Пришло время, и в многолетний спор Нарышкиных с Милославскими о власти вновь вмешалась рука Провидения. На этот раз — в лице гвардии. Чаша весов склонилась в пользу потомков Петра Великого, и его дочь Елизавета была возведена на престол.
Унаследовав от отца безудержный темперамент и любовь к развлечениям, «императрикс Елисавет», как она себя называла, к счастью, оказалась небесталанной и в государственных делах. Она преклонялась перед памятью отца, и хотя сама не проявила больших способностей, однако за двадцать лет своего правления сумела найти и поддержать в своём окружении людей, которые преумножили славу России.
Историк С. М. Соловьёв считал главными заслугами Елизаветы свержение немецкого режима, систематическое покровительство всему национальному и гуманность. И хотя точка зрения Соловьёва не бесспорна, всё же, думается, можно согласиться с его утверждением, что время Елизаветы многое подготовило для следующей эпохи.
Нас же больше будут интересовать не государственные дела, а личная жизнь императрицы, оказавшая безусловное влияние на ход событий.
Начнём с событий, последовавших после кончины Анны Ивановны. На следующий день после её смерти, 18 октября 1740 года, все присягнули новому императору-младенцу и его регенту Бирону. Но на этом тихое и благополучное для Бирона развитие событий кончилось. Тем более что Бирон повёл себя настолько нагло, что полностью устранил родителей императора от всех дел. Когда же принц Антон-Ульрих высказал своё неудовольствие, регент принудил его подать в отставку, а Анне Леопольдовне пригрозил высылкой из России. Тогда гвардия открыто призвала к свержению Бирона, называя регентами при Иване VI или мать, или отца императора. На сторону гвардейцев стали и Антон-Ульрих, и Анна Леопольдовна, а первым и важнейшим действующим лицом неминуемого переворота сделался главный соперник Бирона фельдмаршал Миних.
Он действовал решительно и энергично. Через три недели после смерти Анны Ивановны, в ночь с 8 на 9 ноября, Миних с тремя десятками преображенцев и со своим адъютантом Манштейном пришёл в Летний дворец, где жили регент и его жена, и арестовал их. В ту же ночь был арестован младший брат Бирона и его немногочисленные сторонники, а чуть позже — и старший брат Карл, бывший всего несколько дней главнокомандующим в Москве.
Во время всего переворота не произошло ни единого выстрела, и к шести утра всё было кончено. А уже в восемь утра всех, взятых под стражу, посадив в арестантские кареты, повезли в Шлиссельбург.
Регентство, продолжавшееся двадцать два дня, закончилось. На смену ему пришло новое правление, в котором роль регентши должна была играть Анна Леопольдовна. Но и её правление оказалось очень недолгим. Однако в день переворота этого никто ещё не знал.
Как только Бирона отвезли в Шлиссельбург, тотчас же приступили к конфискации его имущества, находившегося в Петербурге.
Утверждали, что он накопил денег и драгоценностей на четырнадцать миллионов рублей. Среди вещей был у его жены и туалетный стол из чистого золота, украшенный драгоценными камнями. Все дома Бирона в Курляндии были опечатаны, но дружественно настроенный к опальному герцогу польский король Август III попросил пока что ничего не трогать.
Король просил и о высылке Бирона из России в Курляндию, но получил отказ, ибо, как ему было сказано, «вины Бирона велики и несчислимы». Когда же был наконец вынесен приговор, то его читали народу в церквах три воскресенья подряд. Бирона обвинили во всех смертных грехах, но прежде всего в том, что он покушался на жизнь покойной императрицы, что сам написал акт о передаче ему власти, а также о многократных случаях превышения власти. 8 апреля 1741 года его приговорили к четвертованию, но Анна Леопольдовна заменила мучительную смерть вечной ссылкой в Пелым, на Северный Урал, за три тысячи вёрст от Петербурга.
Там быстро выстроили четырёхкомнатный дом по чертежам, сделанным лично Минихом — вот где пригодились ему знания инженера, — не подозревавшим, что в этом самом доме вскоре придётся очутиться ему самому. Но пока дом предназначался для Бирона и его семьи. В соседних домах были поселены шестеро слуг, а содержание от казны было весьма щедрым — 450 рублей в месяц.
Очередная коронная перемена, произошедшая в Петербурге, отдала судьбу России в руки двадцатидвухлетней женщины — ленивой, чувственной и весьма недалёкой, которая, сохраняя титул Великой княгини, отныне именовалась и Императорским Высочеством.
Анна Леопольдовна почти всё время валялась в постели, читая душещипательные французские романы и постоянно беседуя со своей возлюбленной фрейлиной Юлией Мангден, о которой ходил упорный слух, что она и регентша — лесбиянки. Возможно, такой слух распространился из-за того, что Анна Леопольдовна могла сутки напролёт проводить время в одной постели с Юлией Менгден. И хотя многие современники утверждали, что это — не порочная любовь, а платонические чувства двух близких друг другу душ и сердец, всё же находились и такие, которые утверждали обратное. Как бы то ни было, но обе женщины не могли и часа провести друг без друга и постоянно находились рядом.
Как только Анна Леопольдовна превратилась в первую персону в государстве, она стала делать то, чего раньше делать не могла из-за покойной императрицы. Первым делом возле неё появился граф Линар. На сей раз его амурная игра была несколько усложнена — граф, приехав в Петербург, продолжал при каждом удобном случае выражать глубочайшую влюблённость в Анну Леопольдовну, но одновременно откровенно волочиться и за Юлией Менгден.
Наконец, с благословения регентши, он сделал предложение её фрейлине, но было решено, что они останутся пока втроём, ибо невозможно было разлучить двух любящих женщин и, таким образом, возник классический треугольник, который вскоре распался, ибо Линар срочно уехал в Дрезден, взяв с собой кучу денег и шкатулку с бриллиантами, которые, как говорили, он повёз дрезденским ювелирам для того, чтобы сделать корону для Анны Леопольдовны, желавшей превратиться из регентши и Великой княгини в Российскую императрицу.
Во всё время поездки Линар получал нежнейшие письма от Анны Леопольдовны, а в Петербурге уже видели в нём нового Бирона и полагали, что Антон-Ульрих вскоре же станет не более чем марионеткой Б руках всесильного фаворита.
А в то время как Линар занимался ювелирными забавами, в верхних этажах власти начались новые баталии. Миних, арестовавший Бирона и занявший пост Первого министра, продолжая оставаться и Президентом Военной коллегии, стал внушать Остерману и его сторонникам большие опасения из-за почти необъятной власти, сосредоточившейся в его руках. Чтобы создать фельдмаршалу достаточно серьёзный противовес, Антону-Ульриху присвоили звание генералиссимуса, князю Алексею Михайловичу Черкасскому — генерал-адмирала, и таким образом Миних перестал быть бесспорно первым военным России. К тому же его противницей была и регентша и, что не менее опасно, граф Остерман — хитрый, умный, очень осторожный и дальновидный политик. Воспользовавшись тем, что Миних в декабре 1740 года заболел, Остерман сумел внушить регентше мысль, что это — надолго, что фельдмаршал не только болен, но и стар — ему шёл пятьдесят восьмой год, и потому почтенный воин нуждается в покое и должен быть освобождён от непосильных для него государственных дел.
С этого момента Брауншвейгская чета начала откровенно пренебрегать Минихом: регентша не принимала его, отсылая к мужу, а тот, если и удостаивал фельдмаршала краткой и холодной аудиенции, то подчёркнуто вёл себя с ним, как с подчинённым, давая ему понять, что перед ним не только герцог, но и генералиссимус. Не выдержав нового непривычного для него унизительного положения, Миних в марте 1741 года подал в отставку, и она немедленно была принята.
За этими коллизиями внимательно следили все противники Брауншвейгской фамилии и её в общем-то немногочисленного окружения. И ими прежде всего были гвардейские офицеры. Они сделали ставку на цесаревну Елизавету Петровну и составили «комплот», как на старофранцузский манер именовали тогда заговор.
Брауншвейгская фамилия, её немецкие и русские сторонники располагали кое-какими сведениями о готовящемся заговоре, но как минимум недооценивали его опасности. Остерман знал, что одним из заговорщиков является французский посол маркиз Иоахим-Жак де Шетарди, имевший прямое указание своего правительства всячески способствовать приходу к власти Елизаветы Петровны. Другим иностранным дипломатом, сориентированным на то же самое, был шведский посол Нолькен, становившийся, таким образом, естественным союзником де Шетарди.
Хуже обстояло у правительства дело с осведомлённостью о своих собственных, отечественных заговорщиках. По-видимому, подозреваемых было много, так как в гвардии каждый второй мог почитаться сторонником Елизаветы, и потому, опасаясь невольно спровоцировать и ускорить подготавливавшийся взрыв, никаких действий власти до поры до времени не предпринимали.
Весной 1741 года в Петербурге распространились слухи о раскрытии заговора, об ожидаемом заключении Елизаветы в монастырь и даже о её предстоящей казни. Говорили, что Елизавета и её очередной фаворит — Семён Кириллович Нарышкин тайно обвенчались, и теперь у новой августейшей четы появилось намерение овладеть российским троном. Дело кончилось, однако, не тюрьмой, а высылкой Нарышкина в Париж.
Разговоры прекратились из-за того, что в июле 1741 года началась очередная война России со Швецией, и общественное мнение теперь оказалось полностью поглощено военными действиями, происходившими неподалёку от Петербурга. Но война — войной, а заговор — заговором. Тем более что в него потихоньку вовлекались всё новые люди, среди которых немаловажную роль стал играть и ещё один иностранец — лейб-медик Елизаветы Петровны Арман Лесток.
Француз-протестант Иоганн-Герман Лесток, на французский лад — Арман, в России — Иван Иванович, родился в Ганновере, куда его родители уехали из-за религиозных преследований. Его отец — искусный хирург, ставший в Ганновере врачом герцога Люнебургского, обучил своему ремеслу и сына, проявившего, кстати, немалые способности.
Однако Иоганну-Герману было тесно в немецкой провинции, и он уехал в Париж, вступив врачом во французскую армию. Молодому, красивому, жадному до развлечений, но крайне бедному лекарю хронически не хватало денег. К тому же Лесток был безудержный волокита и повеса, и его амурные приключения следовали беспрерывно. Страдая от бедности и невозможности жить в своё удовольствие, он отправил в 1713 году письмо в Петербург, предлагая свои услуги хирурга, и получил приглашение из Аптекарской канцелярии при Коллегии иностранных дел. По приезде в Россию Лесток был представлен Петру I и так понравился царю своим нравом, внешностью, образованностью, что тут же был назначен лейб-хирургом Его Величества. А вскоре и завсегдатаем застолий царя и царицы. Когда в 1716 году Пётр и Екатерина более чем на год отправились за границу, Лесток в качестве лейб-хирурга Екатерины провёл рядом с нею всё путешествие, давая немало поводов к довольно нескромным пересудам.
Вернувшись в Петербург, молодой хирург чувствовал себя в царской семье уже совсем своим человеком. Но вдруг совершенно неожиданно его постигла царская немилость, Пётр велел Лестоку немедленно покинуть Петербург и уехать в Казань для занятий всё тем же ремеслом. Причиной опалы было то, что Лесток решился поухаживать за женой и дочерьми любимого шута Петра I испанского еврея д’Акосты. Шут не стал жаловаться царю, а посадил и жену и дочерей под домашний арест. Лестоку же д’Акоста сказал, что если тот ещё раз появится возле дома, то он прикажет побить кавалера палками. Лесток всё же решил переговорить с одной из дочерей д’Акосты, желая сделать ей официальное предложение о женитьбе. Однако не успел он войти в дом, как на него напали четыре человека и, повалив на землю, стали его бить, отняли у него парик, часы, бумажник и футляр с хирургическими инструментами. А после этого отвели Лестока под стражу, откуда он попал в Преображенский приказ, где и просидел под караулом четыре месяца.
Начальник приказа, знаменитый Андрей Ушаков, докладывая Петру, отметил, что ни в чём другом Лесток не виноват, а кроме того, из-за четырёхмесячной отсидки в тюрьме «он в великой десперации находится — то есть в состоянии, близком к помешательству, — и опасно, дабы не учинил какой над собой причины». И предложил ограничиться ссылкой Лестока в Казань.
Через четыре года, как только Пётр I умер, Екатерина I тут же вернула своего лейб-хирурга в Петербург и приставила его к цесаревне Елизавете. С этих пор Лесток прочно вошёл в высший петербургский свет, сохранив прекрасные отношения и со старой московской знатью. Умел он ладить и с Бироном, и с Остерманом, и с Волынским, который конфиденциально читал ему свои секретные сочинения: «Генеральное рассуждение о поправлении внутренних государственных дел» и «Записку о недостоинстве окружающих императрицу людей и о печальном положении людей достойных». Не попав вместе с Волынским на плаху и даже избежав ссылки, Лесток опасался новой опалы, гораздо худшей, чем прежняя, и потому примкнул к заговору, составленному сторонниками Елизаветы, а вскоре стал играть в нём одну из ведущих ролей.
По роду своей профессии он был вхож в любой дом, а из-за хорошего знания нескольких языков был незаменим в сношениях с иностранцами. Он-то и стал посредником между французским послом де Шетарди и шведским Нолькеном.
Маркиз де Шетарди прибыл в Петербург в 1739 году, а более или менее сблизился с Елизаветой лишь после падения Бирона, в конце 1740 года, но и тогда вёл себя с ней крайне сдержанно и осторожно, так как ещё не имел инструкций своего министра иностранных дел. От союзного Франции шведского посла де Шетарди узнал, что на организацию заговора Швеция ассигновала сто тысяч червонцев. И хотя солидность суммы говорила и об основательности намерений, и о достаточной прочности задуманного предприятия, тем не менее долгое время прошло в колебаниях, проявляемых обоими иностранными заговорщиками.
Так обстояло дело до последней декады ноября 1741 года, когда в действие вступило испытанное средство неожиданных и насильственных коронных перемен — петербургская гвардия.
Толчком к совершению государственного переворота послужили два обстоятельства. Во-первых, 23 ноября на куртаге — торжественном дворцовом приёме с выходом их высочеств, состоявшемся в Зимнем дворце, Анна Леопольдовна сказала Елизавете, что попросит отозвать де Шетарди во Францию, а Лестока прикажет арестовать. Во-вторых, 24 ноября гвардии было приказано выступить в поход к Выборгу, где шли военные действия против шведов. Чисто по-человечески можно было вполне понять нежелание гвардейцев уходить в самом начале зимы из тёплых петербургских квартир под Выборг. А кроме того, Елизавета и её сторонники-гвардейцы не без оснований опасались, что если они покорно уйдут из столицы, то заговор будет немедленно разгромлен, лишившись своей единственной серьёзной опоры.
И в этих обстоятельствах решающую роль сыграли не холодность расчёта, не готовность заговорщиков, а, как это ни парадоксально, трусость Лестока, более всего боявшегося пыточного каземата Петропавловской крепости. Он ежечасно торопил Елизавету, призывая её начать немедленные действия, и пугал тем, что и она разделит его участь и будет не просто насильно пострижена и навечно заточена в монастырь или же пожизненно заключена в крепость, но и, возможно, повешена.
Лесток рассказывал, что поздним вечером 24 ноября 1741 года он в последний раз пришёл к Елизавете и положил перед нею две игральные карты. На одной из них Лесток нарисовал цесаревну в короне и мантии, на другой — её же в монашеском клобуке и чёрной рясе, стоящей под виселицей.
Взглянув на рисунки Лестока, Елизавета решилась. Переворот начался.
Но прежде чем рассказать, как он происходил и чем закончился, возвратимся к тому времени, когда мы расстались с Елизаветой Петровной. А это произошло после того, как в Москве появилась Анна Ивановна, которая настолько не любила Елизавету, что порой далее размышляла об аресте племянницы и заточении её в крепость.
Немаловажно заметить, что такие идеи подавал Анне Ивановне Миних, а Бирон и Остерман возражали против этого. Особенно категорическим противником ареста Елизаветы Петровны был Бирон, что впоследствии отразилось на его судьбе. Впрочем, на судьбах Миниха и Остермана их отношение к Елизавете Петровне тоже сказалось. Но об этом — чуть впереди.
А теперь вернёмся в 1730 год, ко дню коронации Анны Ивановны, и постепенно восстановим основные моменты из жизни цесаревны до начала 1741 года, когда начал созревать заговор.
Близкие ей люди утверждали, что Елизавета Петровна спаслась от тюрьмы и ссылки вследствие весёлого, легкомысленного нрава, а также изумительно малой образованности: до конца дней своих она, например, так и не поверила, что Англия — это остров (действительно, что за государство на острове!).
В «Записке о воцарении Екатерины II» граф Никита Иванович Панин, говоря об Елизавете Петровне, замечал: «Государыня эта была очень умна от природы, но столь мало образована, что недостатком образования выделялась даже среди женщин».
Зато внешне цесаревна была необыкновенно хороша. По словам одного современника, во время коронации Анны Ивановны принцессу Елизавету разглядел некий гамбургский профессор, который от красоты её сошёл с ума и вошёл обратно в ум, только возвратившись в город Гамбург».
Восторг, приведший некоего гамбургского профессора к безумию, разделяли по отношению к цесаревне почти все, кто её видел. Её бесспорно считали одной из самых красивых, буквально умопомрачительных женщин России. Видный русский историк, прекрасный знаток XVIII века Василий Алексеевич Бильбасов так писал о Елизавете Петровне: «Стройная, с густою каштановою косою и тёмными бровями, оттеняющими большие голубые глаза, с привлекательною улыбкой, легко переходившей в шаловливый смех, выказывавший строй белых зубов, всегда приветливая с чужими, ласковая с близкими, живая, любезная, весёлая, царевна Елизавета Петровна производила чарующее впечатление.
Враждебно относившийся к царевне испанский посланник герцог де Лириа называл её красоту сверхъестественной. Французские резиденты Дави и Кампредон считали её красавицей...
Трудно пересчитать все проекты брачных союзов, составлявшихся ради Елизаветы Петровны, всех искателей её руки и счастливцев, избранных её сердцем».
Во всяком случае, её сватали и за Людовика XV, и за трёх французских герцогов, и за семерых германских принцев, и за наследника португальского престола, и за сына персидского шаха Надира, не считая русских претендентов — её племянника Петра II и двух князей — Ивана Долгорукого и Александра Меншикова, единственного сына всесильного фаворита.
Что же касается счастливцев, избранных её сердцем, то наиболее близкими и любимыми были не короли и принцы, а чаще всего люди простого звания. Первым талантом цесаревны считался Александр Борисович Бутурлин, солдат гвардии, определённый в Морской шляхетний корпус. Выпущенный из него мичманом, Бутурлин был взят царём Петром в денщики. После смерти Петра Екатерина I обратила на него своё благосклонное внимание и в 1725 году сделала Бутурлина гоф-юнкером двора своей дочери — цесаревны Елизаветы.
В ту пору Елизавете было шестнадцать лет, а Бутурлину шёл 31 год. Несмотря на то что до этого он был одним из денщиков Петра I, он сохранял хорошие отношения и со сторонниками царевича Алексея, и с окружением императора.
Как только Пётр II взошёл на престол, он отблагодарил Бутурлина за расположение к своему отцу, наградив его орденом Александра Невского и пожаловав чины действительного камергера и генерал-майора. Однако благосклонность императора буквально испарилась, как только Пётр II узнал об истинных отношениях Бутурлина с Елизаветой, в которую юный император был тогда влюблён. На Бутурлина донесли Долгоруковы: они не простили ему того, что в политической борьбе при дворе он занял сторону Бестужева, своего старого друга и единомышленника и врага Долгоруковых. Пётр II тут же отправил своего счастливого соперника в Украинскую армию, а в 1731 году ещё дальше — на границу с Персией.
Столь же неудачным оказался и второй роман Елизаветы Петровны с обер-гофмейстером императорского двора Семёном Кирилловичем Нарышкиным. В 1739 году его даже прочили в мужья Елизавете Петровне, а потом из-за слухов о произошедшем тайном венчании отослали в Париж. Перед отъездом в Париж Нарышкину было строго наказано соблюдать глубочайшее инкогнито, проживая во Франции под фамилией дворянина Тенкина.
Вернуться в Россию Семёну Кирилловичу удалось лишь после вступления Елизаветы на престол, когда ему уже ничто не могло угрожать. Вскоре по возвращении в Петербург именно он встречал в 1744 году Ангальт-Цербстскую принцессу Софью-Шарлотту — будущую российскую императрицу Екатерину II.
В том же году он стал гофмаршалом «малого двора» и во всё время царствования Елизаветы Петровны пользовался её симпатией и расположением.
После того как Пётр II разлучил Елизавету Петровну с Нарышкиным, она нашла утешение в бурной и искренней страсти с Алексеем Яковлевичем Шубиным, бедным дворянином из окрестностей Александровой слободы. Он привлёк Елизавету своей сказочной красотой, ласковым и ловким обхождением и весёлостью нрава. Елизавета приблизила Шубина, когда он был прапорщиком лейб-гвардии Семёновского полка.
Цесаревна уехала со своим новым возлюбленным на его родину и там, наслаждаясь любовью, с утра до вечера гуляла по окрестным полям и лугам, водила хороводы с деревенсними девушками, играла в горелки с парнями и очень любила щеголять в тесно обтягивающем офицерском мундире.
