Батюшка обучал истории церкви, немец с рыжими усами читал Минну фон Барнгельм. Козел с курчавою бородкою лениво плел о гугенотах.
— Ну-ка, вот это как, Капырин, расскажите-ка, что вы знаете о католической… Как вот это там… реакции.
Козел не очень сильный был оратор. Но Капырина испугал искренно. Он вскочил, высморкался, оправил курточку и, толкнув Женю, громко сказал:
— Подсказывай…
И как всегда бывает, сколь ни скучны кажутся уроки, все-таки и они проходят, и зимний день из окон, так же серо и очаровательно синея, смотрит глазом светлого бесстрастия, во дворе пилят двое мужиков, по белым крышам домиков калужских бродят галки, кресты золотеют в бледном небе, и далеко, за рекой, виден большак на Перемышль, в березах».
Про смоленское Александровское реальное училище вспоминал другой писатель, Иван Соколов-Микитов: «Вот тут, по этой улице, вела меня за руку мать. Как был я не похож на городских бойких детей, нас окружавших. Все казалось мне чуждым: и устланная булыжником твердая улица, и звонкие голоса детей, и цокот подков извощичьей лошади. Все необыкновенно было здесь в городе. Страшными показались длинные коридоры училища, по которым с криком носились ребята, и чугунная лестница, и швейцар в фуражке с синим околышем и синим высоким воротником. Недобрыми казались бородатые учителя в мундирах с золотыми пуговицами и золотыми плетеными погончиками на плечах.
Здесь на лестнице я увидел мальчика, наряженного в черкеску, с игрушечным кинжалом на пояске. С каким пренебрежением поглядел он на меня, на ситцевую мою косоворотку, сшитую руками матери. Сколько раз страдал я от такого городского пренебрежен™ к моей деревенской робости. Да и застенчив я был тогда до болезненности. Как понравился мне этот нарядный мальчик, его театральный костюм, как хотелось подружиться с ним…
Училище с первых же дней напугало сухой казенщиной, суровым бездушием учителей, одетых в чиновничьи мундиры. Пугали недобрые и грубые клички, которыми именовали своих наставников ученики. Кто и когда выдумал эти злые и меткие прозвища, от которых веяло бурсой, давними временами? Раз положенная кличка оставалась за учителем навеки, переходя из поколения в поколение учеников. Учителя русского языка Насоновского все называли Скоморохом, учителя арифметики — Смыком, классного надзирателя — Козлом и Плюшкой, учителя алгебры — Бандурой. Кроме этих кличек были клички и посолонее».
Нравы в реальных училищах были попроще гимназических. Ученики были старше по возрасту, мнили себя самостоятельными джентльменами. Тот же Соколов-Микитов сообщал: «Однокашник мой, реалист Щепилло-Полесский, странноватый задумчивый парень (кликали его просто Щепилкой), публично «бил морду» инспектору реального училища «Сычу», за что был принужден окружным судом к тюремному заключению».
В гимназии такое было невозможно.
Тем не менее в официальных документах и официальной прессе выглядело все вполне пристойно. В частности, «Днепровский вестник» сообщал в 1904 году: «В понедельник, 16 августа, в местном реальном училище перед началом учебных занятий отслужен был молебен, по окончании которого состоялся годичный акт… По окончании речи директора преподавателем русского языка А. В. Костицыным была сказана речь, посвященная памяти А. С. Хомякова, покрытая долгими и шумными аплодисментами. Затем секретарем педагогического совета П. М. Катинским прочитан краткий отчет о состоянии училища в истекшем учебном году, из которого, между прочим, видно, что в минувшем году было 7 основных, 6 параллельных и один подготовительный класс…
Из необязательных предметов были: пение, языки и фехтование. Гимнастика была заменена подвижными играми и упражнениями на простейших гимнастических приборах. Ученики старших классов производили осмотры местных типографий, а также осматривали Брянские заводы. 14 человек под руководством инспектора В. И. Степанова и преподавателя В. К. Унтилова совершили дальнюю экскурсию на Финское побережье, в Финляндию и Петербург. За отличные успехи и поведение удостоены наград: первой степени 20 учеников, второй — 16, подарков по рисованию — 16, по черчению — 3. Кроме того, выданы подарки за усердие в пении и за обязанности церковнослужителей и чтецов. К началу текущего учебного года в училище 552 ученика.
