Преданный и проданный

Часть первая СУДЕБ ВЕЛИКИХ МАЛЫЯ НАЧАЛА

Глава первая У ПОДНОЖИЯ ТРОНА

1


Её императорское величество царица российская Елизавета Петровна пуще всего любила балы и позорища — театральные действия, нередко совмещая одно с другим. Рождественский бал в Анненгофском дворце как раз и являл собой такое представление. Казалось бы, всё указывало на вполне обычный, хоть и роскошный, императорский бал. Гремела музыка, двигались пары в неторопливом полонезе. Колебалось пламя свечей, играя в позолоте затейливых рам, обрамлявших портреты членов царской семьи, в хрустале многочисленных люстр и бра, драгоценных каменьях, высоких зеркалах.

Зал этого деревянного дворца — иных царская фамилия не имела — был небольшим, и потому паркет уминали пар пятьдесят танцующих да ещё обязательные для того времени шуты, — разного рода карлы и арапчата, шныряющие тут и там. Пары танцующих двигались чинно, сохраняя соответствующие моменту выражения лиц, и всё было бы ничего, если бы не одна странность: дамы были на редкость рослы, плечисты и неуклюжи, а кавалеры все как один невысокого роста, вертлявы и подозрительно упитанны в той части тела, что расположена ниже талии.

В первой паре шёл наиболее представительный из мужчин — стройный и сановитый молодой человек, одетый в шёлковый, тёмно-зелёного цвета с красными, отделанными золотым шнуром отворотами Преображенский мундир. Золотой с кистями пояс туго стягивал талию, расшитая опять же золотом и усыпанная бриллиантами перевязь свободно спадала наискось от плеча к бедру, золотые (всюду золото!) шнуры плавно колыхались, свисая с эполета. Стройные ноги, обтянутые атласными панталонами и белыми чулками, переступали легко и уверенно, словно порхая над паркетом. Светящееся белизной и свежестью лицо, украшенное щегольскими усиками, излучало довольство и высокомерие. Этот молодой Преображенский капитан был не кем иным, как императрицей всея Великия, Малыя, Белыя Руси и прочая и прочая, самодержицей Российской, царицей Елизаветой, не имевшей равных себе в танцах, а все мужчины — переодетые в мужские костюмы дамы её двора, равно как дамы этих «кавалеров», являлись мужчинами в дамском одеянии.

Зрелище, надо сказать, было противоестественное и страшноватое, ибо многочисленные фрейлины её императорского величества не истощали себя диетами и не переутомляли свои тела гимнастикой, а потому и выглядели в мундирах, камзолах и фраках весьма нелепо. Правда, под всеми этими нарядами угадывались корсеты, но ведь возможности корсета тоже не беспредельны...

Мужские фигуры тоже имели свои изъяны, равно как и лица, — лишь два-три, ещё не тронутые бритвой, вполне могли сойти за женские. Но чтобы выбиться в придворные чины, требовались годы и годы не очень-то полезной для здоровья и хорошего цвета лица дворцовой жизни, и потому никакие белила и румяна не могли скрыть то фиолетовый нос, то чёрную щетину на щеках, а то и борозду морщины или шрама.

Елизавета, прекрасно зная, что к её молодости, свежести и стати крупного тела подойдёт любой наряд, предпочитала именно такие машкерады — без масок.

Вдруг царица прыснула от смеха: во время одной из фигур в стройных рядах танцующих произошла небольшая свалка — пухлый «кавалер» и гренадерского роста «дама», вся в фижмах и воланах, не смогли разойтись, ибо «дама», привыкшая в нормальной жизни к военному мундиру и строевому шагу, не учла, что на ней юбки до полу, а «кавалер», который сроду не нашивал шпор, не заметил, как эта чёртова загогулина намертво вцепилась в одну из многочисленных рюшечек. «Кавалер», тоненько взвизгнув и засучив ногами по паркету, упал и кубарем покатился под пышные юбки «дамы». Там, в полутьме кружев, он коснулся нежной своей щёчкой волосатой ноги и в ужасе шарахнулся назад. «Дама», в свою очередь совершив поистине гигантский прыжок в сторону, запуталась в юбках и рухнула на паркет, вызвав маленькое землетрясение и зацепив по пути другую «даму». Та задела своего «кавалера», и пошло-поехало, крики, толкотня и неразбериха воцарились в зале.

Искра смеха в мгновение обежала чопорные лица, отчего мужские физиономии над декольтированными платьями сразу же обнаружили свою корявость.

К Елизавете, едва не помиравшей от смеха, подошёл настоящий — не машкерадный — флигель-адъютант и, козырнув, что-то доложил. Всё ещё улыбаясь, императрица сделала музыкантам знак продолжать и вышла из зала.

В дворцовых переходах было темно, грязно и неуютно. Пламя редких свечей металось от проносившихся сквозняков, чёрные тени прыгали меж щелястых от старости брёвен и балок. Оглушительно скрипевшие под шагами Елизаветы половицы бесшумно пропускали многочисленных кошек.

Флигель-адъютант распахнул дверь и проводил императрицу внутрь небольшого покоя. Те же голые почерневшие брёвна, та же полутьма. Несколько человек, сидевших на лавках друг против друга, встали и согнулись в низком поклоне при виде царицы. Она прошла как сквозь строй, кивая напудренным париком, и села в тяжко скрипнувшее кресло под образом Спасителя.

— Приглашаю садиться, господа бояре. Зачем кликали?

В ответ, охая и опираясь на посох, поднялся ближний к ней старик. Сверкнул белками в провалах глазниц, заговорил, шепелявя беззубым ртом:

— Извини, матушка Елизавета Петровна, что оторвали тебя от дела потешного. Но сговорена была встреча на сей день. Мы подумали, не запамятовала ли, часом?

— На голову не жалуюсь. — Елизавета, сняв треуголку, расправила букли парика. — Видишь — явилась.

— Вижу... — Старик пожевал неодобрительно губами. — В машкерадной одёжке.

— А это чтоб не забывали, кто на трон меня поднял. — Улыбнувшаяся было Елизавета встретила насмешливый взгляд старика и нахмурилась, тронула рукой эфес шпаги. — Сё не машкерадная принадлежность, а оружие. И платье — мундир Преображенского полка, коего капитаном и командиром я состою в гвардии по указу Сената. У кого память отшибло, напоминаю.

Боярин ехидно сощурился.

— Пугаешь, матушка? А гвардию кто направлял?.. Оно, конечно, когда многие штыки вместе сдвинуты, на них и сидеть можно. А ну как на один соскользнёшь?

Лицо Елизаветы налилось пунцовым цветом, глаза недобро сверкнули, но поднялся мрачного вида боярин и гаркнул:

— Князь Голицын, пошто свару затеваешь? Дело говори! Нам, Долгоруким, невместно с вами, Голицыными, в одном доме-то быть, не то что в одном покое. Но коль интересы престола требуют, мы пришли сюда и не пререкаться хотим...

С лавки вскочил совсем тщедушный — ну, право, мощи — дедок и заговорил неожиданным басом:

— И то правда. Наш род не чета вашему. Если ты запамятовал, князь, я напомнить могу. Наши предки Святославичи — Глеб, Давид, Олег, Роман, Ярослав — в день второго мая одна тысяча семьдесят второго года, когда мощи Бориса и Глеба прибыли в Киев...

— Врёшь, — грубо оборвали его из стана Долгоруких, — вашу линию ещё доказать надо — седьмая вода на киселе. А вот наши пращуры Святославичи — Всеволод, Святослав, Изяслав ...

Елизавета с размаху ударила, как выстрелила, шпагой по столику, стоящему обочь кресла.

— Господин флигель-адъютант! Кликните стражу на смутьянов! Будем государственный совет держать или орать, кто громче? — Властный голос императрицы повис на звенящей ноте.

Старики, ворча, рассаживались. Князь Голицын продолжил речь:

— Как видишь, матушка Елизавета Петровна, ладу и миру меж нами, родовитыми, не бывать, и потому жену наследнику престола Петру Фёдоровичу надобно искать в других краях.

— Что торопите, не вырос ещё, чтоб жениться. Несмышлён вовсе, дурак дураком, — сокрушённо покачала головой царица.

— Шестнадцатый годок — пора смыслить. А что спешим — пока трон до третьего колена закреплён не будет, всяк позарится на него. Опять, слышь, про убитого Ивана Антоновича гомонка идёт...

— И кого в жёны князю великому присоветуете? — Елизавета хитро из-под опущенных век взглянула на боярина: ответ ей был явно известен.

— Кого-кого... — пробормотал князь. — Будто не знаешь. Согласились мы взять в жёны наследнику принцессу Ангальт-Цербстскую, Софью Фредерику Августу, племянницу женишка вашего покойного Карла Голштинского.

— А не боитесь, что много крови немецкой окажется в жилах русских царей?

— О сбережении русской крови и печёмся. Принцесса приходится кузиной жениху нашему — вашему племяннику. А кроме того, она внучатая племянница короля шведского и происходит из старинного прусского роду. Повенчав три короны, обеспечим доброе соседство России, Швеции и Пруссии, а также влияние на австрийский и польский дворы, нейтралитет Дании, осторожность англичан, внимание Франции и Турции...

Елизавета удовлетворённо рассмеялась:

— Дозрели, стало быть, моховики? А кочевряжились! — Она поднялась. — И быть посему. Бецкой, доканчивайте переговоры с дядюшкой Фридрихом. — Сощурилась: — Тем более, говорят, будто вы с матушкой невесты когда-то в бирюльки игрывали? Или просто языки чешут?

2


Принцесса Софья Фредерика Августа решила сделать последнюю попытку согреться. Взглянув на властный профиль матери, белеющий в полутьме кареты, она тихонько потянула на себя узкую перинку, укрывавшую колени. Но Иоганна Елизавета, даже не взглянув на дочь, раздражённо дёрнула к себе перинку и деловито подоткнула её под себя.

И без того узкое лицо Фике, упакованное в капор с белой меховой опушкой, вытянулось ещё больше. Она огорчённо вздохнула и, как могла, укуталась в тонкий клетчатый плед, прикрывавший грудь. С жалостью посмотрев на свою голую красную руку, видневшуюся между перчаткой и манжетом, по-ребячьи попыталась втянуть кулачки в рукава, потом сунула их в муфту и замерла, боясь пошевелиться.

Небольшой возок, поставленный на полозья, можно было лишь условно назвать каретой. Но всё честь по чести: на дверцах — замысловатые гербы, впереди четвёрка коней, запряжённых цугом, на запятках — лакей, эскорт — два драгуна впереди, два сзади, да ещё одна повозка с сопровождающими.

За окном кареты проносились чахлые приболотные леса, дюны, опять дюны, одинокие, кажущиеся заброшенными, серые от холода усадьбы, серое низкое небо с тёмной просинью туч, редкий камыш, нехотя кланяющийся ветру...

Фике удалось немного согреться, и тряская дорога уже навевала сон, липкая дремота смыкала ресницы, и пар от собственного дыхания начал приобретать определённые очертания, но карета, споткнувшись на очередном ухабе, вдруг опасно накренилась, заскрипела, заскрежетала, Фике испуганно вскрикнула, ухватилась руками за стенку, мир за окошком пополз вверх, и карета с тяжким грохотом завалилась набок.

Спешившиеся драгуны и испуганные слуги помогли путницам выбраться из перевернувшегося возка. Почтенная матрона, едва выкарабкавшись и поднявшись на ноги, тяжёлой рукой залепила пощёчину первому, кто подвернулся. Им оказался молоденький драгун, который испуганно таращил глаза и растерянно бормотал:

— Экселенц, экселенц...

Но Иоганна Елизавета ещё раз — теперь с другой руки — отвела душу. Била она хлёстко, изо всей силы, зло сощурив глаза.

Фике, резко вздрагивавшая от каждого удара, потянула мать за рукав:

— Ваше высочество...

— Что ещё? — раздражённо повернулась к ней та.

Сморгнув ресницами от её резкого движения, Фике пролепетала онемевшими от холода губами:

— Мне надо... Я хочу...

— Потерпите до постоялого двора, — отрезала мать, пожав плечами.

— Но, маменька... — Фике всхлипнула, дрожа и поджимая коленки.

Презрительно смерив дочь взглядом, герцогиня фыркнула:

— Вечно от вас неприятности. — И отвернулась, с сомнением глядя на карету, которая уже снова стояла на дороге, растопырившись на своих огромных колёсах.

— Я вижу шлагбаум, — хрипло прокричал рябой кучер, взобравшийся на козлы. — Сейчас будем на границе.

— Там Россия? — Иоганна, не видя ничего, кроме серой мглы, вглядывалась вдаль.

— Так точно, ваше высочество, — подтвердил сановный усач, подошедший из второй кареты.

Герцогиня обернулась к дочери, концы её капора разлетелись по ветру:

— Вот видите, Фике, ещё немного, и мы вступим в мир чудес. Россия огромна и сказочно богата. — И она с надеждой посмотрела на усача: — Не правда ли, герр Брюммер?

— Но, ваше высочество, — еле слышно проговорила Фике, — я не доеду.

— Проклятая девчонка! — взорвалась матрона, почти с ненавистью глядя на трясущуюся от холода и переступающую ногами дочь. — Ступайте за карету! — И добавила скорее себе, обернувшись в сторону границы: — Надо спешить. В Россию.

...Обещанные герцогиней «российские чудеса» начались прямо у шлагбаума. Едва высокие гости пересекли границу, как их окружила полурота русских всадников. С гиканьем и весёлыми возгласами («Азиаты», — с ужасом подумала Фике) они окружили кортеж и завертелись вокруг бешеным хороводом.

Фике испуганно смотрела на то, как командир безумных всадников осадил коня перед правой дверцей кареты, слетел с седла, открыл дверцу и, вскинув в салюте палаш, отрапортовал:

— Честь имею! Майор её величества лейб-гвардии Тимофей Вожаков! — Кинув палаш в ножны, он повнимательнее присмотрелся к испуганной девочке с бледным лицом. — Принцесса Софья Фредерика Августа?

— Йа, йа, — хриплым голосом с трудом выдавила она из себя.

Майор удовлетворённо кивнул и расплылся в улыбке.

— Прибыл в ваше распоряжение для встречи и препровождения в Москву... Прошу пожаловать в императорский шлафваген! — Он встал коленкой прямо в снег и предложил высокой гостье руку.

Фике растерянно посмотрела на мать — раньше ей не приходилось самостоятельно принимать решения.

— Камер-фрау может последовать за вами, — белозубо улыбаясь, великодушно разрешил майор.

— Я не камер-фрау, русский дурак! — возмутилась успевшая прийти в себя от испуга Иоганна. — Я герцогиня Ангальт-Цербстская, мой муж фельдмаршал прусской армии! Дай же руку, болван. — И, перегнувшись через вконец оробевшую Фике, она ухватила руку майора и рывком вытащила своё тело из кареты, грузно, словно кусок теста, плюхнулась на руки бравому гвардейцу.

Тяжело переваливаясь через сугробы и кряхтя, к ним подошёл камергер императрицы Елизаветы Семён Нарышкин.

— Приветствую вас на земле Российской, — церемонно раскланялся он. — Явите милость, пересядьте в царицыну карету... И вас, господин посол, — он поклонился в сторону Брюммера, — прошу также... Кафешенк, — крикнул он в сторону, — горячий кофе! — И, пятясь: — Прошу вас...

Забравшись в шлафваген, возглавлявший собой целый поезд (громоздкая карета, запряжённая дюжиной тяжеловесов, несколько карет поменьше, разнообразные кибитки, пошевни — простые сани торжественно стояли в ряд друг за другом, ожидая невесту наследника), герцогиня восхищённо осмотрелась. Дорогие меха, бархат, позолота, лакированное дерево, простор, гудящий в печурке огонь — всё это приводило её в восторг, который вызвал у Брюммера недовольную усмешку:

— Вы не на ярмарке, ваше высочество, не изъявляйте своих чувств перед дикарями...

Невесть откуда взявшийся лакей — видно, ждал в карете заботливо обернул собольими шубами дамам плечи, особенно тщательно укутан Фике. Дрожащая от озноба, оробевшая от пышною приёма, уставшая от долгой дороги, Фике ещё не знала, что этот уже немолодой человек — Василий Шкурин — будет лакеем её высочества принцессы Фике, а затем её величества императрицы Екатерины, что он станет не только личным гардеробмейстером, личным камергером, бригадиром и кавалером многочисленных орденов, но и поверенным её самых сокровенных тайн, свидетелем радостей и горестей и что преданность его будет такова, что о личной жизни Екатерины не смогут узнать от него ни дворцовые сплетники, ни царица Елизавета, ни сама Тайная канцелярия.

Оттаивая, как в тумане видела Фике, что напротив них разместились Нарышкин и Брюммер и что мать милостиво кивнула в ответ на чей-то угодливый голос: «Ликёрчику-с?.. Сугреву для...»

И, уже почти засыпая, слышала бравые крики снаружи, там, где мела метель и опускались синие сумерки на серые сугробы:

— Драгунство... палаши вон!.. На шенкелях рысью ма-а-арш, марш!..

— Па-а-а-ш-ш-шел!

— Пади!

— Пади-пади!

Конный эскорт умчался с гиканьем вперёд, карета тронулась, а Фике уже не слышала, как храпели кони, не видела, как сверкала сбруя, валились в сугробы встречные путники и торопливо съезжали в сторону повозки, снег назад летел из-под копыт... Навстречу Фике летела Россия, летела её слава и величие, летела её удивительная судьба...

3


Смоленская земля — великий шлях из Москвы в Европу, не раз здесь сталкивались державные интересы России с европейскими — Литвы, Речи Посполитой, Германии, Франции... И где ни копни — чуть ли не под каждым придорожным дубком или вязом найдёшь скелет российского или иноземного воина. Культура русского, белорусского и польского народов, православие и католицизм образовали странную, неповторимую смесь. Здесь крестьянин был то мужиком, то холопом, а владетель — то барином, то паном.

Дом отставного майора Потёмкина мало чем отличался от мужицких избушек подлесного сельца Чижова. Те же почерневшие от времени брёвна, такая же низкая завалинка, присыпанная снегом, те же подслеповатые оконца, правда, остеклённые, а не заделанные бычьим пузырём. Разве что размером дом был побольше, чем у крестьян, да соломенная кровля более аккуратно очёсана, и потому снег на ней лежит ровнёхонько, не то что на мужичьих неопрятных кровлях. Да над гребнем крыши — кирпичная труба, тогда как деревенские избы топятся по-чёрному и дым выходит из них через слепые оконца, прорезанные под стрехами. Ну и конечно же выделяет панскую постройку крыльцо — не то чтобы уж очень высокое и широкое, но всё-таки отделанное резьбой и увитое — в память минувшего Рождества — еловым лапником.

Расположен панский маенток — так на польский манер называют усадьбу Потёмкина — поодаль от деревни, на взлобке, обдуваемом ветрами, и ведёт к нему липовая аллея, да за избой аж до самого леса, саженей эдак на сорок, шевелят на ветру голыми сучьями яблони, кустятся вишняк и сливы, а вдоль усадебной межи аккуратным рядком чернеют колоды ульев.

Двор панский просторнее, чем крестьянский, хотя всё там как у любого зажиточного мужика: прямо к дому примыкает сарай-дровник, за ним хоть и обветшалая, но всё ещё крепкая конюшня, поперёк двора — коровник и свинарник. В дальнем конце островерхая стобка — кладовая, куда засыпается зерно и где хранится мука, в отдельном прирубе — повседневный запас картофеля, набираемый время от времени из копцов в огороде, надёжно укутанных от мороза соломой и присыпанных землёй. Ближе к улице — двухскатной снежной горкой погреб. Вольготно и независимо растопырил у ворот корявые ветви столетний дуб, с одной из которых легкомысленно свесились качели.

Только что приехавший с мельницы хозяин стоял, придерживая коней, и, поигрывая плёткой, наблюдал, как двое мужиков пытаются снять с саней поклажу. Мужики — один пожилой, почти старик, с небритым, изрезанным крупными морщинами лицом и уже слезящимися глазами, другой совсем юноша, тощий и нескладный, — беспомощно скользя лаптями по наезженному снегу и сдвинув на затылок свои холопьи шапки-гречневики, корячились над тугими боками пятипудового мешка. Барин, насмешливо смотревший на своих холопов, отличался от них разве что смазанными дёгтем сапогами, щегольски поблескивавшими на снегу, новенькой шапкой-ушанкой, обтянутой хромом, чисто выбритым подбородком да могучим телосложением. Этим и исчерпывалось внешнее различие пана и холопа.

На самом же деле барин был господином жизни и смерти мужика: мог одарить, выпороть, женить, сдать в солдаты — считай, на всю жизнь, — разорить, сослать. И живота лишить — без суда и следствия. Самодержец российский мог сделать всё то же самое с самим паном, оставив, правда, за ним его дворянскую привилегию — не снимать штанов во время порки, дабы не лишить оного дворянской чести, даже если запарывали при этом насмерть. Высшие чины государства, относясь официальной бумагой или просьбицей к престолу, подписывались: «всенижайший и всеподданнейший раб Вашего Императорского Величества». Говоря по-русски: раб на рабе и рабом погоняет. У царя имелся двор, придворные, дворяне. У дворянина, в свою очередь, тоже был двор, дворовые, дворецкие, дворня, дворники и дворняги — иной раз побольше, чем у царя. Таковы были вольности дворянские в то время. В число особых привилегий входило то, что по достижении шести-восьми лет каждый мальчик-дворянин записывался в военную службу и не имел права оставить её без особого дозволения их императорских величеств до скончания жизни.

— Эх, сошлись чёрт с младенцем — куля не осилят! — наконец не выдержав, топнул ногой хозяин Чижова. — Лявон, ты скинь рукавицы-то, где ж тебе чоп удержать! Голой рукой бери, голой!

— Зябко, батюшка, — выдавил с натугой старый Лявон, ухватив наконец ускользающий мешок. — Сичас мы его, сичас...

Но его помощник с покрасневшим от напряжения лицом, не удержав трясущимися руками угол мешка, упустил его и полетел кубарем в снег.

— Тпру, пся крев! — выругался пан, не без труда удержав коней, и, уже раздражённо посмотрев на мужиков, добавил по-русски: — Работнички, мать вашу волк поял! Только жрать, а что до дела... — Он привязал коней и размашисто направился к саням: — А ну, отойди прочь.

Не спуская с запястья плётку, шляхетный володетель Чижова пан-барин Потёмкин — а это был именно он — легко взял куль под мышку и, присев, велел: — Подымите другой, тож возьму.

Мужики — и откуда сила взялась? — подняли второй куль. Потёмкин легко разогнулся и понёс мешки в стобку, подминая могучими ногами ступени. Старик лукаво взглянул на своего напарника, но, заметив выходящего из двери барина, стянул с головы шапку и, кряхтя, принялся утирать со лба несуществующий пот.

Ох, спинушка, на погоду, видать...

Потёмкин уже без мужицкой помощи сгрёб снова два куля, но Лявон вдруг засуетился:

— Ну-кось, Никишка, подсоби. — Присев, он принял куль на спину и неожиданно легко засеменил вслед барину.

Пока он возвратился, Потёмкин стащил в кладовую ещё два куля.

Лявон перехватил ношу у взбодрившегося было парнишки:

— Погодь, Никишка, погодь, я сам, а то, не ровен час, грызь нападёт опять. Эх, сынок, куда ты такой сгодишься... Отряхни-ка пану одёжку да смотри, чтоб почище.

— Александр Васильевич, государь мой, прошу к обеду, — неожиданно раздался певучий молодой голос.

Все — и барин и мужики — обернулись к крыльцу, на которое неслышно выплыла молодая — лет на двадцать с лишком моложе мужа — хозяйка Дарья Васильевна. Яркая, глазастая, в накинутом на плечи жёлтом, расшитом узором кожушке, она была высокого роста — под стать мужу. Из-под повойника рвались на волю кольца чёрных, как смоль, волос.

Лявон, будто помогая сбить пыль, усердно похлопывал панскую спину рукавицей и приговаривал:

— Ох, и сильны же вы, ваша вельможность, ох, сильны... Как есть осилок, богатырь, стало быть...

Потёмкин, ничего не ответив жене, жмурился, как кот, — любил похвалу превыше всего.

— Пусти, я лучше сам выбью. — Он сдёрнул армяк, колотнул его раз-другой, перебросил через плечо. Налитая мощью красная шея словно столб торчала из ворота холщовой рубашки, от спины поднимался пар. — Поставьте коней и заходите в хату, покормлю уж вас, дармоедов... Эх, размял косточки! — Он, красуясь, развёл руки и выкатил широкую богатырскую грудь — истинный осилок, как называли сказочных героев на Смоленщине.

4


Панская изба по внутреннему своему убранству точно повторяла народную традицию — непокрытый стол, лавки, вытянувшиеся вдоль стен, деревянная, размером чуть ли не в четверть избы высокая кровать с горой подушек и подушечек, огромная же печь с многочисленными отделениями — лежанками, припечками, хованками для соли (чтоб всегда сухонькая была), печурками под сушку варежек и носков (отчего запах сырой овечьей шерсти, перемешанный с запахом лечебных трав, хранившихся тут же, стойко держался в доме круглый год). Но было кое-что и панское — резной буфетец с потемневшими стёклами, небольшой, убранный рушниками и украшенный резьбой иконостас со светящейся лампадкой, подвешенная вдоль стен по-над окнами полица, служившая для хранения мисок, кубков, кринок, меж которых неожиданно затесались запорожская сулея и пара кувшинов восточной чеканки, свидетельствующих о том, что хозяин дома — человек бывалый.

К обеду пан Потёмкин вышел из-за ширмочки, что называется, при полном параде — в мундире, усы навострены пиками. Стоя вдоль лавки, покорно дожидались хозяина домашние — жена, две девчонки лет по семь-восемь, пухлогубые и глазастые, чуть поодаль вошедшие со двора работнички, по правую руку от хозяйского места топтался, поглядывая на стол, крючконосый — точь-в-точь глава семейства, лобастый малыш с казавшейся непомерно большой из-за шапки кудрявых волос головой.

В доме было холодно, поэтому все утеплились — кто шубейкой-кацавейкой, кто вязаной кофтой. Непокрытыми были только головы, да детвора топталась босоножь — в хате обуви не полагалось.

Александр Васильевич Потёмкин встал в центр семейства, важно поклонился в красный угол:

— Возблагодарим Господа нашего за милость, кою явил, дав нам живот и пищу и всякие блага от щедрот своих. — И забубнил быстро и невнятно: — Отче наш, иже еси на набесех...

Все, торопливо крестясь, бормотали слова молитвы, оттого хата наполнилась разноголосьем. Творя крестное знамение, Потёмкин из-под локтя глянул на сына. Тот стоил, глядя на икону исподлобья, не подавая голоса, хотя и шевелил губами.

— Аминь, — возгласил Александр Васильевич и, садясь, опустил ладонь на голову сына, пытаясь ухватить упругую чёрную копну. — Молчишь всё, лентяюка, урод безгласный, приблудина, только и знаешь «хочу», «нет», «дай»...

Тихо и жалобно возразила жена:

— Опять шпыняете. Господь вас накажет за это, Александр Васильевич. Гляньте в зеркало — только усы приделать — полное подобие ваше Гришенька...

— Молчать, дура! — гаркнул привычно Потёмкин. Пригладив такие же непослушные, как у сына, только седые волосы, оглядел стол и удовлетворённо провёл ладонью по усам — слава Богу, есть хлеб и есть к хлебу: посреди стола исходила паром большая миска с борщом, высилась горячая гора картошки, грудка солёных огурцов, из малой мисочки выглядывали слепые головы селёдки — еда, как и положено, постная. Вот уж наступит велик день... Впрочем, для хозяина сделано исключение: прямо перед ним громоздится на блюде добрый кус ветчины — грех не столь уж большой, авось до смерти отмолится.

Домочадцы сидели молча, ожидая разрешения к началу трапезы. Александр Васильевич неспешно взялся за нож, потянул к себе круглую буханку хлеба с блестящей коркой и вдруг замер. Недобро блеснув глазами, отложил нож в сторону, поднялся.

— Арапник!

Дарья Васильевна взметнулась над лавкой, торопливо пробежала глазами по столу: в чём недогляд?

— Ар-рапник!!! — уже не своим голосом взревел Потёмкин.

Жена тоненько завыла и пошла к двери за ремённой плетью, тугое плетёное тело которой змеилось вдоль наличника. Взяв орудие пытки, женщина вернулась к столу, продолжая еле слышно голосить. Спросила жалобно и тихо:

— За что, сударь мой?..

Он, ни слова не говоря, вытянул жену плёткой вдоль спины. Она смолчала: ещё удар — заголосили девчонки. Третий удар был хлёстким, с подтягом. Она вскрикнула и, прервав плач, повторила:

— За что, сударь, за что?

Дочери ревели вовсю. Отсчитав пять ударов, Потёмкин протянул плётку жене:

— Целуй. В другой раз десять влеплю, да погорячей.

— За что, Александр Васильевич?

— Графинчик где и... салфет? Я что, не хозяин в доме?!

— Так ведь пост великий, сударь мой.

— Кому Великий пост, а кому и Масленица... Подать сейчас же! А без салфета я что, по-твоему, как мужик, буду горстью утираться?!

Жена метнулась к буфету. Садясь, Потёмкин машинально глянул перед собой и зашёлся в ярости — куска ветчины, который так аппетитно выглядел, на столе не было. Не было на месте и сына, а край буханки — будто истерзан.

— Гринька!!! — крик заставил домашних зажмуриться от ужаса. — Гриц!! Немтырь чёртов, утроба ненаедная!

Громко стукнула дверь в сенях, под окном прошелестели торопливые шаги. Майор, путаясь в ногах от бессильной злости, бросился к двери, сорвал плётку и как был, в мундире, без шапки, метнулся во двор. Там быстро и ловко, будто обезьяна, взбирался на дуб Гришка.

— А ну слазь, немтура проклятая, выблядок! — заметался под могучим деревом Потёмкин-старший. — Слазь, кому говорю!

Гришка, не обращая на отца никакого внимания, устроился поудобнее на широкой ветке и, вытащив из-за пазухи ветчину и кусок хлеба, начал быстро и сосредоточенно жевать.

— Запорю стервеца... — доносилось снизу, — шкуру спущу... Вот сейчас дробины принесу и достану тебя, сучонка...

Гришка опасливо посмотрел вниз и полез выше, голые ноги его краснели, как лапы у аиста.

— Думаешь, не достану? — надрывался отец, потом вдруг сменил тон: — Слазь, ну, слазь, Гришенька, околеешь на ветру... Ишь, стервец, слышит всё, понимает, только, вишь, разговаривать не желает... — Снова свирепея, гаркнул: — Слазь, стервец, кому сказано!

И вдруг сверху донёсся отчётливо и внятно мальчишеский басок:

— И когда ты уймёшься, кобелина сивый? Совсем извёл ревностью жёнку, неча было молодую брать...

Изумлённый Потёмкин, будто боясь спугнуть наитие, зашептал:

— Слышь, мать, слышь? А, подлец этакий, а я-то думал, уродина какая, уже за доктором собрался, а он, вишь, всё знает, всё болтает.

— Шпыняет её, шпыняет, — ворчат Гришка, сидя на ветке, — а сам половину девок на деревне обрюхатил.

— Дарья, слышишь?

— Да уж слышу, слышу, лучше бы мне уши позакладывало... Такой позор от дитяти...

— Всё с твоего голоса, с твоего наговора!..

— Жрать здоровы, — неслось с дуба, — а работать так вас нету, волк твою мать поял! Хочешь кусочек ветчины?

