— Ты в самом деле хочешь знать? Понимаешь, это обычная история. Они пытались быть счастливыми, как вы, как мы. Прилагали все усилия. Теперь папа умер. И в этот час…
В открытое окно проникало прохладное дыхание ночи. Над черными кронами деревьев всходила луна. Дети уже легли. Служанка на кухне домывала посуду.
В кресле, где сидела Жанна, видны были только светлое пятно ее платья и горящая точка папиросы, запах которой смешивался с пряным ароматом ночи.
— … И в этот час мама в длинной белой накидке выходит из пансиона Бертола и вдоль Английской набережной, где все скамейки заняты, важно шествует в казино на молу. Если ее ревматизм обострился, как почти всегда случается с нею на юге, она опирается на трость и становится, не знаю почему, похожа на знатную даму в изгнании. Иногда, когда мама не играет в буль, у нее вид королевы.
Франсуа не шевелился, не курил, не произносил ни слова; он был в темном, и лишь лицо, казавшееся расплывчатым молочным пятном, позволяло не без труда угадать, что он здесь.
— Лучше закрыть окно: ты еще так слаб…
— Мне не холодно.
К тому же он закутался в плед, как настоящий больной. Недавно наверху, в присутствии Жанны, с ним был обморок. Правда, очень краткий. Не успела Жанна взять трубку, чтобы позвонить доктору Пино, как Франсуа пришел в себя.
— Не стоит его вызывать.
В больнице доктор Левер, предвидя возможность таких недлительных обморочных состояний, прописал ему пилюли: достаточно было принять одну и самочувствие сразу улучшалось. Франсуа, как полагается выздоравливающему, надел теплую домашнюю куртку. Он выбрал эту темную комнату с окном, распахнутым в ночной сад, где стоял запах перегноя и, не умолкая, стрекотали кузнечики.
— Знай ты Стамбул, тебе было бы легче понять. Вся иностранная колония живет в Пере, на холме, где выстроен современный город. У нас была большая квартира в новом белом семиэтажном доме, окна выходили на старый город и Золотой Рог. Беби никогда не показывала тебе фотографии?
Может быть — давно, но он не обращал внимания. При первых же словах Жанны Франсуа задумался. В начале их совместной жизни Беби сказала: «Жаль, что я не знала твоего отца».
И вот через десять лет у него возникло сходное желание.
— Думаю, что теперь в Турции жизнь изменилась. В наше время она была роскошной и пышной. Мама была хороша собой, считалась одной из первых красавиц в Пере. Папа, высокий, худощавый, отличался аристократическими манерами — так, по крайней мере, при мне всегда говорили.
— С чего он начал?
— Он приехал туда простым инженером. Если бы моя бедная мама знала, что я тебе все это рассказываю! Послушай, может быть, все-таки закрыть окно? Сказать Кло, чтобы она приготовила тебе горячий травяной отвар? Карьеру папа сделал в Константинополе стремительную. Утверждают — и я думаю, это правда, — что в действительности ее сделала мама. Тогдашний французский посол был холостяк. Мы посещали посольство, где непрерывно устраивались торжественные обеды и завтраки. Посол во всем советовался с мамой. В общем, подлинной хозяйкой посольства была она. Понимаешь?
— А твой отец?
— Припоминаю любопытную деталь. Как только отца назначили управляющим доками, мама заставила его носить монокль: это стоило ему нервного тика. Тебя интересует, догадывался ли он?… Не знаю. Я была еще маленькая и большую часть времени проводила со служанками. У нас их было не то три, не то четыре. Дома — постоянный хаос. Мама переодевалась, дергала всех, бегала по комнатам, без конца звонил телефон, приходили визитеры, а мама то не могла найти кольцо, то новое платье не несли.
«В котором часу ушел месье? Соедините меня с ним… Алло! Алло! Господин д'Онневиль у себя? У телефона госпожа д'Онневиль… Он еще не приходил? Благодарю вас…»
Мама была ревнива. Бешено ревнива. С помощью телефона она гонялась за отцом по пятам по всему городу.
«Алло!.. Господин д'Онневиль еще не появился?… Ах, только что вышел от вас?… Нет, благодарю, передавать ничего не надо…»
Бедный папа никогда не повышал голоса. Он был похож на большую борзую, изящную и послушную, а когда чувствовал себя неловко, долго протирал монокль и веко его нервно подергивалось.