Эта связь почему-то особенно не понравилась Анне Ивановне, и она приказала сослать Шубина на Камчатку, повелев женить его там на камчадалке.
Поговаривали и о том, что ссылка Шубина не обошлась без Бирона, тайно любившего красавицу Елизавету, из-за которого, как думал временщик, он не может добиться взаимности от цесаревны.
А между тем ссыльный прапорщик был едва ли не самым любимым мужчиной в жизни Елизаветы. Может быть, только два будущих её фаворита, Алексей Разумовский да Иван Шувалов лишь в какой-то степени могли с ним сравниться.
Во всяком случае, Шубин был единственным возлюбленным, которому цесаревна посвятила стихи.
Вот они:
Я не в своей мочи огнь утушить
Сердцем болею — да чем пособить,
Что всегда разлучно И без тебя скучно.
Лучше бы тя не знати,
Нежль так страдати Всегда по тебе.
Не будем строго судить Елизавету-поэта. Ведь эти стихи были написаны во времена Кантемира и Тредиаковского, которые, ей Богу, писали не лучше.
Только после вступления Елизаветы на престол Шубина с большим трудом после двухлетних поисков нашли на Камчатке. Причём ни сам Шубин, ни жители его стойбища не знали, что в России уже два года царствует Елизавета Петровна, — в такой глубокой глуши они жили. Привезя Шубина в Петербург, его «за невинное претерпение» произвели в генерал-майоры и наградили орденом Александра Невского. Получив богатые поместья в Ярославском и Нижегородском уездах и вскоре же присвоенный ему очередной чин генерал-поручика, Шубин через год вышел в отставку и удалился на покой в одну из своих деревень.
А Елизавета Петровна, пока её возлюбленный пребывал в ссылке, с истинно поэтическим легкомыслием утешалась в объятиях целой череды кратковременных любовников.
Это были: конюх Никита Андреянович Возжинский, не имевший фамилии из-за своего «подлого» происхождения и получивший её от названия одного из атрибутов своей профессии; юный прелестник, камер-паж Пимен Лялин; столь же юный сын другого её кучера — Ермолай Скворцов.
Все они, как только Елизавета оказалась на троне, мгновенно стали камергерами, получив и значительные поместья, и потомственное дворянство.
Среди близких Елизавете людей был и дворцовый истопник Василий Васильевич Чулков. Природа не одарила его ни красотой, ни ростом. Он был безобразен лицом и очень мал. Но у Чулкова было очевидное преимущество — Василий обладал исключительно тонким слухом и, когда дремал, был необычайно чуток. Елизавета очень боялась ночного ареста, и потому Чулков все ночи проводил в комнате перед её спальней, подрёмывая, но не засыпая, в кресле. Оттого-то и он, знавший о всех талантах своей госпожи, проходивших мимо него в её опочивальню, так же как и они, был удостоен императорских милостей. Да только милости эти были большими, чем у мимолётных фаворитов. Если каждый из них стал только камергером, то истопник Чулков получил всё, что и они, а кроме того орден Александра Невского, чин генерал-поручика и большие богатые поместья.
Однако и Лялин, и Возжинский, и Скворцов оказались не более чем мотыльками-однодневками по сравнению с новым их соперником, прочно завладевшим сердцем цесаревны.
...В 1731 году полковник Фёдор Степанович Вишневский возвратился в Петербург из Венгрии, куда он ездил покупать вино для двора Анны Ивановны. Он привёз императрице не только обоз с вином, но и прекрасного лицом и статью двадцатидвухлетнего казака-малоросса Алексея Розума, встреченного им по дороге возле села Чемер, что неподалёку от города Глухова, на пути из Киева в Чернигов. Полковник, остановившись на роздых, услышал, как поёт Розум, и упросил чемерского дьячка, у которого Алексей жил, отпустить певца в Петербург. Там парень был представлен обер-гофмаршалу Рейгольду Левенвольде, и тот поместил его в дворцовый хор Анны Ивановны. А оттуда Розума забрала к себе цесаревна Елизавета, поражённая и дивным голосом и сказочной красотой своего ровесника-певчего.
Маркиз де Шетарди, хорошо осведомлённый об интимных делах двора, писал в 1742 году о событиях, произошедших за десять лет до того: «Некая Нарышкина, вышедшая с тех пор замуж (речь идёт об Анастасии Михайловне Нарышкиной, вышедшей замуж за генерал-майора Василия Андреевича Измайлова и ставшая затем статс-дамой Екатерины II), женщина, обладающая большими аппетитами и приятельница цесаревны Елизаветы, была поражена лицом Разумовского, случайно попавшегося ей на глаза. Оно действительно прекрасно: брюнет с чёрной, очень густой бородой, а черты его, хотя и несколько крупные, отличаются приятностью, свойственной тонкому лицу. Высокого роста, широкоплеч... Нарышкина обыкновенно не оставляла промежутка времени между возникновением желания и его удовлетворением. Она так искусно повела дело, что Разумовский от неё не ускользнул. Изнеможение, в котором она находилась, возвращаясь к себе, встревожило цесаревну Елизавету и возбудило её любопытство. Нарышкина не скрыла от неё ничего. Тотчас же было принято решение привязать к себе этого жестокосердого человека, недоступного чувству сострадания».
К этому времени Шубин уже томился в неволе, а конюхи и истопники не шли ни в какое сравнение с неожиданно появившимся могучим чернобородым любовником.
Елизавета пришла в восторг от альковных утех с ним и огромной силы его страсти. Приближая Разумовского к своей особе, Елизавета сначала переименовала своего нового друга из певчих в «придворные бандуристы», а затем он стал и «гоф-интендантом», получив под своё начало двор и все имения своей благодетельницы-цесаревны.
Став одним из влиятельных придворных, Розум, превратившийся в Алексея Григорьевича Разумовского, остался добрым, скромным, умным человеком, каким и был прежде. Он любил свою мать, заботился о брате и трёх сёстрах, посылая им деньги, принимал своих деревенских земляков, приезжавших в Петербург, и старался никому не делать зла.
Появившись рядом с Елизаветой Петровной в 1731 году, Алексей Разумовский оказался чуждым дворцовых интриг, политических игр, коварства, хитростей, борения страстей и не изменил себе на протяжении всей своей жизни. Этими качествами он снискал уважение многих сановников и аристократов. В числе его друзей были и многие родственники Елизаветы Петровны. И сама цесаревна, казалось, приняла тот образ жизни и характер отношений, какой был свойствен её «другу нелицемерному», как в одном из писем назвала она своего возлюбленного Алексея Разумовского.
Кроме того, не следует забывать, что и Алексей и Елизавета были необычайно сладострастны, молоды и сильны, и обуревавшую их страсть ставили на первое место среди всех прочих чувств.
Уже в самом конце описанных здесь событий, когда заговор вот-вот должен был разразиться, произошёл эпизод, красноречиво свидетельствующий об интимных отношениях Елизаветы с Разумовским, а в связи с этим и о подлинных её отношениях с Лестоком. Об этом в довольно изысканной манере и вместе с тем не без натуралистических подробностей информировал прусского короля Фридриха II его посол Мардефельд: «Особа, о которой идёт речь, соединяет в себе большую красоту, чарующую грацию и чрезвычайно много приятного с большим умом и набожностью, исполняя внешние обряды с беспримерной точностью». Добавим, что эта её набожность, любовь к церковным службам и особенно к их обрядовой стороне, как и сердечная склонность цесаревны к русским песням, хороводам и простонародной пище, приводили в восторг патриотов, негодовавших против засилья немцев, руководивших страной, но не знавших даже её языка. Переходя же к личным отношениям цесаревны и её лейб-медика, Мардефельд продолжал: «Родившаяся под роковым созвездием, то есть в самую минуту нежной встречи Марса с Венерой, она ежедневно по несколько раз приносит жертву на алтаре матери Амура — то есть Венеры, значительно превосходя такими набожными делами супруг императора Клавдия и Сигизмунда (Агриппины и Марии, прославившихся крайней развращённостью). Первым жрецом, отличённым ею (Елизаветой Петровной) был подданный Нептуна, простой рослый матрос — кадет Морского шляхетского корпуса Александр Бутурлин. Теперь эта важная должность не занята в продолжение двух лет. До того её исполняли жрецы, не имевшие особого значения (Возжинский, Лялин, Скворцов и масса других). Наконец нашёлся достойный в лице Аполлона с громовым голосом, уроженец Украины, и должность засияла с новым блеском. Не щадя сил,1 он слишком усердствовал, и с ним стали делаться обмороки, что побудило однажды его покровительницу отправиться в полном дезабилье к Гиппократу (то есть Лестоку), посвящённому в тайны, чтобы просить его оказать помощь больному. Застав лекаря в постели, она уселась на край её и упрашивала его встать. А он, напротив, стал приглашать её позабавиться. В своём нетерпении помочь другу сердечному (то есть потерявшему сознание Разумовскому) она отвечала с сердцем: «Сам знаешь, что не про тебя печь топится!» «Ну, — ответил он грубо, — разве не лучше бы тебе заняться этим со мной, чем со столькими из подонков?» Но разговор этим ограничился, и Лесток повиновался».
Из этого письма Мардефельда следует, что, несмотря на известную зависимость Елизаветы от Лестока, как одного из главных участников заговора, она не ответила на его притязания, ибо в это время на первое место у цесаревны выступили политические амбиции.
Экстремальные обстоятельства, при которых неотвратимой реальностью могли стать и тюрьма и плаха, всё чаще заставляли Елизавету вспоминать, что она — не кто-нибудь, а дочь всемирно прославленного первого всероссийского императора. Но она боялась преследований и всеми способами делала вид, что грязная политика её не касается, что вся она поглощена любовью и удовольствиями: пела, плясала, охотилась, кутила и развлекалась.
Так и проходила жизнь родной дочери Петра Великого и при племяннике её Петре II, и при тётке Анне Ивановне, и при формальном императоре Иване VI, её внучатом племяннике, который её отцу, императору Петру Великому, был и вовсе десятая вода на киселе. А Елизавета Петровна свято верила, что её права на российский императорский трон единственно законные и самые из всех основательные. И конечно же знала, что и многие в России помнят о том, чья она дочь, и убеждены в её правах на престол.
И вот наступила ночь с 24 на 25 ноября 1741 года — ночь очередного дворцового переворота, когда волею судьбы рядом с цесаревной оказались: врач — француз Арман Лес ток, русский аристократ камер-юнкер Михаил Воронцов, мелкий служитель из Академии наук — немец Карл Шварц и рядовой Преображенского полка, крещёный еврей Пётр Грюнштейн.
Так как именно этот квартет сыграл главную партию в грядущем перевороте, имеет смысл познакомиться с каждым из новых героев поподробнее.
Об Армане Лестоке мы уже знаем. Что же касается Михаила Илларионовича Воронцова, то он был камер-юнкером Елизаветы с четырнадцати лет. Михаил пользовался расположением цесаревны ещё и потому, что в трудных для неё финансовых обстоятельствах ссужал деньги, которые давал ему старший брат — Роман Воронцов, женатый на богатой купчихе Марфе Ивановне Сурминой. Эта сторона отношений была скрыта от непосвящённых и придавала им оттенок дружеской доверительности, которая впоследствии переросла в прочное доверие, позволившее ввести Михаила Воронцова в круг главных участников переворота.
Третий участник заговора — Христофор-Якоб, на русский манер Карл Иванович, Шварц был вначале трубачом в Семёновском полку, но из-за скудости заработка играл ещё и на свадьбах и похоронах, безуспешно пытаясь стать дворцовым музыкантом. Есть сведения, что, когда цесаревна была ещё ребёнком, он некоторое время давал ей уроки музыки. Не имея успеха в Петербурге, Шварц решил поправить свои дела в чужих краях и добился назначения в русскую дипломатическую миссию, отправлявшуюся в Китай. Эта миссия готовилась ещё при жизни Петра I, но начало её деятельности относится к осени 1725 года.
Итак, на подмостках истории Шварц появился тогда, когда рядом с ним оказался Савва Лукич Владиславич-Рагузинский, как именовался он в документах того времени, «действительный статский советник, чрезвычайный посланник и полномочный министр, иллирический граф» (Иллирия — западная часть Балканского полуострова — ныне Словения и Хорватия).
Савва Рагузинский перед отъездом в Китай 1 сентября 1725 года подал в Государственную Коллегию иностранных дел «доношение», в коем просил включить в состав его миссии и Шварца. «Шварц, — писал в одном из последующих донесений Рагузинский, — в Швеции инженерству учился и в практике фортецы (то есть крепости) строил, хотя ныне и трубачом при мне обретается». Когда посольство доехало до Селенги, Шилки и Амура, Шварц после долгих поисков нашёл отличное место для строительства двух новых крепостей — Селенгинской и Нерчинской, а после того составил и чертежи для их строительства. Рагузинский сообщал также, что Шварц, с его слов, «при шведских и датских войсках в инженерном деле служил и сказывает, что такому делу из младенчества обучался».
И наконец, следует упомянуть и об ещё одном активном участнике заговора — Юрии или, по другим данным, Петре Грюнштейне. Он был рядовым в Преображенском полку и вместе со Шварцем вёл агитацию в пользу Елизаветы Петровны в гренадерской роте, которая и стала главной силой в совершении государственного переворота.
Однако прежде, чем это случилось, произошли и другие события, предопределившие успех задуманного предприятия.
Вспомним, что 25 ноября гвардия должна была выступить в поход и письменные приказы об этом уже были разосланы в гвардейские полки. Вспомним также, что Лесток принёс Елизавете рисунки, на которых были изображены трон и виселица.
Вместе с Лестоком вечером 23 ноября 1741 года пришли к Елизавете и несколько гвардейцев, самым решительным и красноречивым из которых оказался солдат Грюнштейн.
Было решено, что на следующую ночь гвардейцы арестуют Антона-Ульриха и Анну Леопольдовну. Для того чтобы быть уверенным в успехе, Грюнштейн предложил цесаревне выдать деньги на жалованье гвардейцам. У Елизаветы денег не было, но на следующее утро она отдала петербургским ювелирам свои бриллианты под залог и получила необходимую сумму.
В одиннадцать часов вечера 24 ноября Грюнштейн с двенадцатью гвардейцами, его приятелями, пришли к цесаревне и заявили, что для них предпочтительнее совершить государственный переворот, нежели идти среди зимы под Выборг.
Елизавета собрала у себя людей, которым абсолютно доверяла. Это были: Лесток, Шварц, Алексей Разумовский, трое Шуваловых — Пётр, Александр и Иван, Михаил Воронцов, дядя Анны Ивановны Василий Салтыков и дядья цесаревны — Карл и Фридрих Скавронские, Симон Гендриков, Михаил Ефимовский и принц Эссен-Гомбургский с женою. И хотя все собравшиеся были достаточно единодушны, главная героиня заговора, Елизавета, всё ещё колебалась.
Тогда Лесток надел ей на шею орден Святой Екатерины, учреждённый в память о мужестве и предприимчивости её матери, дал в руки серебряное распятие и вывел из дворца к ожидавшим у ворот саням. Усадив цесаревну в сани, Лесток сел с нею рядом, а Воронцов и Иван Шувалов встали на запятки, за ними следом помчались Грюнштейн с товарищами, Разумовский, Салтыков и Шуваловы — Александр и Пётр.
Все заговорщики остановились возле кордегардии Преображенского полка и попытались пройти в казармы, но часовой ударил в барабан, выбивая сигнал тревоги. Тогда Лесток ударом кинжала пробил барабанную шкуру, и Грюнштейн с товарищами побежали в казармы полка. Преображенцы жили не в корпусах, а в отдельных избах, и их военный городок представлял собою деревню. Здесь жили солдаты, сержанты, капралы и дежурные офицеры, а свободные от службы офицеры ночевали по своим особнякам в городе. Заговорщики разбудили всех, и Елизавета вышла к собравшимся с распятием в руках.
Она взяла с них клятву верности и приказала никого не убивать. Солдаты поклялись, и 364 человека пошли по Невскому проспекту к Зимнему дворцу. У Адмиралтейства заговорщики остановились. Лесток отобрал ударную группу из двадцати пяти человек, а из их числа выбрал восемь солдат, которые, изобразив ночной патруль, подошли к четырём часовым, стоявшим у входа в Зимний и, внезапно напав на них, обезоружили.
Затем заговорщики пошли во дворец, арестовали Анну Леопольдовну и Антона-Ульриха, а младенца Ивана передали на руки Елизавете Петровне. Она бережно завернула ребёнка в тёплое одеяло и повезла к себе во дворец, приговаривая: «Бедный, невинный крошка! Во всём виноваты только твои родители!» Разумеется, это было бесспорно, да только «бедный невинный крошка» после того двадцать два года просидел в разных секретных тюрьмах и в конце концов 4 июля 1764 года в возрасте двадцати четырёх лет был убит стражей при попытке освободить его из Шлиссельбургской крепости подпоручиком Смоленского пехотного полка Василием Яковлевичем Мировичем...
Под утро 25 ноября Елизавета привезла в свой дворец не только низложенного императора-младенца, но и его родителей, где их всех взяли под арест. Кроме герцогской четы были арестованы ещё шесть человек: Юлия Менгден, Головкин, Остерман, Миних, Левенвольде и Лопухин.
Чтобы навсегда расстаться с «брауншвейгской фамилией», забегая вперёд скажем, что сначала их всех решили выслать на родину, но, довезя до Риги, посадили там в крепость, а затем стали перевозить как арестантов из одного острога в другой.
Анна Леопольдовна умерла от неудачных родов 7 марта 1746 года в Холмогорах, под Архангельском, на двадцать восьмом году жизни. После неё на руках Антона-Ульриха осталось пятеро детей — Иван, Пётр, Алексей, Елизавета и Екатерина. Заметим, что имена детей были родовыми, царскими, и даже это, казалось, таило в себе определённую опасность.
Тело Анны Леопольдовны, по приказу Елизаветы, увезли в Петербург и там торжественно похоронили в Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря, объявив, что причиной смерти была горячка-«огневица», а не роды, так как появление на свет нового претендента на трон нужно было скрыть. А в 1756 году у Антона-Ульриха забрали шестнадцатилетнего сына Ивана и увезли в Шлиссельбург, в одиночный каземат, не сказав, разумеется, несчастному отцу, куда и зачем увозят от него сына.
Когда в 1762 году, более чем через двадцать лет после ареста «брауншвейгской фамилии» на трон взошла Екатерина II, Антону-Ульриху была предложена свобода, при условии, что все его дети останутся там же, где и жили, — в Холмогорах. Однако Антон-Ульрих отказался оставить детей и не поехал в Данию, где королевой была его родная сестра Юлиана-Мария. Жизни на воле, в достатке, но без них, он предпочёл неволю с детьми. От горя и нервных потрясений, от страданий и тоски по своему первенцу — Ивану Антоновичу, о чьей судьбе ему ничего не было известно, Антон-Ульрих ослеп. Он умер 4 мая 1774 года в Холмогорах, в возрасте шестидесяти лет. Место его захоронения неизвестно.
О судьбе Ивана Антоновича будет ещё рассказано дальше, а что касается двух его братьев и сестёр, то судьба их была такова: проведя сорок лет в заточении и ссылке, в 1780 году они были освобождены и отправлены из Ново-Двинской крепости в датский город Горсенс. Там они и стали жить, получая ежегодную пенсию от Екатерины по восемь тысяч рублей в год на каждого. Это позволяло доживать несчастным детям Анны Леопольдовны в достатке и без забот. Да только не всем им оставалось долго жить — через два года умерла Елизавета, ещё через пять — Алексей.
Пётр прожил на свободе восемнадцать лет, умерев в 1798 году. Последней осталась одинокая, глухая и косноязычная Екатерина, к тому же умевшая говорить только по-русски. Она долго просилась обратно в Россию, чтобы умереть в одном из монастырей, ибо и по крещению была православной, но ей было отказано. Екатерина умерла после всех, 9 апреля 1807 года.
Новое царствование, как и всякое иное, началось с раздачи наград и милостей тем, кто оказался «в случае». Если даже тихое, спокойное и легитимное восшествие на престол непременно сопровождалось отличиями и пожалованиями, то благодарность победительницы в борьбе без правил, которую ещё вчера ждал каземат, монастырь или даже эшафот, не знала границ.
Всем были известны и враги Елизаветы, и её сторонники, и потому ни для кого не были неожиданными милости по отношению к тем, кто возвёл её на трон, — солдатам и офицерам-преображенцам.
Гренадерская рота лейб-гвардии Преображенского полка, состоявшая из 364 человек, Указом императрицы от 31 декабря 1741 года была поименована «Лейб-кампанией», а все её солдаты и сержанты произведены в офицеры и получили щедрые подарки.
300 рядовых солдат-гренадер стали поручиками, 12 капралов — капитанами, 6 вице-сержантов — премьер-майорами; прапорщик и квартирмейстер — секунд-майорами, 8 сержантов — подполковниками.
Ещё большие повышения ожидали офицеров: прапорщик стал полковником, адъютант — бригадиром, два подпоручика — генерал-майорами, два поручика — генерал-лейтенантами, командир роты — капитан-поручик — получил чин генерал-аншефа. Сама же Елизавета стала капитаном лейб-кампании.
Солдаты не из дворян получили права потомственных дворян и вместе с тем — поместья и крепостных крестьян, впрочем, в среднем каждый лейб-кампаниец стал владельцем 29 душ. Все они теперь имели гербы с одним и тем же девизом: «За верность и ревность», особую форму и особое содержание.