— А сквернословить от кого научился, не от тебя ли? — сквиталась подбежавшая Дарья Васильевна. — Яблочко от яблоньки, видать, далеко не укатится...

А Гришка вдруг запел голосом чистым и звонким, со слезой, как поют старцы на ярмарках:

— Хо-о-дил я, бродил по чужо-о-й стороне, все страсти невмолчно кипе-е-ели...

Александр Васильевич оторопело замер, по щеке скатилась слеза.

— Ах ты, шибеник, паршивец, сукин сын... Это ж какой голосок ангельский... Ну, теперь держись у меня — в ученье зазорного, в ученье... Гришечка, сыночек, спускайся ко мне, цукерочку дам... заедку царскую...

Но Гришка, устроившись поудобнее, подобрал голые пятки под зад и, охватив руками шершавое тело дуба, глядя на золотую полоску вечерней зари, полыхавшую огнём, самозабвенно пел.

5


— А теперь, майн либер Питер, давайте совершим путешествие из Петербурга в столицу древней Римской империи... — Учитель, тощий немец в чёрном парике с буклями, чёрном же фраке и серых панталонах, расхаживавший по классу, остановился, скрипнув башмаками, и поправил очки. Потом, искоса и быстро взглянув на наследника, продолжал: — Мы не будем двигаться по дороге, а отправимся в путь на волшебном фаэтоне, который способен преодолевать реки, горы, леса и болота как бы... — немец сделал неопределённое движение рукой, — по воздуху.

У Румбера, стоявшего возле двери и исполнявшего обязанности дядьки, — верзилы в форме драгунского офицера, удивлённо полезли вверх брови, отчего его устрашающая поза — сложенные на груди руки и расставленные циркулем ноги — приобрела совсем другое значение. Лишь ведро с прутьями для порки, находившееся возле ног, напоминало о его нелёгкой профессии.

Учитель наклонился, смахнул с серого чулка невидимую пылинку и, выпрямившись, теперь уже в упор уставился на своего ученика:

— Прошу, ваше императорское высочество, назвать, через какие реки, горы и государства понесёт нас сей чудный экипаж, как зовутся столицы тех государств и народы, населяющие их. — И добавил с некоторой тоской в голосе: — Прошу вас подумать и соблаговолить показать их на ландкарте.

Пётр, вялой рукой взявши указку, подошёл к бронзовому глобусу, крутанул его, задумчиво глядя на мелькание линий и бликов. Слегка оживившись, крутанул ещё. Замер, уставясь в мятущееся золотое пятно и слегка покачиваясь с пятки на носок и обратно.

— Герр Питер, к карте... — совсем безнадёжно вякнул немец.

Скользнув тусклым взором по испещрённому линиями и цветными пятнами полотну карты, висевшему на стене рядом с многочисленными гравюрами и картинами (преимущественно батальной тематики), наследник престола российского уставился в высокое окно. Двое солдат расчищали лопатами снежную заметь, третий подгонял остатки снега метлой, шаркая по мостовой. Взмах налево, взмах направо, взмах туда, взмах сюда, налево... направо... туда... сюда...

...Сын дщери Петра Великого и герцога Голштинского, его высочество великий князь Пётр Фёдорович, наследник русского престола, рано стал сиротой и воспитывался под сенью прусского двора Фридриха II в резиденции епископа Эйтинского. Воспитателями Карла Петра Ульриха, герцога Голштинского (так его тогда называли) были камергер Брюммер, ловкий и умный царедворец, исполнявший впоследствии обязанности посла при сватовстве принцессы Фике, и драгунский офицер Румбер. И тот и другой остались при наследнике и в России.

Прусскому духу, известному всей Европе и привитому с таким старанием наставниками, остался верен русский наследник и после приезда в Россию, и после принятия православной веры. Любимой игрой Петра была игра в солдатики — оловянные, деревянные, картонные, крахмальные. Даже после восшествия его на престол для игр в солдатики был отведён специальный покой, в котором на узких столах выстраивалось игрушечное войско, оснащённое специальными устройствами для воспроизведения стрельбы.

Уже давно подмечено, что династические браки нередко оставляли после себя отпрысков, мягко говоря, неполноценных. То ли сказывалось многократное кровосмешение, то ли природа отдыхала на детях творцов истории, но факт остаётся фактом — Карл Пётр Ульрих, ставший после крещения Петром Фёдоровичем, был, как говаривал о своём воспитаннике камергер, а теперь гофмаршал великокняжеского двора Брюммер, «немношко идиот». В периоды особого расположения он нежно говорил своему подопечному, обладавшему недюжинным упрямством: «Я вас так велю сечь, что собаки вашу кровь лизать будут. Я был бы рад, если бы вы подохли сейчас же». На что принц, испытывавший к наставнику подобные же чувства, неизменно отвечал: «Если ты ещё раз посмеешь меня ударить, я проколю тебя шпагой». Но на этом заявлении и заканчивалось его сходство с сильными мира сего, ибо наследник отличался не только тщедушием и малым ростом, но и незрелым умом, совершенствование которого остановилось в детстве на уровне удовлетворения инстинктов и примитивного общения с людьми. Тем не менее это не мешало ему пить неумеренно вино, в особенности пиво, и безудержно табачничать, что усугубляло его неспособность к воспроизводству рода.

— Ваше высочество, я вынужден отметить, что сегодня вы неудовлетворительно отнеслись к своим обязанностям, о чём, согласно инструкции, обязан донести её императорскому величеству и подвергнуть вас наказанию. — Пётр пожал узкими плечами, выражая полное безразличие, но учитель продолжал нотацию с раздражающей настойчивостью: — Вам предстоит быть русским царём, вы должны хорошо изучить торговые пути и державные границы, а также обладать способностью вести войска, добывая славу на ниве войны. Для этого вы должны отменно знать все сухопутные, морские и водные пути. Но, пренебрегая высокими государственными обязанностями, вы, Ваше Величество...

— Иди вон, — хрипло выдавил Пётр.

Учитель побагровел и открыл было рот, намереваясь что-то сказать, но ударили куранты, и Румбер возгласил:

— Урок окончен. — И, придавив тяжёлой ладонью тощее плечо принца, собиравшегося уйти, добавил равнодушно: — Герр Питер, извольте к экзекуции.

Не глядя на него и не говоря ни слова, будущий русский царь шагнул к скамье и спустил штаны.

Дядька Румбер пропустил через горсть пучок прутьев, вымоченных в воде, брезгливо отряхнул ладонь и, размахнувшись, начал отсчёт:

— Айн... цвай... драй...

Питер, опершись подбородком на сложенные кисти рук, снова уставился в окно. Завораживающие движения солдата, метущего дорожку: туда-сюда, туда-сюда — под свист прутьев сзади:

— Фюнф... зекс... зибен... ахт... нойн... цен!

Натянув штаны и с помощью дядьки оправив кафтанчик, благополучно выпоротое высочество неожиданно бодро направилось в игровую комнату, где на длинных столиках выстроились в ожидании оловянные солдатики. Наследник быстро прикрыл дверь перед самым носом Румбера и, подойдя к столу, с удовольствием осмотрел своих любимцев. Они стояли перед ним навытяжку, выкатив оловянные глаза, навострив свои оловянные уши, стараясь не пропустить ни одного приказа своего господина. Пётр улыбнулся и, чувствуя приятное замирание сердца, ласково пробежался пальцами по стройным рядам.

— Начинаем перестроение боевых порядков, — ворковал он. — Айн, цвай, драй... Айн, цвай, драй... — И, подражая звуку боевых барабанов, надувая щёки, забубнил: — Пум-пу-рум-пум-пум-пум-пум... Пум-пуру-пум... Пум-пурум-пум-пум...

Дверь, ведущая в комнату прислуги, тихонько отворилась. Пётр быстро и удовлетворённо глянул на угодливую рябую физиономию лакея, державшего в руках блестящий серебряный подносик. Призывно сверкнула бутыль, попав в лучик света. Пётр поднял бокал с тяжело колыхавшейся золотистой жидкостью и выпил не отрываясь.

Дёрнув кадыком, только что не охнув от чужого удовольствия, лакей расплылся в улыбке:

— Ещё?

Пётр, молча кивнув, подождал, пока наполнится бокал, залпом опорожнил его и вытер губы тыльной стороной ладони.

— Поставь и приготовь трубку.

Лакей бесшумно испарился.

А великий князь снова засуетился возле столов, дёргая за ручки механизма. Комната наполнилась грохотом выстрелов и запахом пороха. С каждым новым выстрелом глаза Петра загорались бесовским огнём, а на губах играла сладострастная улыбка.

— Эрсте плутонг... Файер!.. Цвейте плутонг... ахтунг... Файер!! — Он прыгал от столика к столику, размахивая руками, приседая и надувая щёки. — Файер!.. Пум-пуру-пум... Бум! Бум!! Бум-м-м!!!

— Ваше высочество... — вкрадчивый голос прозвучал над самым ухом.

— Что? Кто? — Пётр подпрыгнул от неожиданности.

За спиной стоял Румбер.

— Ваше высочество, депеша из Москвы от их величества императрицы... Требуют вас к себе. — И пояснил, стараясь придать голосу некоторую интимность, растягивая в улыбке непослушные губы: — Прибывает невеста ваша.

Наследник нахмурился, рука его потянулась к стоящей у стола трости.

— Полковник Румбер, вы почему вошли, не постучавшись? — угрожающе проговорил он, приподнимая трость.

— Ваше высочество...

— «Ваше императорское высочество»! Вы, герр полковник, с детства учили меня, что, входя в покой к кому-то, следует стучаться!

— Герр Питер...

— «Герр Питер» в классной комнате! — Голос наследника сорвался на визг. — А на службе я есть великий князь Российской империи! — И неожиданно спокойно закончил: — Вы допустили нарушение дисциплины, полковник Румбер, плохо исполняете свой долг, так что извольте к зкзекуции.

Секунду помешкав, дядька вздохнул:

— Орднунг ист орднунг, — и подставил спину.

Стараясь извлечь максимум удовольствия от каждого удара тростью, Пётр удовлетворённо отсчитывал:

— Айн... цвай... драй...

6


В Анненгофском дворце ждали парадного выхода императрицы. Цветистая толпа придворных заполнила парадную залу. Всё пестрело, переливалось, двигалось: туалеты дам со множеством воланов, фижм, лент, бантов на пышных юбках самых разнообразных цветов — от нежных, благородных пастельных до ярких, режущих глаз, старающихся перекричать друг друга. Нарядам вторило разноцветье париков — белых, голубых, серебристых, отливающих золотом, обильно украшенных драгоценными каменьями, цветами, выложенных затейливыми скульптурами. Зелёные и коричневые кафтаны военных поблескивали многочисленными золотыми шнурами, позументом, пуговицами, застёжками. Бряцание шпор, шорох одежды, приглушённое гудение голосов. Всё слегка двигалось в ожидании царицы, покачивались перья в причёсках и на шляпах, краснели в толпе манжеты и воротники, ослепляли белизной перчатки, сорочки с кружевной отделкой, гладкие панталоны и пенные жабо, переливались всеми цветами радуги парчовые камзолы, золочёные перевязи, ослепляли драгоценные россыпи — бриллиантовые, рубиновые, сапфировые и изумрудные — на причёсках, пальцах, шеях... Двор русской императрицы Елизаветы Петровны стремился по пышности превзойти все дворы Европы. Дщерь Петрова, получив долгожданную власть, стремилась вытравить из памяти домостроевские нравы, нарушенные Петром, но вернувшиеся в царский быт после его смерти. Дворцовая жизнь времён Елизаветы была непрерывной чередой позорищ — так называли тогда балы, маскарады и театральные представления.

Елизавета — было ей в описываемую пору 35 лет, — цветущая, пышнотелая, но на удивление статная красавица, вышла из покоев в сопровождении свиты и, милостиво кивая на обе стороны, прошла сквозь строй придворных. Ей кланялись, её взгляда искали.

Увидев невесту, доставленную наконец в Москву, царица остановилась. Шедший рядом с ней фаворит и тайно венчанный муж Алексей Григорьевич Разумовский, склонив тучное тело, спросил вполголоса:

— Что, Лизонька?..

Решительно протянув ему знаки власти — скипетр и державу, императрица приказала:

— Передай, чтоб на место поклали. Приём на сегодня окончен. — После чего бесцеремонно и придирчиво с ног до головы осмотрела немецкую принцессу.

Тоненькая и хрупкая, совершенно потерявшаяся в складках и бантах платья, та стояла ни жива ни мертва, видя только возвышающуюся над ней мощную и ослепительную русскую красавицу, — книксены получались как бы сами собой. Зато уж матушка её ни капельки не робела — моталась в поклонах направо и налево, одаряла всех высокомерной улыбкой, стремясь обратить на себя внимание, — короче, вела себя так, будто вся эта пышная церемония была затеяна ради неё, а не дочери, этой нескладёхи и замухрышки.

Когда приблизилась императрица, герцогиня попыталась первой приложиться к её руке, но Елизавета, глядя сквозь неё — а это она умела делать великолепно, — протянула ладони к юной принцессе и вовсе не по этикету расцеловала в обе щеки, прижав к себе шатнувшееся навстречу худенькое девичье тело. Привыкшая к тому, что царицыны слова всегда к месту и непререкаемы, заговорила властно, обращаясь только к невесте:

— Здравствуй, здравствуй, милая. Эк, худющая-то какая, неужто братец Фридрих на сухарях и воде тебя вскармливал, готовя к свадьбе? Считай, месяц в России, а всё не отъешься. Здоровье-то поправилось? Говорят, жар был?.. Да ничего, русский воздух здоровый, почаще на воле бывай, всю хворь повыморозит... — И вдруг спросила, сощурившись: — Не обижают тебя?..

— Йа, йа, данке шён, данке шён...

Принцесса ни слова не поняла из того, что говорила ей императрица, и совершенно не представляла, как себя держать. Она непрестанно кланялась, беспомощно озиралась, стесняясь этой беспомощности, но видела вокруг только доброжелательные улыбки и ответные поклоны — вышколенный двор сразу сделал нужные выводы из царицыных поцелуев.

Елизавета положила полную руку на плечи Фике, успокоила, снисходительно улыбаясь:

— Да не дёргайся ты, будто пятки поджаривают! Знаю, не смыслишь по-нашему и не разумеешь слов моих, да знаю и ретивость твою в постижении русской речи, доносят, что и ночами долбишь слова... — Она ласково посмотрела на Фике. — Похвально, милая, значит, хочешь быть любезной нам и нашему народу, понимаешь, что не на день, а навек к нам приехала... А то ведь иные и на Руси урождённые языком предков брезгуют и по-российски ни в пень колоду...

— Йа, йа, — согласно закивала принцесса, — пень-колота...

Елизавета рассмеялась от души, а мамаша невесты решила, что самый момент и ей проявить себя. Оттерев дочку локтем, залебезила:

— О, йа, йа!.. Аллее ист гут, шене, шене гут...

Императрица смерила её ледяным взглядом.

— А ты, сударыня, гостья наша дорогая, вперёд особо не лезь, не тебя сватают, то и ножками не дрыгай... Э, погоди, погоди, а что это камешки в твоих ушах будто знакомые? Я, помнится, не тебе их посылала. Шустрая ты, мать, эка шустрая! Алексей Григорьевич, — обратилась она к Разумовскому, — непристойно матери невесты царской быть при ней вроде бы в приживалках. Найдите герцогине какой-нито замок, домишко поприличней, где б она могла сама себе хозяйкой быть, а нянек да мамок своих принцессе дадим! — Снова повернулась к Фике с лучезарной улыбкой: — Вытолкнул вас братец Фридрих, ровно нищих, ну да он известный скопидом — кость огложет и всё смотрит, выкинуть или на завтра оставить. Не горюй, — ласково дотронулась до подбородка принцессы. — Россия всех оденет, накормит и одарит... Как думаешь, пойдут к глазкам твоим эти камушки? — Она вытащила из своего уха серёжку изумрудную и вдела в невестино. — Ишь как личико заиграло! Бери и вторую... Да и грудку бы чем прикрыть, а то худовата, мослы наружу... — Сняв колье, Елизавета нацепила его на тоненькую шейку вконец оробевшей девочки. — Теперь лучше глядишься... — Снова недобрый взгляд в сторону герцогини. — Только ты уж, герцогинюшка, смотри, чтоб я на тебе дарёного не заметила, — вырву с ушами... А ты, Фике, ступай, учись жить своим домом, поправляйся. Придёт пора, смотрины тебе сделаем по всей форме и закону, праздник устроим. Дадим дыму, что чертям станет тошно! А? Дадим дыму?

Быстро сообразив, что её патриотическое рвение в изучении русского языка нравится, умница Фике лукаво улыбнулась и поддакнула:

— Йа, йа... Татим тыму... данке шён.

Елизавета вовсе растрогалась, обняла немочку, поцеловала:

— Люба ты мне... Молодец девка! Эй, кто-нибудь, покажите её высочеству покои! Те, что поближе к моим...

Принцесса, непрерывно кланяясь, попятилась. Герцогиня двинулась было следом, но её довольно решительно отрезала от дочери ливрейная стена.

А где-то в толпе качнулись друг к другу два парика — белый и золотистый:

— Ещё не помолвлены, а уже высочество... Не по закону, а?

— «По закону»... А величеством Лизка стала по закону?

— Тсс... Языка лишишься.

— Это верно, это у нас быстро. Вон Лопухина... болтнула — и язычка нет.

— Так ты ж не скажешь, как она: что красивее царицы.

— Шш...

И парики разошлись, растворились в тёмных углах...

7


Церковь, в которую ходили чижовские крестьяне, стоила на невысокой горушке над речкой Чижовкой. Была она незатейлива по строению, имела голубые маковки с золотыми крестами, беленькая, что невеста в день свадьбы. За ней поднимались купы кладбищенских деревьев, к главному ходу вела присыпанная песком и обсаженная цветами дорожка, по периметру ограды рос густой кустарник.

Гришка по извечной ребячьей привычке не через открытую калитку, а, цепляясь за штакетины, перелез забор, продрался сквозь кусты и, став возле паперти, прислушался.

Из-за приоткрытой двери доносилось пение. Над согласным хором вдруг взвился тоненький, удивительной чистоты голосок. И сразу из тьмы церковных сеней послышался раздражённый баритон Потёмкина-старшего:

— Нет-нет, не так, Анеля... Ты прислушайся: ля-я-я...

Гришка тенью скользнул внутрь и, пригнувшись, словно от этого его было не так видно в пустой церкви, прошёл в дальний от алтаря угол.

Рядом с небольшим иконостасом на возвышении, ограждённом фигурными перильцами, сгрудился небольшой хор — несколько женщин и девушек. Все прибраны по-праздничному — в расшитых орнаментом белых кофтах, полосатых, клетчатых или однотонных домотканых юбках с кокетливыми фартучками.

Солнечные лучи, падавшие тугим снопом из верхнего, купольного, окна на хор и прихватывающие часть тронутого кое-где позолотой орнамента, придавали этой мирной картине какой-то таинственный, недоступный человеческому пониманию, фантастический смысл. Даже отец, подивился Гришка, стоявший перед хором и управлявший пением, был непривычно умиротворён и красив. А он и в самом деле выглядел празднично: усы вразлёт, глаза сверкают, руки раскинуты, словно крылья. Свет, падающий со спины и сверху, одел его будто серебряным панцирем.

— Ещё раз. Начали!.. — Александр Васильевич взмахнул руками, и хор запел нечто сладостное и печальное.

Слов Гришка не понимал и не разбирал, он только, склонив к плечу голову с тугой шапкой кудрей и чуть прикрыв глаза, слушал музыку голосов.

— Анеля... — шёпотом позвал отец.

И над хором поднялся истинно ангельский голос, завлёкший Гришку в церковь. Он поднял веки и замер, поражённый видением: невысокая и тоненькая, как свечечка, девчонка в белом платье, выступив на полшага вперёд, сложив молитвенно ладони перед грудью и воздев к небу синие глаза, выводила затейливую сложную мелодию без слов. Может быть, показалось Гришке, что на глазах Анели блеснули слёзы? Уложенные венчиком белые, как лён, косы серебрились в солнечных лучах, создавая сияние вокруг её головы. Взгляд Грица вдруг перекинулся на икону Божьей Матери, вставленную в центр иконостаса, затем опять на лицо Анели — они были схожи! Выше Богоматери в золочёном окладе помещался суровый лик Бога Отца, поднявшего персты для благословения, но Гришке показалось, что Господь грозит: нишкни, мол, — и он испуганно сжался.

— Молодец, молодец, девонька, — размягчённо проговорил отец.

Он ли? Такого голоса у батюшки Гришка никогда не слышал.

Девчата возбуждённо загомонили.

— Тихо! — гаркнул отец, и это уж был точно он. — Ну-ка, ещё раз: ля-я-я...

Он умолк, но в церкви слышалось как эхо: ля-я-я...

Гришка, забывшись в очаровании, не заметил, как стал вторить отцу, голос попал в лад и был свободен и звонок. Отец недоумённо прислушался, потом обернулся:

— Гриц, это ты подпеваешь? Пришёл-таки? Молодец, поди сюда, сюда — рядышком к Анельке. — Потёмкин-старший положил ладонь на Гришкины упрямые кудри, тот покосился с опаской: не рванёт ли за ухо? — но отец приказал: — Ближе, ещё ближе к ней, я должен услышать полное согласие.

Анеля решительно притянула Гришку к своему боку. Малец он был рослый и оказался чуть ли не вровень с девушкой. Коснувшись нечаянно плечом высокой груди, отшатнулся, но она ласково провела ладошкой по его затылку, плечам, спине, привлекла к себе, шепнула:

— Не робей, за мной иди...

— Начали!.. — Хор запел. — Анеля, пора, — вполголоса сказал отец, но посмотрел не на неё, а на Грица и кивнул ему.

Гришка подладился к Анелиному голосу и шёл в лад с ней, свободно и радостно, но, когда она взобралась на немыслимо высокую ноту, сорвался, дал петуха.

Хористки засмеялись. Гриц, вспыхнув от стыда, метнулся через барьер, дал стрекача к дверям.

— Гриц, стой!.. А вы, курвы, чего ржёте?.. Тихо!

А Гришка уже был на кладбище, в дальнем углу его, где сплелись в непроходимые кущи заросли вишняка, малины, шиповника, а на полянках-проплешинах сбились в тугой ковёр травы и цветы. Он подобрался к самому крутояру, спускавшемуся к речке, откуда хорошо был виден противоположный низкий берег её, просторный луг, ленты деревьев, которые следовали извивам речки, разрезали луговые просторы и растворялись в голубени неба у горизонта. Чуткое ухо мальчишки уловило стрекот кузнечиков, гуденье пчёл, шорох трав, а над всем этим плыла печальная и сладостная мелодия, нежный и беспомощный Анелин голосок...

— Нехорошо это, барин, не можно...

Гриц встрепенулся от дрёмы при звуках голосов, донёсшихся из зарослей.

— Анелька, я разум теряю, как на тебя смотрю и голос твой ангельский слышу... Ангелочек ты мой...

— Стыдно это... не можно, паночку, не можно...

— Не пан я, я раб твой...

— Ой, что вы, что вы...

— Жёнку в монастырь, моя будешь навек... — Голос отца стал сиплым и прерывистым.

— Барин, паночек миленький, — не то просилась, не то ласкала Анеля.

— Ну, милая, ну, дороженькая...

— Паночку...

Гришка бесшумно пробрался сквозь кусты. Отец и Анеля возились на траве, ноги девушки были бесстыдно заголены, руки сплелись вокруг батькиной шеи. Тот со стоном откинул голову и встретил Гришкин взгляд. Прохрипел, не разжимая губ:

— Уйди... уйди... — и продолжал вершить начатое.

Гришка откатился назад и закувыркался по склону горы.

Кружились небо и земля, темнело в глазах, а в ушах всё звенел и звенел ангельский голос, пел сладко и печально женский хор. Слёзы бежали по Гришкиным щекам, оставляя мокрые следы.

8


— Гриц, Гришенька! — металась по двору мать, вторя крикам ласточек, расчёркивающих воздух над усадьбой. — Гриня, Гриц, где ты?.. Беги скорее в хату, татка помирает... Гриц!..

На возу, стоящем посреди двора, зашевелилось сено, из-под него выбрался Гришка. Был он всклокочен и хмур. Нехотя зашагал к крыльцу, ворча:

— Чёрт его не возьмёт... — но, услышав дружный рёв сестёр, кинулся бегом.

В доме всё было кверху дном, на полу валялись черепки битой посуды, раскиданы подушки, оборваны занавески на окне, перевёрнута скамья — отец побуянил как следует. На столе стояли две четвертные бутылки, одна наполовину порожняя.

Отец, посиневший, со страшно выпученными глазами, лежал на полу, всё ещё сжимая в правой руке арапник, но не тот, что всегда висел в хате для острастки, а охотничий, волчачий, с пулей, заплетённой в кончик. Левая рука и нога его мелко бились. «Будто карась на траве», — отстранённо подумал Гришка. Голова отца лежала тяжело, камнем, на чисто вымытом полу, из угла рта шла пена. Отец невнятно бормотал:

— Его призри... головастый... Гришку, Гришу... девки замуж... Гриш... Гри... смотри... Ты... ты... с того света до... кур... — Речь его становилась всё бессвязней.

Мать, вошедшая следом за Грицем, не плакала. Она отирала тряпицей рот и тоскливо посматривала в окно.

— Не идёт батюшка Василий... Неуж без покаяния отойдёт хозяин наш? — Посмотрела на мужа: — Ишь ты... В последнюю минуту всё шпыняет безвинно... Гриц, к ручке подойди. Вишь, всё о тебе...

Но Гришка стоял в отдалении, неприязненно глядя на умирающего. Девчонки, чуть слышно поскуливая, пугливо жались друг к дружке.

Мать, повнимательнее вглядевшись в лицо хозяина, позвала детей:

— А идя все разом подтянем батьку к кровати.

Только тогда Гришка подошёл к отцу. Вчетвером они подтянули его к кровати, но взвалить наверх не сумели, помогли подоспевшие Лявон и Никишка. Сделав своё, торопливо крестясь и оглядываясь, мужики выскочили из хаты. Только тогда появился высокий и тощий, с неопрятной рыжеватой косичкой приходский священник. Глянув на Потёмкина, деловито спросил:

— Опился?

— От злости жила лопнула, — тихо отозвалась мать и, всхлипнув, добавила: — Пришёл откуда-сь распалённый, нажрался самогонки и почал меня увечить. Пока охаживал малой плёткой, я терпела, а как взялся за волчий арапник, поняла: конец мне будет. Отпихнула его от себя, он кувырнулся через лавку, вскочил и снова ко мне, а я за ухват да и притиснула его шею к стене... Уж он бился-бился, изругал последними словами, а вырваться не смог... Где б мне его удержать, коли догадался бы кинуть арапник да руками за ухват... А потом пятнами пошёл да обвис, поехал по стене...

Она рассказывала это спокойно и неторопливо, как рассказывают историю, слышанную от других, а отец Василий столь же неторопливо облачался, вытаскивал из узла крест, облатки, Библию. Подошёл к Потёмкину, позвал:

— Александр Васильевич, слышишь меня? — Тот молчал, уставя вытаращенные глаза в потолок. — Александр Васильевич, сын мой, отзовись... — Склонился над умирающим. — Не примет уж дары святые, отходит. Многогрешен был и отходит без покаяния. Ну да Бог тебе судья.

Сунув к губам Потёмкина крест, священник прошептал молитву, перекрестился сам, положил несколько крестов на покойного уже Потёмкина и принялся складывать в узелок свои причиндалы. Молча, не глядя, сунул в карман золотую монету, поданную хозяйкой, снова взглянул на умершего, посоветовал:

— Ты ему пятаки на глаза поклади, а то закостенеет, потом не сладишь, будет пучиться.

9


Елизавета проснулась от переклички петухов. Сладко полежала, прикрыв веки, улыбнулась и откинула руку влево, обшаривая кровать. Там было только скомканное одеяло. Царица открыла глаза. Сквозь кисею полога мигал красноватый огонёк лампады, чуть ниже плясали, отражаясь в зеркалах, язычки свечей.

Елизавета, высунув из-под пуховика ногу, пошарила рядом с кроватью. Удовлетворённо улыбнулась: любимый её камердинер старичок Василий Иванович Чулков был на месте — на коврике, брошенном на полу у изножья.

— Василий Иванович, рыцарь мой верный, ау, Царство Небесное проспишь.

Над кроватью возникла плешивая голова с хохолком надо лбом.

— Что ты, сударушка, что ты, лебёдушка моя, и на минуту глаз не сомкнул! Коли я спать стану, кто тебя обережёт? — Старик встал, оправил мундирчик, пригладил волосы.

— Так уж и не спал! А парик, паричок-то потерял, стало быть?

— Не потерял, сударушка, а снял, — поправил повелительницу камердинер, — да заместо подушки и сунул.

— Неуж мы так обедняли, что и подушки тебе не сыскать?

— Хватает добра этого, да вить вечор я удалился, когда граф Алексей Григорьевич пришли, а потом, возвратимшись, гляжу, а подушки все до единой твои мурлыки обсели, думаю: возьмусь прогонять, а они ор подымут да твою милость потревожат... А ты, лебёдушка, так уж сладко спала, умаялась, видать.

— Да уж... Дали дыму вчерась. Я, батюшка мой, и в кровать как запрыгнула — не помню. Верно, а?

Василий Иванович политес и галантность понимал и потому замахал руками, успокаивая:

— Полно, сударушка, на себя поклёп возводить, светлая, как слёзка, явилась... Только вот камеристок разогнала, уж я тебя расшнуровывал да распаковывал, все эти крючочки да пуговицы расцеплял... Всё бы ничего, да моими ли пальцами... Брысь, брысь, мурлыки, чтоб вас... — Старик за разговором не бездельничал, собирал раскиданные «сударушкой» вещи, сгонял кошек, которых действительно было не счесть, ставил на место опрокинутые безделушки.

Елизавета села в постели, потрясла головой, потянулась.

— И всё-то ты врёшь да приукрашиваешь, — сквозь зевок добродушно сказала она. — А что, Алексей Григорьевич, он сразу... — разом переменив мысль, закончила: — Как он с постели встаёт, чтоб не с левой ноги?

У Чулкова и на это был ответ:

— Это у него просто: допрежь чем встать, нырнёт головой к ножкам твоим, и вот готово — где было лево, стало право. Елизавета расхохоталась:

— А ты, батюшка, никак подсматриваешь за нами?

— Не подсматриваю, а бдю, чтоб порядок был. Коль бы не я, то гляди, лебёдушка, давно бы тебе шейку свернули, а мне твоя голова дороже моей... Ты ведь сызмальства оторва, а этих котов, которые по спальням лазят, считай — не сосчитаешь... Да ты вставай-ка, шестой уж час, а ты в семь дохтуров да невесту Князеву звала... На, капотец накинь, а то сквозняки гуляют. Я льду принёс, лицо растереть, чтоб свежей было... Кофей попьёшь или, может быть, кваску сперва? Я припас...

— А портрет невесты, доставленный из Берлина, велел привезти?

— Как приказано... Да ты, чай, его уж не один раз видела, и дохтура невесту удостоверили, ещё как приехала...

— То было то, а я хочу, чтоб до обручения по всей форме... А ну как братец Фридрих к русскому двору товар поставил бракованный? Да и при дворе уж сколько она, а тут котов — сам рассказывал...

Елизавета с прытью, неожиданной для её мощного тела, вскочила на ноги — крякнули доски рассохшегося пола, — сунула руки в рукавчики подставленного капота, чмокнула звонко Василия Ивановича в лоб и приказала:

— Дед, квас, кофей, да чтоб четверть фунта на чашку. И парик натяни. Зайдут, а кавалер первейший — срамота одна...