Торжество закончилось народным гимном. На акте присутствовало, кроме педагогического персонала и учащихся, много посторонней публики. С 17-го начались учебные занятия, за исключением приготовительного класса, где занятия отложены на несколько дней вследствие ремонта помещений».
Были училища коммерческие, в том числе и женские. Одно из них располагалось в городе Твери — его открыли в 1905 году. Здесь был необычным образом продуман образовательный процесс. Вот, к примеру, выдержка из школьных правил: «Признавая, что только любовь, уважение и доверие учащихся и их родителей к школе и ее деятелям могут создать благополучное течение всей ее дальнейшей работы, всеми членами совета и комитета училища единогласно было признано полезным устранить какие бы то ни было наказания и всякие внешние поощрения и исключительно влиять на учащихся лаской, советами, убеждениями и самым внимательным отношением к детским нуждам». Без сомнения, составители правил учитывали то, что родители учениц были людьми состоятельными, и старались угодить им.
В коммерческие училища поступали в основном дети купцов, и если мальчики продолжали дело отцов, то девочки планировали стать бухгалтерами, товароведами, хозяйками модных лавок. Кроме общеобразовательных они изучали специальные предметы: бухгалтерское дело, законоведение, черчение. Не оставался без внимания и досуг девочек: «Училище ввело во все межурочные перемены, особенно же в большую перемену, различные подвижные игры под руководством наблюдательницы-фребелички (то есть выпускницы позабытых ныне женских фребелевских курсов. — А. М.),которые производились в хорошую, теплую погоду во дворе, а в ненастную и холодную в зале и коридорах училища. Зимой в ограде училища были устроены гора и каток, в распоряжение детей было предоставлено несколько саней, кресел и дано право пользоваться всем этим как в учебное, так и во внеучебное время, в праздники, одним и в сопровождении их родителей и родственников».
Провинциалы, не отягощенные особыми амбициями, отдавали своих сыновей в училища технические или же ремесленные. Там обучали токарно-слесарному, кузнечному и столярно-модельному делу. Это гарантировало в будущем пусть не интеллигентную, однако же надежную и доходную профессию.
Череповецкий голова Иван Милютин сообщал: «Для тех же, кто хочет, путем практического изучения техники увеличить цену своего труда и служить делу развития народной промышленности, есть техническое училище, которое дает и машиностроителей, и машиноуправителей, вводящих собою в экономическую жизнь один из сильнейших элементов промышленного движения. При этом училище есть обширные учебные мастерские, сад и механический завод, служащий переходной ступенью со школьной скамьи в жизнь».
Мукомольная машина, изготовленная здешними умельцами, даже удостоилась, будучи выставленной в Петергофе, предстать перед очами Александра III. Иван Андреевич об этом сообщал: «Вижу, подходят государь, государыня, королева датская и несколько других членов царской семьи. Государь и государыня подали мне руки. Государь подошел к машинке и, окинув ее общим взглядом, изволил заметить: «А, это системы Уатт? Отчего это вы избрали этот тип?» — Я ответил: «Он красивее, как первообраз и притом проще для исполнения»… Затем Государь обратился к кому-то из адъютантов: «Пожалуй, нужно будет построить для нее вот там особый павильончик». «Чем отапливается?» — спросил Государь. Я сказал: «Спиртом». «Ах, это неудобно; во-первых, дорого, и, во-вторых, пожалуй, кочегары будут напиваться»».