Что же касается главных заговорщиков — Воронцова, Лестока, Шварца и Грюнштейна, то судьбы их оказались хотя и разными, но в чём-то сильно схожими.
В первые же дни после удавшегося переворота каждый из них получил и чины и награды. Камер-юнкер Михаил Илларионович Воронцов стал генерал-майором, Шварц — полковником, Грюнштейн — бригадиром и лейб-кампании адъютантом, Лесток — первым лейб-медиком и действительным тайным советником.
В ночь на 25 ноября именно Воронцов арестовал Антона-Ульриха и Анну Леопольдовну, и он вправе был рассчитывать на наивысшую награду. Так и произошло. Кроме чина генерал-майора он был удостоен придворного звания действительного камергера и награждён богатыми поместьями с сотнями крепостных.
Вскоре, 2 января 1742 года, менее чем через полтора месяца после переворота, Воронцов женился на племяннице Елизаветы — графине Анне Карловне Скавронской, а ещё через два года и сам был удостоен титула графа.
Заслуги Лестока были вознаграждены и тем, что он был назначен Главным директором Медицинской канцелярии с окладом в семь тысяч рублей в год. Ему бы следовало удовлетвориться достигнутым, но Лесток возомнил себя первым царедворцем и начал вмешиваться даже в назначения министров и в переговоры с иноземными послами. Он стал открыто поддерживать маркиза Шетарди и действовать в пользу Франции, а затем, за пенсии и взятки от Берлинского двора, и в пользу Пруссии. Глава Коллегии иностранных дел Алексей Петрович Бестужев-Рюмин сумел убедить Елизавету в необходимости высылки Лестока из России, что и было сделано. Правда, пилюлю хорошо подсластили милостивой аудиенцией и богатыми подарками. И всё же Лесток вскоре вернулся в Россию и вступил с Воронцовым и послами Франции и Пруссии в секретный антиправительственный заговор. Бестужев, перлюстрируя переписку Лестока и организовав полицейскую слежку, предоставил Елизавете Петровне неопровержимые улики против Лестока. В ноябре 1748 года лейб-медик был арестован, допрошен с применением пыток и, хотя ни в чём не сознался, приговорён к наказанию кнутом и пожизненной ссылке в Охотск. Однако Елизавета приказала оставить Лестока и его жену, арестованную вместе с ним, в Петропавловской крепости, особо указав на то, чтобы их содержали в довольстве и сытости, никаких обид им не чинили и даже разрешила иметь слугу и служанку. В 1750 году супругов Лесток перевезли в Углич, потом — в Устюг и только с воцарением в 1762 года Петра III, после четырнадцати лет заключения и ссылки, вернули в Петербург. Но пожить на свободе Лестоку пришлось недолго — через пять лет, 12 июня 1767 года, он умер.
Не лучше сложилась и судьба Грюнштейна. Сначала всё шло хорошо. Он женился 8 ноября 1742 года, причём его сватьей была сама Елизавета Петровна, пожаловавшая жениху и невесте богатые поместья. Вскоре императрица присвоила ему и новый чин — генерал-майора. Такие почести вскружили голову Грюнштейну не менее, чем Лестоку, и он замахнулся на генерал-прокурора Сената, князя и генерал-аншефа Никиту Юрьевича Трубецкого. Императрица сумела их примирить, но не сумела образумить зарвавшегося лейб-кампанца на будущее.
В сентябре 1744 года Грюнштейн, оказавшись с группой лейб-кампанцев в Нежине, где жила мать Алексея Григорьевича Разумовского Наталья Демьяновна, побил палками одного из её зятьев, бунчугового товарища Власа Климовича за то, что тот не уступил дорогу его карете. Вдобавок Грюнштейн стал хулить семью Разумовских нечистыми словами и грозился побить и самое Наталью Демьяновну. А ведь она была не просто матерью Разумовского, но и свекровью императрицы, потому что весной 1742 года Елизавета Петровна и Разумовский обвенчались. Да и Власа Климовича Грюнштейн побил зря: бунчуговый товарищ был не последним человеком в гетманской администрации. Бунчужный — особа, занимавшая при гетмане Украины одну из самых почётных должностей, в обязанность коей входила защита бунчука — войсковой регалии, равнозначной войсковому знамени и булаве. У бунчужного в подчинении состояли его «товарищи», то есть его помощники, подчинявшиеся только самому гетману и исполнявшие его поручения по военной, административной и дипломатической части. Когда младший брат Алексея Григорьевича Разумовского — Кирилл Григорьевич, стал гетманом Украины, то трое их шуринов — мужья их трёх сестёр — немедленно стали бунчуговыми товарищами, получая кроме почёта ещё и хорошее жалованье.
Так что Грюнштейн поднял руку на важную персону. Но самое главное, обнаглевший Грюнштейн бил Власа Климовича, не обращая внимания на мольбы и слёзы Натальи Демьяновны. Новоиспечённый генерал неистовствовал до тех пор, пока прибежавшие казаки не побили палками его самого и не повязали.
Всё случившееся Грюнштейну с рук не сошло. Его привезли в Тайную канцелярию, а уж там припомнили и многие другие его вины и проделки. Не желая пытать лейб-кампанцев — участников и свидетелей нежинской свары, императрица приговорила Грюнштейна к ссылке в Устюг, куда вскоре прибыли и супруги Лесток. Как и Лесток, Грюнштейн был возвращён в Петербург в 1762 году, но там не остался: уехал в одно из подаренных ему имений.
А вот полковник Христофор-Якоб Шварц, получив воинское звание, тут же оставил службу и подался в подаренное ему императрицей поместье. Он был холост, любил выпить и проявлял необузданное пристрастие к прекрасному полу. Однажды Шварц набросился на девушку-крестьянку, пытаясь силой овладеть ею. Девушка не поддалась, схватила вилы и насмерть заколола насильника.
Так закончил свою жизнь четвёртый активный участник дворцового переворота.
А теперь возвратимся к исходу 1741 года. Мы помним, что самый его конец, последний день декабря, ознаменовался Указом императрицы о создании Лейб-кампании и о наградах лейб-кампанцам.
Вслед за тем последовали дальнейшие награды, приуроченные к неизбежным празднествам: присяге, коронации и прочим торжествам, связанным с воцарением новой государыни.
Императрица и Разумовский после переворота уже не считали необходимым хотя бы из приличия скрывать свои интимные отношения. Фаворит поселился в апартаментах, находящихся рядом со спальней императрицы и, не стесняясь дворцовых служителей, приходил к своей возлюбленной в ночных туфлях и халате.
30 ноября, на пятый день прихода Елизаветы к власти, Разумовский стал действительным камергером и генерал-поручиком. Вскоре после ареста и отстранения от должностей Бирона, Остермана, Миниха и Левенвольде с их немногочисленными сторонниками на важнейших государственных постах появились сановники с чисто русскими фамилиями. Современникам казалось, что с воцарением Елизаветы изменилось существо национальной политики России. Но это только казалось, ибо новые русские министры — Бестужев-Рюмин, Воронцов, Олсуфьев и Волков, получали от иностранных дворов не меньшие пенсии и подношения, чем их немецкие предшественники. Правда, сама императрица при каждом удобном случае любила говорить, что русский офицер или русский чиновник для неё всегда предпочтительнее иноземца, но существа дела это не изменило, ибо система оставалась прежней и в своей основе и в принципах.
Помня хорошее к себе отношение Бирона, Елизавета приказала возвратить его из Пелыма, однако въезд в Петербург и Москву для него остался закрытым, но место поселения было далеко не самым худшим: герцог и всё его семейство переехало в Ярославль.
Елизавета велела купить для него большой дом и вернуть опальному временщику полтора десятка слуг, мебель, кареты, серебряную посуду и библиотеку. На его содержание казна отпускала большие деньги, но сам герцог, несмотря на всё это, находился под стражей и даже на охоту ездил в сопровождении караульных. Так прожил Бирон всё царствование Елизаветы — все двадцать лет. Вернулся он в Петербург лишь после её смерти, когда ему уже перевалило за семьдесят.
Иная судьба ожидала врагов Бирона — Остермана и Миниха. Их приговорили к четвертованию. На Васильевском острове, против здания Двенадцати коллегий, построили эшафот и приготовили всё необходимое для мучительной смертной казни.
Первым подвели к эшафоту Миниха. Он шёл из недалёкой отсюда Петропавловской крепости с высоко поднятой головой, твёрдой походкой, чисто выбритый, в сверкающих ботфортах и красном фельдмаршальском плаще. Офицеры стражи, шедшие с ним рядом, потом вспоминали, что старый фельдмаршал рассказывал им о сражениях, в которых довелось ему побывать, был совершенно спокоен и даже улыбался. Миних быстро и твёрдо взошёл на эшафот и без тени страха подошёл к плахе с воткнутым в неё огромным топором, которым его через несколько минут должны были, живого, разрубить на куски.
Ему прочитали приговор о четвертовании, но потом, после недолгой паузы, сообщили, что смертная казнь заменяется вечной ссылкой. Фельдмаршал, не переменясь в лице, выслушал и это и, так же спокойно сойдя с эшафота, отправился обратно в Петропавловскую крепость.
С Остерманом была проделана та же процедура, и очевидцы утверждали, что он держался столь же достойно и мужественно. После этого Остермана повезли в Березов, где до него жили Меншиковы и Долгоруковы. Его поселили в доме Меншикова, и он, проведя в его стенах шесть лет, умер.
Миниха отвезли в Пелым, где он оказался в доме Бирона: план этого дома, как мы уже говорили, Миних нарисовал собственноручно — ведь он был инженером, — не предполагая, что в этом же доме ему самому придётся прожить более двадцати лет. Миних ещё ждал, когда его отправят в Пелым, когда Бирон уже выехал в Ярославль. По иронии судьбы случилось так, что экипажи Бирона и Миниха встретились на столбовой дороге и бывшие великие сановники — герцог и фельдмаршал — посмотрели друг на друга и, даже не кивнув один другому, молча разъехались.
Живя в Пелыме, Миних писал мемуары, учил местных детей математике, разводил скот, оставаясь спокойным и, кажется, совершенно равнодушным к постигшему его несчастью.
Его возвратили в Петербург одновременно с Бироном, и оба они, несмотря на то что Миниху было уже 79 лет, а Бирону — 72, сумели сыграть немаловажную роль в истории России. Но к этому мы ещё вернёмся.
Переходя к материям более серьёзным, заметим, что одним из значительных внутриполитических мероприятий было уничтожение некогда всесильного Кабинета. Сохранив своё прежнее название, он был преобразован в Канцелярию императрицы, выполняя чисто технические функции по делам, касающимся непосредственно Елизаветы.
Некоторые вопросы деятельности ликвидированного Кабинета стал выполнять Сенат, состоявший из дюжины сенаторов, которым было предоставлено право выносить решения по судебным, финансовым и административным делам.
Что же касается дел иностранных, военных и морских, то они были выведены из его компетенции. Во главе Сената вновь оказался генерал-прокурор, который теперь был не только «оком и ухом государевым», но и сосредоточивал в своих руках значительную исполнительную власть по всем аспектам внутреннего управления.
В этой должности во всё царствование Елизаветы оставался один и тот же человек — князь Никита Юрьевич Трубецкой, происходивший из рода Брянских и Новгород-Северских князей. Его дядя Иван Юрьевич был последним русским боярином, умершим в 1750 году в глубокой старости. Отец Никиты Юрьевича был женат на княжне Черкасской и, таким образом, он принадлежал к российской знати наивысшего разряда.
Будучи генерал-прокурором Сената он председательствовал в суде над Остерманом и впоследствии удерживался на посту генерал-прокурора, став в 1756 году фельдмаршалом, а ещё через четыре года был «пожалован и в президенты Военной коллегии».
Человек обширного и просвещённого ума, Трубецкой на протяжении восьми царствований сумел ни разу не попасть в опалу и всё время оставался среди наиболее видных государственных деятелей. По должности именно он на протяжении двадцати лет возглавлял Сенат, практически осуществляя законодательную и в значительной части — исполнительную власть во внутренней политике. И во многом именно благодаря Трубецкому сущность внутренней политики двадцать лет оставалась неизменной, а преемственность ненарушаемой.
Главная тенденция внутренней политики Елизаветы и её правительства — постоянный рост привилегий дворянства и всё большее утеснение податных сословий, особенно крестьян. Уже на следующий год после прихода Елизаветы к власти помещичьим крестьянам было запрещено по собственному желанию поступать на службу в армию и флот. Затем дворянам-крепостникам было разрешено продавать свою крещёную собственность в рекруты, не спрашивая на то согласия рекрута.
И наконец, помещики получили право по собственному произволу ссылать неугодных крестьян в Сибирь. Причём каждый сосланный зачитывался за одного рекрута. Дворянам же сократили сроки службы, снизили налоги и подати, увеличили размеры льгот, пособий и пенсий.
Внешняя политика России в царствование Елизаветы Петровны отличалась почти всё время миролюбием и сдержанностью. Доставшаяся ей в наследство война со Швецией была завершена летом 1743 года подписанием Абоского мирного договора, и до 1757 года — целых четырнадцать лет — Россия не воевала.
Что же касается Семилетней войны с Пруссией, то участие в ней России оказалось случайностью, роковым образом связанной с интригами международных политиков-авантюристов. Об этом будет подробно рассказано ниже.
Для всякого монарха одним из важнейших государственных актов является коронация. И Елизавета Петровна, подобно своим предшественникам, тоже имела в виду совершение этой важнейшей церемонии. Однако прежде новая императрица, три года назад перешагнувшая порог тридцатилетия и уже оставившая надежду произвести на свет принца или принцессу — наследника или наследницу Российского престола, решила уладить свои семейные и наследственные дела. С этой целью она приказала привезти в Петербург своего ближайшего родственника — сына её родной сестры Анны Петровны, вышедшей замуж за Шлезвиг-Гольштейнского герцога Карла-Фридриха. Мальчика звали Карлом-Петром-Ульрихом. Мы уже упоминали о том, что мать Карла-Петра-Ульриха родила его 10 февраля 1728 года и вскорости умерла от воспаления лёгких.
Итак, бездетная Российская императрица, державная тётка Елизавета Петровна решила, что, прежде чем произойдёт коронация, к ней в Петербург приедет её племянник, внук Петра I, потенциальный русский император, а ныне круглый сирота, но наследственный Гольштейн-Готторпский герцог — Карл-Пётр-Ульрих. «По странной игре случая в лице этого принца, — писал академик-историк Василий Осипович Ключевский, — совершилось загробное примирение двух величайших соперников начала XVIII века — Пётр III был сын дочери Петра I и внук сестры Карла XII».
Будущий российский император в детстве был очень несчастен. Мать он не помнил, а отец его скончался, когда Петру было одиннадцать лет. Чтобы пристроить сироту хоть куда-нибудь, Петра отправили к его дальнему родственнику в Любек, где тот занимал епископскую кафедру. Епископ дал в наставники мальчику двух учителей — фон Брюмера и Берггольца. Оба этих наставника были невежды, пьяницы и грубияны. Они часто били мальчика, держали его на хлебе и воде, а то и просто морили голодом, ставя на колени в угол столовой, откуда он наблюдал за тем, как проходит обед. Если же Пётр крал из кухни кусок хлеба, то к экзекуции добавлялось и нечто новое: поставив принца на колени, в руки ему давали пучок розог, а на шею вешали рисунок, на коем был изображён осёл.
Неудивительно, что Пётр рос худым, болезненным, запуганным и начисто лишённым чувства собственного достоинства. Ко всем прочему он стал лживым и патологически хвастливым. Учителя, порой пребывавшие в добром расположении духа, приучили своего воспитанника к спиртному, и он пристрастился к питию почти с детства, предпочитая всем прочим общество кучеров, лакеев, слуги служанок, которых трудно было считать скромными или добродетельными. Из-за этого он не любил учиться, а всё время посвящал забавам и потехам. Любимым его занятием были игры с оловянными солдатиками, а любимым зрелищем — пожары. Впоследствии эта страсть стала почти маниакальной: став Великим князем, Пётр Фёдорович велел будить себя даже среди ночи, лишь бы не пропустить очередного пожара.
И вдруг этому праздному времяпрепровождению пришёл конец. Как только на российский престол взошла Елизавета, Петру было велено начать изучение русского языка и православных канонов, которые стали ему преподавать два приехавших из России наставника. Однако дело заглохло в самом начале, потому что возникло предположение, что Петра ждёт не российский трон, а шведский, так как по матери он был внуком Петра I, а по отцу — внуком сестры шведского короля Карла XII. По-видимому, именно на его примере природа решила убедительно продемонстрировать очевидность того, что на потомках великих людей она отдыхает.
Не успел несчастный принц взяться за шведский язык и протестантский катехизис, как Фортуна вновь повернулась: в конце 1741 года его судьба была окончательно решена — Карла-Петра-Ульриха ждала Россия.
В январе 1742 года он въехал в Петербург под радостные крики тысяч людей, устроивших ему торжественную и тёплую встречу. Принца сразу же стали обучать русскому языку и догматам православного вероисповедания, причём во втором случае дело было поручено высокообразованному священнику, хорошо знавшему немецкий язык.
А пока принц с великим трудом и со столь же великой неохотой занимался науками, началась подготовка к коронации его августейшей тётки Елизаветы. Церемония, по традиции, должна была проходить в Москве. 28 февраля 1742 года Елизавета торжественно въехала в первопрестольную, а коронация состоялась через два месяца — 25 апреля. В этот же день Алексей Разумовский стал кавалером ордена Андрея Первозванного и обер-егермейстером. Гендриковы, Ефимовские, Пётр Михайлович Бестужев-Рюмин и два его сына, вице-канцлер Алексей Петрович и обер-гофмаршал Михаил Петрович, получили графские титулы, а секретарь Елизаветы Петровны, Иван Антонович Черкасский, стал бароном.
Вскоре после коронации Елизавета Петровна без всякой помпы обвенчалась с Разумовским в бедной небольшой церковке подмосковного села Перово. Обряд венчания произвёл её духовник Фёдор Яковлевич Дубянский, очень образованный богослов, пользовавшийся большим уважением у набожной императрицы. В память о венчании на куполе церкви, вокруг основания креста была установлена царская корона.
После того как венчание было окончено, Елизавета Петровна зашла в дом к местному священнику, выпила с ним и с попадьёй чаю, а выходя из дома, сказала Алексею Григорьевичу Разумовскому — теперь уже её законному, венчанному мужу, что она хочет познакомиться со своей свекровью — Натальей Демьяновной, овдовевшей крестьянкой, содержавшей корчму неподалёку от города Глухова, и велела послать за нею карету.
Три сестры Алексея Григорьевича — Агафья, Анна и Вера и младший брат Кирилл жили в Черниговской губернии, в Козелецком уезде, на хуторе Лемеши вместе с матерью Натальей Демьяновной. Мать держала шинок, Кирилл пас скотину, а сёстры все были замужем за местными: Агафья — за ткачом Будлянским, Анна — за закройщиком Закревским, а Вера — за казаком Дараганом.
Когда в Лемеши прибыл целый кортеж придворных карет, изумлению хуторян не было предела.
— Где живёт здесь госпожа Разумовская? — спросили приехавшие.
— У нас никогда не было такой пани, а есть, ваша милость, вдова Розумиха, шинкарка, — по-украински отвечали хуторяне.
Когда же Наталья Демьяновна вышла к ним, то приехавшие поднесли ей богатые подарки и среди прочего — соболью шубу. Затем они стали просить её вместе со всеми детьми поехать в Москву, к сыну.
— Люди добрые, не насмехайтесь надо мною, что я вам плохого сделала? — отвечала Наталья Демьяновна. Однако она явно лукавила и в глубине души верила случившемуся, потому что кое-какие слухи всё-таки до неё доходили.
Немного поломавшись, шинкарка постелила соболью шубу у порога своей хаты, посадила на неё родных — и дочерей, и зятьёв, и кумовьёв, и сватьёв со свахами, выпила с ними горилки — «погладить дорожку, шоб ровна була», — и, обрядившись во всё самое лучшее, отправилась в Москву, где после коронации всё ещё оставался двор.
Почтительный сын выехал ей навстречу и в нескольких вёрстах от Москвы увидел знакомые ему кареты. Он приказал остановить собственный экипаж и пошёл навстречу матери, одетый в расшитый золотом камергерский мундир, в белом пудреном парике, в чулках и туфлях, при шпаге и широкой шёлковой орденской ленте. Когда возница, увидев Разумовского, остановил карету Натальи Демьяновны, она, выглянув в окно, не признала в подошедшем вельможе своего некогда бородатого сына, носившего широкие казацкие шаровары да бедную свитку.
А когда поняла, кто это, то от счастья заплакала.
Разумовский обнял маменьку и, пересадив в свою карету, повёз в Москву. По дороге он наказал Наталье Демьяновне при встрече с невесткой не чиниться, однако помнить, что Елизавета не только невестка, но и российская императрица, дочь Петра Великого. Наталья Демьяновна была женщиной умной и дала слово, что проявит к Лизаньке всяческую почтительность.
В Москве императрица занимала Лефортовский дворец, имевший высокое парадное крыльцо в два марша.
Наталья Демьяновна обмерла, когда двое придворных, бережно взяв её под руки, повели к огромной резной двери мимо великанов-лакеев, одетых в затканные серебром ливрей и стоявших двумя рядами на лестнице (потом свекровь императрицы признавалась, что приняла их всех за генералов — так богат был их наряд и такими важными они ей показались).