10


В приёмной, куда вышла Елизавета, уже толклись придворные, меж ними была и невеста принцева. Дамы заколыхали юбками, приседая в полупоклонах, мужчины принялись щёлкать каблуками да кивать, тряся буклями париков. Императрица милостиво склонила голову и провозгласила:

— Сегодня править не стану. Всем покинуть залу, останутся лишь те, кои были вчера назначены.

Поскольку дважды матушка-императрица не повторяла сказанного, залу очистили в мгновение ока.

Елизавета придержала графа Разумовского:

— Алексей Григорьевич, задержись, хочу, чтоб мужским глазом на естество невестушки глянул, какова она на твой вкус.

— Та што там, баба — воно и есть баба, на неё дивиться треба, як солнце село, а месяц ещё не взошёл... Я, серденько моё, больше в волах да овечках разбираюсь. — Разумовский доверительно склонился к царице, чуть качнув дородным телом, и говорил он так же лениво и доверительно.

— Ну-ну, божилась лиса, что курей не крала, с чего бы то вся морда в перьях?

— Оно, конечно, если бы на смак попробовать... Бачишь, я ка гарненька да ладненька, серденько моё... — Граф лукаво взблеснул глазом.

— А место губернатора в Тобольске на смак попробовать не хочешь? — добродушно парировала Елизавета. — Там, сказывают, серденько быстро остывает... — Императрица подошла к невесте: — Как себя чувствуешь, милочка, всё ли хорошо?

— О, всё зер гут... То есть, исвините, всё корошо.

Елизавета разулыбалась, чмокнула девчонку в лоб.

— О, да ты время понапрасну не теряешь, скоро совсем ладно заговоришь по-русски.

— Блакодарью, Ваше Величество, — присела в книксене Фике.

— Да ты не приседай за каждым разом, — ласково улыбнулась императрица и, оборотись к Чулкову, приказала: — Зови медикусов... Сейчас, голубушка, ты разденешься, тебя посмотрят мои лейб-медики. Графа Алексея Григорьевича не стесняйся, мне он свой человек, а тебе в отцы годится... Хочу, чтоб всё было по форме и с протоколом.

Фике залилась маковым цветом, но, снова сделав книксен, пошла к медикам, столпившимся возле её портрета, поставленного в углу.

Сравнив оригинал с портретом, те согласно покивали головами. Фике, опустив глаза, быстро разделась, благо её стройному телу ни корсеты, ни подтяжки и затяжки не требовались.

Врачи осматривали её внимательно и бесцеремонно, заглядывая в рот и засовывая туда пальцы, больно ощупывая груди, подмышки, бёдра. Она поворачивалась, словно кукла, молча и безжизненно, всё так же опустив глаза. И только когда приказали ложиться на канапе, она инстинктивно сжала коленки и крикнула:

— Найн! — И зажалась, закрылась, как будто впервые почувствовала наготу.

Самый старый из медикусов внушительно сказал:

— Моя дорогая девочка, порядок есть порядок...

Невеста умоляюще посмотрела на Елизавету, но та развела руками:

— Хочешь быть царицей, ложись. Для того тебя из Берлина выписали, чтобы лежать да рожать. Наследников рожать — дело государственное.

Разумовский отвернулся, сплюнул, проворчав:

— Як цыгане кобылу на базаре выбирають...

Диагноз медикусов был однозначен:

— Аллее ист гут. Всё хорошо.

Доктора подписали протокол и вручили Елизавете. Сложив бумагу вчетверо, она протянула Разумовскому:

— Передашь в канцелярию. — И, обратясь к Фике, оправляя на ней платье, утешила: — Ну, вот и всё, всё в порядке, всё ладно... Ну-ну, подними глазки, я тут тебе утешинку малую припасла, дай-ка в волосы заколю... — Сверкнула рубином драгоценная шпилька: — Но теперь гляди у меня, чтоб до свадьбы без шалостей! — Елизавета пригрозила пальцем. — А то у нас при дворе такие кобели водятся...

— Вас ист дас... Кес кесе?.. Что есть кобели?

— А это которые котиками ласковыми прикидываются, всё амур, амур да ля мур, да ходят кругами, а там, глядишь, которая дура мур-мур да и снесла яичко.

— Ля мур, ля мур... Найн, нет... Их либе... Я любить принц... — Фике энергично замахала руками, будто отбиваясь от этих самых «амур» и «мур-мур».

— Ну и ладно, гут, верю тебе... Теперь ступай, моя дорогая Фике... Фи... Погоди-ка, что за имя такое — Фике, вроде как у кошаток моих: Фуфу, Жужу... Надо бы до крещения человеческое имя придумать, русское, чтоб привыкали... Может, Екатерина, по матушке нашей, а? Как ты мыслишь, Алексей Григорьевич?

— Катерина? А что ты думаешь, имя ладное и достойное, и матушке покойной уважение. Хай буде Катерина, Катя.

Невеста, откланявшись, ушла. Медики стояли в отдалении, не решаясь покинуть зал без разрешения. Но шустрая русская императрица ничего не забывала:

— Господа медикусы, а великому князю вы учинили осмотр? Каков он?

Доктора почтительно взглянули на старшего. Тот, поклонившись, доложил:

— Должны огорчить, государыня, ибо наше единодушное мнение: не созрел принц для семейной жизни и к зачатию плода не способен. — Подумав, добавил на всякий случай: — Пока.

— В шестнадцать-то годов?

— Увы, такова природа.

— Ништо, ляжет с молодкой в кровать, дозреет. Интересы трона не допускают промедления с женитьбой.

— Природа неподвластна государственной необходимости, Ваше Величество, — с извинительной улыбкой произнёс старший.

Елизавета нахмурилась, но отозвалась обычным лёгким тоном:

— Природу, ежели что, и подправить можно. Ступайте. — Выждав, когда медикусы откланялись — а делали они это обстоятельно и церемонно. — Елизавета обратилась к Разумовскому: — Надо к его высочеству какую из фрейлин приставить, да чтоб ядрёная и шельма, — пусть поучит брачному делу, а то всё в солдатики играет, ничему другому пруссаки не образовали... Одни гадости от любезного братца моего Фридриха... Ты пригляди, Алексей Григорьевич, которая поспособнее, чтоб помахаться ему всерьёз, а не только в жмурки игрывать.

— Коли на то твоя воля...

— Ну-ну, знай край, ишь обрадовался. Ежели прослышу, что сам репетируешь, отлучу от тела... И ото двора, серденько моё...

11


Жарким летним полднем Дарья Васильевна Потёмкина в кибитке, запряжённой двуконь, лихо вкатила в усадьбу своего московского родича, президента Коммерц-коллегии, советника Кисловского.

Гришка, сидевший за кучера, правил к парадному, нимало не сомневаясь, что так и должно. Впрочем, патриархальный быт этого старого московского двора весьма располагал вести себя запанибрата: укрывшись в тенёчке могучей липы, нежилась, довольно похрюкивая, гигантских размеров свинья, рядом в благоухающей навозом луже резвились её шумные детки, добрый десяток кур толокся возле белоколонного крыльца, сверху, с балюстрады, присматривал за ними петух с великолепным, переливающимся всеми цветами радуги хвостом. Чуть подалее от дороги, немощёной и порядком разъезженной, плескались на ветру выстиранные холсты. Навстречу гостям выскочил из-за угла усадьбы голозадый мальчонка, оседлавший хворостину и яростно нахлёстывавший её прутиком. Здоровенный рыжий пёс, растянувшийся на мраморе парадного, при виде чужаков поднял голову, лениво тявкнул и, видимо, посчитав свою задачу выполненной, снова пристроил морду между лап. И довершение всего из боковой дверцы торопливо выбежала взлохмаченная девка в подоткнутой юбке и выплеснула воду из деревянной бадейки едва ли не под ноги коням.

Гришка неспешно соскочил с телеги и остановился, приглядывая, к чему бы привязать вожжи, но в сей миг на крыльце показался осанистый дед с седыми бакенбардами и фиолетовым носом и, застёгивая на ходу мундир, рявкнул хриплым басом:

— Куды прёшь, бестолочь! Не видишь — парадное. А ну вертай на задний двор, рыло неумытое!

Гришка сробел, не зная, как быть, и начал торопливо прикручивать вожжи к грядушке телеги. Дело поправила Дарья Васильевна.

— Как смеешь орать, не разобравшись, холуй поганый! — властно и гневно крикнула она. — Ты б глянул сперва, кто приехал, да коней бы принял, да барину доложил... Барин дома?

— Дарья Васильевна! Не признал, не признал! — кривляясь и фиглярничая, запричитал старик. — Думаю, не шлют ли гонцов от царского крыльца, а это вы!.. Извините-простите, извините-простите... Вас тут ждали, ждали, все жданки поели да почивать легли, кто в подклети, а кто в постели... — Сменив елейный тон на грубый, снова рявкнул: — Чего припёрлась, милости какой просить у барина?.. Нету его, в присутствие укатил.

— Чего припёрлась — моя забота, — сурово оборвала его мать. — А твоё холопье дело в дом гостей провести... Разговорился!

— Да уж дал Бог гостей для собачьих костей... Эт!.. Эт! — швейцар икнул.

Гришка враз свёл концы с концами. Шагнув на ступеньки, он взял арапник:

— Замолчь, быдло! Зараз покаштуешь у меня, мать твою волк поял!

Не отшатнись в этот момент швейцар, удар пришёлся бы по лицу, а сила у мальчишки была — плеть со свистом опоясала плечо. Мужик шарахнулся в сторону, испуганный петух заорал и полетел вниз, заквохтали куры.

— Это кто ж тут моих слуг порет? — В раскрытых дверях показался сам советник Кисловский, мужчина зрелых лет, небольшого росточка, сановитый.

Был он совершенно навеселе — волосы встрёпаны и прилипли к потному лбу, из-под цветастого халата выглядывали полные, покрытые рыжеватым налётом ноги.

— Узнаю потёмкинскую породу, вылитый Александр Васильевич, чуть что — за плеть... Так его, старого бездельника, чтоб не обижал племянников да иную родню. Ещё и я добавлю... Здравствуй, сестрица, поднимайтесь в дом. А почто без хозяина?

— Нету нашего хозяина, батюшка братец, помер Александр Васильевич. — Мать неожиданно бухнулась в ноги Кисловскому и заголосила: — Не оставьте нас, братец, милостью своей, сироты мы горемычные... Прими в семью сына моего Гришеньку... Некому за нас заступиться, притесняют все кому не лень...

— Ну-ну, встань, сестрица, негоже тебе передо мной в ногах валяться, чай, не дальняя родня... Не знал о горе твоём. — Кисловский перекрестился. — А может, и лучше, прости, Господи — о покойном дурное говорю, — но зверем был, и слова доброго не стоит... А что до Гришки, пусть живёт при мне, места за столом хватит, а там, глядишь, и к делу пристрою.

— Наказывал покойник книжному разуму учить его, на ходу ловит. — Дарья Васильевна, всхлипывая, не забывала о деле. — Девчонок хоть замуж растолкаю, а этот беззащитен совсем...

— Да уж видел беззащитность его... У, волчонок, потёмкинская порода. — Советник коснулся рукой чёрной овчины Гришкиных волос, тот и впрямь оскалился и дёрнулся, будто ударили. — Не укуси, потом жалеть станешь... Грамоте разумеешь? И по старому письму и по новому? Самоуком? Ну, молодец, будешь мне перед сном почитывать, а осенью в пансионат представлю, а там посмотрим. Записан-то куда служить — в конногвардейцы? И там грамота не помешает. Степан, сведи коней и узлы доставь в комнаты... Ктой-то сюда скачет?

Гришка обернулся и залюбовался подлетевшим к крыльцу конником: зелёный, шитый золотом мундир, пышная сорочка, сверкающая, кипенно-белая, длиннющая шпага, сверкающие сапоги со шпорами, золотой эполет на плече. Забежав стройными ногами по ступеням крыльца, офицер козырнул Кисловскому:

— Эстафет, ваше превосходительство, велено в руки передать и ещё на словах прибавить: его сиятельство оберсгермейстер её величества граф Кирилла Григорьевич Разумовский имеет честь просить вас прибыть в Петров день на торжественный молебен в честь пребывания в Москве её императорского величества матушки Елизаветы Петровны... Нелепо быть при всех регалиях.

— Извольте передать его сиятельству согласие. Непременно буду. Ох уж эти регалии... — Кисловский досадливо запахнул разъехавшиеся было полы халата.

А Гришка с завистью и восхищением смотрел, как офицер, гремя шпорами, сбежал вниз, одним прыжком взлетел на коня, поднял скакуна на дыбки и, оставив после себя облако пыли, исчез, испарился в жарком мареве.

12


Одетая в светлые панталоны и белые чулки, она напоминала скорее юношу — стройного, лёгкого, немножко угловатого. Только тяжёлая копна волос под треуголкой выдавала её женственность. Фехтовала она осторожно, экономно расходуя силы.

— Мадам, я нападаю, — вкрадчиво и почтительно сообщил фейхтмейстер, человек сравнительно молодой, одетый с изяществом, аккуратные букли его парика кокетливо свисали на воротник камзола.

Будучи деликатным в обращении, нападал он, однако, напористо, активно. Екатерина, отступая, парировала удары короткими росчерками клинка, легко переступая обутыми в туфельки без каблуков ногами.

В кресле у стены строго восседала обер-гофмейстерина великой княжны, а по сути надзирательница, Чоглокова, приставленная Елизаветой. Двадцатишестилетняя фрейлина вовсе не выглядела молодой — державная обязанность и врождённое занудство, вечно написанные на лице, превращали её в нечто перезрелое и иссохшее. К тому же она явно не одобряла фехтовальной затеи своей подопечной. Она непрестанно бросала взгляды на Екатерину, недовольно поджимая губы, и вязальные спицы, которыми она орудовала с ловкостью, мелькали всё быстрее, так же неодобрительно позвякивая.

— Мадам... — снова предупредил фейхтмейстер, и шпага в его руке завертелась юлой.

Екатерина хладнокровно и даже равнодушно парировала удары и вдруг, вскрикнув, сделала молниеносный выпад, и парик наставника оказался на кончике её шпаги. Глядя на сконфуженное и, пожалуй, слегка испуганное лицо своего учителя, она засмеялась:

— Пардон, месье...

Тот растерянно хлопал глазами.

— Вы... изрядно фехтуете... Я недооценил.

— Я дочь прусского фельдмаршала, месье, и к тому же задира. Мне немало доставалось от мальчишек, и я привыкла защищать себя сама.

Чоглокова, потеряв терпение, отложила вязание:

— Ваше высочество, подойдите ко мне. — Екатерина шагнула к надзирательнице и не без озорства изобразила полупоклон. Фрейлина снова поджала губы. — Вы ведёте себя как простолюдинка — гогочете, кричите.

— Виновата, мадам. — Принцесса опять дёрнула коленкой и повернулась к фейхтмейстеру, намереваясь продолжить урок, но Чоглокова её остановила:

— Пора заканчивать. Нас ожидает архимандрит Симон для того, чтобы учить закону православному.

— Гут. Пусть войдёт.

— Но вы не одеты, как подобает.

— Перед духовным отцом я могу предстать в любом платье и даже без оного.

Лицо Чоглоковой пошло красными пятнами.

— Воля ваша, но о непослушании я доложу императрице. Уверена, вам это так не сойдёт, как и затея с фехтованием.

Екатерина её не слушала, повторяя своё:

— Я успею дважды переменить туалет до торжественной обедни.

Тон, которым были сказаны эти слова, дальнейшее обсуждение исключал. Чоглокова удивлённо воззрилась на подопечную, которая только что продемонстрировала ей, что есть предел, за который другим переступать не положено. Надзирательница фыркнула и направилась к двери.

Екатерина озорно подмигнула фейхтмейстеру и, подойдя к креслам, освободила волосы, сбросив треуголку, — они упругой волной скатились на плечи.

Чоглокова, пропускающая в покой епископа, укоризненно покачала головой: и это, мол, доложено будет, нет бы встретить священника смиренно и скромно...

Архимандрит Полоцкий Симон, приставленный к великой княжне для подготовки к обряду крещения, был ростом невелик, присадист, крепок, как боровичок, неописуемо волосат и рыж. Но глаз имел острый, взгляд пронзительный, полный энергии. Осенив Екатерину крестным знамением и протянув для поцелуя руку, он заговорил:

— В прошлый раз ты усомнилась, дочь моя, в справедливости Божьей кары по отношению к язычникам, так?

Екатерина упрямо наклонила голову:

— Я и сегодня думаю, что все, пришедшие в мир до Рождества Христова и не знавшие откровения, невинны в преступлении закона Божьего.

— Похвально, что взыскуешь истины, но нет более тяжкого греха, чем грех сомнения.

— Святой отец, готовясь к принятию веры православной и к первому причастию, я должна не только поверить душой, но и постичь умом догматы церкви.

— Я также обращаюсь и к душе и к разуму. К чему готовишься, вступая в лоно православной церкви?

— К тому, зачем призвана сюда: чтобы стать царицей России.

Чоглокова, снова было усевшаяся со спицами, испуганно подняла глаза. И это надо доложить, мелькнуло на её лице: при живой царице мечтает о престоле. Уж нет ли заговора?

Архимандрит, напротив, с большим любопытством воззрился на девчонку и решил поощрить искренность:

— Что намерена делать для этого?

Екатерина, нимало не смущаясь, деловито перечислила:

— Первое — понравиться великому князю, ибо он станет мужем моим. Второе — понравиться её императорскому величеству, ибо она символ новой родины моей и моя единственная защита, она мать всех живущих в России. Третье — понравиться русскому народу, ибо он велик и основа всему.

Симон посмотрел на Екатерину одобрительно.

— Похвально в такие лета иметь столь ясную устремлённость, такую чистую и добрую душу. — Он перекрестил Екатерину. — И вы, принцесса, хорошо ли представляете путь, коим следовать к цели?

— Ваше преосвященство, почём сегодня на Москве воз дров?

Симон недоумённо и растерянно посмотрел на Екатерину, которая всё больше озадачивала его.

— Н-не знаю... А почто вы об этом спросили?

— На пути, выбранном мною, надо знать жизнь, а наука жизни состоит из самых простых истин. Нельзя управлять народом, не зная нужд его.

Послышался странный клёкот. Екатерина и священник разом удивлённо посмотрели на Чоглокову — она смеялась:

— Я, сколь живу, никогда не знала цену дровам ли, хлебу. А приказчики на что, а дворня? Вы, ваше высочество...

— Не называйте меня высочеством, — оборвала её Екатерина, раздосадованная тем, что надзирательница высмеяла её откровения, — пока я лишь принцесса, необъявленная невеста великого князя. Вот разве после обручения...

— Но императрица...

— Что позволено императрице, не позволено вам.

Архимандрит остановил перебранку:

— Оставьте суетные разговоры... Я восхищен вами, дочь моя. И хотя ваши мысли вбирают пока лишь книжный опыт, они достойны похвалы. Я знаком с книгами, которые питают ваш ум, будьте осторожнее в отборе потребного. Французское свободомыслие чревато для России непредсказуемыми бедами... Дай Боже свершиться великим замыслам твоим, и да охранит тебя Господь на избранном пути. — Симон в последний раз перекрестил Екатерину. — А символ веры заучила? Давай-ка повторим, крещение на следующей неделе.

13


В соседнем с Кисловскими поместье у графа Алексея Григорьевича Разумовского давали бал. Гулянье давно выплеснулось из дворца в сад, и напротив въездных ворот через дорогу (подальше от гвардейского конвоя) толпились горожане из тех, что часами могли глазеть на подобные увеселения. Ребятишки не отставали от взрослых и даже в отличие от оных находились в более выгодном положении, словно грачи усеяв деревья.

Гришка также любопытствовал, но висел на заборе — не со стороны улицы, а на меже, разделявшей усадьбы, благо здесь забор был не парадный — кованый и чугунный, а стояли вплотную саженные плахи, образующие стену.

Длинный июньский вечер ещё только наступал, небо было светлым, но под деревьями, меж которых ходили лакеи, запаливая разноцветные, скрытые в ветвях лампочки, уже сгущалась тьма. Там и сям светились беседки, белели, словно паря в воздухе, каменные истуканы. Совсем близко от Гришки, на столе, мерцали, играя искусной резьбой, прозрачные лохани, чарочки, ковшички, громоздились невиданной формы причудливые бутыли. Золотыми сполохами сияли окна усадьбы, оттуда доносилась протяжная и печальная малороссийская песня. Смолянам украинские напевы были знакомы, и Гриц, устроившись поудобнее, звонкоголосо подпевал: «Колы разлучаются двое, за руки берутся воны...»

Вдруг снизу послышался сердитый окрик:

— Чего орёшь?

Гришка пренебрежительно оглядел стоящего внизу мальчишку. Он, пожалуй, был старше и одет нарядней — панич, видать, был важный, да что с того, Гришке было наплевать, попробуй достань на заборе.

— Не ору — пою. Ты орёшь.

— Поёт он... В хате кончают, а ты зачал песню. Слазь с нашего заплота.

— Он не ваш.

— Напущу собак, тогда узнаешь. Они этот заплот как соколы перелетают.

— Плевал я на твоих собак. — И Гришка показал, как это делается.

— Ха, смелый нашёлся. Они знаешь, какие? Во! — Подняв руку на уровень плеча, мальчик немного подумал и поднял выше.

— А меня никакой пёс не трогает, — беззаботно махнул рукой Гриц.

— Брешешь ты всё.

— Кобель рябой брешет. У меня — глаз. Гляну на собаку, и она ластится, не трогает. Зови своих страшных.

— А ты вниз спустишься?

Гришка спрыгнул. Малец удивлённо и не без восхищения глянул на него.

— Зови.

— Слышь, не надо, — засомневался вдруг тот, но Гриц упрямо мотнул головой. — Трезор, сюда, фюить! — Легко перемахнув куст, перед Грицем очутился громадный кобелина — мальчишка не врал, а если и преувеличивал, то разве что самую малость. — Трезор, узы!

Пёс присел на полусогнутые лапы и зарокотал утробно и низко. Но Гришка шагнул навстречу и, заглядывая в жёлтые глаза страхолюдного зверя, тихонько, по-щенячьи, заскулил. Пёс унял рык, смешно развесил до этого настороженные уши и, наклонив голову, удивлённо посмотрел в глаза вовсе не похожего на щенка мальчика. Гришка улыбнулся и чмокнул губами. Вильнув раз и другой хвостом, кобель приблизился, обнюхал незнакомца и, примирительно тявкнув, пошёл прочь.

— Ну-у... — удивлённо протянул соседский панич. — Ты, часом, не ведун какой?

— He-а. Гриц я. Потёмкин. А ты?

— Я Тимохвей Розум.

— Разумовский?

— Не, Розум. Отец мой Разумовский, а как я есть зазорный сын, прижитый от невенчанной, то меня нарекли Розум.

— Приблудный, значит, — чему-то обрадовался Гришка.

— Хошь, приблудным считай. А чему радуешься?

— Так и я приблудный, так батька говорил, а вот фамилия Потёмкин, как и у него.

— Твоя мать тоже невенчанная?

— Скажешь ещё... даже два раза венчанная, и по-католицки, и по-православному. Потому, может, и звал меня батька приблудным.

— Нет, она, видать, тебя с кем-то нагуляла при отце-то законном...

— Ты ври, да не завирайся. У меня мать знаешь, какова строга? Ого!.. Вот батька, этот был охоч до девок.

— А и мой тоже. Да ну их к чёрту... Пойдём, сад покажу, а как стемнеет, будем конфекты красть, их скоро на тот вон стол принесут. Ты ел царские конфекты?

— Нет. Только красть грешно.

Розум презрительно свистнул.

— Подумаешь! Все крадут — и слуги, и гости... У чужих красть — это, конечно, грех, а у своих — разве воровство?.. Ну, поймают, доложат батьке, а у того одно слово: десять благородных. Ну, вложит десяток раз кучер плёткой, зато конфекты, знаешь, какие вкусные... И агромадные — во! — Розум — видать, большой мастер приврать — развёл руки аж на аршин.

Гришка, сомневаясь, оглядел парк, который начал оживать. Господа прогуливались парами и группами, иные искали уединения в беседке. По центральной аллее шла небольшая кучка людей в ярких одеждах. Розум толкнул Гришку в бок:

— Царица! Её величество Лизавета, первая, видишь, в голубом, и сияние золотое на лбу, а с ней рядом, пузатый, — батька мой Алексей Григорьевич... За ними наследник, великий князь Пётр, с невестой... Только какой он Пётр — немец немцем и по-русски мало-мало талдычит...

— А те все — тоже немцы?

— Разные... фрейлины там, камергеры...

Заиграл оркестр, высокий и сладкий голос запел что-то нежное, переливчатое. Гришка прислушался.

— Не по-нашему будто поют.

— Итальянцы. Идём за конфектами.

Мальчишки шмыгнули в куст неподалёку от стола, к которому один за другим подходили лакеи, забирали подносы с бокалами и бутылками и снова уходили в полутьму аллей. Один из них на секунду придержал шаг, быстро огляделся, неуловимым и хорошо отработанным движением сгрёб что-то с вазы и сунул за пазуху.

— Вишь, шарапает как, — блеснул в полутьме глазами Тимошка, — а ты говоришь — грех... Пожди, я счас. — Он ужом скользнул в траву меж кустами — ни одна былиночка не шевельнулась — и так же бесшумно явился назад. — Держи. Бежим!

Гришка зажал в ладони конфету, и в это время что-то грохнуло, сад осветился красным пламенем. Гришка присел от ужаса и заорал:

— Гнев Божий! Я ж говорил!..

Розум схватил его за ворот и поволок за собой.

— Дурак! Фейерверк это, потешный огонь... — Бежим!

Они устроились в беседке, притенённой старыми липами, вдали от аллей и принялись разбирать конфеты. Они были действительно царские — в пол-ладони, и, главное, их было много. Розум вытаскивал одну за другой из-за пазухи, выкладывал на столик. А кругом грохотало, трещало, шипело, то гасло, то вспыхивало чудное разноцветное зарево. Потянуло вонючим дымом.

Совсем рядом послышался топот, и в беседку вдруг вскочили двое. Тимошка мгновенно прикрыл конфеты локтями, неодобрительно посмотрел на Грица: накликал беду! Но вбежавшим было явно не до конфет.

— Герр Питер, — проговорил тоненький девичий голос, — ну, герр Питер...

— Тсс, Катья... — шёпотом попросил её спутник.

Они, не замечая мальчишек, присели на корточки, спрягавшись в тени за барьерчиком. Розум с Гришкой тоже замерли, не зная, что делать.

Снова раздался топот. Мимо беседки пробежали двое, выкрикивая:

— Герр Питер! Герр Питер! Ваше высочество, где вы?

Только сидящие в беседке облегчённо вздохнули, как голоса начали приближаться. Наконец, подойдя вплотную к беседке, двое остановились. По саду разлился с треском зеленоватый свет и ярко осветил лица мальчишек. Увидев их, его высочество великий князь — а это был именно он — прижал палец к губам.

В беседку просунулась чья-то усатая физиономия. Розум с готовностью вскочил, загородив собой вход.

— Мальтшик, — неожиданным тенором проговорила физиономия, — ты не видел здесь князь и Катерина?

— Они, ваше превосходительство, во-он туда побежали, — лихо соврал Тимофей.

Усач огорчённо посопел и исчез. Все напряжённо прислушались к удаляющимся шагам. Наконец Катерина, прыснув, расхохоталась, загоготал и великий князь. Они подошли к столу, и Пётр, хлопая по плечу Тимофея, похвалил:

— Молодец, мальтшик! Ты спасал свой будущий император! Я шалую тебе звание капрала!.. — Глазки его нехорошо блеснули. — Раз ты капрал, будем становить строй. — Тимошка с готовностью стал рядом с принцем, они были почти одного роста. — Какая имеешь фамилия?

— Розум.

— Капрал Росум, — поправил Пётр. — Ты, капрал Росум, станешь первым, ты, Катья, за капрал, а ты... Как тебья совут?

Ошарашенный Гришка сипло отозвался:

— Гриц...

— Ты, солдат Хриц, за солдат Катья... Ахтунг! Штелл геш-танд!.. — затоковал принц. — Марш! Айн, цвай... Айн, цвай...

— Погоди, ваше высочество, конфекты возьму, — нарушил прусскую идиллию Тимошка.

— Капрал Росум, не забывать дисциплина! Стоять на место! — Вдруг Пётр запнулся: — Это конфект? Даст ист зер гут! Путём телать солдацки абенд, ушин то есть... Немей зи платц! Восмите место к столу... — Хлопнул по спине Тимофея. — Вы кароши солдат, Росум... Надо сказать адъютант, чтобы писать приказ.

Екатерина, чувствующая себя неловко, торопливо сказала:

— Я запомню, ваше императорское высочество... Прошу вас, идёмте к пруду, там водная потеха будет.

Она повернулась к выходу, но стоявший в проёме Гриц, улыбаясь, проговорил, подражая Петру:

— Нет-нет, путём телать солдацки абенд, ушин то есть...

Она изумлённо вгляделась в него — перед ней был вылитый Пётр, и даже голос тот же. Прыснула, не удержавшись от смеха.

Пётр продолжал распоряжаться:

— Отставить вотная потеха. Я буду сам телать потеха. — И принялся вдруг кривляться и строить рожи, что в мерцающем свете фейерверка выглядело довольно-таки устрашающе.

Но мальчишки покатились со смеху, и поощряемый Пётр разошёлся вовсю. Екатерина не смеялась, стояла молча, опустив глаза. Лишь один раз вскинула ресницы, бросив острый взгляд на своего наречённого. Гриц заметил, что углы её губ опустились и от этого узкое лицо ещё более заострилось. Мелькнул кончик языка, облизнувшего губы, веки опустились снова, прикрыв, как пеленой, глаза.

— Ящерка... чисто ящерка, — прошептал удивлённый Гришка.

— Вас ист дас... Что есть ящерка? — негромко спросила стоявшая совсем близко Екатерина.

— Зверушка такая, — ответил он и, не без лукавства, уточнил: — На манер гадючки, только с лапками. Мяконькая такая, быстрая...

— А за хвост ухватишь, — некстати встрял в разговор капрал Розум, — она его — хоп! — и отбросит. Потом другой вырастает... Разумеешь?

Екатерина закивала:

— Разумеешь... гадючка, ящерка, так? Йа?

— Йа, йа, — подтвердил Тимошка.

За спиной Грица на пороге беседки внезапно выросли трое адъютантов.

— Вас ждут, ваше императорское высочество. Матушка Елизавета Петровна гневаться изволят.

Великий князь тяжко вздохнул, как ребёнок, у которого отняли любимую игрушку, но всё же направился к выходу. Остановившись, залопотал что-то по-немецки, указывая на Тимошку. Адъютант отвечал:

— Яволь... яволь, экселенц.

Как только именитые гости удалились, Тимофей с хохотом повалился на скамью.

— Перепугали, я думал, лупцу дадут, а вышло наоборот... Ты по-немецки знаешь?

— Слабо.

— Герр Питер адъютанту приказал, чтоб завтра меня капралом объявили... Во попал Тимоха в царску милость... Батька ошалеет, узнав. Сам великий князь!..

— Об его морду яйца бить хорошо, — вдруг заявил Гриц.

Тимофей, ещё пуще засмеявшись, спросил:

— Почто так?

— Нос топорком. — Гришка, перекосив рот, закривлялся, задёргался: — «Путём телать солдацки абенд»...

Розум испуганно оглянулся:

— Вернулись, что ли?