«Если ты куда-нибудь идешь, бери с собой хоть одну из дочерей».
Сначала папа брал меня, потом когда я поступила в пансион, в роли компаньонки стала выступать Беби.
— Дай мне, пожалуйста, папироску.
— Тебе не вредно?
— Нет.
Франсуа отпустил тормоза. Слабость порождала в нем некую умиротворенность; он глубоко вдыхал ночкой воздух, плохо уже сознавая, где они с Жанной — в Каштановой роще, в бухте Ангелов[9] или на Босфоре.
— Продолжай.
— Что тебе еще сказать? Папа брал нас с собой — то одну, то другую, иногда обеих, раз так требовала мама. Вскоре мы почувствовали, что он чем-то смущен.
«У меня маленькое дело неподалеку, девочки. Я ненадолго оставлю вас в кондитерской. Только не говорите маме».
Иногда папины отлучки скрыть было трудно. По возвращении мама с пристрастием нас допрашивала. Надо было подробно перечислить, по каким улицам мы шли, с кем встречались.
«Как ты ухитрился истратить за два дня триста франков?»
«Уверяю тебя…»
Такой допрос учиняла мама, пока они одевались к обеду. Обеды давались почти ежедневно — то в посольстве, то в дипломатической миссии, то у банкира, то у какого-нибудь богатого еврея. А нас оставляли со служанками. Под конец мама стала просто невыносимой. Но меня уже в доме не было: меня отдали в монастырь урсулинок в Терапии. Настал черед Беби.
«Теперь ты доволен?»
Папа вынужден был обманывать всю жизнь, с утра до вечера скрывать, рассчитывать, громоздить одну ложь на другую — то большую, то маленькую, — искать сообщников, в том числе среди слуг.
«Не говорите мадам, что…»
Потом папа умер… Все предполагали, что мама станет супругой посла, но ничего подобного не произошло, и мы возвратились во Францию. Теперь тебе понятно, почему мама чувствует себя здесь неприкаянной? Она была прекрасной госпожой д'Онневиль, царила, командовала и вдруг превратилась в толстую пожилую особу, прозябающую в провинциальном городке. Я хотела купить ей собаку — все-таки она была бы не так одинока. Знаешь, что она ответила?
«Только этого не хватало! И ты тоже… Чтобы я сразу стала похожа на старуху? Нет уж, уволь, дочь моя. По-моему, лучше умереть».
Они слышали, как наверху ворочается в кровати Жак: он редко спал спокойно.
— Каждый рождается в определенной семье, правда? — заключила Жанна с напускным безразличием, — Всякая семья живет по-своему. В нашей — каждый жил сам по себе. Встречались как бы случайно. Понимаешь, сталкивались наугад, как шары на бильярде, и катились в разные стороны. Если в доме постоянный беспорядок, его перестаешь замечать и не чувствуешь себя несчастным.
Франсуа смотрел на Жанну, но видел лишь светлое пятно — ее платье. Ему казалось, что он только сейчас узнал свою свояченицу. Он никогда не думал о ней. Да и обращал ли он вообще внимание на кого-нибудь, кроме себя и того, что непосредственно его касается? Он всегда считал Жанну добродушной непоседой, которая непрерывно курит и без умолку трещит чуточку слишком пронзительным голосом.
— Беби и тогда была замкнутой? — поколебавшись, спросил он.
— Она не переменилась. Честно говоря, я почти ее не знаю. В ту пору она была для меня чересчур маленькой. Таскала у меня пудру, духи, кремы. С раннего детства у нее страсть к нарядам… Если ее не слышно, значит, она в детской перед зеркалом — примеряет платье или шляпу: взяла их у меня или мамы и подгоняет на свой вкус. Я никогда не видела, чтобы Беби играла. У нее не было кукол. И подруг, в отличие от меня. Правда, она росла в самое худшее время для нашей семьи, когда сцены между матерью и отцом стала такими частыми, что это уже смахивало на кошмар. В сущности, она общалась только со служанками.
— Что ты еще хотела сказать? — спросил Франсуа. Он уловил нерешительность в голосе Жанны.
