Дожив до преклонных лет, поселился я в самой глуши Курусуно. Собирал нижние ветви кустарника, чтоб затыкать протекающую крышу от дождя, а листьями бамбука затыкал щели, чтоб не продувал ветер, ел чашку каши, запивая супом из дикого шпината, так и дремал себе, а как-то осенью, когда вечера длиной в тысячу лет, хотел уснуть — да всё не мог, и надумал пойти в храм, что недалеко от моей хижины. Пусть не ворковали голуби: «Тосиёри кой» — «Приходите, старики», — но взял я палку с набалдашником в виде голубя[3], поковылял туда и устроился возле длинной печи у трапезной храма. Прихожане и послушники, подавая мне чай, упрашивали:
— Расскажите какую-нибудь старую сказку!
Думал я рассказать сказки, что слышал от своих деда и бабки, и ответил:
— Сейчас расскажу! — «Он ходил в горы стирать, а она — на реку за хворостом…»[4] — начал я.
— Что за старьё! Давай-ка расскажи-ка что-то забавное о почившем учителе Иккю, что жил в этом храме! — И наперебой стали о нём рассказывать, так что не только мне, но и другим было трудно всё это запомнить. «Как интересно! Удивительно!» — подумал я, стал подбирать бумажные носовые платки, разглаживал и записывал услышанное, а когда вернулся в хижину и перечитывал, то не мог сдержать смех. Снова ходил туда, слушал и понемногу, как мышь лижет соль, запоминал, а вернувшись, по многу раз, как кошка точит когти, переписывал услышанное. Когда набралось два-три свитка, назвал это «Рассказами об Иккю», да и спрятал. А как-то раз, когда ходил в храм, спросил у мальчишек-служек:
— А что он был за монах — этот преподобный Иккю, которого знают и мальчишки, что гоняют собак, и мужики, что погоняют волов? — а они говорили:
— Преподобный Иккю был вторым принцем, сыном государя-инока Го-Комацу. В песнях простых людей тоже говорится о втором отпрыске Второго Комацу[5]. Будучи сыном что ни на есть высочайшего дома, он отбросил ранг, вышел из дворца в народ, окинул зорким взглядом учения десяти школ[6], стал на стезю учения Бодхидхармы[7], и девять лет созерцания стены[8] были ему нужны не более, чем палка, брошенная грабителем после налёта. Свою жизнь он ценил меньше, чем стебли конопли, с которых ободрали кору на пеньку, а этот изменчивый мир был для него легче тыквы-горлянки. В сердце его не прорастали заблуждения, а ясное различение его можно уподобить тому, как надвое рассекают бамбук. Любой прохожий это вам скажет, когда придёт охота язык почесать.
— Спасибо вам! А я, будучи сам многогрешен, хотел бы вырезать эти записки на досках для печати, чтоб пробудить от заблуждений людей, бредущих в этом мире, подобном сну, — сказал я.
— Деяния Иккю все описаны в «Собрании стихов Безумного Облака»![9] — сказали мне, и я бросился читать о Безумном Облаке. И правда, там описана вся его жизнь. Но та книга написана трудными китайскими словесами, словно китайское сочинение. И для меня, и для прочих, какие бы крепкие зубы у нас ни были, разгрызть эту книгу тяжело, всё равно как жевать зёрна чёрного перца — от простуды помогает, а развлечение в том небольшое. И пусть об этом уже написано — если не скажу того, что на сердце, то начнёт меня пучить[10]. Пусть в «Собрании стихов Безумного Облака» и обитает божество Сумиёси[11], всё же жалко будет, если эти записки никто не увидит. И вот что я написал.
Говорят, что ещё с раннего детства преподобный Иккю отличался от прочих особенной смекалкой и находчивостью. Его наставником был преподобный Ёсо[12], а к нему захаживал для разговоров об учении один начитанный прихожанин. Нравилась ему смекалистость Иккю, с которым они вели словесные перепалки.
Как-то раз Иккю приметил, как одетый в кожаные штаны прихожанин направляется к ним. Тогда он метнулся в храм, схватил деревянную табличку и воткнул у ворот, написав на ней:
«В этом храме строго запрещены изделия из кожи. Тот, кто войдёт с кожаными изделиями, будет наказан!»
Прихожанин увидел эту табличку и спросил:
— У вас наказывают за кожаные изделия? А как же храмовый барабан?
— В том-то и дело! Барабан мы бьём палкой трижды днём и трижды ночью. Надо бы и вас угостить той палкой, раз вы пришли в кожаных хакама[13].
А потом тот прихожанин пригласил наставника Ёсо к себе для проведения буддийских обрядов и попросил: «Приводите-ка с собой и Иккю!» Желая отыграться за прошлое, он установил на краю моста, что вёл к воротам усадьбы, табличку, а на ней азбукой-каной[14] было написано:
«Переходить по этому мосту («хаси») строго воспрещено!»
Наставник Ёсо передал, что принимает приглашение, взял с собой Иккю и направился к той усадьбе, но у моста увидел эту табличку:
— Не перейдя мост, мы в усадьбу не попадём. Иккю, что делать? — а Иккю отвечал:
— Раз написано азбукой, то это, может, и не «мост» вовсе, а «край» («хаси»). Перейдём-ка посередине!
Перешли они мост по самой середине и вошли в усадьбу. Вышел им навстречу хозяин и стал выспрашивать:
— Разве вы не видели табличку? Как же вы перешли мост?
— Нет-нет, мы не переходили по краю, а прошли по самой середине!
Хозяин умолк и не нашёлся, что сказать. Думал он: «Как бы уесть этого монашка?» — и придумал.
— Облик истинного шрамана[15] — одежды терпения[16] и оплечье-кэса в знак очищения от заблуждений. Такого человека и следует истинно называть монахом. Не пойму, почему это послушник носит мирскую одежду.
Иккю тут же нашёлся и сложил:
Чёрным одеждам моим
Имя — Извечная пустота,
В ней и пришёл я.
Да вот, рукава коротки —
И людям неведомо то[17].
Китэ кита дзо
Хонрай ку: но
Курогоромо
Содэ нагакарадэ
Хито косо ва сиранэ
И хозяин, и Ёсо всплеснули руками, разинули рты от удивления, да так и не смогли их закрыть.
Выставили угощение. Хозяин, всё думая, как бы уесть Иккю, пододвинул к нему блюдо с рыбой. Иккю, верно, сроду не видел такой еды, и тут же всё подчистую съел. Хозяин принялся подначивать:
— Глядите-ка, господин монах в невидимых одеждах объелся рыбой! — а Иккю, услышав, сказал:
— Рот — как камакурский тракт. Проходят там и уважаемые люди, и отъявленные мерзавцы.
— Такое тоже пройдёт? — спросил хозяин и обнажил меч. Иккю же, нимало не смутившись, спросил:
— Враг или друг?
— Враг!
— Нет, врагов мы не пропустим!
— Тогда друг!
— Кхм… Кхм… — закашлялся Иккю. — Тут нам сообщили, что вокруг бродят какие-то проходимцы, так что застава пока закрыта!
И хозяин, и преподобный наставник решили: «Нет, этого монашка не переговорить!» — и лишь ворочали языками, не находя слов.
Иккю сказал: «Рот — как камакурский тракт. Проходят там и уважаемые люди, и отъявленные мерзавцы». «Такое тоже пройдёт?» — спросил хозяин и обнажил меч.
Когда преподобному Иккю было лет то ли одиннадцать, то ли двенадцать, он состоял при наставнике и учился чтению и письму. Как-то раз холодным осенним вечером наставник приготовил горячий суп из сушёного лосося и принялся его есть, а Иккю дал соевого творога-тофу. Иккю, увидев это, сказал:
— Мне говорили, что мы, удалившись от мира, не должны есть скоромное, но раз преподобный ест лосося, то мне, пожалуй, тоже можно?
Наставнику сделалось смешно, и он сказал:
— Если такой зелёный юнец-послушник будет есть скоромное, за этот грех сразу же свыше последует кара!
Иккю, нахмурившись, немного подумал и сказал на это:
— Если мы оба люди и в этом равны, то разве кара падёт на одного послушника? За поедание скоромного будет наказан и старый монах! — и громко рассмеялся. Монах-наставник изволил промолвить:
— Мал ты ещё так грубо выражаться! Верно, старому монаху это тоже непозволительно, но мы едим рыбу после того, как произнесём наставление-индо, указывающее путь к просветлению.
— Хотелось бы узнать, что это такое — «наставление»? — почтительно спросил Иккю.
— Что с тобой делать. Ты, я смотрю, наглый парень. Ладно, так и быть, покажу тебе, — сказал монах, простёр над полной миской рыбной похлёбки руку, в которой держал палочки, и возгласил:
— Ты изначально подобна засохшему дереву! Пусть и хотел бы тебя спасти, но снова в воде тебе не резвиться! Обрети же спасение, насытив меня, недостойного монаха. Кацу!
Произнеся это, он тут же принялся уплетать рыбу.
Иккю внимательно прислушивался к наставлению, снова сдвинул брови и призадумался, а потом, едва дождавшись рассвета, пустился бегом в рыбную лавку, купил карпа пожирнее, а вернувшись, приготовил суп мисо — и вот, когда он крепко сжал карпа и занёс над ним овощной нож[18], чтобы снести ему голову, его увидел монах-наставник. Принялся он увещевать Иккю:
— Это уже ни на что не похоже! Вчера ведь объяснял, что юному послушнику даже сушёного лосося есть непозволительно, а убивать ещё живое двигающееся существо — и подавно!
— А у меня тоже есть наставление! — нисколько не смутившись, ответил Иккю с совершенно невинным видом. Наставник, отчаявшись его чему-то научить, громко рассмеялся и сказал:
— Это какое же у тебя наставление? Если и вправду есть, придётся тебя простить. Ну а если нет, то просто так я тебе этого не оставлю!
С этими словами наставник взял подмышку посох и приказал:
— Ну, читай, какое там у тебя наставление!
Иккю, ничуть не смутившись, сказал:
— Так вот, приступаем к наставлению! — сжал левой рукой карпа у основания головы, а правую руку с ножом занёс над головой и молвил:
— Ты изначально подобен живому дереву. Если бы я попытался тебя спасти, ты бы убежал. Чем резвиться в воде, стань лучше дерьмом недостойного монаха. Кацу!
Сказав это, вмиг отсёк карпу голову, тут же сварил, от души наелся и отдышался с невинным видом. Монах-наставник, услышав такое, сказал:
— А ведь и правда, дух наставления в сказанном есть, и понимание учения необычное! Пожалуй, тот лосось, которому я проповедовал вчера, не спасение обрёл, а стал дерьмом. Твой же карп не дерьмом станет, а обретёт спасение! Надо же, каким духом он обладает, этот послушник — вот воистину дзэнский монах!
С этими словами он отбросил в сторону посох и, цокая языком от восхищения, произнёс:
— Какие дела — в этом году рождённый котёнок поймал трёхлетнюю крысу! А ты, однако, непростой человек!
И правда, через недолгое время тот стал главой школы и именовал себя «Старым наставником Поднебесной», имя Иккю будет передаваться тысячу лет! Мужики, что копаются на поле, бабы, что делают крахмал, — даже они будут говорить о нём до скончания века! Разве возможно такое для обычного человека?!
Иккю пустился бегом в рыбную лавку, купил карпа пожирнее, а вернувшись, приготовил суп мисо — и вот, когда он крепко сжал карпа и занёс над ним овощной нож, чтобы снести ему голову, его увидел монах-наставник.
Посмертное имя преподобного Иккю — Содзюн, а в монашестве его звали Иккю, и какой-то человек пришёл к нему и спросил:
— А почему вы выбрали себе имя «Иккю»?
— Хорошо, что вы об этом спросили. Никакого особенно глубокого смысла в этом имени нет, но почему бы и не рассказать. Слушайте же! — И прочёл стихи:
На этом пути,
Возвращаясь из мира страданий
Туда, где страдания нет, —
короткая передышка[19].
Дождь пойдёт — пусть идёт!
Дует ветер — пускай себе дует![20]
Уродзи ёри
Муродзи э каэру
Хитоясуми
Амэ фураба фурэ
Кадзэ фукэба фукэ
Тогда тот человек сказал:
— Какое интересное стихотворение! А позвольте спросить, что это такое — страдания и отсутствие страданий?
Тут Иккю взял мухогонку[21], что лежала рядом, и провёл этому человеку по лицу. Тот поморщился и наклонился лицом вниз. Иккю убрал мухогонку и спросил:
— Понятно?
— Нет, сначала я удивился тому, что вы делаете, а так ничего и не понял, — отвечал тот человек.
— Вот когда вы перестали понимать, это и был «мир, где страдания нет». А когда вы удивлялись — это был «мир страданий».
Тот человек поразился таким словам:
— Замечательно! Сразу же всё прояснилось! — возрадовался он и спросил: — Про «короткую передышку» я понял, а что значат слова: «Дует ветер — и пусть! Дождь пойдёт — пусть идёт!»?
— На таком коротком пути стоит ли оглядываться на ветер и дождь? — отвечал Иккю.
— Какое прекрасное стихотворение! Осмелюсь спросить, могу ли я попробовать сочинить свои стихи о том, что я только что понял?
— Очень похвальное желание! — сказал на это Иккю, и тот мирянин произнёс:
Услышал о «мире страданий»,
О «мире, где страдания нет»
И о той передышке —
Земля, где будд без числа, —
Вот она, рядом!
Уродзи муродзи
Хитоясуми дзо то
Кику токи ва
Дзю:ман оку до
Сунсаки то сиру
Иккю выслушал и даже подскочил на месте от радости:
— Прекрасно, прекрасно! Похожие стихи писали и в Китайской земле. Был человек, которого звали Сысю-цзюйши, и другой человек по имени Шаньгу[22] спросил, почему тот выбрал имя Сысю — «Четыре отдохновения», а Сысю, рассмеявшись, сказал:
«Вдоволь насытиться обычным чаем и простой пищей — отдохновение. Починить одежду, защититься от холода и согреться — отдохновение. Чуть-чуть покоя, немного достатка — отдохновение. Дожить до преклонных годов, не испытывая вожделения и зависти, — отдохновение».
Шаньгу сказал:
— Воистину, с такими правилами можно достичь Блаженных земель! Если мало желаний, дом не разрушится, а если знать пределы необходимого, это и будет Край Вечной радости! — и, расчувствовавшись, говорил с ним без стеснения, сложил три стихотворения о мыслях, что высказал Сысю, и в одном из них говорилось:
Смогут ли блага земные поднять мертвеца из могилы?
Тех, кто жаден до денег, неволен от должностей,
Врачует Великий целитель, ведёт
В Блаженные земли, к отдохновению от десяти тысяч забот.
Эта история очень похожа на то, о чём вы спросили нынче, и я вспомнил эти стихи, — говорил Иккю, а тот человек, возрадовавшись, сказал:
— Спрашивал о двух знаках имени «Иккю», а узнал о значении четырёх знаков имени «Сысю-цзюйши». Вот уж и вправду, как говорят, радость, когда обретаешь то, о чём и не думал! Это как раз такая радость и есть! А что в стихах Сысю значит «чуть-чуть покоя, немного достатка», которое пишется иероглифами как «три ровных и два в достатке»?[23]
— А это как ваша жена!
Тот мирянин не понял и переспросил:
— Уродина, что ли?
— Да нет, просто на маску отогодзэ похожа.
— Удивительно! А и вправду, «три ровных» — это две щеки и нос вровень, а «два в достатке» — это выпирающие лоб и подбородок! Как интересно! Однако же, если это женщинам рассказать, господина Иккю защиплют, того и гляди! — так посмеявшись, он пошёл домой.
В одно время с Иккю жил человек, которого звали Нинагава Синъуэмон Тикамаса. Истощал он плоть медитациями и томился душой, взыскуя просветления. Услышал он о прозорливости Иккю и вознамерился просить того быть ему Учителем, указывающим Путь. Как-то пришёл он к келье Иккю и легонько постучался в сплетённую из веток дверь. Иккю как раз был внутри, и спросил:
— Кто там?
— Я пришёл не со злом, я — мирянин, что ищет совершенствования в Учении Будды, — отвечал тот.
Иккю быстро задавал вопросы один за другим:
— Ты откуда?
— Из той же земли, что и преподобный.
— Что там творится?
— Вороны каркают, воробьи чирикают.
— А здесь что за место?
— Равнина, окрашенная пурпуром, — Мурасакино[24].
— И как же это она окрашена?
— Колосьями серебряной травы-сусуки, колокольчиками, алыми хризантемами, пурпурными орхидеями.
— А когда они увянут?
— Будет равнина Миягино[25].
— А что на равнине?
— Беззвучно течёт вода, тихо шелестит ветер.
— Прекрасно! Заходи-заходи! — Иккю пригласил гостя в келью. — Отведай чаю! — И прочитал стихотворение:
Хоть и хотелось
Чем-нибудь
Угостить —
В учении Бодхидхармы
Нет ни единой вещи.
Нани о гана
Маирасэтаку ва
Омоэдомо
Дарума-сю: ни ва
Итимоцу мо наси
А тот сложил в ответ:
Нет ни единой вещи —
Именно в этом
Угощении вашем —
Изысканный вкус
Пустоты изначальной!