— Это я, — засмеялся Гриц.

14


Перед торжественным выходом императрицы на прогулку двор, как всегда, собрался в трёх залах. В императорском зале расположились послы и представители высшей знати. Кавалергардский заняли чины генеральских уровней, военные и штатские. В третьем, караульном, зале — полковники и неслужилые представители дворянских семей, мужья с жёнами и без оных, оные без мужей, а также многочисленные недоросли.

Военные мундиры, мундиры французские и губернские, парики и букли, напудренные разной мастью — от голубых и зелёных до розовых и фиолетовых, — терялись в пестроте и многообразии платьев дам, декольтированных и закрытых до ушей, ужатых в рюмочку на талии и безбрежных в своей пышности ниже означенной, с фижмами и фижмочками, воланами и воланчиками, лентами и ленточками, бантами и бантиками, рюшечками и сеточками, каменьями и золотыми финтифлюшками в подходящих и неподходящих местах... А уж причёски — Боже, сколько тут фантазии и изощрённости: высокие шиньоны — опять же голубые, красные, зелёные, фиолетовые, чёлки, кудерки, букли, заколки, гребешки — это всё само собой, это так, пустое, то ли дело, скажем, каравелла с мачтами полуметровой высоты, погруженная в бирюзовые волны волос, или рог изобилия, опрокинутый с высоты на макушку и низвергающий ко лбу виноградные гроздья, кисти спелой вишни, персики и яблоки, подстеленные листом винной ягоды. А как непередаваемо свежо смотрится на голове увядающей красавицы гнездо с птичьими чучелами либо клетка с живой канарейкой в нимбе из павлиньих перьев! Воистину изобретательность дам не знала предела, особенно в вечерних нарядах. Учитывая, что представление на театре длилось с полуночи до пяти-шести часов, а потом надо было идти к заутрене, смекалистые заплетали в шиньон бутылочки с бульоном, питающим стебельки роз, и они оставались свежими, несмотря на многочасовую духоту театральных и церковных залов.

К императорскому двору мог прибыть всяк высокий чином или находящийся в дворянском звании, но непременно в костюме, который бы соответствовал. Меж придворными сновали специальные обер-гофмаршалы (или рядовые гофмаршалы) и изгоняли дурноодетых. В результате подобных репрессий двор Елизаветы превзошёл своей пышностью все дворы Европы и Азии...

Но вот отворились двери царицыных покоев, вышел обер-гофмаршал с жезлом в руке, за ним — по два в ряд — пажи, камер-пажи, камер-юнкеры, камергеры и кавалеры. Перед императрицей — его сиятельство граф Алексей Григорьевич Разумовский, вчера — свинопас, ныне — обер-егермейстер, фаворит и тайно венчанный супруг Елизаветы. Она, как всегда, свежа и величественна, сияющая и сверкающая в золотом венце короны.

За императрицей вышагивал своей деревянной походкой великий князь наследник престола Пётр Фёдорович, рядом — его наречённая, которую Елизавета уже полюбила называть невесткой, хотя и не была матерью жениха. — Екатерина, получившая право зваться императорским высочеством после обручения. Молодая, изящная, одетая тщательно и со вкусом, но без излишества, она выгодно отличалась от других дам. Невысокая ростом, она держалась достойно своего звания — величественно. Следом попарно — статс-дамы, обер-, камер- и просто фрейлины, их целая стая. Меж ними те, о ком ещё речь пойдёт впереди, — полногрудая и круглолицая, с широким задом, полными плечами и круглыми голубыми глазами, подвижная Елизавета Воронцова и тоненькая, чернявая, с большими печальными глазами Полинька Пчёлкина.

Процессия неспешно следовала через залы, толпясь и давясь в дверях, втягивая в себя тех, кто согласно табели о рангах ждал своего часа и места, чтобы влиться в шлейф свиты, тянущийся за императрицей.

Вышли наконец в парк, и нога императрицы ступила на гравийную дорожку, что означало конец церемонии. Теперь всем кроме приближённых к лику царицы дозволялось гулять вольно, хотя и пристойно. Молодёжи разрешалось порезвиться.

Выйдя на парковую дорожку, Разумовский укоротил шаг. Елизавета поравнялась с ним и взяла его под руку. Великий князь, тащась по-прежнему сзади, по обыкновению, вертел головой и кривлялся, копируя идущих впереди тётку с мужем.

Внезапно Елизавета остановилась возле часового, одного из тех, что были расставлены в парке. Совсем юный, невысокий, но стройный, он стоял как изваяние, что белело рядом на невысоком подиуме. Елизавета, залюбовавшись его видом: кивер, белая перевязь, мушкет на плече, шпага — ну точно картинка в уставе! — обратилась одновременно к Разумовскому и племяннику:

— Вот образец военной выучки — невелик ростом, а смотрится богатырём, не то что твои голштинские болваны, Петруша. Как зовут тебя, молодец?

— Драгун лейб-гвардии вашего императорского величества полка Александр Суворов! — Глаза часового сияли преданностью и неожиданной весёлостью.

— Ах, молодец! — восхитилась императрица. — На-ко тебе за службу награду. — Она извлекла из складок платья золотой — большой, увесистый.

Но часовой, смотря всё так же весело и преданно, отрицательно покачал головой — едва заметно, не нарушая уставную стойку.

— Ат дурень, — сокрушённо развёл руками Разумовский, — бери, сами императрица жалуют.

— Не могу, ваше сиятельство, стоящему на посту не положено, иначе как с дозволения караульного начальника.

— Так ты и меня знаешь? — удивился Разумовский. — Ты не сын ли Василия Ивановича Суворова, полковника?

— Так точно.

— Доброго солдата вырастил твой батюшка, — милостиво резюмировала Елизавета. — Вот возьмёшь, когда сменять придут.

Двор ахнул: императрица согнулась, будто поклон отдала, и положила к ногам часового золотой. Кортеж двинулся дальше.

Суворов, не опуская глаз, еле уловимым движением ноги прикрыл монету и, шаркнув, подобрал её под каблук. И вовремя: вывернувшийся из-за кустов великий князь принялся старательно исследовать землю у ног часового — увы, монета исчезла. Князь, скорчив рожу, показал Суворову язык. Потом грозно нахмурил брови. Часовой остался неподвижен, лишь в глазах играли смешинки.

— Соступи! — не выдержал князь.

— Не положено, — был ответ.

Князь, поднатужившись, попробовал было столкнуть солдата с места, но тот положил мушкет на руку и сделал шаг назад, как бы готовясь к атаке, предусмотрительно оставив на месте ту ногу, под которой был спрятан заветный золотой.

Трудно сказать, чем окончился бы этот поединок, возможно, день первой царской милости стал бы последним в карьере великого полководца, потому что, верный присяге и уставу, он не позволил бы князю распускать руки, но наследника, к счастью, отвлекли.

— Ваше высочество, — подошла к нему Лизка Воронцова, — я за вами. Зовут в жмурки играть.

— Шмурки, шмурки... — Вмиг забыв о часовом, великий князь закрыл глаза и, раскинув руки, неуклюже затоптался на месте, стараясь поймать фрейлину, которая и не думала убегать.

Князь подошёл к ней вплотную и зашарил руками по платью. Нимало не смутившись, фрейлина подсказала:

— Не там ищете...

— А где, где? — с бессмысленной улыбкой лепетал князь.

— Дайте руку.

Она направила руку Петра туда, где глубокое декольте открывало её пышные формы.

— О-о!.. — восхищённо застонал князь, шаря по её груди, и вдруг воскликнул в голос: — О!

Он открыл глаза и, вынув руку из запретного места, обнаружил в ней крохотную бутылочку. Воронцова залилась смехом, а князь без промедления принялся вытаскивать пробку:

— Что там есть?

— Хлебное вино, — хихикнула запасливая Лизка.

— Путём пить?

— Ага. — Она быстро запустила руку в шиньон и извлекла оттуда маленький стакан.

Глаза наследника хищно блеснули.

— Колоссаль, мадемуазель Лизавета, колоссаль... Лизхен, любовь моя. — Князь чмокнул бутылочку.

Лизхен, снисходительно улыбаясь, смотрела на него. Потом, бросив быстрый взгляд на часового, который бесстрастно, как и положено часовому, смотрел перед собой, шепнула:

— У меня в схронке ещё есть, идёмте... — и, не оглядываясь, направилась к сиреневым кустам.

Князь, припадая к бутылочке, повлёкся за ней.

— Ваше высочество, repp Питер... repp Питер!.. Услышав голос Екатерины, Пётр воровато огляделся и быстро нырнул в кусты.

15


Опередив жениха и невесту, императрица первой отправилась в Петербург, чтобы подготовиться к свадьбе. О, сколь хлопотно это дело! Сидя в креслах у окна в своём будуаре старого Зимнего дворца, царица разглядывала драгоценности, которые раскладывал перед ней придворный ювелир. Солнечные лучи, пронзая стёкла окон, безумствовали, метались меж граней самоцветных камней. Каждое изделие — на отдельной бархатной подушечке, цвет коей наиболее выгодно подчёркивает достоинства каждого камушка, каждой безделушки. Бриллианты, рубины, изумруды, сапфиры, аквамарины и топазы сверкали и переливались, стреляя тонкими пронзительными лучиками, слепящими глаза. Всякий раз, перебирая пальцами драгоценные дары гор, Елизавета испытывала почти детскую радость — нет, не радость обладания столь несметными сокровищами, а радость общения с прекрасным. Она могла часами вот так сидеть перед инкрустированным столиком, что-то откладывая сразу, что-то примеряя, надевая на пальцы, прикладывая к груди и волосам. Глядя на себя в зеркало, которое держали перед ней два дюжих лакея, каждый раз дивилась она тому, как меняли внешность эти прекрасные безделушки...

Внезапно она нахмурилась, сузила глаза, рассматривая очередное сокровище, чем-то ей явно не угодившее, и взмахом руки отвергла:

— Продавай!

За её спиной вырос, отразившись в зеркале, дежурный флигель-адъютант:

— Ваше Величество, великий канцлер граф Бестужев прибыл.

— Проси. — Елизавета со вздохом отложила великолепный берилл в изящной золотой оправе. — Подите все прочь.

Придворный ювелир, стоявший на почтительном расстоянии, приблизился к столику, намереваясь прибрать отложенные драгоценности, но императрица предостерегающе подняла руку:

— Эти пока оставь, я ещё раз посмотрю, что-то выберу, а остальные заберёшь.

Ювелир, поглядывая на придворных дам, стоявших рядом со столиком и не сводивших с него глаз, нерешительно переступил с ноги на ногу:

— Я бы, фаше феличество, пока бы... футлярчики... Их бы...

— Ступай!

Завидев великого канцлера, Елизавета протянула руку для поцелуя. Продолговатое лицо Бестужева с тонким разрезом рта и даже тщательно завитые букли и белые чулки под короткими панталонами, выглядывающими из-под превосходно сшитого темно-красного кафтана, — всё это излучает высокомерие.

— Что нового, Алексей Петрович? — Императрица внимательно смотрела в лицо хитрого и умного царедворца.

— Слава Богу, ничего, — чуть дёрнув губой в ироничной усмешке, отвечал канцлер.

— И то хорошо, — кивнула Елизавета. — А у меня новина: думаю свадьбу великому князю сыграть.

Ювелир, не меняя почтительного положения, успел-таки перехватить одну дамскую ручку, которая, улучив момент, потянулась к полыхающему великолепием столику, поднёс ручку к губам, а столик, прикрыв шёлковым платком, отодвинул в глубь комнаты.

— Эта новость, Ваше Величество, каждому воробью ведома, — говорил Бестужев с бесстрастным выражением лица, но прежней усмешечкой в глазах. — Надеюсь, звали не затем, чтобы на свадьбу пригласить?

— Догадлив, граф, — тоже усмехнулась царица, — за то и ценю.

— Увы, матушка, — сразу приступил к делу граф, — казна пуста.

Елизавета, которой эти игры были хорошо известны, никак не отреагировала на горестный вздох канцлера.

Смекнув, что от трат не уйти, Бестужев осторожно спросил:

— Не меньше миллиона потратить думаете, а?

Императрица искренне расхохоталась.

— Миллион!.. Одни энти безделушки, — она показала на камни, — тыщ на триста потянут, и то придётся выторговывать каждую копейку... — Ювелир скромно потупился. — А невесту нашу бесприданную приодеть? Покои отделать, церкви золотой оклад подарить... — Елизавета вздохнула. — Да и сама пообносилась.

Понимая, что это бесполезно, канцлер всё ещё продолжал вяло сопротивляться:

— Армия третий месяц без жалованья, дворцовому штату, стыдно сказать, задолжали...

— Для чего вы мне это говорите, с меня своих забот хватает! — делано возмутилась Елизавета. — Прикажите генерал-прокурору деньги изыскать — это его дело... Сами придумайте что-нибудь, пусть откупщики мошной тряхнут. Вон, сказывают, соль дешева, накиньте на пуд копеечку, пусть губернии подать пришлют... Да мало ли откуда деньги берутся, не бедные же мы!..

— Оно так, матушка, — не сдавался Бестужев, — спереди шик, а сзади-то пшик. — И сделал попытку завершить разговор: — Значит, миллиона три.

— Три, пять, — никак не унималась Елизавета, — мы не на базаре, граф, не торгуйтесь...

На счастье Бестужева, за дверями послышался шум, и в будуар влетел встревоженный адъютант.

— Ваше Величество, депеша. Его императорское высочество великий князь Пётр Фёдорович, едучи с Москвы, занемог в Валдае.

— Что с ним?

— Докладывают, оспа.

16


Мчались впереди, припадая к гривам, драгуны сопровождения, и нёсся в холодном воздухе предостерегающий крик:

— Пади! Пади!

Невиданно ранний снег облепил ещё не сбросившие лист деревья, и они стояли, будто привидения, вдоль лесной дороги — сказочно и страшно.

— Пади!

Карета неслась, угрожающе кренясь, тёмною чащобой, светлым большаком, падала в низины, взлетала на бугры. Елизавета, укрытая полостью из песца, нетерпеливо поглядывала в окошечко кареты, залепленное комьями липкого первого снега, и с тоской вспоминала: ночь, гонка, тревога... Не успела тогда, не успела — та же проклятая оспа унесла жениха, сделав на всю жизнь невенчанной вдовой...

Лейб-медик Лесток, сидящий рядом, обменялся встревоженным взглядом с Чулковым — верный лакей, как всегда, у ног своей царицы.

— Матушка, может, утишим бег? — показалось в дверце в минуту остановки укутанное башлыком лицо кучера. — Двое коней пало...

— Сколь падёт, за всех плачу... Гони!

И снова мчались кони. Замешательство: пал передовой. Сзади подогнали заводного коня, быстро перепрягли. Падшего оттащили в сторону — он ещё бьётся, пытается встать, закинув голову, дико кричит, закатный луч вспыхивает красным огнём в глазу. Выстрел. Глаз померк.

— Гони!

— Пади! Пади!

17


Приёмным покоем великого князя стала изба захудалого дворянина, притулившаяся у дороги. Пётр метался в жару и беспамятстве на высокой постели — целой копне сена, покрытой ковром. Вздрагивали и колебались огоньки свечей.

Лампада озаряла чёрные подглазья Спасителя на иконе старого письма, оправленной в грубую деревянную раму, чёрную от времени.

Лик больного, густо испятнанный чёрными отметинами оспы, был страшен. Возле самого ложа притулилась на чурбачке Екатерина. Всхлипывая, она смачивала полотенце в тазике с водой и прикладывала к лицу больного. Посреди избы толпились лекарь в белом переднике, адъютанты, слуги, священник в полном облачении, ждущий своего часа. Было изрядно накурено, дымили лучины.

Елизавета, ворвавшись в избу вместе с клубом морозного воздуха, отрывисто спросила:

— Оспа?

— Оспа, матушка, — ответил лекарь, низко поклонившись, и было не понять, кто матушка — сама императрица или оспа.

Лесток, вошедший вслед за Елизаветой, мгновенно оценив обстановку, приказал:

— Все из горницы вон! Свиной дух развели... А ты, сударь, хочешь, чтоб и невеста заболела, что пристроил её в сиделки?

— Они сами, ваше превосходительство, я требовал уйти, не хотят, — развёл руками лекарь.

— Умница, заботница... — Елизавета подошла к Екатерине, прижала её голову к груди, погладила по волосам.

— Он так мучается, матушка, — пожаловалась та, подняв заплаканное лицо. — А я так боюсь... Вашего жениха оспа забрала... Неужели судьба? А если Питер... куда ж я?..

— Твоя правда, — бормотала Елизавета, вглядываясь в лицо больного, — хорош ли, плох ли, а тебе, безродной, он всех дороже тут... — Охватила ладонями лицо Екатерины, подняла, заставила посмотреть в глаза: — Уймись, не реви. Бог милостив... Уезжай в Петербург. Не дай Бог, мою судьбу повторить. Я тут побуду какое время...

Екатерина поднялась, как во сне, видя вокруг расплывающиеся фигуры, слыша издалека доносящийся голос Лестока:

— Обмойте руки уксусом, принцесса...

И — страшное, в чёрных пятнах лицо наречённого, тёмный провал рта и глазниц, дрожащие тени.

Выйдя на воздух в тёмную валдайскую ночь, Екатерина задохнулась от холодного морозного ветра. И сразу увидела снежную пустыню, подступающую вплотную тугими сугробами, раздвигающую лес, сливающуюся с низким небом.

Екатерина, одетая в шубку наотпашь, сошла неверными ногами с крыльца, сделала несколько шагов по жёстко хрустящему снегу и остановилась, всматриваясь в мутную бездонь, туда, где смыкалась белая пелена полей с чернотой леса и неба. Покрытые снегом вершины расчёркивали эту границу светлым зигзагом.

Екатерина со страхом вслушивалась в унылый посвист ветра, тоскливое шуршание позёмки и рвущий душу заунывный вой собаки. И вдруг — словно надежда в царстве смерти — одинокая, еле видимая красноватая звёздочка трепетно замигала вдали, пробивая набегающую хмарь.

И тогда Екатерина зашептала горячо и страстно, обращаясь к пустоте и тьме вокруг:

— Не попусти меня, Господи, не оставь милостью своей, не покинь...

И уже разгорались красные сполохи костра, разложенного ямщиками для сугрева, и высветили они неожиданно жёсткий профиль будущей царицы, вспыхнули искромётно на бриллиантах подвесок, высушили слёзы на глазах...

Глава вторая ЗАМУЖНЯЯ ДЕВИЦА

1

Великий князь Пётр Фёдорович и до оспы не был красавцем, хотя его продолговатое и несколько вислогубое лицо имело обаяние детской наивности. Оспа же, оставив после себя бесчисленные щербины, огрубила и состарила лицо, губы его ещё больше отвисли и растянулись, утратив форму и подвижность, стали плоскими щёки, оттопырились и расплылись уши. Пышный и высокий чёрный парик, который натянули на жениха, чтобы сделать его выше ростом, лишь выявил несоразмерность головы и фигуры, характерную для карликов. Топорную грубость лица подчёркивали и лёгкий газовый шарф, и кружевное жабо сорочки, взбитое над бортами белого свадебного кафтана, обильно расшитого золотом и увешанного орденскими крестами и звёздами.

Невеста же, напротив, была бесподобно хороша в светлом и пышном свадебном убранстве — юная и тонкая, она выглядела настоящей принцессой рядом со своим карликом-женихом, больше напоминавшим уродливого гнома из страшной сказки.

Причёска из поднятых куполом и украшенных миниатюрной бриллиантовой коронкой пышных волос и узенькая завитая чёлочка, падающая на высокий лоб, рождали ощущение детскости и чистоты.

Что-то возглашал священник, заканчивающий свадебное наставление, тихо, будто удаляясь, пел хор. Екатерина, глядя на лики святых и шепча молитву, не столько видела, сколько чувствовала рядом дергающегося Петра, который, не понимая значительности момента и откровенно скучая, вертел головой во все стороны. Екатерина слышала, как ему что-то сказала шепотком графиня Чернышева, но он громко оборвал её:

— Убирайтесь, какой вздор! — И, почти не утишая голоса, поведал Екатерине: — Говорит, чтоб я не поворачивал голову, когда буду стоять перед священником, — пусть первой повернёшься ты: кто первый повернётся, тот первый помрёт...

— Какая гадость, — шепнула в ответ Екатерина, — и как некстати.

— Вот я её и спровадил, — ухмыльнулся довольный Пётр.

Корону над головой Екатерины держал граф Разумовский, над Петром — епископ Любекский, представлявший на церемонии Голштинскую фамилию. Курился ладан, поднимаясь к куполу голубыми волнами, было много света от солнца, щедро льющегося сквозь окна, и от тысяч свечей. Архимандрит Симон, приблизившись к молодым, спросил:

— Великий князь Пётр, берёшь ли ты рабу Божию принцессу Екатерину в жёны добровольно и по согласию?

— Йа, йа, доброфольно, — по-русски ответил Пётр.

— Принцесса Екатерина, берёшь ли ты в мужья великого князя Петра Фёдоровича, раба Божия, добровольно и по согласию?

— Да, ваше преосвященство, — отчётливо и громко сказала Екатерина.

— Венчается раба Божия Екатерина рабу Божию Петру... — басом запел Симон, — венчается раб Божий Пётр рабе Божией Екатерине... Отныне и присно и во веки веков будете вы перед Богом и людьми мужем и женой...

Священник подал серебряную тарелочку с золотыми кольцами. Пётр с недоумением уставился на неё.

— Бери кольцо, надень мне на палец, — быстро шепнула Екатерина.

— Ты первая, — недоверчиво посмотрев на невесту, совсем по-детски возразил Пётр.

Екатерина проворно надела кольцо на его палец, за спиной послышались смешки и шёпот, Пётр обернулся и едва не уронил кольцо, скользнувшее по тарелке. Екатерина придержала его мизинцем, будто приготовив безымянный палец для принятия кольца.

Священник осенил молодых крестным знамением, дал поцеловать богато украшенный каменьями золотой крест Петру:

— Буди счастлив, сын мой. — Потом Екатерине: — Желаю счастья и удачи, дочь моя. — Прозвучало это искренне, от души.

На головы молодых опустили короны, грянул хор, праздничным звоном отозвались колокола, и эхо раскатило пушечный залп. Послышался дикий вороний грай, и под куполом храма затрещали крыльями всполошённые птицы.

Перед Екатериной замелькали сотни рук: каждый стремился благословить новобрачных.

Пётр, приняв руку жены, резво повернулся и стремительно пошёл к выходу. Сопровождающие спешно двинулись вслед, но Пётр вдруг резко остановился, за ним — свита, задние налетели на передних. Раздались шум, вскрики. Пётр, удовлетворённо кивнув, снова пошёл вперёд.

Навстречу из сияющего проёма дверей рвалось громкоголосое «ура!», раздавалась пушечная пальба, вслед процессии из глубины храма летело торжественное пение. Екатерина шла как сквозь туман — глаза застили набегавшие слёзы счастья. Пётр, будучи в весёлом расположении духа, с удовольствием строил рожи окружающим.


Один парик склонился к другому:

— Как вы находите сию пару?

— Она очаровательна.

— А он?

— Три зеро.

— ?

— Хоть ростом, хоть рылом, хоть умом — кругом нуль.

— Тсс...

2


Оглушённая колокольным звоном и громом пушек, радостными криками и церковным пением, Екатерина не сразу услышала звуки менуэта, приглашающие к балу. Она обвела зал счастливыми глазами и вспомнила о повелении императрицы: дабы сопутствовали молодым чистота, страсть, надежды и мечты, приказала Елизавета, чтобы было на свадебном балу четыре цвета: белый — невесты и жениха, красный — её, императрицы, голубой — камергерский и розовый — дамский.

Пары, одетые каждая в свой цвет, плавно двигались из четырёх углов зала к центру. Екатерина лукаво улыбнулась, отметив про себя, что медлительность движений танцующих была обусловлена не столько церемонным ритмом танца, сколько возрастом гостей. Ибо приглашены были самые именитые — первые лица династий, и потому высокое собрание напоминало скорее музей древностей, коему излишние эмоции противопоказаны.

Исключение составляли неизменно блистательная Елизавета со своим хотя уже весьма отяжелевшим, но всё ещё элегантным возлюбленным — Разумовским, и она, Екатерина, восхитительная в наряде невесты, идущая об руку с мужем, в танце довольно-таки изящным.

Пары сошлись в центре, и Екатерина, увидев, что царица весело и заговорщицки кивнула ей, ответила Елизавете улыбкой и кивком. После чего, сделав книксен, убрала свою руку из руки Петра. Тот растерянно посмотрел на жену, но, вспомнив, в чём дело, взял её снова за руку и, стараясь не привлекать внимания, отступил в сторону.

Этот манёвр не остался незамеченным, и Екатерина покраснела, услышав негромкие аплодисменты. Все расступились перед женихом и невестой, чтобы они могли уйти в опочивальню.

— С Богом!

— Совет да любовь!

— Будьте счастливы!

— Деток тебе полный дом!

Пожелания были вовсе не предусмотрены этикетом, но что поделать, здесь собрались старики, которые вынесли традиции из прошлого века.


За дверями зала Екатерину отсекла от Петра стайка фрейлин, предводительствуемых Чоглоковой, вокруг Петра собрались камер-юнкеры и его наставник Брюммер. Две группы направились в разные стороны, но встретились вскоре возле дверей, расположенных рядом. В одну из них вошли Екатерина и Чоглокова, в другую — Пётр и Брюммер. Остальные бесшумно исчезли.

Войдя в спальню, Чоглокова принялась раздевать невесту, отвязывая ленты, расшнуровывая, расстёгивая крючки.

Сняв драгоценности и аккуратно уложив их в шкатулку на комоде, фрейлина перекрестила Екатерину.

— Благословляю вас, дитя моё, — торжественно проговорила она и, собрав платья, вышла.

Екатерина, вдруг почувствовав озноб, забралась в кровать и, укутавшись, замерла. Из бального зала долетали вихревые ритмы польского танца, и она сразу представила себе почему-то, как гордо и величественно плывёт в танце Елизавета, зная, что равных ей нет. Усталость навалилась на веки, и она прикрыла глаза: сразу закружились перед ней многочисленные лица, драгоценности, вот улыбнулась ей Елизавета, ухмыльнулся Разумовский, мелькнуло рябое лицо мужа...

Екатерина вздрогнула и открыла глаза. Сквозь кисею балдахина спальня показалась ей сказочно прекрасной. Она снова закрыла глаза, но, вспомнив что-то, вскочила и, подбежав к шкатулке с драгоценностями — немецкая душа, — переставила её на прикроватный столик. Подошла к зеркалу, босыми ногами чувствуя сквозняк, несущийся по полу, посмотрела на себя. Фыркнула, явно довольная собой, и легла снова. Немного повозилась, устраиваясь поудобнее, провела руками по причёске, оправила оборки на ночной рубашке и отогнула краешек одеяла так, чтобы была видна полуобнажённая грудь.

Вдруг Екатерина замерла. За стеной в коридоре послышался стук тяжёлых башмаков. Вспыхнул игривый женский смех, снова топот. Скрипнула дверь. Екатерина, слыша гулкие удары своего сердца, прикрыла глаза.

— Простите, ваше высочество, забыла свечи погасить, — услышала она голос Чоглоковой и разочарованно и раздражённо посмотрела на фрейлину.

Та, подойдя чуть ли не вплотную, старательно всматривалась в темноту алькова. Екатерина натянула на себя одеяло и проговорила предательски дрогнувшим голосом:

— Мадам Чоглокова, оставьте ваши заботы, идите спать.

— Сей момент, сей момент... — на цыпочках обегая комнату, фрейлина не сводила жадных глаз с постели: великого князя нет. — Потом, ваше высочество, когда великий князь придут, погасите сами два шандала, вот эти, возле ложа. Её императорское величество велели соломки под окна настелить, чтоб стуку карет не было слышно...

— Да идите же вон! — сорвалась на крик Екатерина.

Чоглокову как будто сдуло ветром. Екатерина тяжело вздохнула, прикрыла глаза и...

...Скользят танцующие пары, у стены, откинувшись на спинку дивана, полулежит красавец кавалергард, гигант с лицом Аполлона и кудрями Амура...

Екатерина резко поднялась, сбросила одним движением ночную рубашку. Легла на спину, выпростав обнажённые руки поверх одеяла. Из-за окна донёсся собачий брёх, отрывистый, редкий, монотонный. Она встала, снова подошла к зеркалу, придирчиво оглядела своё обнажённое тело. Взяла с подзеркальника флакончик духов, мазнула за ушами, тронула пробочкой щёки, подбородок. Подумала и, смочив пальцы духами, провела ими по груди. Ещё раз вгляделась в своё отражение.

Накинула на плечи пеньюар и решительно направилась к двери мужского покоя. Приоткрыв щёлочку, заглянула — никого. Тогда, распахнув дверь, вошла и пересекла комнату. Робко тронула филёнчатую створку и, чуть глянув внутрь, пулей кинулась назад, нырнула под одеяло, замерла в ожидании.

Шаги звоном отдавались в ушах. Она увидела в полутьме Петра, он был без мундира в одной сорочке, но в панталонах и башмаках, — закрыла глаза. Почувствовала, как он склоняется над ней, зовёт шёпотом:

— Катья... Катька...

Она, не открывая глаз и смущённо улыбаясь, прошептала:

— Питер... о, Питер... — и робко потянулась к нему. Но он приложил палец к её губам:

— Тсс... Мадам разбудишь... Вставай, идём, — и стащил с неё одеяло.

Екатерина, ничего не понимая, попыталась снова натянуть на себя одеяло.

— Куда... идём?

Но Пётр был неумолим:

— Идём.

Екатерина, решив быть покорной мужу, еле слышно вздохнула, встала и пошлёпала босыми ногами по холодному паркету вслед за супругом, или, вернее, вслед за тем, кто должен был стать таковым с минуты на минуту.

Невольно прислушиваясь к женскому смеху, топоту ног и мужскому хохоту за стеной, она вошла вслед за Петром в игровую комнату.

— Вот я сегодня прусское атакующее построение колонн понял, — лопотал Пётр, счастливый, что может поделиться с супругой своими маленькими радостями. — Первый регимент образует каре в центре. Второй — слева и сзади. Третий — справа...

Он, разгорячившись, бегал вокруг стола с солдатиками, задевая столик со стоящими на нём бутылками и стаканом. Екатерина, зябко поёжившись, подошла к креслу, на котором висел свадебный мундир Петра, и принялась рассеянно трогать пальцем золотой позумент. Время от времени она поднимала наполнявшиеся слезами глаза и смотрела изумлённо то на мужа, с ошалелым видом носившегося по комнате, то на стройные ряды его игрушечных армий.

— ...Это ежели иметь наступление клином... — Пётр вдруг осёкся, подозрительно посмотрел на жену и, слегка повысив голос, сделал ей замечание: — Ты плохо слушаешь! — Затем, обратив взоры на изумительно, с его точки зрения, построенное каре, продолжал: — Я буду маршал великой армии дядюшки Фридриха, короля прусского. Для этого я изучаю тактику. — Снова посмотрел на Екатерину и назидательно добавил: — И жена маршала тоже должна знать тактику наступления. — И смягчившись: — А теперь посмотри перестроение уступом. Первый регимент марширует...

— Мне холодно... — Екатерина переступила босыми ногами, оставив на паркете влажные следы.

— О, я имею согревание! — с непосредственностью идиота мгновенно переключил своё внимание Пётр. — Идём сделаем добрый солдатский пунш!