Сопровождавшие Наталью Демьяновну придворные ввели её в маленькую комнатку и передали в руки женщин-служанок. А те попросили её самым вежливым образом снять роскошную, расшитую шелками кофту и прекрасную новую юбку, а также и дорогие модные черевички, сказав, что всё это для встречи с государыней непригодно. Затем почтительно настояли, чтоб надела она всё другое — обруч и каркас из китового уса, на который служанки тут же ловко натянули неимоверно широкую златотканую юбку, столь же прелестную кофту не кофту, на руки надели ей высокие, до локтей, белые перчатки, на ноги — золотые черевички и в довершение всего водрузили на голову высокий белый парик, усыпанный пудрой, нарумянили щёки, насурьмили брови, покрасили губы. Нужно отметить, что в комнатке, где Наталью Демьяновну обряжали, не было зеркала, и ловкие женщины сделали всё это без его помощи. После всех приготовлений Наталью Демьяновну повели по ещё одной — теперь уже внутренней парадной лестнице — во дворец. На новой лестнице стояли такие же «генералы», каких видела она и перед входом, и Наталья Демьяновна, совсем уж оробев, подошла к ещё одной огромной двери.
Ах, как не хватало ей сына, который, будь он рядом, успокоил бы её и всё объяснил! Но Алёшеньки не было. Оставив её у ловких служанок, он сказал, что уходит к государыне и вместе с нею выйдет к маменьке, когда Лизанька будет готова к встрече.
Двое лакеев медленно и торжественно, будто царские врата на Пасху, раскрыли перед Натальей Демьяновной двери, и деревенская шинкарка вошла в огромный зал сказочной красоты. Она в мгновение ока оглядела сверкающий паркет, огромные окна, расписанный летящими ангелами и прелестными жёнами потолок и вдруг заметила, что прямо напротив неё, в другой стороне зала, стоит императрица в златотканом платье, золотых туфельках, в белых, до локтя, перчатках и высоком — волосок к волоску — парике. Издали Наталья Демьяновна не разобрала, красива ли её невестка, увидела только широкие чёрные брови и румяна во всю щёку.
Затаив дыхание, Наталья Демьяновна пошла императрице навстречу, та тоже двинулась к ней. И тут, вспомнив слова Алёшеньки, что надобно быть с государыней почтительной, свекровь, хоть и было то вроде бы не по обычаю, смиренно стала на колени и опустила глаза долу.
Она простояла так несколько мгновений, но невестка почему-то не подходила, и тогда Наталья Демьяновна подняла голову, глянула вперёд и увидела, что и Лизанька стоит на коленях и тоже смотрит на неё.
Наталья Демьяновна испугалась и сильно растерялась — видимое ли дело, чтоб царица стояла перед шинкаркой на коленях? И протянув к невестке руки, проговорила напевно, ласково, с материнской добротой и бесконечной уважительностью:
— Лизанька, донюшка, царица-матушка! Встань с колен, то мне, простой мужичке, не по чести.
И с удивлением обнаружила, что и невестка тоже протянула к ней руки и стала что-то говорить, но Наталья Демьяновна, хоть и сохранила отменный слух, ничего не слышала, кроме собственного голоса, и в растерянности поглядев налево и направо, заметила, что возле небольшой двери, которую, войдя в зал, она и не разглядела, стоит её Алёшенька, а рядом с ним несказанной красы барыня. Они стояли, держась за руки, и тихонько смеялись. А потом подошли к ней, и краса-барыня подняла её с колен, обняла и поцеловала. А Алёшенька, улыбаясь, сказал:
— То зеркало такое, мама, от пола до потолка.
И Наталья Демьяновна всё сразу поняла. Умная была женщина, просто никогда не думала, что зеркало может быть таким большим — во всю стену.
А с Лизанькой они поладили сразу и любили друг друга всю жизнь, потому что много общего оказалось в характерах и нравах деревенской шинкарки и императрицы Всея Руси.
И всё же венчание с Разумовским династических проблем не разрешало: он не мог быть наследником трона, да и сам совершенно не хотел этого. И посему 7 ноября 1742 года Карл-Пётр-Ульрих, принявший православие и ставший Петром Фёдоровичем, был объявлен «Великим князем, с титулом Его Императорского Высочества и наследником престола».
А вслед за тем Елизавета Петровна решила женить племянника, и её выбор окончательно остановился на четырнадцатилетней принцессе Софии-Августе-Фредерике Ангальт-Цербстской.
Девочка была умна, красива и получила хорошее образование. И, что весьма немаловажно, провела несколько лет в Берлине, при дворе прусского короля Фридриха II, вошедшего в историю под именем Великого.
Будущая императрица России родилась 21 апреля 1729 года в Штетине в семье тридцативосьмилетнего генерал-майора прусской армии, владетельного князя Христиана-Августа Ангальт-Цербстского. Матерью девочки была семнадцатилетняя жена генерала Иоганна-Елизавета, происходившая из княжеской фамилии Гольштейн-Готторпов.
Существовала версия, что подлинным отцом будущей Екатерины II был один из сотрудников русского посольства в Париже Иван Иванович Бецкой, по другой версии, отцом называли самого прусского короля Фридриха Великого.
Возникли эти слухи из-за того, что Екатерина была очень похожа на Бецкого. Что же касается Фридриха, то его «отцовство» выводили из особо дружеских и доверительных отношений прусского короля с матерью Екатерины, доводившейся ему двоюродной сестрой.
Такое переплетение генеалогических линий неудивительно: правящие дома Западной Европы находились в столь тесном и многолетнем матримониальном общении, что практически все члены этих домов были родственниками. Кровосмесительные браки были в то время не редкость, однако серьёзные историки версию об отцовстве Фридриха достоверной всё-таки не признают.
Девочка получила имена в честь трёх её тёток: София-Августа-Фредерика, а называли её — Фике — уменьшительным словом от первого имени. Фике была хороша собой, стройна, отменно трудолюбива, обладала весёлым нравом, добрым сердцем и великолепной памятью.
Однажды, в начале 40-х годов, маленькая София вместе с матерью приехала в гости к герцогине Брауншвейгской, у которой в то время гостила принцесса Марианна Бевернская и несколько священников. Один из них, некто Менгден, славился как прорицатель. Взглянув на принцессу Бевернскую, он не сказал ничего об ожидавшем её будущем. Зато посмотрев на Софию Ангальт-Цербстскую, заявил: «На лбу вашей дочери вижу короны, по крайней мере три».
Фике учили французскому и немецкому языкам, танцам, истории и географии, музыке и чистописанию. Она училась легко и быстро схватывала всё, чему её обучали. Когда ей было десять лет, девочку привезли в столицу Любекского княжества город Эйтин, и там при дворе местного епископа она впервые встретилась с одиннадцатилетним Голштинским принцем Петром-Ульрихом, будущим её мужем и российским императором.
А просватали её за Петра-Ульриха в 1743 году, когда он жил уже в Петербурге и официально был объявлен наследником российского престола. Немало способствовал этому сватовству давний доброхот княгини Иоганны-Елизаветы Фридрих Великий. 30 декабря 1743 года он писал матери будущей императрицы: «Я не хочу дольше скрывать от Вас, что вследствие уважения, питаемого мною к Вам и к принцессе, Вашей дочери, я всегда желал доставить ей необычное счастье, и у меня явилась мысль, нельзя ли соединить её с её троюродным братом, русским великим князем. Я приказал хлопотать об этом в глубочайшем секрете». Далее Фридрих советовал княгине ехать в Россию без мужа, не говоря никому ни одного слова об истинной цели поездки... По приезде в Москву княгине Иоганне-Елизавете следовало сказать, что эта поездка предпринята единственно для того, чтобы поблагодарить Елизавету Петровну за её милости к Голштинскому дому.
10 января 1744 года мать и дочь выехали из Цербста и через Берлин, Кёнигсберг и Ригу 3 февраля прибыли в Петербург, а 9 февраля достигли Москвы, где находились и Елизавета Петровна, и Пётр Фёдорович, и весь императорский двор. В Москву они приехали в канун дня рождения Петра Фёдоровича, когда ему должно было исполниться шестнадцать лет.
За три версты до Первопрестольной, на Тверской дороге, Софию и её мать встретил Карл Сивере, тогдашний кофишенк императрицы и один из мимолётных любовников, вскоре ставший камер-юнкером двора Петра-Ульриха, а через некоторое время и графом. Сиверс выразил большую радость в связи с приездом дорогих гостей, которых, по его словам, с нетерпением ожидали в Кремле.
Встреча превзошла все ожидания: обе женщины были обласканы, засыпаны подарками и награждены орденом Святой Екатерины.
Елизавета Петровна была очарована невестой племянника и при любом удобном случае ласкала и одаряла её. Да и жених в первые дни был очень внимателен и предупредителен по отношению к невесте, но вскоре она поняла, что перед нею не более чем неразвитый, хвастливый и физически очень слабый подросток.
Готовясь к свадьбе, София-Августа-Фредерика много сил и времени отдавала изучению русского языка и проникновению в премудрости православного богословия, чем крайне расположила к себе и Елизавету Петровну, и многих придворных.
28 июня произошло принятие Ангальт-Цербстской принцессой нового, православного, исповедания и нового имени — Екатерины Алексеевны. Это и была будущая императрица Екатерина Великая.
Без ошибок и почти без акцента произнесла Екатерина символ веры, чем поразила всех присутствовавших в церкви. А на следующий день произошла помолвка Петра и Екатерины, официально объявленных женихом и невестой, сопровождаемая и обрядом обручения. Новой Великой княжне, объявленной и «Императорским Высочеством» был придан и придворный штат, который возглавляла приставленная к ней метрессой-оберегательницей графиня Мария Андреевна Румянцева, уже встречавшаяся нам прежде в связи с её романом с Петром I, и появившаяся на страницах этой книги сначала как графиня Матвеева.
Хуже обстояло дело с её будущим мужем: к Петру Фёдоровичу для досмотра за ним и опеки не приставили никого, и он в ожидании свадьбы пил водку и слушал от своих лакеев, камердинеров и слуг разные сальности об обращении с женщинами. А Екатерина, зная это, всё более охладевала к своему жениху.
Наконец, 21 августа состоялось венчание и началась свадьба, продолжавшаяся десять дней, в которой принял участие весь Петербург. Город был украшен арками и гирляндами, из дворцового фонтана било вино, столы, заполненные яствами, стояли на площади перед дворцом, предоставляя каждому, кто хотел побывать на свадьбе Петра и Екатерины, возможность поесть, выпить и повеселиться.
Свадебный пир проходил под орудийные залпы, при свете большого праздничного фейерверка. В эти дни Екатерина была усыпана сапфирами, бриллиантами и изумрудами. На верфях Адмиралтейства произвели спуск на воду 60-пушечного корабля, десять дней в Петербурге звонили во все колокола, а с Невы палили десятки корабельных пушек. Веселье занимало всех, кроме Екатерины.
Пётр и Екатерина, оставаясь наедине, вскоре почувствовали неодолимую неприязнь друг к другу. И эта неприязнь, разрастаясь всё более, не оставила их до самого конца. Доверяясь дневнику, Екатерина писала: «Мой возлюбленный муж мною вовсе не занимается, а проводит своё время с лакеями, то занимаясь с ними шагистикой и фрунтом в своей комнате, то играя с солдатиками, или же меняя на дню по двадцати разных мундиров. Я зеваю и не знаю, куда деться со скуки».
Вскоре размолвка переросла в отчуждение, и императрица приставила к Екатерине свою двоюродную сестру графиню Марию Симоновну Гендрикову, в замужестве Чоглокову, почтенную 23-летнюю мать семейства, для того чтобы она своим примером и влиянием помогла Екатерине выполнить свой главный долг — родить наследника престола. Мария Симоновна была единственной в истории российского императорского двора статс-дамой, возведённой в это звание ещё до замужества, когда ей было девятнадцать лет. Правда, исправляя этот промах, через три месяца она уже вышла замуж за обер-церемониймейстера Николая Наумовича Чоглокова, став образцовой женой и матерью, что, по мысли императрицы, должно было воодушевить к тому же и Екатерину.
Однако время шло, а молодая жена наследника престола не беременела. И дело было не в ней, а в её супруге. «Если бы великий князь желал быть любимым, то относительно меня это вовсё было не трудно, — писала Екатерина, — я от природы была наклонна и привычна к исполнению своих обязанностей». А Пётр Фёдорович, не обращая внимания на молодую жену, сразу же после свадьбы стал волочиться за фрейлиной Корф, потом за девицей Шафировой, затем почти за всякой придворной дамой, которая проявляла к нему хотя бы малейший интерес.
В «Записках» за 1746 год Екатерина писала: «Я очень хорошо видала, что Великий князь совсем меня не любит. Через две недели после свадьбы он мне сказал, что влюблён в девицу Карр, фрейлину императрицы... Он сказал графу де Виейре, своему камергеру, что не было и сравнения между этой девицей и мною».
История сохранила кроме уже названных имён и многие другие, но ни одну из этих мимолётных любовниц Петра Фёдоровича нельзя было назвать фавориткой. К этому разряду могла быть отнесена лишь одна его пассия — главная страсть Петра Фёдоровича — Елизавета Романовна Воронцова, которую Екатерина называла «фаворит-султаншей». Эта Воронцова была дочерью Романа Илларионовича, ссужавшего бедную цесаревну капиталами своей жены-купчихи, и племянницей одного из героев дворцового переворота — Михаила Илларионовича. Все современники согласны в том, что любовницы Петра как на подбор отличались тем, что были некрасивы, невоспитанны и глупы. Особенно уродливой была Воронцова — маленькая, толстая, с лицом, покрытым оспой, с дурным вспыльчивым характером, скандальная, злая и весьма недалёкая. И тем не менее именно она имела на Петра Фёдоровича наиболее сильное влияние. Под горячую руку Воронцова могла и побить наследника престола. Однако и она не была единственной его любовницей. Особенно неразборчив был Пётр в связях во время бесконечных кутежей, длившихся иногда по несколько суток. Сам он нередко допивался до бесчувствия, и лакеи выносили его из-за стола, взяв под мышки и за ноги, в то время как под столом оставались допившиеся до последней степени титулованные и нетитулованные сотрапезницы, лежавшие рядом с городскими девками и танцовщицами. Вместе с тем Пётр иногда начинал говорить о том, что заточит Екатерину в монастырь, разведётся с ней и обвенчается с Воронцовой, а как только станет императором, то тотчас же возведёт Елизавету Романовну на трон.
Красивая, молодая, цветущая, остроумная и весёлая Екатерина конечно же имела на успех у мужчин гораздо больше шансов, чем её муж — неказистый, инфантильный, болезненный и недоразвитый во многих отношениях — у женщин. Она хорошо осознавала это и так писала в «Записках»: «Я получила от природы великую чувствительность и наружность, если не прекрасную, то во всяком случае привлекательную; я нравилась с первого разу и не употребляла для того никакого искусства и прикрас. Душа моя от природы была до такой степени общительна, что всегда, стоило кому-нибудь пробыть со мною четверть часа, чтобы чувствовать себя совершенно свободным и вести со мною разговор, как будто мы с давних пор были знакомы. По природной снисходительности моей я внушала к себе доверие тем, кто имел со мною дело; потому что всем было известно, что для меня нет ничего приятнее, как действовать с доброжелательством и самою строгою честностью. Смею сказать (если только позволительно так выразиться о самой себе), что я походила на рыцаря свободы и законности; я имела скорее мужескую, чем женскую душу, но в том ничего не было отталкивающего, потому что с умом и характером мужским соединялась во мне привлекательность весьма любезной женщины.
Да простят мне эти слова и выражения моего самолюбия: я употребляю их, считая их истинными и не желая прикрываться ложною скромностью. Впрочем, само сочинение это должно показать, правду ли я говорю о моём уме, сердце и характере. Я сказала о том, что я нравилась; стало быть, половина искушения заключалась уже в том самом; вторая половина в подобных случаях естественно следует из самого существа человеческой природы, потому что идти на искушение и подвергнуться ему — очень близко одно от другого. Хотя в голове запечатлёны самые лучшие правила нравственности, но, как скоро примешивается и является чувствительность, то непременно очутишься неизмеримо дальше, нежели думаешь. Я по крайней мере не знаю до сих пор, как можно предотвратить это. Может быть, скажут, что есть одно средство — избегать; но бывают случаи, положения, обстоятельства, где избегать невозможно; в самом деле, куда бежать, где найти убежище, как отворачиваться посреди двора, который перетолковывает малейший поступок. Итак, если не бежать, то по-моему нет ничего труднее, как уклониться от того, что вам существенно нравится. Поверьте, всё, что вам будут говорить против этого, есть лицемерие и основано на незнании человеческого сердца. Человек не властен в своём сердце; он не может по произволу сжимать его в кулак и потом опять давать свободу».
Искренне следуя тому, о чём она здесь написала, Екатерина не стала смирять чувства, овладевавшие её сердцем — плоть, кажется, она ещё смиряла, — и сердечно привязалась к одному из камер-лакеев своего мужа — Андрею Гавриловичу Чернышову, сыну крепостного крестьянина, служившего недавно рядовым в гренадерской роте Преображенского полка. Андрей Чернышов оказался в числе лейб-кампанцев и вместе с другими солдатами стал прапорщиком и наследственным дворянином. Вместе с ним служили во дворце и два его брата — Алексей и Пётр. Все они были любимцами Петра Фёдоровича, но особенно благоволил он к старшему — Андрею.
Из-за своей редкой красоты, силы и высокого роста он был взят камер-лакеем к Петру Фёдоровичу и стал одним из его ближайших и доверенных людей.
Он понравился и Екатерине, и она тоже подружилась с ним, шутливо называя его «сынком», а Чернышов её — «матушкой». В мае 1746 года де Виейра застал Чернышова и Екатерину возле спальни великой княгини, донёс об этом Елизавете, и та распорядилась арестовать Чернышова и его братьев. Два года просидел Чернышов в заключении, а потом был отправлен на службу в Оренбург, в армейский полк.
Историк Василий Алексеевич Бильбасов, один из лучших знатоков екатерининского времени, утверждает, что эти подозрения основывались не более чем на сплетнях, потому что кроме братьев Чернышовых были допрошены и Пётр с Екатериной, и другие их придворные, но никаких доказательств найдено не было. Однако, несмотря на невиновность Екатерины, приставленную к ней обер-гофмейстерину Чоглокову постигла опала, так как она не только не добилась того, ради чего была приставлена к молодым супругам, но и не замечала очевидного, о чём, кроме неё, знали все придворные, а именно, что её собственный муж обер-гофмейстер и камергер Николай Наумович Чоглоков смело заглядывается на Екатерину и одновременно откровенно волочится за фрейлиной Кошелевой, что брат фаворита императрицы Кирилл Разумовский тоже открыто бросает влюблённые взоры на жену Петра Фёдоровича, а последний, пренебрегая всеми правилами приличия, откровенно увивается вокруг любой юбки.
Чоглокова отставили от должности, назначив вместо него гофмаршалом двора Петра Фёдоровича князя Репнина, который был полной противоположностью Чоглокову — умным, честным, спокойным и добрым человеком.
К этому времени произошёл окончательный разрыв между Петром и Екатериной. Тому способствовало многое, но наиболее сильное и неблагоприятное впечатление произвело на Екатерину то, что её муж начал проявлять ещё и жестокость по отношению к животным.
Сначала Екатерина стала свидетельницей того, как во время игры в солдатики, слепленные, кстати сказать, из теста, выскочившая из-под пола крыса прыгнула на бруствер игрушечной крепости и съела одного из часовых. Кто-то из партнёров Петра, забавлявшихся вместе с ним игрой, поймал крысу, и над ней был учинён военно-полевой суд, после чего преступницу под барабанный бой повесили.
Кроме того, Пётр поселил в своих комнатах, расположенных рядом со спальней Екатерины, целую свору собак и под видом дрессировки постоянно истязал их. От собачьего воя Екатерина буквально не знала, куда ей деваться, но августейший дрессировщик был неумолим.
Молодая женщина сначала скучала в одиночестве, потом с головой погрузилась в книги, а досуг проводила на охоте, на рыбалке, занимаясь, кроме того, танцами и верховой ездой. Как и следовало ожидать, таких невинных забав оказалось недостаточно для сильной, молодой женщины, обладавшей к тому же более чем пылким темпераментом. Тем более что соблазнов вокруг было предостаточно, да и сама императрица Елизавета подавала тому многочисленные примеры, отставив «любезна друга Алёшеньку» и влюбившись ещё раз по-настоящему в молодого красавца Ивана Ивановича Шувалова.
Оставив на время молодую чету — Петра Фёдоровича и Екатерину Алексеевну, обратимся к их сорокалетней тётке, возле которой всё ещё оставался Алексей Разумовский, но уже появились и ещё двое талантов — двадцатидвухлетний Иван Иванович Шувалов и одновременно, так сказать параллельно с ним, двадцатилетний кадет Никита Афанасьевич Бекетов.
Но обо всём по порядку.
Иван Иванович Шувалов доводился двоюродным братом ловкому царедворцу и не менее ловкому негоцианту Петру Ивановичу Шувалову — будущему графу и фельдмаршалу, сделавшему карьеру на том, что его женой стала бывшая любовница Бирона Мавра Егоровна Шепелева. Та самая, что с юности была задушевной подругой цесаревны Елизаветы и не порывала с ней, даже живя в Киле при дворе Анны Петровны — родной сестры императрицы, матери Петра Фёдоровича.