Итимоцу мо
Наки о тамавару
Кокоро косо
Хонрайку: но
Мё:ми нарикэри
Иккю был поражён:
— Вы, господин Нинагава, достигли даже больших успехов в постижении Пути, чем я слышал!
Долго вели они разные разговоры, и наконец Тикамаса спросил:
— Хочу спросить вас кое о чём. Как понимать высказывание «Дзясё итинё» — «Истина и заблуждение суть одно»? — на что Иккю отвечал:
— Ты любишь стихи, а потому отвечу-ка тебе стихами! — и объяснил «Дзясё итинё» так:
Все, кто родились, —
Непременно умрут,
Все до единого:
И Шакьямуни, и Бодхидхарма
И кошки, и поварёшки[26].
Умарэтэ ва
Синуру нарикэри
Осинабэтэ
Сяка мо, Дарума мо,
Нэко мо сякуси мо
Тикамаса снова спросил:
— А как понять «Ку соку дзэ сики» — «Форма — это и есть пустота»?[27] — а Иккю отвечал:
Роса прозрачна,
Но такая как есть
Сама по себе,
На алой листве она —
Словно рубин.
Сирацую но
Онога сугата ва
Сономама ни
Момидзи ни окэба
Курэнай но тама
Снова спросил Тикамаса:
— А фразу «Сики соку дзэ ку» — «Пустота — это и есть форма» следует понимать так же, как вы сказали в стихе, только наоборот? — а Иккю отвечал:
Посмотри на цветы —
Пусть увянут, утратив
Запах и цвет,
Пусть не способны думать они —
Весна всё равно придёт.
Хана о миё
Ирока мо томо ни
Тирихатэтэ
Кокоро накутэ мо
Хару ва киникэри
Снова спросил Тикамаса:
— В чём состоит правильное понимание Учения Будды? — а Иккю отвечал:
Учение Будды —
Причёска кастрюли,
На камнях борода,
Скрип стволов бамбука,
Нарисованного на картине.
Буппо: ва
Набэ но сакаяки
Иси но хигэ
Э ни каку такэ но
Томодзурэ но коэ
Снова спросил Тикамаса:
— А что же такое мирские обычаи? — а Иккю отвечал:
Мирской обычай —
Нажраться, опростаться,
Поспать, встать,
После этого всего —
Только умереть.
Ё но нака ва
Куутэ хако ситэ
Нэтэ окитэ
Сатэ соно ноти ва
Синуру бакари ё
Так на каждый вопрос отвечал Иккю стихами, и Тикамаса только восхищался про себя: «Он даже лучше, чем я слышал!»
— Что ж, получил я ваше наставление, а вопросов у меня к вам, что песчинок на взморье, поэтому пока что откланяюсь! — сказал Тикамаса и пошёл, но, дойдя лишь до плетёной ограды, всплеснул руками, как будто что-то вспомнил, вернулся к келье и сказал: — Самое главное-то я и забыл спросить! А как становятся буддами? — Тут Иккю подумал: «А парень-то он не простой!»
— Это и вовсе легче лёгкого! — с этими словами Иккю повалился навзничь, распахнул рот, выпучил глаза и замер[28], а потом сказал:
— Вот так-то и становятся буддами!
«Какой просветлённый дзэнский учитель!» — подумал Тикамаса и ушёл с миром в душе.
Преподобный Иккю иногда жил в местности Такиги, что в Нара. Тамошние деревни принадлежали господину Коноэ, а управлял ими престарелый Сакон-но дзё — младший военачальник Левой государевой охраны. Отягощал он крестьян непосильными поборами, те стенали, и как-то собрались на совет, что тут можно поделать. Теснота была — не протолкнуться. Один старик, что там был, сказал:
— Как бы нам, крестьянам, ни было тяжело, — самураю этого не понять. Нужно подавать прошение вельможе, что носит одежду с длинными рукавами![29] — и пока они судили, как писать прошение, мимо проходил Иккю, который как раз вышел с миской собирать подаяние.
Крестьяне подозвали его и попросили:
— Напишите, пожалуйста, для нас прошение!
— Ничего нет проще! А в чём дело? — тут крестьяне ему объяснили, так, мол, и так, вот какое дело.
— Слишком длинное прошение не годится. Вот вам бумага, её и передайте господину Коноэ! — и написал следующее:
Много помех в этом мире:
У луны — облака,
У цветов — ураган,
У господина Коноэ —
Управитель Сакон.
Ё но нака ва
Цуки ни муракумо
Хана ни кадзэ
Коноэ-доно ни ва
Сакон нарикэри
Иккю отдал бумагу крестьянам, но те говорили:
— С таким прошением нам вряд ли сильно убавят подати! — а Иккю убеждал их:
— Передайте только эту бумагу! — и вернулся к себе. Крестьяне же поспорили, поговорили, а поскольку были они всего лишь мужики, пачкающиеся в земле, и среди них никто читать-писать не умел, поделать было нечего, и они передали эту бумагу хозяину, господину Коноэ. Тот прочитал и спросил:
— Кто это написал? — а крестьяне отвечали:
— Это был Иккю из Такиги.
— Ну, другого такого шутника не сыщешь! — удивлялся тот и снизил многие подати.
Крестьяне передали стихи Иккю хозяину, господину Коноэ. Тот прочитал и спросил: «Кто это написал?» — а крестьяне отвечали: «Это был Иккю из Такиги». «Ну, другого такого шутника не сыщешь!» — удивлялся хозяин и снизил многие подати.
Когда в Сэки[30] впервые сделали статую Дзидзо[31], местные жители собрались и принялись решать, кого из монахов просить об обряде «открытия глаз»[32] изваяния. Каждый говорил своё, а один из них сказал:
— Когда мы в последний раз были в столице, тамошние парни говорили: «Нынче нет монаха, что сравнялся бы с Иккю из Мурасакино!» Раз уж мы такого Дзидзо сделали, то чем просить обычного монаха — не лучше ли обратиться к преподобному Иккю?
Все заговорили: «Да, так и нужно поступить!» — и скорее поспешили в Мурасакино, что в столице.
В то время Иккю как раз был в храме. Люди из Сэки выразили ему своё почтение и рассказали в подробностях, чего хотят. Иккю изволил сказать:
— К счастью, я как раз собираюсь пойти на медитации в Канто[33], а по дороге зайду к вам и проведу обряд!
Деревенские возрадовались, бегом пустились домой и сообщили: «К нам приедет сам Иккю!» Тут поднялась суматоха, всё перевернули вверх дном, подмели дорогу, хоть там пыли и не было, сделали всё мыслимое и немыслимое[34] и высыпали его встречать. Тут в одиночестве неспешно приковылял Иккю. Жители ликовали и выражали своё почтение, а Иккю сказал:
— Ну, где ваш Дзидзо?
Ему показали Дзидзо — под балдахином, украшенного ожерельями и праздничными флажками, перед ним были сложены подношения, стояли цветы и благовония.
— Так просим же провести обряд открытия глаз! — просили Иккю жители. Толкаясь и наступая друг другу на ноги, каждый вытягивал шею в нетерпении увидеть, как же Иккю освятит статую. А Иккю вмиг подскочил к Дзидзо и помочился на него — окатил с головы до ног так, что было это подобно водопаду в Лушань![35] Помочившись от души, так, что все многочисленные подношения поплыли, сказал:
— Открытие глаз на этом окончено! — и с тем поспешил в сторону восточных земель Адзума.
Жители, увидев это, возроптали:
— Прямо зло берёт, что за кощунство — пришёл этот тощий сумасшедший монах и обмочил нашего дорогого Дзидзо! За ним! Не дайте уйти этому никчемному монаху! — и все побежали вдогонку, скрипя зубами от злости. Послушницы в миру[36] собрались и возопили:
— Что за страшное дело сотворил этот монашек Иккю! — набрали чистой воды и принялись поливать Дзидзо и отмывать его от мочи, украшали его заново и молили: «Прости нас!» Вдруг те парни, что бежали вдогонку, по дороге попадали, а те, кто отмывал мочу, затряслись, как в лихорадке, помутились рассудком и кричали в бреду: «Зачем же мы смыли освящение, сотворённое Старым наставником Поднебесной?» Все всполошились, жёны, дети и родичи потерпевших ужаснулись.
— Ох, надо догнать того наставника Иккю и просить его освятить ещё раз! — Пошли гурьбой за ним, но догнали его лишь на переправе в Кувана, где он как раз садился в лодку. В подробностях рассказали ему о том, что случилось, и он сказал:
— Как жаль, что так получилось! Но отсюда уж я возвращаться не стану, — извлёк свою набедренную повязку-ситаоби[37], которая выглядела так, как будто ей восемь сотен лет, и наказал:
— Обмотайте этим шею Дзидзо, и недуги враз исцелятся!
Жители, хоть и думали про себя: «Что за кощунство!» — но, памятуя о предшествующих чудесах, со страхом почтительно это приняли и пошли домой, в Сэки, а Иккю поспешил в Канто.
Деревенские жители вернулись домой, в страхе обмотали шею Дзидзо этой старой набедренной повязкой, как им было сказано, — и вмиг одержимость прошла! «Что за чудесное дело!» — думали они, и не решались снять этот ситаоби с шеи изваяния. А Иккю на обратном пути в столицу снова зашёл к ним, снял ситаоби с шеи статуи и прикрепил к ритуальному бубенцу-канэ[38]. С тех пор и повелось, что верёвка этих бубенцов такой же длины, что и ситаоби, — шесть сяку[39]. Как это удивительно!
Иккю подскочил к Дзидзо и помочился на него от души, так, что все многочисленные подношения поплыли, сказал: «Открытие глаз на этом окончено!» — и с тем поспешил в сторону восточных земель Адзума.
Как-то Иккю размышлял о сути причин и связей, ведущих к просветлению. Миряне и друзья каждый день приходили к нему, а ему это мешало, и он хотел избавиться от этой помехи, сказал всем: «Мне нездоровится!» — и перестал принимать кого-либо. Все о нём беспокоились и временами приходили его проведать, и за всклокоченной отросшей бородой не могли разглядеть, что с ним, а он только и говорил: «Болею я!» Тогда собрались миряне и друзья, рассудили, что это странно, и приглашали к нему известных в те времена целителей одного за другим, потом спрашивали: «Что у него за болезнь?» — а те только и отвечали: «Пульс у него хороший, и причина болезни непонятна». Как-то раз миряне и друзья собрались снова, и один из них рассудил:
— Непохоже, чтоб эта болезнь с ним случилась из-за влажности или жара. Он монах ещё молодой, может, это его недомогание душевное, оттого, что влюбился в кого-нибудь? — и все согласились: «Должно быть, так и есть! Может, сделаем так? Или эдак?» — рассуждали они, и порешили так: «Если к нему заявится много людей, он откровенничать не станет. А если заглянут к нему двое-трое тех, с кем он дружен, да поговорят по душам, назовёт он и имя. А узнаем, в кого он влюблён, тогда уж и будем решать. Не может быть, чтобы мы не могли что-нибудь придумать, если вместе возьмёмся!» — так договорились они и обрели надежду на успех. К Иккю пошли трое его друзей.
Иккю их принял, поговорили они о том о сём, и, наконец, один из них прямо спросил Иккю:
— С недавних пор пробовали вас лечить по-разному, и каждый целитель говорил, что пульс у вас хороший. Болезнь у вас необычная, — может, потому, что таите что-то на сердце? Думается, вам случилось влюбиться, или я ошибаюсь? Расскажите нам всё без утайки, а мы уж придумаем, как вам помочь!
Иккю радостно просветлел лицом:
— Что уж тут скрывать! Так и есть, недавно я влюбился, и вот теперь сохну. Как вы хорошо угадали! Что тут скажешь, совсем это на меня не похоже, но если бы вы только могли что-нибудь с этим поделать! Хоть жизнь не связана шёлковой нитью, но мысли спутываются[40], и я в смятении. Но стеснительно мне назвать её имя при вас. Я лучше напишу и отдам вам. Как выйдете за ворота, откройте и прочитайте. Если сможете что-нибудь устроить, то тем излечите меня и продлите мне жизнь, а я за это научу вас хорошему Пути! — с этими словами он юркнул в другую комнату, быстро черкнул письмо, сложил его и передал тем троим друзьям.
Друзья возрадовались: «Будьте покойны, уж мы что-нибудь придумаем!» — вышли от него и бегом устремились за ворота, сказали друг другу: «Так и оказалось, как мы думали!» — и поспешили развернуть письмо, вот как не терпелось им узнать имя возлюбленной Иккю. В письме были стихи:
На истинный облик
Изначальной природы вещей
Бросил лишь взгляд —
И с той же минуты
Влюбился.
Разве лишь я один?
И Шакья, и Бодхидхарма,
И множество просветлённых
Истощали себя,
Сохли по этой даме…
Хонрай но
Мэнмокубо: га
Татисугата
Хитомэ миси ёри
Кои то косо нарэ
Варэ номи ка
Сяка мо Дарума мо
Аракан мо
Коно кими юэ ни
Ми о яцусикэри
Эти трое увидели, насколько они ошиблись, и всплеснули руками:
— Не понимали мы, что у него на сердце, и как же мы могли так оплошать! Подшучивает он не впервые, глупо нам было ему поверить! Какой удивительный монах! Есть множество будд, нарисованных на картинах или вырезанных из дерева, но этот монах воистину Шакья Татхагата во плоти!
Не было человека, который бы не высказал восхищения, услышав об этом.
Преподобный Иккю любил полакомиться осьминогами. Однажды выдалось у него свободное время, и он послал кого-то купить осьминогов, а как раз в тот день они уже в той лавке были распроданы. Тому человеку пришлось искать их повсюду, и потому он запоздал с возвращением. Иккю его заждался, и в ожидании сочинил стихотворение:
Коно таби ва
Исогу то иу ни
Нагасодэ но
Тако но ню:до:
Мити но ососа ё
Пока он сочинительствовал, вернулся тот человек и принёс четыре-пять осьминогов. Иккю обрадовался и рассудил:
— Недостойно было бы их так прямо и съесть, это было бы чересчур жестоко! Нужно произнести наставление! — и сказал:
Тысячерукой Каннон подобный
Осьминог с твоим множеством рук!
Порезать, добавить юдзу —
Как бы ещё почтить?
Осьминогов Садо
Особо изысканен вкус.
В других же запретах
Будем следовать старому Шакье![42]
Сэндзю Каннон га
Тако но тэ ооси
Киттэ юдзу о какэтэ
Икан тока хаисэн
Сасю: итими
Тэннэнбэцу
Та но кинкай
Ро: Сяка ни макасу
— Ну вот, наставление-индо мы сказали, что же теперь? Предать тело огню или земле? Нет-нет, устроим-ка погребение в воде! — Тут он отрезал от осьминогов руки и ноги, омыл их тела, приправил юдзу и сжевал одного за другим. Потом он направился в дом одного из прихожан и пил с ним сакэ, а поскольку осьминогов он съел слишком много, одолела его тошнота, и тошнило его одними осьминогами. Тот прихожанин увидел это, поразился и сказал:
— Я думал о вас как о живом Будде, а вы едите осьминогов? Оказывается, вы монах, не брезгующий скоромным? Надо же, какое дело… — так поддевал он Иккю, но тот нимало не смутился и отвечал:
— Всё вовсе не так! Осьминогов я не ел, они сами у меня изо рта полезли, тут уж ничего не поделаешь. Не ел я их! — настаивал Иккю.
— Да как у вас язык поворачивается говорить, что не ели, если они лезут из вашего рта?! Не сходится у вас одно с другим! — трясся от смеха тот прихожанин.
— Ладно-ладно, докажу вам, что и так бывает, когда лезет изо рта то, чего не ел! — и повёл тех, кто там был, в храм Тиондзи, показал им картину, на которой изображены Шаньдао и Хонэн[43]:
— Смотрите, люди, хорошенько! Хоть Шаньдао и не ел будду Амиду, а Три почитаемых[44] выходят у него изо рта! Если уж сам Шаньдао не ел Амиду, а не может удержать будду, когда тот выходит изо рта, куда уж мне, глупому монаху, сдержать тех осьминогов, которых я не ел!
Те люди только всплеснули руками и, не найдя, что сказать, разошлись по домам с мыслью: «На всё у него найдётся ответ!»
Иккю направился в дом одного из прихожан и пил с ним сакэ, а поскольку осьминогов он съел слишком много, одолела его тошнота, и тошнило его одними осьминогами. Тот прихожанин увидел это, поразился и сказал: «Я думал о вас как о живом Будде а вы едите осьминогов?»
Некто пришёл к Иккю и рассказывал:
— По всей столице только и слышно: «Преподобный Иккю — это живой Будда, и если он съест рыбу и изрыгнёт её в воду, то рыба в тот же миг оживёт и станет такой, как была!»
Иккю это развеселило, и он на перекрёстках в столице установил таблички, на которых было написано:
«В такой-то день такого-то месяца в Мурасакино, что неподалёку от Сагаримацу, я буду есть рыбу, а потом изрыгну её такой, как была, и выпущу в воду. Приходите все, кто желает посмотреть!
Старый Наставник Поднебесной, учитель Дзэн Иккю»
Увидев это, заговорили люди по всей столице: «Неужели и правда? Слышали, что люди о нём такое рассказывают, но не верилось, а тут оказывается, что так и есть, без всяких сомнений! Если бы не мог сотворить такое чудо — не стал бы ведь сам своей рукой писать это и развешивать?! Да уж, те, кто сподобится это увидеть, будут об этом рассказывать до скончания века!» Знавшие Иккю и не знавшие, те, кто видели объявление, и те, кто не видели, — все в нетерпении ждали, когда придёт указанный день, и весь город собрался у ворот храма. В стремлении не упустить такое зрелище вытягивали они шеи так, что чуть не падали, и знать, и чернь — все собрались со всей столицы.