Впрочем, перспективы удачного трудоустройства во многом зависели от дислокации училища. К примеру, «Владимирские губернские ведомости» писали о ситуации в Суздале: «С 1882 г., согласно постановлению Городской Думы 19 февраля 1880 г., в ознаменование совершившегося в тот день 25-летия царствования Императора Александра II, при городском училище открыты ремесленные классы, где преподаются ремесла столярное и переплетное — для желающих из учеников того же училища. В 1900 году обучалось — 12 столярному ремеслу и 13 — переплетному. Содержатся эти классы в половинной части — на средства города, а другую половину (300 р.) отпускает Министерство Народного Просвещения. Обучение ремеслам идет довольно удовлетворительно, но так как занятия кончаются с выходом учеников из училища, то обучение ремеслам не достигает цели — ученики выходят только подготовленными, но не усовершенствованными в ремеслах».
Усовершенствование выпускников училищ было весьма проблематичным. В городе, где чтение не было популярным времяпровождением, а каждый третий житель мог за несколько часов соорудить себе и шкаф, и лавку, переплетный и столярный промыслы никоим образом не процветали. В отличие, к примеру, от профессии дьячка, которую получали в духовном училище. В начале XX века в России было 185 таких училищ, где дети в течение четырех лет получали среднее образование. В училища могли поступать дети духовных лиц, причем не только православных, но если последние учились бесплатно, то всем остальным приходилось раскошеливаться. Выпускники могли поступать в духовную семинарию, после окончания которой становились священниками.
Одно из самых популярных духовных училищ размещалось в Сергиевом Посаде, в лавре. Один из студентов, В. Я. Соколов, писал: «В провинциальной глуши посада, между тем, наша академия мало могла доставить студентам средств, чтобы «разнообразить и подцветить» скучную жизнь… В нашем захолустье не было не только театров, но даже и мало-мальски порядочных улиц… Мы бродили по нашим Вифанкам, Переяславкам и Кукуевкам по снегу, пыли или жидкой грязи, непременно по середине улицы, так как за отсутствием тротуаров хождение по незамощенным краям наших проспектов было часто очень рискованным. Предметом наших наблюдений были лишь посадские извозчики, крестьянские подводы базарных дней да вереницы богомольцев и богомолок с котомками за плечами; а любоваться нам приходилось старыми, каменными торговыми рядами, мелкими лавочками желто-фаянсовой посуды и игрушек местного кустарного производства да единственным в то время колониальным магазином, витрина которого украшалась жестянками консервов, колбасами, виноградом и яблоками».
Да, с желтой посуды и игрушек особенно не забалуешь. В качестве развлечений оставалось только нарушать академические распорядки. Вот как описывает начало обычного учебного дня выпускник Троице-Сергиевой духовной академии протоиерей Иаков Миловский: «Утром, в 6 часов солдат Копнин проходил под окнами студенческих номеров со звонком, приглашая спящую ученость к молитве и занятиям. Но это был глас вопиющего в пустыне: никто и не думал вставать по звонку. Кому нужно было вставать рано для своих занятий, тот давно встал и сидел за своими тетрадками в своей комнате или в классном зале; кому же хотелось спать, тот спал спокойно до 8 часов, а некоторые ухитрялись просыпать и классы… В 8 часов опять идет тою же дорогой Копнин со своим колокольчиком созывать нашего брата в класс, и мы шли, только очень неторопливо: наставники приходили на один только час, что же нам делать в классе без наставника? Не драться же на кулачки, как бывало в училище!»
Вечерние часы также не обходились без традиционных нарушений: «В 10 часов в каждой комнате должны быть прочитаны вечерние молитвы, но и это не исполнялось: каждый молился про себя, кроме тех случаев, когда инспектор посетит комнату; а он непременно каждый день посещал одну какую-нибудь. Тогда один из студентов, по назначению инспектора брал канонник и читал все вечерние молитвы внятно и неторопливо, прочие стояли и усердно молились».