Екатерина в своих «Записках», утверждала, что Шуваловы, несмотря на близость Мавры Егоровны к императрице, презирали её, ибо все Шепелевы были «люди глупые и низкого происхождения, так как они были финского происхождения и взяты были ко двору во время завоевания Финляндии, чтобы стирать бельё детям Петра Великого; потом они подметали комнаты и мало-помалу достигли того, что стали горничными. Шепелев, в то время денщик Петра I, женился на одной из сестёр, а Кошелев, унтер-шталмейстер — на другой. Их мужья, благодаря продолжительной службе, сделали карьеру».
Мавра Егоровна дольше других оставалась в опочивальне императрицы, рассказывая ей всё, что знала и от своих многочисленных осведомительниц и от деверя — Александра Ивановича Шувалова — начальника тайной канцелярии.
Из интимных привычек, присущих только Елизавете Петровне, отмечали одну: императрица любила, чтобы особо доверенные и приближённые к ней дамы перед сном чесали ей пятки. Этой милости добивались многие первые дамы империи, но далеко не каждая из них удостаивалась столь высокой чести.
В числе «чесальщиц» была и жена канцлера Воронцова, родная сестра фаворита Шувалова — Елизавета, и вдова адмирала Головина — Мария Богдановна, первая сплетница, злобная и корыстолюбивая. Среди этого сонма полунощных пифий и фурий Мавра Егоровна, безусловно, долгое время занимала первое место.
Эта близость с Елизаветой Петровной ещё более окрепла после удачного дворцового переворота, когда Шуваловы откровенно заявили себя сторонниками Елизаветы и приняли в этом опасном деле активное участие. И всё же, как ни прочны были их позиции при дворе, ещё более укрепились они после того, как супруги Шуваловы устроили знакомство Елизаветы Петровны с двоюродным братом Петра Ивановича — Иваном Ивановичем Шуваловым. Он появился в покоях Елизаветы ещё мальчиком и был определён пажом, проводившим всё время в прихожей императрицы. Чаще всего она заставала этого очень красивого мальчика с книжкой в руках, а вскоре обратила внимание и на его ум, доброту и славный характер. Регулярное чтение не пропало даром: все знавшие Ивана Ивановича Шувалова отмечали его исключительную образованность. Это самообразование дополнилось ещё и тем, что с десяти до шестнадцати лет он проучился в гимназии при Академии наук.
Разумовский, оставаясь законным мужем Елизаветы, не в силах был удержать свою августейшую супругу от амурных увлечений и мог только пассивно созерцать, как возле неё возник Иван Шувалов и одновременно появился ещё один мимолётный любимец — двадцатилетний кадет Никита Бекетов. Бекетов воспитывался в Сухопутном шляхетском кадетском корпусе, гордо именуемом «Рыцарской Академией». В России ещё не было университета, и потому в корпусе, готовя офицеров, старались дать и хорошее общее гуманитарное образование. Мальчики и юноши обучались там политесу, танцам, музыке, а с 1747 года здесь начали ставить и драматические спектакли.
Театр в 40-е годы XVIII века стал играть особую роль. Елизавета Петровна, с увлечением читавшая любовные французские романы и не менее того обожавшая зрелища и маскарады, решила слить два этих пристрастия воедино. В результате в 1743 году к оперно-балетной франко-итальянской труппе добавилась и французская драматическая. И здесь не обошлось без политики, потому что случилось это лишь после того, как Анна Ивановна умерла, а Бирон, Миних и Остерман были сосланы и немецкий язык был заменён при дворе французским. Этому способствовало и то обстоятельство, что новая императрица Елизавета Петровна знала французский намного лучше немецкого. И вот на петербургской придворной сцене появились герои трагедий Вольтера, Мольера, Реньяра и комедийные персонажи Детуша и Ла-Шоссе. Уже через год репертуар пополнился дивертисментами, исполнявшимися по поводу различных политических событий: в 1744 году — в связи с заключением мира со Швецией, в 1745-м — в связи со свадьбой Петра Фёдоровича и Екатерины Алексеевны. Параллельно с придворным французским театром начал существование и первый русский драматический театр, созданный в Сухопутном шляхетском кадетском корпусе. Одним из актёров-любителей, а профессионалов там не было, стал и двадцатилетний красавец-кадет Никита Афанасьевич Бекетов. Счастливая наружность помогла ему занять среди однокашников первое место и получить амплуа героя.
Руководил любительской драматической труппой бывший воспитанник и выпускник Сухопутного шляхетского корпуса тридцатилетний бригадир Александр Петрович Сумароков. Ещё находясь в корпусе, он начал писать стихи и песни. Сумароков и его товарищи-кадеты составили между собой общество любителей русской словесности и в свободные часы читали друг другу первые опыты своих сочинений и переводы.
В кружке кроме Сумарокова собирались три будущих фельдмаршала: князья Николай Васильевич Репнин и Алексей Александрович Прозоровский, граф Пётр Александрович Румянцев, получивший за победу над турками прибавку к титулу — «Задунайский», а также будущий генералиссимус, приходивший со своими переводами, семнадцатилетний капрал Семёновского полка Александр Васильевич Суворов, ставший со временем графом Рымникским князем Италийским. Были в кружке и кадеты Пётр Иванович Панин, Михаил Матвеевич Херасков, Иван Перфильевич Елагин, прославившиеся потом как литераторы, выдающиеся государственные и культурные деятели.
От кружка литературного оставалось сделать всего один шаг к созданию сначала кружка театрального, а затем и самостоятельного театра, что и произошло вскоре после того, как Сумароков окончил корпус и стал служить в штабе фельдмаршала Миниха. Однако Сумароков, будучи хорошим офицером, оставался не менее хорошим стихотворцем и драматургом.
В 1747 году он написал стихотворную трагедию «Хорев», в которой рассказывалось о судьбе одного из трёх легендарных основателей Киева — князя Хорева (по летописной традиции — Хорива, младшего брата князя Кия). Постановка пьесы была примечательна тем, что на сцене впервые появились русские исторические персонажи, а актёры впервые заговорили на русском языке — пусть и архаичном, выспренне поэтическом, но всё же родном, понятном всем, — и разыгрывались в спектакле не религиозные, а светские сюжеты, в которых были и любовь, и верность, и благородство, и коварство, и рассуждения о нраве и долге, вольности и тирании.
Совершенно неожиданно для автора кадеты сами, втайне от Сумарокова, разучили «Хорева» и пригласили драматурга на премьеру. И как писал впоследствии историк русского театра Карабанов, «Автор ехал на зов, воображая увидеть детское игрище, простое чтение стихов; но как велико было его изумление! в какое пришёл он восхищение, когда в кругу юношей-воспитанников нашёл, воображаемый им, храм Российской Мельпомены».
Сумароков в тот же день рассказал об этом Алексею Григорьевичу Разумовскому, у которого он состоял тогда в адъютантах, а тот сообщил императрице. Елизавета очень обрадовалась, что наконец-то сможет увидеть русскую трагедию на родном языке, и велела приготовить постановку на императорской сцене.
Первый спектакль прошёл 8 января 1750 года. В нём были заняты кадеты: Бекетов, Мелиссино, Свистунов, Дитрих Остервальд и другие. С некоторыми из них мы ещё встретимся на страницах этой книги.
Мелиссино играл князя Кия, Бекетов — Хорева, Свистунов — возлюбленную Хорева — Оснельду. Успех был грандиозным. Светский Петербург в течение нескольких недель почти ни о чём другом не говорил, кроме этого события. Тогда же рескриптом императрицы Сумароков был назначен руководителем труппы из семнадцати кадетов, которая за два года существования театра сыграла тридцать два спектакля.
Из этих спектаклей наибольший успех выпал на долю трагедии Сумарокова «Синав и Трувор». Он повторялся семь раз — больше, чем любая другая постановка театра. Одной из причин такой популярности было то, что в «Синаве и Труворе» сильно и ярко проработан лирический любовный сюжет, привлёкший к спектаклю благосклонное внимание Елизаветы Петровны, которая с самого начала заявила себя заядлой театралкой, завсегдатайницей кулис, постоянно вникавшей в жизнь труппы.
Первая постановка «Синава и Трувора» состоялась в начале 1751 года. Роль несчастно влюблённого Трувора, пылкого любовника и бесстрашного героя исполнял кадет Никита Афанасьевич Бекетов. Перед началом спектакля Елизавета Петровна приняла участие в одевании актёров. На сей раз она сама одела исполнителя главной роли в великолепный, богатый костюм. Бекетов, выйдя на сцену, играл с воодушевлением, горячо и страстно, но потом вдруг стал засыпать и, наконец, не совладав с великой усталостью, заснул на сцене крепким сном. Елизавета сидела с влажными от нежности глазами и не отрываясь смотрела на спящего юного красавца. По театру тут же пополз слушок, что Бекетов утомился не на сцене, а перед выходом, в костюмерной, когда остался наедине с императрицей.
На следующий день Бекетов был произведён в сержанты, а ещё через несколько дней его отчислили из корпуса и перевели в гвардию с чином капитана, назначив адъютантом к Алексею Разумовскому. В мае этого же года Бекетов стал полковником, поселившись во дворце вместе с Елизаветой Петровной. Теперь уже ни у кого не было сомнений, что рядом с императрицей появился новый фаворит.
Всё шло бы, возможно, благополучно и дальше, но Бекетова приблизил к себе канцлер Бестужев, попытавшийся сделать из него своего сообщника в борьбе с кланом Шуваловых. Пётр Шувалов, враждуя с Бестужевым, решил отвратить императрицу от её нового любимца, к тому же оказавшегося счастливым соперником его двоюродного брата Ивана Шувалова, и задумал простой, но коварный план. Он сам, хорошо понимая в химии, приготовил крем, который якобы выводил веснушки. Бекетов же более всего нравился Елизавете необычайной свежестью лица и очень печалился, что по весне лицо его покрывали веснушки. Одна из приближённых к Шувалову дам, взяв снадобье, сваренное Шуваловым, поднесла его новому фавориту, выдав за парижский крем для ночных масок на лицо. Однако снадобье это было дьявольским варевом, от которого лицо Бекетова, не избавившись от веснушек, густо покрылось гнойными прыщами. Одновременно императрице нашептали, что её любимец заболел какой-то заразной кожной болезнью — и участь Бекетова была решена: не допуская больного к императрице, его отправили в отдалённый армейский полк — с сохранением присвоенного ему полковничьего чина. Дальнейшая же его судьба сложилась так: через семь лет, участвуя в Семилетней войне, в ожесточённейшем сражении 14 августа 1758 года при Цорндорфе, Бекетов командовал 4-м Гренадерским полком. И полк, и его командир отличились в этом бою, и Бекетов стал генерал-майором, а вскоре за новые подвиги и генерал-поручиком. Выйдя, уже при Екатерине И, из военной службы в статскую, он получил пост Астраханского губернатора и сделал многое для процветания края.
В 1780 году Бекетов ушёл в отставку, поселился в роскошном имении Отрада, неподалёку от Царицына, и предался литературным трудам, сочинению музыки и... сугубой меланхолии. Он так и не женился, но от свободных связей имел трёх дочерей, которым и оставил капитал в сто тысяч рублей и большое богатое поместье. Он был умным и добрым человеком, пользуясь уважением многих выдающихся современников, в числе которых оказался и великий Суворов.
Для того чтобы один из весьма важных последующих сюжетов не оказался малопонятным, необходимо вновь возвратиться к театру. Начнём с эпизода, который может показаться незначительным, однако это не так, ибо его последствия оказались поистине историческими.
В 1746 году в Петербург приехал никому не известный семнадцатилетний купеческий сын Фёдор Волков. Биография мальчика была достаточно необычной. Он родился 19 февраля 1729 года в Костроме, в семье купца Григория Ивановича Волкова, умершего, когда его старшему сыну, Фёдору, было всего семь лет. Сиротами остались и ещё четверо его братьев, младшему из которых — Григорию — шёл всего третий месяц.
Через год овдовевшая купчиха Матрёна Яковлевна Волкова вышла замуж за шестидесятилетнего ярославского купца Фёдора Васильевича Полушкина, оказавшегося человеком разумным и добрым. Из донесения Ярославского магистрата Главному магистрату от 13 марта 1745 года мы узнаем, что Полушкин своих пасынков «не щадя собственного капитала, содержит для обучения их при доме своём, на своём коште, учителей им, обучает их грамоте, и писать, и другим наукам, так же и заводским произвождениям и купечеству».
А в 1741 году отправил отчим старшего своего пасынка в Москву, где и начал тот учиться в Заиконоспасской академии.
Там, кроме всех необходимых предметов, предусмотренных программой, выучился Фёдор очень хорошо играть на скрипке, пению по нотам, прекрасно рисовал и писал акварели, из которых особенно удачны были пейзажи. Кроме того, он с удовольствием играл в духовных драмах, представляемых на Святках, и в пьесах Мольера, переведённых им самим полуцерковно-славянским языком, чего требовали законы постановки духовных, православных пьес.
Досрочно закончив обучение в Академии, Волков — безусловно лучший из слушателей — был послан в Петербург, в Немецкую контору, для приобретения навыков в бухгалтерии и коммерции, чему был необычайно рад его отчим, видевший в юноше своего преемника.
Однажды бухгалтер-немец, у которого Волков учился премудростям коммерции, взял Фёдора в Придворный театр, так юноша впервые в жизни оказался в опере. Это зрелище потрясло Фёдора, и он начал готовить себя к театральной карьере. Узнав о существовании театра в Кадетском корпусе, Волков однажды проник за кулисы и с замиранием сердца стал следить за ходом спектакля. Впоследствии Фёдор Григорьевич так рассказывал об этом знаменитому актёру Ивану Афанасьевичу Дмитревскому: «Увидя Никиту Афанасьевича Бекетова в роли Синава, я пришёл в такое восхищение, что не знал, где был: на земле или на небесах? Тут родилась во мне мысль завести свой театр в Ярославле». Уехав из Петербурга в Ярославль, Волков создал там драматический театр, где сам был режиссёром и первым актёром, а труппа состояла из «людей всякого звания» — преимущественно купеческих детей, мелких дворян и чиновников-разночинцев.
Вскоре весть о русском драматическом театре в Ярославле донеслась и до Петербурга, и повелением Елизаветы Петровны ярославских лицедеев привезли в столицу. Это произошло в январе 1752 года. Императрица удостоила актёров аудиенции и изволила посетить первый спектакль. Ярославцы играли «Покаяние грешного человека» — духовную пьесу Дмитрия Ростовского.
Уже в этом спектакле выявились пробелы в образовании актёров и недостатки в «политесе», из-за чего большинство актёров были зачислены в Сухопутный шляхетский кадетский корпус, дабы сии недочёты исправить. Через два года в корпус были зачислены и Фёдор Волков и его брат Григорий, до того сопровождавшие двор, выезжавший в Москву. Братья Волковы и их земляки в корпусе занимались сценическим искусством под руководством офицеров Мелиссино, Остервальде и Свистунова, ранее игравших в спектаклях на придворной сцене. Присутствие в корпусе полутора десятков актёров-ярославцев возродило кадетский театр и трансформировало его в профессиональный драматический. 30 августа 1756 года он был официально признан Указом императрицы и его руководителем был назначен Сумароков. А Волков, сохранив реноме первого актёра нового театра, стал ближайшим помощником Сумарокова.
После 30 августа 1756 года в Императорском театре были поставлены мольеровские пьесы: «Гарпагон», «Лекарь поневоле», «Мещанин во дворянстве», «Тартюф» и другие.
В это же время зрительницей театра становится великая княгиня Екатерина Алексеевна, рано обнаружившая интерес к зрелищам, а затем и к драматургии. Узкий круг людей науки, литературы и искусства позволял любому, даже самому малозначительному художнику, поэту, актёру, скульптору или архитектору получить доступ к молодому двору и особенно к великой княгине Екатерине Алексеевне, которая всей душой стремилась к прекрасному и одной из главных своих задач считала постижение своей новой родины и её народа. Это и привело Екатерину к знакомству с Сумароковым и братьями Волковыми. Вскоре Фёдор Волков стал одним из её собеседников, а потом и одним из наиболее доверенных «конфидентов».
Во время романа с Бекетовым у Елизаветы продолжали оставаться фаворитами и Разумовский и Шувалов, а также, как свидетельствуют осведомлённые в жизни двора современники, ещё один мимолётный любовник — некий певчий Каченовский.
Однако как только Бекетов исчез из её поля зрения, императрица тут же вернулась к своему самому любимому мужчине — Ивану Шувалову. Правда, и после всего случившегося у императрицы появляется то один, то другой «человек случая», но Иван Шувалов, по большому счёту, остаётся вне конкуренции. То, что привязанность Елизаветы к нему с годами не ослабевала, объясняется и тем, что Шувалов, отличаясь добрым нравом, полным пренебрежением к богатствам и наградам, со временем завоевал незыблемую репутацию глубоко порядочного человека, подлинного отчизнолюбца-патриота и убеждённого сторонника отечественного просвещения. Этому способствовала его дружба с Михаилом Васильевичем Ломоносовым, активнейшее участие в создании Московского университета, Академии художеств, твёрдая патриотическая позиция во внешней политике.
Указ о создании Московского университета был подписан Елизаветой Петровной 12 января 1755 года в день именин матери Ивана Шувалова — Татьяны Семёновны. Именно поэтому Татьянин день до сих пор отмечается в Московском университете как студенческий праздник.
В связи с продолжительным, серьёзным и прочным союзом Ивана Ивановича Шувалова с Елизаветой Петровной нельзя пройти мимо сюжета, до сих пор окончательно не разгаданного нашей исторической наукой.
Около 1753 года в Петербурге начали распространяться слухи, что Елизавета Петровна родила дочь. Отцом девочки называли то Ивана Шувалова, то Алексея Разумовского. Желая скрыть её истинное происхождение, девочку выдали за дочь одной из камер-фрау императрицы, итальянки по имени Талия, которая после этого стала гофмейстериной.
Говорили, что, когда девочка была совсем маленькой, Талия увезла её на свою родину, но там девочка, со временем превратившаяся в прелестную девушку, не задержалась и отправилась в странствия по Европе, выдавая себя то за польку, то за турчанку, то за русскую, чему способствовало отличное знание ею многих языков.
К этому сюжету мы вернёмся, когда придёт время, а придёт оно через четверть века, в середине 70-х годов, тогда во всей Европе и даже за её пределами услышат дотоле не очень известное имя — княжна Тараканова...
Пока Елизавета Петровна занималась государственными и личными делами, к великой княгине Екатерине Алексеевне пришла, если верить ей, первая настоящая любовь...
Её первым любовником стал камергер Петра Фёдоровича Сергей Васильевич Салтыков (некоторые историки полагают, что первым её талантом был Андрей Черкасов, но достоверных сведений на этот счёт у нас не имеется. Сама Екатерина, во всяком случае, писала, что с Черкасовым её связывала чистая юношеская дружба).
Салтыков был двумя годами старше Екатерины. Он принадлежал к старшей линии знаменитого рода Салтыковых, ведших свой род с XIII века. Его отец — граф и генерал-аншеф Василий Фёдорович Салтыков был родным братом царицы Прасковьи Фёдоровны, жены царя Ивана Алексеевича и таким образом был дядей императрицы Анны Ивановны, а Елизавете Петровне приходился двоюродным дядей. Немаловажно и то, что Василий Фёдорович Салтыков был женат на княжне Марии Алексеевне Голицыной, чьи многочисленные родственники были весьма популярны в гвардейских полках, и немалое число их оказалось во время дворцового переворота на стороне новой императрицы.
В 1750 году двадцатичетырёхлетний Сергей Васильевич Салтыков женился на фрейлине императрицы Матрёне Павловне Балк — племяннице уже известных нам Балков и Монсов. Из-за всего этого, а также благодаря своей редкой красоте, Салтыков, назначенный камергером великого князя Петра Фёдоровича, одновременно стал душой «малого», или, как его называли, «молодого» двора. Он не пропускал повода постоянно появляться возле Екатерины.
Однажды «Сергей Салтыков, — пишет Екатерина, — дал мне понять, какая была причина его частых посещений... Я продолжала его слушать; он был прекрасен, как день, и, конечно, никто не мог с ним сравняться ни при большом дворе, ни тем более при нашем. У него не было недостатка ни в уме, ни в том складе познаний, манер и приёмов, какие дают большой свет и особенно двор. Ему было 25 лет; вообще и по рождению и по многим другим качествам это был кавалер выдающийся... Я не поддавалась всю весну и часть лета».
Как-то во время охоты на зайцев, оставшись наедине с Екатериной, Салтыков признался ей в страстной любви. Екатерина колебалась, но тут стало известно, что Пётр Фёдорович начал волочиться за девицей Марфой Исаевной Шафировой — внучкой петровского сподвижника барона Шафирова. В это же время Елизавета Петровна запретила Екатерине ездить верхом по-мужски, а не амазонкой, утверждая, что именно поэтому у неё и нет до сих пор детей. Вслед за тем Елизавета Петровна присмотрела в Ораниенбауме хорошенькую молодую вдовушку художника Грота и через придворных стала склонять её к любовной связи с Петром Фёдоровичем.