Он потащил её к столику с яствами, расплёскивая вино, наполнил бокалы. Екатерина машинально сделала один глоток, но, поперхнувшись, закашлялась и, почти расплакавшись, крикнула:

— Больше не могу! Не могу!!

— О, первая чарка, Катья, как первая палка: сначала больно, а потом полезно... — Пётр захохотал, довольный шуткой, и совсем уж некстати добавил: — Как первая ночь для девчонки...

Екатерина с ужасом посмотрела на него и, пробормотав: «Чудовище...», — отвернулась, чтобы не видеть больше его дурацкой, кривляющейся физиономии. Вдруг глаза её расширились, рот приоткрылся, она испуганно прижалась к Петру, трясясь и показывая рукой:

— Там... что там, Питер?..

В углу под одним из настенных бра судорожно дёргалась подвешенная за хвост крыса, пытаясь спрятать от горящей свечи усатую мордочку.

— О, это военный преступник. Она съела голову одного из моих солдат, и я сделаю ей инквизицию — сожгу, как презренного еретика.

Пётр взял шандал и направился к крысе. Екатерина, обливаясь холодным потом, смотрела, как чёрная тень князя ползла по стене, — ей всё это казалось кошмарным сном. Наконец, не выдержав, она сорвалась с места и опрометью бросилась вон, слыша несущийся ей вслед голос мужа:

— Катья, ты куда?..

Хлопнув дверью, она влетела в спальню и бросилась на постель. Не в силах больше сдерживать себя, разрыдалась в голос.

— Катья. — Пётр тихонько присел на край кровати. — Катья, тебе грустно? Отчего ты плачешь? — Пётр искренно недоумевал. — Хочешь, я на скрипке тебе поиграю? Колыбельную?..

Екатерина, зарыдав ещё громче, зарылась в подушки. Но муж, исчезнув на минуту, вернулся со своей малой скрипицей и, пристроив инструмент к плечу и глядя в чёрный провал окна, принялся играть нечто очень сентиментально-сладкое.

Белое корявое лицо его застыло, словно маска Арлекина, глаза сделались огромные, чёрные и печальные.

Екатерина теперь плакала молча, не открывая глаз, слёзы выкатывались из-под прикрытых век и стекали по щекам.


Ни он, ни она не заметили, как тихонько приоткрылась дверь и недреманное око мадам Чоглоковой зафиксировало каждую мелочь этой странной брачной ночи — и одетого Петра, и несмятый край его половины кровати, и уткнувшуюся в подушку Екатерину.

Фрейлина, бесшумно прикрыв дверь, отступила и испуганно охнула, почувствовав, как чьи-то сильные руки бесцеремонно обхватили её сзади. Резко обернувшись, она увидела мужа и больше для порядка, чем для острастки, выговорила:

— Тебе почто дома не сидится? За детьми бы приглядел лишний раз, я-то ведь неотрывно должна при великой княгине быть.

Путаясь в складках жениного платья, Чоглоков отозвался:

— По твоей неотрывности мне ночи страшнее ада стали... Ой, гляди, заведу себе любушку. А то ночью руку откинешь, цап — ан снова подушка...

— А то не бывало. Пусти... — Но, почувствовав на бёдрах руки мужа, она улыбнулась и обвила его шею руками.

— Идём... Они небось притомились, спят уже... — Чоглоков кивнул в сторону спальни.

— Притомились, — иронически протянула его жена и, как будто вспомнив о своих дворцовых обязанностях, попыталась освободиться. — И не ложился князь к своей-то сухопарой. Слышь, на скрипочке пиликает.

— Да ну-у? — удивился её муж, освобождая из корсета грудь фрейлины.

Чоглокова, с интересом наблюдая за его движениями, передразнила:

— Вот те и салазки гну... Завтра царица её в баню поведёт, а допрежь меня выпытать захочет, что да как. А я что отвечу?

— Скажи, как есть, — совсем уж невнятно, занятый розовым ушком жены, отозвался Чоглоков.

— Да уж врать не стану, ну и будет мне на калачи, что не способствовала...

Чоглоков, оживившись, заржал:

— А ты меня допусти в спальню к княгинюшке, я уж поспособствую!

— У-у, кобелина бесстыжий... Да постой ты, я сама. — Чоглокова придержала настойчивые руки мужа.

Он хохотнул:

— Вот у нас всё просто...

— Чего уж проще, что ни год, рожаю... — Он прикрыл ей рот губами. — И за что я люблю тебя, охальника?.. — задохнувшись в поцелуе, совсем уж тихо проговорила фрейлина.

— А за это самое... — Чоглокову наконец удалось справиться с юбками. — Вот ты где...

— Да тише ты... Идём в покой ко мне.

— А может, тут — на канапке?.. — Он присел на канапе и ловким движением посадил жену к себе на колени.

— У, бес нетерпеливый... — нежно проговорила она, закрывая глаза.

3


Баню царскую строили не заморские, а домодельные мастера, и потому сложена она экономно, просто и в меру понимания роскоши просторно — этак раза в три больше обыкновенной, деревенской. Стены бревенчатые, но отскобленные до блеска как изнутри, так и снаружи, парилка с полком в две ступени высотой не более трёх с половиною аршин, длиною сажени в три, шириною — в полторы. В углу печка-каменка по-богатому — с кирпичным дымоходом. Небольшое оконце над дверью в мыльню скупо цедит свет. Мыльня чуть просторнее, с несколькими лавками. Предбанник и вовсе роскошный, изукрашенный резьбой, обставленный лежанками, лавками. Большой стол, покрытый скатертью, на нём самовар, жбаны с квасом, полпивом, настойками, миски с клюквой, мочёной брусникой, сладкими заедками. Две девки томятся в ожидании.

Елизавета вошла в парилку, когда одна из прислужниц нерешительно оглаживала веником Екатерину, съёжившуюся на полке. Царица отстранила банщицу:

— Дай-ка я сама. А ты наладь пару, зябко тут — что в погребу...

Елизавета размяла веники в деревянной бадье, вытащила, внимательно осмотрела, снова сунула их в воду. Девка покропила камни, зашипел пар.

— Что ты, как кошка лапой! Я ж тебе приказала: наладь пар, а ты туман пущаешь... Поддай, поддай, да с кваском, с мятой... Аты чего гнёшься, будто ворона под дождём? Ложись, и голове будет легче... Поддай, поддай пару!

Поправив тюрбан на голове, Елизавета ухватила два веника, подняла их к потолку, забирая жар, и, гикнув, разом припечатала к спине Екатерины. Та взвизгнула, но Елизавета вновь и вновь, круг за кругом принялась охаживать тело невестки, время от времени жёстко прикладывая веники к пылающей багрянцем коже и налегая на них всем своим мощным телом. Екатерина визжала, ойкала, корчилась, а Елизавета лишь похохатывала:

— Ништо, держись, княгинюшка, то ли ещё будет... Ишь ты, какова — маленька да мяконька и кругла, будто куколка... Жаль, дураку досталась, да великий князь зато... Аниска, ещё ковшик, ещё... Окати меня ледяной, сгорю живьём... Эх, ох-хо-хо-хо... Счас, счас, Катерина, дадим дыму... Ну, держись... Оп-па!..

Екатерина кричала, брыкалась, но Елизавета не давала ей сбежать и всё творила банное чудо. Но в одну минуту невестка всё же вывернулась и, скатившись с полка, нырнула в дверь мыльни.

— Позовите Чулкова! — крикнула Елизавета. — Я на полок.

— Я тут, матушка, — вывернулся не иначе как из-под полка старик в одних исподних, потрясая вениками. — Аниска, окати государыню ледянкой и дай жару... Дай, дай, дай!..


После они сидели, укутанные полотенцами, и пили квас — властительница державы, распластавшейся на пол-Земли, и та, которая придёт ей на смену и ещё при жизни обретёт титул Великой; сидели две бабы, по-тогдашнему — наполовину русская по рождению и полностью русская душой, создавшая европейский по характеру двор при российском троне, и чистокровная немка, ставшая по делам своим, пожалуй, самой русской из всех царей после Петра Первого; сидели две женщины и говорили о своём, женском, важнее чего не бывает.

Елизавета ещё не остудила банный запал и была оживлённа, горяча, говорлива, Екатерина — сдержанна и настороженна, ибо ожидала и боялась вопроса о самом главном, что происходило минувшей ночью. Могло статься, что, узнай всю правду императрица, и великая княгиня Екатерина превратится вновь в Ангальт-Цербстскую принцессу Фике как не пришедшаяся по сердцу наследнику русского престола. Если спросит императрица, что ей ответить — солгать, сказать правду?..

— Пар, он всё нутро прогреет и очистит, любую хворь искоренит. — Елизавета зачерпывает в ладонь клюквы и на мгновение задерживается. — Ну и тому, что в бабе прорасти должно, очень способствует, потому на Руси после свадебной ночи молодую в баню и ведут. — Она забрасывает в рот клюкву, морщится, запивает квасом, отчего в разговоре образуется пауза. Утерев полотенцем рот, поднимает глаза на Екатерину. — Ну... а у вас? Любезен был супруг молодой?

Екатерина соображает: правду сказать или... Да уж, верно, не тайна то, что было после бала... Она опускает глаза и невнятно произносит:

— М-гу...

— Что — мгу?.. Не слышу радости.

— М-да... — большего Екатерина выговорить не может: сейчас расплачется.

— Ты, голубушка, не мычи, будто телка непоёная... Иль не люб тебе князь великий? — Екатерина вскидывает глаза, будто получила пощёчину. — Или ещё что скрываешь? Молчишь? А может, и правда то, что дурачок-то полночи по закоулкам кухни шлялся, пил да жрал, а потом таскал тебя в солдатики играть и на скрипке пиликал? А? — Екатерина бросила на императрицу умоляющий взгляд и всхлипнула. Елизавета насмешливо подытожила: — Что мужа покрываешь, хвалю — долг жены мужа оберегать. Только со мной не лукавь, а то ныне в бане царской, а завтра — на кухне барской! Или в Неметчину свою покатишься сухари жрать... Ну, я ему покажу, уродине, я его поучу в солдатики играть... Девки, одёжу!

— Ваше Величество, — лепечет Екатерина, — он... я... ваше... его высочество...

— Что, величество да высочество? Поженились, чтоб детей рожать, а не в солдатики играть! — И Елизавета хрястнула кулаком о стол, да так, что ковши с квасом подпрыгнули.

4


Елизавета не шла — летела по анфиладе дворцовых покоев. Устремлённая вперёд фигура, пылающие не то от бани, не то от гнева щёки, сверкающие очи — истинная дочь Петрова. За ней толпой поспешали все, кого успела прихватить.

Бочком, стараясь заглянуть в тёткины глаза, бежал Пётр, рядом Екатерина. По другую сторону императрицы бухал сапожищами Брюммер. Подхватив руками подол, вприпрыжку семенила Чоглокова. Озабоченно и тревожно поглядывая на Елизавету, но всё-таки царственно неся своё тело, шла герцогиня Ангальт-Цербстская. Камергеры, статс-дамы, камер-юнкеры хотя и старались не отстать, но места своего не забывали. Утирая пот, догонял процессию обер-гофмаршал Нарышкин. Все спешили вслед, понимая, что некое потрясение гонит вперёд царскую семью, и потому имели вид озабоченный и серьёзный. Уж ежели поспешала матушка Елизавета, нарушив вальяжный покой собственной персоны, то...

Что будет, Боже, что будет?!

Елизавета, опередив лакея, распахнула двери в потешную комнату Петра, на секунду задержалась у порога и окинула грозным взором игрушечное войско.

— На-го-ро-ди-ли! — выдохнула с яростью она, ринулась к окну и что есть силы потянула раму. Не поддаётся... — Ну, кто-нибудь, чего стоите, ровно столпы соляные?

Неожиданную прыть проявил увалень Нарышкин. Подскочив к окну, рванул так, что зазвенели шибки, одна, жалобно звякнув, вывалилась. Догнивал старый дворец, догнивал...

— Извольте, Ваше Величество. — Он церемонно поклонился.

Елизавета крутнулась на каблуке — паркет под ней затрещал — и указала на оловянных, деревянных, картонных, крахмальных и иных солдатиков:

— Всё дурацкое войско — вон! Всех до единого!

— Тётушка! — взвизгнул Пётр. — Не надо... Майн либен танте!.. — Он загородил спиною окно.

— Во-о-он!.. — Елизавета отшвырнула великого князя, чуть не сбив с него парик.

Подскочили слуги и начали сгребать солдатиков, швырять за окно.

— Ваше Величество... — Пётр закрыл лицо ладонями. Елизавета грубо схватила его за плечи, развернула лицом к себе.

— Ваше императорское высочество, великий князь, стыдитесь! Дед ваш, Карл Двенадцатый, в шестнадцать лет пол-Европы покорил, а у вас игрушки на уме... Так-то вас обучили прусские наставники, а, господин Брюммер?

Брюммер шаркнул сапогом по паркету:

— Извольте, Ваше Величество, я дам пояснения...

— Хватит объяснений да изъяснений! — оборвала его императрица. — С нонешнего дня вы отстраняетесь от должности и в отставку, без пенсиона. Марш в Пруссию! Господин канцлер, выправить документы! Полковника Румбера отстранить от должности при князе и в ссылку в дальний гарнизон на калмыцкую линию... капралом! А ты, Петруша, завтра с женой в Ораниенбаум, живите своим двором, может, поумнеешь. А хочешь военному делу прилежать, дозволяю завести потешное войско... до роты.

— Ах! — взвизгнул Пётр. — Спасибо, тётушка!

— И чтоб никаких кукол. Захочешь поиграть — жена молодая. — Елизавета ласково улыбнулась Екатерине, отходя от гнева.

Все обрадовались — буря улетела и, слава Богу, произвела лишь небольшой урон. По комнате прокатился вал оживления. Брюммер что-то шепнул герцогине Ангальт-Цербстской, и та, сладко улыбаясь и держа локти вразлёт, подплыла к Елизавете.

— Ах, Ваше Величество, вы, как всегда, добры и мудры — что может быть лучше для детей пожить своим домом. Но хорошо, когда рядом с ними есть старшие. Извините за совет, но...

— Уж не вы ли метите в хранительницы счастья молодых?

Ваше Величество, господин Брюммер...

Елизавета развернулась всем корпусом к герцогине, гнев полыхнул в разом потемневших глазах.

— Дорогая моя родственница, сватьюшка, я не прошу у вас советов. — Она вскинула к глазу монокль, как это сделала секундой раньше герцогиня. — Более того, почитаю за лучшее, если вы составите компанию господам наставникам великого князя. Зажились вы в России, пользуясь нашей добротой...

— Но, Ваше Величество... — Принцесса стала белее мела, которым был осыпан парик.

— Домой, в Неметчину, и немедля... Я ведь про шашни тайные ваши со шведским двором ведаю и про письма доносные королю прусскому. А, не ждали? А если в крепость заточу по вине шпионской? Жрать хлеб российский и продавать Россию не позволю никому! Сбирайтесь в отъезд, пока не передумала. — Елизавета так же круто отвернулась от «сватьюшки».

А та, непрестанно отступая в книксенах, присела да так и не смогла подняться — обморок подкосил.

— Что до наставников, то, полагаю, муж кузины нашей, господин Чоглоков, сумеет преподать уроки семейной жизни молодожёнам. Так, Николай Наумович? В науках не изощрён, но супружеский долг блюдёт.

— Рад стараться, Ваше Величество... И опять же к жене ближе, — поспешил он высказать самое сокровенное и подмигнул Чоглоковой.

Но Елизавета уже не слушала. Словно спохватившись, что забыла о главном, крикнула:

— И столы, столы вон!

И, подхватив юбки, поплыла из комнаты.

Пётр отступил в угол и, подтащив к себе Екатерину, злобно прошипел:

— Ты предатель, Като.

— Это не я.

— А кто?

— Во дворце и у стен имеются уши.

— Всё равно ты теперь мой враг на всю жизнь. — В глазах идиота были гнев и презрение, в голосе — та убеждённость, которая переходит в манию.

Ни гнева, ни испуга не отразилось в лице Екатерины, лишь едва заметная усмешка оттянула уголки губ, да мелькнул кончик языка, облизнувший пересохшие губы. Ящерка...

— Я буду верной женой вам, Ваше Величество, — ровным и спокойным голосом ответила она.

— Всё равно ты мой враг. Только помни: по русскому обычаю жена — раба мужа. Захочу — в монастырь запру, захочу — на прядильню в работы.

— Я с покорностью приму судьбу свою. — Екатерина опустила глаза.

Пётр злобно ощерился и пошёл прочь.

5


В доме президента Коммерц-коллегии жили по старому московскому обычаю: ели досыта, пили допьяна, молились истово, спали до одурения. Вот и сейчас, отвалившись от стола, густо облепленного родственниками, странниками и калеками, Кисловский приказал:

— А теперь помолимся Господу нашему. Григорий, возгласи.

Все встали, оборотясь к красному углу. Гришка вышел вперёд и внятно, в голос начал читать:

— Благодарим тя, Христе Боже наш.

Остальные вразнобой, но более или менее стройно:

— Христе Боже наш...

— Яко насытил еси нас земных благ Твоих...

— Благ Твоих...

— Не лиши нас и небесного Твоего царствия.

— Царствия.

— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа... — Гришка сделал паузу.

— Духа...

— Аминь! — гулко и категорично завершил Кисловский.

— Аминь.

Все закрестились, закланялись, но не иконам, а хозяину дома.

— Спасибо, батюшка...

— Дай Бог здоровья за щедроты твои.

— Многих лет, благодетель.

— Господь воздаст за доброту.

— Ступайте с Богом, — благословил хозяин. — А мы, Гринь, в библиотеку, почитаем.

Гришка молча кивнул, норовя при этом скинуть дядькину руку с головы.

— У, непокорный, — буркнул Кисловский, дав племяннику лёгкого шлепка.

У стола образовалась толчея: лакеи спешили убрать недоеденные блюда, а прихлебатели норовили прихватить, что ближе лежит да послаще, кто в ташку — была такая принадлежность туалета, сумка на манер ридикюля, только носимая на перевязи, — а кто и просто в карман или за пазуху.


А дядька и племянник между тем устроились по раз и навсегда заведённому порядку: Кисловский в креслах у камина близ легко сервированного — вином и закусками — столика, а Гришка с тяжёлым фолиантом возле окна, ближе к свету.

— На чём-то, бишь, мы остановились? — спрашивает Кисловский, наливая из бутыли в серебряный кубок и раскладывая на столе трубки.

— Вот это место из Катона, где он говорит, что разумный властитель, желая быть разумным и справедливым, обязан, во-первых... Я потом ещё читал, да вы, дядюшка, захрапели.

— Так уж и захрапел, — выпив, Кисловский закладывает в рот ломтик яблока и, жуя, бормочет: — Памятлив, бесёнок... Ну, ин, ладно, будь по-твоему, читай с того места. — Кисловский принялся раскуривать трубку и устраиваться полулежа, глаза посоловели и вот-вот сомкнутся.

— Итак. — Гришка прокашлялся и принялся за чтение: — «Когда правитель хочет быть справедливым и любимым в народе, он должен почесть за самое главное...» — Он говорил книжные слова на память, ибо уже прочёл сей труд, а мозги имел на редкость цепкие, а сам смотрел, как за соседским забором Тимоха Розум лез по яблони, цепляясь за тонкую ветку. Ветка гнулась всё сильнее, и вот-вот... Гришка, не удержавшись, засмеялся и забыл про текст:

— Упадёт, дурень.

— Что? Что ты сказал? Так написано? — Кисловский выплыл из дремоты, не вполне ухватив смысл сказанного.

— «Упадёт сей правитель, коль не будет следовать правилу, — продолжил невозмутимо Гришка, — а посему надлежит придерживаться раз и навсегда проверенных ещё предками канонов...» — Он говорил нарочито занудно и монотонно, поглядывая на дядюшку.

А дядюшка, приложившись к очередной чарке, вовсе разлёгся в креслах, борясь с дремотой тем, что разглядывал полки с книгами, бильярд, стоящий в дальнем углу, стойку с киями, портреты в золочёных рамах...

На пороге возник дворецкий.

— Ваше высокопревосходительство, как вы и велели немедля доложить, искомый повар явился.

— Сам явился? А, сукин сын, выпороть, а потом представить пред мои очи.

— Но ва... ваше пресходительство... он не тот... не того... — Язык не слушался дворецкого, он был пьян.

— Возражать? Сам под батоги хочешь? Всыпать двадцать пять горячих, а потом на доклад ко мне.

— Воля ваша, — пробормотал дворецкий, — я только хотел...

— Марш отсюда! Распустились! Вот что, Гринь, сходи и посчитай, чтоб именно двадцать пять и не одним меньше. Я тут подожду. — Рука Кисловского потянулась к бутылке.


Гришка как раз поспел к началу экзекуции. Повара разложили на скамье, один лакей сидел у него на шее, другой на ногах, прижав ступни ног, чтоб не дрыгался. Кучер, здоровенный детина в красной рубахе распояской, стегал по голому заду плёткой. Дворецкий отсчитывал удары:

— Восемнадцать, девятнадцать, двадцать один... Постой, а где двадцать? Давай сначала двадцать. Хотя, погоди, а шестнадцать было? Не было! Ну пошёл: шестнадцать, восемнадцать, .двадцать один... А двадцать опять пропустили! Двадцать, двадцать один... двадцать четыре, двадцать пять. Вот теперь всё. Аминь! — Дворецкий перекрестился. — А теперь, Степа, пожалуй к чарке. И вы, Антон, Сема... дай и ему, бедному...

Повар пружиной сорвался со скамьи и, выдернув изо рта кляп, заорал:

— Это насилие, варварство! Я буду жаловаться посланнику его величества короля Франции. — Он мог говорить всё, что угодно, ибо никто из присутствующих по-французски не понимал, а повар слал проклятия именно на этом языке. Он мимоходом махнул предложенную чарку и только в сей момент, видимо, сообразил, что мечет бисер перед свиньями. Размазывая слёзы по лицу, перешёл на русский: — Вы не имей право... Я есть французски дворянин, голый задница пороть нельзя розги и плётка... Я пришоль, читав обвеска газета: нужен повар. — Обратив на барский вид Гришки своё расстроенное внимание, спросил: — Парле ву франсе?

Гришка помотал головой, но, взяв несчастного за руку, сказал:

— Идём к господин Кисловский. Парле ву франсе.

Участники экзекуции пили за здоровье поротого и кричали вслед:

— Адью, мусью!


Гришка ввёл француза в библиотеку и доложил:

— Двадцать пять горячих чок в чок, сам считал. Только это не наш беглый повар. Это француз.

Кисловский, с трудом поднимая веки, спросил:

— Какой ещё француз?

— Вы ж давеча обвещали газетой, что требуется повар взамен сбежавшего Гаврюшки. Вот этот и явился.

Кисловский сразу протрезвел.

— Месье?.. Пардон, о месье, пардон...

Француз, поняв, что перед ним наконец появился человек, с которым можно объясниться, разразился гневной речью, в которой Гришке пару раз послышалось явно не французское словосочетание «твою мать».

Кисловский понял, что разгневанный француз ославит его на всю Москву, а то, чего доброго, и жалобу подаст.

— Пардон... пардон... — пытался он остановить словоизвержение темпераментного иноземца, но француз сверкал очами, дёргался и говорил, говорил. Тогда потерявший терпение хозяин гаркнул: — Молчи! — Тот осёкся на полуслове.

— Садись, плиз. — Кисловский показал на кресло.

— Садис, садис! — истерично выкрикнул француз. — Как садис? Как? — Он попробовал коснуться рукой места, на котором сидят, и завопил не своим голосом.

Тьфу, из головы вон, — махнул рукой Кисловский. Подойдя к письменному столу, он выдвинул ящичек, сгрёб горсть золотых. — На, месье, пардон, ошибочка вышла.

— Моё? — Француз ошалело смотрел на золото.

— Твоё, твоё... А то раззвонишь на всю Москву...

Француз ловко пересчитал монеты, и они мгновенно исчезли, будто и не было, упал на колени и приник к руке Кисловского.

— О, мои дье! Мерси, мерси. Спасибо. О, месьё...

— Да ладно уж, чего там... Давай-ка выпьем мировую.

Француз единым духом осушил кубок и, пятясь, заторопился к выходу, не переставая кланяться. Кисловский мотнул головой вслед:

— Боится, чтоб не передумал! Колдовская сила в золоте, а? И то, гад, за двадцать пять горячих годовое жалованье получил и даже более того... Вишь, племянник, иной раз задницей схлопочешь больше, чем головой. Смекай! Так на чём мы с тобой остановились?

Вздохнув, Гришка взял в руки книгу.

6


Гриц посмотрел в окно: Розум спускался с яблони. Глянул на дядюшку — спит. Гришка вышел из библиотеки и побежал на задний двор. Розум сидел на заборе и коротко, словно созывая голубей, посвистывал, но Гришка знал: его подзывает.

Взобрался на забор, сел рядом. Тимошка, будто и не видя, грыз румяное яблоко. Гришка сглотнул.

— Дай и мне.

— Нету.

— Брешешь, ишь кафтан вздулся, за пазуху набил. Есть.

— Да не про вашу честь. — Тимоха жадно запустил зубы в румяное чудо.

Гришка усмехнулся:

— Нету так нету, а я-то хотел тебе...

— Что?

— Нет, не буду. — Гришка соскочил вниз. Тимошка — следом.

— Что, а, Гришечка?

— Чудо хотел показать. Да, вишь, жадным чудо не даётся.

— Бери, бери сколько хочешь. — Тимошка распустил подвязку кафтана, яблоки посыпались на траву. Но Гришка даже отвернулся. — А хочешь, дуль наберу, ох и сладкие...

— Ну, ладно, ежели дуль, то... — Он подтянул дружка вплотную: — Звёзды хочешь увидеть, вот прямо сейчас?

— Звёзды днём не бывают...

— Идём. — Гришка повёл Тимоху в глубину двора к колодцу. — Садись на бадью.

— Сдурел?

— Как опущу тебя вниз, подыми глаза к небу, увидишь звёзды.

— А ты сам?

— Я сколь раз лазил...

— Да ну?

— Ну да ну — в лоханке тону. Лезь.

Скрипнул журавель, и нечёсаная Тимошкина чуприна ухнула во тьму. И надо же было именно в эту минуту конюху подвести пару лошадей к водопою. Он перехватил шест повыше Тришкиных рук.

— Дай-ка, барин, я сам. У меня ловчее пойдёт.

— Да нет, Антипка, я уж...

— Дай, дай, мне мигом надо, барин запряжку ждёт. — Конюх, оглядываясь на дом, стал быстро опускать шест. Вместе с плеском от удара бадьи о воду из колодца послышался дикий крик. Перепуганный конюх попытался дать деру, но, споткнувшись о долблёное корыто, кувырнулся и, отбегая на карачках, бормотал:

— Свят, свят...

А Гришка, натужась что есть силы, перебирал руками шест и орал вглубь:

— Держись, Тимошка! — Оглянувшись на конюха, крикнул: — Подмоги!

Бедный мужик вторично кинулся прочь, когда над срубом показались красные, как куриные лапы, руки мальчишки и рыжая встрёпанная чуприна.


Гришку пороли не на конюшне, а в кабинете дядюшки. Парень был хоть и мал годами, да чертовски увёртлив и силён. Двое мужиков еле справлялись, а сёк тот же, что и француза, кучер, но на сей раз согласно дворянскому кодексу чести — не снимая штанов с наказуемого. Гришка после экзекуции молча лежал, отвернувшись к стене. Кисловский потрепал его кудри:

— Не серчай, Гринь, это я детство из тебя выколачивал. А ну как сорвался бы парнишка да утоп? Грех на всю жизнь. Наперёд думай, а потом делай. О, слышь, дружок орёт, секут, видать, по-чёрному. Насчёт колодца надоумил кто или сам дошёл?

— Книжки читать надо, дяденька, — хмуро посоветовал Гришка.

— Вот и ушлю тебя на той неделе в пансион, там уж начитаешься годков за пять. Самое лучшее заведение в Москве, и языкам обучат, и музыке, и рисованию...

— Мне музыка ваша ни к чему, — огрызнулся племяш.

— Ну, тогда в полк. Ростом ты здоровый, лет на двенадцать тянешь, ружжо удержишь...

— Лучше уж в пансион. — Гришка, охнув, повернулся лицом к Кисловскому, но глядел по-прежнему хмуро.

— Хватит дуться, дурень. Ha-ко побалуйся сладеньким. — Он сунул Гришке бокал вина.

Вот так и произошло прощание с детством: с одного конца больно, с другого сладко.

7


Екатерина занималась в своём кабинете русским языком. Откинувшись в кресле, она подняла глаза к потолку и повторила:

— Я буду пить воду. Я напьюсь воды. Я попью воды... — С мучительным изумлением воскликнула: — Боже, что за язык! Один стакан, одни губы, одно действие, а сколь разно произношение... Господин Ададуров, — обратилась она к наставнику, ещё не старому человеку с лукавым, немного обезьяньим лицом и умными карими глазами, одетому на старый манер в кафтан и сапоги, — можете вы мне разъяснить, в чём различие фраз?

— Могу, матушка княгинюшка, — ласково и напевно отозвался наставник, дружелюбно улыбнувшись Екатерине. — Язык заковыристый, его с молоком кормилицы постигать надобно. Вы ещё не сказали: «я стану пить воду», «я выпью воду», «я выпью воды», «я попью воду»... Да, да, и губы одни, и стакан один, как вы изволили сказать, а действия всё же разные. В одном намерение, в другом — уверенность, в третьем — убеждённость, в четвёртом — исполнение, полное, неполное, чуть-чутошное... Я, ваше высочество, над грамматикой сейчас работаю и каждый день не перестаю восхищаться богатством и разнообразием речи россиян, неожиданностью и живостью образов сего чудного языка. Чтобы овладеть им, надо упражняться каждый день, привыкнуть думать по-русски... — Он с уважением взглянул на Екатерину. — Изумлён и восхищен вашей настойчивостью, трудом неустанным, Екатерина Алексеевна. Зачем вам это?.. Иные, жизнь прожив в России...

— Кто хочет постичь душу народа, должен знать его язык, — ответила Екатерина с полной серьёзностью.

— Позвольте, ваше императорское высочество, слова эти предпослать моему труду. — Ададуров поклонился низко и церемонно.

— Ох уж, льстец вы этакий... — Екатерина звонко засмеялась. — Однако на сегодня хватит, я утомлена. Встретимся завтра, в тот же час.

Ададуров, откланявшись, тихо удалился, а Екатерина прошлась по кабинетику, повторяя:

— Я буду пить воду, я попью воды, я напьюсь воды... — Шагала и шагала, шепча слова, подошла к окошку, прильнула лбом к холодному стеклу.

По жёлтому сумеречному небу бежали неопрятные, грязные тучи. Мокро блестели закиданные опавшими листьями садовые дорожки. Напитанная осенней водой земля казалась голубой. Чёрными корявыми сучьями тяжело качали голые деревья.

Посвистывал ветер, постукивая плохо пригнанной рамой, издалека долетали редкие удары колокола...

— Я выпью воды, я попью воды, я напьюсь воды, я допью воду! — упорно и зло, словно преодолевая преграду, с вызовом твердила Екатерина.

Стукнула дверь, и в кабинет, громко щёлкая по паркету каблуками, вошла Чоглокова.

Екатерина раздражённо обернулась:

— Мария Симоновна, когда вы научитесь стучаться, входя?

— Я не горничная, — поджала и без того узкие губы фрейлина. — Вы прекрасно знаете, что согласно с полномочиями, данными мне императрицей, я имею право, не испрашивая позволения, войти к вам в любую минуту.

— И вам не совестно?