Дух протеста проявлял себя также и в трапезной: «Во время обеда и ужина очередной студент читал житие дневного святого. Чтения никто решительно не слушал, а иные из проказников приносили с собой смешные рукописные сказания о том, как один монах, исшед из обители, узрел диавола, едущего на свинье, или как Михаил Архангел был пострижен в монахи. Все хохотали, вот и назидание! Начальство, конечно, не знало этих проделок, да и знать не могло, потому что служители были все за нас и никогда на нас не доносили, а о студентах и говорить нечего».
А развлечения студентов были самые что ни на есть невинные: «Пели песни, устраивали театр… ходили за монастырь смотреть на посадские хороводы. При нашем приближении непременно запевали:
Чернечик ты мой,
Горюн молодой».
В остальное же время «академики» слушали лекции и самостоятельно упражнялись в науках. Лекции, увы, по большей части оставляли желать лучшего. Историк Е. Е. Голубинский вспоминал: «Лектором Сергий (академический инспектор отец Сергий Ляпидевский. — A. M.)был неважным, читал он нравственное богословие и зачем-то почти на каждой лекции употреблял сравнение церкви с лодкой и кораблем. Студент, собираясь заснуть на его лекциях, говорил соседу: «разбуди, когда проедет лодка» или «когда проедет корабль». Лекции, которые Сергий выдавал к экзамену, были невозможны для заучивания, и студенты на его экзамене отвечали очень плохо, путали, потому что была путаница и в самих лекциях. А о лекциях по словесности магистра Е. В. Амфитеатрова митрополит Московский Филарет так и сказал, что он согласен пойти скорее на каторгу, чем заучивать их. Преподаватель русской гражданской истории С. К. Смирнов лекции сводил к историческим занимательным анекдотам».
Самостоятельные же занятия были скорее колоритны и даже курьезны, нежели полезны. Вот, например, темы, на которые писали сочинения студенты академии: «О воздыхании твари», «О признаках времени скончания века», «О бесноватых, упоминаемых в св. Писании», «О сновидениях», «О связи греха с болезнями и смертью», «О нравственном достоинстве жизни юродивых», «О состоянии душ по смерти до всеобщего воскресения», а также «Было ли известно Платону и неоплатоникам о таинстве св. Троицы».
Темы диспутов были и вовсе потешными — например, «О тритонах в монастырских прудах». Так что слегка шаловливый характер студентов имел под собой основания вполне объективные.
Издатель Дмитрий Тихомиров, обучавшийся в Костромском духовном училище, писал: «Во сне иной раз увидишь себя школьником. Ранним утром идешь в училище, по пути в собор заходишь и на коленях перед чудотворной иконой, на холодной плите храма проливаешь горячие слезы в жаркой молитве, чтобы учитель не вызвал к ответу (хотя ответ и был с полным старанием приготовлен), хотя бы на этот день, только на этот день… Но не дошли, видно, детские слезы, не оправдалась горячая молитва. Вот пришел в класс, вот звонок, вот отворяется дверь, тревожно бьется детское сердце.
И кровью обливалось оно — меня вызвали к ответу на середку класса. Страхом скована память, нейдут в голову слова твердо заученного урока». То же, что и в гимназиях, и в училищах светских. Разве что в предметах основной упор делался на дисциплины богословские.
А на особо впечатлительных натур подобные учреждения производили впечатление и вовсе дикое. К таким принадлежал Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Его и брата Николая отец Наркис Матвеевич привез на выучку в Екатеринбургское духовное училище. Брату Николаю в тот момент уже исполнилось четырнадцать, а самому Дмитрию — двенадцать лет.
Судя по воспоминаниям Павла Бажова, это училище было довольно странным: «На следующем углу стояло заметное каменное здание в три этажа.
— Вроде скворечника, — определил отец.
