Глава девятая Над Бирмой

Спустя две недели после того, как самолет Уолли был сбит, капитан Уортингтон и его экипаж все еще числились среди пропавших без вести.

Пилот, летевший позже тем же маршрутом, обнаружил, что на полдороге между Индией и Китаем горят джунгли на площади в одну квадратную милю. Пожар, возможно, вызван сбитым самолетом, на борту которого были двигатели джипов, запасные части, горючее — обычный военный груз. Никаких следов экипажа, джунгли в этом месте непроходимы и, по наблюдениям, необитаемы.

Олив посетил представитель военно-воздушных сил и заверил, что есть основания надеяться на лучшее. Самолет в воздухе не взорвался, значит, летчики могли воспользоваться парашютом. Но что было дальше, ведомо одному Богу. «„Ведомо Богу“ — вот как надо было назвать самолет», — думал Гомер. Он старался поддержать веру Олив и Кенди, что Уолли жив; ведь официально он числился среди пропавших без вести. Но, оставшись наедине с Реем, Гомер разделял его опасения — надежды на возвращение Уолли мало.

— Ну допустим, они успели выпрыгнуть, — говорил Рей, вытягивая из воды ловушку с крабами. — А дальше что? Приземлились в джунглях. Кругом японцы. Они ведь сбили самолет. А японцам в руки лучше не попадаться.

— Но там есть местное население, — отвечал Гомер. — Дружелюбные бирманцы.

— Или вообще никого, — возражал Рей Кендел. — Только тигры и змеи. Черт! Говорил же я ему записаться в подводники.

«Если твой друг остался жив, — писал Гомеру Уилбур Кедр, — упаси его Бог подцепить какую-нибудь страшную азиатскую болезнь. Их там множество».

Невыносимо было воображать страдания Уолли. И даже любовь к Кенди не облегчала чувства утраты; если Уолли погиб Кенди всегда будет верить, что любила его сильнее, чем Гомера. Идеальные представления сироты часто застилают реальность. Гомер был романтик. И хотел, чтобы Кенди сделала выбор, а для этого Уолли должен быть жив. Уолли — его друг, и он благословит их любовь. Компромиссы Гомеру не нужны.

Уилбуру Кедру польстило, что Гомер обратился к нему за советом, да еще в столь деликатном деле, как любовь! (Гомер спрашивал в письме, как вести себя с Кенди.) Старик давно считал себя высшим авторитетом во всех вопросах и соответственно отвечал Гомеру.

В разговоре с сестрой Эдной сестра Анджела кипела от возмущения: взялся поучать в том, о чем понятия не имеет. Но д-р Кедр был так горд своим посланием, что, перед тем как отправить, дал почитать его сестрам.

«Ты совсем забыл жизнь Сент-Облака, — писал д-р Кедр. — Неужели ты так отдалился от нас, что компромисс для тебя неприемлем? Для тебя, сироты! Где твое правило — приносить людям пользу? Не презирай компромисса, путь служения людям не всегда выбираешь сам. Ты говоришь, что любишь ее. Так служи ей. Возможно, ты видишь это служение не так, как она. Но если ты ее действительно любишь, дай ей то, что ей больше всего сейчас нужно, не ставя никаких условий. И не жди за это награды. Чем она может оделить тебя? Только тем, что осталось на твою долю. Это не совсем то, чего ты ждешь. Но чья в том вина? Ты хочешь от нее отказаться, потому что она не может отдать себя тебе целиком. На все, так сказать, сто процентов. Половина ее сердца в небе над Бирмой. И поэтому ты хочешь отвергнуть ее? Неужели твой принцип — все или ничего? Так людям не служат».

— Не очень-то романтическое письмо, — сказала сестра Анджела.

— А разве Уилбур был когда-то романтиком? — спрос сестра Эдна.

— Ваш ответ сугубо прагматичен, — сказала сестра Анджела д-ру Кедру.

— Надеюсь, — ответил Кедр, запечатывая письмо.

У Гомера появился компаньон по бессоннице. Теперь они с Кенди работали в кейп-кеннетской больнице в ночную смену. Когда дел было мало, им позволялось вздремнуть на свободных кроватях в детском неинфекционном отделении. Ночные шумы палаты успокаивали Гомера, детские горести и тревоги были хорошо знакомы; вскрикивания, ночные страхи, плач заглушали его сердечную боль. Что касается Кенди, черные ночные шторы на окнах как нельзя лучше подходили к ее траурному настроению. Ей были по душе и строгие правила затемнения, которые приходилось соблюдать в ночные часы по дороге в больницу и обратно. Правила предписывали ездить только с включенными подфарниками, и для ночных поездок они брали кадиллак — подфарники у него были очень сильные. Дороги побережья были погружены во тьму, и приходилось тащиться с черепашьей скоростью. Если бы начальник станции Сент-Облака (бывший помощник начальника) увидел ночью на шоссе кадиллак Уолли, он бы опять принял его за белый катафалк.

Злюка Хайд, чья жена Флоренс была на сносях, сказал Гомеру, если Уолли погиб, частица его души наверняка переселится в его младенца, если жив, то младенец будет предвестником его возвращения.

Эверет Тафт поделился с Гомером, что его жену Толстуху Дот замучили сны, которые могли значить только одно: Уолли силится подать о себе весть. Даже Рей Кендел, который делил свое время между двумя порождениями водной стихии — омарами и торпедами, как-то всерьез заметил, что научился читать судьбу по ловушкам. Омары ведь питаются мертвечиной. И если приманка в ловушке цела, омар на нее не позарился, значит, она живая. Так что вытянуть ловушку без омара к добру.

— А ты ведь, Гомер, знаешь, — прибавил Рей, — я не суеверен.

— Точно, — кивнул Гомер.

Гомера много лет терзали вопросы, жива ли его мать, думает ли о нем, искала ли когда-нибудь. И ему было легче, чем другим, принимать эту неопределенность с Уолли. Сироте не привыкать, что самое важное в жизни существо считается пропавшим без вести. Но Олив и Кенди принимали его видимое безразличие за черствость и упрекали его.

— Я делаю то, что следует делать всем, — отвечал Гомер, выразительно глядя на Кенди. — Надеюсь и жду.

Четвертого июля праздничного фейерверка не было — затемнение еще не отменили, да и фальшивая пальба была бы насмешкой над теми, кто в эти минуты слушает настоящую канонаду. Гомер и Кенди, подручные медсестер, скромно праздновали День благодарения в больнице, как вдруг тишину ночной смены нарушила бившаяся в истерике молодая женщина. Она требовала от д-ра Харлоу, высокомерного и не по годам законопослушного юнца чтобы ей сделали аборт.

— Но ведь идет война! — кричала женщина.

Мужа ее убили на тихоокеанском фронте, у нее было уведомление военного министерства. Ей девятнадцать, и беременность всего два с половиной месяца.

— Я с удовольствием с ней поговорю, когда к ней вернется способность спокойно рассуждать, — сказал д-р Харлоу.

Интуиция подсказывала Гомеру довериться сестре Каролине; к тому же она недавно призналась, что разделяет социалистические взгляды, и не лукавя прибавила: «Я дурнушка, замуж не собираюсь. От таких жен всегда ждут благодарности или, по крайней мере, понимания, что им очень повезло».

Молодая женщина никак не могла успокоиться, может потому, что сестра Каролина не очень старалась ее успокоить.

— Я не прошу подпольного аборта, — рыдала женщина. — Что я буду делать с этим ребенком?

Гомер взял листок бумаги — форму для лабораторного анализа — и написал: «Поезжайте в Сент-Облако, спросите сиротский приют». Дал листок Кенди, она протянула его сестре Каролине. Та прочитала, вручила его женщине, и женщина сейчас же перестала рыдать.

Проводив женщину, сестра Каролина позвала Гомера и Кенди в провизорскую.

— Слушайте, что я в таких случаях делаю, — сказала она почему-то сердитым тоном. — Расширяю шейку матки, и все, никаких кюреток. Делаю у себя на кухне и, конечно, соблюдаю крайнюю осторожность. Разумеется, после этого женщина приходит к нам, у неё начался самопроизвольный выкидыш. Никакой инфекции, никаких внутренних повреждений. Врач иногда подозревает чье-то вмешательство. Но ему ничего не остается, как завершить операцию. — Сестра Каролина замолчала, взглянув на Гомера. — Ты, конечно, и в этом разбираешься? — спросила она.

— Точно, — ответил Гомер.

— И знаешь способ лучше, чем мой.

— Лучше, но не намного. Там расширяют шейку матки и тут же производят выскабливание. Врач в Сент-Облаке — джентльмен.

— Джентльмен, — с сомнением протянула сестра Каролина. — Сколько же он за это берет?

— Нисколько.

— Я тоже нисколько.

— Пожертвования на приют приветствуются, — сказал Гомер. — Если у пациентки есть возможность.

— Как же он до сих пор не попался? — спросила сестра Каролина.

— Не знаю, — ответил Гомер. — Наверно, женщины вспоминают его с благодарностью.

— Но люди есть люди, — сказала Каролина с убежденностью социалистки. — Ты сделал глупость, доверившись мне, и еще большую глупость, дав женщине адрес. Ты ведь впервые ее видишь.

— Точно, — кивнул Гомер.

— Твой врач долго не продержится, если ты будешь так неосторожен.

— Да, — согласился Гомер.

Д-р Харлоу заглянул в провизорскую. Виноватый вид был у одной Кенди, и он начал допрос с нее.

— О чем вам поведали эти два великих специалиста? — спросил он.

В те минуты, когда ему казалось, что никто на него не смотрит, он не сводил с Кенди глаз, но Гомер это заметил, да и сестра Каролина, у нее на это было чутье. Кенди растерянно молчала. И д-р Харлоу повернулся к сестре Каролине.

— Избавились от истерички? — спросил он.

— Какие проблемы, — пожала та плечами.

— Я знаю, вы не одобряете меня. Но закон есть закон.

— Закон есть закон, — машинально повторил Гомер. Д-р Харлоу сморозил такую пошлость, как тут смолчать.

— Вы, я вижу, Бур, специалист и по абортам. — Д-р Харлоу вперил в Гомера взгляд.

— Это нетрудно, — ответил Гомер. — Операция довольно простая.

— Вы так считаете? — наступал Харлоу.

— Как я могу считать? Я еще очень мало знаю, — пожал плечами Гомер.

— А все-таки, что вы об этом знаете?

— Да ничего он не знает, — грубовато вмешалась сестра Каролина, и д-р Харлоу был удовлетворен.

Кенди улыбнулась, Гомер тоже сконфуженно осклабился. «Видите, я становлюсь умнее», — сказал он взглядом сестре Каролине, которая снисходительно глядела на своего подручного, как и полагается медсестре. Д-р Харлоу видел, что почитаемый им иерархический порядок восстановлен, инакомыслие подавлено в зародыше. И лицо его залоснилось от удовольствия — результат действия адреналина и сознания собственной праведности. А Гомер потешил себя, вообразив картину унижения д-ра Харлоу: ножичек мистера Роза изящно и быстро разделал д-ра Харлоу — на земле обрезки одежды, а на теле ни единой царапины. Это бы поубавило у него спеси.

Спустя три месяца после того, как самолет Уолли был сбит, пришло первое известие о судьбе экипажа.

«Это случилось на полпути в Китай, — писал второй пилот, — японцы открыли по самолету зенитный огонь, и капитан Уортингтон приказал прыгать».

Командир экипажа и бортрадист прыгнули почти одновременно, второй пилот выпрыгнул третьим. Верхний ярус джунглей был такой плотный, что, продравшись сквозь него, командир экипажа не видел ничего в двух шагах. Заросли были почти непроходимы, и он нашел бортрадиста только через семь часов. Лил проливной тропический дождь, он так стучал по пальмовым листьям, что взрыва самолета они не расслышали, а запахи, насыщавшие воздух, поглотили дым и гарь загоревшихся джунглей, так что им даже пришла нелепая мысль: вдруг у самолета само собой наладилось управление, и он полетел без людей дальше. Они долго вглядывались в сплетение веток и лиан над головой, но, кроме голубей в белом блестящем оперении, ничего не видели.

За семь часов блуждания в джунглях командир экипажа набрал тринадцать разной величины пиявок, которых бортрадист аккуратно снял всех до одной; с самого бортрадиста командир экипажа снял пятнадцать пиявок. Они прижигали хвост пиявки горящей сигаретой, та разжимала присоску и отваливалась. Если же просто снимать, туловище отрывалось, и присоска оставалась в коже.

Пять дней бортрадист и командир экипажа ничего не ели. Когда лил дождь, а он лил беспрестанно, они пили воду, которая собиралась в пазухах пальмовых листьев. Воду из луж и ручьев пить боялись. В одной реке как будто видели крокодилов. Бортрадист боялся змей, и командир экипажа, заметив змею, не подавал виду. Сам он боялся тигров, кажется, видел одного, но радист уверял, что они только слышали их рычание: нескольких или одного в разное время. По словам командира экипажа, тигр шел за ними пять дней. Но конечно, больше всего им досаждали пиявки.

Разверзшиеся хляби с грохотом обрушивали потоки воды на зеленую кровлю джунглей, но хоть, слава Богу, не на головы; насыщенность влагой была, однако, так велика, что их на каждом шагу осыпали каскады капель. В промежутки между ливнями солнечные лучи не пробивались сквозь толщу листьев, а хриплый хор птиц, молчащих в ненастье, возобновлял голосистый протест против муссонов, оглушая сильнее, чем барабанная дробь дождя.

Бортрадист и командир экипажа представления не имели, где второй пилот и капитан Уортингтон. На пятый день они вышли к деревне, где их ждал уже сутки второй пилот. Пиявки высосали из него много крови: он шел сквозь джунгли один, и их некому было снимать. Они гроздьями висели у него на спине между лопатками; местные крестьяне ловко снимали их, используя вместо сигарет раскаленные кончики бамбуковых палочек. В деревне жили дружески настроенные бирманцы, по-английски никто не говорил, но они знаками дали понять, что не любят вторгшихся к ним японцев и знают дорогу в Китай.

Уолли все не появлялся. Второй пилот приземлился в бамбуковой роще. Стволы бамбука были здесь толще мужского бедра; и дорогу приходилось прорубать мачете, отчего очень скоро его лезвие перестало отличаться от тупой стороны.

Бирманцы объяснили, что в деревне опасно дожидаться Уолли, и несколько крестьян вызвались провести летчиков до китайской границы. Перед дорогой лица им натерли кашицей каких-то ягод, вплели в волосы орхидеи, и летчики перестали походить на белых людей.

Шли двадцать дней, проделав пешком двести двадцать пять миль. Еду не готовили, и к концу пути рис весь заплесневел — дождь лил день и ночь. У командира экипажа начались запоры, второй пилот, напротив, погибал от изнуряющего поноса. У бортрадиста стул походил на кроличьи катышки, пятнадцать дней из двадцати его трясла лихорадка без температуры, да еще он подхватил стригущий лишай. Каждый потерял сорок фунтов веса.

На американской базе в Китае их неделю держали в лазарете. Потом отправили самолетом обратно в Индию; второго пилота госпитализировали — для лечения и диагноза, никто не мог понять, какая в нем завелась амеба. У командира экипажа было явно что-то с кишечником, его тоже оставили в Индии. А бортрадист со своим лишаем вернулся в строй.

«В лазарете у нас отобрали все вещи, — читала Олив. — А когда вернули, все было смешано в кучу. И мы обнаружили среди вещей четыре компаса. Нас было трое, а компасов четыре; — Значит, кто-то прыгнул, случайно прихватив компас капитана Уортингтона. А в этой части Бирмы, по его словам, лучше взорваться с самолетом, чем приземлиться без компаса».

В августе 194…года Бирма официально объявила войну Великобритании и Соединенным Штатам. И Кенди сказала Гомеру, что не может больше сидеть с ним на пирсе, где они с Уолли провели столько вечеров. Ей нужно побыть одной, куда-то забиться. Когда она сидит на дальнем краю пирса, ее так и тянет броситься в воду. Присутствие Гомера ей не помогало.

— Я знаю одно место, — сказал ей Гомер.

