…На первом плане нашего поиска — конкретный человек, его индивидуальное поведение, его собственный выбор… Пусть этот человек окажется из ряда вон выходящим. И в этом случае мы признаем его заслуживающим внимания. Ведь самая его уникальность раскроет нечто от уникальности его времени.
Московские воры в XVIII столетии действовали четко и слаженно, приемы краж отрабатывались ими до автоматизма и передавались из поколения в поколение, поэтому поймать их было непросто. Оказавшись в Сыскном приказе, профессиональные «мошенники» не были склонны откровенно рассказывать о своей преступной деятельности и уж тем более выдавать товарищей. Картотеки преступников еще не составлялись, и при чтении допросов часто нельзя понять, являлся ли подозреваемый профессионалом, регулярно занимавшимся противоправной деятельностью, или же впервые покусился на чужое имущество. Поэтому следственные дела Сыскного приказа, как правило, не содержат сведений о московском преступном мире XVIII столетия. (Видимо, это была общая и даже международная тенденция. Так, полномасштабный анализ материалов архива Шатле — учреждения, которому с 1674 года была передана вся полнота судебной власти в Париже — за вторую половину XVIII века показывает, что в них очень мало информации о профессиональных ворах. В основном в Шатле попадали одиночные преступники, совершившие незначительные кражи[187].)
Дело Ваньки Каина представляет собой исключение из общей практики. Авторитетный московский вор явился в Сыскной приказ и выдал многих своих товарищей. Среди пойманных по его указанию «мошенников» был беглый солдат Алексей Соловьев, в кармане которого, как мы помним, было свернуто собственноручно написанное им «доношение» с реестром из семидесяти пяти человек (из них 20 имен мы находим в списке тридцати трех «товарищей» Каина). В такой ситуации большинство арестованных по этому делу преступников не видели смысла скрывать свою воровскую сущность. «Тому ныне пять лет… с товарищи… мошенничал и поныне — на Красной площади, под горой и в крестных хождениях в разные дни вынимали всякого чина у людей из карманов деньги, а во сколько поймов, за множеством не упомнит» — в таких словах один за другим признавались собратья Каина и Соловьева по воровскому ремеслу[188]. Многие пойманные воры, обескураженные предательством, также выдавали своих дружков. Так, схваченный Каином Иван Голый на допросе 29 декабря 1741 года перечислил 19 «мошенников», причем имена семнадцати из них нашлись в реестрах Каина и Соловьева.
Так солидарность в среде московских воров была нарушена, вследствие чего сообщество «мошенников» круга Ваньки Каина и Алексея Соловьева было в значительной мере уничтожено. По нашим подсчетам, всего с декабря 1741 года по конец 1748-го были арестованы, осуждены и сосланы на каторжные работы 69 профессиональных московских воров. Из них более половины (37 осужденных) названы в реестрах Каина и Соловьева (восемь человек мы находим и в том и в другом списке). Таким образом, из восьмидесяти восьми воров, о которых в декабре 1741 года вспомнили Каин и Соловьев при составлении списков московских «мошенников», 37 человек (42 процента) были пойманы и осуждены. Другие 32 вора, оказавшиеся под следствием по делу Ваньки Каина, хотя и не были перечислены в реестрах, но, несомненно, также были связаны с преступниками круга Каина и Соловьева. Отметим, что из шестидесяти девяти «мошенников» 44 человека были арестованы в течение десяти суток (с 28 декабря 1741 года по 6 января 1742-го), то есть по горячим следам явки Ваньки Каина с повинной.
В Сыскном приказе на допросе каждому преступнику задавались вопросы биографического характера: «Как зовут? Сколько лет? Кто отец? Где родился? Чем занимаешься в Москве? Женат ли и кто твоя жена? Есть ли дети? Где живешь? Как давно знаешься с мошенниками и когда стал воровать?» Их ответы записывались, на основе черновых заметок составлялись беловые «роспросные речи», которые затем подшивались в следственное дело.
Изучив протоколы допросов почти семи десятков человек, попытаемся дать ответ на вопрос, каким образом происходило их вовлечение в преступную деятельность. Ответить на него невозможно без перехода от общего к частному, подробного, при максимальном приближении, рассмотрения отдельных персонажей и всей множественности вариантов их жизненных путей. Мы даем очерки о девяти представителях преступного мира Москвы во времена Ваньки Каина. Каждый такой портрет — это уникальная, неповторимая судьба, но вместе с тем и определенный путь маргинализации и криминализации личности в Москве XVIII века.
Петр Камчатка и Сергей Зотов являлись выходцами из солдатских детей, которые, как мы помним, были главным резервом для пополнения тогдашнего московского преступного мира. Эта социальная группа возникла после создания Петром I регулярной армии, комплектовавшейся на основе рекрутской повинности[189]. Как правило, они воспитывались без отцов, а их матери, солдатские жены или вдовы, были вынуждены скитаться в поисках источников пропитания, нередко прибегая к нищенству. Многие солдатские дети, повзрослев, так и продолжали вести бродяжнический образ жизни, зарабатывая на существование воровством. Некоторые из них в подростковом возрасте оказывались на «фабриках» (именно такова судьба Петра Камчатки), а значительное число солдатских детей, проживавших в Москве в 30–40-х годах XVIII века, отдавалось матерями на воспитание в Гарнизонную школу, которая являлась настоящим рассадником малолетней преступности.
Три других персонажа — Иван Серков, Гаврила Рыжий и Иван Харахорка — являют собой примеры московских воров, происходивших из посадско-слободского мира Москвы. Оставшись в раннем возрасте сиротами, будущие преступники оказывались предоставленными самим себе. Многие с детства нищенствовали, а потом записывались в «фабричные» (таковы судьбы Ивана Серкова и Гаврилы Рыжего). На московских мануфактурах сложился особый контингент: туда приходили люди, в силу разных обстоятельств оказавшиеся выброшенными из своей среды, как Иван Харахорка, сданный от посадской общины в рекруты, а затем дезертировавший и вернувшийся на родные московские улицы.
Иван Метла — представитель группы профессиональных преступников из крестьян. По разным причинам их отцы уходили для прокормления в Москву, а впоследствии и вовсе теряли связь с родной крестьянской общиной.
Матвей Цыган был потомственным мануфактурным работником, выросшим на крупнейшем московском предприятии — Большом суконном дворе.
Наконец, биография Ивана Каина — беглого дворового — нетипична, но от этого не менее интересна. Лишенные личной свободы, крепостные слуги часто находились в более выгодном материальном положении, чем лично свободные солдатские дети, «фабричные» и многие обедневшие посадские. Поэтому дворовых редко можно было встретить «на дне» Москвы, среди профессиональных преступников. Биография дворового Ивана Осипова, предпочетшего судьбу свободного и ни от кого не зависящего московского «мошенника» обеспеченной жизни крепостного слуги, является своего рода исключением.
Галерея преступного мира Москвы во времена Ваньки Каина не может обойтись без женского портрета. Очерк об Анне Герасимовой дает представление о многочисленной категории солдатских жен и вдов, скитавшихся по Москве в поисках пропитания и нередко занимавшихся торговлей краденым.
О Ваньке Каине написано много. Его старший современник Матвей Комаров, создавший в 1775 году первое литературное описание приключений Каина, предварил свое сочинение словами: «…Ныне любезные наши граждане… во чтении всякого рода книг упражняются, с которыми я имея нередкое обхождение, слыхал, как некоторые из них молодые люди, читая переведенную с немецкого языка книгу о французском мошеннике Картуше, удивлялись мошенническим его делам, говоря притом, будто у нас в России как подобных ему мошенников, так и других приключений, достойных любопытного примечания, не бывало. Что не справедливо сие мнение, о том разумным и знающим дела своего отечества людям довольно известно, а прочим в доказательство скажу следующее. Когда Россия по географическому исчислению одна обширностью превосходит все европейские государства вместе совокупленные, то нельзя статься, чтоб в такой пространной империи не было таких же и приключений… Ибо натура всех людей равным образом на свет производит, как французов, немцев и прочих, и потому во всяком народе добродетельных и порочных людей сыщется довольно».
Свой роман Матвей Комаров создал на основе литературной переработки «Автобиографии» (жизнеописания Ваньки Каина, составленного от его имени), снабдив его размышлениями, соответствовавшими духу времени. По мнению автора, «натура» одарила Каина «остротою разума, проворством, смелостью, скорою догадкою», а также наградила его «такою фортуною, которая во всех добрых и худых делах много ему способствовала и неоднократно извлекала из самых несчастливейших случаев». Однако «к сим натуральным дарованиям» герою недоставало «доброго воспитания, через которое б он натуральный свой разум научился употреблять не на злые, а на добрые дела»[190].
Первое научное исследование о Ваньке Каине появилось в 1869 году. Известный историк Г. В. Есипов попытался воссоздать биографию легендарного преступника на основе некоторых архивных документов и «Автобиографии». По его мнению, Каин был крайним проявлением того состояния беззаконности, в котором находилась Москва в первой половине XVIII столетия: многолюдный город давал «безопасный приют всем беглым и беспаспортным», а недееспособная, погрязшая во взятках полиция была не в состоянии противостоять разгулу воровства и мошенничества: «Русский народ и правительство доживали ту эпоху, которую можно назвать эпохой отсутствия сознания законности. Мало кто тогда верил или надеялся на силу закона». Дитя своего времени, Ванька Каин, по словам историка, «соединял в своей личности два типа того времени: сыщика-грабителя и народного мошенника»[191]. Статья, в которой были впервые использованы и процитированы многие архивные документы, впоследствии стала для многих исследователей основным источником информации о Каине.
По мнению известного историка и писателя XIX века Д. Л. Мордовцева, «народно-историческое значение личности Каина» состоит не только в том, что он, являясь «героем голытьбы» и олицетворением близкого народному духу «беззаветного удальства», вошел в народную память наряду с такими героями, как Ермак Тимофеевич и Стенька Разин, но также в том, что Каин — «герой своего времени», «народный исторический тип», аналогичный типам, созданным выдающимися русскими писателями, — Митрофанушке, Чичикову, Обломову и т. д. В сочинении Мордовцева он предстает «подвижным» и «изобретательным» человеком, который по «уму и находчивости» «на голову выше своих товарищей», но, будучи «сыном своего времени», направляет свою деятельность на зло[192].
Из современных работ наиболее интересен очерк о Ваньке Каине известного петербургского историка Е. В. Анисимова[193]. Автор, используя не только «Автобиографию» и сочинения предшественников, но и некоторые новые архивные документы, восстанавливает основные события жизни Ваньки Каина и облик окружавшего его мира.
Но несмотря на то, что Ваньке Каину посвящено немало исторических очерков, статей и даже книг, он все-таки продолжает оставаться неизвестным героем. Например, данные о периоде его жизни, предшествовавшем явке с повинной в Сыскной приказ, приводятся на основании «Автобиографии» и процитированных Г. В. Есиповым показаний Каина, данных во время его допроса в Сыскном приказе 28 декабря 1741 года. Но никто из исследователей никогда не пытался ни проверить, насколько эти сведения достоверны, ни дополнить их другими документами. Между тем начальный период жизни будущего «сыщика из воров» представляет особенный интерес для понимания механизмов формирования этой преступной личности. На основании совокупности разрозненных следов мы попытаемся, говоря словами французского исследователя А. Корбэна, «собрать некий пазл, части которого оказались рассеянными», реконструировать то, что оказалось «поглощено и стерто временем»[194].
На допросе в Сыскном приказе 28 декабря 1741 года Каин о себе показал, что зовется он Иван Осипов сын, от роду ему 23 года и что его отцом был Осип Павлов, крепостной крестьянин «Ростовского уезду вотчины гостиной сотни купца Петра Дмитриева сына Филатьева села Ивашева». В ходе изучения материалов первой переписи населения (ревизии) о ростовском поместье купцов Филатьевых, в которое входило 12 населенных пунктов с центром в селе Ивашеве, удалось обнаружить только одного крестьянина с таким именем, жившего в деревне Болгачиново. В 1722 году у него родился сын Иван. Очевидно, это и есть будущий Ванька Каин[195]. Следовательно, в 1741 году ему исполнилось 19 лет. Такое несоответствие в возрасте часто встречается и свидетельствует о том, что простолюдины в XVIII веке знали год своего рождения лишь приблизительно.
Его родная деревня входила в состав крупной ростовской вотчины известного купца, гостя{23} Алексея Остафьевича Филатьева (ок. 1660–1731). Отец хозяина Остафий Иванович Филатьев был племянником крупнейшего в Москве в середине XVII века торговца сибирской пушниной Богдана Филатьева. После смерти дяди Остафий унаследовал его капиталы, что позволило ему развернуть активную торгово-промышленную деятельность. Зачисленный в 1658 году в корпорацию гостей, Филатьев в 1670-х приобрел в Серегове и Соли Камской соляные промыслы и постепенно превратился в крупнейшего солепромышленника страны. В 1675 году гостем стал его старший сын Василий, а в 1678-м — средний сын Алексей. Размер денежного обложения Василия и Алексея Филатьевых с братьями Федором и Андреем в 1678 году исчислялся в 1250 рублей. В 1680-х годах О. И. Филатьев на свои средства построил известный каменный храм Николая Чудотворца Большой крест на Ильинской улице, в непосредственной близости от своего московского двора в Ипатьевском переулке. Этот храм стал фамильной усыпальницей: в мае 1692 года в присутствии патриарха Адриана здесь был торжественно погребен Остафий Иванович[196].
В январе 1687 года в связи с заключением «Вечного мира» с Польшей (1686) по указу царевны Софьи 31 купец-гость был пожалован денежными и поместными окладами «за многие их службы и за денежные подати, которые они в мимошедшие военные времена на жалованье ратным людям, не жалея пожитков своих, давали из торговых своих промыслов». Среди награжденных значатся и Филатьевы. В частности, Алексей Остафьевич получил 700 четвертей и 80 рублей[197]. Очевидно, именно тогда у него и появилась крупная вотчина в Ростовском уезде.
В состав вотчины входило 12 населенных пунктов, расположенных на юго-восточной окраине Ростовского уезда, на границе с Переславским, между речками Ухтома и Сухода. С севера эти края были окружены большими лесными массивами. Еще в XIX веке жители Ростовского уезда называли этот край «лесниной», приговаривая: «…там все пильщики да плотники, хоть и богатые, но серые»[198]. Главным поселением вотчины было крупное село Ивашево (второе название — Новорождественское), расположенное на Ухтоме в 46 верстах к юго-востоку от Ростова. В окрестностях Ивашева располагались сельца и деревни, относящиеся к той же вотчине: на востоке находились Язвинцево, Шандора, Болгачиново, Ратчино и Селище, на севере — Яковлево, Овсянниково и Чайниково, а на северо-востоке — Кузяево, Денисово, Зайково[199]. Во всех этих населенных пунктах в 1722 году числилась 1121 душа мужского пола, платившая ежегодный совокупный подушный оклад 784 рубля 70 копеек[200]. Все эти крестьяне управлялись одним приказчиком. Так, в апреле 1736 года в Ростовской воеводской канцелярии управлявший вотчиной Филатьевых староста Никита Семенов заплатил оброчные деньги с мельниц и рыбных ловель: пять копеек за ветряную мельницу в селе Ивашеве; три рубля девять копеек за водяную мельницу, расположенную в том же селе на реке Ухтоме; три рубля 18 копеек за другую водяную мельницу под деревней Язвинцево на реке Суходе; шесть рублей 34 копейки за водяную мельницу на реке Суходе под деревней Болгачиново; 52 копейки за рыбные ловли на реках Ухтоме и Суходе[201].
Основу хозяйства составляло, конечно, земледелие, хотя пашня здесь была не самой плодородной: «земли песчаные» — так охарактеризована она в Экономических примечаниях к планам Генерального межевания Ростовского уезда 1770-х годов[202]. Там же сообщается, что крестьяне села Ивашева и окрестных деревень находились «на пашне». Это значит, что основной формой повинности крепостных крестьян в пользу помещика была барщина.
В центральном населенном пункте вотчины — Ивашеве — в 1722 году числилось 199 душ мужского пола. Здесь располагался господский двор: в центре стоял деревянный дом на каменном фундаменте; при нем был разбит «регулярный сад», а неподалеку находились конюшня и ветряная мельница[203]. На дворе в это время проживало три десятка дворовых — приказчик, конюхи, скотники, повара и прочая прислуга. Крестьяне жили, как правило, большими традиционными семьями. Например, в одном дворе в Ивашеве жили 53-летний крестьянин Митрофан Матвеев сын Смирной с женой и детьми и три его родных брата — Марфентий, Семен и Тимофей — также с семьями. Причем некоторые их сыновья уже успели жениться и народить детей, но все-таки оставались все вместе под одной крышей. В 1722 году в селе были две деревянные церкви: Рождества Пресвятой Богородицы и Усекновения главы Иоанна Предтечи[204]. В приход входили крестьяне окрестных деревень Чайниково, Яковлево и Язвинцево. Но Иван Осипов и его родственники и односельчане вряд ли посещали ивашевские храмы, поскольку в сельце Шандора, расположенном южнее Ивашева, также имелись две церкви — во имя Святой Троицы с приделом Николая Чудотворца и во имя Святого чудотворца Тихона. В Шандору приходили на службу крестьяне из близлежащих Ратчина, Селища и Болгачинова[205] — родной деревни Ваньки Каина.
В Болгачинове в те годы было всего восемь крестьянских дворов с шестьюдесятью двумя душами мужского пола. Материалы переписи 1722 года называют поименно всех мужских обитателей каждого двора. Самым многолюдным был двор Ильи Кузьмина: вместе с ним проживали его сыновья Мартьян, Василий и Григорий со своими женами, детьми и внуками. Всего в 1722 году в этом дворе было 14 крестьян мужского полка четырех поколений, самому старшему из которых, главе семейства, исполнилось 74 года, а самые младшие, его правнуки Иван Данилов и Сергей Семенов, были грудными младенцами.
Двор, где вырос будущий знаменитый вор и сыщик, был не таким населенным. В нем жили три брата — Герасим, Осип (отец нашего героя) и Ефим Павловы дети. У старшего, Герасима, было четыре сына — Клим, Василий, Осип и Гаврила. Его дети уже успели подрасти, когда отец умер (между 1710 и 1719 годами). Некоторое время они так и жили — Осип и Ефим Павловы вместе со своими четырьмя племянниками. Вскоре, в 1720 году, у Осипа родился первый сын Прокофий, а в 1722-м появился на свет второй, Иван (к моменту переписи 1722 года ему было два месяца). Этот Иван Осипов сын и есть не кто иной, как наш герой Ванька Каин[206].
В этой-то глухой деревушке на Суходе родился и провел детство в большой крестьянской семье Иван Осипов рядом со старшим родным братом и соседскими мальчишками (всего в Болгачинове в 1718–1722 годах родились 12 крестьянских детей мужского пола).
Между тем жизнь купца Филатьева клонилась к закату. Его единственный сын Дмитрий умер до 1725 года, оставив молодую жену и двоих детей — Петра и Екатерину. 1 сентября 1731 года в доме Филатьевых был торжественный день: лежащий на смертном одре 71-летний Алексей Остафьевич в присутствии своего духовного отца Тихона Леонтьева — иерея церкви Праведных Богоотец Иоакима и Анны, что в Кадашеве, настоятеля ближайшей от московского двора Филатьевых церкви Вознесения Господня Матвея Петрова, своего родного брата Андрея, четырнадцатилетнего внука Петра Дмитриева и его деда со стороны матери Ивана Иванова сына Мокеева, а также своего «ближнего свойственника» казначея Монетного двора Ивана Дмитриева сына Алмазова диктовал завещание:
«Аз, многогрешный раб гость Алексей Остафьев сын Филатьев, пишу сию изустную духовную в целом своем уме и разуме и в совершенной памяти. И завещаю внуку своему родному Петру Дмитриеву сыну Филатьеву по отлучении моем сего временнаго света в вечную блаженную жизнь строить и поминать душу мою ему, внуку моему, и поминовение по мне в четыредесятницу и по родителях моих, как я при животе своем чинил поминовение, так и завещаю ему, внуку своему Петру», — записывал слова хозяина 23-летний служитель Гаврила Михайлов сын Саблин. Так окружающим стало известно, что этот известный купец определял наследником всего своего имения четырнадцатилетнего внука. При этом старый купец заповедал присутствовавшим при составлении завещания «милостивым своим свойственникам» не оставлять несовершеннолетнего наследника, а тому приказал «быть у них во всяком послушании и без ведома их ничего не чинить».
Находясь при смерти, Алексей Остафьевич очень переживал за будущее своего с трудом нажитого имения. Поэтому при составлении завещания старик не жалел слов наставлений, увещеваний и даже заклинаний:
«А внуку моему Петру… жить, постоянно смотря на добрых людей, и дом свой содержать чинно… А оставшим моим людям быть им во всяком послушании, за что от Бога они себе получат всякое милосердие, и показать внуку моему всякую верность и услугу. А в вотчинах смотреть и надзирать всего самому. А на чужие руки и слова не полагаться. Также и дворовых людей держать умеренно, а которыя будут излишния, и тебе б по смерти моей оных излишных людей по разсмотрению распустить… А которые из молодых служителей при тебе будут служить, и тебе б от них никакова непотребнаго совету не принимать. А хотя тебе от них какой и благой совет придет, и тебе б о том их совете спрашиватся с вышеписанными моими сродниками, а без совета их отнюдь собою до возрасту своего ничего не чинить. А ежели ты пожелаешь законной брак возъиметь, и тебе б невесту отъискивать ис купечества, а из шляхетства (дворянства. — Е.А.) не соизволяю тебе и запрещаю. Еще запрещаю с мотами, и безделниками, и с зернщиками (игроками в кости. — Е.А.), и с тунеятцами отнюдь не знатся, о чем тебе под великою клятвою запрещаю. И от блуда иметь чистоту и воздержание, и от прелесниц бегать, и иметь их от себя отриновенных, и боятся того, яко лютого змия, чтоб тебе от Бога, в Троице славимаго, не прогневать и в напасть не притти, от чего всегда блудники пропадают безвремянными казнми от Бога и наказаны бывают… А охот тебе по твоем летам никаких непотребных не держать. И хотя при своей жизни по твоему желанию в том и не воспрещал, не хотя тебя во юности раздражить, а после тебе сие творить весьма с клятвою запрещаю… Тако ж тебе завещаю, которые после меня останутся долги писменныя и безписменныя, и оныя долги по смерти моей с явным свидетелством оплатить, а душу мою от того свободну учинить… А ежели сие мое завещание ты, внук мой Петр, не исполнишь, и в том я грехе пред страшным судом Божьим от того очищен буду, а ты приимешь за не исполнение мое пред Богом сугубой грех, и Бог взыщет на твоей душе при суде за не исполнение»[207].
С вступлением в наследство Петра Дмитриевича совпало важное событие в жизни крестьянского мальчика из ростовской деревни. Около 1731 года десятилетний Иван Осипов сын был взят из родных мест в московский господский дом в Ипатьевском переулке. Скорее всего, в этом можно увидеть стремление нового хозяина омолодить состав своей прислуги. В пользу этого может говорить тот факт, что в 1730-х годах он отпустил на волю нескольких пожилых дедовских дворовых, проживавших в Ивашеве[208]. Видно, Алексей Остафьевич далеко не случайно, находясь на смертном одре, обратился к внуку со словами: «…которые из молодых служителей при тебе будут служить, и тебе б от них никакова непотребнаго совету не принимать».
Нам остается только гадать, чем именно этот, а не какой-то другой крестьянский сын приглянулся Петру Филатьеву или его приказчику. В ревизских сказках о ростовской вотчине Филатьевых зафиксирован только один случай перевода крепостного из деревни в московский дом: сорокалетний дворовый Кузьма Лазарев сын Волков, ранее проживавший в господском доме в Ивашеве, был «взят в Москву в дом оного Филатьева во услужение» и во время ревизии 1748 года был уже записан как дворовый[209]. Впрочем, помещик мог переводить своих крепостных из уезда в уезд, никак официально не фиксируя этот факт.
Как бы то ни было, это событие кардинальным образом изменило судьбу Ивана Осипова. Какие чувства испытывал мальчик, когда он расставался с родителями, братом и сестрами, родственниками и односельчанами, по воле помещика навсегда покидая родную деревню? Крестьяне, конечно, не писали мемуары, поэтому их переживания, как правило, остаются за рамками исторического повествования. Лишь судебно-следственные дела сохранили несколько их образчиков. Например, в январе 1734 года в Московской конторе тайных розыскных дел (филиале Тайной канцелярии) расследовалось дело крестьянского сына Сидора Рекунова, отданного в рекруты из сельца Горчакова Калужского уезда. 19 января, находясь в Калуге в кругу земляков и товарищей по несчастью, таких же рекрутов, он изрек следующие слова, переданные в следственном деле от третьего лица: «Дай де Бог государыни нашей Анне Иоанновне умереть за то, что де в народе зделала плач великой! Много в салдаты берут, да и ево де взяли, а он де у отца и у матери один сын, и они де по нем завсегда плачут». Кто-то из слушателей Сидора донес на него. В августе в Петергофе об этом деле доложили императрице Анне Иоанновне, которая лично «изволила указать оного Рекунова казнить»[210].
Можно предположить, что подобные горестные чувства испытывали и крепостные крестьяне, которых разлучали с близкими, отрывали от родных мест и по воле помещика переводили в другую деревню или в господский городской дом. Для десятилетнего Ивана Осипова это, конечно, была большая психологическая травма. Возможно, с этого момента он затаил злобу на своего молодого господина.
Материалы второй ревизии 1740-х годов позволяют представить, какой могла быть судьба Ивана Осипова, если бы волею помещика его не перевели в московский дом. Семерых его болгачиновских сверстников, в том числе и родного брата Прокофия, в разные годы взяли в рекруты. А всего из ростовской вотчины Филатьевых в 1720–1740-х годах были забриты 113 человек — молодых, здоровых, находившихся в самом расцвете сил крестьян.
Видимо, рекрутская повинность вынуждала многих крестьянских парней бежать из родных мест. Всего из ростовской вотчины Филатьевых за 20 лет сбежали более шестидесяти человек, причем 80 процентов беглецов были в возрасте от десяти до двадцати пяти лет. Одни направлялись в отдаленные места Российской империи или за польский рубеж, где нередко обзаводились семьями и хозяйством. Другие бежали в крупные города, где кормились всякого рода поденной работой. Третьи нищенствовали, постоянно перемещаясь по обширным российским просторам. Наконец, находились и такие, которые присоединялись к разбойным бандам, орудовавшим в их родных местах[211].
У крепостных крестьян в это время было мало шансов получить свободу легальным путем: с 1722 по 1748 год из крупной ростовской вотчины Филатьевых были освобождены с «отпускным письмом на волю вечно» всего лишь пять человек. Из них четверо были дворовыми в господском доме в Ивашеве, которых Петр Филатьев отпустил после смерти деда. Получив волю, эти люди нашли себе новых господ: 53-летний Андрей Иванов сын Шагин с сыном Игнатием пошел в слуги к Александру Андрееву сыну Ржевскому, его родной сорокалетний брат Михаил стал служить в московском доме у канцеляриста Вотчинной коллегии Петра Иванова сына Абрамова, а 54-летний Гаврила Карпов подался в услужение к секретарю Московской губернской канцелярии Михаилу Аронову. Только крестьянин Александр Филиппов из деревни Денисово нашел возможность выкупить у Петра Филатьева свою свободу и записаться в переславское купечество.
Также мало шансов у крестьян Ивашева и окрестных деревень было на смену господина, поскольку Филатьевы редко продавали крепостных из своей ростовской вотчины: с 1722 по 1748 год ими было продано менее двух десятков душ мужского пола. Так, в 1738 году троих филатьевских крепостных приобрел обер-секретарь Правительствующего сената Матвей Кузмин, в 1744-м пятерых крестьян, в том числе одного из Болгачинова, купил содержатель шелковой мануфактуры Панкрат Колосов. Еще один крестьянин, купленный генерал-фельдмаршалом Иваном Юрьевичем Трубецким, был вынужден отправиться в его вотчину в Симбирском уезде[212].
Но большая часть крестьян все-таки унаследовала социальный статус предков. Если бы Иван Осипов остался в родной деревне, избежал горькой участи рекрута и воздержался от побега, его ждала бы нелегкая крестьянская жизнь в родной деревне, сопряженная с непрерывным физическим трудом. В 1733–1735 годах серия крупных неурожаев привела к страшному голоду в центральных уездах России[213]. Возможно, именно вследствие него 12 болгачиновских крестьян, которым в 1722 году было от года до семнадцати лет, по переписи 1748 года уже числились умершими. В результате рекрутчины, высокой смертности и побегов мужское население Болгачинова между двумя ревизиями уменьшилось на 21 процент (с шестидесяти двух до сорока девяти душ мужского пола). Всего же по ростовской вотчине Филатьевых (12 населенных пунктов) сокращение мужского населения составило почти 26 процентов (с 1121 до 831 души мужского пола).
Но Ивану Осипову не было суждено вкусить ни тягот крестьянской жизни, ни горькой участи рекрута. По большой столбовой дороге из Суздаля в Москву, проходившей близ деревни Язвинцево[214], его навсегда увезли из родных мест. Вместе с родной деревней позади остался крестьянский образ жизни. Впереди его ждала совсем другая жизнь в Москве в совершенно новой роли дворового.
Несомненно, десятилетний мальчик, выросший в глухой ростовской деревне, будучи привезен в большой город, испытал яркие впечатления. Двор купцов Филатьевых был расположен в Китай-городе, близ Ильинской улицы, в одном из наиболее престижных районов тогдашней Москвы, и занимал обширную территорию. Согласно переписной книге дворов первой команды 1742 года, его поперечник вдоль проезда около Китайгородской стены составлял 47, а по Ипатьевскому переулку — 24 сажени, в длину же протянулся на 83 сажени, на весь квартал, причем выезды имелись на обе стороны[215]. Палаты гостей Филатьевых существовали еще в начале XX века и были снесены в 1912 году при строительстве доходного дома по проекту архитектора В. В. Шервуда (современный адрес — Старая площадь, дом 4)[216].
С юга двор хозяев будущего вора-перебежчика граничил с усадьбой баронов Строгановых, а с севера — с дворами генерал-майора Афанасия Даниловича Татищева и доктора Антона Филипповича Севастия. Неподалеку находились дворы князя Михаила Владимировича Долгорукова, сенаторов графа Григория Петровича Чернышева и Семена Григорьевича Нарышкина, князя Николая Александровича Голицына, графини Марьи Ивановны Скавронской, князя Константина Дмитриевича Кантемира, генерала Ивана Михайловича Головина и прочих знатных господ[217]. В каждой такой усадьбе имелось несколько десятков крепостных слуг — приказчиков, поваров, прачек, конюхов и т. д. Поэтому весь район между Варваркой и Никольской был густо заселен дворовыми[218].
Расположенный в центре усадьбы двухэтажный каменный господский дом, построенный еще в XVII веке, был сориентирован на восток, так что парадный въезд, оформленный тремя каменными строениями конюшни, каретного сарая и мастерской, находился со стороны Китайгородской стены. В 1754 году, когда Петр Филатьев намеревался продать свое московское владение за семь тысяч рублей для размещения в нем Канцелярии конфискации, двор и все строения были осмотрены архитектором князем Д. И. Ухтомским, который составил подробный план двора тушью и акварелью на листе бумаги размером 64,6×97,8 сантиметра с поэтажными чертежами господского дома, который теперь хранится в составе графической коллекции Сената. Господский дом был охарактеризован следующим образом: «…в том ево доме полаты, в коих жилых и кладовых, кроме одной залы с каменными своды, дватцать один покой». Особо было отмечено, что «дом крыт железом и починке ныне никакой не требует», а также то, что он расположен «поблизости от Кремля и от Гостиного двора», поэтому удобен «для продажи отписных (конфискованных. — Е.А.) вещей». Позади дома был разбит небольшой сад, а за ним находилась хозяйственная часть, в которую вел отдельный въезд со стороны Ипатьевского переулка. С этой стороны двора располагались каретный сарай, деревянные постройки для прислуги, а перед ними вырыты колодец и погреб[219]. Именно здесь, в деревянных людских покоях, и обрел свое новое жилище юный Иван Осипов.