Подошёл назначенный час. Во двор вынесли большой таз для умывания, налили в него воды, и правда — начали готовить рыбу! Приготовленные кушанья поставили рядом с тазом. Вышел Иккю, съел подчистую всю рыбу, наконец взял небольшой тазик и принялся с закрытыми глазами над ним приговаривать: «Кацу! Кацу!» Вся толпа пришедших на зрелище вперилась в его лицо в ожидании — вот сейчас уже Иккю начнёт изрыгать живую рыбу! Через какое-то время Иккю сказал:
— Раз уж люди издалека пришли посмотреть, собирался я сегодня изрыгать лучше обычного, но вот что-то не блюётся мне нынче! Ничего не поделаешь — придётся выпускать её позже, вместе с дерьмом! Возвращайтесь-ка скорее по домам! — и с этими словами вернулся в храм. Десять тысяч человек, знать и простонародье, разочаровались. «Провёл нас этот монах!» — досадовали они по дороге домой, но люди понимающие говорили: «Все те рыбы, которых он сейчас съел, уже резвятся в пучинах! Что за дивное наставление! Правду говорят, что в истинном учении чудес не бывает — но люди его хвалили, а потому он объявил, что содеет что-то чудесное — и потому люди, что его превозносили, сейчас поносят, вот это-то и было смыслом его наставления! Как замечательно!» — так восхищались они, и люди вокруг — и те, кто поняли, о чём речь, и те, кто не поняли, — покивали с согласием да и разошлись.
В местности Сиракава жил один монах, известный своим остроумием, и, услышав о находчивости Иккю, всё думал: «Хорошо бы к нему пойти складывать стихи да задать какую-нибудь трудную строчку!» Долго он собирался, а потом вдруг что-то ему пришло на ум, и он решил: «Наконец-то пойду к Иккю, раззнакомлюсь с ним да предложу начальную строку стихотворения!» — и тут же пустился в неблизкий путь в Мурасакино.
Иккю как раз был в своей хижине, они познакомились, поговорили о том о сём, и тот монах, который загодя заготовил строку, сказал:
— Слышал я о вашей находчивости, и захотелось сложить с вами стихотворение. Не предложите ли первые строки, а я постараюсь продолжить? — а Иккю отвечал:
— Обычно гость начинает, а хозяин продолжает, так что давайте вы первый.
У того монаха первые строки уже были придуманы, и он сказал:
— Ну что ж, попробую! — и, чтоб сказать подготовленные строки, спросил:
— Как зовётся здешняя местность?
— Мурасакино, — отвечал Иккю. Тогда монах сказал:
Мурасакино,
Рядом — земля Тамба[45].
Мурасакино
Тамба ни тикаси
Ещё не перевёл он дух, сказав это, как Иккю уже стал сочинять заключительные строки:
— Вы сами-то откуда будете?
— Из Сиракава.
Тогда Иккю продолжал:
Сиракава,
По соседству с Куродани.
Сиракава
Куродани но тонари
Поражённый монах сказал:
— Я ведь задал очень трудные строки! В одной фразе два цвета и два места! Я думал, что даже если человек лёгок на язык, как тыква-горлянка, что не тонет в речных волнах, хоть ненадолго, да запнулся бы! Вы же, не будучи ныряльщицей-ама, что собирает моллюсков, на одном дыхании смогли продолжить стихотворение! К такому вашему таланту, тут ещё и пчёлы![46] Страшно! — Он сделал вид, что отгоняет пчёл, и убежал, подоткнув полы одежды за пояс.
Один человек втайне попросил главу школы Тоса[47] написать для него картину, а тот всё никак не собирался это сделать. Истомившись ожиданием, тот человек снова пошёл в дом мастера Тоса, а мастер, хоть и не служил он отбивающим ночные часы[48], предавался дневному сну. Тот человек был в общении деликатный, да и просьба была тайная, но всё-таки кое-как растолкал он мастера, а тот сказал:
— Не выспался я. Вечером нарисую, пусть придётся хоть всю ночь просидеть! — и снова завалился спать.
— Вы говорите — вечером, но ведь сердце человеческое изменчиво, подобно стремнине реки Асука, — а если вы опять передумаете? Очень прошу вас! — говорил тот человек. Поделать было нечего, взял мастер кисть, поводил ей туда-сюда, взял щётку, быстро что-то нарисовал и вручил:
— Вот, возьмите!
«Наконец-то!» — подумал тот человек, принял картину и пошёл домой. Там развернул её, вертел и так и сяк — ничего не понятно. Вроде бы нарисована вода, а в воде — что-то круглое, не пойми что, вроде как по кругу кистью провели. Так ничего и не понял. В растерянности пошёл снова к мастеру:
— Что это? — спросил он.
— Я и сам не знаю! — отвечал тот.
«Что же мне с ней делать? Порвать, что ли?» — думал он, но было ему жалко: уж очень красиво было нарисовано, пожалуй, в трёх странах[49] лучше не найти. Прикидывал он и так и эдак, пока наконец не решил: «Вот что! Попрошу-ка преподобного Иккю сделать надпись к этой картине, да и повешу!» — и поспешил в Дайтокудзи и обратился к Иккю:
— Написал эту картину для меня мастер Тоса, а вот что это такое в воде — непонятно. А как вам кажется?
— Да уж, и правда — ни на что не похоже. Но если хотите к ней подпись — сделаю.
— Прошу вас, пожалуйста! — попросил тот человек, и Иккю написал:
«Что-то в воде. Что это за вещь, написавший мастер не знает. Хозяин тоже не знает. И я, что пишу эту подпись, тоже не знаю».
Видевшие и слышавшие о том говорили: «Вот какой прямодушный монах! Это и впрямь картина, каких больше не найти в трёх странах!» И до сих пор та картина ценится гораздо более, ведь приложил к ней руку не простой человек.
«Написал эту картину для меня мастер Тоса, а вот что это такое в воде — непонятно. А как вам кажется?» «Да уж, и правда — ни на что не похоже. Но если хотите к ней подпись — пожалуйста», — отвечал Иккю.
В одном храме изготовили изваяния пятисот просветлённых святых-архатов[50], и на обряд освящения собралось посмотреть великое множество знати и простонародья. После окончания службы один монах прибирал цветы и благовония, стоявшие перед архатами. Двое-трое мирян с умным видом смотрели на статуи. Все уже разошлись, и только эти подробно осматривали каждое изваяние, а потом спросили у монаха:
— Ведь каждого из этих архатов как-то звали? Интересно узнать, как их зовут — ведь господин монах наверняка знает эти имена? — А монах и знал по именам только Троих почитаемых[51], ничего тем мирянам не ответил и скрылся в келье.
Пребывавший тогда в том храме Иккю спросил:
— Что там? — и ему объяснили, в чём дело.
— Эти миряне умничают без нужды. Кто станет запоминать все эти имена, если они ни к чему не нужны? Я сам их не помню, но пойду, отвечу им.
Иккю прошёл в Зал архатов:
— Это вы тут хотите узнать имена архатов? Тогда спрашивайте о каждом из них!
— Вот этот посередине?
— Это Шакьямуни.
— А слева от него?
— Махакашьяпа.
— А справа?
— Ананда.
— А следующий?
— Намусатандо![52]
— А за ним?
— Сугиятоя!
— А дальше?
— Оракоти! — так он отвечал о каждом из архатов словами из Сурангама-сутры. Что там пять сотен архатов — он мог бы так отвечать хоть о сотне мириад архатов без запинки! А миряне всё подробно выспросили и говорили:
— Ну и память же у вас! — на что Иккю отвечал:
— Да пустяки! Когда-то заучил наизусть один-единственный свиток[53], — и удалился, посмеиваясь.
Люди поражались его находчивости. Замечательно, что он сумел ответить, когда сделать это было лучше, чем промолчать, пускай и спрашивали о вещах ненужных, которые и запомнишь, а прока от них нет. Тех, кто с умным видом задаёт глупые вопросы, могут и провести. То же можно сказать не только об именах архатов.
Новый год, Три начала — это начало первого дня, начало месяца и начало года. Все люди Поднебесной средь Четырёх морей — и рассудительные, и легкомысленные, и те, кто в печали, и не имеющие поводов печалиться, и знатные, и простые — нет меж ними различий. И те, что пили новогоднее лекарство Ту Су[54], выглядят так, будто макнули усы в сусло, а другие, вместо того, чтоб толочь рис на лепёшки-кагамимоти[55], трамбуют улицу задницей[56], всяк празднует, как может, и вроде бы со вчера ничего не изменилось, и небо всё так же затянуто серой пеленой, но перед домами на широких улицах столицы красуются сосны[57], дома обмотаны ритуальными верёвками из соломы — знаком долголетия. Вчера до полночи стучали в ворота, непонятно зачем, все носились так, что ноги летели над землёй, а прошла лишь ночь — и всё по-другому, сердца трепещут, все забывают о том, что последний день года снова придёт, молятся о долгом веке в тысячу, десять тысяч поколений, не помышляя о том, что когда-нибудь умрут. Печалятся о десяти тысячах вещей, гонятся за славой и богатством, что подобны утренней росе, в вечернюю пору жизни отдают свою любовь детям, и так по кругу, по кругу, как муравьи бегают по венцу ступы, раз за разом повторяют одно и то же, желают друг другу века в пятьсот восемьдесят лет и семь смен цикла[58], и ни на короткий миг не появится в сердце у них осознание осенних ветров[59] этого мира. Иккю казалось всё это странным, и он думал: «Какая глупость! Они думают, будто бы цветение „утреннего лика“, что цветёт от рассвета до полудня, вечно, подобно бабочке-однодневке, воспарившей в небо в мире, где радость недолговечна, для них Новый год — это ведь лишь золотая обёртка для дерьма! Всё рассеется с дымом времён, в мгновение ока![60] Ну я им покажу!» — пошёл на кладбище, подобрал валявшийся там череп, насадил на бамбуковую палку — а время было на рассвете первого дня года — и принялся ходить по столице, в каждом доме вдруг просовывал этот череп в дверь со словами: «Поберегись! Поберегись!» Люди в суеверном ужасе захлопывали двери и ставни, и потому-то сейчас люди запирают окна и двери в первые три дня года.
Какой-то человек увидел Иккю и сказал:
— «Поберегись!» — лучше и не скажешь! Как бы ни праздновали, как бы ни украшали дом — в конце все станут такими. Но это ведь просто такой обычай — не ошибаетесь ли вы, когда суёте этот свой ужасный череп в дома, где празднуют и веселятся? — на что Иккю сказал:
— Так ведь и я о чём! Я ведь тоже в честь праздника всем показываю эту голову! Вот как вы понимаете, что такое «Благостно!»?[61] Говорят, это пошло с тех пор, как Великая богиня Аматэрасу открыла дверь Небесной пещеры, но более благостного вида, чем у этого черепа, просто не бывает! — и тут же сложил стихи[62]:
Вовсе не ужасный,
Этот череп
Великолепен!
Благостнее этой
В мире вещи нет!
Без остатков мяса
Этот череп
Красиво зияет глазницами
Настолько пустоглазой
В мире вещи нет!
Никугэнаки
Коно сярэко:бэ
Анакасико
Мэдэтакукасику
Корэёри ва наси
А после того сказал:
— Смотрите на это, люди! Вот остов с пустыми глазницами — это ваше веселье! Все об этом и без меня знают, но, прожив вчерашний день, по привычке отгораживаются завесой дня сегодняшнего. Не видно глазами, что этот мир текуч, как стремнины реки Асука[63], и хочу предостеречь людей, что не страшатся воя ветров[64]. Пока человек не становится как вот это — праздновать нечего!
И все, слышавшие это, говорили: «Надо же, какой великий мудрец!» — и не было таких, кто бы не почтил его.
Иккю пошёл на кладбище, подобрал валявшийся там череп, насадил на бамбуковую палку и принялся ходить по столице, в каждом доме он просовывал этот череп в дверь со словами: «Поберегись! Поберегись!»
В какой-то западной провинции скончался один даймё. Перед кончиной своей он говорил:
— Когда я умру, не нужно никаких буддийских церемоний. Пригласите лишь для наставления-индо дзэнского учителя Иккю, что живёт в Мурасакино. А более я ничего не желаю! — с теми словами и умер. Чтоб исполнить последнюю волю усопшего, спешно послали гонца в столицу и пригласили Иккю. Гонец как раз застал Иккю в храме.
— Ничего нет проще! — ответил Иккю на просьбу, и вместе с гонцом поскакали они из столицы. Решили, в какой день проводить похороны, и тут разнеслась весть: «Этот знаменитый преподобный Иккю из Мурасакино прибыл в наш край, чтоб читать наставление такому-то даймё!» — и все люди в окрестных землях и островах, слышавшие об этом, спешили туда так, что ноги летели над землёй, знать и чернь — все валили толпой, чтоб послушать наставление Иккю. На похоронах с неба сыпали цветы, а землю устилали парчой, такие роскошные были похороны, что не передать словами, и вот, в назначенный для того день толпились и толкались десятки тысяч собравшихся на зрелище людей с единой мыслью: «Непременно нужно услышать, что же за наставление произнесёт Иккю!»
Вот вынесли богато изукрашенный погребальный паланкин, и Иккю подошёл к гробу и почтил его молчанием. Все думали: «Вот, сейчас!» — и прислушивались, а Иккю не произнёс ни слова. Посмотрел в небо и открыл рот, потом посмотрел на землю и рот закрыл, с тем и пошёл оттуда. Вдова того даймё, его дети, вассалы их рода стали хватать его за рукава одеяний со словами: «Что ж это за дела! Скажите хоть слово!» Прочие люди, что собрались на зрелище, тоже были разочарованы, тогда Иккю сложил одно стихотворение и направился в сторону столицы. Поделать было нечего, и люди прочитали то стихотворение, а в нём говорилось:
Ничего я не знаю
О том ученьи,
Что помогает в перерожденьях,
А уповаю лишь на
Эти два знака: «ОМ!»
Варэ ва тада
Госэ но осиэ о
Сирану нари
Аун но нидзи но
Ару ни макасэтэ
Все слышавшие это люди лишь молча восхитились: «Вот это монах, которого ничем не проймёшь, — не скажет ни „О!“ ни „М!“»
Преподобный Иккю был знаменитым подвижником, его почитали монахи всех буддийских школ, и не было такого, чтоб какой-нибудь святой старец не выказал ему уважения. Как-то раз зашёл он в Куродани[65], монахи из того храма заметили его и говорили между собой:
— Это ведь тот самый дзэнский учитель, которого называют воплощённым Буддой нашего времени! Как вовремя! Нужно его просить написать славословия к изображениям Шаньдао и Хонэна, что почитаются в нашем храме! Замечательно будет показать школе Нитирэн, в которой грозят адом за вознесение имени будды Амиды, что и такой прославленный учитель из школы Сердца Будды[66] тоже с почтением относится к нашим святым! У него легко всё получается, его-то и нужно просить! — так советовались они, и в один голос решили: «Так тому и быть!» — пригласили Иккю к настоятелю, достали те изображения и попросили написать славословия. Как они и надеялись, он сказал:
— Это несложно!
Тут же перед ним поставили тушечницу и развернули свитки с изображениями. Он взглянул на них, взял кисть и написал над изображением великого учителя Шаньдао:
В век упадка Закона появился Шаньдао,
Перерождение будды Амиды.
В смутное время наставляет злонравных,
Всё живое перерождается буддой.
А к изображению святого Хонэна подписал:
Повсюду известен живой Татхагата Хонэн,
Восседающий на лотосе драгоценном!
И мирские послушницы, и даже глупцы
Ощущают священную силу его посланья![67]
Такие строки он набросал в один миг, после чего сказал:
— Готово!
Все несказанно обрадовались:
— Эти два будды — из школы Чистой земли, и, если бы такие славословия написал кто-нибудь из наших, последователи Нитирэна бы смеялись, что мы сами себя хвалим. Как хорошо получилось! — показывали эти свитки монахам из школы Нитирэна и очень ими гордились.
В то время школы Нитирэна и Чистой земли особенно враждовали между собой, были они подобны злобным псам, готовым вцепиться друг в друга, или быкам с налитыми кровью глазами. Последователи Нитирэна, увидев те славословия, злились и ревновали Иккю, но один из них как-то сказал:
— Нет-нет, у Иккю не может быть склонности к каким-то отдельным школам! Давайте нарисуем изображение великого святого Нитирэна и попросим его подписать! Непременно он хорошо напишет!
Другие согласились: «Да, так и нужно сделать!» — в великой спешке нарисовали изображение, отнесли к Иккю и попросили его написать славословие. Он же, будучи светел душой, сказал: «Это несложно!» Развернул свиток и рассмеялся:
— Какая-то маленькая у вас картинка, и жёлтый цвет рясы какой-то странный!
Те люди ему отвечали:
— Да, так и есть. Хотели мы сделать красивый большой портрет, но на днях увидели те славословия святым Чистой земли, и стало нам обидно. Вот мы спешили нарисовать, чтобы дать вам подписать. Напишите поскорее славословие! — и Иккю сказал:
— Хорошо! — и переделал славословие, которое он ранее писал для Хонэна:
Повсюду известен живой Татхагата Нитирэн,
Восседающий на драгоценном Цветке Закона!