Может, Олив права, подумал он; может, действительно они не зря мыли и красили дом сидра. Когда шел дождь, Кенди сидела внутри, слушала, как звонко стучат капли по жестяной крыше. Она думала про джунгли, так ли стучит там дождь по листьям, похож ли сладковатый запах гнилых яблок на гнилостные удушливые испарения тропического леса. В ясные ночи Кенди сидела на крыше. Иногда позволяла Гомеру посидеть с ней, слушала его рассказы. На побережье ни огонька, не было мистера Роза с его побасенками, и Гомер отважился поведать ей всю свою жизнь.

Этим летом Уилбур Кедр опять писал Рузвельту и его жене. Он столько раз писал им под сенью эфирных созвездий, что не был уверен, писал ли вообще, да еще двум адресатам.

Начинал он обычно словами: «Дорогой мистер Президент» или «дорогая миссис Рузвельт»; но, бывало, впадал в неофициальный тон, и тогда его рука выводила: «Дорогой Франклин Делано Рузвельт», а одно письмо почему-то начал даже несколько фамильярно — «Дорогая Элеонора».

Этим летом, преисполненный любви, он обратился к президенту запросто: «Мистер Рузвельт, я знаю, что Вы очень заняты войной, но я так уверен в Вашей гуманности, в Вашем понимании своего долга перед всеми страждущими и особенно детьми…» Миссис Рузвельт д-р Кедр писал: «Я знаю, Ваш муж очень занят, но умоляю Вас, обратите его внимание на дело исключительной важности — оно касается прав женщин и горькой участи никому не нужных детей».

Причудливые созвездия, озаряющие потолок провизорской, наверное, путали мысли д-ра Кедра, что сказывалось и на его слоге.

«Те самые люди, — строчил он, — которые пекутся о неродившихся детях, отказываются думать о живых, когда факт рождения свершился. Они трубят на каждом углу о своей любви к неродившимся, а ради родившихся не шевельнут пальцем. Им наплевать на бедных, угнетаемых и отверженных. Эти помощи от них не дождутся!

Как объяснить это пристрастие к зародышу и бессердечие к детям, которые никому не нужны и которых в жизни ждет столько обид? Противники аборта клеймят женщин, повинных в случайной беременности, осуждают бедняков, как будто те сами виноваты в своей нищете. Не заводить много детей — это единственное, чем они могут помочь себе. Но они лишены права выбора, а я всегда думал, что свобода выбора — отличительная черта демократии, отличительная черта Америки!

Чета Рузвельтов — наши национальные герои! Во всяком случае, вы герои в моих глазах. Так как же Вы можете мириться с антиамериканским, антидемократическим законом, запрещающим аборты?!»

Поставив восклицательный знак, д-р Кедр начал ораторствовать. Сестра Эдна подошла к двери провизорской и постучала в матовое стекло двери.

— Общество, где постоянно рождаются на свет жертвы случайного зачатия, демократическим назвать нельзя, — обличал д-р Кедр. — Мы что, обезьяны? Если мы хотим, чтобы родители несли ответственность за детей, надо дать им право выбора, рожать или нет. О чем вы, люди, думаете? Вы безумны! Вы чудовищны! — Последние слова д-р Кедр выкрикнул громовым голосом, сестра Эдна вошла в провизорскую и потрясла его.

— Уилбур, — сказала она. — Вас услышат дети, матери. Вас все услышат.

— Меня никто не слышит, — сказал д-р Кедр.

И сестра Эдна заметила у него в лице знакомый тик и дрожание нижней губы: д-р Кедр приходил в себя от эфирных паров.

— Президент не отвечает на мои письма, — пожаловался он сестре Эдне.

— Он очень занят, — ответила она. — Скорее всего, ему по рангу не положено читать ваши письма.

— А Элеоноре?

— Что Элеоноре?

— Ей положено читать приходящие по почте письма? — плаксиво протянул д-р Кедр, как обиженный ребенок.

И сестра Эдна мягко похлопала его по руке в темных веснушках.

— Миссис Элеонора тоже очень занята, — сказала она. — Но я уверена, она найдет время ответить.

— Сколько утекло воды, — тихо проговорил д-р Кедр, повернувшись лицом к стене.

И сестра Эдна оставила его немного подремать. Ей так хотелось погладить его по голове, как она гладит своих мальчишек, откинуть со лба волосы. Но сестра Эдна сдержалась. Неужели они все помаленьку впадают в детство? И неужели, как уверяла сестра Анджела, они теперь и физически друг на друга похожи? Посетители Сент-Облака в один прекрасный день подумают, что работники приюта — кровные родственники.

Испугав сестру Эдну, в провизорскую быстрым шагом вошла сестра Анджела.

— Что происходит? — спросила она сестру Эдну. — Я же заказывала целый ящик!

— Ящик чего? — спросила сестра Эдна.

— Красного мертиолата, — сердилась сестра Анджела. — Я вас послала за ним. В родильной нет ни капли!

— Ах, я совсем забыла, — прошептала сестра Эдна и расплакалась.

Уилбур Кедр проснулся.

— Я знаю, что вы оба очень заняты, — сказал он, обращаясь к чете Рузвельтов, но уже различая протянутые к нему натруженные руки сестер Эдны и Анджелы. — Мои верные друзья, мои дорогие сподвижницы, — сказал он, словно говорил с аудиторией сторонников на предвыборном собрании, устало, но с горячим желанием ощутить поддержку тех, кто, как и он, верит, что вся работа в приюте Господня.


* * *

Олив Уортингтон сидела в комнате Уолли, не зажигая света, чтобы Гомер снаружи ее не заметил. Она знала, Кенди с Гомером на крыше дома сидра, и говорила себе, это хорошо, пусть Гомер хоть немного скрасит ей жизнь. Ее жизнь Гомер не скрашивал. Сказать по правде, сейчас его присутствие раздражало ее. И надо отдать должное силе ее характера: она корила себя за это и редко выказывала раздражение.

Она никогда бы не упрекнула Кенди в неверности, даже если бы Кенди сказала, что выходит замуж за Гомера. Она хорошо ее знала. Девочка не откажется от Уолли, пока есть надежда, что он жив. Откажется, если надежда исчезнет. Вот о чем невыносимо думать. Но сама она сердцем чувствовала — Уолли жив. И не Гомера вина, что он здесь, а Уолли нет, напомнила она себе.

В комнате тоненько пищал комар, он так раздражал ее, что она забыла, почему сидит в темноте, включила свет и начала охоту. А в джунглях, интересно, есть эти проклятые комары? (Комары в джунглях большие, в крапинках, гораздо больше мэнских.)

Рей Кендел тоже в тот вечер был один, сидел на своем пирсе; комары не докучали ему. Ночь была тихая. Рей смотрел, как вспыхивают зарницы, нарушая режим затемнения. Его беспокоила Кенди, ему-то хорошо известно: смерть одного человека может навсегда застить жизнь другому. Он боялся, что гибель Уолли нарушит естественное течение ее жизни. «Будь я на ее месте, я бы связал судьбу с этим вторым», — громко сказал он.

«Этот второй» больше походил на него; не то чтобы Рей предпочитал Гомера Уолли, но Гомер был понятнее. Однако, сидя на пирсе, Рей не бросил в воду ни одного береговичка, слишком долго им добираться обратно.

— Бросая улитку в море, — как-то подразнил он Гомера, — ты вмешиваешься в судьбу живого существа. Заставляешь начать новую жизнь.

— А может, это и к лучшему, — ответил сирота Гомер. И Рей признался себе, ему нравится этот парень.

Зарницы с крыши дома сидра выглядели не так эффектно, океан не был виден даже при самых ярких вспышках. От них в «Океанских далях» становилось тревожно; далекие, немые зарницы напоминали неслышную, невидимую войну; как будто они были ее отблесками.

— Я думаю, что он жив, — сказала Кенди. (Они сидели на крыше, держась за руки.)

— Я думаю, что погиб, — проговорил Гомер, и оба увидели как в комнате Уолли вспыхнул свет.

В ту августовскую ночь кроны яблонь изнемогали под тяжестью плодов, которые (кроме лаково-зеленых грейвенстинов) медленно наливались румянцем. Трава в межрядьях была по колено — до сбора урожая придется еще раз косить. В саду Петушиный Гребень ухала сова; в Жаровне пролаяла лисица.

— Лиса может залезть на дерево, — сказал Гомер.

— Не может, — возразила Кенди.

— На яблоню может. Мне говорил Уолли.

— Он жив, — прошептала Кенди.

На лице Кенди в свете зарницы блеснули слезы, Гомер поцеловал ее, лицо было мокрое и соленое от слез. Целоваться на крыше дома сидра было не очень удобно, крыша вздрагивала и жестяно гремела.

— Я люблю тебя, — сказал Гомер.

— Я тоже тебя люблю, — ответила Кенди. — Но он жив.

— Нет, — качнул головой Гомер.

— Я люблю его, — сказала Кенди.

— Знаю, — сказал Гомер, — и я его люблю.

Кенди опустила плечо и прижалась головой к груди Гомера, чтобы ему было удобно целовать ее; одной рукой он обнимал Кенди, другую положил ей на грудь.

— Мне так плохо, — сказала Кенди, но не убрала с груди его руку.

Где-то далеко над океаном все вспыхивали зарницы, легкий ветерок шевелил листья яблонь и волосы Кенди.

Олив в комнате Уолли прогнала комара от настольной лампы и бросилась к стене, где он уселся передохнуть, как раз над кроватью Гомера. Прихлопнула его ладонью, и на белой стене, к ее удивлению, расплылось алое пятно величиной с копейку, гадкое создание успело-таки напиться крови. Олив послюнявила палец и потерла пятно, еще размазав его. Рассердившись на себя, соскочила с кровати Гомера, разгладила подушку, до которой во время погони не дотронулась, разгладила безукоризненную подушку Уолли и погасила настольную лампу. Постояла немного в дверях пустой комнаты, оглядела ее и выключила верхний свет.

Гомер придерживал Кенди за бедра, когда она осторожно спускалась с крыши. На крыше опасно целоваться, но на земле опаснее. Они стояли обнявшись, его подбородок касался ее лба (она качала головой — нет, нет, ну ладно, только совсем недолго), и тут в комнате Уолли погас свет. Они шли в дом сидра, прильнув друг к другу, высокая трава шелестя задевала им ноги.

Осторожно, чтобы не хлопнула, закрыли за собой дверь, хотя кто бы их здесь услышал. Предпочли темноту и не увидели листка с правилами, висевшего рядом с выключателем.

Дорогу в комнату освещали только зарницы. Два ряда коек стояли, обнажив железные пружины, в изножье каждой по-солдатски скатаны матрасы. Они развернули один.

Кровать помнила многих работников, хранила в своих сочленениях их сны. Слабый стон Кенди заглушили скрипы ржавых пружин; в этом воздухе, наполненном запахами брожения, стон ее был так же легок, как невесомое прикосновение рук, легших на плечи Гомера, но он тут же ощутил их силу; Кенди крепко прижала его к себе, и вырвавшийся в этот раз стон заглушил остальные звуки. Из груди Гомера тоже исторгся крик, такой же громкий. А крики его были когда-то знамениты во всех окрестностях Сент-Облака.

Олив Уортингтон, лежа в постели, напряженно прислушивалась к звукам, которые приняла за уханье совы. О чем она кричит, гадала Олив. Она хваталась за любую мысль, лишь бы не думать о комарах джунглей.

Миссис Гроган тоже не спала, ей вдруг на мгновение стало страшно — спасется ли ее душа. Чего-чего, а этого доброй женщине можно не бояться. Во мраке ночи за окном кричала сова, а у нее такое печальное уханье.

Уилбур Кедр, который, кажется, вообще никогда не спал, пробежал привычными пальцами по клавиатуре машинки в кабинете сестры Анджелы. «Пожалуйста, мистер Президент…» — напечатал он.

Юный Стирфорт, у которого была аллергия на пыль и плесень, ощущал легкими тяжесть воздуха; ему казалось, что он не может дышать. Вставать не хотелось, и он высморкался изо всех сил в наволочку. Услыхав эти насыщенные звуки, сестра Эдна бросилась на подмогу. Хотя аллергия у Стирфорта была не очень серьезная, но ведь и Фаззи Бук страдал аллергией.

«Вы уже сделали так много хорошего, — печатал Уилбур Кедр Франклину Делано Рузвельту. — И Ваш голос по радио вселил в меня надежду. Принадлежа к медицинской братии, я хорошо знаю, какую коварную болезнь Вы с таким триумфом сумели преодолеть. Кто бы теперь ни пришел на Ваше место, не сможет больше пренебрегать нуждами бедняков и изгоев общества, ему будет стыдно…»

Рей Кендел лежал врастяжку у себя на пирсе, как будто его выбросили сюда океанские волны; он не мог заставить себя встать, пойти в дом и лечь в постель. Воздух побережья редко бывал таким неподвижным. А вот в Сент-Облаке он почти всегда такой.

«Я видел в газете Вас и Вашу жену, вы присутствовали на службе в церкви, по-моему епископальной, — продолжал Уилбур Кедр. — Не знаю, что говорят в Вашей церкви насчет абортов, но вот что Вам неплохо об этом знать. Тридцать пять или даже сорок пять процентов прироста населения нашей страны идет за счет незапланированных, ненужных детей. В обеспеченных семьях дети, как правило, желанны; в таких семьях всего семнадцать процентов детей рождаются нежеланными. ИНАЧЕ ДЕЛО ОБСТОИТ У БЕДНЯКОВ. Сорок два процента младенцев не нужны неимущим семьям. Мистер Президент, это почти половина всех рождаемых бедняками. Мы живем не во времена Бена Франклина, который (как Вы, верно, знаете) был очень заинтересован в приросте населения. Вашему же правительству пришлось придумывать рабочие места, чтобы занять нынешнее население, обеспечить ему лучшую жизнь. Те, кто ратует за жизнь нерожденных, должны думать и о живущих. Мистер Президент, Вы, как никто, знаете, что живущие в гораздо большей мере несчастны и нуждаются в Вашей помощи, чем неродившиеся. Пожалуйста, имейте к ним сострадание!»

Олив ворочалась с боку на бок. «О Господи, прояви сострадание к моему сыну», — не переставала она молиться.

Приблизительно на полвысоты ствола в пазухе самой крупной ветки (в саду, называемом Жаровня) притаилась рыжая лиса, навострив уши и свесив пышный, легкий, как павлинье перо, хвост. Плотоядным взглядом она высматривала, что творится в саду. Земля внизу представлялась ей скопищем грызунов; но забралась она сюда не в целях разведки, а погналась за птичкой, чьи перышки сейчас застряли у нее в усах и рыжей козлиной бородке, обрамляющей ее заостренную хищную мордочку.

Кенди прижалась к Гомеру, прильнула всем телом, дыхание вырвалось из груди, всколыхнув застоявшийся воздух. Перепуганные мыши в подполье замерли на полпути к другой стене, прислушиваясь к непонятным звукам. Мыши знали, кого бояться, — сову, лисицу. Но этот зверь незнаком, он так громко шумит, что дрожат поджилки. Сова охотится молча, и лиса не тявкает, принюхиваясь к следам. Что же там за зверь, заряженный такой энергией, недоумевали мыши, живущие в доме сидра. Очень ли он опасен?

По мнению Уилбура Кедра, любовь, конечно, опасная вещь. С тех пор как Гомер уехал из Сент-Облака, д-р Кедр стал быстро дряхлеть, и, скорее всего, сказал бы он, виновата в этом любовь; каким подозрительным он стал в одних случаях и каким раздражительным в других! Сестра Анджела заметила бы, что приступы хандры и гнева, которые все чаще находили на него, можно с тем же успехом объяснить пятидесятилетним пристрастием к эфиру и старостью, как и болезненной любовью к Гомеру.

Миссис Гроган предположила бы, что д-р Кедр жертва того, что она называла «сидром Сент-Облака», а вовсе не любви к Гомеру. Сестра же Эдна никогда ни в чем не обвинила бы любовь.

Уилбур Кедр считал любовь даже более опасной болезнью, чем полиомиелит, с которым так мужественно боролся президент Рузвельт. Вряд ли кто упрекнул бы д-ра Кедра, что он называл продукты зачатия — последствиями любви. Но его дорогие сестры Эдна и Анджела очень огорчались, когда он так говорил. А он имел право осуждать любовь. В самом деле, продукты зачатия, душевная и физическая боль, несчастная жизнь сирот, родившихся в Сент-Облаке, — все это подтверждало его мнение, что вирус любви опаснее вируса полиомиелита.