К сожалению, документов о московской дворне Филатьевых 1730-х годов пока обнаружить не удалось. Зато благодаря самой ранней сохранившейся исповедной ведомости церкви Вознесения, что в Ипатьевском переулке, мы можем реконструировать население этого двора в 1748 году. Кроме хозяина, его супруги Евдокии Матвеевой и сына Алексея здесь проживали 46 человек. Из них к крепостным слугам Филатьевых относились, по-видимому, 32 человека (остальные были, скорее всего, жильцами)[220]. Шесть семейных пар с детьми, девять одиноких дворовых, четыре вдовы и три девицы — вся эта команда крепостных, обслуживавшая потребности господской семьи, имела внутреннюю иерархию и четкое распределение обязанностей. Первым среди них в исповедной ведомости числится Гаврила Михайлов сын Саблин с женой Марфой Ивановой. Именно этот служитель записывал завещание Алексея Остафьевича Филатьева, он же вел все известные на настоящий день судебные процессы его внука[221], а также заведовал семейным архивом. Так, во время переписи московских дворов осенью 1742 года именно он от имени Петра Филатьева заявил представителям государства: «о дворе де реченного его господина крепости в прошлом 1737 года мая 29 дня во учинившийся пожар сгорели»[222]. Старый служитель дома Филатьевых, посвященный во все внутренние дела семейства, на глазах у которого вырос молодой хозяин, занимал высокое положение. Скорее всего, именно он выполнял функции приказчика, когда появился новичок Иван Осипов.
Важной особой среди дворни была престарелая «девица» Домна Яковлева. В одном судебном деле 1756 года она названа «верховой девкой», которая была «к варению кофи определена». Иначе говоря, она была особо приближенной к господам, прислуживала непосредственно в господских покоях. Из этого же дела мы узнаем, что Домна Яковлева имела власть над прочими дворовыми «женками» и «девками», по отношению к которым она нередко применяла физическую силу[223]. Прочие слуги трудились на кухне, стирали платье, работали на конюшне и т. д.
Несложно представить, какое место занял в этом доме десятилетний Иван Осипов, привезенный из ростовской деревни. Наверняка первое время он выполнял самую грязную работу, непрестанно получая оплеухи не только от помещика, но и от вышестоящих дворовых. Подтверждением этому служит начало «Автобиографии» Ваньки Каина. О службе в доме Филатьева в ней всего несколько предложений, как бы предваряющих историю Каина, которая началась с побега. В них содержится намек на некий конфликт между молодым крепостным слугой и его господином: «Я… служил в Москве у гостя Петра Дмитриевича Филатьева, и что до услуг моих принадлежало, то со усердием должность мою отправлял, токмо вместо награждения и милостей несносные от него бои получал. Чего ради вздумал: встать поране и шагнуть от двора подале. В одно время, видя его спящего, отважился тронуть в той же спальне стоявшаго ларца ево, из котораго взял денег столь довольно, чтоб нести по силе моей было полно. А хотя прежде оного на одну только соль и промышлял, а где увижу мед, пальчиком лизал, а оное делал для предков, чтоб не забывал. Висящее же на стене платье ево на себя надел, и из дому тот же час, не мешкав, пошел. А более за шум поторопился, чтоб от сна он не пробудился и не учинил бы за то мне зла. В то время товарищ мой Камчатка дожидался меня у двора. Вышед со двора подписал на воротах: „Пей воду как гусь, ешь хлеб как свинья, а работай черт, а не я“»[224].
Если верить автобиографическим показаниям, которые Иван Осипов дал в Сыскном приказе 28 декабря 1741 года, он прослужил в московском доме Филатьевых около четырех лет и бежал приблизительно в 1735 году в возрасте примерно четырнадцати лет[225]. Как видно из автобиографии, за это время Иван успел выслужиться перед господами и был допущен в господские покои, но при этом ему очень часто приходилось испытывать побои и унижения. О том, каким образом Петр Филатьев обращался со своими крепостными, нам известно из двух судебных процессов.
Четвертого июля 1743 года Филатьев отослал в Московскую губернскую канцелярию своего дворового человека и в доношении заявил: «…сего июля 2 дня 1743 года в четвертом часу по полудни наказывал я крепостного своего человека Ивана Власова сына Снешкова за ослушание ево и за противности, которой при том наказании сказал „слово и дело“{24}…» На допросе 27-летний крепостной признался: «…сего июля 2 дня он, Снешков, за собою „слово и дело“ сказывал, не стерпя от помещика своего побой, а за ним… „слово и дело“ нет и за другими ни за кем не знает». За ложное объявление Ивана Снешкова в Московской губернской канцелярии выпороли плетьми и вернули в господский дом[226]. Видимо, Петр Филатьев отплатил своему дворовому за доставленные хлопоты и эмоциональный стресс сдачей в рекруты: согласно исповедной ведомости, в 1748 году Ивана Снешкова в его доме уже не было[227].
Четырнадцатого марта 1756 года Филатьев жаловался на своих крепостных уже в Сыскной приказ: «Дворовая моя крепостная девка Марина Еремеева дочь, которая находилась при доме моем во услужении, …в молотую кофь, которая была в жестянке, не знаю с какого умыслу, положила соли. Чего ради я… помянутую девку без всякаго пристрастия спрашивал, на что оная девка принесла извинение, что в ту кофь соль наговоренную [положила] для одной верховой девки, которая к варению кофи определена, чтоб она была к ней добра. Из чего видно ее неправда, потому что означенная девка толко кофь варит, а в питье участия с нами не имеет. И так, следовательно, что ту соль для меня именованного и жены моей положила, а не для девки. Которую наговоренную соль получила от дяди своего салдата… От чего я… з домашними своими в помянутой девке имею немалое опасение». Филатьев просил следователей Марину Еремееву «с пристрастием (под плетьми. — Е.А.) роспросить», «а ежели… следует до розыску, то ее розыскивать» (то есть в случае необходимости подвергнуть ее пытке), чтобы узнать, «не имела ль она и прежде сего надо мною и над домашними моими ко испровержению умыслу». На допросе Еремеева показала, что вышеупомянутая престарелая «девица» Домна Яковлева (ей в то время было 60 лет), приближенная к господам и имевшая власть над прочими дворовыми «девками», «многократно ее бивала, а по приказу помещика, или собою, …не знает». Поэтому Марина, «злобствуя» на Домну Яковлеву, решилась подсыпать соль в кофе, который подавали господам, чтобы ее «привесть… к какому-нибудь наказанию». При этом обвиняемая отрицала наличие в своих действиях какого бы то ни было колдовства и оправдывалась: свое признание в том, что соль была «наговорная», она «господину своему показывала напрасно, в беспамятстве». Она не призналась в применении колдовского заговора даже в застенке, где ее допрашивали «с пристрастием»[228].
Возможно, Петр Филатьев, увидевший в поступке крепостной попытку воздействовать на себя посредством колдовства, был всё же прав. Исследование Е. Б. Смилянской показало, что дворовые XVIII века имели целый арсенал магических средств, с помощью которых рассчитывали умилостивить своенравных господ[229]. Но для нас особый интерес представляет тот факт, что несчастная крепостная боялась своего господина, допрашивавшего ее без всякого пристрастия, больше, чем служащих Сыскного приказа: пришла «в беспамятство» и сразу повинилась в содеянном, тогда как после не призналась в колдовстве ни на допросе, ни даже в застенке.
Эти судебные дела показывают, что Петр Филатьев обладал крутым нравом и нередко жестоко наказывал своих крепостных «за ослушание» и «противности». Как видно, не случайно его дед, зная характер внука Петра и предвидя его сложные взаимоотношения с крепостными, заповедал наследнику: «…людем домовым, також и крестьяном… по винам смотря, чинить наказание не жестокое, дабы от жестокого напрасного наказания как люди, так и крестьяне не разбрелись врознь, дабы от Бога не принять тебе в том греха». Но, видимо, предсмертные слова деда не стали жизненным кредо внука.
Побег был едва ли не единственным средством противодействия власти жестоких господ. К сожалению, побеги дворовых практически не изучены[230], поэтому мы не знаем, насколько часто крепостные слуги отваживались на них. Беглые крепостные крестьяне могли целыми семьями отправляться в малоосвоенные регионы, где непосильным трудом поднимали новое хозяйство; могли уходить в города, где занимались поденной работой; могли даже наниматься на предприятия (хотя прием беспаспортных людей на мануфактуры был запрещен законом, однако резкий дефицит свободных рабочих рук в крепостной России вынуждал промышленников брать беглых). Дворовые же, с детства выросшие при господах, привыкшие к домашней работе и ношению «немецкого» платья, редко рассматривали все эти варианты как возможную альтернативу своему положению. Дворовый, как правило, мечтал иметь вместо своенравного и жестокого помещика другого хозяина, незлобивого, мягкого и невзыскательного. Поэтому даже отпущенные на волю крепостные слуги в основном старательно подыскивали для себя новое место в благородном доме. По справедливому замечанию О. Е. Кошелевой, для подавляющего большинства отпущенных дворовых с волей связывался целый комплекс отрицательных представлений[231]. Но если даже для отпущенного на волю крепостного человека поиск нового хозяина был делом непростым, для беглого дворового пристроиться у господина, который на свой страх и риск, вопреки законам, согласился бы принять его на службу, было намного сложнее. Поэтому большинство дворовых предпочитали терпеть даже злых и жестоких помещиков, апробируя на них разного рода магические приемы, нежели совершить побег, грозящий кардинальным образом перевернуть весь привычный образ жизни.
Но были и такие дворовые, которые видели особый смысл в своем служении. Например, 29 сентября 1740 года, когда заканчивались приготовления к отправке из Москвы в Сибирь водным путем очередной партии колодников, в Сыскной приказ обратился Дмитрий Евстафьев, дворовый человек дворянина Ивана Дмитриева сына Торбеева, приговоренного за какие-то вины к ссылке. В доношении крепостной человек жаловался: «…ныне показанного помещика моего велено послать в Сибирь, который ныне уже на судне, а меня, именованного, на оное судно с ним не пускают. И дабы указом Ея Императорского Величества повелено было мне… при нем, помещике моем, на оном судне быть с ним, ехать на коште помещика моего»[232]. И этот случай далеко не единственный.
Верность некоторых крепостных слуг своим господам не раз удивляла иностранцев. Так, английский путешественник Уильям Кокс, в 1778 году посетивший тюремный острог возле Калужского житного двора, был весьма поражен привязанностью одной крепостной к своему помещику, находившемуся под следствием: «В этом остроге сидит помещик, который один не пользуется правом прогулки; это наказание едва ли соответствует его преступлению, заключающемуся в том, что он засек нескольких крепостных до смерти. Это показывает, какой властью пользуются помещики над своими крестьянами… У самых ворот тюрьмы, в которой заключен этот несчастный, семидесятилетняя старуха соорудила жалкий навес, едва защищающий ее от непогоды; она живет тут из сострадания к заключенному, которого она нянчила, и не покидает его, чтобы оказывать ему все услуги, какие только возможно. Подобную преданность трудно где-либо встретить; она делает это совершенно бескорыстно, так как преступление, совершённое помещиком, так велико, что нет ни малейшей надежды на то, что он будет освобожден, и она не может ожидать никакой награды за то, что делается ею только из привязанности к нему: когда я дал этой бедной женщине какую-то мелкую монету, она тотчас отдала ее заключенному»[233].
Наверное, не будет большим преувеличением сказать, что терпеливое служение своему помещику и его семье, упование на Бога и господскую милость было ведущей жизненной установкой многих дворовых людей. При этом дворовые люди находились не в самом тяжелом материальном положении, в особенности крепостные слуги знатных и состоятельных хозяев. Они были избавлены от мыслей о добыче денег для уплаты подушной подати, не ломали себе голову над тем, где найти жилье, не голодали. Проживавшие в московских богатых усадьбах, носившие нарядное европейское платье, многие дворовые люди прекрасно осознавали выгоды своего положения и, наверное, не могли без содрогания смотреть на ходивших в изодранной одежде «фабричных», на огромное количество нищенствующих, умирающих от голода крестьян, на ютившихся по «углам» и кормящихся мелкой торговлей солдатских вдов.
Не случайно среди профессиональных преступников Москвы крайне редко встречались выходцы из дворовых. Так, из 125 преступников, с помощью доносителя Ивана Каина пойманных в конце 1741-го — 1748 годах и осужденных в Сыскном приказе на различные наказания, всего восемь (менее семи процентов) были дворовыми[234]. Среди московских воров круга Ваньки Каина (69 человек) выходцами из дворовых оказались только четыре человека (семь процентов), причем лишь об одном из них, 23-летнем Алексее Сухорукове, мы знаем, что он был потомственным дворовым. Таким образом, можно смело утверждать, что питательной средой преступного мира Москвы были не дворовые, а другие социальные слои, то есть в этом смысле Ванька Каин представляет собой не правило, а исключение.
Итак, прослужив в московской усадьбе Филатьевых около четырех лет, четырнадцатилетний подросток Иван Осипов в 1735 году совершил побег, обокрав при этом своего господина. Как мы помним из «Автобиографии», сбежать ему помог Петр Камчатка, который с этого момента стал его неразлучным другом. Он к тому времени был дважды судим за кражи и находился в бегах. Именно Петр Камчатка руководил действиями Осипова, а следовательно, тот уже успел познакомиться и сблизиться с профессиональными ворами Москвы. Находясь под властью жестокого помещика, Иван, наверное, с восхищением смотрел на двадцатилетнего друга, вольного, как ветер, предоставленного самому себе, постоянно менявшего места жительства и зарабатывавшего на жизнь «воровским промыслом». Видно, романтика воровской жизни прельстила подростка, и он задумал побег.
В свои планы он поспешил посвятить Камчатку, и тот согласился помочь приятелю. Матвей Комаров, младший современник Ваньки Каина и автор первого романа о нем, представил эту сцену следующим образом: «…будучи они в одно время в кабаке, между прочими разговорами Каин открыл Камчатке свое намерение, который, похваля его вымысел, советовал ему, чтоб он, не продолжая времени, исполнил свое намерение, и так, выпив по хорошей мерке вина, повторили свою дружбу и утвердили друг друга клятвами в том, что если один из них попадется в какое несчастие, то другому к освобождению своего товарища изыскивать всевозможные способы. Таким образом уговорясь, разошлись по своим местам, и Каин обещался непременно в будущую ночь исполнить то, что он задумал, чего ради и велел Камчатке приходить ночью ко двору Филатьева и дожидаться у ворот»[235].
Совершив побег, Иван Осипов отправился не куда-нибудь, а под Большой Каменный мост — в известное место сбора всякого рода преступного люда. Здесь беглый дворовый выпил вместе с «воришками», после чего произошел своеобразный обряда инициации — подросток был принят в компанию «мошенников». Вот как этот момент описан в «Автобиографии»: «И мы пришли под Каменный мост, где воришкам был погост, кои требовали от меня денег, но я отговаривался, однако дал им двадцать копеек, на которые принесли вина, притом напоили и меня. Выпивши, говорили: „Пол да серед — сами съели, печь да палати — в наем отдаем, а идущим по сему мосту тихую милостыню подаем (то есть мошенники). И ты будешь брат нашего сукна епанча (то есть такой же вор)“»[236]. Из жизнеописания следует, что именно эти воры, которые выпивали с будущим Каином под Каменным мостом, и стали вместе с Петром Камчаткой его первыми сообщниками.
Как мы видим, в «Автобиографии» побег Ивана Осипова рисуется как обдуманный и решительный шаг, определивший всю его дальнейшую судьбу. Четырнадцатилетний дворовый не просто сбежал в порыве обиды после очередной порки на конюшне; он знал, для чего совершает побег, чем будет заниматься в дальнейшем. К этому моменту он сблизился с профессиональными ворами, а возможно, уже попробовал себя в их ремесле. Теперь же они с радостью приняли юношу в свой круг. После переезда из деревни в московский господский дом это был второй поворотный момент в его жизни, но теперь это был сознательный выбор: Иван Осипов бежал для того, чтобы стать вором Ванькой Каином.
Ранний возраст новоиспеченного вора нас не должен смущать: следственные дела Сыскного приказа не оставляют сомнений в том, что в Москве в 30–40-х годах XVIII века среди профессиональных воров было немало подростков. Например, 28 декабря 1741 года в притоне Марфы Дмитриевой на Москворецкой улице был схвачен четырнадцатилетний солдатский сын Леонтий Юдин, который на допросе признался в совершении многочисленных карманных краж в компании с другими ворами, а также в том, что в притоне Марфы Дмитриевой «жил блудно» с солдатской женой Ириной Ивановой. Знал воровской мир Москвы и другие молодые таланты, в числе которых — Ванька Каин.
Что же происходило с Иваном Осиповым дальше? Во всех жизнеописаниях Ваньки Каина фигурирует следующий немаловажный эпизод, который содержится в «Автобиографии». На следующий день после побега подросток был пойман людьми Филатьева и приведен на хозяйский двор. Суровый помещик приказал оставить беглеца без пищи и приковать цепью возле медведя, сидевшего на привязи во дворе. Между тем дворовая девка, которая приходила кормить медведя, поведала Ивану о том, что по вине Филатьева или кого-то из дворни был убит солдат и что хозяин, чтобы скрыть следы преступления, приказал бросить труп в вырытый во дворе колодец. Осипов не преминул воспользоваться удачным случаем и, когда господин приказал сечь беглеца, закричал «слово и дело», от чего тот «в немалую ужесть пришел». Когда же Иван был доставлен в Московскую контору тайных розыскных дел в селе Преображенском, он рассказал об убийстве солдата графу Семену Андреевичу Салтыкову. Информация Осипова подтвердилась, после чего он получил «для житья вольное письмо» — был освобожден от крепостной зависимости.
Эта история вполне правдоподобна. Действительно, в случае раскрытия важного государственного преступления доносчик, если это был крепостной, мог получить свободу. В результате изучения документов Тайной канцелярии Е. В. Анисимов выявил значительное число процессов, возникших в результате доносов крепостных на своих господ[237]. Тем не менее среди документов Московской конторы тайных розыскных дел за 1734–1737 годы нет ни одного, в котором упоминался бы П. Д. Филатьев или кто-то из его дворни. Вместе с тем 26-летний Иван Осипов, сын крестьянина деревни Болгачиново Осипа Павлова, включен в ревизскую сказку, поданную в 1748 году из ростовской вотчины П. Д. Филатьева[238]. Иными словами, Иван Каин во время второй ревизии душ еще оставался крепостным Петра Филатьева. Таким образом, эпизод «Автобиографии» об освобождении Каина от крепостной зависимости в результате справедливого доноса на господина пока не находит документального подтверждения.
Необходимо также отметить, что, уже став грозным сыщиком и доносителем Сыскного приказа, Каин общался, имел деловые, а возможно, и дружеские отношения с Петром Филатьевым и его дворовыми. Так, однажды Каин купил у уже знакомого нам филатьевского служителя Гаврилы Саблина «мерина серого» за 30 рублей. В другой раз доноситель приобрел уже у самого Петра Дмитриевича «мерина бурого» за 18 рублей[239]. Ни в одном процессе, инициированном доносителем и сыщиком Иваном Каином, не фигурирует ни его хозяин, ни кто-либо из его крепостных слуг. Можно предположить, что между господином и его беглым дворовым существовала некая договоренность, по которой Петр Филатьев не предъявлял претензий к своему крепостному, ставшему официальным доносителем Сыскного приказа, а тот, в свою очередь, оставлял в покое (а может быть, и оберегал) хозяина, его двор и всех слуг.
Далее в «Автобиографии» живо повествуется о приключениях «славного вора» Ваньки Каина и его друзей — удалых кражах, ловких побегах, путешествиях на Макарьевскую ярмарку, участии в деятельности разбойной шайки под предводительством атамана Михаила Зари. Все эти эпизоды неоднократно приводились в исторической литературе, поэтому нет смысла их повторять.
Между тем большой интерес представляют судебно-следственные материалы, в которых мы находим детали, характеризующие период жизни Ивана Осипова между 1735 и 1741 годами. Так, пойманный Каином в августе 1746-го известный московский «мошенник» Иван Яковлев рассказал о том, как большая воровская компания, в том числе и Каин, десятью годами ранее ходила на Макарьевскую ярмарку:
«…летним времянем, согласясь он, Серков, с… Савельем Плохим, з Григорьем Смазным, с Петром Камчаткою да незнаемо какова чину человеком, токмо прозванием Сахоровым, да с отставным салдатом Прокофьем Крымовым, с суконщиками Козьмой Легасом, Иваном Куваем, Афонасьем Столяровым, Михалою Денисовым, да по сему делу с приводцом явшим доносителем Иваном Каином ходили на Макарьевскую ярмонку для кражи в торговых банях у парельщиков (то есть у посетителей бань. — Е.А.) денег и платья, и не дошед до той ярмонки, пришли в Нижний Новгород, и в том городе жили пять дней, и во время того их житья как в вечерних, так и в утренних банях по вся дни крали у бурлаков и разных чинов у людей деньги, платья, а что чего в то время и во сколько поймов кражею взяли денег и платья, того де он, Серков, за многопрошедшим временем и за множеством тех татеб сказать не упомнит. А потом ис того Нижнего Новагорода пришли все обще на Макарьевскую ярмонку, на которую пришед, жили десять дней, и в то время на той ярмонке в торговых банях по вся дни он, Серков, со означенным Плохим и с вышеписанными товарыщи, кроме объявленного доносителя Каина, как в вечеру, так и по утру в торговой бане на дворе крали у купцов и у бурлаков деньги и платья, а во сколько поймов тех краж учинили, того за множеством никак не упомнит. А доноситель де Иван Каин ходил для кражи один собою, которой как в Нижнем, так и на той Макарьевской ярмонке мошенничал, крал разных чинов у людей ис карманов деньги и платки, точию де он, Каин, той своей кражи с ними ни с кем не делил, а по торговым баням с ними нигде для той кражи не хаживал, и оной Серков с товарыщи ис покражи своей ничего ему, Каину, паю своего не давали. И как де они с той ярмонки пошли в Москву, и в то время по розделу досталось ему, Серкову, и всем товарыщам денег по десяти рублев и более, а платье, которое было покрадено с деньгами, бросали в той же ярмонке на дороге, дабы де на них не было по тому платью какой прилики»[240].
Из этого заявления следует, что уже в 1736 году Каин, придя на ярмарку с товарищами, предпочитал работать в одиночку, специализируясь на карманных кражах, и при этом ни с кем не делился добычей. Как мы увидим в дальнейшем, карманные кражи, требующие большой ловкости, представляли собой один из наиболее сложных видов воровства и потому обычно совершались группой из двух-трех человек. Следовательно, Каин, действовавший в одиночку, к тому времени уже превратился в настоящего карманника-аса. О том, каким образом «работал» Каин, рассказал на допросе двадцатилетний «фабричный» Петр Губан: «И сего 741 году летом спознался он по сему делу с доносителем Иваном Каином и, как была полая вода, и в то время он, Губан, в лодках перевозил разных чинов людей чрез Москву-реку, и в то время он, Губан, видел, как он, Каин, вынимал на пароме и в лодках у разных людей из карманов платки и деньги, а сам он, Губан, ничего не вынимал, только брал у него, Каина, пай по пяти копеек и по три и по две копейки»[241].
По всей видимости, ловкость молодого вора позволила ему быстро завоевать авторитет у коллег и, возможно, занять одну из лидирующих позиций в преступном мире Москвы. Об этом свидетельствуют показания лавочного торговца Тимофея Никитина, арестованного по «указыванию» Каина 30 декабря 1741 года. На допросе он признался в том, что «тому года с три» купил у Ивана Осипова цветной платок, прекрасно зная, «что он, Каин, мошенник». На вопрос, почему же он в таком случае вора не задержал и не привел в Сыскной приказ, Тимофей Никитин ответил: «А в приводе ево не поймал для того, что оной Каин ходил с великим собранием (здесь и далее в цитируемых документах курсив мой. — Е.А.) и опасался он, Тимофей, чтоб ево не убили»[242].
Что касается его тогдашней жизни в свободное от воровской профессии время, из различных отрывочных упоминаний в следственных делах известно, что в Москве он проживал в различных местах, но всегда в компании с «товарищами». Так, около 1737 года Андреян Соколов видел Каина играющим с другими «мошенниками» в карты и зернь «на Царицыном лугу под мостом»[243]. Скорее всего, по летнему времени воры не только собирались здесь для развлечений, но и жили. Зимой Каин ночевал в различных съемных хибарах и углах. Например, известно, что одно время он снимал «избу» «за Москвой-рекой в Нижних Садовниках» вместе с другими преступниками, в частности с Петром Ачкой. Потом он жил в Зарядье у заплечного мастера Алексея Иванова сына Крючка в компании с вором Михаилом Киской, а возможно, и с другими «коллегами». Нередко Каин посещал воровские притоны слепого нищего Андрея Федулова в Зарядье и солдатской жены Марфы Дмитриевой на Москворецкой улице[244]. В общем, как многие другие московские воры, Каин вел кочевой образ жизни, постоянно меняя места обитания.
Что произошло с ним дальше, мы уже знаем. 28 декабря 1741 года Каин совершил поступок, который явился третьим поворотным пунктом в его жизни: сразу после объявления в московских храмах милостивого манифеста Елизаветы Петровны о прощении преступников он явился в Сыскной приказ с повинной и изъявил желание помочь арестовать всех его «товарищей». Проявив на этом поприще особую ревность и энергию, двадцатилетний Каин в 1742 году получил прощение вин и стал штатным доносителем Сыскного приказа. Эту должность он занимал до 1749 года, когда вновь попал за решетку — на этот раз, видимо, навсегда.
Обо всех этих событиях подробно повествуется в других главах нашей книги. Теперь же обратимся к сюжету, на который раньше почти не обращалось внимания. Дело в том, что к «доносительскому» периоду жизни Ивана Осипова относится много документов, содержащих массу интересных сведений о его повседневной жизни.
Уже находясь под следствием, сидя под караулом в московской полиции, бывший доноситель Сыскного приказа на одном из допросов рассказал: «Как де прошлого 1748 году присланы были с парусной фабрики подьячей с салдаты для взятья ево, Каина (в связи с тем, что в его доме укрывались беглые «фабричные». — Е.А.), и, взяв ево, повели было, токмо де он, Каин, убоясь с ними итьти, дабы ево не убили, вышел из двора своего и вырвался у них из рук и, зброся с себя сертук и шляпу, бежал и закричал: „Дай дубья!“, — чтоб они ево не поймали, на которой крик прибежали прилучившияся в доме ево фабричной Степан Коробов, да салдат, да еще посторонние, а кто имяно не упомнит, и одного ис тех фабричных ударили раза два, и, видя то, вышеписанные присланные от него все разбежались, а сертук и шляпу да платок с перчатками, кои были в кармане, унесли с собою, и больше той драки никакой не было. А на другой день он, Каин, подал доношение в Сыскной приказ, в котором написал к своему оправданию, якобы те присланные с фабрики, не объявя ему никакого писменного указу, били и сняли суртук, в коем будто был данной ему ис Правительствующаго Сената с прочетом указ, написал напрасно, понеже де тот присланной подьячей указ о взятье ево ему объявлял и ничем ево, Каина, не били, и указу подлинного с прочетом в сертуке ево не было, а была только копия с того указа, а подлинной де объявлен им, Каином, в Главной полиции». Далее в документе значится помета: «…оной сертук, шляпа, перчатки и платок требован к следствию от той канторы, но токмо не прислано без указу Адмиралтейской коллегии»[245].
Благодаря этим показаниям мы располагаем уникальными сведениями о внешнем виде доносителя Ивана Каина: по городу он щеголял в сюртуке, шляпе и перчатках, носил в кармане платок и, самое главное, копию сенатского указа о том, что ему следовало оказывать «вспоможение». По другим источникам известно, что руку доносителя украшал «перстень серебреной вызолоченой с одним большим алмазом», который он выиграл у бежецкого помещика, отставного аудитора московского флота Василия Афанасьевича Милюкова[246].
Эти детали, которые для современного человека могли бы показаться мелочами, в XVIII веке, когда одежда являлась существенной социальной характеристикой, представлялись очень важными. Действительно, есть все основания полагать, что Каин стремился походить на важного чиновника: именно перчатками, платками и «шляпами немецкими пуховыми» доноситель «одаривал» служащих Сыскного приказа, стремясь заручиться их дружбой[247]. Вероятно, таковы были предпочтения московских чиновников, стремившихся отличаться от простого люда. Как мы видим, к этому стремился и сам Каин.
О высокой самооценке доносителя говорят и документы, свидетельствующие о его отношении к некоторым категориям горожан — рядовым солдатам, купцам, оброчным крестьянам. Так, 10 марта 1747 года в контору Главного комиссариата обратился подпоручик Смоленского пехотного полка Иван Трусов с доношением: «…команды де ево салдаты Яким Милюков, Петр Алеев шли с квартир своих для принятия… вещей, и наехал на них у Варварских ворот московской сыщик Иван Каин с салдатом и закричал команды ево, подпорутчика, на салдат, что б шли з дороги. И они ему напротиву того, шет возле одной стороны, сказали ш только: „Господин, дорога велика!“ И он, Каин, осердясь, что противно ему бутто бы показалось, поехал по дороге и стал грозить, что приметны будут. И, несколько отъехав, против церкви Варвары Христовой мученицы, выбежав ис-под горы с многолюдством, и били оных салдат смертным боем, и при том же говорил оной сыщик Каин, что б били до смерти. И, выхватя на дороге у мужика лопату, которою огребал снег, и бил оного салдата из своих рук, и отбил у оного салдата Милюкова рукавицы и платок гарнитуровой{25}, да у салдата ж Алеева шапку зеленого кармазану{26} круглая»[248].
В апреле 1747 года на Каина бил челом в Московской сенатской конторе купец 2-й гильдии Емельян Григорьев сын Юхотов в том, что 23 марта в его отсутствие Каин с солдатами и товарищами «без всякого приказного вида» ворвался в его дом якобы для сыска беглого человека, избил его наемных работников и «чинил разорение»: «…растащили у меня десять [шкур] оленей деланных, цена тридцать рублев; десять замшей, цена двадцать рублев; два гнезда рубах пестрединных{27} синие с порты, цена два рубли… два окорока, которые повешены были в чердаке». Двоих работников Юхотова Каин связал и повел с собой для сыска хозяина. Они привели доносителя ко двору протоколиста Судного приказа Ивана Плавильщикова, где сидел в гостях купец. Но туда доноситель уже ворваться не посмел, а, «не доехав двора вышеписанного Плавил[ь]щикова, остановясь, послал от себя… спросить про вышеписанного Юхатова, у него ль, Плавильщикова, он имеется, которой де, постучась у ворот двора ево, Плавильщикова, о том спрашивал, на что де ему сказали, что оного Юхотова в том доме не имеется»[249].
Заметим, что мы уже не впервые встречаемся с тем фактом, что Каин без всякого страха бесцеремонно обращался с купцами и, напротив, не смел себе этого позволить по отношению к чиновникам и офицерам. На наш взгляд, это еще раз подтверждает мысль, что в России XVIII века существовало разделение на «слуг государевых» и прочих, не принадлежавших к их числу. «Люди, не получавшие государева жалованья, а напротив, платившие в казну „государево тягло“, — замечает О. Е. Кошелева, — оказывались группой „второго сорта“ и первой группой презирались. Они были уже не слуги, а рабы… Поэтому дворяне и чиновники на высших должностях вели себя по отношению к купцам, как помещики к крепостным, невзирая на их часто превосходящее финансовое положение»[250]. Не мыслил ли себя доноситель Сыскного приказа уже не «подлым человеком», а важным чиновником, имеющим право свысока относиться к любому купцу?
На протяжении многих лет Иван Осипов жил в Зарядье. Еще до его явления с повинной в Сыскной приказ он снимал угол у заплечного мастера Алексея Иванова сына Крючка. После того как Каин стал доносителем Сыскного приказа, он начал жить в съемной избе на подворье воронежского архиерея на Варварке в приходе церкви Максима Исповедника[251]. Позже сыщик уже взял в аренду у дьякона церкви Великомученицы Варвары целый двор, расположенный на церковной земле в Зарядье, на Варварке. В архиве сохранилась копия этой сделки, совершённой в Юстиц-конторе: «Лета тысяща семьсот четыредясят шестого, июня в третий на десят день, известной доноситель Иван Осипов сын Каин дал я сию запись церкви Великомученицы Варвары, что в Китае-городе, в том, что нанял я, Иван, тоя церкви у дьякона Ивана Осипова дворовой ево земли под свое хоромное строение в приходе вышеписанной церкви с вышеписанного числа впредь на пять лет, рядил на год по десяти рублев, деньги платить погодно. И живучи мне, Ивану, у него, дьякона, на той его земли в своем строении никаким дурным воровством не промышлять, заповедным питьем и товаром не торговать, с ворами не знаться, стану и приезду ворам к себе не держать, и беглых всякого звания чинов людей у себя не укрывать, и жильцов без поручных записей жить к себе не пускать, и на срок тою землю очистить и наемные деньги заплатить все сполна, и в том ему, дьякону, убытков никаких не доставлять. А ежели я, Иван, против сей записи явлюсь в чем виновен, и на мне, Иване, и на порутчиках моих взять штраф по указу». За Каина поручились копиист Канцелярии генеральной ревизии Алексей Петров сын Тюменев, купец 3-й гильдии Илья Ларионов, купец 2-й гильдии Сергей Васильев, копиист Московской герольдмейстерской конторы Сергей Иванов, копиисты Крепостной конторы Александр Григорьев сын Данилов и Гавриил Самаринов[252].