И мирские послушницы, и даже глупцы
Ощущают священную силу названия сутры![68]
А на обороте подписал:
«Монашек, монашек, маленький монашек, извалялся монашек в соевой муке!»[69]
В то время настоятель храма Эйкандо[70] прослышал о том, какие чудесные славословия написал Иккю в Куродани, позавидовал: «Нужно бы и нам такое к сокровищам нашего храма!» — и решил: «Раз он так отзывчив, можно его просить подписать что-нибудь и нам». Созвал всех монахов и стал с ними держать совет. Один из них сказал:
— Что там рассуждать! Есть в нашем храме старинное изображение основателя нашей школы великого учителя Шаньдао, наполовину золотое, его и нужно попросить подписать!
Тут все разом заговорили:
— Да, именно это драгоценное изображение, что передавалось многими поколениями монахов, — лучше и не придумаешь! Вот ты и иди с ним к Иккю! — вручили ему изображение великого учителя Шаньдао, нижняя половина одежд которого была окрашена золотом, и отправили к Иккю. Тот монах пришёл к Иккю и сказал:
— Услышали мы, какие чудесные славословия вы написали в Куродани, захотелось и нам такие, за тем я к вам и пришёл. Подпишите, пожалуйста, вот этого Шаньдао!
— Это вовсе несложно! — отвечал Иккю, развернул свиток, рассмотрел, стоя что-то черкнул кистью, свернул, как было, и вручил тому монаху.
— Спасибо за такое одолжение! — почтительно сказал монах и поспешил назад в Эйкандо и рассказал настоятелю, как всё было.
— Какой всё-таки добрый монах! Исполнилось наше желание! Зови всех, насладимся зрелищем!
Монах обошёл храмовые постройки, созвал всех, и те тут же сбежались в нетерпении. Вот повесили картину в доме настоятеля, и все собравшиеся увидели, что на картине надписано очень большими буквами:
Кажется странным —
Ряса должна быть черна —
Но вдруг пожелтела!
Неужели Шаньдао
Пролил на себя горшок?
Курокаран
Коромо но сусо но
Ки ни пару ва
Дзэндо: дайси
Хако о тару раму
Все присутствующие рассмеялись. Были такие, кому не понравилось, были и такие, кто искренне радовался, и до сих пор то изображение очень известно.
Иккю раз пошёл в Сакаи, и на переправе через реку Ёдо на корабле повстречал монаха-ямабуси. Тот спросил:
— Господин монах из какого учения?
Иккю отвечал:
— Я из учения Дзэн.
Тот монах сказал:
— В Дзэн таких чудес не делают, как у нас!
Иккю сказал:
— Да и у нас чудес хватает. А покажите-ка, что там у вас за чудеса!
— Вот, я силой буддийского Закона на носу этого корабля вызову молитвой Фудо![71]
И появился сначала Конгара, потом Сэйтака, тёр монах чётки изо всех сил — сидящие на корабле вовсю вперили глаза — и тут, как он и говорил, на носу корабля вдруг из огня и дыма возникло изображение Фудо!
Довольный ямабуси сказал:
— Все видели? — и все поразились, лишь Иккю вёл себя так, как будто бы ничего особенного не случилось.
— Что, дзэнский монах, можешь сотворить чудо вроде этого? — сказал ямабуси после этого.
— Я сотворю чудо — извергну из себя воду, погашу огонь и заставлю исчезнуть изображение Фудо! А ты попробуй помолиться изо всех сил! — И помочился от души на пламя и дым, что окружали изображение Фудо. Тут огонь померк, вышли силы у ямабуси, и все, увидев такое чудо, поклонились.
А когда они спустились на берег и только собрались идти — вдруг навстречу им выбежала огромная собака, что лаяла так, что было слышно в горах и долинах. Тут ямабуси сказал:
— Слушай, друг, хоть я и проиграл в том состязании, дай-ка я сейчас успокою эту собаку и приманю её силой своей веры. Как тебе это?
Иккю на это:
— Это как раз очень просто, но ты попробуй, помолись. Если она к тебе не подойдёт, я что-нибудь сделаю.
Ямабуси с шумом тёр свои чётки и молился, а пёс всё не успокаивался и не подошёл ни на шаг. Ямабуси подходил и справа, и слева, и со всех сторон — «Заткните пасть этому псу, абира, ункэн, совака-совака[72]» — но собака всё лаяла. Иккю уже стало смешно, он сказал:
— Оставь уже этого пса. Тут ни Абира, ни Ункэн, ни Совака не помогут, лучше уж я сам успокою и приманю эту собаку, — достал из-за пазухи жареные рисовые колобки, заготовленные на обед, и показал псу. «Коро-коро-коро!» — позвал он его. Хоть и очень злой был тот пёс, но, увидев жареные колобки, живо завилял хвостом и подбежал, а у ямабуси душа ушла в пятки. «Надо же, как ловко!» — восхитились те, кто там был, с тем и разошлись.
Иккю достал из-за пазухи жареные рисовые колобки, заготовленные на обед, и показал псу: «Коро-коро-коро!» — позвал он его. Хоть и очень злой был тот пёс, но, увидев жареные колобки, живо завилял хвостом и подбежал, а у ямабуси душа ушла в пятки.
У некоего человека почила жена, а перед смертью сказала: «Дожив до этих лет, не ведала я ни о Будде, ни о Законе, так и приходится умирать. А женщина ведь особо грешна, и неспокойно мне за свою будущую жизнь. Ходят разговоры, что Иккю из Мурасакино — это Бодхидхарма нашего времени, и хочу получить посмертное наставление-индо от него!» — так молила она, и супруг её и дети с плачем направились к Иккю и рассказали ему о том.
— Если, до таких лет дожив, не знала о Будде и Законе, то обычным образом её наставить будет непросто. Но всё-таки дам я ей фразу-наставление, при помощи которой она спасётся. Устроим ей погребение в воде, так что несите её к реке Камо! — Тут же встал и пошёл с ними к реке. Сказал:
— Давайте тело! — привязал к шее покойной верёвку, взвалил на плечо и, встав на берегу, возгласил: — Остановить лодку на ночь с любимым, у слиянья двух рек, чтоб волна нам была изголовьем… Такова быстротечная жизнь — не просыпаясь, видеть сон о плывущем мире…[73] — и с этими словами швырнул труп в реку и пошёл домой.
Супруг и дети покойной оторопели, и в смешанных чувствах рассудили: «Это ведь всего лишь фраза из пьесы „Эгути“! Разве можно достичь просветления от этого?» — достали труп, предали земле и попросили преподобного из какого-то храма произнести наставление.
С того вечера тот муж и дети его затряслись, как в лихорадке, и приснился им сон — как наяву явилась к ним покойная и говорила: «Я обрела плод Учения благодаря наставлению Иккю, а из-за вашего усердия и наставления того преподобного я снова блуждаю во тьме[74]. Просите Иккю снова, не то и мужа, и детей я возьму за руку и уведу за реку Сандзу![75]»
Муж и дети опомнились: «Ну надо же!» — пошли к Иккю и рассказали обо всём. Он отказался ещё раз идти:
— Я уже раз её наставил, а вы просили ещё кого-то!
Но супруг с детьми так плакали и молили, что он сжалился:
— Ну что уж, раз так! — наказал вырыть труп, снова пошёл к реке, встал на берегу и сказал: — Подобно каштану, что роняет плоды в воды великой реки, лишь тело отбросив — можно спастись![76] — и швырнул труп в воду. В тот же вечер она вновь явилась им во сне: «Благодаря прекрасному наставлению — я спасена!» — и улетела от них на белом облаке в сторону Запада[77]. Все думали, что то была завидная доля.
Когда Иккю сочинял пьесу о горной ведьме для театра Но, он пошёл на гору Хиэй к одному человеку, с которым они были дружны, чтобы посоветоваться. Он спросил:
— Как лучше продолжить строки: «Будды есть в этом мире, есть в нем разные твари, и среди несчётных созданий блуждает горная ведьма»? — а тот, будучи человеком сведущим, отвечал:
— «Весной зеленеет ива, лепестки сливы алеют»[78] будет в самый раз.
Иккю обрадовался:
— Как вы хорошо предложили! Иве свойственно быть зелёной, сливе — быть красной, а людям свойственно развлекаться стихосложением!
— Так и есть! — И они рассмеялись. Воистину, родственные души тянутся друг к другу!
Получив такой хороший совет, Иккю пошёл поклониться местным святыням. Монахи горы Хиэй, прослышав об этом, заговорили:
— Иккю известен своим искусством владения кистью! — из рук в руки передавали бумагу и тушечницы. Иккю подумал: «Они только называются буддистами, наверняка эти монахи и читать не умеют! Ладно, напишу им что-нибудь», быстро набросал им какие-то сложные для чтения строки и отдал им.
Собрались монахи со всей горы:
— Раз такой известный монах, мастер каллиграфии, посетил наш монастырь, нужно его просить написать что-то такое, что станет драгоценностью нашего монастыря в веках! — говорили они, а бывший среди них старый монах сказал:
— Вот он уже написал раньше для тех монахов, а я там ни одного знака прочесть не могу. И знаки там какие-то короткие, для того, чтоб стать сокровищем монастыря, это не годится! Нужно писать большими знаками, и подлиннее. И нечего писать так сложно, нужно просить написать что-нибудь попроще! — Все монахи с ним согласились, и тогда Иккю сказал:
— Есть у вас бумага и кисть?
— Конечно-конечно! Есть большая кисть в семь-восемь сяку, которой писал сам Дэнгё-дайси — Великий учитель, Передающий учение[79]. А бумагу мы вам склеим какой угодно длины!
— Ну, клейте бумагу. Так и быть, напишу я вам, как вы хотите, большими знаками что-нибудь такое, что прочитать будет легко. Клейте скорее!
Раз за разом подклеивали новые листы бумаги до той длины, какую ему хотелось. Получилось длинное полотно, тянувшееся от Золотого павильона храма Хиэй до жилищ мирян в Тодзусака.
— Что ж, наберём на кисть туши! — Хорошенько макнул кисть в тушь, приложил к бумаге и побежал к Фудосака, ведя линию по бумаге.
— Что, монахи, можете прочитать? — спросил он.
— Нет, ничего не понятно!
Тогда Иккю снова макнул кисть в тушь и от Фудосака побежал к самому подножию склона, ведя кисть по бумаге.
— Ну как? Ну как? Читаете? — прокричал он, а поражённые монахи отвечали:
— Нет, ничего не получается!
— Это знак «си», который в песне ироха использован в строке «Асаки юмэ миси»![80] Он длинный и легко читается!
Всем стало ясно:
— Да он ещё больший шутник, чем мы слышали! — и они разом захохотали. Этот свиток с буквой «си» до сих пор является одним из сокровищ храма. А тамошние монахи и не могли ничего сказать, ведь видели, что он сделал как раз то, о чём они его просили.
У одного человека была картина с изображением Лин Чжао[81], которую написал преподобный Муци Фачан[82]. Услышав о том, что преподобный Иккю известен как просветлённый монах, он решил попросить Иккю написать славословие к картине. Принёс её к Иккю и изложил свою просьбу, а тот отвечал:
— Это нетрудно! Напишу вам славословие, раз уж вы хотите! — взял кисть, набросал текст и вернул картину владельцу.
— Большое спасибо! — поблагодарил тот человек, обрадовавшись: «Какой простой в обхождении монах!» — вернулся к себе и созвал друзей:
— Недавно Иккю написал славословие на той картине! — сообщил он.
— Давайте же посмотрим! — оживились они, тот человек повесил свиток в нишу-токонома, и все увидели, что на свитке иероглифами и каной написано:
Ты плела для отца соломенные корзинки,
Дочь глупца Пан-цзюйши!
Мацзу Даои[83] обвёл его вокруг пальца,
И он выбросил сокровища в море!
Прочитав, все от удивления всплеснули руками:
— Как он над нами подшутил! Все говорят: «Как мудры Пан-цзюйши и его дочь Лин Чжао, что жили в Китае!» — и мы думали, что Иккю тоже прославит мудрость этих людей, а он написал такое, чего никто не ожидал. Воистину, просветлённый монах, каких немного в Поднебесной! — поражались они.
Преподобный Иккю был человеком, который, как говорится, «выбросил деньги в горах, а сокровища швырнул в пучину»[84], и, если набиралась одна миска, больше подношений не принимал. Но вот наступил вечер последнего дня года, и служка сказал ему:
— Завтра Новый год, Три начала. Что вам готовить? У нас нет ни одного го[85] риса и ни одной монетки медных денег! — так печалился он, но Иккю отвечал:
— Нечего плакаться! Пойдём! — и с палкой на плече пошёл в горную деревню, на главную улицу. Там как раз мимо проходил продавец горшков. Иккю погнался за ним с криками:
— Не уйдёшь! — и перепуганный горшечник бросил своё коромысло с товаром и убежал.
— Ну вот! — сказал Иккю, отдал добычу служке, который был с ним, а тот продал горшки. Так они разжились деньгами и смогли встретить Новый год. Тут неожиданно умер один даймё, и послали за Иккю, чтобы тот прочитал посмертное наставление-индо.
— Не пойду! — отказался Иккю.
— Почему же? — спросил его посланец.
— Пойду, только если дадите мне денег! — ответил Иккю.
— Это несложно! Сколько же вы хотите?
— Одну связку и восемь монов![86]
— Хорошо! — отвечал посланец и заплатил Иккю, а тот, получив деньги, пошёл на то место, где разбойничал, намотал связку с деньгами на ручку корзины горшечника и установил табличку, на которой написал:
«Плата за горшки за последний день прошлого месяца. Прошу вычеркнуть из расчётной книги[87] всё до последней монеты!» — а дальше приписал:
«Кража от бедности не является нарушением заповеди, и вот почему. Складывающие любовные стихи не нарушают заповеди о прелюбодействе. Уважаемый мудрец преподобный Дзитин[88] писал:
Как намочить сосну не может
Дождь осенний, так и любовь моя
Любимой сердце не затронет.
Лишь ветер свищет на равнине
В листьях кудзу[89].
Вага кои ва
Мацу о сигурэ но
Сомэканэтэ
Макудзу га хара ни
Кадзэ савагу нари
Про него нельзя сказать, что он будто бы нарушал запрет на прелюбодеяние. Так и я, украв от бедности, не нарушил запрет на воровство».
Потом он пошёл читать посмертное наставление:
— Человеку, идущему к Шести путям, дают шесть монет[90]. Ты за наставление дал связку и восемь монов. Подсчитаем — итого у тебя получилось на одну связку и два мона больше, чем у прочих. Есть десять направлений. Можешь направляться, куда тебе вздумается. В том, что ты станешь буддой, нет никаких сомнений, ведь говорится: «Даже в аду, населённом демонами, деньги решают всё!»
Люди, бывшие там, поразились, и не было таких, кто не подумал бы: «Что за шутник этот Иккю!»
Мимо проходил продавец горшков. Иккю погнался за ним с криками: «Не уйдёшь!» — а перепуганный горшечник бросил своё коромысло с товаром и убежал.
Один монах, услышав, что Иккю — просветлённый, решил: «Проверю-ка, насколько он преуспел в постижении учения!» — и направился в монастырь Дайтокудзи. Спросил, где Иккю, — а тот как раз упился и спал без задних ног в питейном доме, что был у ворот монастыря. Послали за ним послушника.
— Тут пришёл один преподобный, на вид — китайский монах, и спрашивает: «Где Иккю?» Возвращайтесь в монастырь поскорее! — пытался он растормошить Иккю, а тот шатался, не открывая глаз. Тут подоспел хозяин питейного дома:
— Хорошо ли вам спится?
— Прекрасно! — отвечал Иккю и сложил для хозяина стихи:
Всё мечтал
Оказаться в Райской земле —
Вот она!
Криптомерии ветвь у входа
В тот дом, где в сугороку играют![91]
Гокураку о
Идзуку но ходо то
Омоиси ни
Сугиба татэтару
Сугороку га кадо
Хозяин был рад это слышать.
Снова пришёл туда послушник:
— Идите же в монастырь! Тот преподобный уже заждался! — а Иккю только захрапел, повернулся во сне и раскинул руки.
— Как я ни пытался его разбудить, ничего не вышло! — сказал он, а тот монах сказал:
— Ничего-ничего, пока он спит и ничего не соображает, я сам его растормошу и задам один вопрос! Тут уж будет ясно, о чём он думает! — И тот китайский монах подкрался к спящему Иккю, уселся к нему в изголовье, тот ещё не открыл глаз, а этот как гаркнет:
— Какое дело этим мирянам, почему к нам с Запада пришёл Бодхидхарма! — и не успел он это договорить, Иккю оттолкнул его:
— Сам ты мирянин! — а китайский монах даже не нашёлся, что ответить. «Вот уж и вправду просветлённый! В десять раз больше, чем я даже слышал! „Сам ты мирянин“ — воистину дзэнский ответ!» — так от всей души восторгался он.