Действительно, дом был какой-то необычный. Как видно, здесь сказывалось несоответствие между высотой и площадью пола. Чтобы представить себе это здание, надо иметь в виду, что в среднем этаже было только четыре классных комнаты, каждая не более как на сорок человек. Узкие окна усиливали эту общую неслаженность здания. На одном из углов надпись: «Екатеринбургское духовное училище»».
Училище обескуражило наивных братьев Маминых. Они вдруг оказались в резервации для малолетних хулиганов. Один из исследователей писал об этом: «Первые учебные дни, первое знакомство с бурсацкими порядками, товарищами потрясли Митю. Все было как в книгах и рассказах о бурсе. Но одно дело услышать веселые рассказы дьякона отца Николая или прочитать, а другое — увидеть своими глазами, испытать на своей спине. Старшие шестнадцатилетние верзилы сразу устроили новичкам свои «экзамены». Дергали за уши, за волосы, за нос. Грубость и сила — вот что было самым главным в отношении к младшим. Жестокость одних рождала ответную у других. Жестокость бессмысленную, ничем не оправданную. Просто из желания увидеть на лице жертвы выражение страха, ужаса, насладиться минутой своей власти и силы».
Увы, все было именно так.
Митя пытался разжалобить своих родителей: «Я лег с отцом. Я рассказал ему все подробно, но он меня слушал. Я ему говорил, что не могу понять учителей, что мне трудно вечерами готовить уроки, что у меня болит голова, и в заключение заплакал. Отец внимательно слушал и потом заговорил. Он много говорил, но я не помню всего. Он говорил мне, что ему меня жаль, потому что я такой «худяка», что мне трудно учиться здесь, но что он все-таки должен отдать меня сюда».
Увы, но Мите Мамину пришлось смириться.
Следующая ступень духовного образования — семинария. При слове «семинария» или же «бурса» (бурсой чаще называли общежитие при духовном образовательном учреждении, но иногда и само это учреждение) обычно представляется какое-то подобие монастыря, но только для детей. Жизнь, с детства подчиненная церковному уставу — ни пошалить, ни попрыгать, ни песенку спеть.
Действительность была иная. В частности, в Вологде именно семинария слыла одним из самых «продвинутых» учебных заведений.
В «Исторических и топографических известиях», составленных неким А. А. Засецким еще в 1782 году, в разделе «О публичных увеселениях» значатся всего-навсего три развлечения:
«1) Летом бывают езды по реке на шлюбках и лотках больших, в верьх до Прилуцкаго монастыря, а в низ до села Турундаева и далее.
2) Зимою при городе по реке ж санями на бегунах взапуски.
3) Меж тем от Семинарии по вечерам бывают иногда театральные моралистические представления».
Таким образом, семинария была замечена в лицедействе — занятии с духовной точки зрения сомнительном.
К началу XX века исполнительская слава городских семинаристов лишь усилилась. Особой популярностью при этом пользовались музыкальные концерты на воде. Семинаристы рассаживались по трем лодкам (в одной — духовой оркестр, а в двух других — вокалисты) и отправлялись в плавание по речке Вологде. В основном они радовали своих слушателей классическим репертуаром — вальсами, маршами, фрагментами патриотических опер («Жизнь за царя», например). Однако иной раз, под настроение, могли разразиться чем-нибудь вроде «Как вышел из ковчега Ной и видит Бога пред собой».
Впрочем, семинарские досуги вообще отличались явственным налетом светской жизни. Один бурсак, некто Евгений Грязнов, вспоминал: «Свободные часы… ученик посвящал доступным развлечениям в сообществе сверстников своих, устраивая импровизированные игры где-нибудь около квартиры; в летнее время играли в бабки, в лапту, где находилось свободное место для беганья, а школьники постарше возрастом ходили своими партиями за город, где свободнее было разбежаться».