На этом дворе Каин построил две светлицы, выходившие на Варварку. Первая имела четыре окна, отапливалась «печью с уступом», украшенной зелеными изразцами, потолок был «помазан алебастром штукатурною работою», стены также «подмазаны алебастром», пол выстлан «каменною лещадью{28}». Вторая светлица, которая была устроена «наподобие людской», имела три окна и кирпичную печь, дощатые потолок и пол. Помещения соединялись между собой бревенчатыми сенями с двумя чуланами. Всё дворовое строение было покрыто тесом. Во дворе находились «блинная» изба и конюшня, а на улицу выходила торговая лавка.
К сожалению, на момент конфискации этого двора Каина в январе 1750 года там почти не осталось вещей. Служащие Канцелярии конфискации нашли в доме только «три сарафана крашенинных наподобие шутовских, самые ветхие и сгнили», «шляпу большую, самая ветхая», «план города Ярославля бумажный ветхий», «рог олений», «два ушата самые ветхие» и прочий хлам[253]. В 1749 году, уже находясь под стражей в московской полиции, Каин «стоящему при следствии на карауле подпорутчику Поликарпу Синьугину велел жену свою Ирину задержать под караулом, якобы она оставшие ево пожитки вывезла». В следующем году на следствии он подробно рассказал о том, кому и какие из своих вещей оставлял под залог при взятии денег в долг. Эти показания были проверены следствием и в целом подтвердились. Благодаря этому мы можем хотя бы приблизительно представить, какие вещи окружали Каина в его доме на Варварке. Так, у «фабричного» Коврова имелись в закладе «собственной ево, Каиновой, серебряной посуды… стопа большая с крышкой и поднос в 25 рублях», а также «епанча лисья, покрыта сукном диким{29} с искрой в 6 рублях». Сидельцу Масляного ряда Григорию Семенову Каин заложил «чайник серебряной в 20 рублях», а служителю дома князя Ф. И. Голицына — «епанчу холодную суконную да балахон жены ево штофной пукетовой{30} с травами серебреными… в 20 рублях». У купца Ивана Афанасьева сына Саикина имелись в закладе на 54 рубля драгоценная посуда — «стаканы, чарки, а сколко щетом не упомнит», украшения — «перстень золотой с печаткой да два кольца золотые», а также одежда жены Каина — «платье, епанча штофная пукетовая на лисьем меху, юпка штофная пукетовая ж»[254].
Несмотря на неоднократные запреты, доноситель Каин приводил пойманных преступников сначала в свой дом на Варварке, где самочинно производил предварительное дознание и обыск, а затем уже доставлял в Сыскной приказ. В этом же доме регулярно «для картежной игры» собирались «разных чинов люди», причем хозяин «отдавал от себя игрокам деньги взаймы и с проценту», а получал от выигравших «по рублю и по полтине». Здесь можно было встретить чиновников, трактирщиков, купцов, а также много «подозрительных» людей — «фабричных», беглых крестьян, солдат-дезертиров и др. Заходили к нему и профессиональные воры, предпочитавшие сохранять с доносителем дружеские отношения. Например, «мошенник» Данила Артемьев сын Беляцкой, судимый в декабре 1743 года в Сыскном приказе по обвинению в ограблении посадского человека, на допросе признался, что накануне совершения преступления «был… по сему делу у доносителя Ивана Каина в гостях», а добытые грабежом деньги «в доме Каинове пропил на вине и харчил на разные харчи». Некоторых беглых людей Каин укрывал у себя в доме и использовал в своих целях. Так, «фабричный» Осип Соколов на допросе в конторе Адмиралтейской парусной фабрики показал: «…он, Соколов, в бегах с той фабрики жительство имел у Каина заведомо беглого. У него ж, Каина, имеется беглой матроз Василей Яблочков да жил де беглой матроз Петр Свешников». 24 февраля 1749 года на допросе в полиции в ответ на это обвинение доноситель признался: «Парусной фабрики, что в Преображенском, беглой матрос Петр Свешников у него, Каина, жил во укрывателстве, а сколько времени, не упомнит, для домовой работы»[255]. Видимо, именно для таких скрывавшихся от закона преступников и была предназначена «людская» во дворе Каина. Скорее всего, там же постоянно находились прикрепленные к дому «сыщика» солдаты.
Статус официального доносителя Сыскного приказа предполагал специфический образ жизни. Его особенность заключалась в том, что грань между службой (сыскной деятельностью) и частной жизнью оказывалась сильно размытой. Каин не только собирал у себя в доме людей «разных чинов» для игры в карты и кости на деньги, но и был частым посетителем трактиров и прочих увеселительных заведений, а между тем его доносительская деятельность не останавливалась: он везде обзаводился новыми знакомыми, про каждого разузнавал, кто «какой человек», «проведывал» о преступниках, получал известия о новых преступлениях. При этом далеко не всегда «сыщик из воров» посещал притоны по «долгу службы» — таков был круг его внеслужебных интересов. Так, на одном из допросов Каин показал, что в декабре 1748 года он «ездил в село [В]сесвятское для гуляния» с подьяческой женой вдовой Марьей Ивановой и с женой «фабричного» Авдотьей Степановой, с которыми он «жил блудно». Там в доме крестьянина по прозвищу Козел доноситель спросил вина у пришедшего «грузинца» Егора. Ему несколько раз приносили вино и пиво, но, получив «рублевик», сдачу не дали, сославшись на то, «что у них мелких денег нет». В различных показаниях Каин признавался, что «жил блудно» с несколькими женщинами — упомянутыми Марьей Ивановой и Авдотьей Степановой, дочерью «фабричного» Егора Серебрякова, «портной мастерицей» женкой Ефимовой дочерью и др. Вдова Марья Иванова на допросе призналась, что из-за «угразительных слов», которые ей передала от Каина жена копииста Вотчинной коллегии Наталья Сарыкова, она «…у Сарыковой… начевала и с Каином блудное дело учинила»[256].
Возможно, разгульная и развратная жизнь создавала Каину плохую репутацию в глазах многих горожан. Но источники ничего не говорят об отношении к доносителю московских жителей. В нашем распоряжении есть только несколько челобитных пострадавших от его произвола. Однако можно с полной уверенностью утверждать, что среди москвичей был круг лиц, которые не чуждались общения с Каином. Подтверждением служит тот факт, что его часто приглашали крестить детей. Так, на следствии Каин показал, что каптенармус Афанасий Яковлев ему известен, поскольку «с матерью его, вдовой Анной Ивановой дочерью, был восприемником»; торговку женку Павлову дочь «он знает потому, что он восприемником был ее детям от святые купели»; «фабричный» Антон Ковров «з женой ево, Каиновой, воспримал от святыя купели детей, а у кого, не знает» и т. д. Так же часто Каин ходил в гости к людям «разных чинов». Из следственных материалов мы знаем, что доноситель бывал и у состоятельных людей (например, приходил пить чай на струг (корабль) к приказчику орловского купца Осипу Тимофееву и посещал «компанейщика» Ивана Андреева сына Турченинова), и у власть имущих (был вхож в дома высокопоставленных чиновников, в частности членов присутствия Московской полицмейстерской канцелярии и Сыскного приказа)[257].
Каин, как и все православные, посещал храмы и монастыри, а в его опочивальне висела икона Иоанна Милостивого (видимо, его святого покровителя). На одном из допросов он признался: будучи с товарищами «на Троицкой дороге у креста, что в Мещанской», поймал и отпустил за взятку беглого рекрута. Один из свидетелей на допросе рассказал, что это произошло, когда «Каин поехал в Троицкую лавру для моления». Сам же доноситель по другому поводу показал: «Года два или три был он с товарищами в праздник Происхождения Честных древ в Симонове монастыре…» На Вербное воскресенье Каин подарил судьям и секретарям Сыскного приказа «по вербе крашеной, которые покупал по полтине и больше, коими и прежде их даривал»[258].
Итак, будучи сыщиком Сыскного приказа, в одежде и в быту Каин подражал власть имущим. Возможно, именно от чиновников ему передалась страсть к роскошным вещам. Следствием его продолжительного вращения в воровском мире явилось постоянное нарушение им традиционных норм общественного поведения. Вместе с тем он оставался верующим, ходил в храмы и посещал монастыри, в его доме висели иконы. Видимо, соблюдение православной традиции для российского человека первой половины XVIII века было из разряда тех вещей, нарушение которых было просто немыслимо, раз ее приверженцами оставались даже люди, чей образ жизни явно не соответствовал общепринятым нормам морали.
На дворе стояло лето 1748 года. До ареста грозного доносителя и начала расследования его преступлений оставалось полгода. Пока Иван Осипов Каин продолжал расхаживать по московским улицам в шляпе, сюртуке и перчатках, с сенатским указом в кармане, во главе команды солдат в поиске «подозрительных» людей. 8 августа, когда сыщик с солдатами шел в очередном дозоре, среди прохожих ему встретилось знакомое лицо. По мосту, прямо навстречу ему, шел его старый друг Петр Камчатка. Каин схватил и доставил преступника в Сыскной приказ, где «словесно объявил»: «…оного де числа ходил он, Каин, для сыску и поимки воров и разбойников и машенников и, как он, Каин, шел за Москву-реку, на Балчуге, …попался ему мошенник Петр Камчатка, который, как прежде сего, так и в ныне, ворует, мошенничает, понеже де на него, Петра Камчатку, во оном Сыскном приказе по разным повытьям в том мошенничестве от колодников имеется оговор, которого взяв, он, Каин, для следствия в том воровстве привел в Сыскной приказ»[259].
Тринадцать лет прошло с той летней ночи, когда старший товарищ Камчатка помог подростку Ивану Осипову сбежать с господского двора и привел его к своим дружкам под Каменный мост. И вот теперь этот самый Иван Осипов, превратившийся в грозного сыщика, схватил своего бывшего учителя.
Теперь настало время познакомиться и с этой колоритной фигурой мира московских «мошенников». О Петре Камчатке, сыгравшем особую роль в жизни Ваньки Каина, мы имеем не так много документальных свидетельств, но всё же знаем о нем несколько больше, чем о сотнях других обитателях городского «дна» Москвы XVIII века. Он был главным фигурантом двух обнаруженных в архиве судебно-следственных дел 1740 и 1748 годов. Оба раза на допросе он дал подробные автобиографические сведения, которые проверялись и подтверждались соответствующими справками. Кроме этого, имя Камчатки довольно часто фигурирует в показаниях профессиональных преступников, задержанных в 1741–1748 годах с помощью Ваньки Каина. Наконец, Петр Камчатка — один из главных героев «Автобиографии» Каина.
Петр Романов сын по кличке Камчатка родился около 1713 года в семье солдата Бутырского пехотного полка Романа Герасимова сына Смирного. Его отец умер или погиб около 1715 года, оставив сына «в малых летах». Его мать Анастасия около 1720 года второй раз вышла замуж за «матроса» Хамовного двора («Московской парусной фабрики») Степана Лукьянова сына Закутана. Несмотря на то, что «прозвали ево, Петра, по оном ево вотчиме Закутиным», Камчатка всегда сохранял память о родном отце и сам называл себя двойной фамилией — Смирнов-Закутин[260].
Как известно, Хамовный двор — первая возникшая по воле Петра I мануфактура — был создан в 1697 году в селе Преображенском на высоком берегу Яузы. Это было предприятие стратегического значения, призванное удовлетворить нужду зарождавшегося российского флота в парусном полотне и канатах. К 1719 году, когда на Хамовном дворе появился мальчик Петр, предприятие уже сильно разрослось, раскинулось по обеим сторонам Яузы и насчитывало 1268 работников обоего пола. Основную рабочую силу «Московской парусной фабрики» составляли «матросы» — подневольные работники из числа рекрутов, для которых служба на флоте заменялась работой на Хамовном дворе. Наряду с ними на мануфактуре работали пленные шведы и их жены, а также незначительное число вольнонаемных.
Камчатка вырос в Преображенском и с подросткового возраста «работал при оном своем вотчиме на оной фабрике». В архивах сохранилось несколько описаний Хамовного двора первой четверти XVIII века. На одном берегу Яузы, в Преображенском, располагался большой двор, обнесенный забором и заполненный многочисленными каменными и деревянными постройками. Комплекс помещений для выработки парусного полотна состоял из «толчейного» и «самопрядошного» сараев, «ткальных светлиц», «мылярней», «амбаров», кузницы, столярной избы, кладовых амбаров и пр. Здесь же находились жилые помещения для мастеров, подмастерьев, а также избы для семей подневольных работников — пленных шведов и «матросов». На другом берегу Яузы разместились «толчейный амбар» и ряд «ткальных светлиц», в которых ткали не парусину, а более тонкое льняное полотно — «фламан[д]ское», «любское» (любечское), «голландское»[261].
Но, возможно, Петр жил не на самом Хамовном дворе, а неподалеку, в Преображенском, где в приходе церкви Воскресения Христова «Словущаго» существовала целая «матросская» слобода. Среди документов Канцелярии конфискации сохранилось уникальное описание расположенного в этой слободе двора «матроса» Антона Коврова, вора и друга Ваньки Каина, за многочисленные преступления в 1755 году сосланного на вечную каторгу с наказанием кнутом и вырезанием ноздрей[262]:
«На улицу светлица с каморкою, в ней печь изращатая живописная синяя. Во оных светлице с каморкою пять окон с окончины стеклянными ветхими. При той же светлице сени с чердаком с подволокою. В сенях — топлюшка, ис которой топитца печь, с окошком волоковым, да два чулана, в том числе из одного ход по лестнице в чердак, а в другом окончина стеклянная ветхая.
Во дворе светелка летняя с погребом и с сушилом, в ней две окончины стеклянные ветхие. Позади оной светелки конюшня об одном стойле, сарай с поднавесом, в том сарае бочек и боченков одиннатцать, кадок пять пустые. Позади того строения сарайчик небольшой.
Оное строение крыто дранью.
На улицу ворота створчатые с калиткою об одном щите»[263].
Может быть, в подобном дворе в «матросской» слободе и вырос Петр Камчатка.
Хамовный двор был государственной мануфактурой и находился в непосредственном подчинении Адмиралтейской коллегии. Главный администратор предприятия — комиссар (с 1712 года эту должность занимал Петр Янков) — занимался наблюдением за поведением работных людей, «чтобы против имянной росписи все были на работе и делали не ленностно, не гуляли». Помощником Янкова был подьячий Панкрат Есаулов, работавший с самого основания предприятия. Он принимал у «матросов» работу и делал записи, «что когда от ткачей и от самопрядчиков и утошников пряжи принято», на основе которых затем составлялись ведомости «к выдаче жалованья», а также следил, чтобы рабочие «не были праздны и всякий свое дело исправлял». Техническими руководителями являлись мастер и три подмастерья. У подмастерьев была «специализация»: один следил за работой в «толчейных амбарах» и чесальнях для приготовления пеньки, второй принимал очески для «утошной пряжи» и раздавал ее для обработки «утошникам», третий «надсматривал за ткачами».
Для предприятия настали не лучшие времена. Оказалось, что из трех тысяч кусков парусины, посланных в 1717 году в Петербург, «на карабельное дело ни единое не годно». Петр I требовал немедленно провести расследование в таком деле, из-за которого «лехко голову потерять, понеже дело самое главное, и ныне за тем здесь отправление флоту удерживаетца». Администрация Хамовного двора свалила вину на рядовых работников (девять «матросов» были выпороты кнутом, а другие оштрафованы). Те, в свою очередь, обвинили начальство во всевозможных злоупотреблениях — взятках, хищениях, заготовке «промоклой и негодной пряжи», задержке выплаты жалованья до шести — восьми месяцев, выдаче вместо денег муки, «и то самой плохой», в результате чего многие опытные наемные работники ушли с предприятия. В 1720 году старое руководство было уволено и на предприятии появился новый управляющий Иван Тиммерман, которому предоставлялась большая самостоятельность в управлении. В это время там было 330 станов и работали 967 человек.
Но уже спустя два года 426 «матросов» Хамовного двора подали коллективную челобитную с обвинением нового директора во всяких «обидах» и злоупотреблениях. Император приказал учредить особую комиссию для расследования этого дела. Выяснилось, что работники и раньше пытались жаловаться на Тиммермана, но тот предупредил их выступление. В назидание остальным, «дабы ни о чем никто не доносил», директор семь недель держал челобитчиков в кандалах под караулом во дворе предприятия, а на восьмую неделю послал скованными на работу, предварительно выпоров кошками (ременной плетью с несколькими хвостами).
Главным пунктом жалобы «матросов» было постоянное применение физической расправы. Причем побои бывали такие зверские, что двое работников умерли. В материалах расследования содержится история погубленного таким образом «матроса» Меркулова. За «непристойные речи» его по указанию переводчика выпороли в приказной светлице. Несколько часов спустя ему досталось уже по приказу Тиммермана за якобы украденную пряжу. Меркулов с горя выпил и, на свою беду, опять попался на глаза директору, который его за пьянство «зашиб рукою по щеке и бил тростью». Придя к приказчику, возможно с жалобой, он был бит «кошками или батоги». Потом Меркулова вновь «бил на фабрике у дровяного двора Тиммерман за дрова, которые он принимал плохие». Несколько часов спустя после такой серии избиений несчастный скончался. Но даже после расследования всех подобных инцидентов Тиммерман продолжал оставаться директором «Московской парусной фабрики».
При этом заработная плата рабочих Хамовного двора была крайне низкой. По подсчетам Е. И. Заозерской, в 1720-х годах заработок наиболее квалифицированных работников составлял 20 рублей в год, а рядовых рабочих — всего 12 рублей. Для прокормления одного человека требовалось, по подсчетам самих же мануфактуристов, минимум семь-восемь рублей в год, тогда как семьи «матросов» могли состоять из трех, четырех и больше человек. Поэтому неудивительно, что в 1722 году на Хамовном дворе было обнаружено 108 «праздных» станов — среди вольных людей было «мало охотников» работать на предприятии[264].
Не приходится удивляться и тому, что «матросы» Хамовного двора нередко оказывались замешанными в делах о кражах, грабежах и разбоях. Например, в 1746 году несколько тамошних работников оказались в Сыскном приказе за участие в разбойных нападениях на подмосковных дорогах. Среди «товарищей» Каина, которые в конце 1741 года были арестованы по его «указыванию», было несколько «матросов» «Московской парусной фабрики». Так, ночью 28 декабря на дворе дьякона церкви Всемилостивого Спаса Алексея Акимова на Москворецкой улице был пойман тридцатилетний «мошенник» Денис Иванов сын Криворот, включенный Каином в его реестр. На допросе он показал о себе: «Хамового де он двора матрос, и на том дворе прядет пенку. И напред сего, сколько тому лет не упомнит, был он, Денис, в приводе в Сыскном приказе в мошенничестве». В последний день 1741 года Иван Каин поймал и привел в Сыскной приказ 23-летнего работника Хамовного двора Осипа Соколова, который на допросе признался в совершении грабежей, а о себе рассказал: «…отец де ево, Сила Ларионов сын, и он, Осип, Парусной фабрики матросы, жительство де имеет на оной же фабрике с матросом Федором Барзовым»[265]. Его коллегой был уже упомянутый вор и друг Ваньки Каина Антон Ковров.
С раннего возраста встал на преступный путь и Петр Камчатка. Около 1732 года, в возрасте девятнадцати лет, он впервые оказался в Сыскном приказе по обвинению в краже. К сожалению, значительная часть дел приказа сгорела в пожаре 29 мая 1737-го, поэтому подлинное дело обнаружить не удалось. Но на допросе в Московской конторе тайных розыскных дел 29 февраля 1740 года сам Камчатка изложил его содержание следующим образом: «И тому лет с восем, как стал быть он, Петр, в возрасте, и в праздник верховных апостол Петра и Павла ходил он, Петр, в Лафертовские (Лефортовские. — Е.А.) салдацкие слободы для гулянья, и в тех слободах того ж полку салдат, а имяни и прозвища не упомнит, поклепав ево, Петра, деньгами, якобы он вынул у него ис кармана, и бил ево, Петра, смертно, и он де, Петр, не стерпя тех побой, кричал за собой и за тем салдатом караул, и в том взяты они в Лафертовскую съезжую избу, и ис той избы отосланы в Сыскной приказ, и в том приказе в краже оных денег он, Петр, роспрашиван, и в тех деньгах не винился, понеже он, Петр, тех денег не крадывал»[266].
Не признавшись в карманной краже, Камчатка на следствии совершил поступок, на несколько лет кардинально изменивший обычное течение его жизни. На допросе в Сыскном приказе он назвался солдатским сыном (что было правдой), но при этом умолчал о своем отчиме, а также о том, что с малолетства работал на Хамовном дворе. Поэтому его отправили в Московскую военную контору, где определили в солдаты. Так около 1732 года девятнадцатилетнему «матросу» парусной мануфактуры удалось примерить на себя солдатский мундир.
Зачем он это сделал? Может ли быть, чтобы этот молодой человек, уже ставший на преступный путь и, видимо, не первый раз опустивший руку в чужой карман, решил начать жизнь с чистого листа? По всей видимости, Петр Камчатка был далек от такого стремления. Скорее всего, это был хорошо рассчитанный шаг, направленный на избавление от всякого рода государственной службы и достижения полной свободы для занятия воровским ремеслом. Когда Ярославский пехотный полк, куда определили Петра, находился в Казани, он с легкостью совершил побег и вернулся в Первопрестольную.
В 1733–1734 годах Петр Камчатка был предоставлен самому себе. На допросе 1748 года об этом периоде своей жизни он рассказал, что «работал в Лафертовской слободе — рыли Государевы каналы, а жительство он, Петр, имел в той же Лафертовской слободе близ того каналу в землянках»[267]. Однако мы можем предположить, что в это время Камчатка продолжал заниматься карманными кражами. Скорее всего, именно к этому периоду относится его знакомство с Иваном Осиповым, дворовым мальчиком купца Филатьева.
В ноябре 1734 года Камчатку опять стали избивать средь бела дня прямо на Красной площади так, что он, «не стерпя побой», закричал «Караул!». Хотя в полиции он и утверждал, что били его «безвинно», можно предположить, что он вновь попался на карманной краже. На этот раз он показал о себе, что был «матросом» «Московской парусной фабрики», умолчав при этом о побеге из полка, «боясь себе за то истязания». Так 29 ноября 1734 года после более чем двухлетнего отсутствия Петр Камчатка вновь оказался на Хамовном дворе.
Не проработав на мануфактуре и года, Петр опять сбежал и вернулся к привычному бродячему образу жизни. Именно в это время он помог Ивану Осипову совершить побег от его господина, и с тех пор они стали неразлучными друзьями: вместе «мошенничали» в Москве, ходили для совершения краж на ярмарки, участвовали в разбойной шайке под предводительством атамана Михаила Зари и т. д. На допросе в Сыскном приказе 8 августа 1748 года Камчатка так описал свою тогдашнюю жизнь: «…не похотя на той фабрики при работе быть, с той фабрики бежал, и пошел он, Петр, для кражи в торговых банях платья, тако ж и вынятия разных чинов у людей ис карманов денег, в Нижний Новгород, и по приходе в тот город сошелся он, Петр… с крестьянином Савельем Плохим, да… с крестьянином Григорьем Степановым сыном Мазиным, …Большого суконного двора с учениками Иваном Куваевым да Михайлой Денисовым, да по сему делу с приводцем явшим доносителем Иваном Каином, ис которых означенной Каин знаком ему, Петру, по тому, что мошенничал с ним вместе. И потом все пять человек ходили в том городе Нижнем для кражи разных чинов у людей ис карманов денег и платков и для кражи в торговых банях у парелщиков денег и платья и в том городе жили пять дней. И во время де того их житья как в вечеренних, так и в утренних банях, по вся дни крали у бурлаков и разных чинов у людей денги и платье… А потом ис того Нижняго Новагорода пришли все обще на Макарьевскую жярмонку…»[268]
В «Автобиографии» Ваньки Каина описание этого периода жизни его приятеля снабжено примечательными подробностями и забавными историями. Например, когда «товарищи»-воры «работали» на ярмарке, Ванька Каин был схвачен, приведен в присутственное место, закован в кандалы и посажен под караул. Тогда Камчатка, набрав калачей, пришел в тюрьму якобы для подачи милостыни колодникам. Когда же очередь дошла до его друга, Камчатка подал ему два калача и произнес странную фразу: «Триока калача ела, стромык сверлюк страктирила». Эти непонятные для часового и для других заключенных слова в переводе с воровского языка того времени означали: «Ключи для отпирания цепи в калаче». Вечером Каин попросился в нужник, открыл замок, снял кандалы и сбежал.
А вот другой случай. Как-то Ванька Каин и Камчатка, будучи в Москве в Нижних Садовниках, в одной из пустых изб (а таковых после майского пожара 1737 года в городе было немало) сделали из бумаги оконницу, а как настало утро, стали тереть камнем о камень. Проходившие мимо и слышавшие производимые ими звуки могли подумать, будто в этой избе мелют зерно. Камчатка, осыпав свою голову мукой, окликнул в окно мужика, продававшего вразнос харч, и сторговал у него кусок говядины. Забрав мясо, он скрылся в глубине помещения, якобы отправившись за деньгами, после чего друзья тихо ушли из дома с другой стороны. Тем временем торговец «стоял под тем окном долгое время, ожидав за проданное мясо денег, и, усмотрев, что никого в той избе нет, рассуждал с прохожими людьми, люди ль были, или дьяволы с ним говорили и говядины лишили»[269].
В декабре 1739 года беглого работного поймали свои же «матросы» Хамовного двора и привели в Адмиралтейскую коллегию, откуда его отправили обратно на предприятие, где он был предусмотрительно посажен в тюрьму «на большую цепь».
Теперь совершить побег было чрезвычайно сложно. Просидев два месяца, отчаявшийся Камчатка 29 февраля 1740 года объявил «слово и дело». Его привели в мануфактурную контору, где он под страхом смертной казни подтвердил, что действительно знает за собой «государево слово и дело» и «доказать может в Тайной канторе». Немедленно препровожденный в располагавшуюся в том же селе Преображенском Московскую контору тайных розыскных дел, Камчатка на допросе рассказал о своей горемычной жизни, поведал обо всех своих побегах, умолчав только о том, что являлся профессиональным вором. Он признался, что, «будучи на оной фабрике под караулом, он, Петр, Ея Императорского Величества слово и дело за собою сказывал для того, что де он, Петр, на оной фабрике работать не желает, а желает служить в салдатстве, а Ея Императорского Величества слова и дела за ним, Петром, нет и ни за кем он, Петр, не знает»[270].
Итак, оказавшись в критической ситуации, прикованный цепью на неопределенный срок, Петр Камчатка решил пойти ва-банк. Ему грозило тяжелейшее наказание кнутом, от которого можно было умереть или остаться инвалидом. Но вдруг повезет? Если бы его определили в воинскую службу, он смог бы опять без труда сбежать и продолжать вести привычный вольный образ жизни.
Шансы у него были: из Тайной конторы был отправлен запрос, «беглый матрос Петр Закутин на оной фабрике в работе с которого году, месяца и числа имеетца, и откуда на ту фабрику прислан, и на той фабрике оной Закутин записан ли… и ныне на тою фабрику оной Закутин в работу надобен ли». Если бы руководство предприятия отказалось от проблемного «матроса», доставлявшего ему столько хлопот и постоянно находившегося в бегах, Камчатку действительно определили бы в солдаты: по указу Анны Иоанновны от 10 апреля 1730 года тех ложно объявивших «слово и дело», которых помещики отказывались принимать обратно, следовало определять в воинскую службу[271]. Беглец был близок к желаемому результату: в присланном 12 марта 1740 года из мануфактурной конторы ответе сообщалось, что «вышеписанной матроз Петр Закутин на оной фабрике из малолетства в работе, и в ымянных списках с прочими имеется, тако ж и заработные деньги, когда в бегах не был, с протчими матрозы получал», а далее констатировалось, что из-за постоянных побегов он «на парусной фабрике в работе быть не годен». Но при этом руководство просило вернуть беглеца «для учинения ему достойного по указам наказания».
Спустя три дня контора тайных розыскных дел определила: «…вышеупомянутому матрозу Петру Закутину за то, что он на означенной парусной фабрике сказал за собою Ея Императорского Величества слово и дело, а в Тайной конторе по роспросу ево такова слова и дела за ним не явилось и ни за кем не показал, надлежало было по силе имянного Ея Императорского Величества указу… учинить ему наказание бить кнутом, токмо наказания не чинить, понеже он молод и годен быть в службе, и для того ево, Закутана, отослать ко отправлению адмиралтейских дел»[272]. Московский главнокомандующий граф С. А. Салтыков, принявший это решение, прекрасно понимал, что Российской империи на воинской ли службе или на «Московской парусной фабрике» были нужны здоровые люди, а не калеки.
Но вряд ли Петр Камчатка испытывал радостные чувства, когда 18 марта его привезли обратно на ненавистный Хамовный двор. Конечно, здесь его ждали порка, длительное заключение, а затем тяжелый физический труд.
В реестре, который Ванька Каин, явившийся с повинной в Сыскной приказ, приложил к своему «доношению», конечно, был назван и Камчатка. Вскоре в Москве начались аресты его приятелей, многие из них после наказания кнутом и вырезания ноздрей были сосланы в Сибирь. Видимо, в это время Петр решил «лечь на дно»: ненавистная работа на Хамовном дворе всё же лучше, чем сибирская каторга. Так он и проработал на мануфактуре несколько лет.
В 1748 году, на третьей неделе Великого поста, Камчатка оттуда все-таки сбежал. Но гулять на свободе ему было суждено недолго. Как мы помним, 8 августа того же года Каин его поймал на Балчуге и привел в Сыскной приказ. В своем «извете» доноситель заявил, что Петр Камчатка продолжает заниматься кражами, как и раньше. На допросе тот подробно рассказал о своей жизни, повинился в многочисленных побегах и многократных кражах, но при этом попытался уверить следствие, что после возвращения на мануфактуру в 1740 году он перестал воровать, «а что де доноситель Иван Каин изветом объявляет, якобы он, Петр, как прежде сего, так и ныне ворует, всё мошенничает, и то де он, Каин, на него, Петра, показал напрасно». Касательно того, где он обретался и чем занимался несколько месяцев с момента своего последнего побега с Хамовного двора, Камчатка показал, что сначала пару недель работал в Калужском уезде на «железном заводе содержателя Акинфия Демидова», а после возвращения в Москву сперва «работал на берешках — таскал на берег из Москвы-реки лес недели з две», а потом «покупывал в городе в лавках кресты медные и иглы и хаживал для продажи тех крестов и игол по разным деревням в Московском уезде». Кстати говоря, в это время он жил «незаведомо» (то есть не рассказывая), что беглый, «в Пушкарях» у своего приятеля, солдата Коломенского полка Семена Семенова сына Ворнопегова, с которым познакомился и подружился, когда в 1740 году находился под следствием в Московской конторе тайных розыскных дел, где Ворнопегов стоял на карауле. В злополучный день 8 августа 1748 года Камчатка якобы «пошел к празнику в Новоспас[с]кой монастырь», и встретившийся ему на мосту «в то время явшей доноситель Иван Каин, взяв ево, Петра, для следствия в мошенничестве… привел в Сыскной приказ».
Где в этих показаниях правда, а где ложь, понять трудно. Может быть, на самом деле, после того как Каин переметнулся, Петр Камчатка решил от греха подальше оставить свое «ремесло». Ведь не попался же он раньше в лапы доносителя Каина, который контролировал многих карманников, промышлявших в пределах Китай-города. Но не исключено, что наставник Каина в воровских делах продолжал, оставаясь на Хамовном дворе, время от времени совершать кражи в Преображенском и где-то на московских окраинах.
Пятнадцатого декабря 1748 года был вынесен суровый приговор: «…вышеписанному беглому парусной фабрики ученику Петру Камчатке за вышеписанные ево воровства, учиня ему наказание кнутом, и по учинении того наказания сослать ево, Камчатку, в ссылку в Оренбурх в работу вечно»[273].
Больше о его судьбе ничего не известно.
Иван Авдеев сын Шавыкин по прозвищу Метла был связан с Ванькой Каином так же тесно, как Петр Камчатка.
Летней ночью 1735 года, когда Каин совершил побег от своего господина, Камчатка привел своего юного друга под Каменный мост, «где воришкам был погост». Там их поджидала компания московских «мошенников», в числе которых был восемнадцатилетний тезка беглеца. Из «Автобиографии» Каина мы знаем, что Иван Метла стал ему и Камчатке другом. Видимо, не случайно решивший повиниться вор включил Метлу в список тридцати трех своих ближайших товарищей-«мошенников».