Если бы он был свидетелем страсти, охватившей Гомера и Кенди, если бы ощутил их пот, напряжение мышц спины, услыхал их крики в самый накал страсти, Уилбур Кедр еще укрепился бы в своем мнении и не на шутку испугался, как мыши в подполе.

Ему удавалось иногда убедить своих пациенток в пользе профилактических средств, и все равно, предупреждал он, любовь — занятие опасное.

Он даже напечатал на машинке короткую памятку, как пользоваться презервативами. Сочинял как для несмышленых детей. Впрочем, как еще можно писать такие памятки? Озаглавил он ее «Типичные ошибки при пользовании профилактическим средством».

Памятка гласила:

«1. Некоторые мужчины надевают профилактическое средство на самый кончик. Это неправильно, презерватив может соскочить. Его надо натягивать на всю длину пениса, когда он в напряженном состоянии

2. Некоторые мужчины пользуются профилактическим средством повторно. Тоже неправильно. Сняв презерватив — выбрось его! Перед тем как позволить себе еще один контакт, тщательно вымой гениталии. Помни, сперматозоиды — живые существа (пусть их век недолог) и умеют плавать!

3. Некоторые мужчины носят профилактическое средство без пакетика, подставляя его воздействию воздуха и света. Резина от этого высыхает, в ней образуются трещины и дырки. Этого делать нельзя! Сперматозоиды очень малы, они могут проскочить в микроскопическую щель!

4. Некоторые мужчины слишком долго остаются внутри партнера после извержения семени. Это очень плохо! Пенис сразу начинает сокращаться. Когда мужчина вынимает уже мягкий член, презерватив может соскочить и остаться внутри. Многие мужчины этого не замечают. Это очень опасно! Внутри у женщины остается презерватив вместе со всеми сперматозоидами!»

А некоторые мужчины, мог бы прибавить Гомер, думая о Эрбе Фаулере, раздают к тому же друзьям и знакомым бракованные презервативы.

В доме сидра, кишащем испуганными мышами, Гомер и Кенди долго не могли разнять объятия. Во-первых, матрас был узкий, но они помещались на нем только прижавшись друг к другу, но главное, они так мучительно долго сдерживали себя. И какое счастье — одновременно решились преступить черту! Их переполняла сейчас любовь и боль, потому что они никогда бы не позволили себе этой близости, если бы в глубине души не были уверены, что Уолли погиб. И теперь, отдыхая от любви, и храня в памяти образ Уолли, они вдруг осознали — их любовь прекрасна и похвальна. И поэтому лица их выражали восторг и умиротворенность, хотя и не в той мере, как бывает в подобные мгновения у любовников.

Уткнувшись в волосы Кенди, Гомер подумал — вот только когда белый кадиллак подкатил к месту назначения — Уолли все еще за рулем, везет их с Кенди прочь из Сент-Облака. Да, Уолли действительно его благодетель. Пульсирующий висок Кенди, которого он касался своим виском, убаюкивал его, как тогда шуршание шин великого белого кадиллака, вызволившего его из заточения, в котором он томился с первого дня появления на свет. По лицу Гомера текли слезы; была бы возможность, он до земли поклонился бы Уолли.

И если бы в темноте он мог различить лицо Кенди, он бы понял, что частица ее души тоже сейчас над Бирмой.

Они так долго лежали не шевелясь, что одна осмелевшая мышь пробежала по их голым лодыжкам, вернув их к действительности. Гомер поспешно встал на колени и в тот же миг понял — профилактическое средство со сперматозоидами осталось внутри Кенди. Он нарушил четвертый пункт памятки Уилбура Кедра «Типичные ошибки при пользовании профилактическим средством».

Гомер охнул, но пальцы у него были быстрые, тренированные, в мгновение ока указательным и средним он извлек соскочившую резинку; действовал молниеносно, и все-таки сомнение закралось — не опоздал ли.

И он стал объяснять Кенди, что немедленно предпринять, но Кенди прервала его:

— Поверь, Гомер, я знаю, как подмываться.

Эта их первая ночь, к которой они так долго и мучительно шли, закончилась, как часто бывает, принятием мер, якобы способных предотвратить случайную беременность. Причина переполоха была тоже вполне банальна.

— Я люблю тебя, — повторил Гомер, целуя Кенди на прощание.

В ответном поцелуе Кенди были и ярость и смирение. Так же как в последнем рукопожатии. Гомер стоял какое-то время на автостоянке за домом Рея, тишину нарушал только мотор, который подавал в садок кислород, поддерживающий жизнь омаров. Гомер вдыхал запах моря, смешанный с мазутом. Вечерняя давящая жара спала, с океана катились прохладные, влажные клубы тумана; перестали вспыхивать над Атлантикой и далекие зарницы.

Всю свою жизнь Гомер только и делал, что ждал. Ждал и надеялся. И вот теперь прибавилось еще одно ожидание.

Уилбур Кедр, которому было семьдесят с чем-то и который был чемпионом Мэна в этом виде спорта «надейся и жди», опять изучал усеянный звездами потолок провизорской. Одной из радостей, доставляемых эфиром, была возможность видеть происходящее с высоты птичьего полета; и, глядя на себя, Кедр по милости эфира счастливо улыбался. В тот вечер он благословлял в спальне мальчиков усыновление юного Копперфильда по прозвищу Шепелявый.

— Давайте порадуемся за юного Копперфильда, — сказал д-р Кедр. — Юный Копперфильд нашел семью. Спокойной ночи Копперфильд.

Пары эфира превратили прощание в праздник. В ответ послышались веселые дружные голоса, радующиеся вместе с Копперфильдом. Как будто д-р Кедр дирижировал хором ангелов, воспевающих усыновленного счастливчика. На самом деле все было не так. Сироты-малыши очень любили Копперфильда; этот добродушный шепелявый мальчуган умел растормошить, приободрить, его дружелюбие рождало в них добрые чувства. Сестра Анджела называла его Светлячком. В тот вечер ни один голос не поддержал прощального благословения д-ра Кедра. Но особенно тяжело расставался с Копперфильдом он сам. И не только потому, что с Копперфильдом уходил последний сирота, названный Гомером. С его уходом не оставалось никого в отделении, кто помнил Гомера. Малыша Стирфорта (вторые роды, принятые Гомером, и второй его крестник) усыновили месяца три назад.

Хвала эфиру! Это он помогал д-ру Кедру пересматривать историю Сент-Облака. Без него бы, наверное, жизнь Фаззи Бука имела печальный конец. В эфирных видениях д-ра Кедра, Уолли Уортингтон не раз возвращался домой целый и невредимый, взорвавшийся самолет сам собой склеился в воздухе и полетел дальше; парашют раскрылся, и нежные душистые потоки бирманского воздуха благополучно донесли Уолли до Китая. Уилбур Кедр видел во сне, как они несли его над японцами, над тиграми и змеями, над страшными азиатскими болезнями. А какое впечатление произвела на китайцев благородная внешность Уолли, его тонкое лицо патриция! Китайцы помогли ему добраться до американской базы. И он наконец возвратился домой к своей возлюбленной. Это было заветное желание Кедра; он очень хотел, чтобы Уолли был опять с Кенди, тогда была бы надежда, что Гомер вернется в Сент-Облако.

Прошло почти три месяца после того, как сбили самолет Уолли; в «Океанских далях» начался сбор урожая, и Кенди Кендел поняла, что беременна. Симптомы ей были знакомы, так же как и Гомеру.

Кто только ни работал в садах той осенью: домохозяйки, девушки-невесты, чьи женихи ушли на войну, школьники, которым продлили каникулы, чтобы помочь фермерам. В 194…-м яблоневые сады приравнивались к военным объектам. Олив поручила Гомеру надзирать за бригадой школьников. Эти вредители садов знали столько способов портить яблоки, что Гомер боялся на шаг отойти от них.

Кенди работала в яблочном павильоне; ее совсем замучили приступы тошноты. Олив она сказала, что ее мутит от бензиновых выхлопов всех этих машин. Для дочери механика и ловца омаров Кенди, пожалуй, слишком чувствительна к запахам, заметила Олив и посоветовала ей работать в саду. Но от лазанья по деревьям у Кенди сильно кружилась голова.

— Никогда раньше не замечала, что ты такая неженка, — сказала Олив.

Сама она этой осенью работала до изнеможения и благодарила судьбу, что деревья ломятся под тяжестью яблок. А Гомеру этот сезон напомнил, как Олив и Кенди учили его стоять в воде столбиком, не касаясь дна. Олив это называла «топтаться на месте».

— Мы сейчас только и делаем, что «топчемся», — как-то сказал он Кенди. — Но оставить Олив одну с таким урожаем нельзя.

— Хорошо бы от перенапряжения у меня был выкидыш, — сказала Кенди.

«Маловероятно», — подумал Гомер.

— А что, если я не хочу, чтобы у тебя был выкидыш? — сказал он.

— Да, что если?

— Что, если я хочу, чтобы ты стала моей женой и родила ребенка? — уточнил Гомер.

Они стояли у дверей в начале сортировочного стола. Кенди возглавляла шеренгу женщин, которые измеряли и сортировали яблоки, целые и крупные шли на продажу, остальные под сидровый пресс.

— Мы должны ждать и надеяться, — сказала Кенди между двумя приступами рвоты.

— У нас мало времени, — напомнил Гомер.

— Я выйду за тебя замуж самое раннее через год. Я правда хочу выйти за тебя замуж. Только как быть с Олив? Мы обязаны подождать.

— Ребенок не может ждать.

— Мы с тобой знаем, куда обратиться, чтобы его не было.

— Или чтобы был.

— Ну как можно родить ребенка и чтобы никто не заметил что я беременна?

Ее опять вырвало. И Толстуха Дот поспешила к сортировочному столу узнать, что происходит.

— Гомер, где твое воспитание? Нечего смотреть, как девушку рвет, — пожурила она Гомера. — Встань, девочка, в середине подальше от двери. Там пахнет только яблоками. — Она обняла Кенди за плечи своей необъятной толщины рукой. — Туда вонь от тракторов не доходит.

— Ну, я пошел. Пока, — махнул обеим женщинам Гомер.

— Кому приятно, чтобы в такую минуту тебя видел мужчина, — сказала Толстуха Дот.

— Точно, — ответил Гомер, возможно, в недалеком будущем отец.

В Мэне предпочитают, зная о чем-то, не распускать язык. Никто ни разу не обмолвился, что Кенди беременна, но это не означало, что никто ничего не знал. В Мэне понимают, любой парень может обрюхатить любую девушку. Что они будут делать — их забота. Понадобится совет — спросят.

В «Краткой летописи Сент-Облака» д-р Кедр записал однажды: «Если бы сирота мог выбирать, интересно, что бы он предпочел — свое рождение или аборт?» Гомер как-то задал этот вопрос Мелони. Она не задумываясь бросила: «Аборт». И спросила: «А ты?» Гомер ответил: «Рождение». «Да ты наяву грезишь, Солнышко», — сказала ему тогда Мелони.

Теперь Гомер был согласен с Мелони, он жил в грезах. Путал мальчишек, кто сколько корзин собрал, хвалил и ругал не тех, кого надо. Увидев, как два оболтуса швыряются яблоками, Гомер ради спасения урожая, своего авторитета и в назидание другим отвез вредителей в павильон, лишил на полдня удовольствия собирать яблоки, более суровой кары он придумать не мог. А когда вернулся в сад, пришлось разнимать уже две сражающиеся армии: всюду раздавленные яблоки, ящики на прицепе облеплены яблочными ошметками, а от горячего капота трактора пахнет печеными яблоками, видно, одна из воюющих сторон использовала его как прикрытие. Пожалуй, только Вернон Линч мог бы справиться с ними. У Гомера все помыслы были заняты Кенди.

На пирсе Рея Кендела они теперь вечерами сидели рядом, правда, недолго из-за наступивших холодов. Сидели прислонившись к стойке пирса в самом его конце, где Рей часто видел Кенди с Уолли, в точно такой же позе. Только спина у Уолли была прямая, как будто уже тогда он чувствовал ремень, которым будет пристегнут к креслу пилота.

Рей понимал, почему их любовь так безрадостна, и жалел их. Он-то знал, каким счастьем может одарить человека любовь. Конечно, все дело в Олив, он и сам относится к ней с особым почтением. Именно из-за нее их любовь как бы одета в траур.

— Вам бы надо отсюда уехать, — сказал им Рей. Но произнес эти слова вполголоса, да и окно было закрыто.

Гомер боялся давить на Кенди — она может отказаться от него и ребенка. Он знал, Кенди не хочет сыпать соль на рану Олив. Но и второй аборт — хорошего мало. Она бы вышла за него замуж, родила ребенка, если бы можно было скрыть от Олив беременность. Кенди не стыдилась ни своих чувств к Гомеру, ни беременности. Ее мучило одно — Олив будет презирать ее за непостоянство. Ее вера в то, что Уолли жив, оказалась не столь прочной, как вера Олив. Довольно частая ситуация — мать единственного сына и его возлюбленная нередко соревнуются в любви к нему.

Но вот сам себе Гомер удивлялся. Он любил Кенди, страстно желал ее. И неожиданно для себя обнаружил, что хочет от нее ребенка.

Они были еще одной парой, попавшей в западню. Жили иллюзиями, которые заменяют жизнь.

— Кончим собирать яблоки, — сказал Гомер Кенди, — и поедем в Сент-Облако. Скажу Олив, что там я сейчас нужнее. Это правда. Из-за войны до них никому нет дела. Отцу ты объяснишь, что это еще одна повинность военного времени, он поймет. Наш долг быть сейчас там, где труднее.

— Ты правда хочешь, чтобы я родила ребенка? — спросила Кенди.

— Я хочу, чтобы у нас родился наш ребенок, — сказал Гомер. — А когда он родится и вы оба оправитесь, мы вернемся. Скажем твоему отцу и Олив, что полюбили друг друга и поженились.

— И зачали ребенка здесь, еще до отъезда?

Гомер, который любил смотреть на яркие и холодные — настоящие звезды ночного мэнского неба, вдруг отчетливо различил очертания будущего.

— Мы скажем, что усыновили ребенка, — сказал он. Поняли, что это еще один долг — перед Сент-Облаком. Я и правда сознаю себя должником.

— Усыновили своего ребенка? Значит, наш ребенок будет думать, что он сирота?

— Конечно, нет. Он ведь наш. И он будет знать, что наш Мы просто скажем, что усыновили. Ненадолго. Ради Олив.

— Но ведь это обман.

— Точно, — кивнул Гомер. — Вынужденный и ненадолго.

— Но может ведь так случиться, что не надо будет говорить про усыновление? Вдруг можно будет сказать правду?

— Вполне может быть, — согласился он. «Вся жизнь — ожидание и надежды», — подумал он и уткнулся носом в волосы Кенди.

— Если у Олив хватит сил принять все, происшедшее с нами и с Уолли, тогда нам не придется лгать про ребенка, правда?

— Правда, — ответил Гомер.

Чего это люди так болезненно относятся к тому, что приходится иногда лгать, подумал Гомер и крепко прижал к себе плачущую Кенди. Верно ли, что Уилбур Кедр не помнит мать Гомера? Верно ли, что сестры Эдна и Анджела ничего о ней не знают? Может, это и верно, но даже если они солгали ему, он никогда их не попрекнет. Ведь это ложь во спасение. Они защищали его. Что, если его мать — гнусное чудовище? Конечно, этого лучше не знать. Сироте нужна не всякая правда.

Узнай Гомер, что Уолли погиб страшной смертью, что его пытали, сожгли заживо или растерзали дикие звери, он никому бы этого не сказал. Будь Гомер доморощенный историк, он, так же как любитель сочинять Уилбур Кедр, придумывал бы к печальным историям счастливые концы. Гомер, который всегда подчеркивал, что врач не он, а д-р Кедр, сам был врачом до мозга костей, но пока еще об этом не подозревал.

В первый вечер, когда начали давить сидр, Гомер с Эверетом Тафтом и Злюкой Хайдом стояли у пресса. Толстуха Дот и ее сестра Дебра Петтигрю разливали яблочный сок по бутылкам.