— Ладно, теперь об этом можно рассказать. Не понимаю, как могла Беби так долго таить это в себе. Я даже думаю, что… Однажды, лет пять назад, не больше — Жак уже ходил, — Беби с ним приехала к нам. Я разбирала старые фотографии и, естественно, показывала ей одну за другой.
«Помнишь такого-то? Мне казалось, он выше ростом».
Потом наткнулась на фотографию Беби лет тринадцати. На той же карточке была снята одна из горничных — гречанка, имени ее я не помню.
«Кто бы сказал, что ты была такой, старушка!» — шутливо бросила я Беби.
Сестра залилась краской, схватила фотографию и нервно разорвала ее.
— Что с тобой?
— Не хочу вспоминать эту девку.
— Она грубила тебе?
— Если бы ты знала!..
Я и сейчас вижу, как Беби ходит взад-вперед по комнате и губы у нее горько кривятся.
— Слушай. Сегодня я могу тебе рассказать.
Бедняжка Беби! Она и теперь вся дрожала. Дай папироску. А, может быть, закроем все-таки окно? Ложится туман.
От сырой травы поднимались испарения и в метре над землей превращались в тонкую рваную пелену.
— Не представляю, как я повела бы себя на ее месте, но, думаю, с собой не покончила бы. Правда, Беби было только двенадцать. Как-то ее оставили одну с горничной, этой самой гречанкой. Для забавы или по какой-то другой причине Беби спряталась в бельевой. Чуть позже, в комнату вошла гречанка с любовником, насколько я поняла, полицейским. Представляешь, какое впечатление произвело это на девочку? Беби не смела ни крикнуть, ни шевельнуться. Вдруг мужчина заметил: «Здесь кто-то есть». Горничная успокоила его: «Если это девчонка, тем хуже для нее. Перед ней стесняться нечего — она и без нас всего навидалась». Беби проболела несколько дней. Однако ни матери, ни остальным ничего не сказала.
Отчего перед глазами Франсуа, возникла сцена в Канне, когда он отошел к окну номера и закурил?
— Больше ничего не помню, — вздохнула Жанна. — Пойдем-ка лучше спать.
— Побудь, пожалуйста, со мной еще немного.
Голос Франсуа звучал мягко. Он никогда не чувствовал себя таким близким свояченице. Ему казалось, что он впервые увидел ее, что отныне она его друг.
— Беби никогда не говорила с тобой обо мне?
— В каком смысле?
— Не знаю. Она могла бы пожаловаться. Могла бы…
— Вы когда-нибудь ссорились?
— Никогда.
Теперь задумалась Жанна.
— Странно! Вы с Феликсом — братья, а какие разные! Впрочем, то же можно сказать и о сестрах. Вы с Беби всегда выглядели счастливыми людьми, которые не усложняют свою жизнь. Зачем? Посмотри на нас с Феликсом. Он уходит и приходит. Я ухожу и прихожу. Мы вместе — и радуемся. Он уезжает, но мы все равно довольны жизнью. А что было бы, попытайся мы…
— Попытайся мы — что? — негромко спросил Франсуа, когда Жанна прервалась на полуслове.
— Почем я знаю?…
Жанна поднялась. Она словно встряхнулась после ночной сырости, пропитывавшей их какой-то таинственной тревогой.
— К чему вечно ломать себе голову? Мы делаем, что можем; так делали наши родители, так будут делать наши дети. Хватит! Поднимайся! Я думаю, мне лучше уложить тебя в постель.
— Беби была очень несчастна, — не двигаясь с места, прошептал Франсуа.
— Ничего не поделаешь. Каждый сам кузнец своего счастья и несчастья.
— А может быть, не сам — другие.
— Что ты имеешь в виду? Что ты сделал ее несчастной? Ты говоришь это из-за Ольги? По-твоему, Беби решилась на такой поступок, потому что узнала правду?
— Нет.
— В чем же дело? Разве я расспрашиваю Феликса, когда он возвращается из деловых поездок, как он себя вел? Я не хочу этого знать. Однажды я ему сказала: «Раз я ничего не вижу и это происходит не у меня в доме, раз…»
— Лжешь.
— Нет, не лгу!
Жанна почти выкрикнула последние слова и топнула ногой.
— Ты же сама знаешь, что лжешь.