Благодаря материалам нескольких судебных процессов, обнаруженным в архиве, мы имеем возможность поближе познакомиться и с этой фигурой.
Первого ноября 1738 года в Московскую губернскую канцелярию было подано доношение ее собственного служащего, канцеляриста Ивана Шабловского. Направляясь «на рассвете дня» со своего двора на работу через Косьмодемьяновский мост, где, как всегда по утрам, было многолюдно, он почувствовал, что какой-то человек пытается вытащить из его кармана шелковый платок. Чиновник схватил было вора, но тот оказал сопротивление и скинул его с моста, а затем попытался скрыться, но был пойман прохожими. Шабловский просил: «…дабы указом Ея Императорского Величества повелено было оного мошенника в Московской губернской канцелярии принять и… указ учинить… понеже я, именованной, от таких мошенников опасен и хожу в канцелярию рано и поздно, дабы мне от таких мошенников не быть убиту до смерти».
Как, наверное, уже догадались читатели, незадачливым «мошенником» оказался Иван Метла. Конечно, на допросе в губернской канцелярии он представил происшествие в совсем другом свете: он, как обычно, шел на работу на суконную мануфактуру Андрея Еремеева. Когда он проходил по Косьмодемьяновскому мосту, «в то время ехал незнаемой чей крестьянин з дровами, и у оного крестьянин из возу взял он тряпицу для завязывания у себя руки, понеже у него… был порезан у левой руки палец». Проходивший мимо канцелярист Иван Шабловский «закричал тому крестьянину, и оной крестьянин тою тряпицу у него, Метлы, взял по-прежнему». Рассердившись, Метла «оного канцеляриста… за то выбранил по-матерне». По этой-то причине Шабловский и приказал солдатам его схватить, он же «в приводах нигде ни в чем не бывал» и «с воровскими людьми не знается»[274].
Насколько убедительны показания Ивана Метлы, оставляем на суд читателей. В этом деле интересно другое. На допросе Метла поведал, что его отец Авдей Борисов сын Шавыкин был крестьянином из дмитровской деревни, принадлежавшей Троице-Сергиевой лавре, но сам он родился в Москве и, в отличие от родителя, не был записан в подушный оклад за этой деревней, а работал на суконной «фабрике». Служащие Московской губернской канцелярии решили разобраться в его истории. В ноябре — декабре 1739 года были собраны справки из Коммерц-конторы, с мануфактуры Еремеева, от стряпчего лавры и даже найден и допрошен отец Ивана Метлы. Таким образом, в деле сложилась уникальная подборка документов о личности этого московского «мошенника»: его собственный рассказ о своей жизни, автобиографические показания его отца, справки из государственных учреждений и с места работы. Если суммировать данные всех этих документов, вырисовывается следующая картина.
Предки Ивана Метлы были «старинные крепостные крестьяне» села Рождественского Дмитровского уезда, принадлежавшего Троице-Сергиевой лавре. Однако по какой-то причине еще в начале XVIII века, задолго до рождения Ивана, семья утратила трудоспособность. Его дед, Борис Иванов сын Шавыкин, «живучи в той деревни, ходил по миру по разным селам и деревням и кормился Христовым именем», отец «ис той деревни сошел к Москве», где несколько лет также «ходил по миру». Нищенствуя в Первопрестольной, он и «прижил» сына, который родился около 1718 года. В 1720-м Авдей Борисов ютился за Серпуховскими воротами у сторожа церкви Вознесения Господня Андрея Фиклистова «для домашней ево работы», а спустя какое-то время переехал с женой и сыновьями в приход церкви Николая Чудотворца в Кузнецах, где стал жить «в надворничестве» в доме поручика Петра Еремеева сына Артемьева. Как раз именно в это время в России осуществлялась налоговая реформа — вводилась подушная подать. Отец Ивана Метлы в 1721 году на некоторое время вернулся в деревню, где был записан в ревизской сказке в категории «прибылых из бегов»[275]. Однако его дети (у Ивана Метлы был старший брат, также названный Иваном) в ревизскую сказку не попали. Очевидно, их не объявили сознательно, чтобы деревенская община платила меньше податей. Так наш Иван Метла вместе с братом и оказался в числе «прописных» душ, которые не числились ни в одной ревизской книге и за которых никто не платил подушных денег. Таких, как Метла, в Москве было немало. Так, из выявленных и проанализированных Е. И. Заозерской данных о 1800 работниках, поступивших на московские мануфактуры в петровское время, следует, что 1450 человек не были записаны в подушные оклады чаще всего именно ввиду ухода с места жительства и бродячего состояния на момент переписи[276].
Объявившись в деревне на время первой ревизии, Авдей Борисов снова уехал в Москву, где продолжились его мытарства — нищенское существование, тяжелая работа, постоянная смена мест жительства. Вот как сам он на допросе описал этот период своей биографии: «…и жил в Москве у купецкого человека Федора Кондратьева года с четыре, а потом жил у купецкого человека Григорья Климентова, кормился [тем, что] нанимался таскал землю. А [как] от него сошел, жил в разных постоялых дворех, кормился работою своею. А ныне он живет за Москвою рекою в приходе церкви Николая Чудотворца»[277].
С десятилетнего возраста Иван Метла начал трудовую жизнь, а к двадцати годам уже имел внушительный «послужной список». Сперва он около года работал и жил на маленькой каразейной{31} мануфактуре купца Ивана Кузнецова, где в 1726 году числилось всего 39 рабочих[278], а затем на более крупных суконных предприятиях Федора Серикова (около трех лет) и Ивана Полуярославцева (около двух лет). Потом он некоторое время трудился у кустарей: сперва в Новой слободе у оброчного крестьянина Василия Григорьева по прозвищу Орешек «прял пряжу шерстяную», затем в Немецкой слободе у иноземки Софьи Мартыновой также «работал прял пряжу шерстяную», а потом он занимался тем же в Ямской Коломенской слободе у ямщика Ивана Федорова сына Колотушки. В 1736 году Иван записался на только что открытое предприятие Андрея Еремеева, расположенное «на бывшем Денежном монетном дворе» в Кадашевской слободе — крупную суконную частновладельческую мануфактуру, насчитывавшую более тысячи работников[279]. В ноябре 1738-го Иван Метла свою профессиональную деятельность охарактеризовал так: «…и при той фабрике имеется он и по ныне действительно работает, чешет шерсть, а найму берет по копейке с полушкой денег с фунта». Кстати говоря, его родной брат Иван Авдеев сын Шавыкин также работал на суконных «фабриках»[280].
Когда следствие затребовало справку с места работы Ивана Метлы, оказалось, что на мануфактуре Андрея Еремеева его ценили. В декабре 1738 года в Московской губернской канцелярии «товарищ» владельца предприятия Андрей Васильев сын Товаров заявил: «…предъявленной де в сем деле Дмитровского уезду Троицы-Сергиева монастыря села Рож[д]ественского крестьянской сын Иван Авдеев сын Метла на оной фабрике обретается действительно, и впредь при той фабрике оной Метла для работы быть надобен». В деле была выписка из императорского указа от 27 мая 1736 года, гласившего, что обучившимся на предприятиях какому-либо мастерству надлежит «быть вечно при фабриках». На основании этого указа в Московской губернской канцелярии 22 декабря 1738-го было решено «отдать ево, Ивана, на оную фабрику с роспискою{32}», предварительно выпоров за «мошенничество» плетьми[281].
Таких, как Иван Метла, выходцев из крестьян в Москве было немало. По подсчетам Е. И. Заозерской, среди работников московских мануфактур в петровское время крестьяне составляли не менее 26 процентов, причем в основном монастырские и дворцовые[282]. Это неудивительно: для этих крепостных отход на заработки в город был более легок, чем для помещичьих. Кроме этого, многие дворцовые и монастырские владения располагались вблизи от Москвы.
Насколько часто эти крестьяне, осевшие в Москве, занимались преступной деятельностью? Как уже было сказано, из пятидесяти девяти московских воров, о которых мы имеем биографическую информацию, семь человек родились в крестьянских семьях, находившихся на оброке в Москве. Например, известный московский вор Савелий Плохой, имя которого мы находим и в реестре Каина, и в списке Соловьева, и в числе сообщников многих других профессиональных преступников, был крестьянином села Молокова Бежецкого уезда — вотчины Троице-Сергиевой лавры. Оставшись в девятилетнем возрасте без отца, Савелий семь лет в родной деревне «пас скотину, а пропитание имел поденно у крестьян», а потом вместе с женой Василисой Федоровой ушел без паспорта в Москву, где и остался[283].
Другой «мошенник» крестьянского происхождения, Кондратий Федоров сын Безрукий, взятый «по указыванию» Каина ночью 28 декабря 1741 года в притоне А. Федулова, родился, как следует из его расспроса, около 1716 года в дворцовой деревне Щитнево. Его отец, крестьянин Федор Савинов сын, умер, когда Кондратию было всего три года. Осиротевший Безрукий «кормился Христовым имянем, а начевал по разным командам в караульных». В 1735 году он записался на новозаведенную суконную мануфактуру Андрея Еремеева, там же и жил. На допросе в Сыскном приказе Кондратий признался в преступной деятельности: «…и тому ныне с полгода ж он, Кандратей, умыслил, чтоб в Москве мошенничеть, и Журавлевой фабрики с суконщиками Иваном Диким на Москве-реке у проезжих мужиков в разные дни крали с возов в мешках овес и муку, и крупы, и шубы, и кавтаны, а во сколко поймов, того за множеством сказать не упомнит, и продавали оное в разных местах разным деревенским мужикам, а где оных сыскать, не знает»[284]. Однако вряд ли нужно всерьез воспринимать показания о том, что воровать Кондратий стал недавно. Безрукий был профессиональным вором, достаточно хорошо известным в преступном мире, и наверняка не являлся новичком. Его имя мы находим в реестрах Каина и Соловьева 1741 года, а также в показаниях многих московских «мошенников»[285].
Еще один профессиональный вор, пойманный той же ночью 28 декабря, восемнадцатилетний Петр Иванов сын Рябинин по прозвищу Ачка, которого Иван Каин также записал в свой реестр, родился в Москве в семье крепостного крестьянина-отходника. Петр работал «у разных мастеровых людей — шил рукавицы», но после смерти отца познакомился с «мошенниками». В реестр попал и Иван Ермолаев сын Семенников по прозвищу Голый, которому в то время было 40 лет. Сын монастырского крестьянина, рано оставшийся сиротой, Иван на улицах Москвы «спознался» с преступниками. Максим Лукьянов сын Боровков также был оброчным крестьянином, торговал в замочном ряду, а проживал со своим отцом в Коломенской слободе. Около 1735 года он уже попадал в Сыскной приказ по обвинению в домовой краже вместе с сообщниками, в которой признался, был трижды пытан и наказан кнутом. На допросе в декабре 1741 года он вновь повинился в домовой краже[286]. Осужденный в 1743 году в Сыскном приказе за грабежи 25-летний Александр Алексеев сын Такулин был сыном монастырского крестьянина Алексея Прокофьева, который жил «от оного монастыря на оброке» в Москве «на наемной поповой земле своим хоромным строением» за Москвой-рекой у церкви Пресвятой Богородицы в Кожевниках. Так же, как Иван Метла, Такулин родился в Москве и в подростковом возрасте записался в ученики «на фабрику» Андрея Еремеева[287].
В судебно-следственных материалах, сложившихся в результате доносительской деятельности Ивана Каина, описан один эпизод, который показывает, как эти выходцы из крестьян вовлекались в преступную деятельность. В числе задержанных памятной ночью в притоне Андрея Федулова в Зарядье оказался семнадцатилетний крестьянин Максим Тимофеев сын Лылов, который не повинился ни в каких преступлениях и которого не оговорил ни один из задержанных преступников. На допросе в Сыскном приказе он показал, что его отец Тимофей Тимофеев сын Лылов был монастырским крестьянином, а жили они в Москве, кормились «сапожным мастерством». Максим работал в Кожевниках у купецкого человека Григория Федорова сына Волкова «с пашпортом», делал с прочими работными людьми «подрядныя сапоги». Каким же образом он оказался в притоне «мошенников»? Сперва Лылов познакомился с женой хозяина, портнихой Пелагеей Никитиной, которая «строчила на него подрядные сапожные голянищи», а та свела его с самим содержателем притона. Видимо, к моменту ареста Лылов был уже хорошим знакомым Андрея Федулова и нередким его посетителем. Когда 28 декабря 1741 года они повстречались в Зарядье, «Андрей Федулов звал ево, Лылова, к себе в гости и он, Лылов, к нему, слепому, в гости и пошел и, напився пьян, у него, слепова, лег спать»[288]. Можно предположить, что таким образом происходило знакомство многих молодых отхожих крестьян с «мошенниками» и их постепенное вовлечение в преступную деятельность.
После того как Иван Метла в декабре 1739 года был в Московской губернской канцелярии наказан за «мошенничество» и отдан обратно на мануфактуру Андрея Еремеева, его имя встречается только в судебно-следственных материалах 1741–1742 годов. Каин, явившись в Сыскной приказ с повинной, записал Метлу в число тридцати трех своих товарищей-«мошенников». Беглый солдат Алексей Соловьев, составляя в декабре 1741 года свой список московских воров, также не забыл включить в него Ивана Метлу. В марте 1742 года тот предстал перед судьями Сыскного приказа. К сожалению, самого дела обнаружить не удалось, зато есть решительный протокол от 13 апреля 1742 года, в котором Иван Метла назван «вотчины Троицы-Сергиева монастыря Дмитровского уезду села Рожествина крестьянином, которой имеется на фабрике Андрея Еремеева». Значит, к моменту ареста он продолжал работать на суконной мануфактуре. В отличие от многих других московских воров, сысканных по показанию Каина, Метла на допросе в «мошенничестве» не признался. В протокол был занесен следующий фрагмент его показаний: «…в прошлом де 741-м году на третьей день Рожества Христова Большого суконного двора ученик Алексей Емелин на Каменном мосту украл у мужика овса четверик{33}, и тот овес оной Емелин продал извощику, взял пять копеек, и те деньги он, Емелин, с ним, Иваном, пропили вместе. А сам в мошенничестве и в других воровствах не винился. А окроме онаго Каина других доказательств никого не имеется». В Сыскном приказе было определено: крестьянина Ивана Метлу «бить плетьми нещадно и по учинении того наказания, взяв с него приводные деньги, из Сыскного приказу свободить, отдать того монастыря стряпчему с роспискою»[289].
Метла по сравнению с многими своими дружками легко отделался. Но вскоре он совершил поступок, благодаря которому его имя вновь попало в документы Сыскного приказа. В июне 1742 года он самостоятельно пришел в приказ в нетрезвом виде и учинил там «шумство». При этом дебошир «о себе, какова он чину, и зачем и х кому пришел, не показал». Его под караулом привели к заседавшему в тот день судье Афанасию Сытину. Представ перед судьей, Иван, видимо, быстро протрезвел и вспомнил, зачем же он все-таки явился: «…а в Сыскном приказ он, Иван, пришел к подьячему Степану Климонтову для отдачи ему денег дву гривен за труд ево, понеже он, Иван, держался в повытье протоколиста Петра Донского… по показанию явшагося мошенника Ивана Каина, ибо де он… взят в мошенничестве сего 742 году в Великой пост…а в роспросе он, Иван, не винился, а потом сего ж 742 году до праздника святыя Пасхи из Сыскного приказа за три дни свобожен».
Возмутителя спокойствия в присутствии судьи обыскали, «а по осмотру явилось у него за пазухою кошелек шит по желтому серебром по горнитуру местами, да платок разных шелков новой же, да рублевик манета, да девять пятикопеешников медных». Иван, явно не ожидавший такого развития событий, сильно растерялся и начал врать: кошелек и платок якобы вручил ему его зять, «польской нации» лавочный седелец Еремей Федоров, «для относу к жене своей, а к ево сестре родной Матрене Ермолаевой», а деньги дал взаймы «фабричный» Сергей Ефимов сын Сафринской «для играния ему, Ивану, в карты». Судья Сытин всерьез решил разобраться с Иваном Метлой. Из Сыскного приказа в торговые ряды был послан канцелярист Иван Григоров, который «близ шапошного женского ряду в лавке» нашел торговавшего «конским убором» Еремея Федорова. Тот сказал канцеляристу, что Ивана Метлу «не знает, и ему он не родственник, и кошелька, и платка, и ничего он ему не давал».
Ивана Метлу посадили в острог и стали наводить о нем справки. Выяснили, что он был внесен в списки «мошенников» Ивана Каина и Алексея Соловьева, но при этом оговоров от других воров на него не было. Также вспомнили, что из проходивших по этому делу «мошенников», еще не отправленных в ссылку, в Сыскном приказе содержался 23-летний Иван Лукьянов сын по прозвищу Гусь, который к тому же раньше был «фабричным» мануфактуры Андрея Еремеева. Он был пойман 28 декабря 1741 года по «указыванию» Ивана Каина, на допросе повинился в многочисленных карманных кражах и 2 февраля 1742-го приговорен к наказанию кнутом, вырезанию ноздрей и ссылке в Оренбург. Битый кнутом, с вынутыми ноздрями Гусь ожидал отправки в сибирскую ссылку. В Сыскном приказе верно рассудили, что он не мог не знать Метлу, раз они работали на одном предприятии и оба были внесены в список «мошенников» Алексея Соловьева.
Девятого июня старые знакомые были приведены в судейскую и поставлены друг перед другом. Иван Гусь должен был дать показания: «Метлу знает ли, и воровства какова за ним не ведает ли?» Протоколист зафиксировал результаты очной ставки: «…показанной суконщик Гусев, на оного Метлу смотря, сказал, что де он ево, Метлу, знает потому, что он, Гусев, с ним, Метлою, имелись на одной фабрики и работали вместе, да он же, Метла, в прошлом 741-м году с товарыщи с Тихоном Степановым и з другими… мошенничали — вынимали разных чинов у людей ис карманов платки з деньгами и кошельки, а он де, Гусев, с ним, Метлою, не мошенничал, а помянутой Тихон с товарыщи ис повытья протоколиста Петра Донского за вины посланы в ссылку».
В Сыскном приказе 2 июля постановили: Ивана Метлу «о воровствах и мошенничестве роспросить в застенке на дыбе с пристрастием, что покажет». Подозреваемый проявил выносливость и ни в чем не повинился. Ввиду отсутствия признания и недостатка свидетельских показаний судьи решили его освободить[290].
Около 1742–1743 годов Иван Метла женился на дочери оброчного крестьянина дворцового села Коломенского Ивана Васильева вдове Прасковье Ивановой, которая раньше была замужем за купцом Петром Васильевым[291]. О мотивах этого брака судить сложно из-за отсутствия прямых источников, но хорошо известно, что женитьба на вдове в XVIII веке нередко была выгодным предприятием, так как родственники давали за такой невестой хорошее приданое. Например, в июле 1734 года проживавший в Москве оброчный крестьянин Гаврила Филатьев, выдавая замуж «москвитина, второй гильдии за купца Артамона Алферьева» дочь Авдотью (ранее она была женой ростовского посадского человека), собрал в качестве приданого «платья и низанья (украшений из бус, вероятнее всего жемчужных. — Е.А.) по цене на триста рублев да денег тысячю рублев»[292].
Нам неизвестно, удалось ли Ивану Метле женитьбой улучшить свое материальное положение. Зато мы знаем, что вскоре после свадьбы Иван Метла с отцом и братом переехал из прихода Николая Чудотворца в Кузнецах на Ордынку, где также поселился на церковной земле. В одном из следственных дел хранится копия договора найма:
«Лета тысяща семьсот четыредесят четвертого генваря в осмый надесят день московской новозаведенной фабрики суконщик Иван Авдеев сын Шавыкин дал я сию запись церкви Николая Чудотворца, что за Москвою-рекою, в Пыжеве, дьякону Василью Никитину в том, что нанял я, Иван, у него, диакона Василья, дворовой ево земли под свое хоромное строение поперешнику четыре сажени с полусаженью, длиннику по одну сторону шесть сажень без аршина{34}, а по другую сторону пять сажень, в приходе той же церкви с вышеписанного числа впредь пять лет до такова ж числа. Найма рядил по пятидесят копеек на год. Деньги платить погодно. Да мне ж, Ивану, на оную землю в телегах или на роспусках взъезжать и съезжать в ево, дьяконовы, вороты беззапретительно. И живучи мне, Ивану, на той ево земле в своем хоромном строении никаким дурным и воровством не промышлять, заповедным питьем и товаром не торговать, с ворами не знатца, стану и приезду ворам к себе не держать, и беглых всяких чинов людей у себя не укрывать, и жильцов бес поручных записей жить к себе не пускать, и ту землю на срок очистить, и наемные деньги заплатить все сполна, и в том ему, дьякону Василью, убытков никаких не доставить. А ежели я, Иван, против сей записи явлюсь виновен, и на мне, Иване, и на порутчиках моих ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА штраф, а ему, дьякону Василью, взять на нас же, кто из нас в лицах будет, те свои наемные деньги и с убытки все сполна, и той земле очиску. А порукою по мне, Иване, нижеподписавшиеся.
К сей записи государственной Юстиц-коллегии подканцелярист Осип Парфенов сын Протопопов вместо вышеписанного суконщика Ивана Авдеева сына Шавыкина… по ево прошению руку приложил. К сей записи третей гильдии купец Родион Иванов по вышеписанном Иване Авдееве ручал и руку приложил. К сей записи дворцового конюшенного ведомства крестьянин Михайла Ефимов вместо поручика Малых Лужников третей гильдии купца Ивана Емельянова, что он по вышеписанном Авдееве ручал, по ево прошению руку приложил. У сей записи Московской крепостной конторы подьячей Василей Гаврилов сын Прянишников свидетелем был и руку приложил.
Запись писал Московской крепостной конторы подьячей Иван Моисеев.
1744 генваря в 18-м сия запись в Московской крепостной конторе в книгу записана, пошлин десять, от письма десять, от записки десять, на росход четверть взято.
Надсмотрщик Тихон Бастрыгин»[293].
Известно, что в этом хоромном строении на церковной земле, кроме Ивана Метлы, его жены Прасковьи Ивановой, его отца Авдея Борисова и брата Ивана Авдеева с женой Прасковьей Федоровой, проживало немало постояльцев. Так, зимой 1744/45 года среди жильцов были капрал 3-й роты Московского полка Иван Ефимов сын Елесов, солдатская вдова Матрена Иванова, отставной солдат Ермолай Григорьев с женой Ефимией Титовой и извозчик Степан Матвеев с женой Ульяной Васильевой[294].
Но женитьба, а потом и обустройство на новом месте нисколько не повлияли на склонность Ивана Метлы к воровству. Известно, что весной 1744 года доноситель Каин вновь привел его в Сыскной приказ «с поличной кисой{35} в грабеже у солдат». Дело пока обнаружить не удалось, но известно, что Метла на допросе с трех пыток признался «в воровствах — в таскании с возов хлеба и прочего, а во сколько поймов, за множеством не упомнит». По этому делу преступник подлежал битью кнутом, вырезанию ноздрей и вечной ссылке, но по амнистии, которую объявила Елизавета Петровна 15 июня 1744 года «по случаю благополучно оконченной войны со шведами»[295], везунчик вновь был освобожден без наказания[296]. Но на этот раз он не прожил на свободе и полугода.
Утром 28 января 1745 года в Московскую полицмейстерскую канцелярию со съезжего двора привезли тело женщины и привели Ивана Авдеева сына Метлу. В рапорте поручика Шушерина и прапорщика Баженова сказано: «…сего генваря 27 дня по полуночи в 1-м часу 11 команды 8 сотни соцкой Осип Михайлов с товарыщи привели в съезжий двор незнаемо какого чину человека с мертвым телом, а у приводу объявили: ходили де они по сотне своей для осмотру рогаточных{36} караулов и всяких непотребств, и как будут близ церкви Николая Чудотворца, что в Пыжеве, и в то время вышед из дому своего Журавлевой фабрики ученик Иван Авдеев, и говорил оному соцкому, что в доме у нас брат ево родной той же фабрики Иван Авдеев зарезал жену свою. Которой соцкой, пришед во оной дом, и взял оного Авдеева и мертвое тело, и привел в съезжий двор».
В тот же день подозреваемого и тело жертвы отправили в Сыскной приказ, где в первую очередь было произведено освидетельствование трупа, результаты которого зафиксированы в протоколе: «А по осмотру на том мертвом теле Прасковьи Ивановой явилась на груди рана близ вершка, значит проколото, на ней платье — душегрейка китайчатая, юпка желтая и рубаха в крови, значит от показанной раны». После этого тело женщины отдали священнику церкви Воздвижения Честного Креста Господня для погребения «в доме убогих», а обвиняемого допросили. Иван сразу признался в содеянном, поведав следующую историю:
«Сего генваря 27 дня в воскресенье был он, Метла, на… фабрике и ростребливал шерсть, заготавливал на дело на неделю для прядения той шерсти, и пришел в… жительство свое к жене своей означенной Прасковье Ивановой дочери.
И часу в другом ночи стали они ужинать: он, Метла, жена ево оная Парасковья, да первого Московского полку третей роты капрал Иван Ефимов сын Елесов, да жилица их вдова Матрена Никитина дочь. И сперва ели кашицы свиной, которая кашица была означенной жилицы… Матрены Никитиной, а не ево, Метлы. И он де, Метла, прошал у жены своей, Прасковьи, чтоб она принесла штей (щей. — Е.А.) своих, и она де стала отговариватца и в скорости штей не принесла. И он де, Метла, взяв со стола нож, которым рушат хлеб, и тем ножем, осердясь за то, что ево она, жена ево, не слушает и скоро штей не приносит, тем ножом в ту жену свою бросил, которым ножом вострием попало в грудь, и прошиб грудь. Которой нож оная жена ево из груди выдернула и бросила на стол, а сама села на постелю. И сидела на постели з час, и сидя, охала, а из груди шла кровь. И, посидя, упала на лавку и умре без ысповеди и бес причастия, понеже того в скоропостижной смерти не успели. А то де поколоние ножом учинил без умыслу в серцах за показанное непослушание жены своей, и что де видели и при том были означенные капрал Елесов и жилица Матрена Никитина, да отставной салдат Ермолай Григорьев, да жена ево Афимья Титова, да извощик жилец Степан Матвеев и жена ево Ульяна Васильева, да брата ево родного Ивана Авдеева жена Парасковья Федорова. А отца де ево, Метлы, родного и брата Ивана в том доме не было.
И брат де ево, Иван, уведал, что то смертное убивство учинилось, пошед первой надесят каманды к сотскому Осипу Михайлову, и о том убивстве на него, Метлу, объявил. И пришел тот сотской от рогаток с караульными, и ево, Метлу, и мертвое жены ево тело взяли, и привезли в съезжий двор в первую надесять команду».
Тогда же в Сыскном приказе преступник был осмотрен и в деле появилось описание его внешних данных: «…он, Метла, явился подозрителен — пытан, росту среднего, глаза карие, волосы на голове темно-русы, борода и ус небольшие изрыжа». После наведения справок выяснилось, что за последние три года он трижды содержался в Сыскном приказе, неоднократно подвергался пытке, а около полугода назад как вор-рецидивист подлежал суровому наказанию, но был освобожден по «милостивому» императрицыну указу. 3,29 апреля и 14 мая 1745 года Ивана Метлу пытали (поднимали на дыбу и били кнутом соответственно 25, 20 и 25 раз). Под пыткой он показал то же, что на допросе: «…жене своей Парасковье Ивановой поколоние ножем учинил подлинно без умыслу, а в других убивствах и воровствах ни в чем не винился»[297].
В пятницу 17 мая 1745 года в Сыскном приказе решалась его судьба. Члены присутствия, коллежский советник Петр Богданов и коллежский асессор Егор Непеин, в этот день приехали на работу в седьмом часу утра и заслушали пять докладов, в том числе о «суконной фабрики компанейщика Романа Журавлева ученике Иване Метле». Судьи приказали «означенному Метле за убивство жены своей без умыслу учинить наказание бить кнутом и сослать ево в ссылку в Оренбурх на поселение»[298].
Одним из самых опытных воров Москвы был Иван Яковлев сын Серков по прозвищу Жегала. В реестре «мошенников», составленном Иваном Каином, его имя стоит на первом месте, что не могло быть случайностью. Когда днем 29 декабря 1741 года Каин с солдатами вышли на Красную площадь, Серков был схвачен, но по дороге в Сыскной приказ ему удалось вырваться и скрыться. На следствии по доносу Каина служащие Сыскного приказа хорошо запомнили имя Ивана Серкова: многие выданные и пойманные Каином воры, давая признательные показания, не забывали упомянуть о Яковлеве. Например, сорокалетний «мошенник» Иван Голый на допросе показал: «…тому ныне з год он, Голой, спознался Большого суконного двора с учеником… Иваном Яковлевым, которой живет в Хлебенной улице своим двором… И оные товарыщи ево с ним, Голым, ходили мошенничать в разных местах»[299].
Но впервые арестовать Серкова удалось только летом 1746 года. Тогда Ванька Каин по показанию вора Гаврилы Рыжего поймал целую группу профессиональных преступников, своих былых приятелей. Все они признались в систематическом совершении краж на протяжении многих лет, а также дали подробные автобиографические сведения. Но показания Ивана Серкова наиболее откровенны. На тот момент ему было около пятидесяти восьми лет, и значительная часть его долгой по тогдашним временам жизни, как следует из его же рассказа, была связана с преступным миром и воровской деятельностью. На допросе в Сыскном приказе в августе 1746 года, после длинного перечисления совершённых в недавнее время краж, Иван признался, что с момента побега с Большого суконного двора более десяти лет назад (то есть около 1736 года) он «чинил воровства в торговых банях кражу деньгам и платья… повсядневно, кроме тех дней, в которые бань не топят… А имянно де ему, Серкову, сколько он со означенными товарыщи и один собою в объявленные десять лет в торговых банях чинил кражу деньгам и платья за множеством того воровства своево… показать ему никак невозможно»[300].
Служащим Сыскного приказа нечасто приходилось слышать такие откровенные признания. Наверное, поэтому они занесли в протокол допроса описание внешности Ивана Яковлева, которое предоставляет нам уникальную возможность мысленно нарисовать портрет этого вора: «…а приметами ростом средней, лицеем беловат, продолговат, нос прям, глаза серые, на правом глазу бельмо, на голове волосы светло-русые с сединой, борода и ус седые, окладистая, небольшая»[301].
Возможно, во времена Ваньки Каина Иван Яковлев сын Серков был самым пожилым, опытным и, наверное, авторитетным вором Москвы. К счастью, обнаружились документы, подтверждающие и значительно дополняющие автобиографические показания: подробные сведения о его отце (десяток документов); две «сказки» 1732 и 1739 годов самого Ивана Яковлева, поданные им во время опроса «фабричных» Большого суконного двора; информация о его дворе и соседях из переписной книги московских дворов 1737 года и др. На основе всех этих материалов выстраивается картина жизни этого колоритного персонажа преступного мира Москвы XVIII века.
Иван Яковлев сын Серков родился в семье иконописца Оружейной палаты Московского Кремля Якова Прохорова между 1685 и 1687 годами: в «сказке» 1732 года он назвался 47-летним, в «сказке» 1739-го указал, что ему 52 года, а в протоколе допроса в 1746-м записано, что ему 58-й год[302].0 его отце известно, что в 1679 году он участвовал в росписи церкви Спаса Нерукотворного образа. Иконописцы в XVII веке делились на две категории — жалованные (находились в штате Оружейной палаты и получали годовое жалованье) и кормовые (получали поденный корм в период выполнения заданий Оружейной палаты). Последние, в зависимости от квалификации, подразделялись на три статьи. Яков Прохоров был отнесен к третьей статье[303].
Он был в числе нескольких десятков иконописцев, в 1670–1680-х годах поселенных в Земляном городе возле Серпуховских ворот. Судебные документы Оружейной палаты показывают, что Яков Прохоров постоянно ссорился с соседями. Так, в октябре 1690 года кормовой иконописец Ивашко Медведев обвинил его в «жены своей в срывном ис хором ево в окошко какошнике жемчужном по цене в десять рублев». Правда, 22 ноября Медведев и Прохоров подали в Оружейную палату совместное челобитье, в котором заявили, что «ныне они в тех искех, не дожидаясь вершенья судного дела, помирились и впредь друг на друга ни в чем не челобитчики».