А после того как двор 14 декабря 1752 года выехал из Петербурга в Москву, Екатерина «отправилась с кое-какими лёгкими признаками беременности», но по дороге произошёл выкидыш и ожидавшиеся роды не состоялись. Впрочем, чуть позже мы узнаем и другие важные нюансы этой истории...
«Заподозрив Екатерину в неверности и окончательно возненавидев её, — писал известный мемуарист и учёный Андрей Тимофеевич Болотов, — Пётр Фёдорович стал обходиться с нею с величайшею холодностию и слюбился напротив того с дочерью графа Воронцова и племянницею тогдашнего великого канцлера, Елисаветою Романовною, прилепясь к ней так, что не скрывал даже ни пред кем непомерной к ней любви своей, которая даже до того его ослепила, что он не восхотел от всех скрыть ненависть свою к супруге и сыну своему (здесь Болотов, забегая вперёд, говорит о событиях конца 1761 года), и при самом ещё вступлении своём на престол сделал ту непростительную погрешность и с благоразумием совсем несогласную неосторожность, что в изданном первом от себя Манифесте не только не назначил сына своего по себе наследником, но не упомянул об нём ни единым словом.
Не могу изобразить, как удивил и поразил тогда ещё сей первый его шаг всех россиян, и сколь ко многим негодованиям и разным догадкам и суждениям подал он повод».
Когда же Болотов во время дворцового приёма впервые увидел Елизавету Романовну Воронцову, то, не зная ещё, что за дама прошла перед ним, спросил дежурного полицейского офицера: «кто б такова была толстая и такая дурная, с обрюзглою рожею, боярыня?» И был поражён, когда тот сказал, что это Воронцова. «Ах, Боже мой! Да как это может статься? Уж этакую толстую, нескладную, широкорожую, дурную и обрюзглую совсем, любить, и любить ещё так сильно, государю?..., ибо в самом деле была она такова, что всякому даже смотреть на неё было отвратительно и гнусно».
К этому времени Елизавета Петровна окончательно изверилась в способности своего племянника стать отцом наследника престола. Императрица очень хотела иметь внука, точнее внучатого племянника, во всяком случае, цесаревича и продолжателя династии, и нетерпение её стало столь велико, что она даже приказала найти для Екатерины надёжного фаворита, который сумел бы сделать то, чего не мог добиться венчанный августейший супруг.
Александр Михайлович Тургенев — столбовой московский дворянин, живший в конце XVIII — начале XIX века и прекрасно осведомлённый о тайных делах двора, оставил прелюбопытнейшие «Записки», основывавшиеся на семейном архиве, дневниках и преданиях его семьи и рода. Да и сам Тургенев много знал, а ещё больше был наслышан о секретнейших делах двора, потому что с четырнадцати лет стоял на часах в императорских дворцах, был на посту и в день смерти Екатерины II, и с первых же дней нового царствования состоял при императоре Павле ординарцем. Тургенев служил при штабах князя Волконского и графа Салтыкова, был в ближайшем окружении статс-секретаря Александра I — Михаила Михайловича Сперанского. Он был дружен с воспитателем царских детей Василием Андреевичем Жуковским и многое знал от него.
В «Записках» Тургенева сохранилось много интересных подробностей, в том числе и некоторые фрагменты из истории взаимоотношений Екатерины Алексеевны и графа Салтыкова.
Тургенев сообщал, что канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин узнал от самой великой княгини Екатерины Алексеевны пикантную комическую подробность ночного её времяпрепровождения с Петром Фёдоровичем.
Тургенев писал: «Бестужев... был её министром, поверенным всех тайных её помыслов. От неё непосредственно Бестужев сведал, что она с супругом своим всю ночь занимается экзерцицею ружьём, что они стоят попеременно на часах у дверей, что ей занятие это весьма наскучило, да и руки и плечи болят у неё от ружья. Она просила его (Бестужева) сделать ей благодеяние, уговорить великого князя, супруга её, чтобы он оставил её в покое, не заставлял бы по ночам обучаться ружейной экзерциции, что она не смеет доложить об этом императрице, страшась тем прогневить её величество... Поражённая сею вестью, как громовым ударом, Елизавета казалась онемевшею, долго не могла вымолвить слова. Наконец зарыдала и, обращаясь к Бестужеву, сказала ему:
— Алексей Петрович, спаси государство, спаси меня, спаси всё, придумай, сделай как знаешь!
Бестужев предложил для действия прекрасного собою, умного и отличного поведения перед прочими камергера Сергея Салтыкова... Таким образом, сюжет с Сергеем Васильевичем Салтыковым, которого мы уже касались ранее, приобретает новый дополнительный нюанс, впрочем весьма любопытный и немаловажный.
Поручив Бестужеву уладить это дело, императрица, по-видимому для надёжности, дала такое же задание уже известной нам статс-даме Марии Семёновне Чоглоковой, и та, отозвав однажды Екатерину в сторону, сказала, что сама она, Чоглокова, абсолютно верна своему мужу, но бывают «положения высшего порядка, которые вынуждают делать исключения из правила». Таким «положением высшего порядка» было продолжение династии. Причём Чоглокова предложила Екатерине одного из двух претендентов в фавориты — или Сергея Салтыкова или Льва Нарышкина.
Это предложение императрицы Чоглокова передала уже после того, как роман между Екатериной и Салтыковым был в полном разгаре и когда она уже забеременела от него, хотя и неудачно.
Между тем Салтыков, хотя, кажется, и любил Екатерину, но только ещё более любил себя и свою карьеру, за которую при сложившихся обстоятельствах не мог не опасаться. Всё происходившее вокруг него заставило Сергея Васильевича в конце 1752 года взять отпуск и уехать к родным, но не прошло и трёх месяцев, как Салтыков вновь появился при малом дворе, который вместе с большим двором на весь 1753 год переехал из Петербурга в Москву.
Салтыков то появлялся возле Екатерины, то исчезал, объясняя такую тактику нежеланием её компрометации.
Так проходило время в обеих столицах. Лето 1754 года двор снова провёл в Москве и Подмосковье, а затем тысячи телег и экипажей двинулись из Первопрестольной в Петербург. На сей раз Елизавета Петровна решила не спешить и приказала проезжать каждые сутки только от одной станции до другой. Между столицами было тогда 29 станций, и потому дорога заняла ровно месяц.
Екатерина, вновь беременная, успела благополучно добраться до Петербурга и в среду, 20 ноября 1754 года, около полудня в Летнем дворце родила сына.
«Как только его спеленали, императрица ввела своего духовника, который дал ребёнку имя Павла, после чего тотчас же императрица велела акушерке взять ребёнка и следовать за ней... — писала потом Екатерина. — Как только удалилась императрица, Великий князь тоже пошёл к себе, и я никого не видела ровно до трёх часов. Я много потела, я просила Владиславлову (одну из статс-дам Екатерины) сменить мне бельё, уложить меня в кровать; она мне сказала, что не смеет. Она посылала несколько раз за акушеркой, но та не приходила; я просила пить, но получила тот же ответ... Со следующего дня я начала чувствовать невыносимую ревматическую боль, и при том я схватила сильную лихорадку. Несмотря на это, на следующий день мне оказывали почти столько же внимания; я никого не видела и никто не справлялся о моём здоровье. Я то и дело плакала и стонала в своей постели».
А в городе, как бы намеренно подчёркивая контраст в положении несчастной роженицы и прочих родственников появившегося на свет цесаревича, начались пышные торжества. Во всех церквах Петербурга начались благодарственные молебны, над городом плыл густой, непрерывающийся колокольный звон, а сановники наперебой поздравляли императрицу и Петра Фёдоровича с рождением цесаревича, начисто забыв о Екатерине.
Вечером было объявлено, что крестным отцом и матерью новорождённого будут «оба римско-императорские величества» , персоны которых при крестинах станет представлять посол Австрии в Петербурге граф Эстергази.
Во дворце и в домах знати вспыхнули великие празднества — пиры и маскарады, на улицах появились длинные ряды столов с даровыми яствами и питиями, а в ночном небе полыхал фейерверк, изображавший написанную огненными красками картину: коленопреклонённая женщина, символизировавшая Россию, стояла пред алтарём, на коем красовалась надпись: «Единого ещё желаю». Как только картина угасла, вспыхнула новая: на облаке возлежал на пурпурной подушке младенец, а под облаком сверкала надпись: «Тако исполнилось твоё желание».
Был не только фейерверк — были также и стихи. Фейерверк вскоре отполыхал и угас, а стихи остались, ибо были они написаны первым пиитом России Михаилом Васильевичем Ломоносовым:
С великим прадедом сравнися,
С желаньем нашим восходи.
Велики суть дела Петровы,
Но многие ещё готовы
Тебе остались напреди.
На шестой день после родов, в день крестин, Елизавета сама принесла Екатерине на золотом блюде указ своему Кабинету о выдаче ей ста тысяч рублей. Кроме того, она принесла и небольшой ларчик. Этот ларчик Екатерина открыла, когда императрица ушла. В нём лежало «очень бедное маленькое ожерелье с серьгами и двумя жалкими перстнями, которые мне, писала Екатерина, совестно было бы подарить моим камер-фрау».
После крестин младенца не оставили у матери, на крестины, кстати, не приглашённую, а отнесли к августейшей его бабке — бездетной и потому совершенно неопытной в уходе за новорождённым. Мальчика, завернув во фланелевые пелёнки, положили в колыбель, обитую мехом черно-бурых лисиц, закрыли двумя одеялами и оставили в жарко натопленной опочивальне под надзором кормилицы и нянек. Из-за этого Павел всю жизнь боялся простуды и всё же часто болел.
Праздник ещё гудел, сверкал и разливался, а по Петербургу уже пополз слушок, что отцом новорождённого является никак не великий князь, а граф Сергей Салтыков — полюбовник Екатерины Алексеевны. Уже известный нам Тургенев писал: «Секретнее ещё всего сказанного говорили старики вполголоса, что Великая княгиня разрешилась от бремени дочерью, одни утверждали — живою, другие спорили, что дитя было мёртвое. Что наскоро было сыскано новорождённое дитя в селе Галичине и заступило место рождённого Великою княгинею».
Когда Екатерина родила Павла, Бестужев доложил императрице, что «начертанное по премудрому соображению Вашего Величества восприяло благое и желанное начало, — присутствие исполнителя высочайшей воли Вашего Величества теперь не только здесь не нужно, но даже к достижению всесовершенного исполнения и сокровению на вечные времена тайны было бы вредно. По уважению сих соображений, благоволите, всемилостивейшая государыня, повелеть камергеру Салтыкову быть послом Вашего Величества в Стокгольме, при короле Швеции».
В «Записки» Тургенева вкралась небольшая неточность: Салтыков не был назначен послом России в Швеции, а был послан в Стокгольм с почётной миссией протокольного характера — известить о рождении наследника шведского короля Адольфа-Фредерика, близкого родственника Петра Фёдоровича, из одной с ним Гольштейн-Готторпской династии.
Правда, кривотолки только ещё более усилились, так как поездка в недалёкий в общем-то от Северной Пальмиры Стокгольм предусматривалась на необычайно долгий для такой миссии срок — более чем на полгода: Салтыков, выехав 7 октября 1754 года, должен был возвратиться лишь на Масленицу, то есть к проводам зимы и началу весны. Но инструкция — инструкцией, а жизнь — жизнью, и получилось так, что в Петербург Салтыков не вернулся. Прямо из Стокгольма его отправили в Гамбург, главой русской дипломатической миссии, куда он и прибыл 2 июля 1755 года. Однако по дороге туда Салтыкова ждал поистине царский приём в Варшаве и ещё более радушный и тёплый у родителей Екатерины в Цербсте, после чего слухи об его отцовстве распространились и по Европе. И, наконец, когда 22 июля 1762 года, через две недели после прихода Екатерины к власти, она назначила Салтыкова русским послом в Париже, прозвучал последний аккорд в признании его необычайной близости к Екатерине.
А Салтыков после Парижа, побывав ещё и посланником в Дрездене, заслужил от Екатерины нелестную характеристику «пятого колеса у кареты» и никогда более не появлялся при дворе, умерев в почти полной безвестности.
Вокруг появления на свет Павла ходило немало слухов. Хочу предложить вниманию читателей одну из легенд, имеющую, впрочем, некую фактологическую основу. Легенда эта имеет прямое отношение к рождению цесаревича Павла. Её воскресил в 1970 году прекрасный историк и писатель Натан Яковлевич Эйдельман, опубликовав исторический очерк «Обратное провидение» — о тайне происхождения Павла I. Разбирая несколько свидетельств о необычных обстоятельствах появления на свет Павла Петровича и приводя те слухи, которыми рождение сопровождалось, Эйдельман рассказывает, что Екатерина родила мёртвого ребёнка, но это сохранили в тайне, заменив его другим новорождённым — чухонским, то есть финским мальчиком, родившимся тогда же в деревне Котлы, возле Ораниенбаума. В ту же ночь семейство отца мальчика — местного пастора и всех жителей деревни, около двадцати человек, под строгим караулом отправили на Камчатку, деревню Котлы снесли и срыли, а затем и запахали место, где она стояла.
...Через семьдесят лет в Сибири объявился брат Павла, происходивший от тех же родителей — чухонцев, сосланных на Камчатку. Его имя было — Афанасий Петрович Петров, но в народе прозвали его Павлом из-за разительного сходства с тогда уже давно покойным императором Павлом I. Афанасий Петрович был бродягой, но под старость осел в Красноярске и нашёл приют у местного жителя мещанина Старцова. 19 июля 1822 года Старцов написал царствовавшему тогда сыну Павла I императору Александру I, что у него в доме живёт родной дядя императора. И Александр I распорядился найти Афанасия Петровича и доставить в Петербург. Тобольский губернатор Капцевич поручил это дело частному приставу Александру Гавриловичу Алексееву, и тот с двумя казаками отправился на поиски царского дяди.
После долгих мытарств они наконец нашли бродягу, который действительно был как две капли воды похож на Павла Петровича. Бродяга подтвердил, что он действительно родной дядя и императору Александру, и всем его братьям и сёстрам.
Афанасия Петровича вместе со Старцовым привезли в Петербург и, как водится, посадили в Петропавловскую крепость. Есть несколько свидетельств того, что именно в это время, в 1824 году, к Александру из крепости несколько раз вывозили и возвращали обратно какого-то старика.
Продержав и Петрова и Старцова в крепости семь месяцев, их отправили обратно в Сибирь, настрого наказав никому не говорить ни слова обо всём случившемся.
Косвенным подтверждением истинности рассказанной истории служит то, что пристав Алексеев именно в это время был награждён орденом Святой Анны III степени, что для полицейского в столь малом чине было совершеннейшей редкостью, так как этот орден давал потомственное дворянство.
На сём история не закончилась. Вернувшиеся в Сибирь Петров и Старцов вели себя по-прежнему: Старцов писал в Петербург, а Петров — рассказывал небылицы. Узнав об этом, всесильный временщик Алексей Андреевич Аракчеев категорически потребовал запретить Старцову посылать письма в столицу, а Петрова велел снова увезти из Сибири, на этот раз — в Москву. Место было выбрано не случайно — полицейским розыском было установлено, что Афанасий Петров на самом деле крепостной крестьянин из подмосковной деревни Исуповой, Богородской волости, принадлежавший князю Голицыну.
Его возвратили на прежнее место жительства, а «вины его предали забвению».
Обычная, казалось бы, история, даже и не о самозванце, а о жертве досужих слухов, крутившихся вокруг человека помимо его воли. Однако и не совсем обычная, хотя бы потому, что верили ей тысячи простых людей, да и не только простых...
А что же Петербург? Что — высший свет? Там тоже не верили, что Павел I сын Петра Фёдоровича, но упорно твердили, что его отцом был Сергей Салтыков.
Так, Н. И. Греч в своих мемуарах сообщал, что в 1826 году, во время коронации Николая I, внучка Сергея Салтыкова появилась в царских украшениях, которые уже семьдесят лет считались утерянными. Тут же воскресла история рождения Павла Петровича, и несомненное отцовство Сергея Салтыкова вроде бы получило новое подтверждение.
Ещё одним отзвуком этой же истории был следующий эпизод: однажды император Александр III — ярый русофил, ненавидевший всё немецкое, доверительно спросил историка Якова Лазаревича Барскова:
— Скажите мне, чьим же всё-таки сыном был Павел?
— Не могу скрыть, Ваше Величество, — ответил Барсков. — Не исключено, что от чухонских крестьян, но скорее всего прапрадедом Вашего Величества был граф Салтыков.
— Слава тебе, Господи! — радостно воскликнул Александр, истово перекрестившись, — значит, во мне есть хоть немножко русской крови.
А ведь даже из этой книги мы узнали, что в Анне Петровне — дочери Петра Великого и Екатерины I была всего лишь половина русской крови, в Петре Фёдоровиче — четверть, в Павле Петровиче — если считать его отцом Салтыкова — снова половина, а уж от Александра I до Николая II процент русской крови всё уменьшался и уменьшался, составив в конце концов ничтожно малую долю.
А теперь вновь возвратимся ко времени рождения Павла, которого мы оставили в колыбели, обитой мехом черно-бурых лисиц, в жарко натопленной комнате, в апартаментах его двоюродной бабушки.
«Когда прошло сорок дней со времени моих родов, — писала Екатерина, — императрица пришла вторично в мою комнату. Я встала с постели, чтобы её принять, но она, видя меня такой слабой и такой исхудавшей, велела мне сидеть, пока её духовник читал молитву. Сына моего принесли в мою комнату: это было в первый раз, что я его увидела после его рождения». Но его тут же унесли обратно.
После рождения Павла отношения между Екатериной и Петром ещё более ухудшились. Дело дошло до того, что однажды Пётр, придя в апартаменты жены, несколько раз сказал, что сумеет образумить её. А когда Екатерина спросила: «Как же?», Пётр до половины вытянул из ножен шпагу.
Между тем к этому времени Екатерина сумела приобрести среди многих придворных и поголовно у всех дворцовых слуг очень большой авторитет. Она была ровна в обращении, ничуть не высокомерна, давно уже свободно и почти без акцента говорила по-русски, питая слабость к простонародным оборотам речи и зная множество пословиц и поговорок. Екатерина на каждом шагу и при каждом удобном случае подчёркивала свою набожность, почитание православия и пылкую неподдельно искреннюю любовь к своей новой родине — России.
Первые два года русскому языку обучал её по рекомендации Кирилла Григорьевича Разумовского, Президента Петербургской Академии наук, один из лучших русских лингвистов и лексикографов Василий Евдокимович Адодуров. Писатель и переводчик, он был и первым русским адъюнктом Академии наук по высшей математике, избранный по представлению великого Эйлера. Адодуров свободно владел немецким и французским языками, которые знала и его ученица, а это являлось отличным условием того, чтобы обучение было высококачественным.
Английский посланник Уильямс так отзывался об Адодурове: «Я не видел ни одного из туземцев столь совершенного, как он; он обладает умом, образованием, прекрасными манерами; словом, это русский, соизволивший поработать над собой».
Адодуров для Екатерины стал не только учителем русского языка, но и большим, преданным другом на всю жизнь, сохранив ей верность в несчастьях, постигших его в 1759 году, когда был он обвинён в соучастии в заговоре, якобы имевшем целью возвести Екатерину на престол.
Когда же его ученица взошла на трон, она не забыла своего учителя, друга и слугу — Адодуров стал сразу сенатором, куратором Московского университета и президентом Мануфактур-коллегии, а скончался он Почётным членом Академии наук и действительным тайным советником, что по «Табели о рангах» соответствовало званию генерал-аншефа.
Через два года занятий русским языком происками недоброжелателей Адодуров был отстранён от преподавания Екатерине и перешёл на службу в Коллегию иностранных дел к Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину.
После этого Екатерина продолжала упорно заниматься самообразованием, вставая в шесть часов утра и не тратя времени попусту. Принято думать, что большую часть времени занимали у неё штудии иноземных авторов — немцев и французов, однако это не так — на первом месте стояли у неё книги по русской словесности, по истории и географии России. Именно это впоследствии позволило ей стать одним из лучших историков России, уступая лишь таким корифеям, как Иван Никитич Болтин, академик Герард-Фридрих Миллер, Василий Никитич Татищев, академик Август-Людвиг Шлёцер и князь Михаил Михайлович Щербатов. А её литературные труды поставили Екатерину в первый ряд русских писателей. Екатерина оставила после себя тысячи писем, сказки, стихи, комедии, драмы, учебники, мемуары, свидетельствующие об универсальности и энциклопедичности её знаний.
Её самообразование носило и чисто прагматический характер — она хотела знать страну, которой всерьёз готовилась управлять.
Весьма многообразны и плодотворны были и её научные и литературные интересы, связанные с Западом, Екатерина переписывалась с французскими энциклопедистами — Вольтером, Дидро и Монтескье, с великим естествоиспытателем Бюффоном, со скульптором Фальконе — будущим автором «Медного всадника», украшенного надписью: «Петру Первому от Екатерины Второй». Она читала множество французских и немецких книг, заказывая, кроме того, переводы с английского, с латыни, с итальянского, если эти книги почему-либо интересовали её.
Её чтение не было искусством для искусства. Когда Дидро спросил Екатерину о населении России, о сословных отношениях и о русском земледелии, то получил в ответ несколько статей, тщательно и серьёзно написанных ею самой.
Вместе с тем Екатерина находила время заниматься верховой ездой, игрой в бильярд, любила гравировать по металлу, работать за токарным станком, рисовать карандашом.