Дебра дулась, что ее поставили на такую грязную работу, сок проливался, брызгал на платье, настроение портило и присутствие Гомера, с которым она давно перестала разговаривать. Дебра подозревала, что общее горе Гомера и Кенди не просто сблизило их, но и толкнуло друг другу в объятия. И она сухо отвергла предложенную Гомером дружбу. Гомера озадачила враждебность Дебры, он не находил ей разумного объяснения. Наверное потому, что вырос в приюте и чего-то в жизни не понимал. Дебра всегда отказывала ему о том, что выходило за рамки дружбы, так чего же сердиться, что он прекратил запретные поползновения?

Злюка Хайд объявил Гомеру и Эверету, что это его последняя ночь на прессе. Теперь надо неотлучно быть с Флоренс.

— Она вот-вот родит, — объяснил он.

При мистере Розе в доме сидра все было не так. Иначе дышалось в насыщенном запахами брожения воздухе. Конечно, работа спорилась, но все чувствовали напряженность от присутствия человека, чей авторитет непререкаем; и еще — совсем рядом тогда спали или пытались уснуть уставшие за день работники, и от этого казалось, что пресс работает особенно быстро.

Платье на Дебре скоро намокло, и отчетливо обозначилась схожесть фигур младшей и старшей сестры. Плечи у той и другой были покатые, а пухлые руки Дебры грозили вскоре принять размеры подушек, какие облепляли все тело Толстухи Дот. Обе вытирали пот со лба запястьями, не желая прикасаться к лицу сладкими, липкими от сидра пальцами.

В начале первого Олив принесла в дом сидра холодное пиво и горячий кофе.

— Заботливая женщина эта миссис Уортингтон, — сказал Злюка Хайд. — Не только подумала, что нам надо промочить горло, но еще принесла питье, кто какое захочет.

— И ведь потеряла сына, — заметил Эверет Тафт. — Другая вообще ни о чем не могла бы думать.

«Что бы меня ни ожидало, как бы все ни обернулось, я с намеченного пути не сойду», — думал Гомер. Наконец-то в его жизни стали происходить события. Поездка в приют, которую он замыслил, в сущности, освобождала его от Сент-Облака. У него будет ребенок (и, наверное, жена); ему придется думать о заработке.

Конечно, он захватит с собой саженцы и посадит их на том самом склоне, думал Гомер. Как будто Уилбуру Кедру нужны были от него саженцы!

Сбор яблок приближался к концу, дневной свет посерел, сбросившие листья сады почернели, хотя и стали сквозные. На самых верхушках кое-где круглились сморщенные яблоки — свидетели неумения и нерадивости сборщиков этого сезона. Землю уже схватило морозом. За саженцами придется приехать весной, подумал Гомер. Его сад будет дитя весны.

В кейп-кеннетской больнице Гомер и Кенди работали теперь только в ночную смену. Днем Рей уезжал строить торпеды, и Гомер с Кенди свободно предавались любви в доме над омаровым садком. Беременность Кенди позволяла не бояться, и они любили друг друга со всем пылом страстных любовников. Кенди не говорила Гомеру, какое наслаждение доставляет ей их любовь, но себе призналась, что с Уолли ей никогда не было так хорошо. Хотя вряд ли он был в том виноват, закрадывалось сомнение, ведь секс у них был урывками.

«Мы с Кенди скоро приедем, — писал Гомер д-ру Кедру. — Она беременна, ждет моего ребенка. На этот раз никаких сирот и абортов».

— Желанный ребенок! — радовалась сестра Анджела. — У нас будет желанный ребенок!

— Хотя и незапланированный, — сказал Уилбур Кедр, глядя в окно кабинета сестры Анджелы на склон холма, который как нарочно торчал перед носом д-ра Кедра. — И наверное, еще привезет с собой эти чертовы саженцы, — ворчал старый доктор. — Почему он так хочет этого ребенка? Зачем он ему? Как же колледж? Как же высшая медицинская школа?

— Но, Уилбур, разве он хотел когда-нибудь учиться медицине? — задала сестра Эдна риторический вопрос.

— Я знала, что он вернется, — радовалась сестра Анджела. — Здесь его дом.

— Да, здесь, — кивнул Уилбур Кедр. И вдруг как-то непроизвольно его окостеневшая спина выпрямилась, колени слегка согнулись, руки вытянулись вперед и пальцы разжались — как будто он изготовился принять на руки тяжелую ношу. Увидев эту позу, сестра Эдна содрогнулась — ей вспомнился трупик недоношенного младенца из Порогов-на-третьей-миле, забытый Гомером на пишущей машинке. Он протягивал к ним крошечные ручки с такой же мольбой.

— Я очень не хочу уезжать, — сказал Гомер Олив, — особенно сейчас. Близится Рождество, а с ним связано столько воспоминаний. Но есть одно место, есть люди, перед которыми я в долгу. Я так давно не был в Сент-Облаке. А там ведь ничего не меняется. У них, как всегда, во всем нехватки. А сейчас в стране все идет на войну — кто думает о сиротском приюте? Да и доктор Кедр не становится моложе. Там от меня будет больше пользы, чем здесь. Урожай собран, мне фактически нечего делать. А в Сент-Облаке дел всегда хоть отбавляй.

— Ты очень хороший человек, — сказала Олив.

И Гомер, опустив от стыда голову, вспомнил слова Рочестера, сказанные Джейн Эйр: «Ничего нет страшнее угрызений совести, когда ты, поддавшись соблазну, совершил непоправимую ошибку. Угрызения совести могут отравить жизнь».

Разговор этот происходил в ноябре рано утром на кухне Уортингтонов в «Океанских далях». Олив была еще без косметики, не причесалась. И в серых утренних сумерках ее серое лицо, обрамленное седыми прядями, показалось Гомеру лицом старухи. Она обматывала ниткой чайный пакетик, чтобы выжать из него последние капли, и Гомер заметил, какие у нее жилистые, натруженные руки. Она всегда много курила, и по утрам ее одолевал кашель.

— Со мной поедет Кенди, — прибавил Гомер.

— Кенди — очень хорошая девушка, — сказала Олив. — Вы будете играть с этими бедными детьми. Забавлять их. Соедините приятное с полезным.

Ниточка так натянулась, что, казалось, вот-вот разрежет чайный пакетик. Голос Олив звучал официально, словно она выступала на церемонии вручения наград за героизм. Она изо всех сил сдерживала кашель. Нитка все-таки порвала пакетик, и мокрая чаинка прилипла к желтку недоеденного яйца в фарфоровой подставке, которую Гомер когда-то принял за подсвечник.

— Мне никогда не отблагодарить вас за все, что вы для меня сделали, — сказал Гомер.

Олив отрицательно покачала головой — спина ровная, плечи выпрямлены, подбородок гордо поднят вверх.

— Мне так жалко Уолли, — тихо прибавил Гомер; и Олив, не шелохнувшись, сглотнула застрявший в горле комок.

— Он пропал без вести, — просто сказала она.

— Точно, — кивнул Гомер и положил руку ей на плечо.

По ее лицу трудно было понять, успокаивает ли ее прикосновение Гомера или, наоборот, давит; но через секунду-другую она наклонила голову и щекой прижалась к его руке, так они стояли какое-то время, словно позировали художнику старой школы или фотографу, ожидающему чуда — появления в ноябре солнца.

Олив настояла, чтобы они поехали в Сент-Облако в белом кадиллаке.

— Что же, — сказал им Рей, — по-моему это правильно что вы стараетесь держаться друг друга. — И был разочарован что его слова были приняты без энтузиазма. — Постарайтесь доставить друг другу хоть немножко радости, — крикнул он, когда кадиллак отъезжал со стоянки за домом. Но он не был уверен, что они расслышали его слова.

Кто едет в Сент-Облако, чтобы доставить себе радость? «Я здесь не усыновлен, — думал Гомер. — Так что я не предаю миссис Уортингтон. Она ни разу не назвала себя моей матерью». В общем, по пути в Сент-Облако Гомер и Кенди все больше молчали.

Чем дальше на север — они удалялись в глубь штата, — тем обнаженнее становились деревья; в Скоухегене землю уже припорошил первый снег и она напоминала небритые щеки старика. А в Бланчерде, Ист-Мокси и Мокси-Горе поля уже одел сплошной снежный покров. В Таузенд-акр-тракте дорогу им перегородило упавшее дерево; засыпанное снегом, оно очертаниями напоминало динозавра, целый час пришлось ждать, пока его уберут. В Мус-Ривере и Мизери-Горе, да и в Томхегене снег лег уже насовсем. Сугробы вдоль дороги, оставленные снегоочистителями, были такие высокие, что домики за ними угадывались по дымку из труб и узким стежкам между сугробами. Снег пятнали желтоватые воронки, которыми собаки метят свою территорию.

Олив, Рей и Злюка Хайд отдали им свои талоны на бензин. Они поехали на машине, чтобы иметь возможность хоть изредка вырваться из Сент-Облака, прокатиться по окрестностям. Но в Черных Порогах Гомеру пришлось надеть цепи на задние колеса, и о зимних прогулках на кадиллаке пришлось забыть.

Если бы они спросили мнения д-ра Кедра, он отсоветовал бы ехать на машине. Сказал бы, что прогулки на кадиллаке не для Сент-Облака. А хочешь покататься, возьми билет до Порогов-на-третьей-миле и садись на поезд — отличная прогулка.

Из-за плохой дороги, быстро густевших сумерек и начавшегося снегопада они подъехали к Сент-Облаку, когда уже совсем стемнело. Сильные лучи фар белого кадиллака, пробежав по склону холма, по отделению девочек, высветили две женские фигурки, которые брели под гору к станции, отвернув голову от света фар. На одной не было шарфа, на другой шляпы. Падающие снежинки искрились в лучах фар, как будто женщины пригоршнями разбрасывали вокруг себя бриллианты. Подъехав к ним, Гомер остановил машину и опустил стекло.

— Подвезти? — спросил он.

— Нам в другую сторону, — бросила на ходу одна из женщин.

— Я развернусь, — крикнул им Гомер.

Но они, не обернувшись, продолжали брести в снегу; Гомер подъехал прямо ко входу в больницу, примыкавшую к отделению мальчиков, и погасил фары. Снег, подсвеченный окном провизорской, был точно такой, что падал тем давним вечером, когда Гомер вернулся от Дрейперов.

В день их приезда между д-ром Кедром и сестрами разгорелся спор, где и как Гомер с Кенди будут спать. Кенди в спальне девочек, а Гомер, как и раньше, на свободной кровати у мальчиков, решил д-р Кедр. Сестры слышать этого не хотели.

— Они же любят друг друга! — волновалась сестра Эдна. — Они любовники — значит, спят вместе.

— Спали. Но это не значит, что они и здесь будут так же себя вести, — заявил д-р Кедр.

— Гомер написал, что хочет на ней жениться, — напомнила сестра Эдна.

— Разумеется, хочет, — ворчал старый доктор.

— Но это прекрасно, что у нас появится наконец пара, которая неразлучна и ночью, — сказала сестра Анджела.

— А мне сдается, что слишком много нынче развелось таких пар. Оттого нам в Сент-Облаке и нет покою ни днем, ни ночью!

— Но они любят друг друга! — с негодованием воскликнула сестра Эдна.

Сестры одержали победу. Кенди с Гомером отвели комнатку на первом этаже отделения девочек и поставили туда две кровати, а уж как они будут спать, вместе или врозь, это их дело. Миссис Гроган обрадовалась появлению мужчины у нее в отделении; девочки жаловались, что за ними кто-то подглядывает и даже иногда заходят чужие мужчины. Просто счастье, что теперь с ними будет Гомер.

— Кроме того, я там одна. — сказала миссис Гроган, — а вас здесь трое.

— Но мы все здесь спим врозь, — подытожил д-р Кедр

— Я бы на вашем месте, Уилбур, не очень-то этим гордилась, — сказала сестра Эдна.

Олив Уортингтон стояла одна в комнате сына и смотрела на кровати Гомера и Уолли, свежезастланные, на подушках ни единой морщинки. На тумбочке между кроватями фотография — Кенди учит Гомера плавать. В комнате не было пепельницы, и она держала под все растущим стерженьком пепла сложенную ковшиком ладонь.

Рей Кендел, тоже один в своем доме над омаровым садком, смотрел на три фотографии, стоявшие на ночном столике рядом с набором гаечных ключей. На средней он сам в молодости, сидит на шатком стуле, на коленях беременная жена; стулу явно грозит опасность развалиться. Слева Кенди на школьном выпускном вечере, справа — Кенди и Уолли, нацелили друг в друга ракетки, как пистолеты. Фотографии Гомера у Рея не было; но стоило ему взглянуть в окно, как он воочию видел его; а глядя на пирс, слышал, как булькают, падая в воду, улитки-береговички.

Сестра Эдна подогревала Гомеру и Кенди незатейливый ужин; поставила сковородку с жареным мясом в стерилизатор и то и дело заглядывала в него. Миссис Гроган молилась в отделении девочек и не видела, как подъехал кадиллак, а сестра Анджела была в родильной, брила лобок женщине, у которой уже отошли воды.

Гомер и Кенди прошли мимо пустой, ярко освещенной провизорской; заглянули в кабинет сестры Анджелы. В родильную, если там горит свет, лучше не заглядывать. Из спальни мальчиков доносился голос д-ра Кедра, который что-то читал им на сон грядущий. И хотя Кенди крепко держала Гомера за руку, он ускорил шаг, чтобы не пропустить сегодняшней порции вечернего чтения.

Жена Злюки Хайда родила здорового мальчика десяти фунтов вскоре после Дня благодарения, который Олив и Рей тихо и несколько официально отпраздновали в «Океанских далях»: Олив пригласила всех работников, попросив Рея помочь ей принимать гостей. Злюка Хайд уверял Олив, что рождение мальчика — хорошая примета, Уолли наверняка жив.

— Да, он жив, — сказала Олив спокойно. — Я знаю.

Праздник прошел безо всяких неожиданностей. Только войдя в комнату Уолли, Олив застала там Дебру — она сидела на кровати Гомера и не отрывала глаз от фотографии, на которой Кенди учит Гомера плавать. Олив выпроводила ее, но скоро на том же месте обнаружила Грейс Линч. Но Грейс смотрела не на фотографию, а на незаполненную анкету попечительского совета, ту, что Гомер приколол к стене возле выключателя, как если бы она и впрямь отражала некие неписаные правила.

И еще на кухне разрыдалась Толстуха Дот, рассказывая Олив свой сон. Она ползла по полу спальни в туалет, и Эверет поднял ее и понес.

— У меня не было ног. Я проснулась, во сне, а у меня ниже талии пустота. Я видела этот сон как раз в ту ночь, когда у Флоренс родился мальчик.

— Но ты все равно ползла в туалет. — Эверет Тафт сделал ударение на последнем слове. — Я ведь в твоем сне поднял тебя с полу.

— Как ты не понимаешь! — рассердилась Толстуха Дот на мужа. — Меня кто-то успел изувечить.

— А-а, — покачал головой муж.

— Мой сын родился здоровый и крепкий, — объяснил Злюка Хайд Олив. — А Дот в ту же ночь видела сон, что не может ходить. Смекаете? Это Господь подает знак, что Уолли ранен, но жив.

— Искалечен или еще что, — сказала Толстуха Дот и разрыдалась.

— Да, верно, — отрывисто произнесла Олив. — Я сама так думаю.

Ее слова произвели впечатление на всех, даже на Рея Кендела.

— Я сама так думаю, — повторила Олив. — Если бы все было в порядке, от него уже пришло бы известие. А если бы он погиб, я бы это почувствовала.

Олив дала Толстухе Дот свой носовой платок и прикурила очередную сигарету от только что конченной.

В Сент-Облаке День благодарения не был отмечен мистическими предсказаниями и еда была не такая хорошая, но веселье получилось на славу. Вместо шариков употребили противозачаточные средства. Д-р Кедр выдал их из своих запасов сестре Анджеле и сестре Эдне, те с явным отвращением надули их и покрасили каждый в зеленый или красный цвет, для чего использовали пищевые красители. Когда краска высохла, миссис Гроган на каждом шарике написала имя сироты, а Кенди с Гомером спрятали их по всему дому.

— Поиски резинок, — сказал д-р Кедр. — Надо будет использовать эту выдумку на Пасху. Яйца теперь дороги.

— Нельзя на Пасху отказаться от крашеных яиц, Уилбур, — возмутилась сестра Эдна.