Соседом Якова Прохорова был также ученик Симона Ушакова Ларион Сергеев, который был выставлен кандидатом на вакантное место жалованного иконописца еще в 1678 году, когда сам Ушаков «с товарищи сказали по евангельской Христовой заповеди», что Ларион «иконописное письмо пишет самое доброе мастерство», но определен в эту категорию только в 1690-м. Сергеев постоянно конфликтовал с отцом Ивана Серкова. В тот же день, когда Прохоров помирился с Ивашкой Медведевым, он «подал приставную память… на Лариона Сергеева в насмешной огородке заборов и в разорении сада ево в четырех яблонях садовых, да в семи сломленных прививках, да в пятидесят почках по цене во ш[ес]ти рублех с полтиною». А 29 апреля следующего года уже Ларион Сергеев бил челом на Якова Прохорова: «…живет де он, Янка, с ним в ближнем соседстве и чинит де ему многие обиды, и впредь де он хвалитца на него боем и всякими лихими словами и подметом. И великие государи пожаловали б его, велели челобитье его и явку записать, чтоб ему от него, Янки, всякого его лихого умысла и напрасно в разореньи не быть». Спустя всего 16 дней, 15 мая 1691 года, на Прохорова жаловался уже другой сосед, переводчик Посольского приказа Семен Лаврецкой — «в приходе… на ево, Семенов, двор и в бесчестье ево и в скаредной брани и в ножевом замахиванье на людишек на Ивашку Ленивого да на Фомку Крылова».
Как мы видим, отец Ивана Серкова был человек конфликтный и, скорее всего, «нетрезвой жизни». Может быть, поэтому в конце 1680-х годов он оставался без работы и в одном из документов был назван «гулящим человеком»{37}. 27 июля 1687 года в Оружейную палату из Земского приказа был прислан запрос: «…гулящей человек Якушко Прохоров в Оружейной палате в кормовые иконописцы записан ли, и под двор место за Москвою-рекою у Серпуховских ворот с ево братьею иконописцы дано ль, и будет он, Якушко, в кормовые иконописцы записан, и под двор место ему дано, в котором году, и месяце, и числе, и по какому их, великих государей (Ивана и Петра Алексеевичей. — Е.А.), указу, и сколько мерою сажень под двор дано?» Можно предположить, что этот запрос был связан с подачей кем-то челобитной в Земский приказ с просьбой пожаловать двор, где жил Яков Прохоров. Подобные же справки Земский приказ наводил в 1693 году с целью выяснить законность владения двором у Серпуховских ворот «гулящим человеком» Николаем Чулковым, братом умершего живописца Лариона Чулкова.
О том, что кто-то пытался заполучить двор, в котором проживал Яков Прохоров, свидетельствует челобитная, которую он подал 20 января 1692 года вместе с живописцем Оружейной палаты Елисеем Ивановым и жалованным иконописцем Ларионом Сергеевым. В ней содержится прямая жалоба на неких истцов, позарившихся на их дворы в «иконописной» слободе у Серпуховских ворот: «…в прошлых годех по указу… даны им дворовые места из Оружейные полаты в Земляном городе у Серпуховских ворот… и на той земле поселились они и построили всякое дворовое и хоромное строенье, а данных им на те земли не дано для того, что челобитья их о том не было за многими их, великих государей, делами бить челом им на те данные земли и ходить за тем делом некогда, и великие государи пожаловали б их, велел о тех их дворовых местах своих великих государей милостивый указ учинить и челобитье их записать, а в Земской приказ послать память для того, что из Земского приказу от челобитчиков, которые бьют челом им, великим государям, о тех же их данных дворовых землях чинятца многие убытки». Однако в январе 1693 года никаких документов, подтверждающих право владения Якова Прохорова этой землей, в Оружейной палате найдено не было. Поэтому не исключено, что с ним поступили так же, как с одним из его соседей Николаем Чулковым, — попросту выселили как «гулящего человека», не имевшего никаких прав на владение означенным двором[304].
Возможно, все эти несчастья, обрушившиеся на голову Прохорова, сократили дни его жизни. Между 1693 и 1706 годами он умер, оставив жену с малолетним сыном. В 1739-м, во время опроса «фабричных» Большого суконного двора, Иван Яковлев рассказал, что «после отца своего он остался в малых летех при матерее своей Марье Артамоновой дочере и воспитан от нее, матери своей».
Рано оставшись без отца, Иван Серков не имел возможности перенять от него ремесло. Более того, он еще при жизни отца был выселен из «иконописной» слободы у Серпуховских ворот и вынужден с матерью скитаться по разным углам. Чем занимался он в подростковом возрасте? Помогал ли матери зарабатывать на хлеб? Был ли отдан, как многие другие подростки, в подмастерья для обучения какому-нибудь ремеслу? Или же они с матерью «кормились Христовым именем»? К сожалению, вряд ли когда-то удастся получить ответы на эти вопросы. Но зато нам точно известно, что в 1718 году с ним произошло два важных события, повлиявших на его последующую жизнь: он женился на дочери наборщика Печатного двора Кузьмы Афанасьева восемнадцатилетней Федосье и «пришел на Суконную фабрику по желанию своему для обучения и прокормления, и принят по прошению ево в бытность командиров Ильи Исаева да Артемья Навороцкого с товарыщи, и определен был в ткачи сукон».
Наперед скажем, что оба выбора — спутницы жизни и профессии — имели действительно судьбоносное значение. Его брак был долгим и принес как минимум троих детей (в 1732 году у Ивана Серкова был «сын Григорей восьми, дочери Анна четырех и Дарья дву лет»). А на Большом суконном дворе он проработал много лет, вплоть до его побега около 1736 года (кстати говоря, впоследствии там же работал и его сын Григорий).
Наверное, эти два события имели прямую взаимосвязь. Может быть, женившись, Иван Яковлев сын Серков задумался о будущем. Не исключено также, что взыскательный отец отказался выдавать дочь замуж за «гулящего человека», каким, скорее всего, был Иван. Нельзя забывать также и о том, что нередко при поступлении на мануфактуру выдавались по тем временам крупные (в несколько рублей) авансы в счет будущей заработной платы[305]. Не исключено, что именно это обстоятельство, предоставившее Ивану Яковлеву возможность справить свадьбу, сыграло главную роль в принятии решения стать суконщиком.
А были ли у него какие-то другие варианты? Записаться в посадские можно было, только имея торги или промыслы[306]. Военная служба была легкодоступна для людей типа Ивана Серкова — молодых и ничем не занятых. Но несладкая солдатская жизнь мало кого привлекала, особенно людей семейных. Серков мог постараться устроиться подмастерьем к какому-нибудь ремесленнику для обучения профессии. Именно так поступил посадский человек Большой Садовой слободы Иван Гаврилов сын Побротятин — 23 января 1718 года устроился к «верховному истопнику» Алексею Иванову сыну Милютину, заключив с ним договор — «жилую запись»: «…жить мне, Ивану, в доме у него, Алексея, с сего числа впредь пять лет до такова ж числа из учения литному и позументному дела мастерству без найму, а в те годы мне, Ивану, ясть и пить, одежду и обувь носить всё хозяйское, и живучи мне, Ивану, в доме у него, Алексея, мастера и прикащика ево слушать и почитать и вышеписанное мастерство работать неленностно…» Была также возможность податься в услужение к какому-либо московскому обывателю — купцу, ремесленнику или чиновнику. К примеру, 3 марта 1718 года посадский человек Больших Лужников Родион Иванов начал проживать и служить в доме тяглеца Садовой набережной слободы Михаила Федорова сына Рыбникова, заключив с ним договор: «…жить мне… в доме ево с сего числа впредь пять лет до того ж числа, а найм рядил на год пять рублев, ясть и пить ево, хозяйское, одежду и обувь носить свое, и живучи в доме во всем ево, хозяина, и жены ево и детей слушать и почитать и всякую домашнюю работу работать…»[307]
Еще одна возможность могла оказаться наиболее выгодной с точки зрения долгосрочной перспективы. Иван Яковлев мог стать подьячим, поскольку был грамотным. Неизвестно, успел ли отец научить его читать и писать или мать постаралась отдать сына в обучение к какому-то подьячему или священнослужителю, но «сказку» 1732 года и допрос 1746-го Иван подписал своей рукой. Отметим, что среди «фабричных» Московского суконного двора было не так много грамотных людей: во время переписи 1732 года подписаться смогли лишь 100 (7,3 процента) из 1371 рабочего[308]. В 1717–1720 годах государственная структура России претерпевала серьезные реформы: старый приказной аппарат уходил в прошлое, а на его месте возникала новая система учреждений. В эти годы крупных государственных преобразований страна испытывала острую нужду в грамотных кадрах, и чтобы удовлетворить ее, приходилось использовать выходцев из посадско-слободского мира. Например, в 1729 году в Московской крепостной конторе среди «шляхетских», «подьяческих» и «поповых» детей служили, между прочим, «иконописцев сын» (!) Федор Рименский, который «до определения в Крепостную контору был у дел в Духовном приказе»; «купецкого человека сын» Федор Певцов, который ранее «был в Московской ратуше для обучения письма»; «сторожев сын» Василий Колмаков, «посадского человека сын» Григорий Степанов и др.[309]
Но для того чтобы дорасти до уровня подканцеляриста, приносившего какой-то доход, нужно было много лет терпеливо трудиться рядовым писчиком, а затем копиистом, снося унижения со стороны вышестоящих чиновников — секретаря и канцеляриста-повытчика и живя впроголодь. А запись на мануфактуру сулила сразу большой аванс и бесплатную крышу над головой (во время переписи «фабричных» 1732 года непосредственно на Суконном дворе проживали 642 рабочих — почти половина от общего числа[310]). Однако было, видимо, и более серьезное обстоятельство, мешавшее Ивану Серкову пойти по пути чиновника. Обычно в государственных учреждениях начинали служить с подросткового возраста, а Иван к моменту записи на фабрику был уже достаточно зрелым человеком.
Видимо, все эти обстоятельства в совокупности и определили выбор Ивана Серкова: в 1718 году он «пришел на Суконную фабрику по желанию своему для обучения и прокормления». В этом же году для работы на Московском суконном дворе был принят, кроме Ивана Яковлева, 31 человек: 11 солдатских детей, семь выходцев из посадско-слободского мира Москвы, шесть выходцев из крестьян, четверо детей дворцовых служителей, два выходца из «фабричных» и сын подьячего[311].
Московский суконный двор был, по существу, первой большой суконной мануфактурой в России. Он был основан в 1705 году «для дела немецких сукон», шедших на камзолы и кафтаны для создававшейся Петром I регулярной армии. К 1719 году на двадцати суконных и шестидесяти каразейных станах трудились 598 работников, производя 1480 аршин сукна и 14 700 аршин каразеи в год. За шесть лет руководству мануфактуры удалось существенно расширить производство: в 1725-м 98 суконных и 60 каразейных станов обслуживали 1129 человек, выпуская 22 600 аршин сукна и 59 700 аршин каразеи. Однако добиться того, чтобы отечественное производство сукна полностью удовлетворяло запросы армии, всё равно не удавалось. Так, в 1718 году для пехоты и кавалерии требовалось 125 500 аршин сукна на мундиры и соответствующее количество материала на подкладку, между тем на Суконном дворе за пять лет, с 1714 по 1719-й, был выработан всего лишь 31 161 аршин сукна. Поэтому ткани для армии продолжали закупать за границей.
Предприятие располагалось на правом берегу Москвы-реки, напротив Кремля, близ Всехсвятского (Большого Каменного) моста, между современной Софийской набережной и Болотной площадью. У моста находилась сукновальная мельница, заменившая ручную валку механической при помощи энергии воды. Ядро мануфактуры составлял комплекс каменных двухэтажных строений, смыкавшихся в прямоугольник. Значительная его часть была отведена под рабочие помещения. В «шерстоснимательной палате» сидели мастера, вручную, при помощи особых ворсильных шишек поднимавшие ворс, который подстригали «дрогшейдеры» особыми ножницами, закупаемыми за границей. «В верхних покоях» располагались мастерские, где находились ткацкие (суконные и каразейные) станы. В «жомной палате» происходило тиснение сукна с помощью прессов. В «красильной палате», с шестью медными котлами и тремя деревянными кубами, окрашивали ткани в зеленый и синий цвета. Кроме этого, на Большом суконном дворе находились сушильни, кладовые, жилые помещения для мастеров, контора для делопроизводства, харчевня и различные деревянные строения хозяйственного назначения[312].
Суконный двор никогда не отличался чистотой. Так, летом 1721 года специальным указом Берг-коллегия велела его хозяевам-«компанейщикам» (годом ранее мануфактура была передана в частные руки компании купцов во главе с Владимиром Щеголиным)[313]313 содержать помещения таким образом, «чтобы никакого навозу на тех дворах и в полатах не было». В указе было отмечено, что «весь двор и нижние полаты и светлицы более годны употребить х конюшням и сараям, ибо в них такавая вонь, что нельзя в них быть»[314]. Но ситуация, по всей видимости, после этого коренным образом не изменилась. Спустя 20 лет, в 1741-м, составители Суконного регламента, обследовав московские мануфактуры, были вынуждены констатировать, что помещения «в такой плохой почине содержатся, что теча от снега и дождя, и валящийся сквозь щели неплотных потолков песок и сор людям работу в руках марает и портит»; полы везде «гнилы и в досках множество скважин, и кирпичи или камни в разных местах выломаны»; пространство между зданиями сплошь застроено «разными малыми из досок строениями» и заставлено «всякою деревянною посудою и многими другими вещами»; помещения настолько темные, что «ткачи насилу и столько денного света имели, дабы ткание свое точно высмотреть… а скребальщики и кардовщики обще с прядильщиками принуждены были работу свою в темноте за станами исправлять» и т. д.[315] В 1756 году работники Большого суконного двора, протестуя против привлечения к работе их жен и дочерей, отмечали, что при тесноте в производственных помещениях («человек от человека не более аршина») мужчины часто работают без рубах, а иногда «приходят пьяны и являются беспокойны, и в том происходят от таковых всякие скверные слова и прочие азартные дела».
В таких условиях «фабричные» трудились иногда по 14 часов в сутки: весной и летом суконщик должен был «в показанное ему на фабрике место для работы являться» в четыре часа утра, а «с работы сходить» в девятом часу вечера при двухчасовом перерыве на обед[316]. Ворота во двор, которые находились со стороны Софийской набережной, на время работы запирались. В 1722 году работники жаловались, что главный «компанейщик» Владимир Щеголин «двор суконной запирает, и велят нам есть у себя на дворе в харчевне, которую имеют от себя прибытку, а харч держит он от себя свой и продает против гороцкова против дорогою ценою, и от той нам харчевни есть великая нужда и убыток, что проелись и одолжались». «Компанейщики» на это обвинение ответили, что двор запирается «для их (работников. — Е.А.) пьянственного дела и озорничества, а во время обеда и полудня и вечера дана воля всем сходить». Из этого объяснения видно, что хозяева не особенно церемонились со своими работниками. Летом 1721 года Берг-коллегия специальным указом велела обращаться с «мастерами-иноземцами» «по их достоинству», «а ковать и батожьем бить оных отнюдь не велеть»[317]. Если даже высококвалифицированные и хорошо оплачиваемые иностранные мастера могли подвергаться физическим наказаниям, что уж говорить о простых российских учениках и подмастерьях!
Но, несмотря ни на что, обездоленные люди, особенно молодежь, приходили на Большой суконный двор. Из 685 рабочих, поступивших на мануфактуру в петровское время и учтенных в переписи 1737 года, только четыре человека были привлечены принудительно. Остальные, в том числе Иван Яковлев сын Серков, пришли «своею волею» в поисках заработка.
Большинство «фабричных» Суконного двора при поступлении приравнивались к «ученикам». Это значит, что с момента найма они были обязаны проработать семь «ученических» лет, а затем три года в качестве подмастерьев. Таким образом, обязательный срок пребывания на предприятии равнялся десяти годам. В случае несанкционированного ухода с предприятия беглецов следовало возвращать, подвергать телесному наказанию и продолжать их обучение.
Вместе с российскими подмастерьями и учениками на фабрике работали высококвалифицированные зарубежные специалисты. Иностранные мастера получали огромные по тому времени оклады — от 120 до 480 рублей в год, подмастерья — от 60 до 120 рублей, тогда как русские работники — от восьми до 30 рублей. Исследование Е. И. Заозерской показало, что московский мануфактурный рабочий высшей квалификации, будучи на разных производствах, мог заработать на пропитание для двух-трех человек, а низшие разряды работников могли с трудом прокормить только себя. Поэтому, видимо, жалобы работников Большого суконного двора в коллективной челобитной 1722 года («…жены и дети ходят и питаются миром, а мы сами с великою нуждою и долгами питаемся», «кормиться стало нечем для того, что одолжали и онаготились», «стали наги и босы» и т. п.[318]) нужно понимать в буквальном смысле. Летом 1737 года они сетовали, что «пришли в великую скудость и неоплатные долги и помираем з женами и з детьми голодною смертию»[319]. Составители Суконного регламента 1741 года отмечали: «…понеже поныне очень срамно было видеть, что большое число мастеровых и работных людей так ободрано и плохо одеты находятся, что некоторые из них насилу и целую рубаху на плечах имеют, того ради фабрикантам накрепко повелевается той некрасоте народа упредить и вышепомянутым людям всех суконных фабрик всем сплошь равную одежду на известное число годов… вскоре сделать»[320].
Вероятно, именно нищенские условия жизни «фабричных» способствовали тому, что на Большом суконном дворе сложилось целое сообщество профессиональных преступников. Там работали 13 из шестидесяти девяти профессиональных воров круга Каина и Соловьева.
Так, известный московский вор Михаила Денисов сын Жужла, чье имя мы находим в «повинных доношениях» Каина и Соловьева, был «взят» 30 декабря 1741 года на Красной площади «по указыванию» Каина. Из его допроса следует, что он родился около 1700 года в семье купца «Панкратьевской слободы» Дениса Абрамова, который «в давних годех умре», оставив сына «в малых летех». «По возрасте» Михайла записался на Большой суконный двор. Про свою преступную деятельность Жужла показал, что «тому ныне лет с пять он, Михайла, стал мошенничать с товарищи…». 9 февраля 1742 года в Сыскном приказе было определено учинить Михайле Жужле наказание кнутом и, вырвав ноздри, сослать в вечную ссылку в Оренбург[321].
Тихон Степанов сын Бобров по прозвищу Белый начал заниматься «мошенничеством» с юношеского возраста. Он был пойман в ночь с 28 на 29 декабря 1741 года у крестьянина Суздальского монастыря Федора Игнатьева, который снимал «полату» в доме священника церкви Николая Чудотворца у Москворецких ворот. Здесь Тихон ночевал вместе с другим вором, тридцатилетним Матвеем Дмитриевым сыном Тарыгиным. Из автобиографических показаний следует, что Бобров родился около 1716 года. Он был подростком, когда умер его отец, ярославский посадский человек. После его смерти Тихон записался на Большой суконный двор, где познакомился с «фабричными» преступниками. Вскоре он сам стал известным московским вором: его имя мы находим в реестрах Каина и Соловьева, а также в показаниях многих пойманных «мошенников». На допросе Бобров не стал скрывать своей преступной деятельности, а также признался, что уже был судим и наказан за воровство пять лет назад (около 1736 года). Тогда он провел в остроге Сыскного приказа более двух лет (приблизительно до 1738 года)[322].
Следственные дела Сыскного приказа подтверждают, что именно нужда в самом необходимом толкала многих мануфактурных работников на преступный путь. Достаточно выяснить, на что «фабричные» преступники тратили вырученные в результате краж деньги. Об этом, например, поведал на допросе «фабричный» Матвей Дмитриев сын Тарыгин: «И в нынешнем 741-м году до сего приводу недель за пять он, Матвей, вышед из заводу к Москворецким воротам, и в вечерений благовесту прохожего пьяного человека снял грабежом шапку… и в тот же вечер оную шапку продал прохожему человеку за пять алтын{38}… и те деньги истратил на харч. Да после того на третей день на Москве-реке в Судовом ряду… украл со скамьи рукавицы, и те рукавицы продал прохожему деревенскому мужику, взял восемь копеек, и те деньги исхарчил». Другой «фабричный»-преступник, Данила Артемьев сын Беляцкой, на сворованные деньги купил себе «шубу баранью новую», «два кафтана сермяжных поношенные», шапку и кушак. Михайла Жужла украденную в «Трехсвятских банях» рубашку «износил сам»[323] и т. д.
Нельзя забывать и о том, что на мануфактуры приходили в основном люди обездоленные, в раннем возрасте осиротевшие и в силу различных обстоятельств потерявшие связь с традиционной посадской или сельской общиной. Там они сталкивались и попадали под влияние сложившегося сообщества профессиональных преступников. Можно предположить, что для оставшихся сиротами молодых людей воровское сообщество занимало место семьи и общины, поддержки которых они лишились. На это указывает и тот факт, что среди воров мы почти не находим потомственных «фабричных».
К сожалению, у нас нет данных о том, при каких обстоятельствах стал регулярно совершать кражи Иван Яковлев сын Серков. Летом 1746 года на допросе в Сыскном приказе он связал начало своей преступной деятельности с побегом с Большого суконного двора в 1736-м. Но вряд ли мы можем доверять этому заявлению: в 1736 году Ивану было около сорока лет, а сама возможность того, что человек в таком возрасте мог невзначай превратиться в профессионального преступника, невелика. Можно предположить, что, подобно многим «коллегам», он стал заниматься кражами в юности и что на формирование его противозаконных наклонностей также повлияло сообщество «фабричных»-преступников.
Кражи помогали Ивану Яковлеву кормить семью — жену и троих детей. Вероятно, во многом благодаря преступным доходам он в 1734 году приобрел за семь рублей у «дворцового квасовара» Якова Микулина собственный дом в Плотниках, в районе современного Старого Арбата.
Московские мануфактурные работники нередко проживали в Москве в собственных дворах. Кому-то они доставались по наследству, а кто-то их приобретал, может быть, благодаря денежным авансам в счет будущей работы. Так, в районе современного Нового Арбата, в приходе церкви Усекновения главы Иоанна Предтечи в Кречетниках, проживал ученик Большого суконного двора Андрей Семенов, которому двор достался от отца, а неподалеку находился двор «суконной фабрики ученика» Афанасия Никитина, купленный им в 1733 году. В том же районе, в приходе церкви Преображения Господня на Песках, находился двор «суконной фабрики подмастерья» Ивана Алексеева сына Соколова, которым он владел по купчей с 1738 года[324].
Недвижимость «фабричного» Большого суконного двора Ивана Яковлева, согласно переписной книге московских дворов третьей команды 1738–1742 годов, располагалась за Арбатскими воротами в приходе церкви Николая Чудотворца в Плотниках, между переулком Сивцев Вражек и улицей Арбат, в Чаадаеве (ныне Калошине) переулке. Форма двора представляла собой вытянутый четырехугольник: от ворот он тянулся в глубину на 23 сажени, а его ширина составляла всего пять саженей[325].
К сожалению, других сведений об этом дворе у нас нет. Но зато в нашем распоряжении имеется подробное описание московского двора другого работника Большого суконного двора Алексея Шинкарки, также профессионального вора и близкого друга Ивана Каина[326]. Его владение в приходе церкви Преображения Господня в Наливках (церковь, давшая название современному Спасоналивковскому переулку близ Большой Якиманки, не сохранилась) было в декабре 1749 года описано и выставлено на продажу. Благодаря этому описанию, сохранившемуся в архиве Канцелярии конфискации, мы имеем уникальную возможность получить представление о дворе и всех его строениях (светлице, сенях, нужнике), о жилых покоях, иконах в красном углу и даже содержимом стоявшего под кроватью сундука. Это описание настолько живо и колоритно, что заслуживает того, чтобы быть процитированным полностью, без переработки и сокращений:
«На том дворе строения: светлица с комнаткою, в ней пять окон красных, окончины стеклянные в деревянных рамах; в комнатке красное окно, окончина стеклянная ж; пол дощатой; потолок дощатой о дву брусах; печь изращатая, ветхая; полати дощатые.
Один образ, на нем написанных Благовещение Пресвятые Богородицы, Воскресение Христово, Богоявление Господне, Ильи Пророка восхождение, на том образе 15 венчиков серебряных золоченых.
Стол небольшой, ветхой, простой, без ящиков.
Поставец небольшой об одном затворе, пустой, на петлях и з закладкою железными.
Сени рубленые, в них каморка, ис которой в печи топят.
В сенях чулан забран досками. В нем кровать простая, наслана досками, на ней перина переная, наволока крашенинная пестрая с чернью; зголовье переное, наволочка выбойчатая; две подушки небольшие, на одной наволока белая холстинная, на другой пестрядинная крашенинная синяя.
Под кроватью сундук небольшой, липовой, неокованой, с нутреным замком. В нем досконь (искаж. доскань — табакерка. — Е.А.) ветхая небольшая железная; платок белой шапочной холстинной; в узлу три клубка ниток белых; кушак желтой шерстяной новой; штаны васильковые суконные на подкладке пестрой поношенные; рубашка женская белая холстинная новая; скатерть небольшая браная поношенная; рубашка пестрядинная мужская александрийская красная, около ворота кружево з золотом серебро, пуговица серебреная; чепец женской тафтяной{39} трафчетой (то есть травчатый — с рисунком в виде листьев и цветов. — Е.А.) с сеткою серебреною ветхою; запан (передник. — Е.А.) женской холстинной белой новой; рубашка с порты холстинные белые; зановес белой холстинной с кольцы железными; фата александрийская красная вполнось; сталешник{40} ветхой холстинной; порты пестрые полосатые синие поношенные нитяные; два спорка{41} крашенины, каришневой ис под юбок; запан белой холстинной; два мешечка, в нем ветоши холстинные и пестрядинные, лоскутки для заплат; фата выбойчатая, ветхая; порты белые холстинные; сверток детским рубашкам и пеленкам, новым и ветхим, шесть мест; рубашка белая женская холстинная, на подоле кружево белое городочками; рубашка мужская пестрая синяя ветхая; ставчик{42} небольшой точеной с крышкой пустой; шуба нагольная{43} овчинная небольшая поношенная; душегрейка китайчатая{44} синяя мужская ветхая, другая женская ветхая; чашечка деревянная новая желтая; двои чулки шерстяные белые поношеные, в том числе у одних нашиты носки новые; наволока белая с постели толстая рядная; вареги (варежки. — Е.А.) серые овечьи поношенные; чулки худые шерстяные; подушка круглая, набита сеном, на чем плетут кружево нитяное; сковорода железная. И оное собрано и запечатано во оном сундуке.
Да на полке в чулане: бурак (туес, коробок. — Е.А.), в нем семнадцать ложек новых керженских{45}; две шляпы черные валенные вполнось шерстяные; обушок железный ветхий небольшой; долото железное; стакан деревянной, в нем гвозди железные ржавые ломаные; зеркало небольшое разбитое в рамках черных; чашечка винная желтая деревянная, другая глиняная, третья роговая; лейка жестяная небольшая ветхая; зеркало маленькое карманное с крышкою в дереве; белильница деревянная писаная пустая; фонарь новый слюдяной деревянной красной; два блюда, три тарелки да стакан деревянные; две бутылки да скляница порозжие стеклянные; молоток да бурав небольшие ветхие железные.
Над сенми подволока дощатая, на нее всход лесница с накрытною дверью.
Нужник рубленой на двор.
Оное строение крыто под одну кровлю гонтом{46}.
На дворе погреб без напогребицы ветхой.
Огород, в нем яблонных престарелых семь дерев, городьбы нет.
Три звена забору, на двор с улицы калитка.
На дворе 3 бачонка квасных средних, да катка перетирка, кочерга, ухват, сковородник железные.
Во оном строении двери на петлях и на крючьях железных да у светлицы с улицы у трех окон ставни на крючьях же и петлях железных»[327].
Можно предположить, что двор Ивана Яковлева сына Серкова в Плотниках был похож на этот двор его коллеги по работе на Большом суконном дворе и «воровскому ремеслу».
Соседом Ивана Серкова по правую сторону был «дворцовый столяр» Иван Степанов, по левую — копиист Правительствующего сената Александр Иванов сын Поярков, а сзади с его владениями граничил двор «монетчика» Ивана Семенова. На той же улице в непосредственной близости от места жительства Ивана Яковлева обитали секретарь Главного комиссариата Иван Григорьев сын Терский, «монетчик» Монетного двора Архип Давыдов, «дворцовый плотник» Карп Родионов, советник Ревизион-коллегии Иван Александр сын Таптыков, отставной солдат Киевского пехотного полка Василий Леонтьев сын Соколов, канцелярист Монетной канцелярии Михаил Григорьев сын Ветошников и др.
Знали ли все эти люди о том, что рядом с ними проживает профессиональный вор? Поддерживали ли они с ним соседские отношения? Случались ли между ними конфликты? К сожалению, пока все эти вопросы остаются без ответа. Но 11 августа 1746 года, спустя девять дней после ареста и дачи Иваном Яковлевым сыном Серковым признательных показаний, один из его соседей, вышеупомянутый канцелярист Михаил Ветошников, подал в Сыскной приказ челобитную, в которой заявил:
«Прошлого 745 году октября против 7 числа в ночи в доме моем, которой имеется за Арбатскими вороты, в Земляном городе, в приходе церкви Николая Чудотворца, что в Плотниках, проломав на избе кровлю, и с чердака воровскими людьми покрадено, а именно… (далее следует перечисление украденного. — Е.А.).
А ныне я, именованный, уведомился, что в Сыскной приказ доносителем Иваном Каином приведен Суконной фабрики суконщик Иван Яковлев, которой жительство имеет от означенного моего дому в близости, а именно чрез три двора, и винился во многих воровствах и содержится под караулом…
И дабы… повелено было… ево, Яковлева, и товарыщев ево про вышепоказанную меня, именованного, покражу не знают ли они кого еще таковых хищников, при роспросах и розысках спрашивать»[328].
Заметим, что новость об аресте Ивана Серкова и о содержании его показаний довольно быстро, всего за несколько дней, распространилась среди его соседей. Значит, все-таки определенный интерес к его личности существовал и более чем за десятилетний период проживания Ивана в Плотниках наблюдательные соседи не могли не узнать о характере его занятий. Однако никакого недовольства опасным соседом, кажется, никто не высказывал, хотя тот, сбежав зимой 1734 года с Большого суконного двора, по его собственному признанию на допросе, занимался кражами «повседневно» вплоть до ареста летом 1746 года.
Летом 1736 года Иван Яковлев Серков вместе с группой московских «мошенников» — Иваном Каином, Петром Камчаткой, Савелием Плохим, Кузьмой Легасом, Михаилом Жужлой, Афанасием Столяром и другими — отправился на «гастроли» на Макарьевскую ярмарку. Они сначала остановились в Нижнем Новгороде и пять дней воровали деньги и одежду в тамошних торговых банях, а потом несколько недель проделывали то же на самой ярмарке. Добычи было так много, что преступники оставили себе только деньги, а краденое платье побросали, чтобы его не могли опознать обворованные. Десять рублей, доставшиеся каждому члену воровской компании, даже самый опытный и высококвалифицированный работник Большого суконного двора мог заработать за несколько месяцев изнурительного труда. Вырученные деньги Яковлев пустил на самое необходимое — «истратил в доме своем на съестной харч да на покупку дров и протчаго». Отдохнув немного, Иван снова принялся за «работу»: в конце 1737-го — начале 1738 года он вместе с группой «товарищей» регулярно совершал кражи в различных московских банях, а летом компания вновь отправилась на Макарьевскую ярмарку[329]. Такой образ жизни Иван Серков вел вплоть до зимы 1741/42 года.
Как мы помним, имя Ивана Яковлева в реестре Каина стояло на первом месте, но ему чудом удалось избежать участи многих своих друзей. Поскольку схваченный 29 декабря 1741 года на Красной площади преступник на недлинном пути в Сыскной приказ скрылся, туда доставили его жену, которая на допросе показала: «…муж де ее… имеетца Большаго суконного двора суконщик, жительство де с мужем имеет за Арбацкими вороты в приходе церкви Николая Чудотворца, что в Плотниках, в своем дворе. И сего дня по показанию доносителя Ивана Каина оной муж ее взят салдатами, а куды повели и где девали, того она, Федосья, не знает, токмо те посланные в то ж время возвратились и взяли ее, Федосью, и привели в Сыскной приказ»[330].
В то время преступный мир Москвы переживал не лучшие дни. В результате ряда следственно-розыскных мероприятий, удачно проведенных с помощью «явшегося доносителя», многие московские воры были схвачены и оказались под караулом в Сыскном приказе. Активная деятельность Ивана Каина и аресты профессиональных преступников продолжались и весной 1742 года. Что делали в это время Иван Яковлев и его «товарищи», которым удалось избежать ареста? Скорее всего, они затаились. Сколько времени они опасались браться за «работу» и выжидали, не показываясь из своих «нор», сказать трудно. Зато точно известно, что в 1743 году группа воров во главе с Иваном Яковлевым уже снова чистила карманы не покладая рук. Об одной из наиболее удачных краж того сезона позже рассказал на допросе Савелий Плохой: «…да тому назад года с три он, Плохой, с вышереченным Гаврилой Рыжим, з беглым рекрутом Алексеем Матасом да с суконщиком Алексеем Емелею, Андреяном Болваном, Иваном Яковлевым осенним временем в Тверской Ямской слободе в торговой бане у парильщика приезжаго человека ис платья ис кафтанного кармана украли денег семнатцать рублев, и те деньги розделили по себе»[331].