К этому следует добавить страстное желание Екатерины встречаться со всеми выдающимися людьми, приезжавшими в Петербург из разных стран, постоянное общение с крупнейшими русскими учёными, литераторами, издателями, актёрами, музыкантами, живописцами. Причём очень часто знаменитые иноземные визитёры оказывались в России по её приглашению.
Всё это впоследствии привело к тому, что Екатерину по справедливости стали считать самой просвещённой государыней Европы. Стародавний корреспондент Екатерины, всезнающий издатель рукописной газеты для полудюжины королей и императоров, барон Мельхиор Гримм, дважды побывавший в Петербурге, основываясь на непосредственных впечатлениях от общения с Екатериной, отзывался о ней так: «надо было видеть в такие минуты эту необычайную голову, эту смесь гения с грацией, чтобы понять увлекавшую её жизненность; как она своеобразно схватывала, какие остроты, проницательные замечания падали в изобилии одно за другим, как светлые блестки природного водопада. Отчего не в силах моих воспроизвести на письме эти беседы! Свету досталась бы драгоценная, может быть, единственная страница истории ума человеческого. Воображение и разум были одинаково поражаемы этим орлиным взглядом, обширность и быстрота коего могли быть уподоблены молнии. Да и возможно ли было уловить на лету ту толпу светлых движений ума, движений гибких, мимолётных! Как перевести их на бумагу? Расставаясь с императрицей, я бывал обыкновенно до того взволнован, наэлектризован, что половину ночи большими шагами разгуливал по комнате».
Однако всё это будет потом, а пока Екатерина, только что подарившая власти наследника престола, оставалась великой княгиней с несчастливой судьбой — отрешённая от сына и покинутая мужем.
Деятельная, умная, энергичная Екатерина не могла ограничиваться чтением, письмом, охотой и ремёслами. Она понимала, что её удел — политика, и стала исподволь готовить себя к той роли, которую вскоре стала играть столь блистательно. Следует заметить, что Пётр Фёдорович, будучи наследником Российского престола, оставался герцогом Голштинским. Управление Голштинией было его прерогативой, требовало досконального знания дел в герцогстве, проникновения во внешнеполитические коллизии, связанные с соседями этого государства, правильного понимания проблем большой европейской политики. На всё это у Петра Фёдоровича не было ни времени, ни желания, ни способностей.
И мало-помалу Екатерина, к вящему удовольствию Петра Фёдоровича, прибрала голштинские дела к своим рукам. Для неё занятия голштинскими делами оказались очень полезны, ибо она стала стажироваться в управлении государством, входя во все аспекты внутренней и внешней политики. А в начале 1755 года Пётр Фёдорович и официально передал ей управление герцогством.
Чуть раньше произошло сближение Екатерины с канцлером Бестужевым. Канцлер был очень рад потеплению отношений с Екатериной и стал одним из наиболее верных и преданных ей сотрудников, вводя её в сферу наиболее важных государственных дел и исподволь готовя Екатерину к мысли, что российский трон после смерти Елизаветы должен перейти не к Петру Фёдоровичу, а к ней.
Такого рода идеи пали на хорошо подготовленную почву — Екатерина и сама думала о том же, и не только думала, но и готовилась к такого рода развитию событий, хотя и очень неспешно и в высшей степени осторожно. Вопрос о том, кому будет принадлежать трон, приобретал актуальность из-за того, что Елизавета Петровна, подорвавшая здоровье беспрерывными кутежами и совершенно безалаберной жизнью, стала всё чаще болеть и месяцами не прикасалась к государственным бумагам.
И русские вельможи, и резиденты иностранных дворов, и живо на все реагировавшие офицеры гвардии хорошо понимали серьёзность ситуации и, задумываясь над всем происходящим, отдавали предпочтение Екатерине. Прусский резидент в Петербурге Мардефельд, слывший умным и проницательным человеком, сказал однажды Екатерине: «Вы будете царствовать, или я совсем глупец».
Всё это происходило в условиях резкого изменения международной обстановки, когда на первый план выдвинулись англо-французские противоречия и России надлежало либо сохранять нейтралитет, чего она не сделала, либо принять чью-либо сторону, что она весьма опрометчиво и совершила, хотя вполне могла бы, сохранив нейтралитет, остаться в стороне.
В 1754 году началась вооружённые столкновения между англичанами и французами в Канаде, а с 1756 года военные действия были перенесены на территорию Европы.
К этому времени возникло две коалиции: англо-прусская, поддержанная рядом северогерманских государств, и франко-австрийская, на стороне которой были также Саксония и Швеция. Россия не вмешивалась в конфликт до конца 1756 года, ибо в правительстве Елизаветы Петровны не было единства, и вопрос этот сначала передали на усмотрение канцлера — ярого сторонника англо-русского союза.
Энергично взявшись за дело, Алексей Петрович Бестужев быстро подготовил союзный русско-английский договор, и сэр Уильямс, посланник Лондона в Санкт-Петербурге, без замедления подписал его. Однако буквально на следующий день на пути этой, уже свершившейся, инициативы возникло непреодолимое препятствие — Конференция при Высочайшем дворе. Конференция была детищем Бестужева, совсем недавно созданная по его собственному почину. В состав Конференции при Высочайшем дворе входили: канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, его старший брат Михаил, генерал-прокурор Сената Никита Юрьевич Трубецкой, вице-канцлер Михаил Илларионович Воронцов, начальник Тайной канцелярии Александр Иванович Шувалов, фельдмаршал Александр Борисович Бутурлин, Степан Фёдорович Апраксин и Михаил Михайлович Голицын, сенатор Пётр Иванович Шувалов, а также великий князь Пётр Фёдорович. Секретарём Конференции был Дмитрий Васильевич Волков. Большинство членов Конференции были противниками братьев Бестужевых, а первую скрипку в ней играли братья Шуваловы и Воронцов.
Конференция при Высочайшем дворе, являясь советом по внешнеполитическим делам при императрице, приняла совершенно другое решение: Россия отказывалась от только что подписанного союзного договора с Англией и, сделав крутой поворот в другую сторону, присоединялась к врагам Англии и Пруссии — Австрии и Франции, подписавшими 1 мая 1756 года в Версале Конвенцию о совместной борьбе с общими противниками. Уильямс оказался обманутым и терялся в догадках о причинах столь резкой и внезапной перемены.
Однако дело объяснялось просто — так во всяком случае представляет ситуацию Екатерина в её «Записках». Екатерина пишет, что неожиданную роль в перемене ориентации России сыграла любовница французского короля Людовика XV Жанна Антуанетта Пуассон, маркиза де Помпадур. Фаворитке надоела мебель, украшавшая её дворец, и она продала её своему любовнику-королю. А Людовик подарил эти ненужные ему мебельные гарнитуры вице-канцлеру Михаилу Илларионовичу Воронцову, который, будучи первым после канцлера чиновником в ведомстве иностранных дел, страстно мечтал занять пост Алексея Петровича Бестужева-Рюмина. К тому же Воронцов, по сообщению французского посла в Петербурге маркиза де Лопиталя, только что отстроил себе новый дом и ещё не купил ничего для его внутреннего убранства. Подарок пришёлся весьма кстати, и за него надо было отплатить признательностью, не без расчёта на будущие благодеяния со стороны Версальского двора.
Что же касается братьев Шуваловых, то у них тоже был свой резон: Пётр Иванович — один из крупнейших предпринимателей России, не пропускавший ни малейшего удобного случая нажиться за счёт казны, в это время успешно добивался откупа на табачную монополию и рассчитывал, что именно Франция станет его потенциальным заграничным рынком сбыта, ибо из-за военных действий на море страна лишилась регулярного подвоза табака из своих колоний.
Вступление России в состав австро-французской коалиции состоялось, и послы Версаля и Вены были официально о том уведомлены канцлером, как ни горько было ему сообщать им об этом. А над канцлером стали сгущаться тучи царской немилости, и ему, чтобы избежать падения и августейшей опалы, надлежало принимать собственные контрмеры.
Канцлер мог опереться при этом на своих испытанных сторонников, в ряду которых на первом месте стояла Екатерина с близкими ей людьми, на старого друга фельдмаршала Апраксина и по-прежнему сохранявшего с канцлером дружественные отношения сэра Уильямса.
Кроме того, среди сторонников канцлера находился человек, который был близок и Бестужеву, и Екатерине, и английскому послу. Это был польский дипломат в России Станислав-Август Понятовский. Он появился в Петербурге менее двух лет назад, но за это время значение его в столице и при дворе очень выросло. Понятовский приехал в Петербург вместе с английским посланником сэром Генбюри Уильямсом, в свите которого и находился. Это произошло весной 1755 года, и Екатерина впервые увидела Понятовского в начале июня — на Троицын день. Было хорошо известно, что отец Станислава-Августа, князь Станислав Понятовский, был адъютантом шведского короля Карла XI и оставался ярым врагом России. Затем он активно поддерживал то одного претендента на польский трон, то — другого, не выдвигая собственной кандидатуры. Его сын — Станислав-Август, был тремя годами младше Екатерины. Он слыл истинным великосветским бонвиваном, любившим пожить в своё удовольствие, покутить и поволочиться. В 1753 году, когда Станиславу-Августу шёл двадцать первый год, его отослали в Париж, где он жил в лучших традициях французской аристократической золотой молодёжи.
Вскоре от английского посланника Екатерина узнала, что мать Понятовского является решительной сторонницей России, а её родственники составляют основу русской партии в Польше. Уильямс сказал Екатерине, что родители Понятовского поручили Станислава-Августа именно ему, чтобы сэр Генбюри воспитал их сына в чувствах любви и преданности России, ибо английский посланник хотел видеть Россию союзной его стране, и дружественная Польша хорошо бы дополнила такой альянс.
В это самое время Екатерине донесли, что Сергей Салтыков и в Швеции и в Саксонии не пропускает ни одной юбки, и чувства к нему, если они ещё у неё были, очень скоро исчезли совершенно.
Меж тем на следующий год Станислава-Августа назначили посланником Польши в России, хотя канцлер Бестужев и был против, желая видеть на этом посту кого-нибудь из своих проверенных временем прозелитов. Новый польский посланник стал всё более определённо выказывать симпатии Екатерине, которая заметила, что все её фрейлины — либо любовницы, либо наперсницы её мужа, — рассчитывая на защиту влюбчивого великого князя, не оказывают ей должного почтения и пренебрегают своими обязанностями перед нею.
Весной 1756 года Пётр Фёдорович всерьёз рассорился с Елизаветой Воронцовой и тут же стал волочиться за племянницей Разумовского, женой Григория Николаевича Те плова. «Кроме этой дамы, — писала Екатерина в своих «Записках», — ему приводили ещё по вечерам, чтобы ужинать с ним, немецкую певичку, которую он содержал и которую звали Леонорой». Пётр Фёдорович от того, что был совершенно бестактен, подробно рассказывал о своих интрижках и победах Екатерине, а иногда спрашивал у неё совета и даже искал сочувствия, если почему-либо не мог добиться успеха.
Всё это ещё больше сблизило Екатерину с Понятовским, который несколько раз совершенно недвусмысленно говорил с нею о нежных чувствах, которые он к ней испытывает. В то лето Понятовский жил в Петергофе, а Екатерина — неподалёку от него — в Ораниенбауме. 25 июня Понятовский сел в карету и поехал к Екатерине на свидание, заранее предупредив её. Когда карета подъезжала к Ораниенбауму, Понятовский увидел в лесу пьяного Петра с неизменной Елизаветой Воронцовой и всей его свитой. Кучера спросили, кого он везёт, и тот ответил, что везёт портного.
Однако Елизавета Воронцова узнала Понятовского и при нём ничего не сказала, а когда он уехал, стала, насмехаясь, намекать великому князю, кто был на самом деле в карете. Пётр сначала не обращал внимания, но через несколько часов послал трёх кавалеристов к павильону, где жила Екатерина.
Они схватили Понятовского в нескольких шагах от павильона, откуда он только что вышел, и за шиворот потащили к Петру Фёдоровичу. Пётр прямо обвинил Понятовского, что тот был у Екатерины, и, назвав вещи своими именами, сказал, что именно он там делал.
Понятовский категорически отказался, и Пётр велел задержать его.
Через два часа к Понятовскому зашёл «Великий государственный инквизитор» Александр Иванович Шувалов, и Понятовский заметил ему, что для чести русского двора необходимо, чтобы вся эта история закончилась без всякого шума. И Шувалов, согласившись, отвёз польского посланника в Петергоф, а сам рассказал обо всём Екатерине.
Понятовский писал потом только о том, что произошло с ним самим и было ему досконально известно. Однако он не знал, что произошло в Ораниенбауме после того, как его привезли в Петергоф. Невероятно скрытная Екатерина, по-видимому, ничего не рассказала Понятовскому об очень важной встрече её с Петром Фёдоровичем. А вот секретарь французского посла Рюльер откуда-то узнал об этом, и потому мы перескажем то, о чём сообщил он впоследствии в опубликованных записках.
Узнав о случившемся, Екатерина пошла к разгневанному мужу и честно призналась ему в любовной связи с польским посланником. Она сказала, что если кто-нибудь узнает о произошедшем казусе, то Пётр Фёдорович прослывёт рогоносцем во всей Европе. Екатерина сказала также, что её связь с Понятовским возникла после того, как Пётр Фёдорович приблизил к себе Воронцову, что и стало известно всему Петербургу. Далее она обещала не только переменить своё отношение к Воронцовой на значительно более любезное, но и давать ей из своих средств ежегодную пенсию, освободив от непосильных расходов Петра Фёдоровича.
Пётр согласился и обещал молчать. «Случай, долженствовавший погубить Великую княгиню, доставил ей большую безопасность и способ держать на своём жалованье и самую любовницу своего мужа; она сделалась отважнее на новые замыслы и начала обнаруживать всю нелепость своего мужа, столь же тщательно, сколь сперва старалась её таить», — писал Рюльер.
29 июня в Петергофе был бал в честь именин и Петра Великого и Петра Фёдоровича. Понятовский, сговорившись с Елизаветой Воронцовой, пришёл в один из павильонов, стоявших в Петергофском парке — «Монплезир», где были апартаменты и великого князя и его жены.
К этому времени Екатерина уже во всём призналась Петру, о чём загодя уведомила Понятовского, и ему пришлось во всём сознаться, на что обманутый муж ответил, смеясь: «Ну, не большой ли ты дурак, что не открылся мне вовремя! Если бы ты это сделал, не произошла бы вся эта распря!»
После этого Пётр ушёл в спальню Екатерины, вытащил её в одной рубашке из кровати — между тем как был уже второй час ночи, — и привёл её к Понятовскому и Воронцовой. Потом все они стали болтать, смеяться и шалить и разошлись только к четырём часам утра.
Описав всё случившееся в своих мемуарах, Понятовский добавляет: «Я уверяю, что такое сумасшествие, каким всё это могло казаться, было сущей правдой. На другой день все заискивали у меня. Великий князь заставил меня ещё четыре раза приехать в Ораниенбаум. Я приезжал вечером, поднимался по потайной лестнице в комнату Великой княгини.
Там я находил Великого князя и Воронцову. Мы ужинали вместе, после чего он уводил её (Воронцову), говоря нам: «Ну, итак, дети мои, я вам больше не нужен, я думаю».
Роман Екатерины и Понятовского пришёлся на то время, когда Россия начала активные военные действия против Пруссии. В мае 1757 года семидесятитысячная русская армия, находившаяся под командованием фельдмаршала Степана Фёдоровича Апраксина, одного из лучших русских полководцев того времени, двинулась к берегам пограничной с Пруссией реки Неман.
Уже в августе была одержана первая крупная победа: при деревне Гросс-Егерсдорф русские войска разгромили корпус прусского фельдмаршала Левальда.
Однако вместо того чтобы идти на столицу Восточной Пруссии — Кёнигсберг, Апраксин отдал приказ возвращаться в Прибалтику, объясняя это недостатком продовольствия, большими потерями и болезнями в войсках. Этот манёвр породил в армии и в Петербурге слухи о его измене и привёл к тому, что на его место был назначен новый главнокомандующий — обрусевший англичанин, генерал-аншеф, граф Вилим Вилимович Фермер, успешно командовавший войсками в войнах со Швецией, Турцией и в последней войне — с Пруссией.
Апраксину же было предписано отправиться в Нарву и ждать дальнейших распоряжений. Однако распоряжений не последовало, а вместо этого в Нарву пожаловал «Великий государственный инквизитор», начальник Тайной канцелярии Шувалов. Следует иметь в виду, что Апраксин был другом канцлера Бестужева, а братья Шуваловы — ярыми его врагами. «Великий инквизитор», приехав в Нарву, незамедлительно учинил опальному фельдмаршалу строгий допрос, касающийся главным образом его переписки с Екатериной и Бестужевым.
Шувалову нужно было доказать, что Екатерина и Бестужев склоняли Апраксина к измене с тем, чтобы всячески облегчить положение прусского короля. Допросив Апраксина, Шувалов арестовал его и перевёз в урочище Четыре Руки, неподалёку от Петербурга.
Апраксин отрицал какой-либо злой умысел в своём отступлении за Неман и утверждал, что «молодому двору никаких обещаний не делал и от него никаких замечаний в пользу прусского короля не получал».
Тем не менее он был обвинён в государственной измене и все заподозренные в преступной с ним связи были арестованы и привезены на допросы в Тайную канцелярию.
14 февраля 1758 года, неожиданно для всех, был арестован и канцлер Бестужев. Его сначала арестовали и только потом стали искать, в чём бы обвинить. Сделать это было трудно, ибо Бестужев был честным человеком и патриотом, и тогда его обвинили, как впоследствии сообщала в своих «Записках» Екатерина, в «преступлении в оскорблении Величества и за то, что он, Бестужев, старался посеять раздор между Ея Императорским Величеством и Их Императорскими Высочествами».
Дело окончилось тем, что Бестужева выслали из Петербурга в одну из его деревень, но в ходе следствия подозрения пали на Екатерину, ювелира Бернарди, Понятовского, бывшего фаворита Елизаветы Петровны генерал-поручика Никиту Афанасьевича Бекетова и учителя Екатерины Адодурова. Все эти люди были связаны с Екатериной, Бестужевым и английским посланником Уильямсом. Из них лишь Екатерина, как великая княгиня, да Понятовский, как иностранный дипломат, могли бы чувствовать себя относительно спокойно, если бы не их собственные интимные отношения и сугубо секретные дела с канцлером Бестужевым, которые нельзя было расценить иначе, как антиправительственный заговор. А дело было ещё и в том, что Бестужев составил план, по которому, как только Елизавета Петровна скончается, Пётр Фёдорович станет императором по праву, а Екатерина будет соправительницей. Себе же Бестужев предусмотрел особый статус, который облекал его властью не меньшей, чем у Меншикова при Екатерине I. Бестужев претендовал на председательство в трёх важнейших Коллегиях — Иностранной, Военной и Адмиралтейской. Кроме того, он желал иметь звание подполковника во всех четырёх лейб-гвардейских полках — Преображенском, Семёновском, Измайловском и Конном. Свои соображения Бестужев изложил в виде Манифеста и прислал его Екатерине.
К счастью и для себя, и для Екатерины, Бестужев успел сжечь и Манифест и все черновики и таким образом лишил следователей серьёзнейшей улики в государственной измене. Более того, через одного из своих преданнейших слуг — камердинера Василия Григорьевича Шкурина (запомните имя этого человека, мы вскоре вновь встретимся с ним в обстоятельствах более чем неординарных) Екатерина узнала, что бумаги сожжены и ей опасаться нечего.
И всё же подозрение осталось, и Елизавета Петровна стараниями братьев Шуваловых, Петра и Александра, была уведомлена об альянсе Бестужев — Екатерина. Импульсивная и неуравновешенная императрица решила, хотя бы внешне, выказать своё неудовольствие Екатериной и перестала принимать её, что повлекло охлаждение к ней и значительной части большого двора.
А Станислав-Август оставался по-прежнему любовником великой княгини, и есть много оснований полагать, что в марте 1758 года Екатерина именно от него забеременела ещё раз и 9 декабря родила дочь, названную Анной. Девочку унесли в покои Елизаветы Петровны сразу же после рождения, и дальше всё происходило, как и четыре года назад, когда на свет появился её первенец — Павел: в городе начались балы и фейерверки, а Екатерину вновь оставили одну. Правда, на этот раз у её постели оказались близкие ей придворные дамы — Мария Александровна Измайлова, Анна Никитична Нарышкина, Наталья Александровна Сенявина и единственный мужчина — Станислав-Август Понятовский.
Анна Нарышкина, урождённая графиня Румянцева, была замужем за обер-гофмаршалом Александром Нарышкиным, а Измайлова и Сенявина были урождёнными Нарышкиными — родными сёстрами гофмаршала и доверенными наперсницами Екатерины. В «Записках» Екатерина сообщает, что эта компания собралась тайно, что Нарышкины и Понятовский прятались за ширмы, как только раздавался стук в дверь, а, кроме того, Станислав-Август прошёл во дворец, назвав себя музыкантом великого князя. То, что Понятовский был единственным мужчиной, оказавшимся после родов у постели Екатерины, выглядит достаточно красноречивым свидетельством, подтверждающим версию о его отцовстве.