— Да, наверное, нельзя, — устало согласился д-р Кедр. Олив Уортингтон прислала ящик шампанского. Уилбур Кедр отродясь не пил шампанского. Он вообще ничего не пил, но эта влага, ударяющая в нос, щекочущая небо и просветляющая голову, напомнила ему легчайший из газов, без которого он уже давно не мог жить. Он пил и пил шампанское и даже спел детям французскую песенку, которую слышал в годы Первой мировой войны от французских солдат. Песенка столь же мало годилась для детей, как и профилактические средства. Но благодаря незнанию французского и детской невинности солдатская песенка (которая была почище шуточных виршей Уолли Уортингтона) сошла за детскую прибаутку, а профилактические средства за надувные шары. Даже сестра Эдна выпила немного шампанского, это и для нее было в новинку, правда, она изредка добавляла в горячий суп ложку хереса. Сестра Анджела не прикоснулась к шампанскому, но так расчувствовалась, что обняла Гомера и крепко его расцеловала, то и дело повторяя, что после его отъезда они все впали в уныние, но что Бог не забыл их и вернул им Гомера, чтобы ободрить и поддержать их.

— Но Гомер с нами навсегда не останется, — сказал, икнув, Уилбур Кедр.

И конечно, всех покорила Кенди, даже д-р Кедр назвал ее «наш добрый ангел», миссис Гроган так вокруг нее хлопотала, точно та была ее дочкой, а сестру Эдну тянуло к ней, как мотылька на свет лампы.

Д-р Кедр даже пофлиртовал с Кенди, правда самую малость.

— Я никогда не видел, чтобы такая красавица безропотно ставила больным клизмы, — сказал он, похлопывая Кенди по коленке.

— Я не брезглива, — ответила Кенди.

— Мы здесь о брезгливости давно забыли, — покачал головой д-р Кедр.

— Но бесчувственными, я надеюсь, нас не назовет никто, — вздохнула сестра Анджела. Д-р Кедр никогда не хвалил ни ее, ни сестру Эдну за готовность ставить клизмы в любое время дня и ночи.

— Конечно, я бы очень хотел, чтобы Гомер кончил медицинский факультет, стал врачом, вернулся сюда и стал бы моей опорой, — не понижая голоса, говорил д-р Кедр Кенди, как будто Гомер не сидел за столом напротив. — Но это ничего, я понимаю. — Он опять похлопал Кенди по коленке. — Кто откажется от такой прелестной девушки, да еще беременной. И разумеется, с яблонями работать лучше. — Д-р Кедр прибавил что-то по-французски и шепотом продолжал: — Правда, чтобы работать здесь, высшего образования не надо. Гомеру осталось закрепить кое-какие навыки. Черт возьми! — вдруг воскликнул он, махнув в сторону детей, уплетающих праздничную индейку (у каждого перед тарелкой — разноцветная резинка с именем, точно название под экспонатом). — В общем, это не самое плохое место для воспитания детей. А если Гомер когда-нибудь удосужится посадить вон на том склоне сад, вы будете иметь удовольствие еще ухаживать и за садом.

Расчувствовавшийся д-р Кедр так за столом и уснул. И Гомер перенес его в провизорскую. Неужели после его отъезда старый доктор и правда слегка повредился в уме? Но спросить об этом не у кого. Миссис Гроган, сестры Эдна и Анджела сказали бы, что в его поведении бывают иногда странности. («Одно весло заедает», — как выразился бы Рей, а Уолли сказал бы: «Передние колеса буксуют».) Но все трое горой встали бы на его защиту. Они бы попеняли ему, что он так долго отсутствовал и что его мнение необъективно. К счастью, за время отсутствия он не растерял медицинских навыков.

Беременные не различают будней и праздников. В начале седьмого в Сент-Облако явилась женщина, у которой уже начались роды, почему начальник станции, вопреки обыкновению, лично проводил ее в приют. Схватки были частые и равномерные, Гомер уже нащупал головку плода. Вошедшая сестра Анджела сказала, что д-р Кедр пьян и будить его бесполезно, сестра Эдна тоже спала. На эфир женщина почти не реагировала, и ее промежностям явно грозили разрывы.

Гомер вернул головку ребенка обратно, сделал разрез промежностей под углом, соответствующим положению стрелок «семь ноль-ноль». Такой разрез в случае необходимости можно продолжить.

Головка опять появилась, Гомер ощупал шейку ребенка, обвития пуповины не было. Роды оказались легкие, оба плечика появились одновременно. Он наложил на пуповину две скобки, перерезал ее между ними. И пошел все еще в белом халате в провизорскую проверить самочувствие д-ра Кедра после праздничного возлияния. Д-р Кедр хорошо знал, как выходят из состояния наркоза, но похмелье было для него внове. Увидев Гомера в забрызганном кровью халате, он вообразил, будучи еще во хмелю, что перед ним его избавитель, созданный его фантазией молодой врач.

— А, доктор Бук, — сказал он, протягивая Гомеру руку с фамильярностью, существующей в медицинских кругах между коллегами.

— Доктор кто? — спросил Гомер.

— Доктор Бук, — убрал д-р Кедр руку. Язык у него во рту еле ворочался, и он с трудом дважды повторил удивившее Гомера имя.

— Гомер, — сказала Кенди, когда они лежали вместе на одной из кроватей в комнатушке на первом этаже отделения девочек, — почему доктор Кедр сказал, что врачу приютской больницы можно обойтись без высшего образования?

— Может, потому, что половина операций здесь противозаконна, — ответил Гомер. — Так что и врач может быть липовый.

— Но тебя никто не возьмет на работу без медицинского диплома, — сказала Кенди.

— Доктор Кедр бы взял. Я все-таки кое-что умею.

— Но ты ведь не хочешь здесь работать, да? — спросила Кенди.

— Не хочу, — ответил Гомер. А засыпая подумал: при чем здесь все-таки д-р Фаззи Бук?

Гомер еще спал, когда д-р Кедр осматривал вчерашнюю роженицу и сделанный Гомером разрез промежностей. Сестра Анджела описала ему операцию до мельчайших подробностей, но он и без ее рассказа видел, что у Гомера все та же уверенная рука и точный глаз.

Но Гомеру, как и положено в юности да еще и подранку, была свойственна вера в непогрешимость своего мнения: он презирал людей, которые так скверно распорядились своей жизнью, что вынуждены бросать зачатых ими детей. Уилбур Кедр сказал бы ему, что он молодой специалист-задавака, который сам никогда не попадал в жизненные передряги, что он похож на тех дипломированных юнцов, которые кичатся своим мнимым превосходством перед всеми без исключения пациентами. Но Гомер-то пекся об одном — как бы создать идеальную семью, и он был уверен в своей правоте больше, чем старая чета, празднующая золотую свадьбу.

Должно быть, он воображал, что святость их с Кенди любви осеняет их как нимбом и, вернувшись с младенцем в «Океанские дали», они будут всеми немедленно прощены. Должно быть, он думал, что этот нимб будет сиять так ярко, что ослепит Олив, Рея и остальную компанию всеведущих молчунов. Возможно, Гомер с Кенди полагали, что младенец, зачатый в любви, которая застила им гибель Уолли, даже неясность его судьбы, будет встречен всеми как ниспосланный свыше ангел.

И они радовались жизни той зимой в Сент-Облаке, как все на свете молодожены. Никогда еще служение ближнему не доставляло никому большего удовольствия. Милая молодая женщина, чья беременность становилась все более заметной, не отказывалась ни от какой работы; ее красота и энергия влияли благотворно на все отделение девочек. Д-р Кедр занимался с Гомером педиатрией, акушерству его учить не надо, а от абортов он по-прежнему категорически отказывался. Это его упрямство удивляло даже Кенди, которая не раз ему говорила:

— Ну объясни мне еще раз, почему ты против аборта в принципе не возражаешь, а делать его не хочешь?

— Тут и объяснять нечего, — говорил Гомер, ни на секунду не сомневающийся в своей правоте. — Я считаю, что право на аборт имеет любая женщина, но сам я делать его не хочу и не буду. Что тут непонятного?

— Все понятно, — отвечала Кенди, но продолжала его пытать: — Значит, ты считаешь, что аборт надо узаконить, несмотря на то что аборт — это плохо.

— Точно, — отвечал Гомер. — Аборт — плохо, но я уверен, что за женщиной должно быть законом закреплено право выбора. Иметь ребенка или не иметь — ее сугубо личное дело.

— Не знаю, — протянула Кенди. Они ведь вместе с Гомером решили, что Уолли погиб, хотя по-человечески это касалось лично ее. Больше чем кого другого.

На пятом месяце беременности Кенди решила, что они будут спать на отдельных кроватях.

Кровати сдвинули, получилась одна двуспальная, но заправить ее было нечем: в Сент-Облаке все простыни узкие.

Миссис Гроган хотела подарить им широкие простыни, но у самой денег на покупку не было, а заказать двуспальные для приюта было бы несколько странно. «Очень странно», — сказал д-р Кедр и наложил на предложение миссис Гроган табу.

«В других местах на земле, — писал он, — людям нужны двуспальные простыни. Здесь, в Сент-Облаке, мы обходимся без них. Обходились и будем обходиться».

Никогда еще не было в Сент-Облаке такого дружного и веселого Рождества. Олив прислала столько подарков! Но самым главным подарком для всех была Кенди — первая на их памяти счастливая беременная женщина. Запекли индейку и окорок. Д-р Кедр и Гомер устроили соревнование, кто лучше и быстрее разделает их. Победил Гомер, д-р Кедр слишком долго возился с окороком.

— Индейку резать легче, чем поросенка, — сказал д-р Кедр, но в душе радовался, что Гомер так ловко орудует ножом.

Гомеру нередко приходила в голову мысль, что он научился владеть скальпелем в обстоятельствах, несколько отличных от тех, что отточили опасное мастерство мистера Роза. Мистер Роз мог бы стать гениальным хирургом. «Вполне, вполне мог бы», — бормотал про себя Гомер. Никогда в жизни он не был так счастлив.

Он приносил пользу, любил, был любим, ждал ребенка. Чего еще желать, думал он, заканчивая очередное дело. Другие ищут просвета в череде дел. А сирота радуется, когда у него работы невпроворот.

В середине зимы, когда за окном кружила метель, женщины пили чай с миссис Гроган в отделении девочек, а д-р Кедр на станции распекал начальника за то, что потерялась давно ожидаемая посылка с сульфамидными препаратами, к больничному входу подошла согнутая вдвое женщина. У нее было кровотечение и схватки — раскрытие без выскабливания, как бы определила сестра Каролина. Шейка матки была расширена аккуратно, кто бы ни приложил к этому руку. Оставалось выскоблить матку, что Гомер и проделал, не дожидаясь помощников. Один кусочек продуктов зачатия был узнаваем, почти четыре месяца, мелькнуло у него в голове. Взглянув на кусочек, он поскорее отправил его в ведро.

Ночью Гомер легко прикоснулся к Кенди, боясь разбудить и любуясь ее безмятежным сном. Он думал о Сент-Облаке, о его вневременной, внепространственной и незыблемой жизни. Внешне она кажется такой унылой, а на самом деле в ней столько тепла. И как ни странно, жизнь и в Сердечной Бухте, и в Сердечном Камне более уязвима. Уж не говоря о Бирме. Он встал и пошел в отделение мальчиков. Наверное, его погнали туда воспоминания. К своему удивлению, он застал там д-ра Кедра, который ходил от постели к постели и целовал спящих мальчиков, как бы запоздало желая им спокойной ночи. Гомер подумал, что д-р Кедр, наверное, и его вот так же целовал, когда он был маленький. Он не знал, что д-р Кедр наверстывает поцелуи, которые украл у самого себя, и что все они принадлежали ему, Гомеру.

В ту же ночь он увидел рысь на голом безлесном склоне холма, одетом ледяной коркой. Он вышел из больницы и задержался на минуту у двери подышать воздухом после сцены с поцелуями. Это была канадская рысь — темно-серая тень на синеватом в свете луны снегу; запах дикого зверя был так силен, что Гомер поежился.

Чутье подсказывало зверю держаться от спасительной черноты леса на расстоянии прыжка. Рысь шла по узкому выступу над довольно крутым откосом, вдруг оступилась и заскользила вниз. Она не могла вцепиться когтями в лед и скользила все ниже, туда, где было совсем светло от огня в кабинете сестры Анджелы. Так близко рысь еще никогда не подходила к человеческому жилью. Она была беспомощна на льду, отчего на морде у нее были написаны смертельный ужас и покорность судьбе: ее злобные желтые глаза горели безумием, из груди вырывался рык, она брызгала слюной, но зацепиться было не за что. И она чуть не налетела на Гомера, обдав его зловонным смрадом разъяренного зверя, как будто он был повинен в ее стремительном спуске по ледяному склону.

На усах и кисточках ушей у нее замерз иней. Охваченная паническим страхом дикая кошка попыталась лезть вверх, поднялась до середины и снова соскользнула вниз. Опять полезла, уже тяжело дыша, на этот раз она карабкалась по диагонали, нащупывая когтями зацепки, иногда срывалась, но все-таки продвигалась вперед и наконец достигла кромки леса, где снег был мягкий, правда, довольно далеко от того места, куда она первоначально стремилась, но выбирать было не из чего — к спасению хорош любой путь.


* * *

В начале марта вдруг стало тепло, по всему Мэну лед на реках прогнулся под тяжестью тающего снега; ледяной панцирь на прудах и озерах трескался, пугая птиц подобием охотничьих выстрелов. На более крупных озерах лед кряхтел, скрипел и ломался со скрежетом и грохотом сцепляемых товарных вагонов на железнодорожных узлах.

Вернувшись в Бат, Мелони поселилась с Лорной в небольшой квартирке с двумя спальнями. Ночью ее разбудили тревожные звуки набата — на Кеннебеке, как везде в Мэне, трескался лед. Услыхав эти протяжные удары, одна из старушек в пансионе, где год назад жила Лорна, проснулась, села в постели и в голос заплакала. Мелони вспомнились ночи в Сент-Облаке; она лежала в своей постели в отделении девочек и вот так же слушала, как ломается лед на всем протяжении реки от Порогов-на-третьей-миле. Мелони встала и пошла к Лорне поговорить, но той очень хотелось спать, и Мелони забралась к ней под одеяло.

— Это вскрывается река, — прошептала Лорна. В ту ночь Мелони и Лорна стали любовницами.

— Одно условие, — сказала Лорна. — Перестань искать этого парня, Гомера. С кем ты хочешь быть — с ним или со мной?

— С тобой, — ответила Мелони. — Только никогда меня не бросай.

Союз на всю жизнь — обычная мечта сирот; на кого же теперь обрушится ее злость, думала Мелони. Неужели она стала забывать Гомера?

Снегу в тот год выпало очень много; короткая оттепель не добралась до замерзшей земли; скоро температура опять упала, пошел снег, и реки снова замерзли. Старый мельничный пруд за приютом стал западней для диких гусей. Обманутые оттепелью, они приняли лужи на льду за половодье и расположились на ночевку. Ночью лужи замерзли и намертво схватили широкие гусиные лапы. Когда Гомер увидел гусей, это были ледяные изваяния, припорошенные снегом, караул, охраняющий пруд. Ничего не оставалось, как вырубить их из ледяного плена, ошпарить кипятком и ощипать, что оказалось совсем не трудно. Миссис Гроган жарила их, протыкая вилкой, чтобы выпустить кровь с жиром. У нее было странное чувство, что гуси вот-вот отогреются, взмахнут крыльями и продолжат опасный перелет.

Река очистилась ото льда в Порогах-на-третьей миле только в апреле, и вода в Сент-Облаке вышла из берегов, затопив нижний этаж бывшего борделя; напор был так силен, что балки не выдержали и стойка бара вместе с бронзовыми перекладинами, разрушив нижние перекрытия, упала в воду и ее унесло течением. Свидетелем этого был начальник станции, а так как он во всем видел дурные предзнаменования, то две ночи подряд ночевал на станции, готовый защищать свое хозяйство от грозных стихий.

Живот у Кенди был такой большой, что она ночами не могла спать. В то утро, когда склон холма совсем очистился от снега и льда, Гомер взял лопату и пошел посмотреть, оттаяла ли земля. На глубине фута грунт все еще был мерзлый. Яблони можно сажать, когда земля оттает еще на полфута. Но за саженцами все равно надо ехать. Дальше ждать нельзя, он хотел быть рядом, когда у Кенди начнутся роды.