Когда Синъуэмон изучал коан «Другой»[92], Иккю задал вопрос:
— Шакьямуни и Майтрейя — слуги кого-то другого. Скажи мне, кто этот Другой? — а Синъуэмон отвечал стихами:
Тасо то иу
Котоба но сита ни
Араварэтэ
Тасо косо тасо ё
Тасо ва тарэ нарэ
Иккю был тронут этим ответом и зачёл Синъуэмону постижение коанов тысячи семисот наставников прошлого.
Нинагава Синъуэмон Тикамаса был многомудрым мужем, способным к постижению Пути. Стал он учеником преподобного Иккю, чтобы изучать Дзэн. Должно назвать его выдающимся мужем, который воистину прозрел Закон Будды до самых глубин и охватил умом сокровищницу Истинного закона, разгоняющего мрак. Они с преподобным понимали друг друга без слов, и преподобный его отличал.
И вот настал последний его час, предопределённый деяниями в прошлых рождениях, и он был готов отойти в нирвану.
— С давних пор, ещё когда я был во чреве матери, долго ждал я этого часа, и вот он наступает! — сказал он с умиротворением.
Домашние его спешно собрались, и ныне, когда наступил час разлуки, скорбели о нём, тосковали и плакали так, что даже вчуже смотреть было горько, и люди, не знавшие его, орошали слезой рукава.
Когда все пребывали в печали, на ясном небе с западной стороны начали громоздиться лиловые облака и заполонили всё небо, зазвучала музыка, разлилось несказанное благоухание и пошёл дождь из лепестков. Что за чудо! Сюда снизошли Три почитаемых[94] и двадцать пять бодхисаттв, а за ними — озарённый сиянием сонм праведников. Удивительное, чудесное знамение! Не было таких, кто не восхитился бы:
— Несомненно, Синъуэмон возродится на Западе, в бесчисленных мирах Вечной радости, и воссядет в цветке лотоса на верхнем из Девяти миров Чистой земли! Это так же ясно видно, как собственную ладонь!
И старики, что дожили до преклонных лет, и юнцы, не знающие жизни, — все с благоговением взирали на небо и падали ниц, всем казалось, что умереть сейчас — наилучший удел!
В этот миг старший сын Синъуэмона приник к коленям отца и, роняя слёзы на рукава, сказал, указывая пальцем на знамение:
— Взгляни на это! Можешь быть уверен в будущей жизни, возродись буддой в Чистой земле!
Тогда Тикамаса Синъуэмон враз открыл глаза и бросил грозный взгляд на сына:
— Да разве забудет рождённый в доме всадников и лучников искусство лука и стрел, хоть даже и воссядет в лотосе в Изобильном краю, в Чистых пределах?! Живо неси мне из моего кабинета мой лакированный лук, оплетённый глицинией, и стрелы к нему!
Не было таких, кто не поразился бы, услышав такое. «В чём же дело?» — гадали они, и увидели, как Тикамаса изготовил лук — сколько людей нужно, чтоб натянуть на него тетиву, неведомо, но видно, что лук не слабый, — наложил стрелу, натянул до наконечника, быстро выбрал цель и спустил тетиву. Стрела без промаха вошла точно в грудь и пронзила насквозь среднего из Трёх почитаемых, испускающего сияние будду Амиду. В тот же миг и лиловые облака, и те, кого принимали за сонм праведников, — всё исчезло без следа. Люди удивлялись: «Что же это было?» — а была это проделка жившего там старого барсука, насылавшего наваждения. Воистину, редко такое бывает!
Тикамаса наложил стрелу, быстро выбрал цель и спустил тетиву. Стрела без промаха пронзила насквозь испускающего сияние будду Амида. В тот же миг всё исчезло без следа. Это была проделка жившего там старого барсука, насылавшего наваждения.
Перед смертью Синъуэмон сложил стихи:
Опочил
В то же утро,
Когда родился.
Нынче вечером дует
Осенний ветер.
Умарэнуру
Соно акацуки ни
Синурэба
Кё: но ю:бэ ва
Акикадзэ дзо фуку
Так сложив, он встретил свой смертный час. Удивительно, что он не только постиг пустоту всех вещей до самых глубин, избавился от наваждений, что насылают духи, и вошёл во врата смерти, но и пробуждал живых ото сна, в котором они пребывают, — редко кто из мирян на это способен!
После этого Иккю попросили прочитать посмертное наставление. Иккю сказал:
— Для Синъуэмона нужно прочесть что-нибудь необычное! — и приступил к приготовлениям. Когда же тело Синъуэмона положили в гроб и принесли, Иккю вышел и постучал по гробу. Мертвец отозвался и громким голосом прочитал стихи, обращаясь к Иккю. До сих пор передают люди: «Этот Синъуэмон — не простой человек!» В тех стихах говорилось:
Как пришёл в этот мир
В одиночестве —
Так я сам и ушёл.
Было б смешно, если б ты
Мне сейчас показывал путь.
Хитори китэ
Хитори каэру мо
Варэ пару о
Мити осиэн то
Иу дзо окасики
Так он сказал громким голосом. И он ещё не договорил, а Иккю уже сложил ответную песню:
«Как пришёл в этот мир
В одиночестве,
Так сам и ушёл» —
Заблужденье,
Покажу тебе путь,
где нельзя ни «прийти», ни «уйти».
Хитори китэ
Хитори каэру мо
Маёи нари
Китарадзу сарану
Мити о осиэн
Так ответил Иккю, и Синъуэмон, должно быть, подумал: «И верно!» — и больше уж голос не подавал. Все люди, услышав это, говорили:
— Воистину, он не человек, а будда или бодхисаттва, на время принявший человеческий облик! «Пришёл в этот мир в одиночестве, сам и ушёл» — этим он хотел сказать, что он не приходил и не уходил. Как чудесно! — Не было таких, кто это видел и слышал и не потирал в молитве свои испачканные руки и не почтил бы его.
Лао-цзы говорил: «Кто не гибнет в смерти, живёт вечно»[95]. Не о таких ли случаях это сказано?
Жена Синъуэмона, которую он очень любил, с малых лет была вспыльчива, нрава недоброго, и к несчастным не выказывала сочувствия, и к малолетним слугам не проявляла жалости. Все вокруг потешались:
— Люди водятся с теми, кто похож на них самих, а она вышла за мужа, идущего по Пути просветлённых, и не ведает благого учения, — верно, за грехи в прошлых жизнях достался ей этот стыд!
Синъуэмон томился от этого днём и ночью, а поскольку он следовал Пути Будды, не жалея себя старался воспитать в ней мягкость характера. Однако ничего не помогало.
Однажды выбранил он её особенно строго, а она лишь сказала:
Как конопляная пряжа,
Длинна ли, коротка ли —
Разве поймёшь
В спряденной нити
Если не разорвёшь?[96]
Асаито но
Нагаси мидзикаси
Муцукаси я
Уму но футацу ни
Ицу ка ханарэн
Тикамаса удивился, так не увязывался тонкий смысл стихотворения с обычным её поведением, и устыдился. «Не мне её теперь учить!» — восхищался он. «Как удивительно! До сих пор была она своевольна и бессердечна, я уж держал её за безнадёжную дуру, а она обрела просветление раньше меня!» — поражённо думал он.
После этого у супругов не было раздоров, и навечно клялись они быть вместе, подобно птицам бии[97]. Были они неразлучны, как рыба с водой, но какой-то подлец придумал и тайно сообщил, будто бы встречается жена ещё с кем-то, и мужу не верна. Синъуэмону это показалось правдоподобным, и, хоть обычно не верил он ложным слухам, в этот раз подумал: «Правда-правда, похоже на то!» — а поскольку чувства скрывать не умел, без промедления с женой расстался и отослал её к родителям. Была она тогда беременна, и нездоровилось ей, горевала она. «Проверь меня хоть мечом, хоть огнём!» — молила и убивалась она, но поделать ничего не могла, и пришлось ей уехать. Как печально — ведь она была вовсе не виновата!
Однако же, поскольку то была ложь, вскорости правда вышла наружу, и он понял, что то была клевета. Раскаялся Синъуэмон, послал за женой и велел передать, что то была его ошибка, а жена отвечала:
Осенние ветры
Дуют в твоей душе —
Почему же тогда
Не говоришь ты: «Уйди!» —
Плодов не дождавшись?[98]
Акикадзэ но
Хито но кокоро ни
Тацунараба
Минорану саки ни
Инэ то ивадзару
Так сложила она и отослала ему, а сама возвращаться не стала. А потому говорили: «Жалко её, как никого другого, и повела она себя мужественно, куда лучше, чем Синъуэмон!» — и не было человека, кто не восхвалял бы её. Так рассказал мне один человек.
Очень уж интересен был этот рассказ, запишу-ка, пока не забыл, ведь у меня в одно ухо влетает, а из другого вылетает. Так вот, оба эти стихотворения были написаны в ответ на стихи Синъуэмона. А что за стихи, я прослушал. Досадно.
Неподалёку от кельи преподобного Иккю жил один человек. У него была синица, которую он очень любил, а синица, как положено всем живым существам, как-то померла в своей клетке. Синица привыкла к рукам, и он её лелеял, а когда умерла, безмерно печалился о ней, как о своём сыне.
«Даже у бездушных вещей есть природа будды. Само собой, она есть и у живых существ! Как же она там будет, в Горах, ведущих к смерти, на реке Сандзу, на Тёмном пути? Надо попросить кого-нибудь знающего, чтобы прочёл наставление!» — подумал он, пошёл к келье Иккю, рассказал там, с чем пришёл, тут вышел один из учеников Иккю и сказал:
— Ясно! Что ж, поможем ей обрести просветление! — положил её перед статуэткой Будды и стоя произнёс наставление:
— Шакьямуни когда-то упокоился у реки Бацудай в возрасте восьмидесяти трёх лет. Ныне же ты, синица, становишься буддой на равнине Мурасакино! — так громко произнёс он для неё, а тот человек приободрился, похоронил синицу и пошёл домой.
Дошли разговоры о том и до Иккю. Подумал он: «А неплохое наставление придумал этот послушник. Что-то в нём есть!» — возрадовался он, и был необычайно весел.
У одного человека любимая синица померла в своей клетке. «Надо попросить кого-нибудь знающего, чтобы прочёл наставление!» — подумал он, пошёл к келье Иккю, рассказал там, с чем пришёл, тут вышел один из учеников Иккю и сказал: «Ясно! Что ж, поможем ей обрести просветление!»
Как-то, когда новогодние праздники подходили к концу, Иккю вместе с кем-то гулял по горам и долам; они обсуждали то, что видели или слышали по дороге, и тем развлекались сами, и людям вокруг было интересно это послушать.
Смотрели они на диких гусей, летящих высоко в небе. Пролетели два гуся, — наверное, возвращались к гнездовьям на северном побережье, и тот человек спросил у Иккю:
— Как вы думаете, где сядут те два гуся, что пролетают над нами? Отвечайте!
Иккю на то:
— Говорят: «На небе золота полно, а борода у змеи в три изгиба». Быстро отвечай, длинна ли змеиная борода?
Тот человек сразу не нашёл, что ответить, а потом сказал:
— Не видал пока бороды у змеи, так что не знаю.
— Вот и я не знаю, сядут ли те гуси в Осю или, может, в Цукуси! — сказал Иккю.
Как раз в то время жил в столице один человек, который хранил секрет удивительного по целебным свойствам снадобья от болезни горла. Иккю услышал о чудесном лекарстве и подумал: «Надо бы как-нибудь о нём разузнать!» — тут же пошёл к тому человеку и сказал:
— Так и так, услышал я о вашем лекарстве, и пришёл к вам издалека спросить, не можете ли вы снизойти и поведать этот тайный рецепт, что унаследовали вы от предков?
Тот человек отвечал:
— Конечно, о чём речь! Вообще-то секрет изготовления этого снадобья передавался от отца к старшему сыну в нашем доме много поколений, и никогда бы мы не выдали его никому другому. Однако же не могу отказать такому добродетельному монаху, как вы. Если вам так уж хочется разузнать об этом, напишите клятвенное письмо, что больше никому не расскажете о нём, тогда я открою вам этот секрет.
Преподобный, услышав это, сказал:
— Для меня клятвенное письмо — великое дело, едва ли я напишу ещё одно в этой жизни, но, если уж вы расскажете мне о лекарстве, так и быть! — и написал чёрной тушью письмо.
Разузнав о лекарстве, Иккю вернулся в свою келью и рассмеялся:
— Только человек, лишённый сострадания к живущим, может в одиночку хранить секрет лекарства, которое облегчает людские страдания! Хотел бы я сохранить эту тайну, да не смогу, в силу великого Закона о причинах и следствиях. Однако же страшна кара богов и будд! Напишу-ка я рецепт на табличке! — и написал:
«Снадобье для лечения болей в горле
Если у вас болит горло, обожгите мандариновые косточки до состояния угля и пейте. Выздоровление происходит быстро, и боли не возобновляются. Это — чудесное лекарство».
Сделал он такую табличку и выставил на обозрение.
Тот человек, который ему рассказал об этом рецепте, когда узнал, разозлился, рассвирепел необычайно, тут же помчался в Мурасакино, вызвал Иккю:
— Слушай, ты, нарушающий заповеди монах, нет у тебя ни стыда, ни совести! Ты же выведал у меня секрет того бесценного лекарства и написал клятвенное письмо, что никому не расскажешь о нём, а сам выставил табличку с объявлением на обзор десяти тысячам людей, что это за бесстыдство! — На лице у него было написано, что он готов того убить, весь почернел от злобы, — пусть даже это был сам Иккю, казалось, эти крики любого могли бы уложить на месте.
Однако же Иккю, казалось, был ничуть не удивлён, и вежливо отвечал:
— Да, как же, как же, конечно, вы об этом! Что же вы такое говорите! Да, так и есть, я действительно написал клятвенное письмо. И вы не ошиблись, говоря, что я поставил табличку с объявлением. В письме я писал, что никому не расскажу, — и никому не рассказывал. Я не писал о том, что не поставлю табличку, и, поставив её, разве я нарушил обещание? А раз я ни в чём не нарушил то, о чём написал в клятвенном письме, — устрашусь ли кары будд и богов? — и продолжал сохранять невозмутимое выражение лица. Как тот человек ни поносил Иккю, как ни обижался, как ни злобствовал, но не нашлось у него ответа на уловку Иккю, он не нашёлся, что сказать, и ушёл домой.
В земле Ооми, у залива Катада, жил моряк по имени Ягоро. Извела, искалечила его тяжкая работа, всю жизнь парус был ему крышей, а рулевое весло — изголовьем, так и жил он дикарь дикарём. Не ведал о том, что известно жителям Девятивратной цветочной столицы, и привык к своему невежеству. Неотёсанный, никогда не задумывался о благих делах и знать не хотел о благородном учении. Так, не ведая стыда, он влачил своё унылое существование, и в конце концов умер.
Вдова и дети покойного беспредельно скорбели о нём и печалились.
Но с телом нужно было что-то делать, и их терзали сомнения: «Что лучше? Предать тело огню? Или закопать в землю?» — пока в конце концов не решили: «Сначала хотя бы позовём монаха и попросим облегчить загробные страдания покойного!»
Как раз в это время Иккю, странствовавший за ветром и облаками, обретался неподалёку от залива и наслаждался чудесными видами тех мест. Вдова и дети увидели его и принялись молить, ухватив за подол его одеяния:
— Сейчас умер великий грешник — одарите его своим состраданием, укажите ему путь, уводящий от страданий в грядущей жизни! А мы будем вам благодарны в этой и последущих жизнях! — стенали они. Пожалел их Иккю:
— Что ж, дело нехитрое! Дам я ему посмертное наставление.
И удивительное то было наставление!
— Для начала положим его в мешок для риса! — Уложил тело в мешок, связал верёвкой, погрузил на лодку-долблёнку и выплыл на озеро. Когда отошли подальше от берега, он громким голосом произнёс:
— Изначальная природа твоя — не мешок для риса и не мешок для бобов! Ты — мешок по имени Ягоро из Катада! Тони в озере, стань кормом для рыб и обрети плод Учения Будды! Кацу! — и с этими словами столкнул труп в озеро.
Такие-то наставления и указывают путь к просветлению!
Был такой Сямон — монах, как и преподобный Иккю. Написал он свой портрет и подумал: «Как славно получилось!» — возрадовался и решил: «Покажу-ка его Иккю!» Поспешил он с портретом в Мурасакино.
Иккю лишь взглянул на картину и воскричал:
— Что за уродство! — закрыл глаза и принялся высмеивать портрет. «Да что же это такое, что он издевается надо мной, не заботясь о моих чувствах!» — рассердился монах и давай поносить Иккю. А тот схватил портрет и бросил наземь, да ещё истоптал его грязными сандалиями-дзори, а потом написал «славословие»:
Ушёл от мира —
А не отбросил формы,
Волосы срезал —
Но не отрезал заблужденья,
Нарисовал дрянной портрет,
И тем испортил себе карму.
Портрет — преграда на пути
к просветлению!
Ё о сутэтэ
Катати о сутэдзу
Бинпацу о киритэ
Бонно: о кирадзу
Кари ни эдзо: о какитэ
Оно га акугё: о кадзукэоку
Эдзо: оокинару мэйваку нари
Поражённый до глубины души Сямон засунул картину за пазуху и ушёл.
Шли дожди пятой луны без перерыва, всё вокруг налилось красками, орошённое влагой, и густо темнела зелень ветвей, и Иккю, наверное, охватила печаль — он затворил плетёную дверь своей кельи и пребывал в задумчивости, когда пришёл человек, лет за тридцать, в дырявой шляпе и латаной-перелатаной травяной накидке, вымокший под хлещущим ливнем, жалкого вида и будто бы убитый горем. Он тихо спросил:
— Можно поговорить?