— Ну и что? Что было бы, если б… Скажи, Франсуа, вот вы с Беби всю жизнь были такими, целыми часами копались в себе и ломали голову, что будет, если… А если бы в самом деле…
— В самом деле, нет.
— Почему — в самом деле?
— Потому что Беби всегда жила одна.
— Разве не каждый живет в одиночестве?… Ну хватит, а то снова упадешь в обморок.
Она властно закрыла окно, включила электричество. При свете они старались не смотреть друг на друга.
— Пилюлю перед сном не примешь? И горячего отвару не выпьешь? Ладно. Горничные уже ушли спать.
Жанна ходила по комнате, стараясь принять свой обычный добродушный вид.
— Вставай, Франсуа. Завтра…
Что завтра?…
Почему он ощетинился, когда Беби чуть ли не униженно, во всяком случае, робко, едва войдя в дом на набережной Кожевников, промолвила перед портретом усатого Донжа:
— Жаль, что я не знала твоего отца.
Это были не пустые слова. Беби никогда не произносила ничего не значащих фраз в отличие от сестры, у которой всегда был такой вид, словно она вот-вот расхохочется. Беби сказала их вовсе не из вежливости. Она сознавала, что приехала издалека, привезла с собой, в себе, нечто от отца, по-нищенски искавшего пособниц в собственных дочерях, от матери с ее блистательной безответственностью, от Перы, истомленной негой и празднествами.
Целых восемнадцать лет она одиноко напрягала свой слабенький детский ум. И, оставаясь все такой же одинокой, пыталась стереть из памяти мерзкое воспоминание о гречанке и полицейском, бесстыдно предававшихся грязным ласкам на столе в бельевой.
Вот почему она поощрила его в Руайане. Сразу поняла роль маленькой танцовщицы Бетти (или Дези) И сказала ему про это.
Нет, она стремилась не просто к браку, как он возомнил в своем тщеславии. Пример такого брака стоял у нее перед глазами. И не к физической близости, воспоминание о которой до сих пор заставляло ее бледнеть.
Напряженная, застывшая от страха, она вошла в дом на набережной Кожевников. Вошла в него с мужчиной, который должен был стать ей спутником на всю жизнь. Осмотрела стены, вдохнула насыщенный устоявшимися запахами воздух и, остановившись перед портретами, прошептала:
— Жаль, что я не знала твоего отца…
Может быть, тогда им было бы легче понять друг друга.
Она спустилась в кабинет, любовно оглядела место, где ежедневно сидел Франсуа, и квадратный кусок набережной, всегда бывший у него перед глазами.
— Ты не хочешь, чтобы?…
А он ничего не понял! Как же, ведь место его жены в квартире наверху! Пусть переделывает дом, как ей хочется, пусть выполняет обязанности хозяйки, принимает поставщиков, маляров, обойщиков, краснодеревцев. Пусть отдает распоряжения кухарке, завязывает знакомства в городе.
Он внушал ей:
— Когда у тебя появятся приятельницы — а это произойдет скоро, — ты перестанешь скучать.
— Я не скучаю.
Жанна с материнской заботливостью зажгла лампу у изголовья, убедилась, что графин полон воды, кровать постлана.
— Ты обещаешь сразу лечь? Могу я оставить тебя одного?
Ему хотелось расцеловать ее в обе щеки. Десять лет он считал ее недалекой толстушкой. Так вот почему она столько лет подвизается в благотворительных обществах, где ее считают вздорной бабенкой!
— Постарайся поменьше думать — так оно лучше. Спокойной ночи, Франсуа.
Жанна направилась в комнату Жака убедиться, что он спит и не раскрылся во сне. Потом зашла к своим детям, и вскоре Франсуа услышал, как она раздевается у себя в спальне и грузно укладывается в постель, где перед сном выкурит последнюю папиросу.
Нужно ли возвращаться к эпизоду с мадам Фламан? При этой мысли Франсуа бросило в жар. Это казалось ему невозможным, чудовищным. От таких вещей можно прийти в отчаяние! Подумать только, что бывали минуты, когда его поступки определялись чисто физической потребностью…
Или к Канну, когда он неловко и смущенно греб под насмешливыми взглядами матросов с яхт?