Олив очень удивилась, увидев Гомера и услыхав его просьбу дать ему вместо кадиллака один из фургонов — в кадиллаке саженцы не увезешь.

— Я хочу посадить сад стандартных размеров сорок на сорок, — сказал он. — Половина — маки, десять процентов — красные сладкие и еще десять — пятнадцать процентов — кортленды и болдуины.

Олив подсказала ему посадить несколько нозернспаев и грей-венстинов, лучшие сорта для яблочного пирога. Спросила, как Кенди, почему не приехала с ним.

Гомер ответил, что Кенди очень занята. Все ее полюбили, детишки так и виснут на ней. Трудно будет уезжать, поделился Гомер будущей заботой; они там очень нужны. Столько дел, что даже один день нелегко урвать.

— Значит, ты не останешься ночевать? — спросила Олив.

— Очень много забот, но мы обязательно вернемся. Когда надо будет выставлять улья.

— Ко Дню матери, — уточнила Олив.

— Точно, — сказал Гомер и поцеловал Олив, щека у нее была прохладная и пахла пеплом.

Саженцы помогали грузить Злюка Хайд и Эрб Фаулер.

— Ты хочешь один посадить сад сорок на сорок? — спросил Злюка. — Смотри, чтобы земля хорошо оттаяла.

— Смотри, пуп не надорви, — сказал Эрб.

— Как Кенди? — спросила Толстуха Дот. «Стала почти такая же огромная», — подумал Гомер. И ответил:

— Прекрасно. Только очень занята.

— Догадываюсь чем, — сказала Дебра Петтигрю.

В котельной под омаровым садком Рей Кендел сооружал собственную торпеду.

— Для чего? — спросил Гомер.

— Просто хочу узнать, могу ли я сам ее собрать.

— А в кого будете стрелять? И из чего? — допытывался Гомер.

— Самое главное для этого — гироскоп, — сказал Рей. — Выпустить торпеду нетрудно. Труднее поразить цель.

— Этого я не могу понять, — признался Гомер.

— А я вас. Вот вы хотите посадить сад для приюта. Похвально. Но вас здесь не было пять месяцев, а моя дочь не могла вырваться на день, повидаться с отцом, очень занята. Я этого тоже не понимаю.

— Мы приедем, когда зацветут сады, — опустив глаза, сказал Гомер.

— Самое прекрасное время года, — только и ответил Рей.

По дороге в Сент-Облако Гомер спрашивал себя, что прячется за уклончивостью и даже холодностью Рея Кендела. Он как бы хотел сказать ему: «Вы от меня таитесь, так знайте, я ни о чем вас расспрашивать не буду».

— Делает торпеду! — воскликнула Кенди, встретив Гомера. — Зачем?

— Поживем — увидим, — ответил Гомер. Д-р Кедр помог им разгрузить саженцы.

— Какие-то они хилые, — сказал он.

— Им еще расти и расти. Они будут плодоносить через восемь-десять лет, — объяснил Гомер.

— Ну, этих яблочек мне не дождаться.

— Яблони сами по себе очень украсят холм.

— Но уж очень они хилые.

Ближе к верхушке холма земля еще плохо оттаяла. Хорошие ямы не получались. На дне собиралась вода, натекавшая сверху — в лесу кое-где лежал снег. Надо бы подождать с посадками, но корни саженцев могут загнить, и от мышей, жди пакости. Его раздражало, что он не может согласовать сроки событий: яблони сажать рановато, а Кенди вот-вот родит. Но управиться с садом до появления младенца просто необходимо.

— Как это я умудрился воспитать в тебе такую скрупулезность? — диву давался д-р Кедр.

— Хирург должен быть скрупулезным.

К середине апреля все ямы были готовы и сад посажен. Гомер работал не разгибаясь три дня; ночью спина так ныла, что он не мог спать, ворочаясь с боку на бок, как Кенди. Наступили теплые весенние ночи, под толстым одеялом было жарко; и когда у Кенди стали отходить воды, они сначала подумали, что это она вспотела.

Гомер отвел Кенди в больничное отделение. Сестра Эдна занялась обычным приготовлением роженицы, а Гомер отправился за д-ром Кедром, ожидавшим в кабинете сестры Анджелы, когда его позовут.

— Этого буду принимать я, — сказал он. — Родному человеку всегда труднее. А отцы в родильной только мешают. Если хочешь, можешь, конечно, быть рядом, только ни во что не вмешивайся.

— Хорошо, — кивнул Гомер, явно нервничая. Это с ним было так редко, что д-р Кедр улыбнулся.

Сестра Эдна возилась с Кенди, а сестра Анджела скребла и мыла, готовя родильную. Гомер уже надел маску, но, услыхав в спальне мальчиков шум, пошел взглянуть, что там приключилось. Один из Джонов Кедров или Уилбуров Уолшей вышел во двор пописать к мусорному баку и вспугнул копающегося в нем большого енота; енот бросился наутек, а мальчишка от страха надул в трусы. Гомер поменял трусы, хотя ему не терпелось вернуться в родильную.

— Ночью писать лучше в доме, — объяснял он всей спальне. — А Кенди сейчас рожает младенца, — добавил он неожиданно для себя.

— Кого? — спросил кто-то.

— Или мальчика, или девочку.

— А как вы его назовете?

— Меня назвала сестра Анджела.

— И меня! — откликнулось несколько голосов.

— Девочку назовем Анджела, — сказал Гомер.

— А мальчика?

— Мальчика — Анджел. Это все равно что Анджела, только без «а» на конце.

— Анджел? — переспросил кто-то.

— Точно, — ответил Гомер Бур и поцеловал одного за другим всех сирот.

— А вы его оставите здесь? — вопрос догнал Гомера уже на пороге.

— Нет, — ответил он невнятно, натягивая маску.

— Что? Что? — закричали сироты.

— Нет, — приспустив маску, громко произнес Гомер.

В родильной было жарко. Никто не ожидал такого резкого потепления, сетки в окнах были еще не вставлены, и д-р Кедр не разрешил их открыть.

Услыхав, что младенца, мальчика или девочку, назовут ее именем, сестра Анджела разрыдалась, потоки слез так и хлынули из глаз, и д-р Кедр велел ей сменить маску. Коротышка сестра Эдна с трудом дотягивалась до лба д-ра Кедра, по которому лил пот. И когда появилась головка, одна капля упала на крошечный висок. Так Уилбур Кедр буквально своим потом окрестил еще не совсем родившегося младенца. А Давид Копперфильд родился в рубашке, вдруг почему-то вспомнилось Гомеру.

Плечики, по мнению д-ра Кедра, немного задерживались. Он взял в обе руки подбородок с затылком и слегка потянул младенца вниз, пока не показалось одно плечико. Тут же появилось второе, и весь младенец вывалился наружу.

Гомер, прикусив губу, одобрительно кивнул. — Анджел! — возгласила сестра Эдна, обращаясь к Кенди, все еще улыбавшейся под действием наркоза.

Сестра Анджела отвернулась, промочив насквозь вторую маску.

И только когда вышел наружу послед, д-р Кедр сказал: «Превосходно», — как всегда говорил в таких случаях. Затем нагнулся и поцеловал Кенди, неуклюже, сквозь маску — куда-то между широко открытыми, уже ясными глазами. Этого он никогда не делал.

Назавтра повалил снег и шел весь день — сердитый апрельский снег, не желающий сдавать позиций. Гомер озабоченно поглядывал на посаженные деревца; тщедушные, присыпанные снегом, они напомнили ему несчастных гусей, которые так неосмотрительно сели отдыхать на подтаявший лед мельничного пруда.

— Перестань волноваться из-за деревьев, — сказал ему д-р Кедр. — У них уже началась своя жизнь.

Так же, как у Анджела Бура, младенца десяти с лишним фунтов, который не был ни сиротой, ни жертвой аборта.

За неделю до мая в Сент-Облаке еще лежал снег, потому что в эти местах сезон весенней слякоти еще не кончился. Гомер отряхивал от снега каждую ветку на деревцах, около одного, особенно хрупкого на вид, он заметил мышиные следы и разбросал по саду отравленные зерна — кукурузу и овес. Тонкие стволы саженцев заключили в металлические сетки. Олени уже успели погрызть верхушки ближайшего к лесу ряда. И еще Гомер поставил в лесу подальше от сада плошки с солью, может, хоть это удержит оленей от набегов на новорожденный сад.

Кенди кормила Анджела грудью, пуповина у него подсохла и отпала, писанька зажила. Обрезание Гомер сделал сам.

— Тебе в этом нужно практиковаться, — сказал ему д-р Кедр.

— Хотите, чтобы я практиковался на собственном сыне? — спросил Гомер.

— Пусть это будет первая и последняя боль, которую ты ему причинишь, — возразил Уилбур Кедр.

Утром в их комнате на стеклах все еще были морозные узоры. Гомер прижал подушечку пальца к стеклу, пока она покраснела, и коснулся Кенди мокрым холодным пальцем. Кенди тут же проснулась — нежные прикосновения к колючему бритому лобку никак не могли ее разбудить.

Гомер и Кенди радовались, что снова спят вместе на одной кровати, что, приютившись между ними, сосет грудь Анджел. Иногда молоко у Кенди прибывало раньше, чем малыш начинал плакать, и оба от этого просыпались. Никогда еще они не были так счастливы. Какая важность, что за неделю до мая небо хмурое и холодное, как в феврале. Что их секрет, доверенный Сент-Облаку, рано или поздно откроется. Впрочем, для многих в Сердечной Бухте и Сердечном Камне никакого секрета уже давно не было. Но жители Мэна не любят никого торопить: придет срок, человек сам во всем сознается.

Каждые два дня Анджела взвешивали и осматривали в провизорской, сестра Анджела вела запись, а д-р Кедр с Гомером по очереди щупали ему животик, проверяли глазки и хватательный рефлекс.

— Признайтесь, — сказала сестра Эдна Гомеру и Кенди во время этой важной церемонии, — вам здесь нравится.

В тот день в Сент-Облаке было около нуля, мокрый снег, шедший с утра, сменился холодным дождем. В тот день у Олив Уортингтон появился свой секрет. Если бы она была уверена, что Гомер и Кенди по одному ее слову вернутся в «Океанские дали», она, возможно, сразу бы поделилась с ними своим секретом, схватила телефонную трубку и позвонила, но жители Мэна не любят это грубое изобретение; во всяком случае, не по телефону сообщать столь важную весть: телефон застает человека врасплох. Другое дело телеграмма; она оставляет время справиться с чувствами. И Олив отправила телеграмму, чтобы дать им на размышление хоть небольшой срок.

Кенди прочитала телеграмму первая. Она кормила Анджела в спальне девочек к огромному обоюдному удовольствию, как вдруг вошла миссис Гроган и протянула ей телеграмму, которую удосужился принести один из местных бездельников, прислуживающих начальнику станции. Телеграмма поразила Кенди как гром средь ясного неба; она поспешно отдала Анджела миссис Гроган, несмотря на его протестующий ор. К ее удивлению, Кенди даже не уложила как следует грудь в лифчик, просто застегнула наскоро блузку и, в чем была, несмотря на погоду, бегом бросилась в отделение мальчиков. Гомер в это время расспрашивал д-ра Кедра о своем сердце; не поможет ли на его (д-ра Кедра) взгляд рентгеноскопия сердца лучше понять его (Гомера) состояние. Д-р Кедр долго обдумывал ответ, и тут в провизорскую с телеграммой в руках вбежала Кенди.

Олив Уортингтон была янки до мозга костей, знала, сколько стоит слово, и обычно составляла телеграмму как можно короче, но в тот день ее рукой водило чувство, и на этот раз ее телеграфный слог лапидарностью не отличался.

В телеграмме говорилось:

НАЙДЕН УОЛЛИ ЖИВ ТЧК

ЕГО ЛЕЧАТ БОЛЬНИЦЕ ЦЕЙЛОНЕ ЭНЦЕФАЛИТА ТЧК

ДОСТАВЛЕН РАНГУНА БИРМА ТЧК

ТЕМПЕРАТУРА 92 ТЧК

ПАРАЛИЗОВАН ТЧК

ВЕСИТ СТО ПЯТЬ ФУНТОВ ТЧК

С ЛЮБОВЬЮ ОЛИВ

— Сто пять фунтов! — воскликнул Гомер.

— Жив! — прошептала Кенди.

— Парализован, — сказала сестра Эдна.

— Энцефалит, — проговорил д-р Кедр.

— Уилбур, как может быть у человека температура девяносто два градуса? — спросила сестра Эдна.

Этого д-р Кедр не знал и даже не пытался строить догадки. Организм капитана Уортингтона, сбитого над Бирмой десять месяцев назад, получил такие травмы, в нем обнаружились такие расстройства, что пройдут годы, пока Уолли частично оправится от них.

Он выпрыгнул из самолета при таком сильном дожде, что ему показалось, будто парашют, раскрываясь, чувствует сопротивление водяных потоков. Рев мотора был совсем рядом, так что Уолли на какой-то миг испугался, уж не слишком ли рано дернул за шнур. И еще он боялся бамбука — не раз слышал истории про летчиков, насквозь пропоротых острыми бамбуковыми побегами.

Опустился он на тиковое дерево и, ударившись о ветку, вывихнул плечо. Очевидно, он ударился и головой, потому что потерял сознание. Очнулся ночью и, не зная, на какой высоте находится, решил не сразу обрезать стропы парашюта. От нестерпимой боли в плече сделал укол морфия — очень большую дозу — и в темноте выронил шприц.

Мачете у него не было — некогда было перед прыжком искать, и утром пришлось долго повозиться, разрубая стропы штыком и действуя к тому же одной рукой. Когда спускался вниз, зацепился опознавательным ярлыком за лиану; не смог освободить его, цепочка порвалась, поцарапала шею, ярлык упал и потерялся. Приземляясь, Уолли попал ногой на замаскированный папоротником и пальмовыми листьями ствол тикового дерева. Ствол покатился, и Уолли растянул лодыжку. Поняв, что во время муссона восток от запада не отличишь, полез в карман за компасом и обнаружил, что компаса нет. Зато нашел сульфамидный порошок и присыпал на шее царапину.

Он понятия не имел, в какой стороне Китай, и двинулся туда, где легче идти. Через три дня ему показалось, что джунгли становятся реже. Хотя, может, он уже наловчился пробивать в зарослях путь. Китай был к востоку, а он шел на юг. Дорога туда лежит через горы, а он, напротив, выбирал долины, простирающиеся в юго-западном направлении. Он не ошибся в одном — джунгли действительно поредели. К тому же явно становилось теплее. По ночам он взбирался на дерево и в развилке ветвей устраивался на ночлег. Скрученные стволы священных буддийских деревьев, похожие на гигантские канаты, были превосходным убежищем, но Уолли не один оценил их удобство. Как-то ночью он заметил на соседнем дереве на уровне глаз леопарда, ищущего на себе клещей. Уолли последовал его примеру и нашел несколько. С пиявками он давно перестал бороться.

Однажды видел питона, небольшого, метров пяти, он лежал на большом камне, заглатывая животное размером с собаку породы бигль. Наверное, обезьяна, подумал Уолли, но не припомнил, чтобы ему встретилась хоть одна. Наверняка он их видел, но просто забыл о них. У него начался жар. Он хотел измерить температуру, но термометр в пакете первой помощи разбился.

В тот день, когда он увидел тигра, переплывающего реку, он первый раз заметил и комаров. Климат явно менялся. Река текла по широкой долине; другие стали леса. Уолли удалось руками поймать рыбу, и он съел ее печень. Питался он и лягушками величиной с хорошую кошку; но их лапки сильно отдавали рыбой; в прежней жизни он за лягушачьими лапками такого не замечал. Наверное, сказалось отсутствие чеснока.

Однажды он съел какой-то фрукт, похожий на манго, но безвкусный, после него во рту долго пахло плесенью, и потом Уолли весь день знобило и рвало. Постепенно река становилась шире, полноводнее. Ее быстрое течение объяснялось ливневыми дождями. И Уолли решил построить плот. Он вспомнил, как мастерил плоты для плавания по Питьевому озеру, и чуть не заплакал. Как тогда это было просто — просмоленные сосновые стволы, веревки, несколько дощечек и гвозди, а тут один бамбук и лианы. А какими тяжелыми оказались зеленые бамбуковые побеги! Плот протекал, но не тонул, слава Богу. Вот если где придется тащить его волоком, сил у него на это не хватит.