— Кто же вы? Входите, входите! — сказал Иккю, открывая плетёную дверь.
Тот человек с чувством проговорил:
— Я живу тут неподалёку, завтра нужно проводить поминальные службы, а попросить поблизости некого, вот я и пришёл к вам с надеждой, что преподобный не побрезгует прийти и отведать наше скромное угощение!
Иккю выслушал его и сказал:
— Такова работа монаха, мне это будет несложно. Где же вы живёте? — а тот человек отвечал:
— А место, где находится мой дом, находится на Нигоригава — Мутной реке, в квартале Соконуки-бисяку — Бездонный ковш, место известное. У ворот будет знак, чтоб было понятно. Приходите же непременно! — с этими словами он попрощался и ушёл.
Иккю тогда стал прикидывать: «Как он странно объяснил место! Подумаем, о чём это он!» — и стал разгадывать истинный смысл тех слов. «Вообще-то, Мутная река — это река, по которой недавно пустили воду, то есть Ныне открытая река, Имадэгава. Если у ковша убрать дно, останется ручка, „э“, и стенки, „гава“, так что это должен быть квартал Эгава. Что же, пойдём посмотрим!» — Пошёл он искать то место — и вправду пришёл в квартал Эгава. Стал осматриваться в поисках знака, и увидел висящий перед воротами черпак-сякуси. «Это точно тот знак и есть, ведь монахов ещё называют „сякуси“ — „ученик Шакьямуни“!» — Вошёл в тот дом, и там встретил давешнего посетителя. Вот это находчивость!
Хозяин дома не мог сдержать чувств, и смотрел на Иккю с благоговением, как мучимый жаждой человек смотрит на воду. Думал он: «Загадал ему свои плоские, глупые загадки — а он все их разгадал и пришёл прямиком сюда, воистину обладает он даром всеведения!» — так он думал о нём, как о самом Шакьямуни.
Иккю охватила печаль, он затворил плетёную дверь своей кельи и пребывал в задумчивости, когда пришёл человек, лет за тридцать, в дырявой шляпе и латаной-перелатаной травяной накидке, вымокший под хлещущим ливнем, жалкого вида и будто бы убитый горем.
Тот человек, как и Иккю, был не прочь пошутить, и задумал: «Задам-ка я ему загадку посложнее!» — и, когда закончилась служба, выставил поднос с едой. Тогда преподобный оборотился к подносу, на благо покойному помолился за живых существ, обитающих в трёх видах миров[99], снял крышку с одной из чашек, а там вместо риса насыпаны отруби. Удивился он, заглянул в чашку для супа — там тоже были отруби. Подумал он: «Да тут во всех чашках отруби!» — всплеснул руками и сказал, нисколько не замешкавшись:
— Что же это! Все («мина») чашки заполнены отрубями («нука»)! Получается, сегодня — «минанука», «три семёрки», поминки на двадцать первый день!
Тот человек был поражён, и почтительно поклонился Иккю.
Потом тот человек сказал:
— Именно так, как вы и сказали, — нынче двадцать первый день, как преставился мой отец. Скажите, обрёл ли он плод постижения учения? Тревожусь я — а вдруг он переродился в аду?
— Ну, что-то с ним действительно произошло. А как он вёл себя при жизни? Люди уважали его за хорошее или ругали за плохое? — спросил Иккю.
— Что вам сказать, обычно он не отступал от мирских установлений. Честный, прямодушный, его больше хвалили, и говорили, что он-то, наверное, стал буддой! — отвечал тот, а Иккю, выслушав, уверенно сказал:
— Стало быть, вам не стоит беспокоиться. Стал он не Амидой, не Каннон, а Честным Буддой[100]. Плод учения он обрёл, без сомнения!
Тот человек внимательно слушал и спросил:
— Ну, вы меня успокоили. А вот ещё был у меня старший брат, три года назад помер. Пути Будды он не ведал, впустую проводил дни и ночи, а ещё, стыдно сказать, был он глуп от рождения, все называли его лентяем, и было это досадно. Грехов он не совершал — обрёл ли он плод постижения учения?
— Хоть и не совершал он грехов и преступлений, вряд ли он стал буддой. Если я, монах, и прощу его — другие люди не смогут, и наказания ему не избежать. Он провалился в Ад Дураков[101]. Если будущая жизнь существует, как существуем мы в нынешней, то, без всяких сомнений, ваш отец возродился буддой, а брат — в аду! — рассудил Иккю.
Один непоседливый ученик как-то спросил Икюю:
— А расскажите, что самое маленькое в мире?
Иккю услышал вопрос и сказал:
— Ты видел такое мелкое животное, которое называется улиткой?
— Видел, конечно! — отвечал ученик.
— Так вот, эти улитки, когда ползают, у них на голове появляются рога. На правом роге у неё пять сотен царств, и на левом роге — пять сотен царств, а всего — тысяча царств. У них, как и в нашем мире, на небе светят солнце и луна, возвышаются горы, текут реки, и всё остальное тоже точь-в-точь как в этом мире. Светила на небе движутся так, что за один миг там проходит тысяча лет. И всё равно эти страны сражаются, стараясь завоевать одна другую: то страна на левом роге захватит другую на правом, то правая подчинит себе левую, и сражения не утихают. Бывает, год защищают страну, на второй терпят поражение, а потом снова восстают, и за год побеждают и оказываются побеждёнными множество раз. Меньше жителей этих стран ничего не бывает, ведь за один миг там сменяется тысяча лет — даже бабочка-однодневка рождается вечером, а умирает утром.
Тогда ученик спросил:
— Хорошо, а скажите, что же в мире самое большое?
Иккю услышал и сказал:
— Ладно, скажу. Есть в Северном море морская птица[102]. Называют её Великая Пэн. Туловище шириной в тысячу ри[103], и каждое крыло по тысяче ри, так что общий размах у неё — три тысячи ри. Эта птица как-то задумала посмотреть на южный край света, покинула своё Северное море и полетела далеко-далеко. Неизвестно, сколько уж десятков тысяч ри она пролетала в день. Вчера летела, сегодня летит, спешит вперёд уже который год — и всё не ведает, когда же доберётся до края. Даже Великая Пэн устаёт, так что села она на ветку дерева, чтобы дать отдых крыльям, когда снизу раздался громоподобный голос:
— Кто это там без спросу сел на мой ус?
Изумилась Великая Пэн:
— Что это? Не может быть! Я — Великая Пэн, птица, живущая в Северном море, и, раз я такая большая, решила я полететь далеко-далеко и посмотреть на южный край земли, долетела досюда, но устала, силы мои иссякли, решила здесь дать отдых крыльям. Кем же вы изволите быть, что такое большое дерево — это ваши усы? Назовитесь, пожалуйста! — прокричала она. Тогда снизу послышался зычный рёв:
— С твоим размером не стоило и думать попасть на южный край земли! Я, креветка, веками живущая на дне Южного моря, там не бывала ещё! Улетай сейчас же домой! — Так гордившаяся своей величиной Великая Пэн была посрамлена и улетела домой.
А раздражённая креветка подумала: «Такая мелкая птичка — а туда же, задумала попасть на южный край земли и полетела. А мне разве не по силам добраться туда?» — и поплыла из Южного моря дальше на юг. Спешит креветка, плывёт день и ночь по широкому синему морю, но нет конца дороге, и не видно, чтоб скоро подошёл к концу её путь. Вскоре обессилела креветка, увидела пещеру и решила в ней отдохнуть. Тут отовсюду послышалось:
— Чую, кто-то залез в моё ухо! Кто ты? Вылезай оттуда сейчас же! — и отвечала в испуге креветка:
— Я — креветка, что веками живёт на дне Южного моря, ко мне прилетала птица, и я сама направилась к южным пределам, но нет дороге конца, и решила я здесь отдохнуть. Но кто же ты, чьё ухо — вот эта пещера? — И отовсюду раздался голос, прокатилось по всей великой тысяче миров:
— Я — черепаха, живу в этом море с тех пор, как разделились небо и земля! Такой мелюзге, как ты, ни за что не добраться до южного края! Похвально, что ты на это решилась, но оставь этот замысел и плыви-ка домой! — Этот голос был слышен в небе и на земле. Так ничего не вышло и у креветки, и вернулась она домой ни с чем.
Слышал я, что после этого поплыла черепаха на юг посмотреть на южный предел, но ещё не вернулась, и, само собой, неизвестно, когда вернётся!
Такой поразительный рассказ поведал Иккю.
Даже Великая Пэн устаёт, так что села она на ветку дерева, чтобы дать отдых крыльям, когда снизу раздался громоподобный голос: «Кто это там без спросу сел на мой ус?»
Один столичный богач справлял пышные похороны и раздумывал, кого бы из монахов пригласить для проповеди. И так прикидывал, и эдак, а потом решил, что хоть и много известных и мудрых монахов, но никто не сравнится с преподобным Иккю из Мурасакино. Поминки были назначены на завтра, а потому он тут же послал кого-то к нему. Иккю тогда как раз прибирался — подметал хижину и наводил порядок во дворе, но был он лёгок на подъём и сразу же согласился.
После этого он переменил облик и стал выглядеть как нищий — вымазал руки и ноги грязью, напялил какое-то неприглядное рубище, как будто в нём ночевал на отбросах, пошёл к тому дому и стал вопить как попрошайка:
— Подайте на пропитание! Выкажите милость! — и так он кричал на все лады, а бессердечный хозяин разозлился и приказал:
— Что за урод! Выкиньте этого подонка отсюда!
Выбежали двое-трое слуг и принялись его пребольно бить, приговаривая: «Подавать будут завтра, а ты припёрся сегодня! Не смей кричать тут!» — само собой, не знали они, кто перед ними. Надавали ему тумаков, повалили, истоптали и ушли в дом. Иккю едва спасся, и вернулся в Мурасакино, размышляя о той жестокости.
А на следующий день он вновь принял прежний облик — чисто вымылся, отряхнул пыль с одежды, надел парадное облачение, накинул парчовое оплечье-кэса и стал выглядеть нарядно. Как пришёл он в дом того богача, тот очень обрадовался и стал приглашать его в покои, к алтарю. Но Иккю не делал дальше ни шага:
— Нет, дальше я не пойду! Я здесь побуду.
С тем и стоял, уподобившись каменной ступе[104]. Хозяин растерялся:
— Что же это такое? Нехорошо, там ведь место для слуг! Пожалуйте внутрь! — и тянул Иккю за руку, а тот посмотрел на него и сказал:
— Угощать-то ты должен эту одежду! А меня угощать не нужно, — и прочитал стихи:
От Хуанбо[105]
Получил тридцать палок[106]
Так, что кожа вся вздулась,
Ни дать ни взять —
Скорлупка цикады.
О:баку но
Сандзю:бо: о
Атэрарэтэ
Ми ни харэ китару
Сэми но нукэгара
А потом сказал:
— И нищий, и монах — все мы состоим из огня и воды. Вчера отходили палками, а сегодня угощают, — верно, потому, что красиво блестят одежды! — сбросил парадное одеяние и ушёл к себе.
Повсюду говорили, что Иккю — живой Будда, и один человек, желая восхвалить Иккю, говорил:
— Недавно заходил к Иккю, слышу, он говорит: «Хорошо, что пришёл!» — а сам восседает в воздухе, примостившись на веточке сосны, что растёт во дворе, и наслаждается прохладой. Удивительно!
Так он говорил не раз и не два, и люди говорили: «Враньё это! Разве возможно такое для того, кто рождён в человеческом теле?»
Дошло это и до ушей Иккю, и на перекрёстке Первого проспекта он установил табличку с надписью:
«Занимаясь буддийской практикой, я постиг Путь и обрёл всеведение. Захочу — буду сидеть в воздухе, не захочу — не буду. Обрёл я сверхспособности. Если кто сомневается — приходите смотреть».
Среди тех, кто это видел, были и такие, что говорили: «С недавних пор ходят о нём такие слухи, но разве можно сомневаться, раз уж он сам так написал? Хотя раньше он писал, что будет есть рыбу и изрыгать её живой, — может, и сейчас то же самое?»
А двое-трое рассудили: «Нет, в этот раз должно быть по-другому!» — и пошли в келью к Иккю.
— Мы не сомневаемся, что всё так и есть, как вы на табличке написали, но пришли к вам, чтоб своими глазами это увидеть!
Иккю вышел к ним и изволил сказать:
— Да, так и есть! Обрёл я сверхъестественные способности-сиддхи!
Самый нахальный из тех людей тогда выступил вперёд и сказал:
— Думаю, вы врёте. Не могу представить, чтоб человек в воздухе висел. Вот встаньте на кончик моего веера!
— Это очень легко сделать! Только вот настроение нужно, будет настроение — встану на кончик веера. А с самого утра настроения такого нет. И в воздух поднимусь, как будет настроение. А не будет — не стану подниматься. Вы заходите ещё! Если появится настроение, поднимусь для вас в воздух.
Так они и вернулись ни с чем, и один из них сказал:
— Что бы там ни было, Иккю — он Иккю и есть. Стали его повсюду восхвалять, что он, дескать, обрёл сверхъестественные способности, вот он и подшутил надо всеми, чтоб привести их в разум!
Так он сказал, и, умудрённые, они разошлись.
Как-то раз один мирянин пришёл к преподобному Иккю и сказал:
— Я хожу в этот храм, и люди меня спрашивают: «Ну как, прояснилось хоть что-то для тебя в учении?» — так потешаются над моей глупостью, и оттого мне очень неловко. Не сжалитесь ли, расскажите мне что-нибудь? — так просил он, и Иккю отвечал:
— Мне это несложно! Так что спрашивай!
— Спрашивать о чём?
— Да о чём угодно, что тебе непонятно на Пути Будды.
— Слушаюсь! — отвечал тот и умчался к павильону Будды.
Иккю это показалось странным, но он делал вид, что ничего необычного не видит. Мига не прошло, а тот мирянин прибежал назад.
— Где ты был? — спросил Иккю.
— Вы спрашивали, что мне непонятно на Пути Будды. «Путь Будды», как я понимаю, это дорога к павильону Будды, и вот я сбегал посмотреть, и точно: есть одно, что мне непонятно. На сосне у храмовых ворот есть гнездо, и непонятно, чьё. Оно большое, так что я думаю, это гнездо цапли, но точно не знаю.
— Не может быть, в это время вороны гнездятся! — отвечал Иккю.
— Но всё-таки, сжальтесь и научите меня чему-нибудь!
— Ну, раз так, — сказал Иккю, — принеси-ка лестницу да залезай наверх! — И тот человек влез наверх и заглянул в гнездо, а в нём не увидел ни яиц, ничего.
— Ну, что там? — спросил Иккю.
— В гнезде ничего нет! — А Иккю на это сказал:
Саги но су о
Ороситэ мирэба
Карасу нитэ
— Продолжи-ка стихотворение, это и будет первым разъяснением учения!
— Что-то мне ничего в голову не приходит… — сказал тот.
— В этом-то и дело! Мне тоже в голову не приходит, как разъяснить тебе учение! — сказал Иккю.
— Как, неужели вам тоже трудно придумать окончание к тому стихотворению? — изумился тот человек.
— Каждый постигает Закон Будды собственным сердцем! — отвечал Иккю, и тот мирянин от удивления всплеснул руками и ушёл домой, а впоследствии достиг просветления собственными силами.
«На сосне у храмовых ворот есть гнездо, и непонятно, чьё. Оно большое, так что я думаю, это гнездо цапли, но точно не знаю». «Не может быть, в это время вороны гнездятся!» — отвечал Иккю. «Но всё-таки, сжальтесь и научите меня чему-нибудь!» «Ну, раз так», — сказал Иккю, — «принеси-ка лестницу да залезай наверх!»
Когда преподобный Иккю жил в келье в Катада, ходил он к морю и каждый день забрасывал удочку, ловил рыбу и ел. Двое братьев из его учеников-монахов решили: «Это — нарушение буддийских обетов!» — позвали Иккю к себе в комнату и принялись увещевать его на все лады. Иккю же отвечал им:
— Вот вы говорите, что изучаете Учение, но как вы его изучаете? Я считаю, что следует подражать поступкам учителей древности и так учиться дзэнской премудрости, и потому не делаю я ничего такого, чему бы не было примеров раньше. Ладно уж, если вы этого не знаете, так и быть, покажу вам! — А был он искусным художником, тут же как живого нарисовал им Сянь-цзы[108], который ловил и ел креветок, и написал на картине стихи:
В старину
Просветлённый учитель
Креветок ловил.
Я же по дурости
Рыбу ловлю и ем.
Инисиэ но
Касикоки соси ва
Эби о цуриси
Варэ ва ахо: дэ
Уо о цуритэ куу
Отдал он картину тем монахам и продолжал делать по-своему, как ни в чём ни бывало.