Второго августа 1746 года преступник-ветеран всё же был схвачен Каином и приведен в Сыскной приказ. В те дни расследовалось дело, инициированное признательными показаниями арестованного в феврале вора Гаврилы Рыжего, члена преступной группы Серкова. Благодаря его показаниям в Сыскном приказе оказался десяток лиц, виновных в многочисленных кражах, грабежах и даже разбоях на подмосковных дорогах. В частности, в августе 1746 года были арестованы, кроме Ивана Серкова, его ближайшие друзья и сообщники — Савелий Плохой, Андреян Болван и Михайла Таракан. 14 августа всех четверых приговорили к пытке и тогда же привели в застенок. Когда подошла очередь Ивана, его раздели, подняли на дыбу и стали бить кнутом. Пожилой вор дрогнул и, выражаясь юридическим языком того времени, стал «с себя сговаривать», то есть отрицать признательные показания, данные им на допросе: «…а что де он, Серков, в роспросе своем показывал, якобы он чинил воровства в торговых банях в Нижнем Новгороде и на Макарьевской ярмонке, тако жив Москве десять лет, и то он показывал на себя напрасно, убоясь себе розысков, а он де, Серков, подлинно воровал только два года». Такое поведение в застенке может быть объяснено тем, что Иван Яковлев, впервые оказавшийся под следствием, не разбирался во всех тонкостях уголовного делопроизводства того времени: он почему-то полагал, что чистосердечные признания уберегут его от «розыска», то есть пытки, тогда как по действовавшему законодательству признавшихся в кражах лиц следовало пытать с целью выявления других преступлений и сообщников. Оказавшись на дыбе, он стал утверждать, что часть обвинений взял на себя напрасно, но этим только ухудшил свое положение: «воров, татей и разбойников», которые «с пыток с себя… сговаривают», предписывалось «пытать трижды и огнем жечь».
Второй раз подследственных пытали 19 ноября, а последний, третий раз их привели в застенок 8 декабря, где все получили по 25 ударов кнутом, а Серков в связи с переменой речей после допроса был еще и «жжен огнем».
В мае 1747 года был вынесен приговор: Ивана Серкова, Савелия Плохого и Андреяна Болвана приговорили к смертной казни (Михайла Таракан, видимо по молодости лет, еще 16 февраля был приговорен к наказанию кнутом и ссылке в Оренбург).
Дело из Сыскного приказа отправили для рассмотрения и утверждения в Сенат. Сколько смертники ожидали решения своей участи, нам неизвестно. Андреян Болван его так и не дождался, умерев в остроге Сыскного приказа в апреле 1751 года[332]. Возможно, Иван Яковлев сын Серков также закончил свои дни колодником Сыскного приказа либо всё же на старости лет, битый кнутом, с вырезанными ноздрями, отправился в Сибирь.
Он оставил после себя троих детей — дочерей Анну (1728), Дарью (1730) и старшего сына Григория (1724). Известно, что Григорий с малых лет трудился на Большом суконном дворе, а уже в 1739 году, в тринадцатилетнем возрасте, числился среди беглых «фабричных»[333]. К сожалению, другой информации о том, как сложилась его судьба, у нас нет; но ясно одно: с подросткового возраста он не был покорным работником. Возможно, Григорий последовал примеру отца и его судьба была похожа на судьбу нашего следующего персонажа — Матвея Гаврилова сына.
Матвей Гаврилов по кличке Цыган (Цыганов) родился около 1719 года в семье «фабричного» Большого суконного двора Гаврилы Самойлова. Приблизительно в это же время на Большой суконный двор пришел Иван Яковлев сын Серков. Если Серков записался в «фабричные» после размышлений, имея ряд других возможностей, то место Гаврилова в обществе было определено с рождения: он принадлежал к только зарождавшемуся новому «чину» в социальной структуре Российской империи — детям «фабричных» — точнее, мануфактурных работников.
Известно, что в 30-х годах XVIII века в текстильной промышленности (полотняной, шелковой и суконной отраслях) доля потомственных «фабричных» составляла 5–10 процентов от числа всех мануфактурных работников. Почти половина их трудилась на Большом суконном дворе — крупнейшей московской мануфактуре. 126 из 1371 труженика Большого суконного двора (10 процентов) были наследственными «фабричными».
Это было второе поколение российского пролетариата, с детства занятое промышленным трудом. Из «сказок» их отцов можно узнать, что их сыновья часто начинали трудовую деятельность на мануфактуре в семь — девять лет. Естественно, проработав многие годы на одном предприятии, они не мыслили себя в другой роли[334].
Понятно, что при четырнадцатичасовом рабочем дне у Гаврилы Самойлова вряд ли было достаточно времени, чтобы уделять внимание сыну. Суконщики работали и жили в тяжелейших условиях, в результате чего мануфактура стала одним из наиболее криминогенных мест Москвы, где существовало целое сообщество профессиональных преступников. Не приходится удивляться тому, что родившийся и выросший в трущобном «фабричном» мире Матвей Цыган с юных лет попал в среду московских карманников. У нас есть и другие примеры того, как выросшие на Большом суконном дворе дети подвергались влиянию взрослых преступников. Так, пятнадцатилетний «фабричный» И. Софонов занимался кражами вместе с опытным вором, 35-летним работником Большого суконного двора Н. Глухим, который, надо полагать, обучал его профессии карманника[335]. Может быть, таким же образом и Матвей Гаврилов с ранних лет освоил воровское ремесло благодаря старшим коллегам по Большому суконному двору. А учиться там, как мы уже знаем, было у кого.
Впервые имя Матвея Цыгана нам встречается в реестре тридцати трех «мошенников», поданном Иваном Каином 28 декабря 1741 года в Сыскной приказ. Спустя два дня подканцелярист Иван Фомин в сопровождении солдат пытался поймать Матвея, квартировавшего «за Москвой-рекой, близ Овчинников, в Татарской улице». Но в тот день здесь его взять не удалось, а хозяин жилья Осип Федоров показал, что «сего числа он, Цыганов, в доме ево, в верху, у жильца ево, Михаила Коровина, спал на печи и, встав, пошел незнаемо куды».
Возможно, Матвея предупредили об опасности, и в этот день ему удалось скрыться от следствия. Зато историкам стали известны любопытные сведения о тех убогих бытовых условиях, в которых он жил. Не имея собственного жилья, он спал на печи у «фабричного» М. Коровина, который сам снимал угол «на верху» у «фабричного» же Осипа Федорова, в свою очередь арендовавшего часть двора у сержанта Преображенского полка Ф. Ф. Павлова.
В следующем январе Гаврилов все-таки оказался в Сыскном приказе. Хотя подлинника его допроса обнаружить не удалось, в приговоре есть «экстракт» из его показаний: «Матвей Цыганов в роспросе и с одной пытки винился в ведомстве мошенничества за доносителем Иваном Каином: как он, Каин, в талую воду в лодках на перевозе вынимал разных чинов у людей платки и деньги, он, Цыганов, видел, и за то с него, Каина, он, Цыган, брал пай…»[336]
Это показание нуждается в небольшом комментарии. В Сыскном приказе многие «мошенники» на допросах старались обратить внимание следствия на то, что сами они краж не совершали, а лишь получали «пай» от других карманников. Что кроется за подобными словами, помогает понять заявление пятнадцатилетнего Алексея Елахова: «И тому ныне с полгода спознался де он, Алексей, по сему делу з доносителем Иваном Каином, с школьником Ларионом Ноговициным да с салдатским сыном Василием Терновским… и с ними мошенничал: в Успенском и в Архангельском соборех, и на площади, и под горой (то есть на Васильевском спуске. — Е.А.), и в крестныя хожденки, и в празники вынимали у разных людей платки и деньги, а он, Алексей, не вынимывал, только стеснял народ, чтоб товарыщем ево вынимать было способно, а что товарыщи ево вынут, за то он, Алексей, брал у них пай»[337]. Нет сомнения в том, что Матвей Гаврилов, как и Алексей Елахов, недаром получал свой «пай». Скорее всего, он также выполнял некие вспомогательные функции.
Приговор последовал суровый: Матвей был назван в числе преступников, которым следовало «за многое их мошенничество учинить наказание бить кнутом, дать по тритцать ударов… и сослать в Оренбург в работу вечно»[338]. Казалось бы, после этого он должен был навсегда сгинуть в сибирских лесах. Каково же было наше удивление, когда при изучении дел Сыскного приказа за 1744 год снова встретилось его запоминающееся имя!
Пятого декабря 1744 года из Московской полицмейстерской канцелярии в Сыскной приказ был прислан Матвей Цыганов, назвавшийся беглым «фабричным» Большого суконного двора. Каким образом он, в начале 1742-го сосланный на вечную каторгу, вновь оказался в Москве и при каких обстоятельствах очутился в полиции? Из доношения Московской полицмейстерской канцелярии мы знаем, что 1 декабря 1744 года Цыганов был пойман дозорными десятскими седьмой команды на одной из московских улиц «в хождении в неуказных часех». На допросе в полиции задержанный поведал, что в 1742 году он попал в Сыскной приказ, был бит кнутом и с прочими «мошенниками» сослан в Оренбург. При этом Матвей утверждал, что «в нынешнем 744 году в ыюне месяце по Всемилостивейшему Ея Императорского Величества указу ис той ссылки свобожен, дан ему из Аренбурху пашпорт, с которым он дошел до Нижняго Новгорода и в том городе оной пашпорт в пьянстве утратил».
Стратегию поведения укрывавшегося в Москве беглого каторжника, которого угораздило ночью наткнуться на полицейский дозор, понять несложно. На допросе «ссыльный утеклец» решил назваться беглым «фабричным», рассчитывая отделаться отсылкой на Большой суконный двор, откуда несложно было бежать снова. Однако одно обстоятельство выдавало в нем бывалого преступника — следы кнута на его спине. Этого в XVIII веке хватало, чтобы считать человека «подозрительным». Носителю зловещих знаков на спине нужно было дать какое-то объяснение их происхождению. Тогда он и решил признаться в своем ссыльном прошлом, придумав при этом историю о всемилостивейшем прощении и утерянном «в пьянстве» паспорте.
Но не тут-то было! Полицейские чиновники «определили» отослать «подозрительного» человека в Сыскной приказ. Там быстро выяснили, что «вышеписанной Матвей Цыганов держался по делу доносителя Ивана Каина, прошлого 1742 году генваря 10 дня в роспросе и с розыску винился в мошенничестве… и с наказанием кнутом послан в ссылку в Оренбург в работу вечно». Теперь, когда Цыгану нечего было скрывать, на допросе в Сыскном приказе 14 января 1745 года он поведал историю своего побега и горемычной жизни в московских трущобах.
Проработав три года в Оренбурге, он в апреле 1744-го бежал вместе с одиннадцатью другими каторжниками. По дороге беглецы «кормились Христовым именем», а ночевали у сердобольных крестьян. Шли осторожно, минуя заставы «ночным временем», а дойдя до Симбирска, разошлись. Матвей в одиночестве отправился в Москву, куда добрался только в ноябре. Полгода понадобилось ему, чтобы вернуться из сибирской ссылки в родные московские трущобы! На вопрос следователя, где же он жил в Москве, Матвей Цыган ответил: в Москве он «ни у кого житьем не живал, потому что бес письменного виду никто ево, Матвея, жить не пускал, а начевывал он всё в разных ямских слободах в овинах». Наконец, беглец рассказал и о том, как он попался в руки охранявших покой ночной Москвы дозорных: «И сего декабря 1 дня, как он, Матвей, шел на Покровскую большую улицу для смотрения иллюменации, которую он, Матвей, и смотрел. И после того смотру пошел было он для начевания в Переславскую Ямскую слободу, и как де будет промеж Покровских и Яуских ворот, и в то время, нашед на него, Матвея, дозорные десяцкие и, взяв ево… отвели в съезжий двор». После допроса задержанный был «осматриван», благодаря чему в деле сохранилось описание его внешности: «…росту среднего, лицом смугл, шедровит (то есть рябоват. — Е.А.), глаза карие, нос небольшой, бороды и уса нет, волосы на голове чермные (то есть рыжие. — Е.А.)».
Как часто бывало в Сыскном приказе, решение дела о Матвее Гаврилове затянулось. Лишь 18 марта 1745 года, спустя два месяца после допроса, арестант «был взят в застенок и в побеге ис Оренбурха и других воровствах пытан впервые». Во время пытки «было ему пятнатцать ударов» кнутом, и при этом после каждого удара его допрашивали «в утечке из ссылке, и не был ли где на воровствах». Но новых показаний следователи от колодника не добились — он «сказал то ж, что в роспросе говорил». Приговор последовал 14 мая 1745 года: «…определили показанному суконщику Матвею Цыганову за побег из ссылки из Оренбурха учинить наказание — бить кнутом, дать дватцать ударов — и, по учинению наказания, ево, Цыганова, сослать по-прежнему в Оренбурх в работу вечно»[339].
Наша третья встреча с Цыганом также связана с именем Ивана Каина. Пока Матвей трудился на сибирской каторге, его бывший товарищ по «мошенничествам» стал официальным «доносителем» и «сыщиком» Сыскного приказа, с 1742 по 1748 год ловил и приводил в приказ воров, беглых, скупщиков краденого и т. п. Однако в 1749 году началось громкое расследование дела о преступлениях самого «сыщика из воров». На одном из допросов Каин показал: в декабре 1747 года его осведомитель сообщил, что в кирпичных сараях близ Донского монастыря ночевал сбежавший с каторги Цыган. Поймав его, Каин обнаружил, что «взять с него за бедностью нечего». Беглец умолял его не арестовывать, уверяя, что сам намеревается явиться в Сыскной приказ. Каин, якобы пожалев бывшего приятеля, отпустил его[340].
Видимо, в эти декабрьские дни Матвей Гаврилов действительно находился в безвыходном положении, раз и впрямь пришел с повинной. На допросе Матвей поведал, что в Оренбурге он проработал до июля 1747 года, когда, «согласясь… с протчими ссылочными колодники тремя человеки, а имянно Яковом Неклюдовым, Семеном Поляковым, Митрофаном Шапошниковым, все четверо бежали». Такая компания подобралась, видимо, не случайно. Несомненно, всех участников побега Гаврилов знал еще со времени своей свободной московской жизни.
Семен Поляков был беглый солдат, который в 1741–1742 годах укрывался в Москве, совершая преступления. 14 февраля 1742 года Каин схватил его в кабаке на Балчуге, куда тот пришел «для обогревания», а 17 марта его из Сыскного приказа отослали в Военную коллегию для военного суда[341]. Яков Неклюдов — не менее известная фигура: московский вор, который также в 1742 году был приведен в Сыскной приказ доносителем Каином по обвинению в побеге из рекрутов, нескольких разбоях и кражах, за что он был наказан кнутом «и с вырезанием ноздрей вместо смертной казни послан был в шахты в работу вечно». Спустя четыре года он сбежал из ссылки, вновь пришел в Москву, но опять был пойман Каином и после следствия в Сыскном приказе снова отправлен в Оренбург. И вот теперь Неклюдов совершил уже третий побег из Сибири. В делах Сыскного приказа 1749 года сохранилось описание его внешности: «…лицом смугл, глаза карие, волосом темно-рус, борода небольшая черная, ноздри вырезаны»[342].
В Сызрани Поляков и Шапошников от них «отстали», а близ Арзамаса Цыган распрощался и с последним «товарищем» Неклюдовым.
По всему видно, что этот не раз битый кнутом беглый каторжник остался в Москве в одиночестве и не знал, где укрыться от мороза. А зима 1747/48 года была особенно суровой. Великая княгиня Екатерина Алексеевна, которая в декабре 1747 года вместе с двором находилась в Москве, не забыла эту зиму даже спустя годы, когда, став императрицей Екатериной II, писала свои «Записки»: «Чтобы отправиться в главную придворную церковь, надо было объехать в карете вокруг всего дома; в самый день Рождества, в час обедни, мы собирались сесть в карету и уже были для этого на крыльце, при 28–29-градусном морозе, когда нам пришли сказать от имени императрицы, что она освобождала нас от поездки к обедне в этот день, по случаю чрезвычайного холода, какой стоял; действительно, мороз щипал за нос».
Может быть, именно сильный холод принудил беглеца в том декабре явиться в Сыскной приказ. О своей московской жизни Матвей на допросе рассказал следующее: «А он, Цыганов, пошел в Москву, в которую в том же 747-м году в августе месяце пришел, и близ Андреевского монастыря в поле начевав с неделю, пошел для прииску себе работы на заставу, что за Донским монастырем». Вместе с другими искавшими работу он был нанят «от компанейщика Михайлы Петрова сына Гусятникова подрятчика… для таскания с Москвы-реки на берег лес, из платы которой они недели з две и таскали… И потом он, Цыганов, таскал глину недель с пять по приему подрятчика Ивана Борисова сына, которой подряжался от вышеписанного компанейщика Михайлы Гусятникова заведомо, что он, Цыганов, из ссылки бежал. А начевал он, Цыганов, у показанного подрятчика Ивана Борисова в ызбе ево, близ тех кирпишных сараев. И потом он, Цыганов, от него, Борисова, отстал и жил всё в кирпишных сараях разных чинов у людей, тако ж и на государевых заводах, а окроме того он, Цыганов, житьем нигде ни у кого не живал». Скорее всего, когда беглеца встретил доноситель Иван Каин, тот находился в крайней нищете и у него уже и впрямь созрела мысль явиться с повинной.
По определению Сыскного приказа «ссылочному утеклецу» следовало за побег «учинить наказание: бить кнутом, дать пятнатцать ударов и, по учинении того наказания, сослать ево в сылку в Оренбурх в работу вечно». А уже 16 января 1748 года Матвей Гаврилов по прозвищу Цыган «послан (на каторгу. — Е.А.) с протчими колодники… суздальского баталиона с каптенармусом Тимофеем Киреевским»[343].
Итак, с 1742 по 1747 год Цыган в поисках лучшей участи дважды убегал с сибирской каторги, чтобы вернуться в родные московские трущобы. В чем же причина того, что в конечном итоге каторжная работа в Оренбурге оказалась для него сноснее, нежели положение беглого в Москве? Ведь документы показывают, что некоторые беглые могли укрываться в Первопрестольной по нескольку лет. Так, беглый солдат Алексей Соловьев, пойманный в конце 1741 года благодаря стараниям Каина, до того четыре года укрывался в различных местах Москвы, включившись при этом в сообщество профессиональных московских карманников.
На этот вопрос мы можем дать, за недостатком сведений, лишь гипотетический ответ. Бывший член московского воровского сообщества Матвей Гаврилов Цыганов, вернувшись с каторги, по непонятным для нас причинам оказался в Москве «чужим среди своих». Он, по своему желанию или помимо его, лишился связей с преступным миром, в котором за время его отсутствия произошли изменения, в том числе и благодаря сыщицкой деятельности Ивана Каина, в результате которой эта среда сильно обновилась. Цыган решил зарабатывать на жизнь честным трудом. Но в ту эпоху человек мог существовать только в качестве члена какого-то сообщества — будь то крестьянская община, посадский мир или шайка преступников. Оказавшись в изоляции как от законопослушных подданных, так и от преступного мира, «ссылочный утеклец» Матвей Гаврилов сын Цыган в одиночку не справился с тяжелыми обстоятельствами нелегальной жизни в большом городе и, наконец, сдался властям. Больше его имя в документах Сыскного приказа, кажется, не упоминается.
Днем 19 февраля 1746 года в дом к доносителю Ивану Каину в Зарядье явилась «женка» Марфа Артемьева, работница мануфактуры Андрея Еремеева, и рассказала: «…муж ее, Гаврила Рыжей, которого ищут в Сыскном приказе по оговору вора Якова Зуева, давал ей, Марфе, продавать ефес серебряной… а где тот ефес взял, того она не знает. А ныне оной муж ее Гаврила имеетца за Покровскими вороты близ Ехолова (Елохова. — Е.А.) в торговых банях».
Сыщик медлить не стал. Гаврила Рыжий был известным московским вором, которого еще в декабре 1741 года включил в свой список «мошенников» Алексей Соловьев. Но особенно его стали искать с лета 1745 года, когда были пойманы и дали признательные показания члены группы преступников во главе с Яковом Зуевым, промышлявшие ночными кражами в домах мирно спящих московских обывателей. С этого времени Гаврила стал скрываться, и Каин не мог его нигде отыскать. И вот теперь такая удача! Взяв с собой команду солдат, Каин вместе с Марфой Артемьевой отправился за Покровские ворота. Здесь в торговой бане он «взял» и отвел в Сыскной приказ всю компанию — Гаврилу Рыжего и еще четырех человек, которые позже признались в разбоях.
Известный вор, видимо, был шокирован таким поворотом судьбы. Накануне на свой страх и риск он отправился для свидания с женой в Кадашевскую слободу на бывший Монетный двор, где с 1736 года располагалась суконная мануфактура Еремеева. Вот уже более полугода он находился в бегах, укрываясь в различных местах Москвы: сначала под Каменным мостом, потом в кирпичных сараях близ Донского монастыря, а с наступлением холодов — в разных торговых банях. Надо думать, вид у него был пугающий. На мануфактурном дворе он спросил свою жену, которой принес ей для продажи серебряный шпажный эфес (не надо долго думать, чтобы понять, что он был краденый).
Было ли это проявлением заботы вора о супруге, вот уже несколько месяцев жившей в одиночестве? Между делом заметим, что серебряный эфес стоил немало — никак не меньше двух рублей (именно за эту сумму продал его Гаврила Рыжий ветошникам за Покровскими воротами), каковую сумму простой «фабричный» не мог заработать даже за несколько месяцев тяжелого труда. Или же преступник просто побоялся идти в центр Москвы, на Красную площадь или в серебряный ряд, где эфес можно было продать по максимальной цене? Этого мы, к сожалению, не знаем.
Однако Гаврилу ждал очень холодный прием: жена эфес не взяла, а его самого выгнала вон. А потом Марфа Артемьева сделала шаг, который помог ей навсегда избавиться от супруга, — донесла на него «московскому сыщику» Ивану Каину. Вероятно, ей хотелось, чтобы муж не знал о ее предательстве. Но Иван Каин принудил ее отправиться вместе с ним и солдатами для указания преступника и места его укрывательства. В этот момент Гаврила Рыжий, только что продавший тот самый эфес, «грелся» в бане со своими приятелями. Вдруг нагрянул доноситель Иван Каин с солдатами и… Марфой. Здесь, в бане близ Елохова моста, между супругами состоялась еще одна, может быть, последняя встреча…
Гаврила Рыжий был настолько растерян и деморализован, что на допросе в Сыскном приказе стал давать редкие по откровенности признательные показания, поведав всю свою преступную биографию.
Много лет занимался он кражами вместе с уже известными нам Иваном Яковлевым, Савелием Плохим, Михайлой Тараканом, Алексеем Емелиным и прочими (перечисление случаев краж занимает несколько листов), пока летом 1745 года в Сыскной приказ не поступил оговор на него со стороны пойманных преступников во главе с Яковом Зуевым. С этого времени он был вынужден скрываться. Как видно, к зиме 1745/46 года Гаврила уже потерял связь с московскими ворами. Он прятался на окраине Москвы, в Немецкой слободе, где присоединился к группе разбойников, состоящей из беглых солдат и «матросов», вместе с которыми совершил несколько разбоев на «Троицкой дороге» (из Москвы в Троице-Сергиеву лавру). Там он и добыл упомянутый серебряный эфес[344].
Мы имеем возможность сравнить подробные автобиографические показания, данные Гаврилой Рыжим на допросе 19 февраля 1746 года, с его «сказками» о самом себе во время опросов «фабричных» в 1732 и 1739 годах[345]. Сопоставление всех этих документов позволяет обрисовать жизнь этого преступника.
Гаврила Никифоров сын по прозвищу Рыжий родился около 1717 года в семье посадского человека Малых Лужников Никифора Гаврилова сына. Отец умер, оставив молодую вдову с сыном, которому не исполнилось и трех лет. Может быть, при других обстоятельствах судьба Гаврилы сложилась бы иным образом. Как и многие посадские, он унаследовал бы торговое дело или ремесло своего отца, а может быть, и накопленный им капитал, стал бы достойным полноправным членом посадской общины, оставил бы после себя детей… После смерти кормильца сын с матерью оказались в тяжелом материальном положении и были вынуждены ходить по миру, чтобы как-то прокормиться. Так прошло детство Гаврилы, а в 1730 году, когда ему исполнилось 13 лет, «за неимуществом» (то есть по причине крайней нужды) мать привела его на Большой суконный двор и записала в ученики.
Смерть главы семьи при отсутствии поддержки со стороны родственников нередко становилась причиной падения социального статуса семьи даже состоятельных купцов[346]. В судебно-следственных материалах находится немало подтверждений того, что посадская община всячески стремилась избавиться от маломощных и обременительных членов, оставляя их без поддержки, сдавая в рекруты и т. п. Например, четырнадцатилетний Иван Михайлов сын Батыгин, пойманный ночью 28 декабря 1741 года в притоне слепого нищего Андрея Федулова в компании профессиональных воров, на допросе рассказал свою историю: «Отец ево, Садовой Большой слободы купец Михайло Ильин, и оной де отец ево в давних годех умре. И после смерти отца своего он, Иван, остался в малых летех и жил з братом своим Осипом Михайловым в разных местех, а пропитание имели [с того, что] делали женские серьги медные и железные на продажу. И оной ево брат тому назад года с три умре, и после смерти того брата ево он, Иван, содержался в Ратуше в подушных денгах года з два, и ходил он, Иван, по миру, кормился Христовым имянем. И из Ратуши свобожен, и после свободы он, Иван, жил по сему делу у приводного Андрея Федулова недель з десять, а пропитание ныне имеет наимывается… и онаго Андрея Федулова важивал по миру»[347]. Сам Федулов, содержатель воровского притона в Зарядье, как мы помним, когда-то был купцом Алексеевской слободы, но после того как потерял зрение, продал двор и стал нищенствовать[348].
В притоне Федулова ночью с 28 на 29 декабря 1741 года было схвачено шесть «мошенников», из которых пятеро были выходцы из посадских, осиротевшие в раннем детстве и оказавшиеся вне посадской общины. Так, двадцатилетний Михайла Васильев сын по кличке Голован был сыном купца Казенной слободы Василия Родионова. Рано оставшись без родителей, Михайла вырос у тетки, солдатской жены Марьи Никифоровой дочери, которая жила за Арбатскими воротами в приходе церкви Смоленской иконы Божьей Матери. Потом он «спознался» с мошенниками и стал жить в воровском притоне Андрея Федулова в Зарядье. Степан Гаврилов сын Жижин был посадским Алексеевской слободы, в десятилетнем возрасте стал безотцовщиной, жил у брата, торговал в Гостином дворе рыбой, но потом переехал на Таганку к «фабричному» Якову Степанову и сошелся с «мошенниками». Точно так же Максим Клест был посадским Гончарной слободы, но рано остался сиротой на попечении сестры, жившей «в надворничестве». В 13 лет он стал жить в Гончарах у табачника Ивана Андреева, который торговал краденым и укрывал «мошенников». Видимо, у него Клест и познакомился с преступниками[349].
Оставшись без поддержки семьи и общины, вынужденные с малолетства вести бродячий образ жизни, выходцы из посадско-слободского мира нередко приходили на промышленные предприятия. Всего в 1733 году на Большом суконном дворе 271 «фабричный» из 1371 происходил из детей посадских людей, купцов, тяглецов различных слобод. По численности эта социальная группа занимает второе место после солдатских детей (611 человек). Судьбы большинства этих работных людей, выходцев из посадско-слободского мира Москвы, во многом сходны с судьбой Гаврилы Рыжего. Например, «мошенник» Данила Артемьев сын Беляцкой, которого Иван Каин включил в список тридцати трех своих «товарищей», значится в данных о «фабричных» Большого суконного двора 1732 года. В своей «сказке» он сообщил, что родился около 1715 года в семье тяглеца Екатерининской слободы Артемия Андреева, но был воспитан матерью, поскольку отец умер, когда Даниле было всего три года. Мать отдала его в услужение к пушкарю Артемию Федорову. От него Данила «сошел» в 1727 году, в двенадцатилетнем возрасте, и записался на Большой суконный двор. Другой представитель преступного мира, Алексей Иванов по прозвищу Крючок, родился около 1708 года в семье тяглеца Садовой Большой слободы Ивана Гаврилова и остался без отца около 1720 года. Алексей несколько лет вел бродячий образ жизни и «кормился работою своею», пока в 1724-м не поступил на Большой суконный двор[350].
Гаврила Рыжий, оказавшись в тринадцатилетнем возрасте на мануфактуре, попал в компанию взрослых «фабричных»-воров, у которых, по всей видимости, и научился «промышлять» чужим имуществом.
К сожалению, вынесенный ему приговор обнаружить не удалось. Но, скорее всего, он разделил участь многих своих собратьев по преступному ремеслу — претерпев тяжелое наказание кнутом, с вырезанием ноздрей был послан на вечную каторгу. Но окончательного решения своего дела он ждал долго: известно, что еще в мае 1748-го, четыре года спустя после ареста, он содержался во второй казарме Большого острога Сыскного приказа[351].
В числе шести профессиональных «мошенников», схваченных ночью 28 декабря 1741 года в хижине нищего Андрея Федулова, был и пятнадцатилетний беглый рекрут Иван Елисеев сын Буханов, «Харахорка он же».
На допросе Харахорка показал, что родился он около 1726 года в семье купца Александровской слободы Елисея Давыдова сына Буханова и вырос при отце. Но весной 1741 года его сдали в рекруты и определили в Коломенский полк, в котором он прослужил несколько месяцев. Когда его из полка отправили в Тулу «для оружейного приему», он дезертировал и осенью вернулся в Москву. Сперва Харахорка ночевал под Москворецким мостом, а когда наступили холода, перебрался в Зарядье к Федулову. Сразу по возвращении в Москву Иван принялся «мошенничать» со своими приятелями, известными профессиональными ворами Кондратием Безруким, Иваном Диким, Михайлой Голованом, Максимом Поповым и другими: «…по Москве-реке крали у проезжих деревенских мужиков овес и муку, а во сколько поймов, того за множеством сказать не упомнит. А продавали оное извощиком, а кому имянно, не знает не заведомо, что крадено»[352].
Вряд ли пятнадцатилетний беглый рекрут сразу смог бы включиться в преступную деятельность да еще и в компании с известными профессиональными «мошенниками», не имея за спиной преступного прошлого. Скорее всего, он еще до армии знался с московскими преступниками. Как известно, кандидатов для сдачи в рекруты выбирали на мирских сходах, и община стремилась послать в армию людей «маломочных», для посадского общества бесполезных, обременительных или даже опасных[353]. Видимо, к таковым относился и Харахорка.
Беглые и беспаспортные люди составляли неотъемлемую часть московского социального пейзажа XVIII века. Историк Г. В. Есипов, впервые проследивший по документам Сыскного приказа обострение криминогенной обстановки в Москве в первой половине столетия, считал существование огромного числа беглых людей, главным образом солдат, основной причиной роста преступности в городе: «…бегство было единственным средством избавиться от тягостей крепостного состояния, существовавшего в полном его развитии и поддержанного законами. Бегали много и от рекрутства, которое было ненавистно русскому народу. Днем бродили гулящие люди по Красной площади, в Охотном ряду, на Крестцах, в рядах, по торговым баням. Ночью они грабили шайками; темные, неосвещенные улицы и переулки, с деревянными полусгнившими мостовыми, а большая часть и совсем без мостовых, грязные пустыри, дворы, разрушенные и покинутые после пожаров, облегчали дерзкие разбои ночные, давая легкое средство скрываться, а полное неустройство полицейского надзора ободряло грабителей. Ворам и мошенникам нужны тесные местности и толпа, а эти условия в некоторых пунктах Москвы исторически сложились со всеми удобствами для промышляющих чужой собственностью»[354].
Это наблюдение вполне согласуется с тем, что в «повинном доношении» изложил известный нам беглый солдат Алексей Соловьев. Именно беглецы, по мнению Соловьева, составляли основу воровского мира Первопрестольной: «…жив праз[д]но в Москве, усмотрел беглых салдат, драгун, матрос и праз[д]ноживущих, которые от службы и подушного окладу укрываются»[355].