Еще более старшие семинаристы позволяли себе поведение, совсем далекое от благочинных идеалов. По свидетельству того же автора, «франтоватые семинаристы старших классов во время летних прогулок щеголяли с тросточками… Немногие щеголи старшего класса в парадных случаях появлялись даже в цилиндрах… Между семинаристами, моими сверстниками, куренье было-таки довольно распространено… Другой нашей забавой, правда, не частой и случайной, бывали посещения трактирных заведений… Нельзя замолчать и того, что в исключительно редких случаях появлялась и водка на столе в товарищеской домашней нашей компании».
Не говоря уж о таких невинных развлечениях, как танцы, хороводы, посещение театра и т. д.
Толерантность семинарской профессуры с удивлением отметил Михаил Погодин: «Был в семинарии… Взглянул мимоходом на лавки, на коих ученики вырезали церкви, херувимов, стихи и проч. Провожатый профессор заметил: «Это ребятишки воплощают свои идеи». Неудивительно, что среди выпускников этого заведения попадались личности, преуспевшие на поприщах, весьма далеких от Закона Божия, к примеру знаменитый доктор Матвей Яковлевич Мудров, вошедший не только в историю, но даже в литературу (он лечил в «Войне и мире» Наташу Ростову).
Одна из самых популярных семинарий находилась в Суздале. Открылась она в 1800 году и расположилась в известнейшем архитектурном шедевре — Архиерейских палатах. К тому времени палаты, к сожалению, пришли в негодность. Протокол доносил: «Крестовая церковь, палаты его Преосвященства, 4 палаты, архиерейская и соборная ризницы, консистория с архивами, братские и служилые покои с кухнею и кладовые с выходами; над оным корпусом крышка, сделанная с обломом, совсем обветшала… всего в 21 да и в прочих местах сквозь самые своды проходит велика теча». Возможно, отчасти поэтому столь престижное здание отдано было простым и нетребовательным бурсакам.
Поначалу они только занимались в суздальских палатах, проживали же в обычных съемных городских квартирах. Эти квартиры оставляли желать лучшего — вот, к примеру, один из ревизских отчетов: «Из осмотренных… 13… квартир, в которых помещаются ученики от 3 до 20 человек, только 2–3 квартиры удовлетворительны, остальные или грязны, или сыры, или тесноваты, или душны, или находятся далеко от училища… обувь и одежда детей грязны, белье требует смены, дети спят на полу, по два и более человек на одном войлоке, войлок и подушка грязны… отсутствие обуви у детей ведет к пропуску уроков».
Впрочем, досталось и учебным помещениям: «Классные комнаты не отличаются чистотой. В октябре было в классах холодно. Вода для питья в ведрах с одним ковшом. Больницы при училище нет».
Последующие проверки обнадеживающими также не были: «Квартиры похожи на логовища и конуры… дети не слыхали слова «простыня»… сыпь, чахотка, паразиты… пища — пустые щи и каша… на квартире одного священника посылали детей за водкой».
Дело, впрочем, кончилось благополучно — в 1882 году было освящено новое общежитие при Суздальском училище.
Несмотря на бытовые трудности, семинария была престижной. Суздальское духовное образование, что называется, котировалось. Многие выпускники делали яркие карьеры — к примеру, Михаил Михайлович Сперанский. Да и обучение само не было столь обременительным. Дети читали латинские книжки, особенно интеллектуальных бесед не вели, развлекали себя всяческими невинными каламбурами — что-нибудь вроде nos sumus boursaci, edemus semper bouraci(дескать, мы бурсаки и все время едим бураки, то есть свеклу). В сравнении с учащимися прочих суздальских учебных учреждений, эти boursaciбыли в гораздо лучшем положении. Они, например, могли рассчитывать на более-менее гарантированное трудоустройство при обилии в городе монастырей и храмов.