Комаров становилось все больше, особенно когда река еще раздалась и течение замедлилось. Он потерял счет дням, не помнил, когда подскочила температура. Но рисовые поля и буйволы задержали его внимание. А однажды он помахал женщинам, работающим по колено в воде, и они проводили его изумленными взглядами.

Рисовые поля должны были насторожить его, предупредить, что он плывет в другую сторону. Он уже находился в самом центре Бирмы, которая на карте похожа на детский змей с длинным хвостом, и отсюда до Мандалая, оккупированного японцами, было ближе, чем до Китая. Но у Уолли была температура сто четыре[9], и он просто плыл и плыл, отдавшись течению. Он не отличал реку от рисовых полей, но все же удивлялся, что мужчины и женщины в юбках, только мужчины работают в соломенных шляпах, перевитых пестрыми лентами, а женщины — с непокрытыми головами, украсив черные волосы яркими цветами, и у тех и других волосы заплетены в косицы. Казалось, они все время едят, крестьяне жевали листья бетеля, отчего зубы у всех были желтые, а губы ярко-красные, как будто в крови. Но виноват в этом был всего-навсего сок бетеля…

Жилища, куда бирманцы приносили его, были все на одно лицо — одноэтажные под соломенной крышей постройки на бамбуковых сваях. Ели семьи под открытым небом на маленьких верандах. Ему давали рис, чай и многое другое, все приправленное соусом карри. Когда температура спала, Уолли стал есть «пансей кхоузе» (вермишель с корицей) и «нга сак кин» (рыбные биточки с карри) — первые слова, которым его научили спасшие его бирманские крестьяне. Но Уолли не понял их значения и решил, что «нга сак кин» — это имя человека, снявшего его с плота, принесшего в дом и державшего голову, пока жена кормила его с помощью пальцев. Она была на удивление маленькой, в тонкой белой блузке; желая научить Уолли своему языку, муж дотронулся до ее блузки.

— Аингис, — сказал он, и Уолли решил, что это имя его жены. От нее пахло так, как пахнет в бирманских жилищах, крытых пальмовыми листьями, — набивным ситцем и лимонными корками.

Это были очень хорошие люди — Нга Сак Кин и Аингис. Уолли громко повторил их имена и улыбнулся. Мистер Рыбный Биточек и его жена миссис Блузка тоже улыбнулись. Еще от нее приторно пахло жасмином. Цитрусы и жасмины напомнили ему запах бергамотового чая.

Вместе с высокой температурой у него появилась ригидность шеи и спины, а когда температура спала, прекратились головные боли, рвота и озноб и даже перестало тошнить, он обнаружил, что парализован: руки и ноги вытянулись и перестали сгибаться.

(Д-р Кедр назвал бы это спазмом верхних и нижних конечностей.) Две или три недели он был в бреду, говорил медленно и невнятно. С трудом ел — язык и губы сильно дрожали. Не мог мочиться, и крестьяне опорожняли его мочевой пузырь с помощью тонких, но грубых на ощупь бамбуковых побегов.

Они не оставляли его долго на одном месте, перевозили по реке, вниз по течению. Однажды он видел слонов, они волокли из джунглей деревья. Поверхность воды кишела черепахами и черными змеями, кружившими среди водяных гиацинтов; вода, цветом напоминавшая сок бетеля, была чуть темнее крови Уолли, появившейся у него в моче.

«Нга Сак Кин?» — спрашивал он. «Аингис?» Куда они делись? Хотя лица его спасителей все время менялись, они, казалось, понимают его. Наверное, это одна большая семья, думал Уолли и опять спрашивал маленьких красивых мужчин и женщин, которые все время улыбались: «Я парализован?» Одна из женщин вымыла ему голову и причесала, и вся семья любовалась, как горели золотом его сохнущие на солнце белокурые волосы; это произвело на них сильное впечатление!

На него надели белую блузу и сказали: «Аингис». «А-а, — подумал Уолли, — это от нее подарок». Затем покрыли его светлую голову черным париком с навощенной косичкой и украсили цветами. Дети, глядя на него, заливались смехом. Тщательно, чуть не вместе с кожей, побрили ему лицо и ноги ниже колен, торчавшие из-под длинной юбки. Для маскировки они превращали его в женщину. Он был так красив, что переодеть его женщиной ничего не стоило, тем более что у идеальной бирманской женщины грудей как бы вовсе нет.

Все было бы ничего, если бы не ежедневная потребность справлять малую нужду. С этим была беда; во всем остальном заботливые и участливые, тут бирманцы проявили постыдное небрежение. Бамбуковые трубочки не всегда были чистые, причиняли мучительную боль и оставляли кровоточащие ранки. Именно эти катетеры и внесли инфекцию, которая сделала Уолли бесплодным. Эпидидимит, то есть придаток яичка, объяснил бы ему Д-р Кедр, — это свернутая спиралью трубочка, где созревают покинувшие яичко сперматозоиды. Воспаление этой маленькой трубки препятствует попаданию спермы в мочеиспускательный канал. У Уолли это воспаление полностью блокировало движение спермы.

Конечно, они правильно поступали, что спускали ему мочу, только делали это плохо. Моча у Уолли не отходила, мочевой пузырь переполнялся, и крестьяне, как могли, помогали ему. Он хотел спросить, нет ли менее мучительного средства, обратить их внимание на грязный бамбук, но как вступить с ними в контакт? Он знал всего два слова: «Аингис» и «Нга Сак Кин».

Прошло еще сколько-то месяцев, и он наконец услыхал звуки бомбежки. «Иравади», — объяснили ему. Значит, бомбят нефтяные промыслы. Теперь он знал, где находится, он и сам участвовал в этих налетах. Еще до того как услышал бомбежку, его свозили к врачу в Мандалай. Глаза у него щипало: чтобы скрыть белизну кожи, лицо ему натерли пастой из порошка карри. И все равно вблизи никто не принял бы его за бирманца — голубые глаза, нос римского патриция, какой тут бирманец! В Мандалае он видел много японцев. Врач долго бился, стараясь объяснить Уолли, что с ним. Он понял только три слова, сказанных по-английски: «Японский москит Б».

— Значит, меня укусил японский москит, — сказал он. Какая же опасность таится в этом моските? В катетере он больше не нуждался, но инфекция уже сделала свое разрушительное дело.

Когда он услышал первую бомбежку под Иравади, руками он уже действовал свободно; прошел и спазм ног, но паралич остался несимметричный и неглубокий (левая нога парализована сильнее). Мочевой пузырь действовал безотказно, желудок тоже, если не переедать соуса «карри». С сексом, насколько Уолли мог судить, тоже все обстояло благополучно.

— Никаких побочных неприятностей энцефалит не дает, — объяснил д-р Кедр Гомеру и Кенди.

— Что это значит? — спросила Кенди.

— Это значит, что Уолли может вести нормальную половую жизнь, — уточнил д-р Кедр. Про воспаление придатка яичка он тогда не знал.

Уолли мог вести нормальную половую жизнь, но спермы у него было очень мало; сохранилась способность к оргазму и извержению семенной жидкости, которую выделяет предстательная железа, расположенная довольно низко. Но зачать собственного ребенка он не мог, сперматозоиды в семенную жидкость не попадали.

В те дни никто, конечно, не знал, что Уолли не может иметь детей, знали только про энцефалит.

Уолли заразился им через комаров. Называется этот энцефалит «Японский Б». И в Юго-Восточной Азии во время войны он был очень распространен. «Вирусное заболевание, которое переносится членистоногими», — объяснил д-р Кедр.

Остаточный паралич нижних конечностей не так часто сопутствует этому энцефалиту, но он известен и вполне изучен. «Японец» поражает иногда не только головной мозг, но и спинной по типу полиомиелита. Инкубационный период длится неделю, острый период — от недели до десяти дней, выздоровление медленное, мышечный тремор не проходит иногда несколько месяцев.

— Поскольку переносчики болезни — птицы, территория ее распространения достаточно велика, — объяснял д-р Кедр сестрам Анджеле и Эдне. — В комара вирус попадает от птиц, а уж комары заражают им людей и крупных животных.

Лицо у Уолли было такое миловидное, и он так похудел, что друзья-бирманцы решили переодеть его женщиной. Японцев бирманские женщины и привлекают, и отталкивают. Особенно жительницы провинции Паданг с их высокими бронзовыми витыми обручами на шее, подчеркивающими ее длину и изящество. Таким образом, Уолли — калека и как бы уроженец этих мест — был для японцев неприкасаем, тем более что маскарад подчеркивал присутствие в нем малой толики европейской крови.

В октябре сезон муссонов кончился, и плыли теперь по ночам или под прикрытием зонтиков от солнца и пасты из порошка карри. Ему очень надоели рыбные биточки под соусом карри, но он все время их просил — так, во всяком случае, понимали бирманцы и только их ему и готовили. Как-то в бреду он несколько раз произнес имя Кенди. Один из лодочников спросил, что это значит.

— Кенди? — вежливо спросил он.

Они плыли в лодке, Уолли лежал под соломенным навесом и смотрел, как бирманец гребет одним веслом.

— Аингис, — ответил Уолли, он хотел сказать этим — добрая, хорошая женщина, жена.

Лодочник кивнул. И в следующем портовом городе на реке — Уолли не знал каком, возможно в Яньдуне — ему вручили еще одну тонкую белую блузку.

— Кенди! — сказал бирманец. «Подари это Кенди», — понял Уолли.

Бирманец улыбнулся, и лодка заскользила дальше, вынюхивая острым носом, куда плыть. Для Уолли это была страна запахов, ароматных сновидений.

Уилбур Кедр мог легко вообразить себе путешествие Уолли. Оно бесспорно было сродни его эфирным скитаниям. Слоны и нефтяные промыслы, рисовые поля под водой и падающие бомбы и даже маскарад и паралич ног — все это было очень знакомо Уилбуру Кедру. В своих странствиях он бывал всюду и в самых разных обличьях. Он легко воображал Рангун и водяных буйволов. В каждом эфирном сценарии был свой герой, подобный тайным британским агентам, переправлявшим американских летчиков через Бенгальский залив. Уилбур Кедр, окутанный эфирными парами, не раз путешествовал через Бирму по следам Уолли. И всю дорогу черносмородиновый аромат петуний отчаянно сражался со смрадными навозными испарениями.

Уолли летел через Бенгальский залив в маленьком самолетике, управляемом английским пилотом, и с сингалезским экипажем.

Уилбур Кедр проделал немало таких полетов.

— По-сингальски говорите? — спросил летчик Уолли, сидевшего в кресле второго пилота; от англичанина пахло чесноком и куркумой.

— Никогда о таком языке не слышал, — ответил Уолли. Зажмурившись, он все еще видел белые восковые цветы дикого лимона, слышал шум джунглей.

— Это основной язык на Цейлоне, мой мальчик, — ответил английский летчик. Еще от него пахло чаем.

— Мы летим на Цейлон?

— Таким блондинам, как ты, в Бирме опасно, там ведь полно японцев.

Уолли не переставал думать о своих бирманских друзьях. Они научили его делать «салям» — поклон приветствия — низко кланяться, приложив правую руку ко лбу (всегда только правую, объясняли они). А когда ему было плохо, кто-нибудь обязательно обмахивал его большим веером «пунка», который слуга дергает за шнур.

— Пунка, — сказал Уолли английскому летчику.

— Что это такое, приятель?

— Очень жарко, — промямлил Уолли, его укачивало, они летели совсем низко, и самолетик нагрелся, как печка. От летчика на какой-то миг, сквозь запах чеснока, дохнуло сандаловым деревом.

— Когда мы вылетали из Рангуна, было девяносто два[10], по-американски, — сказал англичанин, сделав ударение на последнем слове, заменив им «по Фаренгейту», но Уолли этого не заметил.

— Девяносто два. — Эта цифра засела в нем так крепко, что на нее, как на гвоздь, можно повесить шляпу, как говорят в Мэне.

— Что с твоими ногами? — спросил как бы невзначай англичанин.

— Японский москит Б.

Англичанин наморщил нос. Он подумал, что «Москит-Б» — это японский истребитель, сбивший самолет Уолли. Такого типа истребителя он не знал.

— Не слыхал о таком, приятель, — сказал он Уолли. — Я все их истребители знаю. Но от этих япошек каждый день жди новый сюрприз.

Сингальцы натирали себя кокосовым маслом, одеты они были в саронги и длинные рубашки без воротника. Двое что-то жевали, один визгливо кричал в микрофон передатчика: летчик что-то резко приказал ему, и тот мгновенно понизил тон.

— Сингальский — ужасный язык, — сказал летчик Уолли. — Звучит, как будто рядом трахаются кошки.

Уолли не отреагировал на шутку, и летчик спросил, бывал ли Уолли на Цейлоне. Уолли опять ничего не ответил, мысли его блуждали далеко.

И англичанин продолжал:

— Мы не только посадили им первые каучуковые деревья и создали каучуковые плантации, мы научили их заваривать чай. Растить чай они умеют, и неплохо, но на всем чертовом острове не выпьешь и чашки хорошо заваренного чая. А они еще требуют независимости, — сказал англичанин.

— Девяносто два градуса, — улыбаясь повторил Уолли.

— Да, приятель. Постарайся расслабиться.

Во рту у Уолли отдавало корицей; когда он закрывал глаза, перед ним плыли огоньки ярко-оранжевых бархатцев.

Вдруг сингалезцы разом забубнили что-то — после того, как радио выкрикнуло какой-то приказ, и запел хор.

— Чертовы буддисты! — воскликнул летчик и стал объяснять Уолли: — Они даже молятся по команде, переданной по радио. Это и есть Цейлон. На две трети чай, на одну треть каучук и молитвы.

Он опять что-то резко сказал цейлонцам, и они стали молиться тише.

Когда летели над Индийским океаном — очертания Цейлона еще не появились, — летчик заметил невдалеке самолет и забеспокоился.

— Вот, черти, когда надо молиться, — крикнул он сингалезцам, видевшим девятый сон. — А этот, японский «Москит-Б», он как выглядит? — спросил он у Уолли. — Он что, зашел тебе в хвост?

— Девяносто два градуса, — сумел только произнести Уолли.

После войны Цейлон обретет независимость, а еще через двадцать четыре года станет называться Шри-Ланка. Но у Уолли от Цейлона останется одно воспоминание — там нестерпимо жарко. В каком-то смысле парашют его так никогда и не приземлился; и все десять месяцев Уолли как бы парил над Бирмой. Все, что с ним там произошло, осталось у него в памяти причудливым переплетением фантазии и действительности, ничем не отличающимся от эфирных полетов д-ра Кедра. То, что он вернулся с войны живой, правда парализованный, неспособный к зачатию, с неходящими ногами, было предсказано в вещих снах Толстухи Дот Тафт.

В Сент-Облаке было тридцать четыре градуса[11] по Фаренгейту, когда Гомер пошел на станцию продиктовать станционному начальству телеграмму Олив Уортингтон. Гомер не мог позвонить ей и так прямо солгать. Но ведь и Олив не позвонила. Видно, у нее были на это свои соображения. Диктуя телеграмму, Гомер не сомневался: и Рей, и Олив знают, что произошло в Сент-Облаке. Телеграмма была вежливая, слегка формальная, осторожная. Правда прозвучала бы грубо, а Гомеру всякая грубость претила. В телеграмме стояло:

ДАЙ БОГ СИЛ ВАМ И УОЛЛИ ТЧК

КОГДА МЫ УВИДИМ ЕГО ВОПРОС

КЕНДИ И Я СКОРО БУДЕМ ТЧК

Я УСЫНОВИЛ МЛАДЕНЦА МАЛЬЧИКА ТЧК

С ЛЮБОВЬЮ ГОМЕР

— Усыновили? — удивился начальник станции, — Вы ведь очень молоды?

— Точно, — ответил Гомер Бур.

А вот Кенди отцу позвонила.

— Его привезут, может, через месяц, а может, через три, — сказал Рей. — Ему надо набрать вес. Не ближний свет лететь в Америку. И еще всякие анализы. Не забывай, война ведь еще идет.

На другом конце провода Кенди плакала не переставая.

— А ты-то как, девочка? — спросил Рей.