Действительно, в Москве и ее окрестностях скрывалось большое количество «утеклецов» из армии. Например, пойманный Каином в августе 1743 года беглый солдат Михайла Тимофеев сын Соболев на допросе показал: «…беговчи, жил в лесах, брал грибы и ягоды и, приходя в Москву, оные грибы и ягоды продавал разным людям, от чего себе и пропитание имел. А в доме ни у кого не жил, и… мать ево, Василиса Герасимова, по побеге ево никогда не видывала. И сего июня 17 дня он, Михайла, пришел в город Китай к собору Василия Блаженного к обедни Богу молитца, и в то время увидел ево доноситель Иван Каин и, взяв ево, привел в Сыскной приказ».
В том же августе Каин поймал другого беглого солдата, Гаврилу Степанова сына Богданова. В Сыскном приказе тот признался, что после побега из «Ингермоланского» полка он из Санкт-Петербурга пришел пешком в Москву, а «шел он дорогой недель с пять, кормился мирским подаянием и пришел в Москву сего августа после празника Успениева дни, а в котором числе, подлинно сказать не упомнит, и жил в Москве за Сухаревой башней, начевывал в пустых сараях с неделю, кормился мирским же подаянием».
Что заставляло этих солдат оставлять службу и превращаться в бродяг? В следственных материалах нам приходилось встречать две мотивировки побега. Во-первых, некоторыми отважившимися на бегство двигало нежелание служить. Например, тот же Гаврила Богданов показал, что бежал, «не хотя быть в службе». Во-вторых, среди беглецов оказывались многие провинившиеся солдаты, которые не выдерживали ожидания физического воздействия. Так, Михайла Тимофеев дал показания: «…в прошедшей Петров пост, то есть июня месяца, а в котором числе не упомнит, он, Михайла, стоя на той квартире, подрался того ж полку с салдатом Иваном Якимовым, и оной Якимов просил на него, Михайла, означенной первой роты у капитана Евдокима Матова, и оной капитан Матов хотел ево, Михайлу, за тою драку наказать. И он, Михайла, убоясь того наказания, оставя в той квартире данной ему строевой мундир, с той квартиры [в] показанной Петров пост бежал». Иван Давыдов сын Гладышев в Сыскном приказе поведал, что после смерти отца записался в солдаты и четыре года служил в первой роте Ладожского пехотного полка. «И как оной полк был в армии под Хотином, — рассказывал задержанный, — и в то время он, Иван, был означенной роты у порутчика Максима Качалова в деньщиках. И была у него под смотрением того порутчика лошадь, которую он, не давая за пьянством корму, уморил до смерти. И оной порутчик за то ево, Ивана, отдал под караул и хотел ево наказать, от чего он ис под караула бежал…»
Как видно из приведенных выше показаний, далеко не все беглые солдаты приходили в Москву для «мошенничества». Из известных нам тридцати восьми беглых солдат, доставленных в 1741–1748 годах в Сыскной приказ доносителем Каином, лишь 13 оказались вовлечены в преступную деятельность, остальные 22 человека пополнили рынок нелегальной рабочей силы. Так, Гаврила Степанов сын Богданов в августе 1743 года «пришел… на Каменной мост для искания работы, и в то время увидел ево доноситель Иван Каин и, взяв, привел в Сыскной приказ». Иван Давыдов сын Гладышев тем же летом, находясь в бегах и укрываясь в Москве, «работал при Аннингофе на земляной работе… и жил при той же работе — начевывал в шелашах»[356].
Интересно отметить, что те «утеклецы», которые, скрываясь после побега в Москве, систематически совершали преступления, по большей части были москвичами. Причем многих из них, как и Ивана Харахорку, можно подозревать в связях с преступным миром старой столицы еще до отдачи в рекруты. Так, схваченный ночью 28 декабря 1741 года в притоне Андрея Федулова Максим Родионов сын Попов родился в семье купца Кадашевской слободы Родиона Семенова, около 1736 года был «с показанной слободы» отдан в рекруты и определен в Тобольский пехотный полк, а сбежал, если верить его показаниям, в сентябре 1741-го, когда его полк был в Москве. После побега Попов стал бродяжничать, проводя ночи «по разным гумнам и по огородам», занимаясь кражами с другими московскими профессиональными ворами. 25-летний Дмитрий Дорофеев сын Козырев по прозвищу Востряк, пойманный 30 декабря 1741 года «по указыванию» Каина в притоне слепого нищего Никиты Иванова, еще до отправки в армию был вовлечен в преступную среду Москвы. После смерти отца, «Большой казны ходока», шестнадцатилетний Козырев продал его двор, а сам стал жить в притоне у солдатской жены Дарьи Семеновой дочери, «которая кормит детей зазорных» на «Сивцове вражке». На тот момент он уже занимался кражами в компании таких известных московских воров, как Ванька Каин, Иван Кувай, Петр Ачка и др. В армии он оказался после того, как из-за драки угодил под арест и был отослан в Военную контору для определения в службу. Естественно, примерного солдата из Козырева не получилось: спустя несколько месяцев он дезертировал, а в бегах жил по-прежнему в притоне Дарьи Семеновой «заведомо, что беглой рекрут», и конечно, продолжал воровать. Видимо, также задолго до отдачи в рекруты был втянут в преступную деятельность и Савелий Ушаков, пойманный ночью 8 октября 1744 года под мостом, «которой слывет Кузмодемьянской». Воспитанный матерью (отец, солдат Воронежского пехотного полка Климентий Павлов сын Ушаков, умер, когда сыну было около пяти лет), Савелий с ранних лет стал вести бродячий образ жизни. Около 1741 года он был записан в рекруты вместо крепостного крестьянина помещика Ржевского уезда В. И. Гельчанинова, за что получил 30 рублей. После этого в течение трех лет Ушаков совершил несколько побегов из армии, каждый раз возвращаясь в Москву, где занимался кражами[357].
Что же ждало этих «утеклецов» после следствия в Сыскном приказе? Большинство отправлялось для суда в Военную коллегию, где их подвергали телесным наказаниям и вновь определяли в службу. Точно так же поступили и с Иваном Харахоркой. 27 января 1742 года в Сыскном приказе было определено беглого рекрута Ивана Харахорку вместе с другими пойманными Каином беглыми рекрутами «отослать при промемории на военный суд, прописав все вины их [по]именно»[358].
Прошло два года. 30 декабря 1744-го Иван Каин подал в Сыскной приказ свой очередной «извет»: «…сего де декабря 30 дня ходил он, Каин, с салдаты для сыску воров и уведомился он, что за Яу[з]скими вороты живет в доме Коломенского полку капрала Любовского у десяцкого Журавлевой фабрики ученика Леонтья Михайлова беглой матроз Иван Харахорка, которой напред сего содержался в Сыскном приказе в мошенничестве. И в том доме оного Харахорку взял. Да при нем же взял подголовок{47} разломаной, про которой оной Харахорка сказал, что украл с возу за Яу[з]скими вороты у монаха, а в том подголовке имеется два платка выбойчетыя, пять гребней, ножик складной, да в дву бумагах иголки, да две рубахи, да два галстука, два письма, да изрезаная пестредь. Да с ним же, Харахоркой, взял показанного десяцкого жену Степаниду Федорову, да женку Маланью Васильеву, да салдатскую дочь девку Авдотью Иванову, и оная десяцкого жена сказывала ему, Каину, что из оного подголовка в печи сожгла письма, а какия не сказала, и с вышеписанным поличным их предъявляю при сем извете».
Вместе с «изветом» Каин представил в Сыскной приказ самого Харахорку. Благодаря показаниям арестованного мы знаем о том, что с ним произошло за эти два года. В 1742-м его определили в матросы и отправили на службу в Кронштадт. Прослужив несколько месяцев, Иван снова бежал в Москву. Укрывался он в Пушкарской слободе «в разных банях». Здесь он восстановил связи с друзьями-«мошенниками», в частности «сошелся» со своим старым «товарищем» Максимом Родионовым сыном Поповым. (Как мы помним, беглого солдата Попова ночью 28 декабря 1741 года вместе с Харахоркой и другими ворами схватили в притоне Андрея Федулова, а 27 января 1742-го его, опять же вместе с Иваном, отправили для суда в Военную контору. И вот спустя два года Иван Харахорка и Максим Попов вновь встретились в Москве!) Попов привел приятеля за Яузские ворота в приход церкви Симеона Столпника на двор капрала Семена Михайловича Любавского. Здесь ютился его знакомый «фабричный» Леонтий Михайлов, ходивший в караул на съезжий двор вместо дворовых людей Любавского. Михайлов пускал к себе жить разных людей, в том числе и Попова, взял на постой и Харахорку.
Иван регулярно ходил в разные места Москвы, в одиночку или с товарищами, для совершения краж, предпочитая «работать» на расположенном недалеко от его жилища многолюдном Яузском мосту и близлежащих московских улицах. Здесь он приноровился отрезать и снимать с проезжавших по мосту повозок различные вещи. Об одной из таких краж сам преступник рассказал на допросе в начале 1745 года:
«…в прошлом 744-м году после праздника Рожества Христова в святые вечеры, а имянно с пятницы на субботу поутру часа за три ходил за Яузские вороты, не доходя Вшивой горки, на Большую улицу для кражи с возов у проезжих людей, что попадется. И по той улице от Яузских ворот в Таганку ехал незнаемо которого монастыря архимандрит да за ним ехал в санях мужик и сидел на облучке, а те сани были перевязаны веревкою. И он, Иван… сзади у саней веревки обрезал и из-под роговой из тех саней вытащил кражей подголовок с небольшим замком и, украв, принес на двор показанного десятского и утайкою тот подголовок спрятал под крыльцо и потом вошел в избу И, погодя малое время, вышед из избы, и тот подголовок из-под крыльца в том же доме отнес под сени, и у того подголовка замок сломил, и из него взял денег тридцать пять копеек, два аршина пестряди, три платка выбойчатых, ножницы новые, снурку шелкового черного, сколько аршин, не знает, игол полторы бумашки, три прута, сургучу, да восемь гребней, книшку печатную, три калпака медные и всякую разную мелочь, а что чего порознь, не упомнит. И с того ж подголовка взял разные письма, которых связано было большой сверток, а какие оные письма порознь, он, Иван, не знает, и показанной подголовок он, Иван, принесши в избу, отдал десятского жене Степаниде Федоровой незаведомо, что краденой. Ей же, Степаниде, он, Иван, отдал вышеписанные в свертке письма не заведомо ж, что краденые, и велел ей, Степаниде, оные письма, как станет топить печь, бросить в печь в огонь, а бросила ль их в печь, того он, Иван, не видал, только после того она, Степанида, сказала ему, Ивану, что она вышеписанные письма бросила в огонь, которые и сгорели, только де он, Иван, после того усмотрел у оной Степаниды у пастели два письма, которые принесены с ним, Иваном, в Сыскной приказ, и он, Иван, взяв те два письма, отнес на Яузу-реку и бросил в прорубь, которые не утонули, и он, Иван, от проруби у берегу зарыл в снег».
Но не успел Харахорка толком спрятать краденое, как в дом нагрянул его старый знакомый Иван Каин с солдатами и десятскими. Бывший вор и опытный сыщик Каин сразу догадался, что подголовок и прочие вещи — не иначе как краденые. Иван Харахорка, возможно, не видя смысла скрывать правду, а может быть, испугавшись доносителя, сразу признался в совершении кражи и даже показал Каину место, где закопал в сугроб хранившиеся в подголовке бумаги. Поличное, преступник, а также все его соседи были доставлены в Сыскной приказ. На следствии выяснилось, что жертвой кражи оказался монастыря «Донецкого Азовского пророка и крестителя Иоанна» архимандрит Петр, ехавший из Москвы в Зарайск «для монастырских вотчинных нужд» и везший в подголовке самое ценное — различные монастырские документы.
На допросе Иван рассказал о своих побегах, а также повинился в кражах, которые совершил, укрываясь от службы. 10 июня, 4 и 19 июля 1745 года Харахорку пытали в застенке Сыскного приказа, чтобы вынудить его рассказать о других преступлениях и сообщниках, но, несмотря на мучения, он не изменил своих показаний.
Последовавший суровый приговор был основан на указе от 12 ноября 1721 года, по которому было велено «татем за первую и за вторую татьбу чинить наказание и свобожать на поруки, как указы повелевают, а за три, вырезав ноздри, ссылать на галеру в вечную работу». 8 августа 1745 года в Сыскном приказе определили: «…означенному беглому матрозу Ивану Буханову, Харахорка он же, за показанные ево воровства, за три побега, за мошенничество две недели, за две татьбы учинить ему, Харахорке, наказание: бить кнутом, дать дватцать пять ударов, и по наказании сослать Харахорку в [ссылку в Оренбурх на житье вечно»[359]. В это время преступнику еще не исполнилось двадцати лет.
Пятнадцатого сентября 1743 года в Сыскном приказе доноситель Иван Каин «извещал словесно»: «…сего де числа ходил он для сыска воров и мошенников, и в [Китай-]городе на [Красной] площади поймал он школьника Сергея Зотова, [который] в разных местах мошенничает, и оного Зотова взяв, привел в Сыскной приказ и объявил при сем извете»[360].
В Сыскном приказе должны были помнить этого четырнадцатилетнего подростка, солдатского сироту и воспитанника Московской гарнизонной школы. Совсем недавно, в марте 1742 года, он уже находился под следствием по обвинению в ночном грабеже вместе с беглым солдатом Иваном Нифонтовым. Тогда на допросе он признался в совершении преступления, а также дал подробные показания о себе. В Сыскном приказе было составлено описание его внешности: «А по осмотру явился подозрителен, значит бит плетьми, про что сказал, что он бит в школе в два пойма за побег ис той школы. А ростом он собою мал, лицем круглолик, глаза серые, нос широковат, волос рус, голова… под волосами окоростована». 24 марта 1742 года в Сыскном приказе Зотова опять наказали плетьми, добавив к его еще не зажившим ранам на спине новые, и отправили в канцелярию московского гарнизона для возвращения в гарнизонную школу[361].
И вот теперь, полтора года спустя, Сергей Зотов был пойман Каином на Красной площади и снова доставлен в Сыскной приказ. На допросе подросток признался: «…он, Сергей, той же школы со школьниками с салдацкими детьми Василием Крепким, Федором Зоворуем, Алексеем Адалимовым, Алексеем Михайловым, Никитой Филипповым, Ильей Соболущиковым, ходя ис той школы, мошенничал и по сей привод: в Успенском соборе, и в Чудове монастыре, и на Красной площади, и в рядах, и в крестныя хождении вынимали разного чина у людей ис карманов платки, и кошелки з денгами, и ножи, а во сколко поймов, за множеством сказать не упомнит, и оное краденое продавали на Красной площади прохожим людям, а кому имянно не знает. Они ж поймов з десять продавали краденная ж платки драгунской жене Анне Осиповой по прозванию Жирнихе заведомо»[362]. Дав эти признательные показания, юный преступник подробно рассказал о своем происхождении.
Родился Сергей около 1730 года в Москве в семье солдата Астраханского полка Федора Иванова сына Зотова. Он рано остался круглым сиротой: сначала отец, а потом мать, Федора Яковлева дочь, «в разные времена померли». Малолетнего сироту взяли на воспитание ближайшие родственницы по матери — родная бабка Аксинья Ильина и тетка, солдатская жена Наталья Яковлева. Сначала они все вместе ютились у гренадера Максима Семенова сына Чиркова в Мещанской слободе, выполняя различную домашнюю работу, а затем перебрались за Яузские ворота в приход церкви Воскресения Христова в Гончарах, где сняли угол у солдата Ивана Мартынова сына. Жили они впроголодь, не было средств даже для покупки мальчику теплой зимней одежды. Около 1738 года бабка записала мальчика в Московскую гарнизонную школу.
Школы для солдатских детей при гарнизонных полках начал создавать еще Петр I, а по указу Анны Иоанновны 1732 года гарнизонные школы должны были открываться повсеместно. В них следовало обучать солдатских детей в возрасте от семи до пятнадцати лет, «дабы впредь польза и государству в рекрутах облегчение быть могло». На их содержание предполагалось выделять жалованье — по 30 копеек и четверику муки в месяц на человека[363].
Из всех гарнизонных школ Российской империи московская была самой большой. В 1734 году в ней обучался 241 человек: 160 «штатных», 19 «сверхкомплектных», 60 «зазорных» (то есть брошенных) и два «гулящих» подростка, а в первой половине следующего года — 182 солдатских сына, в том числе 22 «закомплектных»[364].
Но число желающих записаться в Московскую гарнизонную школу превышало количество мест. Например, в апреле 1734 года в Московскую сенатскую контору явился солдатский сын Михайла Аникиев сын Соловьев с просьбой определить его в гарнизонную школу. В поданном доношении он заявил: «…отец мой Аника Федулов сын Соловьев служит Ея Императорскому Величеству в Ладожском пехотном полку салдатом, а я, нижайший, остался при матери своей в Москве, от роду мне десятой год, а ни в какую службу не написан, и пропитания никакова себе не имею, и скитаюсь промеж двор, и помираю голодною смертию»[365].
В июне 1735 года количество мест в Московской гарнизонной школе было увеличено до трехсот, а 9 июля вышел специальный именной указ Анны Иоанновны, по которому в гарнизонные школы следовало определять всех явившихся солдатских детей, даже если в школе не было ученических вакансий. Содержать же этих «закомплектных» школьников предполагалось «из неположенных в штат доходов»[366]. После этого указа количество воспитанников Московской гарнизонной школы стало увеличиваться с огромной скоростью. Уже в июле следующего года в ней насчитывались 1184 человека, в том числе 300 «комплектных», 60 «зазорных» и 824 «закомплектных», причем многие из них жили непосредственно при школе. Что же это было за заведение, вмещавшее такое количество учащихся, и каков был его персонал?
Еще с петровского времени Московская гарнизонная школа располагалась возле Варварских ворот Китай-города с правой стороны, если идти к Кремлю, в непосредственной близости от тянувшегося вдоль Китайгородской стены рва. Чтобы было понятно современному читателю, скажем, что приблизительное ее местонахождение — современная Славянская площадь. По расположению около Варварских ворот современники назвали школу Варварской. До 1737 года весь комплекс Варварской школы состоял из двух каменных «палат», одна из которых была «весьма не пространна», и в ее помещениях «оного числа школьников никак уместить невозможно».
Управлял делами гарнизонной школы определенный к этой должности офицер Коломенского полка. Например, в 30–40-х годах XVIII века эту обязанность выполнял поручик (а затем капитан) Иван Семенович Кудров. Что касается педагогов, до 1737 года в школе служили не более двух учителей: один обучал солдатских детей «словесной и письменной науке», а второй — «цифирной науке». Еще в 1719 году по указу Петра Великого на эти должности были назначены Федор Рыбников и Сергей Русинов[367]. Но вряд ли раньше им приходилось видеть такое количество учеников, которое не прекращало увеличиваться! Школьников было так много, что все не умещались в классах и в теплое время года часть воспитанников приходилось рассаживать на болверках — треугольных укреплениях, построенных Петром I вдоль внешнего фасада Китайгородской стены на случай шведской угрозы. «…Которые [школьники] ныне летним временем обучаютца при городовой стене на болверках, а осенью и зимним временем их обучать будет негде», — читаем в доношении губернской канцелярии в Московскую сенатскую контору от 23 июля 1736 года[368].
В 1736 году «надзиравший» за Московской гарнизонной школой Иван Кудров подал доношение: «…для обучения оных малолетних солдацких детей разным наукам словесно и письменно цифирной имеетца у него в приеме многое число, а для обучения оных наук имеетца учитель Коломенского полку из салдат два человека…» Поручик просил, во-первых, решить проблему с помещениями; во-вторых, пополнить штат преподавателей — «еще учителей двух или одного определить»; в-третьих, прислать учебные материалы и канцелярские принадлежности, которых катастрофически не хватало: «…ко имеющимся во оной школе книгам надлежит в добавке азбук пятьсот, букварей шестьдесят один, часословов пятьдесят, псалтырей шестьдесят пять, бумаги пищей в год к положенному по штату к десяти стопам десять стоп». При обсуждении вопроса был предложен проект переноса Московской гарнизонной школы в другое, более свободное место, где можно было бы отстроить новые помещения. Но, видимо, для экономии средств было решено ограничиться возведением возле старых каменных «палат» школы двух обширных деревянных «светлиц» с сенями[369].
Весной 1737 года, когда эти дополнительные помещения были отстроены, новый управляющий школой поручик Коломенского полка Шетнев вновь заявил в доношении о нехватке площади, между прочим, рассказав, что к этому времени число школьников увеличилось до 1986 человек, из которых лишь 780 учились, а остальные находились «без обучения за неимением ко умещению покоев». Кроме этого, Шетнев требовал пополнить, наконец, педагогический штат, резонно отметив, что «такого множественного числа учеников» силами двух учителей «обучать никак не возможно». 16 марта в Московской сенатской конторе было решено при гарнизонной школе построить еще две светлицы с сенями, а на помощь двум трудившимся не покладая рук учителям прислать «грамоте и писать умеющих добрых и к науке искусных людей… из отставных солдат» и, кроме того, определить десять солдат «для караула школы и смотрения над малолетними»[370].
При знакомстве с документами по Московской гарнизонной школе в 1730–1740-х годах складывается мрачная картина. На сравнительно небольшой территории, в двух каменных и четырех деревянных помещениях, одновременно обучалось более тысячи воспитанников в возрасте от семи до пятнадцати лет, причем часть из них проживала в этих же помещениях. Большинство из них — солдатские и «зазорные» (незаконнорожденные) дети, иными словами, сироты, беспризорники, выросшие без отца-кормильца или вообще без родителей и без всякого попечения. Можно представить, что творилось в помещениях Варварской школы! Не случайно поручик Шатнев весной 1737 года попросил, «…чтоб для охранения тех светлиц и палат, и для содержания в добром порядке и в страхе школьников, определить солдат десять человек, дабы оные ученики в бесстрашии повреждения во оных светлицах окончинам и книгам и инструментом не учинили, а наипаче от пожарного разоренья не без страха»[371].
Пока штат преподавателей не был увеличен, двое учителей, не покладая рук в две или три смены, пытались чему-то научить подростков, которые подразделялись на несколько классов: одни изучали букварь, вторые читали часослов и псалтырь, третьи учились писать, а те, кто постарше, грызли гранит «цифирной науки». Пойманный Каином в августе 1743 года при совершении карманных краж у Москворецких ворот тринадцатилетний воспитанник Московской гарнизонной школы солдатский сирота Алексей Адолимов на допросе показал, что в школе он «учил часослов», а «мошенничал… ходя из школы по утру до обеден, понеже у них до обеден учения не бывает, а после обеден он, Алексей, учился с протчими в школе»[372]. Таким образом, значительную часть дня эти подростки оказывались свободны и волей-неволей проводили время на улицах Москвы, поскольку помещения гарнизонной школы, в которых многие из них проживали, были заняты обучающимися.
Как мы помним, на основании аннинских указов 1732 и 1735 годов на содержание учеников предполагалось выделять деньги и муку. Сохранившийся фрагмент расходной книги 1738 года свидетельствует о том, что мука для раздачи воспитанникам Варварской школы поступала более или менее регулярно. К примеру, в 1738 году 1508 учеников, в том числе 1360 «закомплектных», получили 353 четверти ржаной муки. Денежное же жалованье выдавалось нерегулярно. Как отмечалось в ноябре 1742 года в доношении из канцелярии московского гарнизона в Московскую губернскую канцелярию, воспитанники Московской гарнизонной школы из-за задержки выплаты денег «претерпевали нужду». Может быть, именно поэтому смертность среди них была высокой. Так, в 1745 году умерли 29 человек[373].
Поэтому не приходится удивляться тому, что многие из претерпевавших нужду подростков-беспризорников, проживавших и обучавшихся в самом центре главного торгово-промышленного города страны, оказывались вовлечены в преступную деятельность. Среди шестидесяти девяти профессиональных преступников круга Ивана Каина и Алексея Соловьева названы десять солдатских детей, воспитанников гарнизонной школы у Варварских ворот (отметим, что, несмотря на возраст, эти школьники были настоящими высококвалифицированными ворами, совершавшими сложнейшие по технике карманные кражи, иногда с использованием специальных инструментов).
В ночь с 28 на 29 декабря 1741 года в воровском притоне Марфы Дмитриевой был схвачен шестнадцатилетний Иван Данилов сын Зубарев. На допросе он показал следующее: «Отец, Данила Никифоров, был салдат, а которого полку, не знает. И тому назад лет с четырнадцать (Ивану в то время было около двух лет. — Е.А.) отец ево умре». Как следует из того же допроса, именно в гарнизонной школе Зубарев научился воровать: «…и тому ныне два года он, Иван, от той школы отходя, той же школы со школники с Логином Наговицыным, Алексем Елаховым, Васильем Терновским мошенничал в Успенском и в Архангельском соборех, и в Чудове, и на площади, и под горой, и в разных рядех, и в крестныя ходенки вынимали у разных господ и у протчих разных же людей платки и денги, а во сколько поймов, того он за множеством сказать не упомнит, и вынятые платки он, Иван, с товарыщи продавали на площади торговкам, а как их зовут, не знает, заведомо, что краденые»[374]. Впрочем, в ночь ареста он находился вовсе не в школе, а в компании профессиональных преступников и падших женщин.
В притоне Марфы Дмитриевой вместе с Зубаревым был арестован еще один воспитанник гарнизонной школы четырнадцатилетний Леонтий Васильев сын Юдин. На допросе он признался, что «в том доме жил блудно з женкой, по сему делу с приводной, Ириной Ивановой». Его подруга, 22-летняя солдатка, на допросе не стала скрывать, что «жила блудно с школьником Леонтьем Юдиным и про то, что он мошенник, она ведала». На допросе Юдин рассказал, что его отец, «морскаго флоту салдат», умер «тому ныне сколько лет, не упомнит». Сирота восьмилетним был записан в гарнизонную школу, а в 14 лет уже стал «товарищем» многих взрослых воров[375]. Очевидно, гарнизонная школа и знакомство с учениками-«мошенниками» сыграли решающую роль в судьбе этого юного преступника, тем более что кроме воровства он там ничему не научился — не смог даже подписать протокол допроса. Впрочем, к моменту ареста Леонтий уже давно не жил в школе, местами его обитания стали воровские притоны[376].15 февраля 1742 года в Сыскном приказе было определено: школьников Леонтия Юдина и Ивана Зубарева «за малолетством бить плетьми нещадно и послать в Оренбург для определения в службу»[377].
Друг Юдина семнадцатилетний Логин Васильев сын Наговицын, сын солдата Семеновского полка, также обучавшийся в Московской гарнизонной школе, был пойман Каином в момент совершения кражи зимой 1742 года. Очевидно, он был уже известен в преступной среде — многие воры на допросах называли его как сообщника[378]. На допросе он признался «в мошенничестве с полгода: в Успенском, в Архангельском и в Благовещенском соборех и в Чудове монастыре, и на площади, и по праздникам в крестное хождение вынимал всякого чина у людей ис карманов платки и кошельки з деньгами, а во сколько поймов, того за множеством сказать не упомнит»[379]. В Сыскном приказе Наговицына выпороли плетьми и отправили обратно в Московскую гарнизонную школу. Но вскоре его отец попросил определить сына в службу. В июне 1742 года Логина записали в Семеновский полк, где служил его отец. Но уже 20 июля Иван Каин задержал Логина у Москворецкого моста в бильярдной вместе с мошенником Василием Терновским[380].
Таким образом, гарнизонная школа у Варварских ворот скорее являлась для ее воспитанников школой преступного поведения. Часто они, совершавшие сложные по технике карманные кражи, не могли подписаться под протоколами собственных допросов. Многие из них прямо признавались в неспособности к «наукам». Так, промышлявший на улицах Москвы карманными кражами четырнадцатилетний беглый школьник Дмитрий Злобин показал, что он из гарнизонной школы «за не понятьем наук отослан с прочими… для науки слесарного мастерства в Тулу»[381]. Низкое и нерегулярно выплачиваемое жалованье, нужда, отсутствие должного присмотра, близость соблазнов (Красной площади и торговых рядов) — всё это привело к тому, что в Московской гарнизонной школе сложилось свое преступное сообщество, в которое попал и герой этого очерка Сергей Зотов.
Записанный в гарнизонную школу, Сергей, по всей видимости, продолжал жить вместе с родственницами в Гончарах в «наемном углу». На допросе в Сыскном приказе в марте 1742 года он рассказал о своем пребывании в школе: «…словесной грамоте изучил он азбуку и начал часовник, токмо оная словесная грамота ему не дается, и он, Сергей, стал ис той школы бегать…» О том, что за несколько лет обучения Сергей так и не научился писать, свидетельствует протокол его допроса, который он не смог подписать самостоятельно (по его просьбе вместо него подписался писчик Сыскного приказа Егор Медведков); на допросе Зотов прямо признался, что «писать он и грамоте не умеет».
Убегал он из школы трижды и всякий раз возвращался к бабке и тетке, поэтому его всякий раз без труда ловили и возвращали, за побег наказывая плетью, следы от которой в марте 1742 года служащие Сыскного приказа сразу заметили на его спине. Но Зотов всё равно продолжал систематически прогуливать занятия. Его спина еще не успела зажить после очередной порки, когда в феврале 1742 года он снова перестал ходить в школу. Впрочем, дома он тоже не сидел, пропадая дни напролет на улицах Москвы, а часто даже не возвращался домой ночевать. Так было и 11 февраля 1742 года, когда Сергей, видимо, впервые оказался замешан в серьезном уголовном деле и около месяца провел в Московской полицмейстерской канцелярии и Сыскном приказе.
На допросе в Сыскном приказе 4 марта 1742 года Зотов рассказал, что вечером 11 февраля он, «от помянутой бабки своей отлучась», пришел в баню «близ Яузских ворот», которую в народе называли «на Островках». На вопрос следователя о цели посещения бани он ответил: «…для огрения, понеже на нем шубы не имелось». Эта деталь представляется очень важной, поскольку она демонстрирует ту крайнюю нищету, в которой находились солдатские сироты. В бане ученик гарнизонной школы познакомился с беглым солдатом Иваном Нифонтовым, который «в разговоре наедине» позвал его пойти вместе с ним «для гуляния». Вышли они из бани «в вечеру близ часа ночи» и направились по темной улице за Яузой в поисках запоздалых прохожих. Им навстречу шел подгулявший посадский человек из Тулы Ефрем Кобылин, по каким-то своим делам приехавший в Москву. Совместными усилиями сообщники на какое-то время лишили его возможности сопротивляться, после чего Нифонтов снял с него шапку, которую надел на Сергея Зотова, его головной убор, в свою очередь, надел на себя, а свою шапку нахлобучил на находившегося без сознания пострадавшего. Затем беглый солдат стал шарить по карманам жертвы и в одном из них обнаружил кошелек с мелкими медными деньгами, которые высыпал к себе в чулок. Между тем Кобылин начал приходить в себя, и сообщники поспешили удалиться. Ограбленный неожиданно погнался за ними, призывая на помощь десятских. Возле рогатки в конце улицы преступники были задержаны и отведены на съезжий двор десятой команды, откуда наутро переданы в Московскую полицмейстерскую канцелярию.
Незадачливые грабители на допросах во всем признались, поэтому для произведения «розыска» с применением пытки их 17 февраля повели было в Сыскной приказ, но когда проводили через Воскресенские ворота мимо гауптвахты, Нифонтов объявил «слово и дело». Арестантов доставили обратно в Московскую полицмейстерскую канцелярию, где возмутитель спокойствия заявил, что он «слово и дело сказывал для того, чтоб взяли ево на Красное крыльцо и отослали в Военную кантору, понеже он салдат беглой, а в Сыскном де приказе боялся за вины свои истязания». 3 марта в полицмейстерской канцелярии было решено беглого Нифонтова за ложное объявление «слова и дела» отослать для наказания в канцелярию московского гарнизона, а его молодого сообщника Зотова отправить в Сыскной приказ.
На следующий день Сергей Зотов уже давал показания в Сыскном приказе. На допросе он признался в участии в ограблении, утверждая, что именно Нифонтов был организатором грабежа, тогда как он сам выступал лишь наблюдателем. Поскольку он повинился в серьезном преступлении, дознаватели сначала хотели его пытать (к делу даже были сделаны выписки из соответствующих законодательных статей), но потом все-таки поступили с подростком более мягко: наказали плетьми и 24 марта отправили в Московскую гарнизонную школу[382].
Как мы уже знаем, полтора года спустя сыщик Каин поймал Сергея Зотова на Красной площади, а тот на допросе в Сыскном приказе признался в регулярном совершении карманных краж вместе с компанией других воспитанников гарнизонной школы. 17 ноября 1743 года преступник был «взят в застенок», где его «розыскивали» плетьми. «С битья плетьми» он подтвердил все свои ответы на допросе, но более ни в чем не повинился. Вскоре его отправили в губернскую канцелярию «для отсылки в школу по-прежнему»[383].