А ведь это было так естественно: усталость после ночи в поезде, официальной брачной церемонии и традиционного банкета, законное желание овладеть наконец собственной женой, застарелый груз традиций…
Разумно ли было со стороны Беби настаивать на этой прогулке в лодке? А ее тогдашняя чересчур романтичная поза?
Но если этого оказалось достаточно…
Франсуа не спал. Ворочался с боку на бок и думал, что Жанна наверняка прислушивается к каждому шороху у него в комнате, опасаясь нового обморока. Но обморок под вечер случился с ним от бешенства, от того, что…
Теперь он больше не бесился. Пытался во всем разобраться, глубоко, аналитически, так сказать. Он всегда ненавидел всякую неясность, половинчатые решения. Его всегда считали здравомыслящим человеком.
Он думал теперь не о Беби. Дело было не в ней — в нем самом.
Почему, по какому заблуждению он так долго жил рядом с женой, не понимая ее? Как он мог так ошибаться на ее счет, что порой даже ненавидел Беби?
«Жаль, что я не знала твоего отца».
Не доказывает ли это, что она, со своей стороны, прилагала усилия, чтобы узнать его, Франсуа? Сейчас он находил сотни подтверждений тому, что не понимал ее.
Например, когда она сидела рядом со спящим и тяжело дышавшим мужем.
Он был мужчина, отныне ее спутник в жизни, а она ничего, почти ничего, о нем не знала. Он спал рядом, касаясь ее кожи, ее тела. Он дышал, у него были закрыты глаза, ему снились сны, а она ничего о них не знала. И даже когда глаза его были открыты, она все равно не могла проникнуть в мысли мужа.
— Я думаю о том, что мы проживем всю жизнь вместе…
Она видела, как провели вместе жизнь двое людей — ее отец и мать. Она была свидетелем их жизни, почти сообщницей.
«Обещай, что бы ни случилось, всегда говорить мне правду».
Франсуа вновь заворочался на влажной постели в последнем порыве возмущения.
— К чему ворошить все это? — философски вздохнула Жанна, когда они сидели в полутьме. — Каждый делает, что может. Когда Феликс возвращается из деловых поездок…
Может быть, Жанна права? Разве она несчастна? Разве Феликс несчастен? Разве их дети не растут так же естественно, как трава, как деревья?
Может быть, не права Беби, стремившаяся к невозможному? Не права потому, что…
Франсуа машинально протянул руку: в эту минуту он отдал бы все, чтобы ощутить рядом тонкий стан жены, ее тело, вялость которого так глубоко его разочаровала. Ему казалось, будь она здесь, он прижал бы ее к себе и они познали бы такую близость, о какой только мечтают, душевный взлет, освобожденный от всего материального.
Франсуа был в поту. После отравления он сильно потел, и пот его остро пахнул. Набережная Кожевников издавна пропиталась крепкими запахами, особенно запахом танина, и Франсуа к ним привык. Привык так, что, возвращаясь из поездок, с удовольствием их вдыхал, как в деревне вдыхают запах навоза или потрескивающих в печи поленьев.
Может быть, достаточно было просто пойти с ней об руку? Но разве Феликсу нужно идти под руку с Жанной? И шел ли их отец об руку с матерью? Разве из-за этого они были несчастны? Можно ли одновременно делать мужское дело: строить заводы, сыроварни, откармливать свиней и…
Нет, он не прав. Доводы приводит убедительные, но все же не прав. Нельзя безнаказанно взять с пляжа в Руайане беззаботную девушку, привезти к себе в дом и сразу же обречь на одиночество.
И не просто на одиночество! На одиночество в незнакомой обстановке, которая может показаться враждебной.
Как он смел предполагать, что Беби достаточно уже того, что он вступил с нею в брак?
Еще одно воспоминание. Еще одна ускользнувшая от него особенность душевного склада — нет, не Беби, а его самого. Она лежала в клинике. С минуты на минуту должны были начаться роды. Он настоял, что будет присутствовать — по крайней мере, при первых схватках. Держал ее за руку, неудобно сидя на стуле, но ему не удавалось полностью отключиться от жизни за стенами клиники. Между двумя схватками Беби чуть не с мольбой спросила:
— Ты все-таки хоть немного любишь меня, Франсуа?
И он ответил, не колеблясь, уверенный в своей правоте:
— Если бы я тебя совсем не любил, то не женился бы на тебе.