В своих «Записках» Екатерина приводит любопытный эпизод, произошедший незадолго до родов в сентябре 1758 года: «Так как я становилась тяжёлой от своей беременности, то я больше не появлялась в обществе, считая, что я ближе к родам, нежели была на самом деле. Это было скучно для Великого князя... А потому Его Императорское Высочество сердился на мою беременность и вздумал сказать однажды у себя, в присутствии Льва Нарышкина и некоторых других: «Бог знает, откуда моя жена берёт свою беременность, я не слишком-то знаю, мой ли это ребёнок, и должен ли я его принять на свой счёт».
И всё же, когда девочка родилась, Пётр Фёдорович был рад произошедшему. Во-первых, ребёнка назвали точь-в-точь как звали его покойную мать — родную сестру императрицы, — Анной Петровной. Во-вторых, Пётр Фёдорович получил, как отец новорождённой, шестьдесят тысяч рублей, которые, конечно же, были ему более чем необходимы.
Девочка прожила очень недолго и умерла 8 марта 1759 года. Её почему-то похоронили не в Петропавловском соборе, который с 1725 года стал усыпальницей дома Романовых, а в церкви Благовещения Александро-Невской лавры. И это обстоятельство тоже не ускользнуло от современников, наводя их на мысль о том, была ли Анна Петровна законной царской дочерью?
А события за стенами императорских дворцов шли своим чередом. 11 января 1758 года войска Вилима Фермера заняли столицу Восточной Пруссии — Кёнигсберг.
Затем 14 августа последовало кровопролитное и упорное сражение при Цорндорфе, в котором противники потеряли только убитыми около тридцати тысяч человек. Екатерина писала, что в бою под Цорндорфом было убито более тысячи русских офицеров. Многие из погибших прежде квартировали или жили в Петербурге, и потому сообщения о цорндорфском побоище вызвало в городе скорбь и уныние, но война продолжалась, и пока ей не было видно конца.
Вместе со всеми переживала и Екатерина. Совсем по-другому и чувствовал и вёл себя Пётр Фёдорович.
С известием о Цорндорфском сражении в Петербург прибыл полковник Розен. Денщик Розена стал болтать, что русские под Цорндорфом потерпели поражение. За это денщика посадили на гауптвахту. Когда тот освободился, Пётр Фёдорович, хорошо зная, за что именно был посажен денщик Розена — тоже немец, — призвал его к себе. В зале, где произошла встреча, стояла группа офицеров-голштинцев. В их присутствии Пётр сказал: «Ты поступил как честный малый. Расскажи мне всё, хотя я и без того хорошо знаю, что русские никогда не могут побить пруссаков». И, указывая на стоящих рядом голштинцев, добавил: «Смотри, это все пруссаки, — разве такие люди могут быть побиты русскими!» Разумеется, и этот эпизод вскоре стал известен многим.
Меж тем 6 августа 1758 года, так и не дождавшись суда, внезапно скончался находящийся под арестом фельдмаршал Апраксин. Он умер, как сообщалось, от паралича сердца, но по Петербургу тут же распространились слухи о насильственной смерти — ведь это случилось, когда он был в заточении. Ещё более убедило сторонников этой версии то, что фельдмаршала похоронили без положенных ему по чину воинских почестей, наспех и втайне от всех на кладбище Александро-Невской лавры.
Косвенным признанием невиновности Апраксина было то, что все привлечённые к следствию по делу Бестужева — а оно возникло после ареста Апраксина, — были либо понижены в должностях, либо высланы из Петербурга в свои деревни, но никто не понёс уголовного наказания.
Екатерина ещё некоторое время пребывала в немилости у императрицы, но после того, как попросила отпустить её в Цербст, к родителям, чтобы не испытывать унижений и оскорбительных для неё подозрений, Елизавета Петровна сменила гнев на милость и восстановила с невесткой прежние отношения.
А на театре военных действий удачи сменялись неудачами, и, как следствие этого, сменялись и главнокомандующие: Фермера в июне 1759 года сменил фельдмаршал граф Пётр Семёнович Салтыков, а в сентябре 1760 года появился ещё один фельдмаршал, граф Александр Борисович Бутурлин. Любимец императрицы блеснул мимолётной удачей — без боя занял Берлин, малочисленный гарнизон которого ушёл из города при приближении русского кавалерийского отряда.
Однако через трое суток также поспешно ретировались и русские, узнав о подходе к столице Пруссии превосходящих сил Фридриха II. Диверсия на Берлин ничего не изменила в ходе войны. А решающим для её исхода оказалась не военная кампания, а приход к власти в Англии нового правительства, которое отказало Пруссии в дальнейших денежных субсидиях.
Следствие по делу Бестужева всё же бросило тень на Понятовского, он вынужден был оставить свой пост и уехать в Польшу.
После отъезда Понятовского из Петербурга Екатерина недолго пребывала в одиночестве. На сей раз её избранником оказался один из самых популярных гвардейских офицеров, красавец, силач, буян и задира двадцатипятилетний Григорий Григорьевич Орлов, один из пяти братьев Орловых, четверо из которых служили в гвардейских полках, дислоцированных в Петербурге.
Орловы происходили из тверских дворян и своё благородное происхождение могли подтвердить грамотой, относящейся к концу XVI века, основателем своего рода они считали помещика Лукьяна Ивановича Орлова, владельца села Люткино Бежецкого уезда Тверской губернии.
Его внук Иван Иванович Орлов в конце XVII века служил подполковником одного из московских стрелецких полков. Его полк выступил против Петра, и когда царь примчался из Вены выводить крамолу, то среди тех, кто был приговорён к смерти, оказался и Иван Орлов. Когда Орлова и его товарищей привели к эшафоту, вдруг приехал Пётр и поднялся на эшафот, став рядом с палачом. А вскоре на помост ступил Иван Орлов. И как только он поднялся, под ноги ему подкатилась отрубленная стрелецкая голова. Орлов засмеялся и пнул голову так, что та слетела с помоста на землю. А после этого тут же подошёл к плахе и с улыбкой сказал Петру: «Отодвинься, государь, здесь не твоё место — моё». И с улыбкой положил голову на плаху.
— Как звать тебя? — спросил Пётр.
— Зовут Иваном, а кличут Орлом, — ответил мятежник.
Петру понравилось и то, что он видел, и слова, ему сказанные, и он помиловал Орлова за бесстрашие и удаль, сказав:
— Иди вон, да только не смей больше бунтовать. Мне и самому смельчаки надобны.
Таким был родной дед братьев Орловых. А их отцом стал сын Ивана Ивановича — Григорий Иванович. Он тоже с юных лет попал в солдаты, провёл в походах и сражениях всё царствование Петра I, участвуя и в Северной войне, и в Прутском походе. К концу Северной войны он был командиром Ингерманландского полка — одного из лучших армейских пехотных полков России, первым командиром которого был сам Александр Данилович Меншиков. Григорий Иванович Орлов был лично известен Петру I и с гордостью носил на золотой цепи его портрет, подаренный самим императором.
Всё было бы хорошо, но не везло Григорию Ивановичу в делах семейных: хотел он иметь потомство, да не дал ему Бог детей. Так и жил он с бесплодной женой, пока та не умерла, оставив его бобылём. Было вдовцу в ту пору пятьдесят два года, но бурлила в нём кровь Орловых, и бесшабашная удаль не оставляла старика, не оставляла его и надежда родить и взрастить детей. И в 1733 году он женился на собственной племяннице — на шестнадцатилетней красавице Лукерье Ивановне Зиновьевой, и она за восемь лет родила ему шестерых сыновей: Ивана, Григория, Алексея, Фёдора, Михаила и Владимира.
Только один из них, Михаил, умер во младенчестве, остальные же выросли красавцами и богатырями.
Женитьба заставила Орлова-отца выйти в отставку. Ему дали чин генерал-майора, но вскоре вновь призвали на службу, на сей раз — статскую, предложив пост Новгородского губернатора. Он умер в этой должности в 1746 году, на шестьдесят втором году жизни. В то время его старшему сыну, Ивану, было тринадцать лет, а младшему, Владимиру, три года. Оставшись одна, Лукерья Ивановна не смогла дать своим сыновьям хорошего домашнего воспитания, но вырастила их необычайно здоровыми, сильными и смелыми.
Хорошо понимая, что будущее её детей в Петербурге, молодая вдова отправила туда четырёх старших сыновей, оставив при себе лишь самого младшего — Владимира. Первым уехал старший — Иван. Окончив Сухопутный шляхетский кадетский корпус, он поступил в гвардию унтер-офицером. В 1749 году в корпус привезли и второго Орлова — четырнадцатилетнего Григория, проявившего незаурядные способности к языкам и за короткое время овладевшего немецким и французским. Учился Григорий Орлов всего один год, а затем вступил в службу рядовым лейб-гвардии Семёновского полка, но через семь лет, в 1757 году, был переведён в армию офицером и сразу же принял участие в Семилетней войне. 14 августа 1758 года в жестоком сражении под Цорндорфом Григорий Орлов был трижды ранен, проявив отменную храбрость и хладнокровие. Из-за этого он стал очень популярен в офицерской среде, а из-за отличного знания языков препоручили ему взятого в плен под Цорндорфом адъютанта Фридриха II графа Шверина.
После Цорндорфа Орлова вместе со Шверином отправили на зимние квартиры в Кёнигсберг, а оттуда оба приехали в Петербург. Здесь Григорий Орлов не мог не обратить на себя внимания двора. И Пётр Шувалов, на беду себе, взял Григория Григорьевича в адъютанты. Почему «на беду»? Да потому что в двадцатипятилетнего красавца-адъютанта тут же влюбилась светская львица, княгиня Елена Степановна Куракина, бывшая в ту пору любовницей Петра Ивановича Шувалова. Граф и генерал-фельдцейхмейстер не потерпел этого и перевёл Орлова в фузелерный гренадерский полк. Однако это не убавило популярности Григорию Орлову — он по-прежнему оставался в чести и во всех полках гвардии и при малом дворе, где ему особенно мирволил Пётр Фёдорович. И, конечно же, не могла не обратить благосклонного внимания на бравого красавца-офицера и Екатерина Алексеевна, симпатизировавшая и его брату — Алексею, третьему гвардейскому офицеру из семьи Орловых.
Алексей Орлов в Кадетский корпус не пошёл. Четырнадцати лет он поступил рядовым в лейб-гвардии Преображенский полк и вскоре стал признанным коноводом гвардейской молодёжи, прежде всего из-за того, что был самым сильным человеком в полку.
Алексей Орлов не будучи тучным весил около ста пятидесяти килограммов. Одним сабельным ударом он отсекал голову быку. Ему не составляло труда раздавить яблоко между двумя пальцами или поднять Екатерину с коляской, в которой она сидела. Вместе с тем он был очень умён, хитёр и необычайно храбр.
Четвёртый брат, Фёдор Орлов, вначале повторил путь Григория: он поступил в Сухопутный шляхетский кадетский корпус, а затем — в Семёновский полк. Так же как и Григорий, Фёдор вскоре перешёл в армию офицером и шестнадцати лет принял участие в Семилетней войне, отличившись, как и Григорий, неустрашимостью и отвагой. И он, подобно своим старшим братьям, в конце пятидесятых годов оказался в Петербурге, разделяя вместе с Григорием славу отменного драчуна, повесы, кутилы и храбреца.
Особняком сложилась судьба младшего из Орловых — Владимира. Он не служил ни в военной, ни в статской службе, а провёл юность в деревне, ведя жизнь совершенно противоположную, нежели его братья. Владимир более всего любил чтение и учёные занятия, отдавая предпочтение ботанике, агрономии и астрономии. В Петербурге он появился позже всех, и здесь тоже стоял особняком, братья дразнили его «красной девицей».
Особенно прославились своими подвигами два брата Орловых — Алексей и Фёдор. Громкую известность получило их неугасающее соперничество с самым сильным человеком в Петербурге — Александром Мартыновичем Шванвичем. Здесь уместно будет познакомиться с ним поближе, ибо в дальнейшем он сам, и особенно его сын, займёт в нашем повествовании немаловажное место.
Шванвич — правильнее было бы писать «Шванвиц» — был сыном преподавателя Академической гимназии и переводчика с немецкого и латинского языков Мартина Шванвица, натурализовавшегося в России в последние годы царствования Петра I.
В 1727 году у него родился сын — Александр, крестной матерью которого стала восемнадцатилетняя Елизавета Петровна. Как и три его брата, Александр был отдан в Академическую гимназию, где и проучился с 1735 по 1740 год. По окончании гимназии Шванвича зачислили в артиллерию, а через восемь лет — 21 ноября 1748 года он стал гренадером поручичьего ранга Лейб-кампании. Александр Мартынович Шванвич был таким же пьяницей, повесой и задирой, как и братья Орловы, и потому справедливо считать их всех одного поля ягодами. Только к тому же славился он как самый сильный человек Санкт-Петербурга, с чем не хотели соглашаться братья Орловы.
Около 1752 года и произошло то самое событие, которое заставило говорить об Алексее и Фёдоре Орловых и Шванвиче весь гвардейский и светский Петербург.
Дело в том, что бесконечные выяснения, кто из них троих самый сильный, и возникавшие в связи с этим столь же бесконечные драки заставили наконец и Шванвича, и братьев Орловых попытаться найти мирный выход из создавшейся нелепой и опасной ситуации. Было постановлено, что если Шванвич встретит где-либо одного из братьев, то встреченный беспрекословно ему подчиняется. А если Шванвич встретит двух Орловых вместе, тогда он должен подчиниться им. Однажды Шванвич зашёл в трактир, где проводил время Фёдор Орлов. Шванвич приказал Фёдору отойти от бильярда и отдать ему кий. Затем он велел ему же уступить место за столом, отдав вино и понравившуюся ему девицу более чем лёгкого нрава, сопровождавшую Фёдора. Орлов, выполняя условия соглашения, повиновался, но вдруг в трактир вошёл Алексей Орлов, и ситуация сразу же переменилась: теперь братья потребовали вернуть им всё — бильярд, вино и девицу. Шванвич заартачился, но Орловы вытолкали его за дверь.
Шванвич, спрятавшись за воротами, затаился и стал поджидать выхода братьев.
Первым вышел Алексей, и Шванвич нанёс ему палашом удар по лицу. Орлов упал, но рана оказалась несмертельной. Впоследствии, когда Алексей Орлов вошёл в историю как победитель турецкого флота в бухте Чесма и стал графом Орловым-Чесменским, знаменитый скульптор Федот Иванович Шубин изваял из мрамора его бюст и запечатлел этот огромный шрам, идущий через всю щёку.
Братья Орловы не стали мстить Шванвичу, и он не был наказан за бесчестный поступок.
Чтобы распрощаться с Александром Мартыновичем Шванвичем, скажем только, что потом служил он на Украине, в Торжке, а в феврале 1765 года был пожалован чином секунд-майора и умер в этом же чине через двадцать семь лет командиром батальона в Кронштадте.
Говоря о Шванвиче, знаменитый русский историк князь Михаил Михайлович Щербатов проронил несколько слов и о его сыне: «стараниями Орлова смягчён был приговор над его сыном, судившимся за участие в Пугачёвском бунте». Да, в семидесятых годах сын Шванвича — подпоручик Михаил Александрович Шванвич — окажется одним из ближайших помощников Пугачёва, став для Пушкина прототипом Швабрина в повести «Капитанская дочка». Шванвич-младший стал и одним из действующих лиц пушкинских «Истории Пугачёва» и «Замечаний о бунте». Но об этом мы расскажем в следующей повести, посвящённой Екатерине II.
Нашим героем сейчас станет второй из братьев Орловых — Григорий. Итак, Григорий появился в Петербурге, привезя с собою из Кёнигсберга пленного адъютанта прусского короля графа Шверина.
Орлова и Шверина поселили в доме придворного банкира Кнутцена, стоявшем рядом с Зимним дворцом. Это облегчало встречи Григория Орлова с Екатериной, которая, как утверждали, влюбилась в красавца и силача с первого взгляда. Екатерина тайно навещала своего нового любовника в доме Кнутцена и вскоре почувствовала, что беременна.
Однако из-за того, что Пётр Фёдорович давно уже пренебрегал своими супружескими обязанностями и делил ложе с кем угодно, но только не со своею женой, беременность Екатерины была почти для всех тайной, кроме очень узкого круга самых доверенных и близких ей людей.
Екатерина, оказавшаяся в положении в августе 1761 года, решила сохранить ребёнка и родить его, чем бы ей это ни грозило. Как и водится, первые пять месяцев — до самого конца 1761 года — скрывать беременность было не очень трудно, тем более что она и не находилась в центре внимания, так как и большой и малый дворы более всего волновало всё ухудшающееся состояние здоровья Елизаветы Петровны и постоянно возникающий в связи с этим вопрос о престолонаследии.
При дворе склонялись, во-первых, к тому, чтобы трон наследовал Пётр III; во-вторых, чтобы императором был объявлен Павел Петрович, а соправителями при нём были оба его родителя; и в-третьих, чтобы Екатерина была регентшей, а её муж был бы отправлен к себе на родину — в Голштинию.
В то время как происходило всё это, здоровье Елизаветы Петровны становилось всё хуже и хуже. Врачи прописывали ей лекарства, и она их принимала, но когда те же врачи давали ей благие советы, требуя воздержания в пище и питье, она отмахивалась от целителей как от надоедливых мух и продолжала вести себя как прежде, отказавшись только от парадных обедов, балов и дворцовых выходов. Затем вдруг впала она в другую крайность, отказываясь от скоромной пищи.
В марте 1760 года её врач Пуассонье приходил в отчаяние потому, что Елизавета Петровна, ссылаясь на Великий пост, отказывалась выпить бульон, предпочитая греху грозящую ей смерть от отёка лёгких.
Первый серьёзный случай, заставивший многих задуматься над тем, долго ли осталось жить императрице, произошёл 8 сентября 1758 года в Царском Селе на праздник Рождества Богородицы: Елизавета Петровна во время службы в церкви почувствовала себя дурно, вышла на крыльцо и потеряла сознание. Рядом не оказалось никого из её свиты, а простые люди, собравшись вокруг неё, не смели подойти к царице. Когда наконец появились врачи, больная, едва придя в себя, открыла глаза, но никого не узнала и невнятно спросила: «Где я?»
Несколько дней после этого Елизавета Петровна говорила с трудом и встала с постели лишь к концу месяца.
А после этого Елизавета Петровна стала часто и подолгу болеть. Нередко случались у неё истерические припадки. Из-за невоздержанности в еде и отсутствия режима постоянно шла кровь носом, а потом открылись и незаживающие, кровоточащие раны на ногах. За зиму 1760-1761 года она участвовала только в одном празднике, всё время проводя в своей спальне, где принимала и портных и министров. Она и обеды устраивала в спальне, приглашая к столу лишь самых близких людей, так как шумные и многолюдные застолья уже давно стали утомлять больную императрицу, два года назад перешагнувшую пятидесятилетний рубеж. Пословица: «Бабий век — сорок лет», в XVIII столетии понималась буквально, ибо тогда было совершенно иным восприятие возрастных реалий — двадцатилетняя девушка считалась уже старой девой, а сорокалетняя женщина — старухой.
И хотя Елизавета Петровна всеми силами старалась казаться молодой, прибегая к услугам парикмахеров и гримёров, здоровья у неё от этого не прибавлялось. Внешне она была всё ещё хороша и даже привлекательна, но внутренне организм её представлял руину, а она сама была подобна развалине, искусно задекорированной умелым художником.
До поры до времени только самые близкие знали об истинном положении вещей — случай, произошедший 8 сентября 1758 года, был редким исключением, — но уже 1761 год, последний год её жизни, Елизавета Петровна почти весь пролежала в постели. В ноябре болезнь резко усилилась, а с середины декабря медики уже не верили в её выздоровление, ибо приступы жестокого кашля и сильная, часто повторяющаяся рвота с кровью в конце концов привели больную к смерти. Уже на смертном одре Елизавета, мостя собственной душе дорогу в царствие небесное, амнистировала тринадцать тысяч контрабандистов и двадцать пять тысяч несостоятельных должников, чьи долги были менее пятисот рублей.
Соборовавшись и причастившись, но ещё находясь в сознании, Елизавета Петровна передала безутешно плакавшему Ивану Ивановичу Шувалову, не покидавшему её ни на минуту, ключ от шкатулки, где хранилось золото и драгоценности стоимостью в триста тысяч рублей. Шувалов и прежде часто видел эту шкатулку и знал, что в ней хранится, но, когда Елизавета умерла, он передал всё ему подаренное в государственную казну. Хотя, как только Елизавета Петровна умерла, Шувалова тут же выселили из его апартаментов.
Ненавидевший дом Романовых генеалог и публицист, политический эмигрант князь Пётр Владимирович Долгоруков написал сто лет спустя, что 25 декабря 1761 года в четвёртом часу дня истомлённая распутством и пьянством Елизавета скончалась на пятьдесят третьем году от рождения и дом Гольштейн-Готторпский вступил на престол всероссийский.
Пётр Фёдорович и Екатерина Алексеевна последние дни почти целиком проводили у постели умирающей. Как только Елизавета Петровна скончалась, из её спальни в приёмную, где собрались высшие чины империи, вышел старший сенатор, князь и фельдмаршал Никита Юрьевич Трубецкой и объявил, что ныне «государствует его величество император Пётр III».
Новый император тут же отправился в свои апартаменты, а у тела усопшей осталась Екатерина, которой Пётр III поручил озаботиться устройством предстоящих похорон.