Очередное наказание плетьми, конечно, и в этот раз никакого действия не возымело. Вернувшись в гарнизонную школу, Зотов продолжил привычный образ жизни, постоянно упражняясь не в «словесных», «письменных» и «цифирных» науках на школьной скамье, а в карманных кражах на Красной площади, в торговых рядах и кремлевских соборах. В марте 1744 года одиннадцатилетний Иван Васильев сын Стрелков, уличенный в кражах, на допросе признался, что «мошенничал» вместе с Зотовым. В августе 1745 года Каин поймал воспитанника Московской гарнизонной школы Николая Матвеева сына Котенева, четырнадцати лет, который вместе с беглым солдатом Василием Шапошниковым пытался совершить кражу с повозки. На допросе в Сыскном приказе Котенев упомянул однокашника и собрата по воровскому ремеслу: «И, живучи в той школе, той школы с учеником Сергеем Зотовым мошенничал: вынимали разных чинов у людей ис карманов платки, ножики, а во сколько поймов, того не упомнит»[384].
Дальнейшая его судьба, к сожалению, нам неизвестна. Но мы можем предположить, какой она могла быть. Большинству учеников гарнизонных школ была прямая дорога в армию. Во время каждого рекрутского набора происходил «разбор» воспитанников, в ходе которого годных к военной службе определяли в солдаты, а наиболее толковых записывали в полковые писари[385].
Сделался ли примерным солдатом Сергей Зотов, мы не знаем. Отметим только, что среди беглых солдат, занимавшихся кражами и грабежами на улицах Москвы, иногда встречаются и «выпускники» Московской гарнизонной школы. Так, двадцатилетний Тимофей Михайлов сын Шорников, пойманный Каином 8 октября 1744 года с «ломаным эфесом» от краденой шпаги, был солдатским сиротой, воспитанником гарнизонной школы у Варварских ворот. Отосланный летом 1741 года в Тулу «для науки слесарного дела», он оттуда сбежал и вернулся в Москву, ночевал под Каменным мостом и, по всей видимости, занимался кражами. Несколько недель спустя он был пойман Каином и после следствия определен в солдаты. Прослужив некоторое время, Тимофей дезертировал и вернулся в Москву, где вновь стал воровать. Бывшим учеником гарнизонной школы был также пойманный Каином зимой 1742 года беглый солдат Гаврила Белозеров. На допросе он показал, что учился в Варварской школе, но «за непонятием в школе наук» был определен в Ростовский драгунский полк. Прослужив в армии всего несколько дней, Белозеров дезертировал, но полгода спустя был пойман и «за тот побег гонен сквозь шпицрутен трижды». После наказания его определили солдатом в воронежский гарнизон, откуда он опять сбежал и вернулся в Москву, где «ночевывал в Лесном ряду в стопах и в Тверских слободах по гумнам, и в овинах, и в сараях, а в день в разных местах играл в карты», систематически занимаясь кражами[386].
Скорее всего, и для Сергея Зотова, привыкшего к постоянным побегам, к московским улицам, к вольной воровской жизни, армейский устав оказался слишком строгим, а солдатский мундир слишком тесным. В таком случае провел он свою жизнь в постоянных бегах или — как знать — сгинул где-то в сибирской ссылке…
В повинном «доношении», которое беглый солдат и «мошенник» Алексей Соловьев написал декабрьским вечером 1741 года, сидя в своей жалкой печуре Китайгородской стены возле Москворецких ворот, между прочим, сказано: «Много купечество праз[д]ноживущих, а другия и в подушном окладе, много женска полу имеют купечество, однако ш, не боясь Божия страха, покупают краденое заведомо, в лакамство и в погибель приходят, а нас, шетающихся праздно, х каторжно работе, но и местной казне приводят к убыткам».
Итак, речь шла о том, что многие лица, официально занимающиеся торговлей («имеющие купечество»), а также не записанные в подушный оклад («праздноживущие»), в основном представительницы прекрасного пола, продавали краденое и тем самым, по мнению Соловьева, провоцировали «шатающихся праздно» на кражи.
Когда в разные места Москвы стали посылаться команды солдат вместе с Иваном Каином, в Сыскной приказ было доставлено немало торговок краденым. В основном это были солдатские жены или вдовы, зарабатывавшие себе на кусок хлеба мелочной торговлей на Красной площади, «на крестцах» (перекрестках), «под горой» (на современном Васильевском спуске) и в прочих оживленных местах Москвы. Они покупали у «мошенников» краденые вещи (главным образом платки) и перепродавали их «из барыша» «прохожим людям».
Этих торговок можно было встретить повсюду, поэтому проблема реализации краденого перед «мошенниками» не стояла. Многие воры отдавали предпочтение определенным сбытчицам краденого, для которых они становились постоянными клиентами. Например, Михайла Голован на допросе в Сыскном приказе признался, что платки, украденные им в компании с Иваном Диким, Кондратием Безруким, Иваном Харахоркой, Леонтием Юдиным и прочими «товарищами», продавал «под горою» «торговке женке Настасье, а как ей отечество, не знает, которая торгует и поныне в том месте». Одиннадцатилетний Иван Стрелков, занимавшийся карманными кражами вместе с воспитанниками Московской гарнизонной школы, рассказал на следствии, что краденые платки, «шелковые и выбойчатые», отдавали на Красной площади «торговке солдатской жене Григорьевой дочери… брали за всякой платок по гривне и по пяти копеек, а продавали ей заведомо, что краденые». Школьник Сергей Зотов на допросе рассказал, что он со своими «товарищами» продавал ворованные вещи «драгунской жене Анне Осиповой по прозванию Жирнихе заведомо»[387].
Одной из таких сбытчиц краденого была Анна Герасимова. Почему из десятков, а может быть, и сотен московских торговок именно она попала в центр нашего внимания? Дело в том, что о ней нам известно немного больше, чем о множестве других ее «коллег» по мелочной торговле, большинство которых безвозвратно кануло во тьму забвения. Но Анна, дважды (в 1741–1742 и в 1746 годах) побывавшая в Сыскном приказе, оба раза дала подробные показания о своей жизни.
Она родилась в начале XVIII века в Переславле-Залесском в семье посадского человека Герасима Никитина. Может быть, ее судьба сложилась бы более благополучно, если бы отец скопил небольшой капитал и выдал дочь замуж с хорошим приданым за какого-нибудь купца или местного чиновника, но родитель рано умер. Как мы знаем, смерть кормильца нередко приводила к упадку или разорению даже состоятельные купеческие семьи, не говоря уже о «маломочных» посадских тяглецах. Это нередко прослеживается и по документам Сыскного приказа. Например, пойманная по «указыванию» Каина сорокалетняя торговка краденым Марфа Семенова, вдова купца Хамовной слободы Ивана Васильева сына Крылова, выдала дочь замуж за «фабричного», а сама сначала кормилась тем, что «мывала разного чина на людей платье», а потом стала торговать на Красной площади яблоками, время от времени не гнушаясь покупки у «мошенников» и перепродажи краденого[388].
Неудивительно, что молодая вдова Василиса Яковлева и ее малолетняя дочь Анна оказались в бедственном положении. Когда дочь повзрослела, Василиса выдала ее замуж за гренадера Орловского пехотного полка Савелия Иванова. Так Анна Герасимова пополнила с каждым годом увеличивавшуюся социальную категорию солдатских жен — пожалуй, самых несчастных женщин в Российской империи.
Как известно, с петровского времени российская армия комплектовалась на основе рекрутской повинности. Ежегодно (а иногда и дважды в год) все крестьянские и посадские общины должны были выбирать из своих членов рекрутов, которых отправляли на пожизненную службу. С разрешения полкового начальства служивые могли обзаводиться семьями. Их женами часто становились солдатские дочери, а также девушки из обедневших семей посадских, мелких чиновников, ямщиков.
Судьбе солдатских жен не позавидуешь: их жизнь была хуже, чем у вдов, поскольку те могли выйти замуж вторично[389]. Некоторые солдатки жили при полках, разделяя с мужьями все тяготы армейского быта. Однако это не всегда было возможно, поэтому часто супруги многие годы пребывали вдалеке друг от друга, встречаясь только во время редких и коротких побывок. Но если служивые находились на государственном содержании (впрочем, довольно скудном), то их вторые половины оказывались, по сути дела, предоставленными самим себе. После замужества эти женщины освобождались от всяческих обязательств перед крестьянской или городской общиной, но при этом лишались какой бы то ни было поддержки земляков[390].
Многие такие «соломенные вдовы» в поисках возможности прокормить себя отправлялись в Москву. Здесь они нанимались в услужение, записывались на мануфактуры, занимались рукоделием, пекли на продажу пироги и калачи, по найму стирали белье, вели мелочную торговлю, в том числе ворованными вещами.
Иван Каин изловил и доставил в Сыскной приказ немало торговок краденым. Например, 29 декабря 1741 года на Красной площади им была схвачена 27-летняя Матрена Иванова дочь. Про своего мужа Матрена рассказала, что он являлся солдатом Лефортовского полка, но вот уже восемь лет назад его отправили в службу, а куда именно, Матрена не знала, как не знала и того, жив ли еще ее муж. После отъезда супруга Матрена проживала в Лефортовской слободе у своей тетки, солдатской вдовы Авдотьи Ивановой, зарабатывая на хлеб тем, что «мотала шелк» на разных мануфактурах, а затем стала «торговать ветошьем» на Красной площади, время от времени покупая у «мошенников» и сбывая краденые платки. Вместе с ней на Красной площади была поймана семидесятилетняя Алена Степанова. Ее муж был «тому назад лет з двадцать… в службе убит», а она «жила по разным местам». В момент задержания ее пристанищем был угол в одном из строений возле церкви Николая Чудотворца у Москворецких ворот (как мы помним, там жило немало «мошенников»). Кормилась солдатская вдова за счет мелочной торговли, в том числе крадеными платками. По соседству, на той же церковной земле, проживала 36-летняя Варвара Нестерова, жена солдата Черниговского полка Агея Петрова, которую арестовали ночью 28 декабря 1741 года. Муж Варвары находился в службе в Санкт-Петербурге, и она зарабатывала на жизнь торговлей «разными платками» на Красной площади. На допросе солдатка призналась, что «в разные времена покупывала платки бумажные и шелковые у машенников… заведомо, что краденые»[391].
Перечень солдатских жен и вдов, занимавшихся мелочной торговлей на Красной площади и в прочих местах, а параллельно покупавших у воров и перепродававших краденые вещи, можно продолжить. Многие из этих несчастных женщин не видели мужей по многу лет и часто даже не знали, живы ли они (только с 60-х годов XVIII века полковые командиры были обязаны направлять уведомления о смерти солдат их семьям). Они не могли повторно законно выйти замуж, ведь для этого нужно было иметь на руках документ от военного ведомства, подтверждающий смерть мужа[392]. В этом смысле судьба Анны Герасимовой представляет собой интересный казус: будучи солдатской вдовой, она еще дважды сходила под венец.
На допросе в 1746 году Анна рассказала, что после смерти первого мужа, гренадера Орловского пехотного полка Савелия Иванова, она вступила в брак с заплечным мастером Сыскного приказа Иваном Ивановым сыном Балашевым. Видимо, такое замужество ставило ее в глазах окружающих в очень невыгодное положение; возможно, этот брак свидетельствует о маргинальном положении самой героини этого очерка.
Как известно, заплечный мастер в XVIII веке не только осуществлял публичные казни и телесные наказания, но также производил пытки в застенке. На эту крайне непочетную должность по закону можно было определять посадских и прочих вольных людей. Но охотников становиться заплечным мастером всегда было мало, так как исполнение этих обязанностей накладывало неизгладимый отпечаток на всю жизнь. Поэтому шли на эту работу чаще всего люди, которым уже нечего было терять в глазах окружающих[393]. Нередко заплечные мастера находились в положении отверженных и оказывались связаны с профессиональными преступниками (так, Иван Каин до своего явления с повинной жил у заплечного мастера Алексея Иванова сына Крючка, там же укрывались и другие воры[394]).
Но каким образом солдатке удалось вторично выйти замуж? К сожалению, следователей Сыскного приказа этот вопрос не заинтересовал. Может быть, она имела на руках свидетельство о смерти мужа-солдата. Но не исключены и другие варианты. Солдатские жены нередко вступали в нелегальное или полулегальное сожительство и незаконные браки. Даже в деревнях, где жизнь каждого человека была на виду у всех окружающих, им удавалось заново пойти под венец, найдя в соседних приходах сговорчивых священников и уверив их в том, что муж погиб на войне или о нем ничего не слышно более десяти лет. Что уж тогда говорить о больших городах, где отдельный человек растворялся в безликой толпе и внимание соседей было не таким навязчивым. Конечно, среди солдаток-горожанок подобные случаи были еще более распространенными. Прибывшему на побывку или отставному служивому найти в большом городе жену, с которой не виделись много лет, было очень сложно, а значит, рисковала она значительно меньше. Сами солдатки считали такие повторные браки вполне законными, да и общественное мнение было к ним снисходительно[395]. Поэтому не исключено, что Анна Герасимова поступила точно так же, как делали в те времена многие другие ее товарки по несчастью.
Но с заплечным мастером она прожила недолго — он умер около 1733 года. Бойкая вдова спустя всего год вышла замуж в третий раз, теперь за купца Напрудной слободы Ивана Артемьева сына Вельского.
Таких случаев, когда солдатская жена после смерти мужа дважды устраивала свою личную жизнь, известно немного. Сразу возникает предположение, что Анна Герасимова была красавицей и никогда не страдала от недостатка мужского внимания. Но, к сожалению, единственное сохранившееся описание ее внешности, сделанное в 1745 году, звучит сухо и бесчувственно: «…волосом руса, глаза серые, лицем смугловата, нос продолговат»[396]. Поэтому остается только гадать, было ли трехкратное замужество Анны связано с ее яркой внешностью, обаянием, покладистым характером или с какими-то другими обстоятельствами ее жизни.
Так или иначе, но в конце 1741 года, когда Герасимова попала в поле зрения Сыскного приказа, она уже похоронила третьего мужа. Не имея постоянного приюта, постоянно переходя из одного «угла» в другой, вдова зарабатывала на кусок хлеба торговлей на Красной площади «всякими платками». С ноября 1741 года она стала жить «без поручной записи и без объявления съезжего двора» (то есть нелегально) в одном из строений хорошо нам известного церковного двора близ церкви Николая Чудотворца возле Москворецких ворот. Его не зря облюбовали для ночлега «мошенники» и торговки краденым: самые людные места Москвы — Красная площадь, торговые ряды, кремлевские соборы — находились в двух шагах. Видимо, в момент облавы ночью 28 декабря Анна Герасимова, как и некоторые другие обитатели этого двора, успела скрыться. Но когда на следующий день она по обыкновению пришла торговать на Красную площадь, туда неожиданно прислали из Сыскного приказа команду солдат, и они стали хватать торговок, на которых указывал Иван Каин. В числе арестованных оказалась Анна.
На допросе в Сыскном приказе она призналась в том, что время от времени покупала у «мошенников», в том числе и у самого Ивана Каина, краденые платки для перепродажи. Вдова настойчиво называла себя женой заплечного мастера Сыскного приказа Ивана Балашева, ничего не упомянув про третьего мужа[397]. Возможно, она рассчитывала на снисходительное отношение со стороны коллег ее второго супруга. Но этот расчет оказался неверным, а эффект получился обратный: за ней на несколько лет закрепилось малопочетное звание «жены заплечного мастера».
Семнадцатого января 1742 года судьи решили: Анну Герасимову, как и других торговок краденым, «по повинкам их в покупке у мошенников краденых платков в разные времена… пытать и при пытке спрашивать и в других воровствах». Но следствие длилось недолго, и уже 9 февраля вдове вместе с прочими взятыми Каином преступниками был вынесен приговор: «…на страх другим таким же ворам, водя по [Красной] площади и по рядам и по перекресткам, учинить всем наказание: бить кнутом, дать по пятьдесят ударов, и по учинении того наказания… послать их, как мужеск, так и женской пол, всех в Оренбург вечно»[398]. В том же месяце публичная порка была осуществлена, после чего Анна Герасимова отправилась в ссылку. Поселили ее в Борской крепости в 115 верстах к востоку от Самары[399].
Прошло чуть более пяти лет. 27 июля 1746 года доноситель Иван Каин привел в Сыскной приказ торговку, которую обвинил в покупке серебряных пряжек[400] (по аннинскому указу от 28 марта 1733 года торговля драгоценностями в других местах, кроме «серебряного ряда», строго запрещалась). Это была его старая знакомая Анна Герасимова. Но как же она, отправленная в вечную ссылку, вновь оказалась в Москве?
С июля 1741 года Россия воевала со Швецией, стремившейся вернуть территории, утраченные в ходе Северной войны (1700–1721). Война закончилась в июне 1743 года, а 15 июня 1744-го императрица Елизавета Петровна по случаю победы издала «всемилостивейший манифест», в котором, между прочим, заявлялось: «…которые сосланы на каторгу с публичным наказанием, а ноздрей не вынуто и других знаков не положено, таких (кроме касающихся до явного богохуления и до первых двух пунктов и до неоднократных разбоев и смертных убийств) отпустить в домы»[401].
В силу этой амнистии освободили и Анну Герасимову, выдав ей паспорт, который сохранился до наших дней:
«ПО УКАЗУ ЕЯ ВЕЛИЧЕСТВА ГОСУДАРЫНИ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИСАВЕТ ПЕТРОВНЫ САМОДЕРЖИЦЫ ВСЕРОССИЙСКОЙ и прочая, и прочая, и прочая.
Объявительница сего, присланная в 1742 году февраля от 22 числа в ссылку в Оренбург при промемории из Сыскного приказу заплечного мастера Ивана Балашева жена вдова Анна Герасимова, за многую покупку из мошенничества платков заведомо что краденые, со учинением наказания кнутом, от роду ей сорок лет, которая по силе состоявшегося в прошлом 1744-м году июля 15 дня Всемилостивейшаго ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА указу означенная ее, Анне Герасимовой, вина отпущена. Из ссылки из Оренбурга по присланному ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА из Оренбургской губернской канцелярии сего 745 году февраля от 9 числа указу из Борской крепости отпущена с сим пачпортом в город Москву. Того ради по лежащему тракту оную женку Анну Герасимову до показанного города Москвы камандующим пропущать везде без задержания, а в пути, кроме ночного начлегу, нигде ее никому не держать под опасением по указам штрафа. А выслать ее в показанной город Москву, чтоб она праз[д]но нигде не шаталась и нигде не заживалась. А ростом она, Анна Герасимова, дву аршин дву вершков, волосом руса, глаза серые, лицем смугловата, нос продолговат. Во уверение сего при подписании руки командующего в Сорочинской крепости ландмилицкого пехотного Алексеевского полку подполковника Харахордина печать.
Дан в Сорочинской крепости марта седьмаго дня тысяча семьсот сорок пятого году.
Подполковник Иосиф Харахордин.
Подпрапорщик Андрей Железин»[402].
Бережно храня этот документ, Анна Герасимова весной или летом 1745 года добралась до Москвы. Как могла устроиться в большом шумном городе несчастная женщина с паспортом, в котором было прописано, что она была женой заплечного мастера, за торговлю краденым была бита кнутом и сослана, но по «всемилостивейшему» манифесту прощена и отпущена в Москву? Конечно, мало кто захотел бы сдать угол незнакомой женщине с таким «волчьим билетом» и уж тем более взять ее в прислуги. Может быть, даже не на всякой мануфактуре приняли бы на работу такую неблагонадежную особу.
На счастье Анны, в Москве у нее были родственники. Сначала она жила у родной сестры Афимьи Герасимовой в Пушкарях в приходе церкви Сергия Чудотворца, а потом за Пречистенскими воротами в приходе церкви Пятницы Божедомской у двоюродного брата, дворового человека Алексея Ларионова, которому отдала на хранение выданный ей при освобождении паспорт. Этот документ, подшитый в следственное дело, дошел до наших дней в очень хорошем состоянии, что свидетельствует о крайне бережном с ним обращении.
Устроившись в Москве, троекратная вдова вернулась к прежней профессии — торговле подержанными вещами. Эта работа, которую она хорошо знала, приносила ей доход, достаточный для прокормления. У нас есть подробное описание одного эпизода профессиональной деятельности Анны Герасимовой, которое она сделала на допросе в Сыскном приказе в июле 1746 года. Апрельским днем (то есть через год со времени освобождения из ссылки) она, как обычно, пришла «для торгового своего промыслу» на Красную площадь и на «жемчужном перекрестке» увидела знакомых торговок — солдатских жен Наталью Прокофьеву, Прасковью Васильеву и Татьяну Иванову, окруживших некоего сержанта, принесшего для продажи какие-то вещи. Оказалось, сержант продавал серебряные пряжки, которые четыре женщины вместе сторговали за 30 алтын. Но когда договоренность относительно цены была достигнута, оказалось, что денег ни у одной покупательницы с собой «не случилось». Тогда Наталья привела какого-то знакомого ветошника, который отсчитал сержанту требуемую сумму, а пряжки забрал себе.
Но спустя некоторое время сержант был арестован по обвинению в краже и на допросе в Сыскном приказе назвал всех четырех торговок. Сначала была арестована Прасковья Васильева, а потом на Красную площадь неоднократно посылались солдаты для сыска ее товарок. 27 июля 1746 года наступил черед Анны Герасимовой. Каин, который с командой солдат делал свой обычный обход в поисках подозрительных людей, на Красной площади наткнувшись на торговку, сразу ее узнал и схватил. Несчастная женщина настолько перепугалась, что сразу рассказала ему о случае с серебряными пряжками. Каин немедленно отвел Анну в Сыскной приказ, где она повторила признание, на этот раз, правда, назвавшись женой посадского человека (видимо, клеймо супруги заплечного мастера ей опостылело).
Ее дело слушалось спустя три дня. К нему был выписан указ Анны Иоанновны 1733 года, строго повелевавший: «…на жемчужном перекрестке, и под столбами, и по перекресткам же, на больших улицах и нигде походя никому никаким золотом, серебром, выжегою, жемчугом, каменьем, кроме серебряного ряду, не торговать». Ослушников следовало в первый раз карать конфискацией продаваемых вещей и битьем плетьми, а во второй — «жестоким наказанием и ссылкой в сибирские дальные городы вечно».
Сначала судьи решили наказать Анну Герасимову плетьми и отпустить. Но в окончательном «решительном» протоколе от 8 августа 1746 года фигурирует уже другой приговор: «…вышеозначенной женке Анне Герасимовой за покупку и за продажу в неуказных местах и на [Красной] площади всякую выжигу по силу 1733 году марта 28 дня указу учинить ей на [Красной] площади на публичном месте наказание — бить кнутом, дать пятнадцать ударов, — и по учинении наказания сослать ее в ссылку в Оренбург для того, что за торгование выжиги оная женка Анна со учинением наказания кнутом сослана была в Оренбург и по всемилостивейшему указу с той ссылки свобождена, но токмо, не взирая она на оной всемилостивейший Ея Императорского Величества указ, по свободе из ссылки в противность указом паки чинила, выжегою торговала»[403].
Днем 16 августа 1746 года 49-летнюю Анну Герасимову вывели на Красную площадь и при стечении народа жестоко высекли кнутом, а в октябре она вместе с еще восемьюдесятью приговоренными к ссылке колодниками на ямских подводах покинула Москву, видимо, навсегда[404].
После рассмотрения «галереи» из девяти «портретов», иллюстрирующих различные пути, которые вели на преступную стезю, попробуем разобраться, что же объединяло всех этих персонажей.
Подавляющее большинство московских мошенников круга Ваньки Каина (64 из 69 человек) составляли представители сильного пола. В шестидесяти пяти случаях мы имеем данные о возрасте арестованных. Большинству московских профессиональных преступников (31 человек, 48 процентов) на момент ареста было от восемнадцати до тридцати лет. Другую большую группу (18 человек, 28 процентов) составляли совсем молодые люди — от десяти до восемнадцати лет. Наконец, 11 человек (17 процентов) находились в возрасте от тридцати до пятидесяти лет и четверо (6 процентов) были людьми пожилыми — от пятидесяти до семидесяти лет. Таким образом, 76 процентов преступников на момент следствия относились к двум первым возрастным категориям, то есть были людьми молодыми или юными.
Обобщение биографических сведений о московских «мошенниках» дает ответ на вопрос, к каким слоям общества они принадлежали на момент следствия. Самую большую группу воров (32 человека из 69, или 47 процентов) составляли всякого рода люмпенизированные элементы (беглые солдаты, каторжники, крепостные, утратившие связь с общиной посадские и крестьяне и т. п.). Вторая значительная группа (19 человек, 28 процентов) — «фабричные», то есть работники московских мануфактур, в основном Большого суконного двора. Граница между этими двумя группами подвижная: некоторые воры могли на протяжении короткого времени не раз записываться на «фабрику», затем с нее убегать, а спустя время возвращаться обратно. Наконец, третья группа — солдатские сироты, воспитанники Московской гарнизонной школы у Варварских ворот (десять человек, 15 процентов). И лишь семь человек (10 процентов) относились к традиционным социальным группам, в реальности составлявшим большинство населения Москвы XVIII века (среди них были два дворовых, два солдата, посадский человек и два малолетки — сын приказного служителя и унтер-офицерский отпрыск).
В сорока случаях из шестидесяти девяти мы знаем, откуда родом московские «мошенники». Оказывается, подавляющее их большинство родилось и выросло в Москве и только четверо были провинциалами. Так, сам Иван Каин являлся выходцем из крепостной семьи, жившей в ростовском имении купцов Филатьевых. Его близкий друг Савелий Плохой родился и вырос в Бежецком уезде в монастырском селе Молокове. Другой известный вор, «фабричный» Иван Дикой, происходил из посадских людей Александровской слободы, Тихон Белый был из семьи ярославского купца. Остальные воры, о которых мы располагаем данными о географическом происхождении (36 человек из сорока), происходили из различных социальных групп, проживавших в Москве. Это наблюдение заслуживает особого внимания, так как в литературе закрепилось мнение, согласно которому обострение криминогенной обстановки в Москве в первой половине XVIII века обусловлено тем, что массы бродячего беглого люда искали там пристанище и пропитание[405]. Однако следственные материалы, связанные с доносительской деятельностью Ивана Каина, позволяют думать, что в преступную деятельность на улицах Москвы были вовлечены в основном местные уроженцы. Напротив, беглые крестьяне, дворовые и рекруты, а также выходцы из других регионов, приходя в Москву, значительно пополняли нелегальный рынок рабочей силы, но при этом редко оказывались уличенными в систематическом совершении краж Зато, по-видимому, именно беглые крепостные и солдаты из крепостных составляли значительную часть лесных разбойников, которые орудовали в сельской местности в своих родных местах. Например, в 1746 году в Сыскном приказе расследовалось дело о разбоях на дороге из Москвы в Троице-Сергиеву лавру, главными фигурантами которого были беглые рекруты, происходившие из крестьян окрестных дворцовых и монастырских сел. Сходные примеры приводит П. К Алефиренко в своей книге о крестьянском движении в России в 30–50-х годах XVIII века[406].
Мы располагаем информацией о родителях пятидесяти девяти «мошенников» из шестидесяти девяти. 23 человека (40 процентов) поведали, что их отцами были солдаты, 18 преступников (31 процент) происходили из московского посадского люда (дети тяглецов Алексеевской, Большой Садовой, Панкратьевской, Кадашевской и других слобод), а семь воров (10 процентов) родились в крестьянских (монастырских или дворцовых) семьях, находящихся на оброке в Москве. Кроме этого, четыре человека (7 процентов) являлись потомственными «фабричными», а еще четверо — дворовыми людьми. Сыновьями мелких московских чиновников были два подростка (3 процента) — тринадцатилетний Алексей Адолимов и Иван Стрелков, которому исполнилось лишь 11 лет. Наконец, как уже говорилось, только один московский «мошенник» происходил из семьи унтер-офицера (отцом четырнадцатилетнего Василия Терновского был вахмистр).
Интересно отметить, что на основе изучения нескольких тысяч «сказок»{48} московских «фабричных» 1730-х годов Е. И. Заозерская пришла к выводу, что именно из солдатских детей, посадских людей и пришедших в Москву в поисках заработка крестьян в Москве формировалась прослойка «обездоленных людей» («пауперизировавшийся элемент»), из которых и сложился костяк рабочей силы московских мануфактур XVIII века: «Тысячи крестьян, монастырских и дворцовых, и посадских людей, в подавляющей массе обездоленных и неимущих, часто с детских лет прочно включались в промышленный труд… В результате на мануфактурах собралась по социальному составу весьма пестрая масса людей, за счет которой увеличивалось количество тех, кто „отбывал“ от рекрутчины и подушного обложения»[407]. Есть все основания утверждать, что примерно те же слои стали источником пополнения рядов преступного мира Москвы XVIII столетия. Не случайно большинство профессиональных преступников являлись действующими или беглыми «фабричными».
Сопоставление сведений о положении московских воров на момент следствия с данными о их социальном происхождении позволяет убедиться в том, что для большинства из них включение в преступный мир было следствием утраты общественного статуса, унаследованного при рождении. Этот факт заслуживает особого внимания, поскольку в целом уровень мобильности тогдашнего общества был низок, каждый человек существовал в нем не сам по себе, а в качестве члена городской либо крестьянской общины и, как правило, наследовал социальный статус отца. Сбои в традиционных общинных механизмах общественного призрения в значительной мере способствовали формированию городской преступной среды. Многие «мошенники» являлись маргиналами, в силу различных обстоятельств «выбившимися» из традиционной системы общественного устройства.
Формирование личности московского вора XVIII столетия, как правило, происходило в раннем возрасте. Чаще всего на скользкий путь ступал подросток, лишившийся родителей. 41 из сорока восьми преступников, в отношении которых мы располагаем подробными данными о родителях (85 процентов), в раннем детстве остался сиротой. Выходцы из посадских, рано потеряв отцов, записывались на мануфактуры, их сдавали в рекруты (впоследствии они дезертировали и возвращались в Москву), некоторые просили милостыню, нанимались на поденную работу и т. п. Крестьянские сыновья приходили в Москву, где также нищенствовали, работали поденщиками или на промышленных предприятиях. Но особую роль в формировании преступного мира играли солдатские дети, которые, как правило, воспитывались без отцов. Их матери, солдатские жены и вдовы, вынуждены были скитаться в поисках источников пропитания, нередко прибегая к нищенству. Оставшись без отцов, вынужденные бродяжничать по улицам Москвы, малолетние беспризорники вступали в контакт со взрослыми и закоренелыми преступниками. В XVIII веке воровство стало настоящим «ремеслом», которому нужно было учиться, поэтому профессиональные навыки передавались из поколения в поколение. Например, тринадцатилетний воспитанник гарнизонной школы у Варварских ворот Алексей Адолимов, пойманной Каином 17 августа 1743 года у Москворецких ворот с бритвой, с помощью которой он «мошенничал» (срезал привязанные на поясе ножи), признался, что этой воровской технике обучил его старший «товарищ» Иван Карташев[408].
Интересно, что количество дворовых среди профессиональных преступников незначительно. Очевидно, это связано с более выгодным материальным положением крепостных слуг по сравнению с лично свободными посадскими, «фабричными» и солдатскими детьми, не говоря уже о крепостных или государственных крестьянах. В подтверждение этих слов приведем лишь один из множества примеров. Правящий секретарскую должность Сыскного приказа Дмитрий Шарапов в 1741 году имел возможность очень хорошо одеть своего крепостного слугу — тот носил «кафтан серой новой… с воротником красным суконным, ценою в два рубли», «шубу баранью ценою в один рубль двадцать копеек», «шапку немецкую суконную коричневого цвету ценою в пятьдесят копеек», «штаны козлиные ценою в тридцать копеек», «рукавицы бараньи… ценою в пятнадцать копеек», «чулки валенные немецкие ценою в тридцать копеек», «рубашку немецкую… ценою в пятьдесят копеек», «портки в десять копеек», «кушак красной парусной, ценою в шестьдесят копеек», «двои сапоги смазных, ценою по шестьдесят копеек»[409]. Если слуга далеко не самого крупного московского чиновника одевался много лучше, чем «фабричные», оброчные крестьяне и обедневшие посадские, что уж говорить о дворовых людях знатных господских домов Москвы!
Люди обездоленные, маргинализированные, в силу различных обстоятельств потерявшие связь с традиционной общиной, оставшись наедине с несправедливым и жестоким миром, объединялись в преступное сообщество со своими законами, особыми знаками, собственной системой ценностей и бытом.