А калужские семинаристы так и вовсе отличились — устроили бунт. Правда, не политический, а узкосеминарский — выступали против проведения переводных экзаменов. Семинаристы предлагали вместо этого подсчитывать оценки, выставленные каждому за «отчетный период» — и исходя из них либо переводить на следующий год, либо не переводить. Но главное другое — как они это предлагали. Держали руки поверх ряс в карманах брюк — а это запрещалось самым строгим образом. Садились в парке рядом с барышнями на скамейки! Катались в городском парке на карусли! На занятиях мычали хором! Запирались в классах и пускали там шутихи! Невиданное якобинство!
Впрочем, от подобных милых шалостей довольно быстро перешли к делам серьезным — спели «Марсельезу» и швырнули в голову городового камень. Тогда лишь руководство семинарии отреагировало и отчислило организаторов бесчинств. После чего бунт сам собой завершился.
Кстати, правила в калужской семинарии были довольно строгие. На сей счет существовал особый документ: «Лаврентьевскому архимандриту Никодиму иметь смотрение над Калужской семинарией в том,
1. чтобы учение происходило по утвержденному порядку.
2. надзирать за учителями, дабы в должности своей были рачительны и в школе, когда должно, а также и в церкви, в назначенные часы не отменно были.
3. чтобы отпуск семинаристов в домы, также представления об исключении неспособных из семинарии были с рассмотрением его — архимандрита.
4. сумму семинарскую принимать и содержать правящую префектовскую должность на определенные расходы, а чтобы оная порядочно была употребляема, архимандриту своим рассмотрением в оное входить.
5. ему же, архимандриту, наблюдать, чтобы бурсаки пристойно назначенной суммой содержаны были.
6. вновь семинаристов набирать правящему префектовскую должность с ведома архимандрита.
7. ему же, архимандриту, каждую треть экзаменовать семинаристов и каким кто окажется посылать рапорты.
8. если бы по всему вышеписанному оказался бы в чем непорядок, то ему, архимандриту, все отвращать; иного подлежит увещанием исправлять, а если бы за всем тем, что оказалось, что он собою исправить не может, о том нам представлять».
Тут и не захочешь — забалуешь.
В симбирской семинарии бунт зашел гораздо дальше. Один из ее учащихся писал о событиях 1905 года: «Наша семинария также присоединилась к всеобщему протесту. Нами была подана петиция с экономическими и политическими требованиями, которая осталась без ответа. В виде протеста во время перемен семинаристы открывали окна на улицу и пели революционные песни: «Марсельезу», «Варшавянку» и др. Городовые врывались в классы, закрывали окна и требовали прекращения пения, но не успевали они удалиться, как в других классах еще громче и дружнее начиналось пение. Среди учащихся начали распространяться прокламации с революционными лозунгами «Долой царя!», «Да здравствует учредительное собрание!». Неведомо кем и когда закладывались в печки «адские машины», которые ночью взрывались. Среди семинаристов старших классов начались аресты. В виде протеста учащиеся объявили забастовку. Семинарию закрыли, учащихся распустили по домам, многих уволили. Семинаристами был организован тайный стачечный комитет, была организована касса взаимопомощи».
Даже не верилось, что всего лишь три года назад здесь проводили тихий-мирный праздник — пятидесятилетие со дня смерти Гоголя. Пресса сообщала: «Накануне 20 февраля был устроен литературно-музыкально-вокальный вечер воспитанниками духовной семинарии. Вечер этот произвел едва ли не самое выгодное впечатление из всего празднества. Правда, он не был составлен исключительно из произведений Гоголя, хотя и был посвящен памяти великого писателя. Прекрасный хор пропел гимн Гоголю Случевского, затем было выполнено до 30 литературных и музыкальных номеров. Некоторые из чтецов выполнили свои номера артистически, в особенности воспит. Соколовский и Козьмодемьянский, другие обратили на себя внимание не столько умной дикцией, сколько содержательностью выбора. Музыкально-вокальное отделение было также умело составлено и превосходно выполнено. В симбирской гимназии таких вечеров не бывает, а жаль».