— Я служу её величеству. — Чоглокова не без язвительности присела в книксене.

Екатерина с ненавистью посмотрела на молодую ещё, но уже совершенно утратившую свежесть женщину: худощавое, в ранних морщинах лицо, плоская фигура, которую не сделали более женственной ни пышные юбки, ни явные признаки очередной беременности.

— Служить — это не значит шпионить.

— Я лишь исполняю свой долг, как вы это не поймёте? — Чоглокова представлялась Екатерине неким механизмом для исполнения служебного долга. — В указе императрицы, коим определены ваши и мои обязанности, сказано: великая княгиня обязана всячески ублажать своего мужа, привлекать к себе, склоняя к продолжению рода... А минувшую ночь его императорское высочество вновь не посещали вашу спальню. Доколе это будет?

Екатерина немедленно взорвалась:

— Поручение императрицы не даёт вам права издеваться надо мной, госпожа Чоглокова! — Но гнева хватило лишь на эту фразу, из глаз Екатерины полились слёзы. — Как... как вам не совестно, вас Бог накажет!

На деревянном лице фрейлины не отразилось ничего. Она сухо ответила:

— А вы побольше плачьте, тогда и вовсе опротивеете супругу.

Екатерина, пытаясь сдержаться, глотала слёзы, но они бежали по лицу неудержимо, и Чоглокова, вдруг всхлипнув, проговорила совершенно человеческим голосом:

— Мой кобелина, думаете, лучше? Вы, Екатерина Алексеевна, за Лизкой Воронцовой приглядите-ка, уведёт она мужа, уведёт... — Умолкла и, преодолев минутную слабость, неожиданно доложила: — Его императорское высочество велели передать, что после ужина приглашают к игре в карты:

Екатерина, наконец справившись с собой, спросила:

— А где он... его высочество сейчас?

— В музыкальном салоне, — с каменным лицом ответствовала Чоглокова. И вдруг округлила глаза: — С Лизкой!..

8


Нот, как известно, герр Питер не знал, хотя слухом обладал вовсе не плохим. Вот и сейчас он абсолютно верно, не выпадая из тона, следовал за клавикордом, у которого сидела Лизка. Играли Скарлатти, модного при дворе Елизаветы.

На одном из поворотов тонкой мелодии скрипач споткнулся, Воронцова подняла руку и сказала:

— Не так, не так, герр Питер. Вот послушайте... — Она повторила всю фразу и пригласила: — А теперь, пожалуйста, со мной.

Пётр, что называется, с лета попал в лад и уверенно пошёл за клавикордом, пытаясь расцветить и углубить мелодию. Лизка, отведя глаза от нот, посмотрела на него, поощряюще улыбнулась, отчего лицо её неприятно расползлось. Весь двор Елизаветы недоумевал: и чего только он нашёл в этой круглолицей, с расплывшимися чертами, короткошеей, грузной телке? К тому же, как говорят «источники», от неё «дурно пахло».

А он между тем, смутясь, сбился с тона и невпопад спросил:

— Хорошо?

— Превосходно, ваше высочество, — слукавила Лизка.

— Для вас я Питер... просто Питер.

— Да, герр Питер... Питер... Вот только это место. — Она склонилась над клавишами.

Питер, зашедший сзади, тоже склонился, но не над клавишами, а над Лизкой. Она, уловив его дыхание, глянула снизу вверх ожидающе. Пётр переложил смычок из правой руки в левую. Лизка опустила глаза к нотам, поймала ладонь великого князя и направила её по знакомому пути — в вырез своего платья. Пётр, мурлыча, приник грудью к Лизкиным плечам и вдруг изумлённо вздёрнул брови, нащупав нечто необычное в тайниках пышной груди.

— О Лизхен, о майне либен Лизхен... — В его руке был оловянный солдатик.

Пётр обхватил мощное тело подруги, будто намереваясь поднять на руки, но, увы, ноша была не по нему, и он сполз к ней на колени, ловя её губы.

Намиловавшись, они присели к столику, сервированному для дружеской беседы, Пётр разлил вино.

— Прозит!

— Прозит!

Екатерина вошла в предшествовавшую салону комнату. В кресле, откинувшись и блаженно улыбаясь, дремал оберкамергер и наставник великого князя Чоглоков. Перед ним на столике светилась золотистым вином полупустая бутылка.

Бесшумно миновав стража, потерявшего бдительность, она открыла дверь в салон в тот миг, когда Пётр, сидя на полу с Лизкой, расставлял солдатиков, которых она подавала ему, вытаскивая из ридикюля. Они были настолько увлечены игрой — расстановка войск сопровождалась поцелуями: солдат в строй — поцелуй, ещё один в строй — снова поцелуй, — что не заметили Екатерину. Она, подойдя, произнесла холодно и ровно:

— Пардон.

— Ах!.. — Лизка вскочила, оправляя юбки. А Пётр так и остался сидеть, глядя исподлобья на жену, словно ребёнок, которого хотят оторвать от любимой игры.

— Может быть, вы встанете, если не перед женой, то хотя бы перед дамой, — она указала на Лизку.

Пётр нехотя поднялся, угрюмо буркнул:

— Вас учили стучаться, когда входите в комнату?

— Я в собственных покоях, — не отозвалась на раздражение Екатерина. — И к тому же не знала, что вы музицируете... Вам не кажется, сударыня, что вы здесь лишняя?

— Если его императорское высочество отпускает, могу уйти.

— Нет! — рявкнул Пётр.

— Тогда уйду я, — сказала Екатерина. — Когда освободитесь, будьте добры заглянуть ко мне, князь. — Екатерина величественно, так, что и ленты на волосах не колыхнулись, выплыла из салона.

Пётр, чувствуя неловкость момента, сделал шаг вслед, затем шагнул к Лизке, кинулся за скрипкой, зачем-то крутнул колок. Со звоном лопнула струна.

— Э, доннер-веттер... чёрт побирай...

Лизка обеспокоенно следила за своим талантом.

Строй солдатиков на ковре порушился, иные упали.

9


Пётр облачился в халат, осмотрел себя в зеркало, изобразил несколько гримас, улыбнулся, убрал улыбку, сделал другую, словно бы подбирая подходящую. Потянул за сонетку звонка. Вошёл Чоглоков, он был, как всегда, навеселе:

— Там... э... камердинер отсутствует, может, я... э... смогу быть полезен?

— А я и хотел попросить именно вас. Пригласите её высочество. — Пётр как будто невзначай выставил кривую голую ногу из-под халата.

— Понимаю... э... понимаю, — осклабился Чоглоков и, стараясь держаться прямо, пошёл, по-строевому печатая шаг.

Когда за обер-камергером закрылась дверь, Пётр передвинул кресло так, чтобы видеть себя, и принялся усаживаться, выбирая наиболее эффектную позу. Открылась дверь, но не та, которая ведёт в покои княгини, а снова из коридора.

Вернулся Чоглоков и, подойдя на положенную дистанцию, смущённо развёл руками:

— Не идут-с... Сказались... э... больной.

— Как больной? За час до того здорова была.

— Больна. — Чоглоков сочувственно склонил голову. — Моя... э... супруга доложила, что у них женские... э... регулярные неприятности.

— Что значит неприятности? Выдумки все, выдумки. По дворцу шастать да подглядывать здорова, а... — Пётр забегал по комнате, Чоглоков как заведённый поворачивался вслед. — Выдумки все, хитрости...

— Истинно так, хитрости, — подтвердил Чоглоков. — Моя тоже насчёт этих регулярностей, а я... э... бац! — и всё... Никаких регулярностей. Каждый год по дитяти... э... слава Богу.

— Явится, сейчас явится, — хихикнул Пётр, беря скрипку. — А вы ступайте. Значит, бац — и никаких регулярностей, так? А?

— Так точно, — раздвинул в охальной улыбке рот новый наставник великого князя.

Пётр с мстительной гримасой идиота посмотрел на дверь, ведущую в женину спальню, и принялся терзать струны инструмента. Результат не замедлил сказаться: Екатерина вошла в спальню. Вопреки ожиданиям лицо её было спокойным и приветливым.

— Вас не раздражает моя игра? — любезно осведомился Пётр.

— Напротив, я рада, когда вы в лирическом расположении духа... Вы меня хотели видеть, Питер?

— Но вы же больны...

— Для вас, мой муж, я всегда здорова. Я уже была в постели, когда...

— Но Чоглоков...

— Я ваша жена, и чтобы видеть меня, вовсе не обязательно посылать за мной этого болвана. Я жду вас и готова явиться по первому зову.

Пётр растерялся, как это бывало всегда, когда он не понимал жену, и быстро забегал по комнате. Екатерина шлёпала следом босыми ступнями, развевалась лёгкая шаль, которую она накинула на пеньюар. Наряд был не случаен — муж вниманием не баловал, а царицына инструкция требовала: завлекай. Пётр резко остановился, Екатерина — случайно, нет ли — оказалась почти в его объятиях. Он смущённо пробормотал:

— Я хотел... нынче днём, Като, понимаешь... Лизка Воронцова... Поверь мне... Ты вошла так внезапно...

— Лизка? О, Питер, неужели ты думаешь, что я... О Боже, и как такое в голову могло прийти? Ревновать к этому куску говядины? У тебя такой утончённый вкус, и я вовсе не намерена сковывать твою свободу. А игра в солдатики — да играй, коль душе угодно.

— Да-да, эта моя детская страсть, Като, ты такая умница, всё понимаешь, и я тебя люблю.

— И я люблю тебя, Питер, мой маленький Питер. — Екатерина обняла мужа. — Неужели ты не чувствуешь, что твоя жёнушка замёрзла. Согрей меня, согрей... Идём в постель. О, Питер, мы полгода как женаты, и я жду тебя каждую ночь, супруг мой. Хочу ребёнка...

— Да-да... сейчас, я... иди к себе...

— Нет, Питер, нет, пусть будет у тебя, здесь. — Она помогала мужу снять мундир, стащила с него ботфорты, сгребла с кровати покрывало, прыгнула в постель.

Пётр налил бокалы, протянул один Екатерине.

— Не надо, Питер. Ну да Бог с тобой, твоё здоровье...

Пётр лёг рядом, Екатерина, отбросив девичью стеснительность, принялась ласкать мужа.

Чоглоков прильнул к дверной щели, жестом подозвал жену. Та пристроилась рядом. Потом они удовлетворённо посмотрели друг на друга. Чоглоков не без самодовольства докладывал:

— Я ему сказал: бац! — и готово... А то всё тары-бары-растабары... И вот видишь — играют... э...

— Радость какая! — бегая по комнате, квохтала по-куриному Чоглокова. — Ты молодец, Николай Наумович! Дай Бог, чтоб наследника...

— А, может, и мы... э... маленькое репете устроим? — Чоглоков облапил жену.

— С ума сошёл, в моём-то положении да при нынешних обстоятельствах? И потом, мы же на службе.

— А мы, не отлучаясь с поста, вот тут, на диванчике...

— Что ты, что ты!

— Или в постельку княгинюшки, пока... э... пустует.

И в это время послышались звуки скрипки.

Супруги остолбенели и кинулись к двери, сунув носы в щель.

Пётр, босой, едва прикрывшись халатом, стоял у окна и, вглядываясь во тьму и собственное отражение, играл на скрипке. Лицо его было серьёзно и печально.

Екатерина сидела в постели и плакала, закрыв лицо ладонями. Внезапно, откинув одеяло, вскочила.

— Прекрати! Я ненавижу эту музыку, эту скрипку!

— Хорошо, Като, хорошо. — Пётр, виновато улыбаясь, обнял Екатерину за плечи. — Успокойся, я брошу играть, успокойся. А знаешь, Като, я надумал собак дрессировать для охоты. Когда стану царём, у меня будет лучшая во всей Европе псарня. Зал для дрессировки оборудую, где было потешное войско.

Екатерина, закрыв глаза и покачиваясь, шептала:

— Боже, да он совсем идиот...

— Заведу русских, английских, ирландских... Говорят, ещё есть италийские, просто чудо! — Глаза его горели вдохновением.

10


Игра в карты заканчивалась. Церемония при малом, великокняжеском, дворе повторяла церемонии двора большого. За столиками сидели избранные, за спинками кресел стояли приближённые к избранным. В отдалении кучковалась свита. Пожилые статс-дамы размещались в креслах чуть ближе, но только с высочайшего позволения. За столиком Петра сидели Екатерина, Лизка, сухопарый и немолодой английский посланник сэр Уильямс.

Пётр подводил итоги:

— С вас, господин посланник, пятьдесят три червонца, слышите — пятьдесят, сэр Уильямс! С вас, Като, м... м... великая княгиня... восемьдесят, нет, девяносто три. Расточительствуете, жёнушка. — Пётр укоризненно посмотрел на Екатерину. — С вас, мадам Лисавет, м... м... то есть вам двадцать семь, и с меня, то есть мне... мне сто девятнадцать. — Пётр радовался непосредственно и шумно, как ребёнок. — О, мне пятьдесят три плюс девяносто три минус двадцать семь — да-да, сто девятнадцать... Лисавет, мы одержали викторию, ура! Откройте свой ридикюль.

Лизка, нимало не смущаясь, оттянула верх лифа, Пётр сгрёб золото со стола и ссыпал туда, при этом он всё так же радостно смеялся, а все делали вид, что великий князь мило шутит.

Один лишь сэр Уильямс поднял глаза к потолку, вроде бы рассматривая люстру, мельком скосил глаз на Екатерину: она прикрыла веки, ироническая улыбка скользнула по губам. Сергей Салтыков, красавец камер-юнкер, не стал притворяться и смотрел поверх Екатерининого парика — он стоял за спинкой её кресла — с насмешкой и презрением.

— А я и не надеялась, что выиграю, ваше высочество. — Лизка обратилась с этими словами к Петру, но тут же перевела взгляд на Екатерину, глядя нагло и торжествующе.

Екатерина вызов приняла. Подняв глаза и вздёрнув подбородок так, как она умела это делать, становясь мгновенно холодной и недоступной, ответила, тщательно выговаривая слова:

— Карты — такая игра, моя дорогая Лизхен, что сегодня выиграла ты, а завтра я... Питер, уже поздно, проводите меня в покои. Доброй ночи, господа. — Все вскочили, а она, не оглядываясь, пошла, зная, что муж не посмеет остаться.

И верно, Пётр проворно догнал Екатерину, принял её руку, и они чинно проследовали через гостиную. Все склонились низко и почтительно, как того требовал этикет. В том числе и Лизка, покрасневшая до лилового цвета. К ней подошёл толстяк и весёлый шалопай из свиты великого князя Лев Нарышкин:

— Мадам, а вас проводить в покои... ваши или мои?

— Левушка, твои шутки оскорбительны.

— А что тут такого? Сегодня он, а завтра я... как сказала великая — заметь: великая — княгиня... Устами шута Бог глаголет... Так проводить?

Глава третья ВИВАТ НАСЛЕДНИК!

1


Хоть и день, а сумеречно. Дарья Васильевна, пристроившись к окошку, наладилась вязать. Прошедшие годы мало изменили её: та же стать, приятность в лице, улыбчивость и доброта. Только над висками чёрные, как смоль, волосы прикрыла голубыми крылышками седина.

Ветер швырнул в окно горсть снега и со свистом умчался дальше. Она перекрестилась.

— Светопреставление, Господи, которые сутки метёт. Пиши, — приказала она девчушке, пристроившейся за столом. — Дорогой наш сын Григорий Александрович, с материнским поклоном к вам ваша матушка родная Дарья Васильевна. Посылаю тебе весточку, соколик мой...

— Баушка, не части так, я не успеваю.

— А ты не всё пиши, что я говорю, я ведь не только, чтобы на бумагу слова положить, а и перемолвиться да переведаться таким манером с сыночком своим единственным. Пиши: восьмой уж годок, считай, пошёл, как живёшь ты в людях, и позабыл, чай, о нас. Вот уже и Сашутка, племянница, у тебя выросла, разумница да шустрая такая, а красавица — хоть на иконку положи портрет. Я, старая, уж и буквы позабыла, а она, вишь, письмо составляет тебе...

— Баушк!

— Ага, ага, я помалу буду.

— Разумница, красавица Саша, — повторяет девчонка. — А дальше что?

— Про себя, ишь, запомнила, — улыбается бабушка, — пиши: а достатку в доме никакого, спасибо зятю Энгельгардту, Машиному супругу, когда-никогда то ситчику штуку пришлёт, то шаль подарит...

— А ещё, помнишь, сапоги справил, — подсказывает внучка.

— Ты пиши, что я говорю. Давеча бумага пришла из губернии, требуют тебя в полк на службу, я отговорилась, мол, в Москве в ниверситете учится, а они отвечают, что никакого распоряжения насчёт отставки тем, которые в учёбе, нету. Ты уж озаботься сам и сам решай. Помню, блажил, в архиереи пойдёшь или в генералы, а уж как теперь, и ведать не ведаю. Только ты в службу войсковую не иди, говорят люди, что война наступает.

— Баунь, у меня рука устала, хватит.

— Хватит так хватит. Припиши только: кланяются, мол, тебе сестрица Мария Александровна, да племянница Варенька, несмышлёныш наш, да ещё...

Внучка выводит каракули, а бабушка бубнит нечто невнятное, ветер свистит, стучит в окно. Дарья Васильевна крестится.

— Отписал бы, каково житьё в столицах.

2


Из открытого окна библиотеки, за которым млел в цветении и солнечном свете утренний сад, нёсся птичий гомон — пташки, всякая на свой лад, славили приход нового дня.

В комнате, пропитанной запахом старых книг, всё говорило о том, что некто здесь изрядно трудится, — фолианты стопками, а иные открытые, закладки, торчащие меж страниц, оплывшие до основания свечи в шандалах, одна-две ещё теплятся, листы бумаги, чистые и исписанные крупным размашистым почерком, раскиданные по столу и торчащие в вазочке перья...

Тут же, раскинув ноги-руки, пристроив под голову парочку добрых инкунабул, богатырски похрапывает, лёжа на бильярдном столе, Григорий Потёмкин. Та же копна чёрных волос, скрученных в несчётное множество завитков, — чистая овчина! — та же смуглость безмятежного во сне лица. Халат на груди распахнулся, обнажив могучий уже торс, начинающий зарастать жёсткими чёрными волосами, длинные голые ноги торчат из-под единственной одёжки, вытянувшись за бортик бильярда.

Никак не нарушив утренней идиллии, бесшумно в распахнутом окне возникла беспорядочная рыжая лохматура Тимошки Розума. Быстрым взглядом зелёных глаз он окинул комнату и, заметив мирно посапывавшего Григория, тихонько свистнул.

Потом ещё раз. Потёмкин всхрапнул. Подождав немного, Тимофей беззвучно запрыгнул в комнату, скрутил козью ножку из оторванного куска бумаги, достал из кармана трут, кресало, высек искру. Струйка желтоватого дыма, изгибаясь, поползла вверх. Тимошка наклонился к Григорию и, набрав в рот едкого дыма, вдул его другу в ноздрю. Гришка захлебнулся и вскочил, ошалело выпучив глаза. Глядя, как он задыхается в кашле, Тимофей захохотал, ухватившись за бортик и откинувшись назад.

Откашлявшись и утерев слёзы, Гришка схватил друга поперёк тела, кинул на бильярдный стол и, загнув салазки, от всей души отвесил ему порцию горячих, приговаривая:

— Ещё оладушка, ещё... С пылу, с жару... — Тимоха визжит, пытаясь вырваться, но Гриц неумолим: — Вот ещё потешка. Не в казарме, чать, потешки прощать!

На шум и визг в библиотеку вбежал привратник, он сильно постарел, но по-прежнему полупьян.

— Что стряслось, барин? Злодея, никак, словил?

— Да нет, гимнастика, — отпустил Тимошку Григорий.

Окинув мутным взором комнату, старик упрекнул:

— Опять до свету читал. Спалишь усадьбу, книгочей, спалишь...

— Поди вон, старый.

— Пойти-то пойду, но прежде... — Привратник, явно не спеша, с преувеличенной аккуратностью погасил свечи.

Гришка, насмешливо глядя на него, разрешил:

— Да уж возьми там, за шторой, и катись.

— Ша, ша, ша, ша... — Старик почему-то на цыпочках подошёл к окну и, уважительно достав из-за шторы бутыль, жадно припал к ней.

— А ты чего ни свет ни заря припёрся? — повернулся Потёмкин к Тимофею. — Да ещё при полном параде?

Тимоха любовно одёрнул свой капральский мундир Семёновского полка.

— Забежал домой пораньше, в наряд ставят — колодец копать, так я к батьке, чтоб двух дворовых дал за меня отработать.

— А ты к девкам на языке мозоли натирать?

— Скажешь, на языке, есть и другие способы девок потешить... — Они дружно захохотали. — Всё книжками шебуршишь. — Розум кивнул на стол. — В архиереи, что ль, готовишься?

— Хоть в архиереи, хоть в генералы, абы сапоги самому не чистить.

— Приходи, Гриш, нынче к нам песни играть, бандуристов батя зазвал. Ну и особы некоторые будут... — Тимошка кокетливо повёл глазами.

Григорий игривую тему не поддержал, потянулся, раскинув руки. Был он смугл до черноты, высок, широк в плечах и плотен в талии.

— До того ли, Тимоша. Боюсь в университете от курса отстать, а осень не за горами.

— Где ещё та осень! — беспечно махнул рукой Тимоха. — А пока веселись, душа молода. Может, взбодримся? — Он показал рукой на штору.

— Хошь — взбодрись, а я другим способом.

Минуту спустя он, скинув халат, стоял в исподних, а Тимофей, поднявшись на скамью, прилаженную к срубу колодца, поливал его ледяной водой из бадьи. Оба гоготали, один — от озноба и радости, другой — из сочувствия.

3


Вечером в усадьбе Разумовского собрались гости для концерта. Их было немного — человек двенадцать. Тут был и брат хозяина — гетман, командир Измайловского полка и президент Академии наук Кирилла Разумовский, мужчина средних лет, благообразный, аккуратный, архимандрит Досифей — как и положено архимандриту, усатый, бородатый и волосатый, с глазами истинного жизнелюба, полковник Василий Иванович Суворов — подтянутый, с подвижным лицом и живыми глазами, поручик Преображенского полка Пассек, рослый, бровастый и, судя по застылости черт лица, не отягощённый интеллектом, две дамы в чёрном одеянии: молодая хорошенькая Поликсена Пчелкина и дебелая, в годах матрона — истинный мордоворот.

Тимоха и Григорий, как того требовали приличия и возраст, притулились сзади в уголке. Хозяин, Алексей Разумовский, давал последние указания бандуристам: как-никак профессиональный певец в прошлом, он имел что посоветовать, а кроме того, ему как бывшему хуторянину приятно было побалакать с земляками. А они глядели на него, как на Бога, — не что иное, как дивный голос вознёс хуторского певчего в хористы, а затем и в фавориты императрицы, дав графское достоинство своему хозяину и его брату младшему Кириллу. Последний, взятый прямо из самой гущи хуторской жизни, едва умевший читать по слогам, был отправлен прямиком в Европу, откуда после двухлетнего образования вернулся в Россию и, не имея полных девятнадцати лет, был возведён в должность президента Академии наук, а затем облечён высшей военной и гражданской властью на ридной Украине — стал её гетманом.

Разумовский-старший позвал с сильным украинским акцентом:

— Гриц, э, Гриц, ходи сюда!

Гришка, пробираясь меж кресел, подошёл к бандуристам, коих было с добрый десяток, да ещё вдвое больше хористов, одетых в шаровары и вышитые сорочки, бритоголовых и чубатых, хотя все они и были из домашней капеллы Разумовского.

Выслушав хозяина и пошептавшись с главой бандуристов, Гришка стал впереди хора. Сивоусый музыкант обернулся лицом к капелле и тронул струны инструмента, товарищи ответили ему согласным звучанием.

В салоне, украшенном замысловатыми золотыми фитюльками и завитками, уставленном вычурной европейской мебелью, полилась нежная украинская мелодия. Она, как и большинство украинских песен, была грустной и берущей за сердце, как, впрочем, и всё, что связано с ушедшей любовью, горем, увядающей жизнью, — народ создавал песни о том, что уже прошло, а не о том, что будет, что ждёт завтра...

Наконец бандурист дал знак, и Григорий запел своим красивым, звучным голосом.

Слушали его, мало сказать с вниманием, — с восхищением. По усам старшего Разумовского стекали обильные сентиментальные слёзы, младший, как более воспитанный, стеснялся открытого проявления чувств, но и он время от времени прикладывал платок к глазам. Поликсена, приоткрыв хорошенький ротик, во все глаза смотрела на красавца певца, совершенно заворожённая его голосом. Её патронесса, напротив, неотрывно и неприязненно глядела на девушку, недовольно шевеля губами: ишь, воззрилась, глазами бы сожрала этого крикуна...

А дивная украинская песня лилась и лилась, заполняла собой залу, выплёскивалась в окна, разливалась рекой по улице... И останавливались прохожие, покачивая головами, вслушивались в печальную мелодию:

— Ат, складно поют хохлы...

— Да уж, орут так орут али то плачут?..

Разумовский утёр слёзы и, сияя глазами, крикнул:

— Леонтий, казну!

Ливрейный слуга стремительно вошёл с подносом, на котором стоял хрустальный ковш, полный золотых.

Разумовский сгрёб добрую жменю, приказал сивоусому бандуристу:

— Подставляй, диду, шапку.

Тот протянул с поклоном папаху. Хозяин взял щепоть монет, наградил Гришку:

— Держи и ты, сынку, гарно спиваешь, аж до сердца прикипело... Дай поцелую. А это вам. — Он подозвал старшего капеллы: — Роздай всим, и чтоб по-Божески, бо ты меня знаешь! А?..

— Знаю, паночку, знаю, — кланялся старший.

Разумовский повернулся к гостям:

— Зараз прошу до вечери, скушаем, что Бог послал да бабы сготовили... — Хлопнул хориста по плечу: — А за столом поспиваем, хлопцы?

— А як же, пане добродию, чтоб после чарки да горло не очистить?


В толчее узкого коридора Григорий оказался возле молодой черницы. Зазывно сверкнув чёрными глазами, она шепнула:

— А я вас видела ночью.

— Во сне?

— В окошко. Мой балкон на ваш двор смотрит.

— Который?

— Как спать ложиться станете, гляньте — везде темно, а на моём окошечке свеча будет...

— Ага, — понял Гришка.

— Поликсена! — рявкнула за спиной патронесса.

— Я здесь, ваше превосходительство, — ангельским голоском отозвалась девушка и пропустила Григория вперёд, будто невзначай коснувшись его локтя.

— Договорились? — тут как тут возник Тимофей.

— О чём? — сделал удивлённое лицо Гришка.

— Об том самом, — засмеялся дружок. — Лестница аккурат под балкончиком в траве, а собаки тебя знают... — Скривился. — Вот везёт тебе, зараза, а на мою морду хоть бы плюнул кто...

Григорий шутливо ткнул его в бок кулаком. Потом наклонился:

— Она кто, монашка?

— Да нет, у Шуваловых в приживалках, сирота. Эта старая ворона сама в чёрных перьях и её так держит. А девка. — Розум стрельнул глазами в сторону Поликсены и заключил: — Что ягодка!

...Гришка легко перемахнул через забор, затаился, прислушался. Неподалёку брехнул пёс, робко, нерешительно, словно ожидая, поддержат ли другие. Другие молчали. Гришка тонко, почти синичьим посвистом, причмокнул губами. Лохматый зверюга ткнулся в темноте ему в колени, заюлил, ласкаясь.

— Ну что, идём? — зачем-то спросил его Гриц шёпотом, и пёс, будто поняв, не спеша потрусил вперёд, тенью скользя меж яблонями.

Стоило Гришке слегка коснуться ветвей, и его обсыпало бесшумным бело-розовым снегопадом. Задохнувшись от яблоневого аромата, Григорий остановился. Окно призывно светилось.

Пошарив руками в траве, быстро отыскал лестницу, приставил её, и вот они — перильца балкона, створки лёгких дверей. Пламя свечи, метнувшись, погасло, и Гришкину шею охватили обнажённые девичьи руки.

— Пришёл... заждалась...

Незнакомый дурманящий запах женского тела, шелковистая под руками кожа, мягкие горячие губы, неистовый жар, охвативший вдруг всё тело, безумствующие в саду соловьи, горячечный шёпот...


Июньские ночи коротки. Гришка поднялся, когда за окном начало сереть. Поликсена охватила его тёплыми влажными руками.

— Не уходи. — Хмельной шёпот вязал, держал крепче цепи. Гриц потряс головой, прогоняя наваждение.

— Светает.

— Побудь... не пущу...

— Умом тронулась, — вовсе протрезвев, буркнул Гришка. — А ежели накроет старая ворона, что будет, разумеешь?

— А будь что будет, мне всё равно.

— Что так?

— Сговорена я замуж, а честь не сберегла... Грех-то какой!

Григорий хмыкнул:

— А ты покайся, не впервой, чать. Грех-то и отлетит.

Поликсена обиженно сверкнула глазами:

— Смеёшься, охальник.

— Прощай, Полинька, — смягчился Потёмкин. — Идти надобно.

— Гриш... — голос Полиньки был нежен и вкрадчив. — А на память девушке-сироте не оставишь ли что?.. Вон тебя вчерась как одарили.

Григорий лукаво сощурился:

— Полинька, дружочек, сладок ли я был?

— Ой, Гриша... Гришефишечка... уж так сладок, так сладок...

— Ну, вот видишь, а я сладости задаром раздаю.

На секунду замерев, Поликсена восхищённо прошептала:

— Ты дьявол.

— Будешь умницей, ещё полакомишься.

Она повисла у него на шее, прижавшись всем телом. Чувствуя вновь поднимающееся желание, Григорий обхватил её горячие бёдра и прижал к себе, она задохнулась, шепча что-то...

Вдруг за дверью скрипнули половицы. Гришка вихрем с постели и нырнул в окно. Вслед донёсся ворчливый зов:

— Поликсена! Отвори.

Гришка кубарем скатился вниз, и лестница, будто сама собой, ушла в сторону, бесшумно легла в траву. Кто-то схватил его за руку и потащил в кусты.

— Цел? — Перед ним возникла ухмыляющаяся Тимошкина физиономия.

— Цел.

— Тогда натягивай штаны! — Они расхохотались, давясь смехом.

— Ты как оказался тут? — завязывая штаны, шёпотом спросил Гриц.

— Считай, случаем. Шёл к тебе да гляжу: лестница ещё не прибрана, а солнышко уже небо румянит. Думаю: как бы не попался котик на сметане, а вдруг пособить придётся. Везёт тебе, что друг у тебя пташка ранняя. Слышь, хочешь чудо покажу?

— В колодце? — хмыкнул Гриц.

— Нет, с колокольни. Заскочим к тебе, и айда. Освежимся?

— Как всегда.

— Бежим, надо успеть до восхода.

А Поликсена, отперев дверь, принялась зевать и потирать глаза, делая вид, что сладко спала. Мавра Григорьевна, обойдя комнату, выглянула на всякий случай в сад. И тут Полинька похолодела: в момент бегства Гришка потерял рубаху, и она красовалась на полу у подоконника. Счастье, что Мавра была подслеповата. Заметив беспорядок, упрекнула:

— Неряшлива, матушка, раскидала одёжку. Подбери-ка. Окна раскрыла... — Она подозрительно поглядела на девушку. — Что за шум был перед рассветом, индо меня разбудил?

— Комары тревожили, считай, всю ночь не спала, все их, проклятых, гоняла, — не моргнув глазом, соврала воспитанница.