Вот тут и надо было ей сказать отцу про ребенка, которого она недавно родила. Но она сказала другое.

— Гомер усыновил мальчика, — произнесла она сквозь слезы, — одного из сирот.

— Только одного? — после небольшой паузы сказал Реймонд Кендел.

— Он усыновил новорожденного мальчика, — повторила Кенди. — Я, конечно, тоже буду ему помогать… Мы как бы вместе его усыновили.

— Вместе?

— Его зовут Анджел, — сказала Кенди.

— Благослови его Бог. Благослови вас обоих. Кенди опять заплакала.

— Усыновил, говоришь? — переспросил Рей.

— Да, — сказала Кенди. — Одного из сирот.

Она перестала кормить Анджела, и сестра Эдна научила ее сцеживать грудь. Анджелу смеси явно не нравились, и он несколько дней проявлял характер. Кенди тоже была в дурном настроении. Гомер как-то сказал, что к возвращению в Сердечную Бухту волосы у нее на лобке отрастут.

— Господи, да кому, кроме тебя, интересно, отросли у меня волосы на лобке или нет, — ответила она.

И Гомер был настроен невесело.

Д-р Кедр предложил ему подумать все-таки о профессии врача, на что Гомер отреагировал довольно нервно. Кедр подарил ему новехонькую «Анатомию» Грея, известный учебник Гринхилла «Гинекология» и шедевр британской медицины «Женские болезни».

— Господи помилуй, — взмолился Гомер. — Я отец. Я хочу стать фермером, выращивать яблоки.

— Но ты в акушерстве станешь светилом, — сказал ему д-р Кедр. — Подучишься в гинекологии, в педиатрии, и тебе цены не будет.

— На худой конец буду ловить омаров.

— Я подпишу тебя на «Новоанглийский медицинский вестник» и на другие необходимые журналы.

— Но я ведь не врач, — устало сказал Гомер.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила Кенди Гомера.

— Как полагается сироте, — ответил Гомер. Они лежали крепко обнявшись, не помышляя о большей близости. — А ты как? — спросил он.

— Я ничего не знаю. Сначала мне надо его увидеть, — честно призналась Кенди.

— А что ты тогда будешь знать?

— Кого я люблю — его, тебя или вас обоих. А может, вообще ничего не узнаю.

— Опять жди и надейся? — спросил Гомер.

— По-твоему, лучше написать ему и во всем признаться?

— Нет, конечно, — мягко ответил Гомер.

Она еще сильнее прижалась к нему и опять заплакала.

— Ох, Гомер, ну как это можно весить всего сто пять фунтов?

— Я уверен, он очень скоро наберет вес, — сказал Гомер и весь внутренне сжался: какое сильное и красивое тело было у Уолли. Он вспомнил, как Уолли повез его первый раз купаться в океане. Прибой в тот день был особенно бурный, и Уолли предупредил его, что убегающая волна очень опасна. Взял его за руку и показал, как нырять под волну, как оседлать ее. Потом они час бродили вдвоем по пляжу — Кенди, лежа на песке, загорала.

— Не понимаю я этого глупого препровождения времени, лежать просто так на солнце — сказал тогда Уолли, и Гомер с ним согласился. — Можно ведь найти какое-то дело и загорать. Главное — просто так не валяться.

Они тогда собирали раковины и камни, обкатанные водой. Гомера поразила работа песка и воды — как идеально полируют они все, что приносит океан.

— Вот многое испытавший странник. — Уолли протянул на ладони осколок раковины с гладко обточенными краями.

— Странник, — повторил Гомер.

— А это тертый калач, — сказал Уолли, показывая округлую шелковистую гальку.

Гомеру подумалось, его страсть к Кенди коренным образом изменила все, даже отношение к естественному процессу обкатки камней и ракушек. Если бы они с Уолли завтра пошли на пляж, смогли бы они так же бездумно собирать камушки или любовь к женщине влияет на самые банальные занятия? Неужели Уолли — друг на пять минут и соперник на всю жизнь?

Посаженный им сад Гомер оставил на сестру Эдну. Он объяснил ей, что рукава из металлической сетки, защищающий стволы от грызунов, должны быть просторны, не мешать росту! Но и слишком просторные тоже плохо, под них могут забраться мыши и погрызть кору. Он научил ее распознавать под землей мышиные норы, ведущие к корням. Полевки обожают корни яблонь.

На прощание все расцеловали Кенди, даже д-р Кедр. Старый доктор смутился, когда Гомер, как бы не заметив протянутой руки, крепко обнял и поцеловал его в обветренную морщинистую щеку. Сестра Эдна рыдала, не стыдясь слез. Как только фургон свернул за отделение девочек, Уилбур Кедр ушел в провизорскую и затворил за собой дверь.

Было воскресенье, и, когда Гомер подвез Кенди к дому, Рей Кендел трудился внизу над своей торпедой. Кенди сказала, что не сможет сегодня смотреть в глаза Олив; но, оставшись одна без Гомера и Анджела, затосковала. Хотя молоко в груди у нее пропало, она все равно ночью проснется и мысленно будет с ними, когда, Анджел заплачет. Сколько прошло дней и ночей с тех пор, как она последний раз спала ночью одна? Этой ночью Гомер один услышит, как плачет Анджел.

— Надо обязательно что-то придумать, чтобы я все время была вместе с Анджелом. Я хочу сказать, до того, как мы признаемся Олив и Уолли. Мы оба должны о нем заботиться, оба быть с ним. Я не могу жить без него, — сказала Кенди Гомеру на другое утро.

— А я не могу жить без тебя, — ответил Гомер. Сирота, имевший семью всего лишь месяц, был не готов потерять ее.

Когда Гомер с Анджелом приехали в «Океанские дали», Олив встретила его как родного сына. Обняла, поцеловала и заплакала.

— Покажи мне маленького, — попросила она. — Ой, какая прелесть! Но ведь у тебя ничего нет. Ты такой молодой и один во всем свете.

— Но ведь и малыш совсем один. И Кенди обещала помочь.

— Конечно, конечно, — сказала Олив. — Я тоже помогу. И она понесла младенца в комнату Уолли, где Гомер, к своему удивлению, увидел детскую кроватку и столько детских вещей, сколько в Сент-Облаке не набралось бы для всех детей: и мальчиков, и девочек.

На кухне Гомера приветствовала целая батарея бутылочек с сосками, Олив даже купила для них специальный стерилизатор. В бельевом шкафу пеленок оказалось больше, чем наволочек, простыней и полотенец. Впервые в жизни у Гомера появилось чувство, что он по-настоящему усыновлен. К своему стыду и отчаянию, он должен был признать, что Олив его любит.

— Вы с Анджелом будете жить в комнате Уолли, — сказала она.

Как видно, все эти дни Олив занималась планированием и устройством будущей жизни.

— Уолли не сможет подниматься по лестницам, — сказала она. — И я уже начала переделывать столовую под спальню. Есть теперь будем на кухне. Столовая выходит на террасу и в сад. Я уже заказала сделать пандус к бассейну, чтобы Уолли мог в жару съезжать туда в кресле-каталке.

Олив опять заплакала. Гомер обнял ее, прижал к себе, и в нем с новой силой заговорило чувство вины, угрызение совести, раскаяние. И опять вспомнились слова мистера Рочестера, сказанные Джейн Эйр, что нет ничего страшнее старого, как мир, и вечно нового чувства раскаяния, отравляющего жизнь.

На второй неделе мая Айра Титком и Гомер перевозили в сады пчел. Яблони только что распустились, и к вечеру накануне Дня матери все ульи были в садах. В этом году этот день праздновали с особым чувством. Все спешили поздравить Олив. Дом наполнился милыми маленькими подарками, цветущими ветками яблонь. А кое-кто поздравил даже Гомера, радостно недоумевая, как это Гомер решился усыновить ребенка.

— Только подумай, у тебя теперь есть свой собственный ребенок, — сказала Гомеру Толстуха Дот.

В яблочном павильоне, где вовсю шла окраска прилавков, на одном поместили на всеобщее обозрение двух младенцев — Анджела Бура и Пита Хайда, сына Злюки и Флоренс. По сравнению с Анджелом Пит выглядел как вареная картофелина, пухленький, мягонький, как будто в нем и косточек-то не было.

— Смотри, Гомер, — сказала Флоренс Хайд, — твой Анджел — настоящий ангел. А мой Пит просто Пит.

Женщины из яблочного павильона засыпали его шутками, а Гомер только улыбался. Дебра Петтигрю тетешкала Анджела с особым интересом, долго-долго разглядывала его личико и наконец присудила, что Анджел, когда вырастет, будет вылитый Гомер. «Только поаристократичнее». Лиз-Пиз сказала, что младенец неописуемо прекрасен. Когда Гомер работал в саду, за ребенком смотрела Олив или кто-то из женщин. Но чаще всего с ним сидела Кенди.

— Мы в общем-то усыновили его вместе, — объяснила она. Кенди так часто это повторяла, что Олив в шутку заметила, что Кенди такая же мама младенцу, как Гомер папа, и подарила ей на День матери подарок. Тем временем пчелы исправно опыляли сады, перенося пыльцу из одного в другой, и из ульев уже начал сочиться мед.

Как-то утром на полях газеты Гомер заметил карандашную запись почерком Олив, относящуюся, по-видимому, к какой-то статье: «Невыносимое вранье» — и почему-то отнес эти слова на свой счет.

А однажды вечером, лежа в постели, Кенди случайно подслушала отца. Свет был выключен, как вдруг ей послышались тихие слова: «Это не плохо, но это неправильно». Она подумала, что отец говорит с кем-то по телефону. Но, уже засыпая, уловила звук отворяемой и закрываемой двери и поняла, что отец все время сидел у нее в спальне и, думая, что дочь заснула, в темноте укорил ее.

Как-то вечером, в самый разгар цветения яблонь Кенди сказала Гомеру:

— У тебя такой усталый вид. Ты, конечно, переутомился.

— Гомер — молодец, — похвалила его Олив.

— Эту ночь с малышом буду я. Тебе надо выспаться.

Гомер улыбнулся, хотя и почувствовал напряженность в разговоре двух женщин. Сегодня он будет спать один в комнате Уолли. Проснется по привычке среди ночи и станет воображать, как Рей Кендел идет греть бутылочку со смесью, а Кенди сидит на кровати с Анджелом на коленях и держит бутылочку под тем же углом, как грудь в Сент-Облаке.

Все части торпеды Рей Кендел натаскал из мастерских военно-морской базы в Киттери; Гомер и Кенди оба это знали, но усовестила отца только Кенди.

— Они там ни в чем ничего не смыслят. Я то и дело нахожу в их работе ошибки. Так что им меня никогда не поймать.

— Но зачем это тебе? — спросила она отца. — Мне неприятно, что у нас в доме снаряд. Особенно теперь, когда здесь ребенок.

— Когда я начал торпеду, — сказал Рей, — я о ребенке ничего не знал.

— Ну теперь-то знаешь. Выстрели ее куда-нибудь подальше.

— Вот закончу и выстрелю, — сказал Рей.

— А по какой цели будете стрелять? — спросил Гомер.

— Пока не знаю, — ответил Рей. — Может, ударю по клубу. Если они еще раз скажут, что я порчу им вид.

— Я не понимаю цели твоих действий, — сказала Кенди отцу, оставшись с ним наедине. — И мне это неприятно.

— Знаешь, что мне напоминает моя торпеда? — медленно проговорил Рей. — Возвращение Уолли. Факт, что он вернется, но неизвестно, какой урон нанесет этот факт.

Кенди потом спросила Гомера, что значат эти слова отца.

— Ничего не значат, — ответил Гомер. — Это намек. Он хочет услышать от тебя правду.

— А что, если так все и будет продолжаться? — спросила Кенди Гомера. Они отдыхали от любовных ласк, лежа, как раньше, в доме сидра, который не был еще готов к приезду сезонников.

— Так, как сейчас?

— Да. Будем на что-то надеяться и ждать. Интересно, сколько времени мы сможем ждать? Ждать, наверное, легче, чем сказать правду.

— Рано или поздно придется сказать.

— Когда?

— Когда Уолли вернется.

— Он вернется парализованный. Он весит меньше, чем я. А мы возьмем и встретим его таким признанием, да?

Неужели существуют неразрешимые ситуации, думал Гомер. Ему вспомнилось, как действуют скальпелем: у скальпеля есть собственный вес, его достаточно, чтобы резать. Силы не требуется. Главное — придать верное направление.

— Надо знать, чего мы хотим, — сказал Гомер.

— А если мы не знаем? Если хотим все оставить как есть? Предпочитаем ждать?

— Ты хочешь сказать, возможно, ты никогда не поймешь, кого любишь — его или меня? — спросил Гомер.

— Знаешь, от чего все зависит? От того, в какой мере он будет во мне нуждаться, — сказала Кенди.

Гомер положил руку туда, где волосы у нее уже отросли и были шелковистые, как раньше.

— А ты никогда не думала, что я тоже в тебе нуждаюсь? — спросил он.

Кенди повернулась на другой бок, спиной к Гомеру, а его руку переложила к себе на грудь.

— Остается только надеяться и ждать, — сказала она.

— Придет срок, когда ждать будет нельзя.

— Какой срок? — спросила Кенди, и он рукой, лежащей на груди, почувствовал, что у нее пресеклось дыхание.

— Анджел вырастет, и нам придется ему открыть, что он не сирота и кто родители. В этом все дело. Я не хочу, чтобы он считал себя сиротой.

— Об Анджеле я не беспокоюсь, — сказала Кенди. — Анджел купается в любви. Я беспокоюсь о нас с тобой.

— И о Уолли.

— Мы просто сойдем с ума.

— Не сойдем, — сказал Гомер. — У нас есть Анджел. Нам его растить. Ему нужно, чтобы его любили.

— Нам это тоже нужно.

— Нужно, но нам осталось только ждать и надеяться, — чуть не со злорадством проговорил Гомер.

Весенний сквозняк овеял их разгоряченные тела. Он принес с собой сладковатый запах гнилых яблок, такой сильный, что он как нашатырем ударил в нос. Гомер снял руку с груди Кенди и прикрыл нос и рот.

В начале лета Кенди получила весточку от самого Уолли. Это было первое письмо после того, как год назад японцы сбили его самолет.

В больнице на Цейлоне его лечили полтора месяца. Врачи не отпускали его, пока не прекратится мышечный тремор, не улучшится речь (от недоедания он говорил как во сне) и он не прибавит пятнадцати фунтов. Писал он из больницы в Нью-Дели. Пролежав там месяц, Уолли набрал еще десять фунтов. Он писал, что пристрастился добавлять в чай корицу и что вся его жизнь в больнице проходит под стук сандалий.

Ему обещали, что он поедет домой, как только вес его достигнет ста сорока фунтов и он освоит упражнения, необходимые для окончательной поправки. Из-за цензуры он не мог написать, каким маршрутом его отправят домой. Но зато сообщил, что с мужской потенцией у него все в порядке, надеясь, что цензор эту фразу не вымарает, учтет паралич нижних конечностей. И он не ошибся, эти слова цензор оставил. Уолли все еще не знал, что детей у него не будет, знал только, что в мочеполовую систему попала инфекция, но ее залечили.

«А как Гомер? Я очень о нем скучаю», — писал Уолли.

Но не эта строка сокрушила Кенди. Сокрушила первая фраза. Письмо начиналось так: «Боюсь, что ты не захочешь выйти замуж за калеку».

Лежа в своей узкой девичьей постели, убаюкиваемая прибоем, Кенди вглядывалась в фотографию матери на ночном столике. Как ей нужен был сейчас ее совет! Она не знала матери, и, наверное, поэтому ей сейчас вспомнился ее первый вечер в Сент-Облаке. Они вошли в спальню мальчиков, д-р Кедр читал им кусок из «Больших надежд». Ей не забыть услышанную тогда громко и отчетливо произнесенную фразу: «Я проснулся, но сон не принес облегчения; я чувствовал себя глубоко несчастным». То ли Уилбур Кедр заранее наметил окончить чтение на этой фразе, то ли, увидев в дверях Гомера и Кенди (резкий свет коридорной лампочки осенял их головы приютским нимбом), от неожиданности остановился; так или иначе, дальше он читать не стал и захлопнул книгу. Вот таким печальным приветствием встретил ее приют. В тот вечер с ним она и заснула.

Загрузка...