Как уже упоминалось, условия обучения не всегда были на уровне. Вот, например, как выглядела семинария Владимира в начале XIX века: «Вдоль стен стояли плоские и широкие столы, с обеих сторон обставленные скамьями, битком набитыми нашим братом. Человек двести, если не более, помещалось в этой комнате. Половина учеников смотрела на учителя, а другая — показывала ему спину… Когда нужно было спросить ученика, сидящего спиной к наставнику, он толкал его в спину, а ученик, почувствовавши толчок, тотчас вставал, делал пол-оборота и, в искривленном положении, рассказывал свой урок. Если знал его, садился на свое место, а ежели нет, то отправлялся к печке, на колена, ожидать общей расправы…
В класс мы всегда ходили рано. Зимой придем задолго до свету. Свеч нет, печки топили редко — значит, холодно. Привалит толпа ребятишек, прослушавши авдитору, что делать до учителя? Не сидеть же сложа руки смирно и тихо, не тот был возраст, золотое время не теряли напрасно: толкаемся, бегаем по полу, по столам, крик, гам, хоть уши заткни. Грязь по полу, грязь на столах. Нередко доводилось стирать грязь со стола шапкой, чтобы положить книжку или тетрадку. В класс ходили все летом в пестрядинных халатах, босиком, а зимой в тулупах и, конечно, в обуви; за поясом помещалась чернильница, за плечом кожаный мешочек для книг и тетрадей. Между третьим и четвертым классом были огромные сени. В них около окон всегда сидели две или три пирожницы с горячими пирожками с говядиной или маком, также два или три сбитенщика-ярославца. У кого были деньги, тот мог лакомиться сколько душе угодно. Эти сени в 1830 году по случаю разделения классов обращены были в залу для помещения в ней 3-го философского отделения, которого я определен был первым наставником».
Практиковались наказания телесные: «Ох, эта расправа! Человек двадцать — тридцать выпорют во время класса за незнание урока. И я не избежал проклятого сечения: один раз получил одну лозу, а в другой — четыре, очень горячих. Секаторами были из своего брата, артисты своего рода. Из учителей училища самый жестокий был Иван Михайлович Агриков, вдовый священник, с деревянной ногой. Он умер игуменом в Муромском монастыре. Бывало, одно появление его наводило на нас ужас, особенно ежели был трезв; когда же он был навеселе, то дело обходилось и без лоз. Как только он переставит свою деревянную ногу через порог, сейчас узнаем, чего нам ждать — радости или горя. Ежели «наша деревянная нога» улыбается, значит, навеселе и больно бояться нечего, а ежели смотрит в землю, исподлобья, быть беде неминучей. О других учителях грех сказать дурное. Секли и они, но с разбором, за настоящую вину, без этого зверского крика: «Дери его, хорошенько его!»».
Однако подобные порядки бытовали далеко не везде, и многие выпускники духовных училищ поминали их добрым словом. Философ же Николай Страхов, обучавшийся в костромской семинарии, признавался впоследствии: «Следует помянуть добром этот Богоявленский мон., где я прожил пять лет и где помещалась наша семинария. В нашем глухом монастыре мы росли, можно сказать, как дети России. Не было сомнения, не было самой возможности сомнения в том, что она нас породила, и она нас питает, что мы готовимся ей служить и готовимся оказывать ей повиновение, и всякий страх, и всякую любовь».
Вне зависимости от того, как складывалась жизнь, судьба, карьера, какое поприще для деятельности избирал семинарист, годы обучения казались ему лучшими годами жизни. Можно сказать, что духовное начальное образование было самым качественным в провинциальных городах России.
Следующую ступень духовного образования — академию — мы не рассматриваем. Академий было крайне мало, расположены они были, как правило, в крупных столичных городах и на облик провинции никак не влияли. Что, впрочем, относилось к высшим учебным заведениям вообще.