— А не энтот ли комар смуглявый, на коего вчерась ты всё глаза пялила? Я прознала: он рядом живёт. А?.. Смотри у меня, не для амуров тебя сюда привезла. — Мавра села в кресло, тяжко охнувшее под ней, да и сама она вздохнула при этом никак не тише. — Говорила вчерась с его светлостью насчёт твоего Мировича, женишка объявленного.

— Он не мой, тётенька, и я за него не пойду, — резко ответила Поликсена, сверкнув глазами. Мавра вскочила, как подброшенная.

— Что плетёшь, мерзавка? Её поишь, кормишь, дрянь безродную! Ко двору, в штат фрейлинский определила, а она... — Старуха задохнулась от гнева и вновь шлёпнулась в кресло, хватаясь за грудь.

— Мирович нищ, тётенька, — тихо проговорила воспитанница.

— То есть как — нищ? — Мавра аж рот приоткрыла.

— Алексей Григорьевич сказали, что на родовое имение Мировичей секвестр наложен за долги и дело это бесповоротное. — Она усмехнулась. — У женишка дорогого денег даже на мундир не было при выпуске из кадетов. Алексей Григорьевич справили.

— А что ж теперь, оставил своими милостями? Как-никак родня всё-таки.

— Такой родни, сказали граф, у него целый хутор.

— Замолчи, мерзавка! — снова сорвалась на крик старуха. — Ей слово — она два в ответ! — Задумчиво добавила: — Может, поласковее с его сиятельством надо было, они ведь озорник известный... Я и то пораньше ушла, чтобы поговорить вам с глазу на глаз...

— Куда уж поласковее, — снова усмехнулась Поликсена, показывая оставленные Гришкой синяки на руках. — Всю испятнал, ладно, что хмелен был, а то бы... — врала она вдохновенно и весьма убедительно.

Мельком взглянув на синяки, Мавра проворчала:

— Я те дам «а то бы»... Никаких «а то бы»! — Она явно думала о чём-то своём.

— Но что же мне делать, тётенька?

— «Тётенька, тётенька»... Как глазки строить, так сама, а как чуть что, так сразу же «тётенька»... — Польщённая Мавра растаяла, и страхолюдное её обличье скрасило подобие улыбки. — Не оставляй надежды, я ещё насчёт Мировича у её величества похлопочу. А нет, так поищем кого другого.

— Вы так добры, тётенька, позвольте ручку. — Целуя руку тётки, Поликсена вздрогнула, вспомнив — не умом, а телом — Григория, его жадные, молчаливые ласки.

4


В рассветный час ясного июньского утра Тимоха и Гришка пришли на безлюдную Соборную площадь к Успенскому собору. У входа на звонницу стояли кучкой молодые парни в скуфейках и подрясниках. Обросший бородой, судя по всему, старший, зазвонный спрашивал пристрастно:

— А где же Никодим, где Васята? Ондрий где?

— Сказывали, что ко времени будут.

— Это когда солнце в поднебесье заиграет?.. У, сатаны проклятые, прости меня, Господи, грешного, осквернил уста до восхода красна солнышка, бражничают небось?

— Не-е, дяденька, у Васяты вчерась зуб болел, щёку во как разнесло...

— Съездил небось кто по роже, вот и разнесло. Что же мне теперь, в четыре жилы тянуть?

Тимоха кашлянул, обращая на себя внимание. Старший воззрился:

— Чего тебе?

— Дозвольте, дяденька, нам со товарищем помочь в беде, он вона какой лошак здоровый, ему главное било...

— И нам, батюшка, — выкатился из-за спин парней тщедушный капрал-семёновец с двумя товарищами.

— А може, вы нехристи какие...

— Я протоиерейский внук, Суворов...

— А я Разумовского Алексея Григорьевича, — выскочил вперёд Тимоха. — Безгрешные мы, как слеза утренняя. — Он сунул зазвонному монету.

— Ну, коль безгрешные, — усмехнулся в усы тот, — то айда-те.

Уже во тьме башни был ощутим мощный поток ветра, уносившийся ввысь, а когда поднялись к колоколам, то словно упёрлись в стену воздуха, башня плавно покачивалась. Москва скорее угадывалась, чем была видна в утреннем полусумраке.

Зазвонный расставил всех по местам и остерёг:

— Погодите, скажу, когда начинать. — Он всматривался в горизонт, а сам говорил: — Наш удар наиглавнейший на Руси. Подаст свой глас Успенье, ему Сергий ответит, а заключат Звенигора, Иван, Сергий, Савва... Потом отзовутся форты внутренней обороны матушки-Москвы — Андроний, Симонов, Новодевичий, Никола Угреши. Что, продрог, старик? — Зазвонный ласково тронул край самого большого колокола. — Сейчас мы тебя согреем. Ну, Господи, благослови. Начнём помалу.

Двенадцать звонарей, по шесть с каждой стороны, взялись за ремни и начали раскачивать многопудовый язык колокола.

Зазвонный крикнул:

— Помалу, одерживай! Давай, давай помалу! — Он командовал, лёжа грудью на парапете и глядя вниз на угол Успенского собора. Вот выскочил соборный солдат и дёрнул за верёвку сигнального колокола. — Давай!.. — что есть мочи заорал главный звонарь.

Грозный рокот взорвался над сводами шатра колокольни.

— Одерживай! — снова рыкнул зазвонный и наклонил голову, вслушиваясь направленным на север ухом. Тугой гул прилетел оттуда со вздохом ветра.

Есть! Есть! У Сергия ударили в «царя»! Взяли... ах!..

И снова мощный гул вырвался на простор.

— Тихо! — Зазвонный замер, вздев глаза к небу, ожидая третьего гласа, и он пришёл с западного рубежа Примосковья. — Савва отозвался, Звенигород! Теперь в оба края. Раз! Раз! Раз!

Холодный ветер скатывал слёзы восторга с лица Потёмкина, он заворожённо всматривался в синь неба, где угасали последние звёзды.

Шмыгал носом маленький востроносый капрал.

Заговорили наперебой колокола ближней обороны.


Этот перегуд главных колоколов России услышит Потёмкин много лет спустя, когда, отверженный своей тайной венценосной супругой, двинется в последний путь по России и, подъезжая к Москве, станет в предрассветный час на вершине округлого холма, увидит уходящие во все стороны лесные синие дали, уловит единственным поблекшим оком луч восходящего солнца и услышит рокот заглавного звона Успенья, затем могучий вздох Троицы и как ответ дальнего эха — басовитый отзыв Звенигоры. И падёт на колени низвергнутый властелин, ломавший по-своему жизнь и изломанный ею, поцелует родную землю, утрёт набежавшую слезу и погонит коней для последних дел, последнего буйства...

Когда сходили с колокольни, Григорий тронул край колокола и удивлённо сказал Тимошке:

— Всё ещё трепещет, ровно живой... Разбудили мы его!

5


Екатерине снится сон. Кажется ей, будто голубым летним утром гуляет она в парке родового замка Голштинской фамилии. Силуэтом островерхие, крытые черепицей крыши, башенки, флюгера. По линеечке отведённые дорожки, усыпанные гравием, аккуратно постриженные кусты, ухоженные газоны, безупречно выверенные клумбы. И видит, как от замка идёт к ней Пётр, он ещё тот, каким был до оспы, гладкое, по-детски чистое лицо, наивная улыбка. Одет в белый атласный кафтан, белые панталоны, белые чулки и светлые башмаки. Волосы закрыты белым париком с затейливыми буклями.

— Питер! — радостно зовёт она.

— Катья! — отзывается он и бежит навстречу.

Она стремится к нему, но, как это бывает во сне, они движутся, оставаясь на месте. О ужас, Питер прыгает, не разбирая дороги, через газоны, скачет по клумбам, продирается сквозь шпалеры роз, и вот — какое счастье! — он совсем рядом.

— Питер, — с ласковым укором говорит Екатерина, — ты с ума сошёл, ты же всё поломаешь. Что будет, если заметит тётушка Елизавета?

— Я великий князь Голштинский, это мой Пи-тер-бург. Я здесь могу делать всё, что захочу.

Пётр начинает рвать цветы, захватывает их охапками, осыпает Екатерину.

— Питер, Питер, ты обезумел от любви. — Екатерина падает ему в объятия, и они валятся на траву, на цветы. — Ты мой безумец!

— Я не безумец. Я великий князь Голштинский.

— Нет, ты безумец, ты прекрасный безумец... Целуй меня, целуй крепче. — Она задыхается от страсти.

Вот уже руки Петра охватывают её плечи, его лицо всё ближе, ближе, и вдруг тот необычный мир, в котором они оба находятся, — мир без пенья птиц, без шумов и звуков, даже поцелуи не слышны, — этот мир разрушается визгливым свистом флейты и треском барабана. Лицо Питера застывает и в мгновенье преображается, становится грубым и одеревеневшим, как после оспы. На голове безобразный чёрный парик. Пётр резко отстраняется, одёргивает полы мундира, ставшего зелёным. Екатерина пытается удержать его:

— Питер, муж мой, мой любимый, не уходи...

— Меня зовёт долг. Меня зовёт мой император, мой король Фридрих.

Он уходит резким церемониальным шагом через цветы, через кусты роз, через газоны.

Она остаётся одна. Исчезли цветы, кусты, газоны, деревья. Голое поле, и по нему, приближаясь к ней, марширует войско. Впереди, по обыкновению кривляясь и дёргаясь, шагает её муж, её Питер. В руках у него скрипка и смычок.

Осыпается лист с невидимого дерева, падает снег, опять зеленеют трава и кусты, а голштинцы во главе с Петром всё шагают и шагают всё так же близко, всё так же далеко. Но всё громче свист флейты, всё чётче дробь барабана.

Она просыпается от звука ненавистного ей марша, который слышен за окном. Стучит барабан, визжит флейта. Екатерина бросает взгляд на постель рядом: не смята. Она зажимает ладонями уши, закрывает глаза.

— Боже, сколько лет будет длиться эта мука? Где я, что я? — И сама отвечает себе: — Ты великая княгиня, ты хотела ею стать. Я ненавижу эти марши, я не могу быть вдовой при живом_муже. Господи, научи, Господи, помоги^ Помоги мне, Матерь Божья, посоветуй. — Она кричит, протягивая руки к образу Казанской Божьей Матери, что висит в углу. — Пошли мне непорочное зачатие. — Осмыслив богохульство просьбы, она в ужасе расширяет глаза и прикрывает ладонью рот.

В дверях появляется камер-лакей Василий Шкурин.

— Звали, императорское высочество? — В его устах титул звучит, как «ваш-имперск-сочество».

— Нет, нет, нет... — Екатерина всё ещё не может прийти в себя. Она охватывает руками плечи, её бьёт озноб.

— Вашвысоч... вы нездоровы? Зябко? Я затоплю камин, а то на дворе холод лютый. Позвольте, укрою одеяльцем, перинкой...

— Нет, нет, нет... — Голос Екатерины затухал, она преодолела истерику. — Спасибо тебе, любезный, проверь, готово ли умывание.

— Со льдом?

— Да.

— Вас ждут-c. — От порога Шкурин сообщает: — Эстафет был от его высочества: в полдень ждут на вахтпарад.

Окаменевшее лицо Екатерины не выражает ничего.

А флейта всё свистит, а барабан всё грохочет.

6


На плацу, в обширном поле неподалёку от дворца, лютый холод. Острый балтийский ветер клонит долу прутья ивняка, шевелит лапы елей, беспощадно треплет плети берёз, унизанные еле проклюнувшимися листиками, злобно завывает в серой пустоте неба. Плац построен по всем канонам прусской военной науки — с помостом для начальных лиц, флагштоками, идеально посыпанными гравием дорожками. Неподалёку — казарма и гауптвахта, домики для офицеров. Дорогу от казармы к плацу перегораживает шлагбаум с полосатой караулкой при нём. Вдоль дороги расставлены полковые фуры разных цветов и назначений, разрисованные понятными и для неграмотного знаками: белая — палаточная, голубая, с ангелочками по бокам — пастырская, жёлтая с рогом изобилия, из коего сыплются монеты, — казначейская, красная — патронная, на ней намалёвана пороховая бочка, синяя, украшенная изображением аптечных банок, так и зовётся — аптечная, огненного цвета, с пылающими бомбами и громовыми стрелами — артиллерийская, белая с синими полосами и изображениями книг — канцелярская, зелёная, с белыми боками и рогом изобилия, оплетённым колосьями, — продовольственная. В общем, всё как у людей. Вот только пушчонка одна задрала тупое рыло, присев меж больших колёс, на правом фланге обозного транспорта. И прислуга возле неё. Только и полк маловат — всего не более полуроты голштинцев, которые выстроены за шлагбаумом. Им холодно, отчаянно холодно в куцых камзольчиках, чулках и башмаках, ветер рвёт шляпы с голов, разматывает тщательно накрученные букли, мотает нелепые косички, торчащие над затылками, играет бантиками на них. Солдаты — рослые, как на подбор, ландскнехты, все с торчащими усами, красноносые — стоят, не шелохнувшись. Ветер выдувает слёзы из глаз, но надо терпеть, солдат прусской выучки — самый дисциплинированный.

Ружей у них нет, на плечах палки. Это и есть потешное войско великого князя.

На командной вышке стоят начальники — главнокомандующий Пётр Фёдорович, обер-гофмейстер Чоглоков, два-три голштинских офицера, один в чине полковника, другие помельче, но для полуроты штаб великоват. У подножья командирской вышки оркестр — флейтист, барабанщики, трубачи, тамбурмажор с блестящим жезлом в руке. По другую сторону вышки жмутся кучкой, пытаясь укрыться от злого ветра друг за другом, приближённые его императорского высочества, свита.

Меж ними Екатерина. Она кутается в меховую пелерину, переступает стынущими ногами. Несмотря на холод, бледна, и это особенно заметно рядом с краснорожей Лизкой Воронцовой.

Напротив командной вышки выстроились в линеечку гвардейцы дворцового караула, их десятка два с поручиком Пассеком на правом фланге. Эти не для потехи — все при шпагах, с ружьями. Стоят вольно. Да и одеты потеплее — в кафтанах, ботфортах, меховых высоких шапках. Ребята внушительные — плечистые, рослые. Правда, и в их военном наряде не без фиглей-миглей, завитушек, паричков.

К Петру обращается Чоглоков:

— Не озябли, ваше высочество? Может, пора?

— Момент, Николай Наумович, момент. Сейчас пушка ударит полдень.

— Промёрз до костей...

— Погреемся?

Пётр открывает фляжку, изрядно отпивает, передаёт Чоглокову. Тот делает глоток, другой — пусто. Тряхнув посудину, он, не глядя, передаёт через плечо лакею. Тот принимает и вкладывает в настойчиво протянутую руку полный сосуд. Теперь уже всласть пьёт Чоглоков. Удовольствие окончилось с ударом пушки — с этой минуты положено стоять смирно, вытянувшись во фрунт. В этом деле великий князь послаблений не допускал.

Трубач дал сигнал к началу парада. Голштинцы быстрым шагом поспешили к командной вышке, проследовав мимо, в некотором отдалении остановились, совершили на ходу чёткий поворот кругом и замерли в ожидании команды. Офицер и три капрала, держащие палаши, как и положено для парада, застыли ледяными столбами.

Екатерину била дрожь.

Пётр взмахнул платком — снова бабахнула пушчонка, снова засвистела флейта, ей подпели трубачи, ударил барабан. Гвардейцы, что напротив вышки, тоже подтянулись. Офицер голштинцев вскинул шпагу, и его войско двинулось к вышке церемониальным маршем — прямая нога с оттянутым носком вскидывается на уровень пояса, палки, то бишь ружья, в вертикальном положении перед грудью. Как можно идти в таком положении? А они шли, повернув головы направо, равняясь на трибуну, шли стремительно, будто летели, держа спины вертикально, чётко припечатывая ступни ног к мёрзлой тверди, сцепившей в монолит гравий. Дойдя до трибуны, остановились, совершили разом поворот, замерли.

— Внимание на флаг... ахтунг! — Пётр шагнул к флагштоку, собственноручно потянул бечёвку, поднимая российский флаг.

Офицеры на трибуне подняли шпаги в знак уважения и почтения. Гвардейцы взяли ружья на караул. Барабанщики ударили дробь, подала голос пушка.

Пётр отдал новую команду:

— Внимание на флаг... ахтунг! — и потянул бечёвку прусского флага.

Загрохотали барабаны, выстрелила пушка, офицеры салютовали шпагами. Но... но гвардейцы совершили чёткий поворот кругом и стали спиной к вышке и флагу.

Пётр растерянно замер, но лишь на миг: порядок есть порядок, и то, что начато, должно быть завершено. И в третий раз прозвучала команда:

— ...Ахтунг!

Пушка, барабан, шпаги, и третий флаг полез к небу — штандарт княжества Шлезвиг-Голштинии.

Пётр с подобающей важностью дождался, когда голштинцы опять совершили марш туда-сюда.

Екатерина смотрела на мельтешащие перед глазами деревянные фигурки солдат. Туда проследовали, обратно... Стук, стук, стук... Живые или игрушечные? Туда-сюда... Она пошатнулась. Не сводивший с Екатерины глаз камер-юнкер Сергей Салтыков поддержал за локоть:

— Вам плохо, ваше высочество?

Она кивнула, с трудом вырываясь из пелены тумана, застилавшего глаза. Мимо, толкнув Екатерину так, что она чуть не упала, пробежал, что-то крича, Пётр. Салтыков подхватил с трудом владевшую собой княгиню и повёл прочь, следом устремилась Чоглокова. Навстречу от дворца спешил Шкурин, но Екатерина видела всё словно в тумане, пелена по-прежнему затягивала глаза.


Пётр подскочил к Пассеку.

— Господин Пассек! Вы... вы... — Он не находил слов, ошалев от гнева.

— Гвардия присягала её императорскому величеству Елизавете Первой и российскому флагу, иным штандартам не кланяюсь.

— Ты есть мерзавец! В Сибирь!.. Я... я тебя... — тщедушный Пётр дал великану Пассеку пощёчину.

— Ты... мне... козявка! — Пассек, не обладавший тонкостью чувств и не умевший владеть ими, взревел, как разъярённый бугай: — Защищайся! — И выхватил шпагу.

Неизвестно, чем бы кончилась схватка, но Чоглоков повис на шее поручика:

— Одумайтесь! Голову в петлю...

— Смертная казнь отменена! — орал обезумевший гвардеец. — А на каторгу я плевал! Но оскорбление...

— Вон отсюда! Убирайтесь со своим караулом! — Пётр, размахивая шпагой, пытался прорваться через окруживших его голштинцев. — Меня мои солдаты охраняют...

— Не вами поставлен! — отругивался Пассек, влекомый Чоглоковым к гвардейскому караулу.

Из тумана выплыло настороженное и сочувствующее лицо Салтыкова, оно показалось Екатерине сказочно красивым. Да он и в самом деле был привлекателен: голубоглазый, улыбчивый, статный двадцатипятилетний мужчина. Может быть, нос был чуточку коротковат и вздёрнут, но русские курносые лица имеют свою прелесть. Екатерина беспомощно и виновато улыбнулась, а когда Салтыков со вздохом облегчения также обнажил в улыбке сверкающий белизной ряд зубов, глаза Екатерины вспыхнули восхищением...

Это был решающий миг, тот самый, который потом, увы, неоднократно повторялся в жизни влюбчивой Екатерины, когда желание близости и любовной ласки заставляло её идти на безумства. Тогда она ещё не понимала, что свершилось в ней, но не спешила покинуть объятия Салтыкова, поддерживавшего её бережно и деликатно...

— Спасибо, граф, коли б не вы... И как вы поняли, что мне становится дурно?

— Мой взор всегда прикован к вам, ваше высочество, и сердце тоже. — На языке света это было уже почти признанием в любви.

— Вы слишком смелы, граф. — Екатерина опустила глаза и мягко высвободилась из рук своего спасителя. Но упрёк был скорее ласков, чем сердит.

— Смелость — достоинство мужчины. — Салтыков дал понять, что отступать не намерен.

Екатерина вновь пошатнулась, на сей раз её подхватил Шкурин, а мадам Чоглокова оттеснила распалившегося ухажёра в сторону, выговорив:

— Отступи, граф. Ишь уцепился... Гляди, как бы руки не отсохли, не по тебе ноша.

Салтыков отвечать не стал, лишь снисходительно-насмешливо глянул на гофмейстерину.


С плаца донёсся грохот барабана, свист флейты. И шагали голштинцы туда-сюда, туда-сюда.

Пётр стоял на вышке как изваяние. У ног его топтались мерзнущие придворные.

7


Её императорское величество пребывала в любимой позе, лёжа на кровати и глядя в потолок. Возле пристроились дамы. Две держали кошечек, одну из которых Елизавета ласкала ленивым движением руки. Ещё две, примостившись подалее, гладили императрицыны ноги — страсть как любила. Наготове была и чтица с книгой в руках. У изголовья примостилась, вся в чёрном, не то сказительница, не то ворожея, она, округлив глаза и вся напрягшись, говорила жутковатым полушёпотом:

— И сказал тот солдат: знаю я заговор от причинной болезни. Осени себя крестом трижды и повторяй за мной: благослови, Спас Пречистая Богородица, Егитирия Казанская, един Бог Иисус Христос, Николай Чудотворец, благослови раба, научи меня, Господи, на добрые дела. Лежит дорога, через ту дорогу лежит колода, по той колоде идёт сам сатана...

Елизавета напряглась, вслушиваясь.

— Несёт кулёк песку да ушат воды, — голос шептуньи становился всё более таинственным, — песком ружьё заряжает, водой песок замывает...

— Хватит, хватит, — остановила Елизавета, — страшно больно. Ты б сказочку каку веселеньку...

В спальню ворвался разгневанный Пётр и бухнулся на колени перед императрицыным ложем, поцеловал тётушкину ручку, заголосил:

— Ваше Императорское Величество, ищу защиты и спасения, ради того осмелился ворваться без доклада. Дело не терпит отлагательства... Чрезвычайно... опасно...

Придворных дам будто вихрем выдуло из спальни — вышколены были.

— Ой, никак пожар? — насмешливо пропела Елизавета.

— Хуже, тётушка, хуже: бунт! — выкрикнув страшное слово, Пётр округлил глаза и впился глазами в императрицу, ожидая реакции.

— Слава Богу, хоть бунт, а то скучища такая... — Елизавета зевнула. — Убили кого? Пожгли? Или орали только?

Пётр уловил, что его встревоженность не принимают всерьёз, и оттого волновался ещё больше, стал кидать слова, задыхаясь и давясь собственным голосом:

— Да, тётушка!.. Имею доложить... Непослушание... Оскорбили...

Елизавета, неожиданно для обычной лености и вальяжности, рывком поднялась с подушек, гневно крикнула:

— Великий князь, встаньте с колен! Непристойно это! А что до бунта — правильно сделал караульный офицер, не след гвардии моей салютовать потешным флагам, пусть хоть иноземным.

— Меня оскорбили!

— Свою честь обороняйте сам, а гвардией помыкать не позволю, она защита императорской короны, а ты, Петруша, наследник... только наследник — запомни это своей дурацкой башкой! И уйми своих голштинцев, лазят везде, гадят, ровно свиньи, где хотят, галдят ночами. Позволила живые игрушки, так же и отобрать могу... Неладно хозяйствуешь. Да и с женой не понять что. Говорят, вчера на потешном параде сомлела?

— Так, тётушка, головокружение.

— А я думала, может, внук о себе знать даёт.

— Нет, тётушка. — Пётр опустил глаза.

— Или нелюба?

— Почему же, — неопределённо ответил племянник, — наоборот, тётушка.

— Что ты заладил: тётушка, тётушка, — оборвала его Елизавета. — Ступай. Ввечеру будь к ужину да за ней пошли. Ужо сама всё выспрошу...

— Слушаюсь, — неохотно ответил Пётр.

— То-то... Подпоручика Пассека велю для порядка на гауптвахту и чтобы в караул к вам больше не ставить — прямодушен и к политесу неспособен... Но и ты смотри у меня, ежели ещё что на шхуну твоих голштинцев, и марш домой. Иди... Куда это все разбежались? Чулков!

Пётр, откланявшись, выскользнул, а вошедшему Чулкову Елизавета приказала:

— Вели подать кофею.

— Слушаюсь.

— Погоди-ка, Васенька, скажи как на духу: что про великого князя с женой бают? Уж кой год женаты, а деток Бог не даёт.

Чулков, улыбнувшись, переспросил:

— Как на духу? Не ведаю, кто чего болтает, а думаю так: не имеет Пётр Фёдорович мужского куражу.

— А с Лизкой Воронцовой как же?

— Она ему не женским угождением мила, а так... потешки да обжимания.

— Не к добру эти потешки, — вздохнула Елизавета и, откинувшись на подушки, подняла взор к потолку...

8


Екатерина стояла у окна и, откинув штору, смотрела в парк. В колдовском свете белой ночи всё казалось прозрачным и призрачным, размытым и трепетным. Кущи парковой сирени были окинуты нежным розовым туманом цветения.

Примостившись меж кустов, трое голштинцев жарили сало, насадив его кусочки на кончики шпаг, запах жареного проникал во дворец. Солдаты прикладывались к фляжкам и вели не то разговор, не то перебранку, гортанные голоса рвали очарование ночи.

Екатерина прикрыла створку окна, но от этого не стало тише, во дворце, как всегда, шумели: кто-то орал, зовя кого-то, кто-то пытался осилить итальянскую арию, кто-то мчался по коридору, грохоча сапогами. Но особенно раздражал заливистый женский смех. Она закрыла ладонями уши, смежила веки и стояла, покачиваясь. Слёзы текли по её лицу тонкими непрерывными струйками. Было оно бледным — может, белая ночь кинула на него колдовской свет? — синева залегла под глазами, щёки втянулись.

Она вздрогнула от лёгкого стука в шибку и испуганно отпрянула — за окном маячил силуэт Сергея Салтыкова. Лёгким движением ладони Екатерина смахнула слёзы, и, когда вновь вернулась к свету, лицо её было вовсе не то — растерянное и беспомощное, а гневное, надменное. Но это нимало не смутило Салтыкова, он, улыбаясь, распахнул окно и явил свой портрет, уже не отгороженный стеклом.

— С доброй ночью, ваше высочество. — Веселье и озорство в глазах, улыбка от уха до уха.

— Убирайтесь вон, — сухо отрезала Екатерина.

— Молю, одно слово.

— Я позову людей. Это неслыханная наглость.

— Вы думаете, вам поверят, что мой визит случаен? — Этот красивый нахал хорошо знал дворцовые нравы.

— Если вы хотите мне добра, уйдите. — Екатерина смягчила гнев.

— Я не волен над сердцем. Я люблю вас.

— Граф... это переходит все границы. — Екатерина решительно потянула на себя створку окна.

Салтыков оттолкнулся от подоконника и скрылся внизу. Екатерина сжала кулачки и притиснулась к ним подбородком. В глазах её был страх: риск для Салтыкова невелик, окно находится в полуэтаже, но что будет, если угодит в лапы стражников? Начнут допытываться, где был, почему бежит? И точно, один из голштинцев вскочил и, указывая рукой в сторону дворца, что-то закричал. Раздались окрики, послышались свистки в разных концах. Кто-то, грохоча сапогами, пробежал там, где только что был Салтыков.

Екатерина не могла видеть приоткрывшуюся за её спиной дверь и внимательный глаз Чоглоковой.

Она задёрнула штору и отвернулась от окна, на полу белел квадратик бумаги. Присев, быстро подняла, оглянулась кругом: вроде бы тихо. Подойдя к свече, прочитала: «Ваше императорское высочество, понимаю, что рискую смертельно, и всё же не могу сдержать себя. Моё бедное сердце разрывается от любви и жалости к Вам, нелюбимой мужем и такой одинокой в дворцовом Вавилоне. Бросаю жизнь и честь к вашим ногам, и будь что будет... Молю: дайте свидание.

Целую следы Ваших ног, преданный навеки. С.».

Екатерина поднесла бумагу к пламени свечи и с улыбкой смотрела, как огонь съедает её. Отдёрнув пальцы от огня, подула на них и обернулась, ища, обо что вытереть. Скрипнула дверь. На пороге спальни стояла Чоглокова, одетая в халат поверх ночной сорочки, в чепце. Выражения лица не разобрать, тем более что она прижимала к себе кошку и ласкала её. Екатерина спросила резко и недовольно:

— Что вам угодно?

— Встревожилась я. Слышу, за окном ор, пройду-ка, думаю, не обеспокоил ли кто мою княгинюшку.

Чоглокова говорила вроде бы и ласковые слова, но взгляд был напряжённым и острым.

— Я не спала. Вот письмо от маменьки получила да разгневалась и сожгла — опять просит денег. Где я их возьму. — Екатерина врала неумело, смущаясь.

— А когда вы его получили?

— Вчера ещё.

— Что-то я не припомню пакета из канцелярии.

— Ну уж не знаю, почему мимо вас прошло.

— Мимо меня пройти не может... Напоминаю, ваше высочество, что указом императрицы вам запрещена частная переписка. Именно поэтому не позволено держать в покоях бумагу и чернила. Переписка с маменькой должна идти также через канцелярию иностранных дел. Вам даже ручки утруждать не надо, не княжеское это дело. Скажите, там напишут, а от вас только подпись потребуется...

— Мария Симоновна, вы прекрасно знаете, что я обо всём этом осведомлена. Скажите, вам приятно мучить меня? — Екатерина говорила, удерживая слёзы.

— Мои обязанности определены указом императрицы. Выполнять государственный долг мне приятно. О нарушении доложу её величеству. Спокойной ночи, ваше императорское высочество.

Екатерина, проводив непрошенную гостью, упала на кровать и разрыдалась.

9


Чоглокова нашла Елизавету в беседке дворцового парка, окружённую дамами. Как всегда, при ней были Мавра Григорьевна Шувалова, стая кошек, карлики и карлицы. Меж фрейлинами, играющими на лужайке в салочки. — Поликсена. Увидев Чоглокову, Елизавета сказала:

— Вот тебя-то мне и надо. Кыш отсюда все!

Дамы упорхнули, остались лишь шуты и карлики. Елизавета, нахмурив брови, воззрилась на Чоглокову.

— Ваше Величество, я пришла вам доложить... — Чоглокова торопилась, ибо знала, что сейчас произойдёт, коль шуты, карлы оставлены.

— Донос выслушаю позднее, погоди. Егоша, отпусти мурлыку погулять.

— Ваше Величество, сестрица... — Чоглокова залилась слезами.

— Ничего, перетерпишь по-родственному. — Чоглокова безропотно и покорно легла на скамейку спиной кверху. — Егоша, приступай. Десять ласковых по мягкому месту, она, вишь, опять брюхата, ну да легче рожать будет...

Егоша, нахально осклабясь, задрал виноватой юбки, добираясь до кружевных панталон, тряхнул рукой и выпустил из рукава плётку. Двое карлов держали ноги и голову. Отсчитав десять «ласковых», Егоша привёл в порядок туалет гофмейстерины и отступил.

— Бегите на травку, нате-ка вам конфектов. — Дождавшись, когда карлики убегут, Елизавета приступила к Чоглоковой: — Ладно ли помнишь инструкцию, писанную канцлером?

Сглатывая слёзы, та поднапрягла память и затараторила:

— Первое — прилежание её высочества к вере; второе — наблюдение брачной поверенности между обоими императорскими высочествами; третье — надзор за каждым шагом великой княгини: не разрешать шептать ей на ухо, получать и тайно передавать письма, цедулки и деньги...

— Вот-вот, третье... Кто ночью проникал в спальню невестки?

— Никто, сестрица, никто...

— Врёшь.

— Клянусь Богом и детьми моими.