Она повернула голову, и через минуту лицо ее снова исказилось от боли. Когда несколько часов спустя, еще оглушенная анестезией, она раскрыла полуслепые от мук глаза и ей показали ребенка, Беби первым делом спросила:
— Он похож на тебя?
У Франсуа навернулись слезы. Десятью минутами позже, уходя из клиники, он чувствовал на сердце грусть. Но вытащил из кармана ключ зажигания, дал газ и помчался по улице, залитой солнцем.
Через сто метров все было кончено, забыто. Он снова стал прежним Франсуа Донжем. Снова прочно вошел в ту сферу жизни, которую считал реальной.
Сколько же лет Беби билась в пустоте?
Она напоминала ему теперь мошку, которую он как-то вечером видел в Каштановой роще. Мошка упала в ручей. Сначала не понимала, что это конец. Шевелила лапками, хлопала крылышками, словно эти усилия могли помочь ей подняться в воздух. Но только кружилась на месте. Тут с дуба слетел лист, образовался плавучий островок, и Франсуа надеялся, что мошке удастся на него выбраться. Некоторое время она не двигалась. Может быть, устала или из осторожности не хотела тратить последние силы. Потом снова отчаянная борьба, неимоверные усилия, новые, все более широкие круги на воде, переливающейся, как муар. Но крылышки уже намокли. Они тянули мошку в глубину. Каким бездонным черным провалом, какой беспредельной бездной представлялась ей темная ледяная вода!
Привалившись плечом к склонившейся иве, Франсуа курил.
— Кому суждено…
Чувствовала ли мошка, что дубовый листок — спасение для нее? Она шевелила лапками, но они, намокнув, двигались все слабее.
Франсуа мог бы срезать прут, подтолкнуть листок к мошке, но предпочел увидеть все до конца.
Впрочем, при развязке он не присутствовал. Мошка выбилась из сил, но, пробыв несколько минут в неподвижности, походившей на смерть, опять зашевелилась.
— Франсуа, Франсуа! — закричала Жанна, бывшая в тот день в Каштановой роще. — За стол!
Разве Беби не пыталась сотни, тысячи раз… То, что он принимал за безразличие или благоразумие…
Она согласилась на мадам Фламан. Каждый вечер — теперь он был в этом убежден, — когда он машинально целовал ее в лоб или щеку, она, должно быть, принюхивалась к нему, спрашивая себя, было ли в этот день…
А он был весел, бодр, на подъеме. Ему хорошо работалось, дела шли отлично. Воля Донжей вливала в жизнь города свежую струю. Сто, двести, пятьсот человек имели работу благодаря Донжам, благодаря усилиям Донжей — Франсуа и его брата.
— С сегодняшнего дня мы официальные поставщики интендантства.
— Да? — улыбалась она словно из вежливости, а он злился, что жена не разделяет его восторга. Но разве не барахталась она весь день в ледяном болоте одиночества?
— Тебя это не радует?
— Радует. Вечером уходишь?
— Надо повидаться с адвокатом по поводу контракта.
— Я хотела показать тебе занавеси, которые выбрала для гостиной.
Неопределенный жест. Это касается только ее. Ему ли заниматься занавесями в гостиной! Его вполне устраивают и те, что висели там прежде, еще во времена родителей.
— Не жди меня — вернусь довольно поздно.
И всегда в складках одежды, в порах кожи он приносил с собой живительный воздух большой жизни, а ей приходилось довольствоваться затхлой атмосферой домашнего мирка.
— Ты спишь?
Она не отвечала. Он знал, что Беби не спит. Поведение ее раздражало его, и все-таки она притворялась спящей лишь для того, чтобы не показать, что бодрствовала, ожидая мужа и прислушиваясь к малейшему шуму.
Он ничего не понял!
— Если бы я не любил тебя, то не женился бы на тебе.
Итак, коль скоро он на ней женился…
Полоска света расширилась. В дверях — расплывчатая фигура, волосы накручены на бигуди.
Послушай, Франсуа, прими-ка снотворное, ворчливо бросила Жанна. — Уже час, как ты вздыхаешь и вертишься с боку на бок. Вот тебе двадцать капель. Пей. Если так будет продолжаться, у всех в доме расстроятся нервы, как у моей бедной сестры.