Те, кто видел картину, все восхищались: «Умело как нарисовано! И какой почерк прекрасный!» — но был среди них старый монах, который смеялся и говорил:
— Юнец узнал, что в древности знаменитый монах ловил креветок и ел, и начал сам ловить рыбу и есть. Это — как ворон, увидев баклана, начал лезть клювом в воду. Разве он может понять, почему преподобный Сянь-цзы ловил креветок и ел? Не понять ему это! — Но тут Иккю, нимало не смутившись, не изменив лица:
— Конечно, с вашей глупостью не понять, почему Сянь-цзы ел креветок. Всё равно, молодой или старый, на Пути нет старости или молодости! Если лишь в старости возможно достичь просветления, то вон на улице плешивый пёс, просветлённый, небось — и шерсти нет, и стоять не может, и ходит криво. Я слышал, что Будда достиг просветления в тридцать лет. Мы слышали о древних временах Бодхидхармы, что как-то раз пришёл почтенный Праджнятара[109], воздел над головой сверкающий и светящийся камень, показал трём принцам и, чтобы узнать их душевные качества, спросил: «Вы считаете это драгоценностью?» Двое старших принцев отвечали: «Никакая драгоценность не сравнится с этим камнем!» — а Бодхидхарма, которому было семь лет, хоть и был самым младшим, сказал: «Этот камень почитается драгоценным в бренном мире, но не есть истинная драгоценность. Нет драгоценности большей, чем та, от которой исходит свет мудрости!» — и отбросил тот камень. Почтенный Праджнятара изумился: «Удивительные слова для такого малыша!» — и назвал его Бодхидхармой, а изначально его звали Бодхитара. «Бодхидхарма» означает человека, изучившего всё и воспитавшего дух свой. Так что на Пути просветления неважно, молодой человек или старый! — с этими словами Иккю хлопнул руками и посмеялся над старым монахом, а тот, посрамлённый прилюдно, покраснел и спросил:
— Ловок же ты на язык! Но как бы ты ни был искусен на словах — сердце так не постигнешь. Может, почтенный монах изволит даже знать, почему на самом деле Сянь-цзы ловил и ел креветок? — и Иккю отвечал:
— Конечно знаю!
Старый монах сказал:
— Что вы об этом думаете, монахи? Учение Дзэн — в передаче от сердца к сердцу. Как же возможно узнать, что думал Сянь-цзы? Кроме самого Сянь-цзы, никто и не знает! — и рассмеялся, а прочие тоже заговорили:
— Так и есть! Человеку невозможно узнать, что думал Сянь-цзы! Кроме Сянь-цзы, кому же это может быть известно! Разве кто видел, чтоб Иккю стал Сянь-цзы? — и стали смеяться, а Иккю отвечал без смущения:
— Что вы за глупости все говорите? Хоть я и не Сяньцзы, но мне доподлинно известно, о чём он думал! — Тогда все стали говорить:
— Ну уж это никак невозможно! — Тогда Иккю сказал:
— Послушайте, люди! Разве вы можете знать, что Иккю неизвестны мысли Сянь-цзы, если вы сами — не Иккю! — и рассмеялся, а монахи закрыли рты и разбежались.
Как-то раз почтенный Праджнятара воздел над головой сверкающий и светящийся камень, показал трём принцам и спросил: «Вы считаете это драгоценностью?» Двое старших принцев отвечали: «Никакая драгоценность не сравнится с этим камнем!» — а Бодхидхарма, которому было семь лет, сказал: «Нет драгоценности большей, чем та, от которой исходит свет мудрости!» — и отбросил тот камень.
Преподобный Иккю взошёл на гору Коя, любовался горными видами вокруг и восхищался: «Да это даже красивее, чем мне казалось по слышанным рассказам!» — когда появились монахи-паломники из монастыря на той горе, заметили Иккю и спросили:
— А кто ты такой?
— Да никто, так, сам по себе изучаю буддийское учение, в первый раз сподобился увидеть эти горы, и так мне эти виды нравятся, что захотелось написать китайские или японские стихи, пусть и нескладные, — только об этом и думаю, — отвечал он им, а те монахи и знать не знали, что это Иккю, и принялись они каждый по-своему потешаться:
— Какая прелесть! Ты похож на слепого, который пытается заглянуть за чужую ограду, или на человека с заячьей губой, услаждающего сердце свистом! Не холодно тебе в твоей бумажной одежонке — вон как шелестит на ветру? А воротник-то потоньше знаменитых бритв с горы Коя[110] — смотри, чтоб не перерезал твою хилую шею!
Иккю даже стало не по себе от таких насмешек, но он, не подав виду, сказал:
— Придумал стихи! Дайте-ка мне тушечницу и бумагу!
— Надо же, он стихи придумал! Да ещё так быстро! — засмеялись монахи. — Что ж, дайте ему бумагу и тушь!
Иккю взял в руку кисть, припомнил стихи Дунпо-цзюйши, которые тот написал в храме Цзиншаньсы[111]:
Горы высоки, сразу над ними —
Внутренний чертог небес Тушита[112],
Горы спокойны, являя собою
Подобие Мира-хранилища Лотосов,
Горы — одна за другой,
Подобны множеству миров будд,
Горы, сливаясь вдали,
Становятся землями будд.
В горах по весне цветы, раскрываясь,
Побуждают сердце раскрыться,
В горах летом прохладный ветер
Уносит заблуждения,
В горах осенью падают листья
Из пустоты в пустоту,
В горах зимой чистый снег
Заметает границу между «то» и «не-то»[113].
Всё это он тут же записал, быстро водя кистью, а монахи захлопали в ладоши от восхищения:
— Как прекрасно он пишет! И стихов таких мы никогда не видали! — Застыли они с раскрытыми ртами, не в силах закрыть.
— Мы тут только что неприятные слова говорили, и как же нам стыдно, что мы насмехались над господином монахом! Скажите нам, что вы за человек, откройте нам своё имя! — наперебой заговорили они, а Иккю отвечал:
— Я его написал под стихами!
— Действительно, там написано «Один», а что бы это могло значить? — спрашивали они. Из них один монах всматривался в стихи, нахмурившись в задумчивости. Иккю сказал:
— Ну, я пошёл! — и направился к себе.
Тот монах сказал:
— Это не иначе как кисть Иккю из Мурасакино! Особенно видно по начертанию знака «один». Надо его вернуть! — и побежал вдогонку. Иккю изволил спросить:
— В чём дело?
— Мы не знали раньше, наговорили вам грубостей, уж простите нас! Прошу вас, вернитесь, проследуйте в наш храм! — упрашивал он, но Иккю отвечал:
— Я уже решил возвращаться! — Тогда монахи дали ему подарков и проводили. Тут один из них сказал:
— А ведь такой знаменитый монах вряд ли снова окажется на нашей горе! Надо его попросить написать славословие на изображении Великого учителя![114] — и пошёл снова вдогонку за Иккю.
— В чём дело? — спросил Иккю, и монах объяснил, так, дескать, и так.
Иккю рассмеялся:
— Для такого дела мне и возвращаться не нужно. Принеси мне это изображение! — а сам устроился передохнуть в чайном домике при дороге. Монахи же удивились:
— Надо же, славословие Великому учителю он придумал тут же, не сходя с места! Вот это большой учёности наставник, даже более учён, чем мы слышали! — и прикусили языки от восторга, а когда принесли изображение Великого учителя, Иккю тут же стоя написал:
Великий учитель,
Распространяющий Учение, —
Воплощение Будды,
А как умер — стал
Землёй в полях и долинах.
Ко:бо: дайси
Икиботокэ
Синэба нохара но
Цути то нару
Так быстро записал он. Все подумали, что в написанном заключён глубокий смысл, поспешили на гору и показали учёному монаху из их монастыря, а когда поняли, что он так хитро над ними посмеялся, снова долго не могли закрыть рты от удивления.
Иккю взял в руку кисть, припомнил стихи Дунпо-цзюйши, которые тот написал в храме Цзиншаньсы: «Горы высоки, сразу над ними — внутренний чертог небес Тушита…»
Преподобный Иккю как-то раз отправился на паломничество в Кумано и поднялся в главное святилище. Как раз весна перевалила за середину, и цветущая вишня в горах и долинах выглядела так чудесно, даже лучше, чем в столице во вторую луну. Иккю поднялся в малое святилище перед главным храмом и наслаждался видами, когда вышел один тамошний монах и сказал:
— Вы, господин монах, не похожи на обычного человека! — а Иккю отвечал:
— Да, я и вправду не обычный человек — я монах.
Тот монах сказал:
— А вы любите пошутить! — и рассказали они друг другу одну-две истории, а когда Иккю рассказал о стихах, сложенных на горе Коя, монах предложил:
— Давайте на этой горе сложим по стихотворению! — и принялись они сочинять стихи.
Иккю попросил у того монаха тушечницу и бумагу и преподнёс божествам написанные им стихи. Монах с восхищением смотрел на следы, которые оставляла кисть Иккю, и сказал:
— Так и есть! Не ошибся я, когда подумал, что вы прибыли из столицы! — а Иккю отвечал:
— Хорошо приметили! Меня зовут Иккю, и я из столицы.
— То-то я и смотрю, что человек необычный! — с этими словами он принёс Иккю его стихи, поднесённые божеству, и сказал: — А подпишитесь-ка! — и Иккю подписался.
Вот какое это было стихотворение:
Горный храм — первый в этой стране!
Горных паломников — числа не счесть.
Горы, как волны морские, высоки, лодки видны вдалеке,
Горной башни колокол зазвенит — и луна отзовётся,
Горный водопад загрохочет — и иссиня-чёрные тучи прольются дождём, заполнят
Горные долины, смоют лес заблуждений.
Горных посёлков свет освещает три вида святилищ[115],
Горными цветами славится весной горное святилище!
Монах предложил: «Давайте на этой горе сложим по стихотворению!» — и принялись они сочинять стихи. Иккю попросил у того монаха тушечницу и бумагу и преподнёс божествам написанные им строки.
Монах подумал: «Да это ведь Иккю!» — быстро подмёл в саду, поскорее приготовил батат, угостил Иккю и так его обхаживал, что и не описать. Как раз цвела сакура, и он предложил:
— А давайте полюбуемся цветами в саду! — достал сакэ и закуски, и они начали пировать. И вот наконец тот монах сказал:
— Не знаю, когда вы снова заглянете к нам в горы. Хранили бы следы вашей кисти как сокровище до скончания веков, если бы вы изволили написать что-нибудь — всё, что угодно!
— Это несложно! А что бы вы хотели?
— А скажите, те стихи, которые преподнесли в храме, — вы их сами придумали, или такие стихи уже были в старину?
— Такие стихи когда-то уже были. Китайский поэт Дунпо-цзюйши как-то написал в храме Цзиншаньсы:
В горах цветы распускаются среди буйного леса,
Горы простираются вдаль, и дорога теряется в дымке.
В горах летят облака там и тут,
Горные реки черны, глубоки и спокойны их воды,
Горные птицы склёвывают плоды, тем и живут,
Горные обезьяны, дерево обхватив, кричат.
В горы монах пришёл, и спрашивает дорогу,
В горы пришедшие люди уводят его за собой.
— Ах, какие удивительные стихи! Дожил до этих лет здесь, в горах, и не читал, и не слышал такого! Не изволите ли написать что-то такое, более привычное для наших глаз и ушей? — попросил тот монах.
— Что бы вам такое написать, что более привычно для ваших глаз и ушей…
И только он это сказал, как тут стали осыпаться лепестки с цветов сакуры и разлетались вокруг. Иккю тут же вспомнил стихотворение Ки-но Цураюки и записал его большими знаками:
Ветер, что веет
Под сакурой, что опадает,
Не холодит,
Но невесть откуда берётся
Снег с чистого неба.
Сакура тиру
Ко но сита кадзэ ва
Самукарадэ
Сора ни сирарэну
Юки дзо фурикэру
— Как вам это? — спросил Иккю, а тот монах сказал:
— Нет, такого я тоже не слышал! — и тут снова налетел ветер и сорвал лепестки, которые разлетелись повсюду, и Иккю написал:
Юки я конко
Арарэ я конко
О-тэра но каки но
Ки ни фури я
Цуморэ конко
— А это? — спросил Иккю, а тот монах даже обиделся:
— Издеваетесь вы надо мной! Хоть такое, конечно, привычно моим ушам и глазам, но это уж слишком!
Такие стихи когда-то уже были. Китайский поэт Дунпо-цзюйши как-то написал в храме Цзиншаньсы: «В горах цветы распускаются среди буйного леса…»
Тогда Иккю рассмеялся:
— И то правда! Что ж, напишу, так и быть, как вы просите, о том, к чему привыкли ваши уши и глаза!
Жрецов колокольцы,
Шум моря, гор, рубка леса,
Гомон в долинах,
Колоколов перезвон —
И сакура в вашем саду!
Кинэ га судзу
Уми яма кикори
Тани но коэ
Ириаи но канэ ни
Тэйдзэн но хана
Так написал, и монах тот сказал:
— Что же, это хорошая шутка! Ведь и вправду неумно с моей стороны было просить написать о том, что я привык видеть и слышать! — повеселился он над тем, как подшутил над ним Иккю:
— Очень увлекательно было поговорить! — и угощал Иккю ещё, а потом проводил его.
Как-то раз преподобный Иккю в середине весны увлёкся цветами, насобирал цветущих веток и расставил их в корзинах, пил сакэ и помолодел душой, когда зашла к нему жена одного прихожанина.
— Как хорошо, что зашли! — сказал ей Иккю, угостил её сакэ, и за интересной беседой выпито было немало, солнце уж закатилось на запад за горы, а прихожанка, подобно той кукушке, которой «нет пристанища, вовсю меж деревьев порхает»[117], всё вела разговоры в том храме.
Неясно, что задумал Иккю, но сказал ей:
— Оставайтесь сегодня здесь на ночь!
Женщина ему отвечала:
— Совсем ненадолго зашла я, и даже то, что провела столько времени здесь, не совсем хорошо, а если ещё и останусь, то слухи пойдут о нас с вами. Кроме того, у меня есть муж, и, как бы я ни хотела, это невозможно, так что я ухожу! — и собралась уже выходить, как Иккю стал тянуть её за рукав:
— Прошу же вас, останьтесь только на эту ночь! — так останавливал он её, а она отвечала:
— Думала я до сих пор, что вы — воплощение Будды Шакьямуни, а тут вдруг я вам понравилась, и теперь вы хотите, чтобы я осталась? Какие легкомысленные слова! — а на это Иккю рассмеялся:
— Конечно же, вы мне понравились, потому и хочу, чтобы вы остались на ночь! Стал бы я вас удерживать, если бы вы мне не нравились!
— Это уж чересчур! Стану ли я, мужняя жена, так поступать! — с такими словами она вырвалась, села в паланкин и тут же уехала.
И вот она приехала к мужу и сказала ему:
— Я считала Иккю буддой, ты тоже, наверное, думал о нём так же, а он оказался никчемным монашком! Напоил меня сакэ, задержал до этой поры, да ещё и бесстыдно упрашивал остаться у него сегодня ночью! Больше в тот храм — ни ногой! — так и выложила ему всё без утайки и повторяла несколько раз. Муж её был умным человеком, всплеснул ладонями и рассмеялся:
— И всё-таки он будда! Понятно, конечно, что у тебя есть причины так говорить. А вот подумай — каким бы ни был испорченным человек, но нагло просить остаться на ночь жену прихожанина, который к тебе же ходит за наставлениями, — так никакой монах не поступит. Ладно уж, если возложите свои изголовья рядом, обретёшь благую карму в этой и в будущей жизни. Не беспокойся обо мне, ступай скорее да развлекись этой ночью. Клянусь тебе чем угодно, ревновать я не буду!
— Что ж, если так, поеду-ка обратно. То-то он, верно, обрадуется! — сказала она.
— Скорее иди, да не торопясь развлеки преподобного Иккю! — услышав это, та женщина обрадовалась, закрылась в комнатке и накрасилась белилами да помадой, став подобна лисице, обернувшейся человеком, принарядилась покрасивее, тут же села в паланкин и направилась к Иккю.
А Иккю уже спал, и она постучалась в ворота. Иккю удивился, вышел, а она тоненьким голоском проговорила:
— Сегодня вы меня так уговаривали, но мне нужно было спросить мужа, потому-то я вырвалась и убежала. Запали в сердце мне ваши слова, я отпросилась у мужа, а он сказал: «Ничего страшного!» — вот я, хоть и стыдно мне, пришла к вам ночевать!
Иккю отвечал:
— Нет-нет, ты мне уже не нужна! Ступай домой! Раньше ты мне нравилась, а теперь разонравилась. Сейчас же иди домой, иди! — с такими словами он крепко запер ворота и больше не проронил ни слова.
— Что же, прогоните меня? — говорила она, но в ответ не раздалось ни звука.
Ничего не поделаешь, пришлось ей вернуться ни с чем и рассказать это мужу.
— Я так и думал! — рассмеялся он. — Преподобный учитель, единственный в Поднебесной! Когда сердце волнуется — следует велению сердца, а когда не волнуется — тогда ничего и не делает. А настроение у него меняется быстро. Сердце его подобно теченью реки — незамутнённое, чистое! Несомненно, он необычный человек! — И с тех пор оказывал Иккю знаки уважения ещё больше, чем прежде.
В городе Сакаи был один человек, который часто ходил к Иккю и без особого труда удостоился посвящения, а звали его Матадзиро. Как-то раз он от души наелся похлёбки из рыбы фугу, неожиданно отравился, а в конце концов и преставился в тот же день. В свой последний час он сказал:
— Пока пребывал в этом мире, казалось мне, что моя смерть придёт ещё не скоро, и не готовился к посмертному существованию. Но я очень привязан к преподобному Иккю, поскольку часто к нему ходил и слушал разные его рассказы. Попросите его прочесть посмертное наставление! Уж наверное снизойдёт к моей просьбе, пожалев меня, что вот так неожиданно приходится мне умирать. Непременно… — так сказал он и скончался.
Вдова с детьми, родные горевали и убивались по нему, и говорили Иккю, как было завещано, а он ответил:
— Ничего не бывает проще! Какая жалость, что так вышло…
Однако же, когда к нему дважды и трижды присылали посыльных со словами: «Уже всё готово! С нетерпением ждём Вас!» — Иккю заявил:
— Нет, не стоит мне туда идти! Лучше напишу ему подробное наставление, пусть кто-нибудь зачитает, всё равно кто!
Вдова и дети покойного стенали:
— Таковы были его последние слова! Пожалуйста, сжальтесь, придите! — так уговаривали на все лады, но Иккю отвечал:
— Если я пойду, — наоборот, это по смерти ввергнет его в заблуждение. Лучше напишу наставление и пошлю ему! — и написал следующее:
В море есть ядовитая рыба.
Зовётся она фугу.
Всё брюхо у неё белое, а спина цветная.
Люди эту рыбу не едят.
Ах, какая жалость, Матадзиро!
Поел этой рыбы и внезапно скончался!
Ему было пятьдесят четыре года!
Ему было пятьдесят четыре года!
Прилагаю к сему чётки — пресеки связь со ста восемью заблуждениями и направляйся прямиком туда, куда хочешь! — так написал и отдал.
Все были поражены, но раз уж им так было сказано, то и поступили, как изволил распорядиться Иккю, а ту бумагу, на которой было написано наставление, дети Матадзиро бережно хранили как семейную реликвию, и на протяжении многих поколений их потомки хранят эти бесценные следы кисти Иккю по сей день.
Во времена Иккю каждый год в четырнадцатый день седьмой луны разные храмы отправляли во дворец фонари[118]. В Дайтокудзи тоже начали так делать ещё со времён Учителя страны Великий Светоч[119], после него это вошло в обычай, от которого нельзя было просто так отказаться, но Иккю, наверное, счёл его обременительным и как-то раз, когда отправляли фонари во дворец, написал «безумные стихи» и отправил их с фонарями.
Духи покойных нынче приходят.
На мириадах листьев, как на полках,
Сами собой улеглись дожди и туманы.
Подобно светильнику, висит на небе луна,
Ветер в соснах, бегущие воды читают сутры[120].
Так он сложил, а когда это прочитал государь, то изволил приказать:
— Действительно, всё верно говорит Иккю в своих стихах! Нет пользы в том, что мы требуем присылать нам фонари. Отныне и впредь — не нужно присылать фонари ни от Дайтокудзи, ни от прочих храмов!
Некие люди, услышав о том, говорили:
— Вот уж вправду великий монах! Если он так настроен, то Церемонию почитания духов в его храме точно не будут проводить! А если и будут, то это будет необычная церемония. Слушайте, идёмте-ка в храм к Иккю да поглядим, ведь об этом будут рассказывать до конца времён! — И вот, вчетвером или впятером пошли они туда, предстали перед Иккю и сказали:
— По всей столице только и говорят о ваших стихах, которые вы с фонарями отправили во дворец. Если вы так настроены, то не будете же проводить Церемонию почитания духов?
— Нет-нет, мы заботимся о всех живущих в Трёх мирах, а потому почтим и тех, кто уповал на Закон Будды, и тех, кто о нём не знал, почтим гневных духов, помолимся о спасении всех видов живых существ, и для того устроим особенно пышную церемонию! — отвечал Иккю.
Те люди растерялись:
— В вашем храме не видно никаких приготовлений — а где же вы будете проводить церемонию?
— Я попросил предоставить для церемонии участок тут, в стороне, в четырёх-пяти тё[121] от храма! — сказал Иккю.
— Раз уж мы здесь, очень уж хочется посмотреть! Не дадите ли кого в провожатые? — просили они.
— Ну что с вами делать… Человека я вам не дам, я сам с вами пойду. Предложим духам подношения!
Все они обрадовались, как будто сам Шакья предложил их сопровождать. Пошли за ним, и вышли на восточный берег реки.
— Вы только посмотрите на это! — воскликнул Иккю и обвёл вокруг руками.
— На что? Где? — заоглядывались они, не понимая.
— Да вот же! — сказал Иккю, развёл руки в стороны и повернулся вокруг. Они всё ещё не могли сообразить, о чём речь, и он сказал: — Нет, вам этого не увидеть!.. Слушайте лучше, что я скажу. Имеющий уши да услышит!
Те люди упали духом, кто остался стоять, кто уселся, а Иккю возвысил голос и сказал:
Духам подношу
Кабачки и баклажаны,
Что растут в Ямасиро,
Предлагаю им
Воду из реки Камо!
Ямасиро но
Ури я насуби о
Сономама ни
Тамукэ ни нарэ я
Камогава но мидзу
— Ну как, поняли? Это ли не великая Церемония почитания духов? — сказал он, и те люди подумали: «Надо же, с этим и не поспоришь!» — так расчувствовались, и разошлись по домам.
Мать Иккю была прихожанкой школы Чистой земли. Иккю часто писал наставления о Законе Будды азбукой-каной и посылал ей, а как-то раз отправил ей «Водное зерцало»[122], в котором учил Пути, однако же просветления она не достигла, лишь днём и ночью повторяла имя Будды.
Иккю услышал об этом и сказал ей:
— Вы так усердны! Конечно, нет сомнений, что вы станете буддой, повторяя имя Будды, но вот смотрите — если вы пойдёте отсюда, где вы живёте, к моей келье, то, несомненно, дойдёте. Вы хорошо знаете эту дорогу и потому найдёте мою келью без труда, даже если и не будете за дорогой следить. И вот какой-нибудь селянин из глуши, если захочет найти мою келью, то, сколько бы ни плутал, но всё равно и он тоже её найдёт. Разница лишь в том, сколько приходится блуждать по дороге!
— А не мог бы ты как-то ещё это объяснить? — спросила мать.
— Что ж, поясню немного! — отвечал он, и сказал — Слепые дружки! Идите на мой голос![123] Все люди, осознавая, обретают осознание-просветление, а для начала им, чтобы ответить, чем было их «я» давным-давно, когда ещё не родились их отец и мать, нужно ответить, можно ли ответить на вопрос, может ли это узнать тот, кто стремится это узнать, — и всё же, если они всё ещё не знают его, то не знают и того, что препятствует их просветлению. Однако, если того, кто говорит: «Шакья и Амида бессвязно бормочут сами для себя», спросить, а что он сам бессвязно бормочет, он умолкнет и уйдёт. Подумайте об этом! — так он изволил сказать, а мать ему отвечала:
Спросить — не ответит,
Не спросить, то вопрос
Теснит мою грудь —
С нерассуждения
Начинается Будда.
Иэба ивадзу
Иванэба мунэ ни
Савагарэтэ
Омовану саки я
Хотокэ нару ран
Так она изволила сложить, а Иккю обрадовался, и тут же изволил сказать стихами:
Уже рассеялись
Облака заблуждений
В душе,
И нет горных вершин,
За которые бы закатилась луна.
Има ва хая
Кокоро ни какару
Кумо мо наси
Цуки то иру бэки
Яма синакэрэдо
Так сложил и сказал:
— Вот наконец-то вы всё поняли! — и с тем вернулся к себе.
Как-то Синъуэмон пришёл к Иккю развлечься беседой о буддийском Законе, и Иккю сказал:
— Нынешние монахи не очень-то усердны. Будда вон соблюдал пять сотен заповедей, а этим хотя бы пять основных[124] соблюсти!
Синъуэмон спросил:
— Монахам-то само собой — а вот я, пусть и мирянин, но хочу соблюдать Пять заповедей? — Иккю на это отвечал:
— Нет, мирянин-то уж точно не сможет. Тут хоть бы монахов заставить, но ведь всё, что видит глаз, всё, что слышит ухо, вынуждает нарушить Пять заповедей! Хоть даже складной веер, всего в один сяку[125] длиной — и тот заставляет нарушить заповеди. Что уж говорить о живущих — ни монахи, ни миряне не могут соблюсти Пять заповедей!
Синъуэмон переспросил:
— Что, вот этот веер — и заставляет нарушать заповеди?
— Так и есть, заставляет!
— Вы, преподобный, верно, задумали что-то. Давайте я буду перечислять заповеди, а вы — отвечать. Как обычно, скажете что-нибудь интересное.
— Давай, перечисляй, попробую ответить!
Синъуэмон сказал:
— Воздерживаться от убийства?
Иккю отвечал:
— Разве не режут бамбук для спиц веера? — отвечал Иккю.
— Воздерживаться от воровства?
— Разве веером не воруют воздух у ветра? — отвечал Иккю.
— Воздерживаться от блудодейства?
— А разве не вставляют гвоздик в дырочки в спицах? — отвечал Иккю.
— Воздерживаться от лжи?
— Разве на веерах не рисуют вымышленные картинки и придуманные слова? — отвечал Иккю.
— Воздерживаться от пьянства?
— Разве не раскрывают веер, когда поют «Дзадзандза!»[126] на пирушках? — отвечал Иккю. — Вот так веер и заставляет нарушать Пять заповедей!
— Не впервые я слышу ваши остроумные речи, но за услышанное сегодня особенно вам благодарен. Только вот одно меня смущает — вопрос о воздержании от воровства.
Иккю спросил:
— Что же это, что тебя смущает?
Синъуэмон сказал:
— В старых книгах сказано: «Веер в Японии сделан, но ветер — не только японский»[127]. И когда я это услышал, я думал, что, даже если машешь японским веером, ветер не может быть только японским. На тысячи ри дует один и тот же ветер, как же тут говорить о воровстве? — попытался поддеть Иккю Синъуэмон. Иккю позвал:
— Синъуэмон!
— Да? — отозвался тот, и Иккю сказал:
Не выдаст себя
Ни звуком, ни видом
Душа, что внутри.
Тот, что на зов откликается, —
Кто он, если не вор?
Ото мо наку
Ка мо наки хито но
Кокоро нитэ
Ёбэба котауру
Нуси мо нусубито
Так он сложил, и Синъуэмон попросил:
— Как хорошо сказано! Не сочтите за труд, пожалуйста, записать собственноручно эту беседу! — И когда Иккю записал это для него, Синъуэмон сделал из записи свиток, чтоб вешать на стену. Этот свиток я обнаружил у одного человека в столице, с него и переписал.
Синъуэмон попросил: «Не сочтите за труд, пожалуйста, записать собственноручно эту беседу!» — и когда Иккю записал это для него, Синъуэмон сделал потом из записи свиток, чтоб вешать на стену.
Иккю задал одному прихожанину коан о природе будды у собаки, и тот спросил:
— Собака ведь родится от собаки. Не пойму, как же у неё может быть природа будды?
— Вот послушай!
Собаке уподобляться —
Это искусство
Одних ведёт к просветленью,
Других же ввергает
В пучины ада!
Ину но ко ни
Аякару хито но
Сивадза косо
Хотокэ то мо нарэ
Дзигоку э мо ирэ
А в вашем доме у щенков ещё глаза не открылись, насыплю-ка еды в миску — сюда-сюда-сюда![128]
— Вот наконец-то глаза уже открыты! Что ж, на вопрос о собаке глаза раскрылись, а вот то место, где Чжаочжоу говорит «и да, и нет»[129], мне, недалёкому, вовек не понять, как ни старайся!
— А я вам стихи прочитаю, и вы попробуйте их каждый день повторять и думать над ними!
Скажешь: «Нет!» —
«Значит, нет!» —
Подумают люди.
Крикнешь — ответит
Эхо в горах.
Скажешь: «Есть!» —
«Значит, есть!» —
Подумают люди.
Хоть и нет отвечающего,
А лишь эхо в горах.
Наси то иэба
Наси то я хито но
Омоураму
Котаэ мо дзо суру
Ямабико но коэ
Ари то иэба
Ари то я хито но
Омоуран
Котаэтэ мо наки
Ямабико но коэ
Так сказал Иккю, и тот человек задумался, а потом спросил:
— Стало быть, невозможно сказать, есть или нет? — и Иккю отвечал:
«Есть» и «нет» вдвоём
В утлой лодке плывут
В океане жизни и смерти.
Когда дно прохудится —
И «есть», и «нет» вместе потонут!
Уму о носуру
Сё:дзи но уми но
Амаобунэ
Соко нукэтэ ноти
Уму мо тамарадзу
Прихожанин понял смысл того коана благодаря этому стихотворению, и сказал:
О чём же он думал,
Чжаочжоу, постигший
Смысл «быть» и «не быть»,
Когда слышался лай
Той собаки, что ещё не родилась?
Уму дзо сиру
Нани омоикэму
Тё:сю: мо
Накариси саки но
Ину но хитокоэ
Услышав это, Иккю рассмеялся:
— Да вы одним глотком опустошили полную миску! — И прихожанин, поклонившись, удалился к себе.
Дело было в последнюю декаду августа. Налетел шквал и хлынул ливень, и по всей столице были повреждены дома, павильоны, святилища и пагоды. Нинагава Синъуэмон немедля направился к преподобному Иккю проведать, и окликнул:
— Почтенный, вы здесь? Как вы там, от такого необычайного шквала и ливня ничего не пострадало в храме?
Иккю вышел к нему:
— Как вы хорошо заметили, — и правда, необычайной силы ветер. Но в этом храме ничего не стряслось! — так сказал, и изволил прочитать стихи:
В доме моём
Не ставили столбов,
Не крыли кровлю,
Не протекает он в дождь,
Не снесёт его ветер.
Вага ядо ва
Хасира мо татэдзу
Фуки мо сэдзу
Амэ ни мо нурэдзу
Кадзэ мо атарадзу
Тогда Синъуэмон спросил:
— Эта ваша келья, где же она находится? — а Иккю рассмеялся и отвечал:
— Это вы как раз о самой сути изволите спрашивать!
Так и живу я
В скиту, на восток от столицы,
Меж оленей ручных —
Не случайно зовется место
Удзияма, «Гора Печалей»…[130]
Вага ио ва
Мияко но тацуми
Сика дзо суму
Ё о Удзияма то
Хито ва иу нари
Тогда Синъуэмон принялся потешаться:
— Это вы вместе с монахом Кисэном там живёте?
— Нет, я у Кисэна эту келью снимаю!
— Так вы, получается, живёте в съёмной келье? — засмеялся Синъуэмон, а Иккю сложил стихотворение:
В этом временном мире
И на время снимающему,
И на время сдающему
Не стоит думать,
Сдаёшь ты или снимаешь.
Кари но ё ни
Каситару нуси мо
Каринуси мо
Касу то омовадзу
Кару то омовадзу
Синъуэмону это понравилось, он записал это стихотворение на веере и сказал:
— Как замечательно! Забежал к вам ненадолго проведать — и тут же получил поучение! — Возрадовавшись, пошёл он домой, но у ворот остановился и вернулся:
— Знаете ли, так вы хорошо сказали, что я даже забыл о том, что хотел спросить, и уже собрался уйти. Я ведь придумал стихотворение — вот как вы его поймёте:
Ветер подует —
И всё затрепещет.
А если не дует,
То где он тогда,
Куда девается ветер?
Фуку токи ва
Моносавагасики
Кадзэ нару га
Фукану токи ни ва
Идзути нару ран
Так он сказал, и тут же получил ответ:
Ветер подует, —
И правда, всё затрепещет,
А если не дует,
Становится он
Ветром, который не дует?
Фуку токи ва
Мубэ савагасики
Ямакадзэ но
Фукану токи ни ва
Фукану кадзэ кана
Так ответил Иккю, и Синъуэмон молча склонился в долгом поклоне, выразив своё почтение, и ушёл.
Самые разные стихи люди передают из уст в уста как последние стихи преподобного Иккю. Нельзя сказать, что такие-то из тех стихов истинны, а другие — ложны, потому что одни рисовали его портрет и просили надписать, другие тоже рисовали и тоже просили надписать, а он и подписывал, как ему вздумается.
На одном изображении он надписал китайские стихи:
Тридцать лет видел смутно,
И ещё тридцать лет — перестал различать,
Смутно и без различения прожил я шестьдесят,
А в последний свой час опростаюсь и преподнесу это Брахме.
Такие есть стихи, а есть и другие:
Возвращаю
Сегодня, в эту луну,
То, что брал я взаймы
Лишь в прошлой луне, лишь вчера.
Из пяти
Взятых взаймы вещей
Возвращаю четыре,
А сам ухожу
В изначальную пустоту.
Сякуё: моосу
Сакугацу
сакудзицу
Хэмбэн моосу
Конгацу
коннити
Кариокиси
Ицуцу но моно о
Ёццу каэси
Хонрайку: ни
Има дзо
мотодзуку
А ещё в качестве последних стихов, говорят, написал он так:
В жизни — смерть,
В смерти — жизнь.
Зеленеет ива,
Лепестки сливы алеют.
Кацу!
Ивы — не зелёные,
А сливы — не красные!
Берегитесь! Берегитесь![131]
Сё: я си я
Си я сё: я
Янаги ва мидори
Хана ва курэнай
Кацу
Янаги мидори нарадзу
Хана курэнай нарадзу
Гоё:дзин гоё:дзин
Приложил кисть Иккю