— Да ты уж плодовита... Вот Катерине Бог деток не даёт семь годов, почитай... Пункт второй плохо наблюдаешь.

С оправданий и причитаний Чоглокова перешла на деловой тон и сказала без всякого почтения:

— От наблюдений детей не бывает. Я уж глаз не свожу, а что толку? Воля ваша, сестрица, делайте со мной что хотите, да только скажу вам правду...

— Говори.

— Его императорское высочество велик по титулу, да ничтожен по достоинствам мужским. Разве я не вижу, как она старается быть и завлекательной и ласковой, а он даже попытки не делает.

Елизавета, опершись подбородком о кулак, тяжко вздохнула и произнесла:

— Вот и доктора говорят, что немощен. Может, Лизка отвлекает Петрушу?

— Лизку трогать не надо, матушка. Мужики-то, вон и мой кобель, говорят: ежели об Лизку пень потереть — и у него сучок вырастет. Авось разовьёт его императорское величество. Она-то, сказывают, тоже от него к другим бегает. Раззадорит, а дальше пшик... Вот она и добирает на стороне.

— А не станет так, что яичко снесёт, а на нашего Петушка спишут?..

— А я, сестрица, предупредила Лизку, что, мол, ежели замахнётся на что, мигом в прядильню али в монастырь, ты уж прости, но я ради крепости престола.

— Ну и мудра ты, сестрица... Так кто вчерась под окнами шастал?

— Под окнами? Так бы и спросила. Граф Салтыков.

— Это который?

— Серёжка.

— Серёжка? Мужик видный, за таким любая побежит. — Елизавета задумалась, потом добавила: — И род старинный.

Мария Симоновна пытливо всмотрелась в лицо державной сестрицы и пожевала губами, явно собираясь с духом, помедлив, решилась:

— Сестрица, может, дать послабление некоторое Екатерине, а то ведь зачахнет под надзором моим. Скажем, пусть бы на охоту ездила, она страсть как к этому делу привержена... Ну, там, игры с фрейлинами... Ещё верхи носится, как казак.

— Ох, мудра ты, Симоновна, ох, мудра, — рассмеялась Елизавета.

— Так ведь наследник нужен...

— Ещё чего придумала. — Елизавета оглянулась. — Про такое вслух не говорят... Иди, с Богом. Да уж не будь так строга к воспитаннице своей.

— Поняла, матушка, поняла, — обрадованно закивала головой Чоглокова.

— Иди, иди, понятливая... Скажи там кому, чтоб к обеду кликнули канцлера Алексея Петровича Бестужева.

10


Его императорское высочество воспылал страстью к дрессировке собак. Для этого были отведены два покоя рядом со спальней Петра. Дверь между ними выломали, проем разделали пошире. Пётр стоял у стены и кидал палку через проем.

— Апорт!

Собака более или менее проворно бежала, возвращала палку хозяину. Он бросал её снова и кричал по-немецки:

— Нох айн маль! Ещё раз!

Собака, ждавшая привычного «апорт», с недоумением смотрела на дрессировщика.

— Нох айн маль!

Безрезультатно. Кнут раз за разом опоясывал тело собаки, она кричала, стонала, вопила, но великий князь был неумолим. Устав бить непокорного пса, он отводил его к своре, брал другого и выводил на исходную позицию. Всё повторялось: «апорт», «нох айн маль», порка. Кнут безжалостно рвал тела гончих, шпицев, терьеров. Остальные, взятые на сворки и привязанные к крючьям, вбитым в стены прямо через штофные обои, ждали своей очереди и скулили, метались, рвались.


Екатерина, откинувшись от книги, вслушалась в собачий визг. Он вроде бы утих. Начала читать, визг повторился ещё громче. Она закрыла ладонями уши и начала говорить текст вслух:

— ...Необходимы вельможи, но вовсе не трудом своим снабжаются они. Необходимы прежде всего земледельцы: от их трудов хлеб, а от него начала всех благ — хлеб на литургии в бескровную жертву приносится Богу и в тело Христово обращается... — Собачий визг не умолкал. Екатерина возвышает голос, повторяя: — В бескровную жертву приносится Богу и в тело Христово... О майн гот, я изнемогаю... и в тело Христово…

Пронзительный и исступлённый, полный отчаяния и беспомощности визг проникает сквозь ладони. Екатерина дёргает сонетку, входит Василий Шкурин.

— Василий Григорьевич, что за шум?

— Их императорское высочество изволят заниматься дрессировкой псов.

— Где?

— У себя-с в апартаментах.

Она, разозлённая, влетела в покои князя, когда он предавал экзекуции болонку: взяв её за хвостик и задние лапки, порол арапником. Та уже не визжала, а исходила жалобной и тонкой мольбой.

— Ваше высочество, герр Питер...

Но он не слушал и говорил своё:

— Вы посмотрите, Като. — Поставив собачку на пол, кинул палку. — Апорт!

Псинка кинулась вдогонку и приволокла палку.

— Видели? А теперь. — Он кинул палку и приказал: — Нох айн маль! — Собачка перебирала лапками и недоумённо поглядывала на хозяина: чего он хочет? — А? Видите? Эти русские собаки не хотят понимать немецкий язык, не хотят учиться! — Пётр взмахнул арапником, Екатерина, пытаясь поднять с полу пёсика, получила удар по руке.

— Вы изверг! — крикнула Екатерина и, адресуясь сама к себе, сказала: — Ещё одна идиотская затея.

— Я не хотел по руке... Пардон, ваше высочество.

Екатерина гладила дрожащую собачку, прижав к груди, а та, прильнув к ней, норовила лизнуть в ухо, щёку, нос.

— О майн гот, какая нежность!.. Как зовут этого пёсика?

— Сутерленд, — рассмеялся Пётр. — Господин Сутерленд.

— Но Сутерленд — придворный банкир.

— Он подарил мне пса, вот и зову его Сутерлендом. Паршивый, непокорный Сутерленд, чёрт с ним, пусть будет ваш. — Его императорское высочество поднял палку. — Вурм, ком цу мир. Вурм! Проклятые собаки не хотят знать по-немецки! Вурм!

11


Екатерина ждала, когда подведут коня. Одета была в простое — сарафаном — платье любимого ею белого цвета, поверх лёгкий кафтанец, расшитый и отороченный золотым шнуром. Кокетливая маленькая шапочка прикрывала верх простой причёски. Словом, была великая княгиня свежа и хороша.

Мальчишка-паж, стоявший чуть сзади, держал ягдташ, верный слуга Василий Шкурин нёс сумку с огневым припасом и два ружья. Кутаясь в шаль, истуканом стояла на пороге Чоглокова.

Наконец конюхи подвели осёдланных коней — белую кобылу, изящную, тонконогую, с умными карими глазами, и гнедого жеребца, высокого, с узкой породистой мордой и чёрной гривой.

— Подержи, — передал Шкурин ружья пажу, а сам подошёл к кобылке и встал на колено. — Извольте, ваша светлость Екатерина Алексеевна. — Он бережно принял ногу великой княгини и глянул с обожанием снизу вверх: — Она!

Екатерина легко вскочила в седло, устроилась по-казачьи, цепко охватив ногами бока лошади и подав чуть назад стремена. Шкурин лихо прыгнул в седло, не касаясь стремени, крикнул:

— Давай ружья!

Мальчишка подал ружья, подошёл к своей лошадке, которую подвёл конюх.

Екатерина, взгорячив кобылу, тронула ходкой рысью и помчалась по дороге, нимало не заботясь о спутниках. Шкурин затрусил не спеша, его догнал паж.

— Василий Иванович, куда мы нынче — на тетеревей или утей?

— Не угадал, — усмехнулся Шкурин. Паж удивлённо посмотрел на него. Василий Иванович пояснил: — На куличков. У них сейчас самые игрища. Как встанет солнышко, так и зачнут.

Уже скрылись всадники, а Чоглокова всё стояла на крыльце. Из-за угла на караковом жеребчике вывернулся сияющий Сергей Салтыков.

— Куда? — осторожно спросил он.

— На Куликову поляну.

— Спасибо! — Он рванул с места, бросив Чоглоковой молнией сверкнувшее ожерелье.

Ловко поймав сокровище, она перекрестила вслед:

— С Богом!


Екатерина и не заметила, на каком повороте дороги к ней пристроился неожиданный спутник. Увидела лишь, когда он пустил своего коня вперёд. Она вздрогнула, обнаружив у своего колена конскую морду с шалым глазом. Салтыков гикнул, дал шпоры и пустил своего жеребца вперёд. Кобылка послушно двинулась следом. Напрасно Екатерина натягивала поводья, пытаясь сдержать её, отвернуть в сторону. Миновав заросли кустарника, они на бешеном скаку влетели в берёзовую рощу, промчались мимо одиноко стоящих деревьев, пересекли поляну. Сергей помалу начал сдерживать коня и, наконец поравнявшись, поехал рядом с Екатериной. Она, возбуждённая скачкой и разгневанная дерзким налётом, крикнула:

— Граф, что это значит?

— Похищение! — крикнул он в ответ, рассмеявшись, и остановил коня.

Послушно, бок о бок, стала и кобыла, привыкшая, видимо, к строю.

— Вы не уважаете меня, — заявила Екатерина.

— Я вас люблю больше, чем жизнь.

— Тогда убейте себя, — насмешливо предложила она.

— Не могу... Но готов погибнуть от вашей руки. — Он достал из седельной сумки пистолет. — Возьмите.

— И возьму. — Она упрямо тряхнула волосами. — Имейте в виду: я дочь фельдмаршала и стреляю без промаха. — Она перекинула ногу через шею коня, сев амазонкой.

— Тем лучше для меня. — Сергей настойчиво предлагал пистолет, держа его за ствол.

— Не верите? — Она взяла оружие. — Видите сойку?

— Где?

— Вон. — И она выстрелила прямо над головой Салтыкова.

Птица камнем шлёпнулась наземь в двух шагах от каракового жеребчика. Салтыков одним движением слетел с седла, охватил руками её колени.

— Я вами восхищен!

Екатерина ещё делала вид, что сопротивляется:

— Граф, этот переходит всякие границы...

— Любовь безрассудна. — У него на всё был готов ответ в лучших традициях нежной игры.

— Скольких вы обольстили?

— Я любил и люблю вас все эти годы. Какая мука — быть подле и видеть, что вы принадлежите другому. — Салтыков прижался щекой к её ноге.

Екатерина вдруг почувствовала, как судорогой свело живот.

— О, если б так, — отозвалась она, и слёзы покатились нежданно-негаданно, голос сорвался.

— Вы плачете, Екатерина Алексеевна! — взволнованно воскликнул Салтыков. — Ради Бога, ради всех святых...

В этот момент кобылка резко рванулась вперёд, и Екатерина, потеряв равновесие, оказалась на руках Сергея. Чтобы удержаться, она закинула руку с пистолетом за шею мужчины, и он вдруг прижался губами к её губам. Пистолет, глухо стукнув, упал в траву. Сергей понёс Екатерину на поросшую цветами лужайку, бережно опустил на траву. Она оттолкнула его и засмеялась:

— Экий вы неловкий, прямо на корягу...

Он снова подхватил её на руки и — теперь уже совершенно счастливый — припал к её губам.


...Раскинувшись на ароматной траве, Екатерина смотрела в звенящее птичьими голосами небо и слушала слова любви и биение собственного сердца и ловила каждое ощущение своего вновь рождающегося тела. Она почувствовала вдруг такую лёгкость и свободу, которую ещё никогда не ощущала. Ласковые губы и руки Сергея отвели и сиюминутную боль прощания с женской неполноценностью, и боль сердца, измученного годами ожидания мужской ласки... И светила надежда на рождение наследника, который бы утвердил её право на российский трон. Она не просто отдавалась, а выполняла державную задачу. Удовольствия пришли потом.


Она подъехала, а точнее сказать — подкралась к шалашу без шума: охота любит тишину. Знакомой тропкой пробралась сквозь поросль тальника, шмыгнула внутрь, где уже примостились, замерев, Шкурин и паж.

— В самую пору, — шепнул Шкурин. — Глянь, петушатся, зараз учнут бой...

Петушки-турухтаны начали схватку. Екатерина залюбовалась поединком, осторожным и яростным, расчётливым и беспощадным. Теперь для каждого из бойцов не существовало в этом мире ничего, кроме соперника и той, ради которой он готов был умереть.

Шкурин шепнул:

— Стреляйте, самая пора...

Но она лишь отрицательно помотала головой. В глазах, всё ещё подернутых любовным туманом, была лишь доброта и ласка.

А турухтаны то ходили кругами, присматриваясь друг к другу, примериваясь, то вдруг сцеплялись, чтобы потом опять разбежаться и снова сойтись...

12


Веками испытанное средство: горсть песка шваркнула по стеклу. Екатерина ждала этого часа и подбежала к окну. Перед шибкой на тонком шесте возник узел с одеждой, она открыла окно, приняла узел, отсалютовала поднятой ладошкой и игривым движением пальцев.

В приоткрытую дверь спальни смотрела Чоглокова.

Екатерина в гвардейском мундире — камзол, штаны, сапоги, кивер — перекинула ногу через подоконник, её принял на руки Сергей. Внизу ждала целая компания — толстяк Лева Нарышкин, рослый гвардеец подпоручик Пассек, двое фрейлинок. Приглушённо смеясь, они юркнули всей компанией в кусты — на поляне ждали кони.

Чоглокова вошла в спальню, удостоверилась, что Екатерины нет, нимало не смутясь, пересекла приёмную, заглянула на половину великого князя. Он спал, разметавшись, обхватив руками подушку. Чоглокова прикрыла его, будто маленького, а он и был мал, и пулей метнулась в коридор к собственным покоям. Пробежав по лесенке, вошла в спальню.

На супружеском ложе расположился с некоей дамой муженёк. Они уже сделали всё, что было задумано, и мирно спали. Чоглокова не стала тратить время на слова и влепила пощёчину мужу, вторую — его подружке.

Муж отреагировал незамедлительно и разумно:

— Что ты службой небрежёшь? Оставила одну её высочество.

— А его высочество можно? Я ведь потому и пришла, что тебя на службе не было.

— Его высочество к мужским слабостям не способны.

— Зато вы, Николай Наумович, ужас до чего способны! — Ещё одна оплеуха звонко щёлкнула в полутьме. — Аты, потаскуха, подружка моя...

Но «потаскуха» уже исчезла. Чоглоков схватил жену в охапку.

— Не горюй, любимая моя, не оставлю милостию и тебя.

— Такого жеребца на всех хватит, — простонала обманутая и покорная жена.

Стоит ли осуждать её? Таковы были нравы. И такова сила любви. Оставшись вскорости вдовою, Мария Симоновна была безутешна в горе, ибо безумно любила мужа.

13


А Григорий снова проснулся в библиотеке. Правда, на сей раз сидя в кресле у стола. Сон сморил его в момент рисования некоего храма в греческом стиле. Работа была ещё не завершена, но выполнялась, как говорилось тогда, вполне изрядно. Григорий потряс головой, протёр глаза и машинально потянулся к книге. Глянул, отбросил, вторую тоже, а третью вообще запулил чуть не через всю комнату. Подошёл к окну, распахнул его, впустив клуб пара. Вместе с морозом влетел и колокольный перезвон.

— Чегой-то стукнуло у вас, Григорий Александрович? Окошечко-то прикройте, тепло выпустите. — В библиотеку вошёл дворецкий.

— Кондратьич, а с чего колокола бьют?

— Видать, охмурели вы, барин, за книжками-то. Прощание с масляной ныне, вот и гулянье. Сходили бы душу потешить.

— И то правда. Только ж надо вырядиться почудней...

— Я вам поддёвку свою ссужу да картуз, усы подрисуем, вот и машкерад. А как, ваше превосходительство, насчёт того, этого самого. — Кондратьич согнутым указательным пальцем показал на портьеру.

— Ежели не вылакал ещё всё, то давай...

— Там вчерась оставалось, а Тимохвей Алексеевич ещё не наведывались. — Старик проворно нырнул за портьеру. На последних его словах в дверях показался Тимошка.

— Это кто врёт, что я не наведывался?

Из-за портьеры послышался довольный смешок и громкое бульканье. Старик спешил: не дай Бог, соседский барин подоспеет.


Они потолкались в торговых рядах, бойко сбывавших лакомства — конфеты, бублики, калачи, пряники, орехи. В ходу был и галантерейный товар — праздник есть праздник, дарить не жалели. На Гришкином рукаве повисла нарумяненная молодка:

— Утешь алой ленточкой, чернявый. А я уж тебя своим чем утешу, так утешу...

— Отцепись, шалая, будочника кликну.

— У, сердитый какой.

Григорий ввинтился в толпу возле дудочников. Десятка два дударей всех возрастов, ростов и росточков согласно дули в дуды, дудки и дудочки. Мелодия была озорная, захватывающая, толпа не то грелась, не то просто приплясывала.

И снова на Гришку обратила внимание разбитная молодка с наведённым на щёки румянцем. Она прошлась вокруг, заманивая хохотком, крепко отбивая ритм каблуками. Григорий на минуту растерялся.

— Ты ево щекотни малость, девонька, — посоветовали из толпы.

— Во-во, на аршин ниже бороды.

Григорий спасся, резко дёрнувшись в сторону.

— Опять всё к тебе да к тебе... А я чем не молодец? — Тимошка вызывающе тряхнул плечами, выпятил грудь, но роста это ему не прибавило.

— А я тебя на руки возьму, авось приметит которая. — Григорий вскинул друга на плечо.

Тимошка картинно подбоченился, сдвинул на затылок картуз, распустил чуб.

— Глянь, скоморохи. — Маленький мальчик показывал старшему на парней.

Григорий так же легко, как поднял, скинул Тимофея, тот потянул его за собой, и оба повалились в снег. Пьяненький старичок, приплясывая, закружился возле них. Хохоча, встали, начали отряхивать снег.

— Нашёл на ком силу показывать, — ворчал Тимофей. — У, бугай.

— И то бугай, — поддакнул старичок. — Чем малого забижать, пошёл бы на кулачную потеху, вот-вот зачнут на Москве-ти на реке... Кузнецкие против замоскворецких.

Друзья подошли, когда бойцы уже стояли двумя стенками, а бой повели мальчишки-зачинщики, и одна стенка теснила другую. Со стороны горячили бойцов:

— Москворецкие, не поддавайсь!

— Ковалики, стой крепче!

— Наддай, наддай, кузнецкие...

— Держись, крыса лабазная, чичас те хвост прищемят!

Сквозь строй подростков москворецкие бойцы пошли на стенку кузнецких.

— Я те копчёную соску подправлю!

— Не хвались, салоеды косопузые...

— Щас дам — из штанов выскочишь!

— Ну, попробуй... И-и-эх!..

И началась серьёзная, деловитая, сосредоточенная кулачная работа, темп её нарастал, и вот уже завихрился, заухал, заахал водоворот боя.

— Гришк, а ведь попрут лабазные кузнецов, а? Ей-ей, попрут, — подначивал Тимошка Потёмкина. — Ай-яй-яй... Ну, беда!

— Подмогнуть, что ли? — Григорий рывком сбросил поддёвку и шапку на руки Тимофею и врезался в самую гущу.

Дрался он осмотрительно и точно, ловко перехватывая удары и нанося свои — прямые и жёсткие. Одного нарвавшегося на Гришкин кулак оттащили в сторону и оттирали снегом. Другой отвалился сам и на карачках, будто танцуя вприсядку, ушёл в сторону, плюясь кровью и ухитряясь при этом смеяться. А вон ретивый, давно нацелившийся на Григория, пробился, но лишь для того, чтобы остаться лежать на снегу. Две бабы уводили мужика, неведомо каким способом рубаху ему разорвали от пояса до ворота. Толпа кричала:

— Вали, вали лабазников! Робя, не поддавайсь! Нажми, ковалики железные, черти клешнятые!

Замоскворецкие шаг за шагом отходили.

Гришка вывалился из боя, когда исход был ясен. Он вернулся к Тимофею, ещё возбуждённый, не отдышавшийся. Один рукав рубахи держался на ниточке, потерпела урон и физиономия — на скуле расцветал синяк. К приятелям подскочил расторопный малый в полушубке, потянутом сукном. На лакированном козырьке его картуза красовалась роза.

— На пятак, приложи... Как ты их крушил! Ай да парень, ну, парень! Пошли в трактир, ставлю штоф с косушкой...

— Данке шён, — неожиданно по-немецки ответил Гришка. — Что есть штоф с косучка?

— Ты немец, что ль? — озадаченно спросил добродей. — А на хрена в бой полез? Или нравится?

— Чему тут нравиться? — ответил Гришка. — Дурацкая забава, грубая и хамская.

— Чтой-то не пойму я тебя, — струхнул парень. — То немец, то нет. Не из тайного ли приказа подослан? — Он мигом растворился в толпе.

Друзья хохотали. Но пятак Гришка так и держал, прижав к скуле.

14


Шумная толпа студентов хлынула в сводчатый коридор университета. Состав студентов тут был весьма неоднороден — наряду с юными недорослями учились и великовозрастные. Сообразно с годами и физическим развитием резвились каждый, как мог. Наиболее юные, разминаясь меж сидением на нудных лекциях, играли в чехарду. Кто повзрослее и посильнее, предпочитали коромысло — став спиной друг к другу и сцепившись руками, попеременно взваливали друг друга на спину. Студенты покрепче развлекались «угадаем»: один выставлял ладонь левой руки за правую подмышку, а кто-нибудь из собравшихся сзади что есть силы поддавал по этой самой ладони. Водивший оборачивался и видел перед собой частокол выставленных больших пальцев: угадай, кто ударил. Григорий как раз отвесил оплеуху и, разулыбившись, как все, выставил палец.

— Тебя, Гришка, завсегда угадать можно, — ткнул в него водящий.

Потёмкин развёл руками и приготовился принимать удары. Но подошёл усатый служитель в мундире и при медали — видать, отставной солдат — и тронул его за локоть:

— Господин Потёмкин, вас просят к ректору.

Извинительно разведя руками, Потёмкин пошёл за курьером.

— Вернёшься, своё доберёшь, — пообещали вслед.

В кабинете кроме ректора Мелиссино находился ещё молодой, но достаточно раздобревший мужчина с привлекательным лицом, слащавой или, точнее, сладковатой улыбкой, в изукрашенном камнями и орденами мундире.

Мелиссино сказал:

— Господин Потёмкин, представляю вас его сиятельству графу Ивану Ивановичу Шувалову, куратору университета.

Григорий сдержанно, но с достоинством и почтением поклонился. Однако Шувалов протянул ему унизанную перстнями пухлую и мягкую руку.

— Наслышал о ваших успехах в науке, особом прилежании к архитектуре, словесности, изящным искусствам, языкам. Это импонирует и моим склонностям. — Голос куратора был любезным, обращение — уважительным.

Мелиссино с готовностью подольстил доброму расположению графа:

— Господин Потёмкин окончил наш гимназиум с золотой медалью, а ныне преуспевает не только в науках, но и в гимнастике, прекрасно фехтует, хорош в манеже.

— Оно и видно, — улыбнулся Шувалов, — звон каким цветком личность украшена.

— Ночью грабители напали, пришлось отмахаться, — не моргнув глазом, соврал Григорий.

— Негоже дворянину по ночам пешему шастать. Или у почтенного президента Коммерц-коллегии заведено на экипаже блюсти экономию?

Григорий вспыхнул от намёка на собственную бедность, но сдержался и, окинув внимательным взглядом дородную фигуру собеседника, ответил:

— Ещё древние пешую ходьбу считали лучшим средством против тучности.

Шувалов криво усмехнулся и не оставил дерзость без ответа:

— Я хотел представить вас императрице в числе лучших студентов, но с таким цветком на лице... — Он развёл руками.

— Чай, не в женихи зовут. — Григорий улыбнулся обезоруживающе. — Да и где Москва, где Петербург — сойдёт, пока доедем.

— А ежели не сойдёт?

— Я боком стану, ваше сиятельство, рожу отворочу, будто одноглазый.

Шувалов рассмеялся:

— Однако вы находчивы, господин Потёмкин... А ежели повернуться прикажут?

— Её величество, чаю, на меня и не глянут, ежели вы будете рядом. — Комплимент был на грани дерзости, ибо всем стало известно, что, наскучив постаревшим фаворитом Алексеем Разумовским, Елизавета отдала сердце Ванечке Шувалову.

Но Потёмкин говорил с таким подкупающим простодушием, что обижаться было просто грех, и Шувалов ответил комплиментом:

— Да и вы, господин Потёмкин, мужчина видный, так что... По коммерческим стопам дядюшки пойдёте?

— Рейтаром в конную гвардию записан.

— Значит, в генералы?

— Никак нет, ваше сиятельство, в фельдмаршалы.

Все трое рассмеялись.

— Придётся взять к императрице, а, господин ректор? — Шувалов дружески потрепал Григория по плечу.

15


Студентов привезли на встречу с её величеством задолго до начала куртага. Потёмкин медленно передвигался вдоль стен зала, невзначай вышел на галерею, также увешанную картинами знаменитого собрания Ивана Шувалова. Такого разнообразия и обилия великолепных полотен он даже и представить не мог. Заворожённый, поглощённый созерцанием живописных чудес, он подходил к полотнам вплотную, отступал, всматривался и до того увлёкся, что спутал живую даму с написанной художником — это было нетрудно, так как среди произведений были идущие от самого пола, а дверь в вырезном узоре мало чем отличалась от золочёных рам. Потёмкин вглядывался: узкое лицо, рот, изогнутый скобочкой, приспущенные веки...

— Ящерка, — изумлённо, как много лет назад, сказал Потёмкин, — как есть ящерка...

И вдруг дама отозвалась:

— Что есть ящерка? — и озорно метнула глазами в Потёмкина.

— Махонькая такая зверушка. Четыре лапки, хвост. — Эти слова всплыли из подсознания мгновенно, и разом вспомнилась ночь, беседка, фейерверк. — Будем делать маленький солдацки абенд...

Голос юного Петра, его ужимки! Екатерина рассмеялась. Подлетел Мелиссино, перепуганный неловкостью Потёмкина, загородившего дорогу великокняжеской чете, представил:

— Потёмкин, студент университета её величества.

Григорий наконец догадался поклониться, и сделал это более неуклюже, чем церемонно, будто отступил, давая дорогу. Это вызвало новую улыбку, снисходительную и добродушную.

Екатерина сказала:

— Очень приятно, но мы уже знакомы, господин ректор... Помнишь, Питер, ещё до свадьбы бал у Разумовских в Москве, беседку, куда мы с тобой сбежали?

— А, да-да, — пробормотал Пётр, недовольно глянул на Григория и, как всегда, стремительно потащил Екатерину за собой, будто торопясь увести.

Следом хлынула свита — малый двор, и хотя никто ничего не понял из разговора великой княгини с этим черноволосым — голова как овчиной покрыта, — большим и смуглявым студентом, все, проходя мимо, кланялись, и Григорий кивал и кивал головой — китайский болванчик, жертва политеса придворного. Мелиссино бесцеремонно поволок этого недотёпу Потёмкина туда, где уже стояли, выровнявшись в линию, студенты для представления её величеству.

Она вошла, опираясь на руку Шувалова, впереди свиты, не в меру располневшая, но всё ещё красивая, белолицая и моложавая. Екатерина и Пётр пристроились следом и так же, как царица, останавливались возле каждого студента, разговаривали. Мелиссино сжал локоть Потёмкина:

— Гляди, чтоб не брякнул чего, обалдуй, и хоть знакомы, на невестку не пялься, императрица не любит этого.

Елизавета, приблизившись, протянула руку для поцелуя. Григорий принял пальцы, унизанные перстнями, приложился к ним губами. Елизавета не спешила отнять руку, Григорий не спешил выпустить — не каждый день приводится царицыну ручку подержать.

Мелиссино вновь представил:

— Потёмкин Григорий Александрович.

— Ваш предок, сказывают, был у моего деда в посольской службе? — спросила Елизавета.

— Так точно, Ваше Императорское Величество, — ответил Потёмкин, он был высок, и Елизавета смотрела на него снизу вверх, чуть изогнув шею.

— А почто же вы военный карьер избираете? Это он, Ванечка, в фельдмаршалы нацелился?

— Он самый, матушка.

— Ну?

— Служба ратная пристойна дворянину и необходима Отчизне, — как на экзамене отрубил Потёмкин.

— Вам очень пойдёт мундир... очень... — Елизавета окинула многоопытным оком богатыря с пышной шевелюрой. — Вы в гвардии?

— Так точно, рядовой конногвардейского полка.

— Жалую вас капралом. — Елизавета снова протянула руку для поцелуя и совсем неожиданно спросила: — Парик где заказывали — в Амстердаме?

— Никак нет, — выпрямился Григорий. — Матушка наградила.

— О! — изумлённо протянула Елизавета и, поднявшись на цыпочки, запустила руку в шевелюру Григорию. — И в самом деле свои. Удачи вам, господин капрал.

— Рад служить, Ваше Величество, вам и Отчизне, — отчеканил Григорий.

Пёстрой мозаикой мелькнули перед глазами лица придворных, и возник перед Потёмкиным снова лик Екатерины, засветилось желтоватое, поклёванное оспой лицо Петра. Он резко сунул Григорию ладонь:

— Поздравляю, капрал. Пудете слушить исправно, возьму в голштинскую гвардию. — Не ожидая ответа, заспешил дальше.

Екатерина задержалась, протянула руку для поцелуя, Потёмкин бережно принял её, осторожно приложился губами, так же бережно отпустил. Взгляд Екатерины был весел и приветлив, она, мило и неторопливо выговаривая русские слова, сказала:

— И я поздравляю вас, хотя не люблю солдатчины... Фи! Сапоги, марши, команды... Вы в самом деле хотите стать фельдмаршалом?

— Если не сделаюсь архиереем, — отшутился Григорий.

— Отчего же так? — не приняла шутки Екатерина. — Монах и солдат — это разные концы палки.

— Концы разные, а палка одна. Хоть тем концом, хоть этим, а служить народу, и навек. — Слушая Потёмкина, трудно было понять, в шутку или всерьёз изрекает он свои афоризмы.

Екатерина на сей раз приняла правила игры и ответила:

— Только мундир вам больше пойдёт, чем сутана.

— Российский, но не голштинский.

— Ах, вот чего вы боитесь! — засмеялась Екатерина.

Пётр, вернувшись, протянул Екатерине руку:

— Идём, Като, императрица зовёт.

Потёмкин глядел вслед Екатерине — раздалась в плечах, погрузнела, шагает осторожно, не спеша.

От зоркого глаза Елизаветы не укрылась остановка невестки возле представительного капрала. Она выговорила Екатерине:

— Шли бы вы с Петрушей к себе. Ты сейчас не в той поре, чтобы долго топтаться.

— Наоборот, матушка, доктор говорит...

— Врут всё они... По их советам в прежний раз жила, до чего допрыгалась? Мне нужны не выкидыши твои, а наследник. Наследника роди, — возвысила голос Елизавета.

16


Пётр Иванович Шувалов, граф, один из наиболее приближённых к Елизавете вельмож, и его супруга Мавра Григорьевна, страшилище и злой дух двора, вместе с акушеркой фон Дершарт, пожилой и аккуратной матроной в белом чепце и переднике, привели охающую Екатерину в полупустую комнату в Летнем дворце. Идя к кровати, требовательная к чистоте Екатерина мазнула пальцем по крышке стола и сняла толстый слой пыли. Но сказать что-либо по этому поводу не успела — прострельная боль вызвала крик.

Шувалов шаркнул ножкой и с мрачным выражением словно вырубленного из камня лица — вот уж свёл Бог парочку, его и жену! — произнёс:

— Желаю вашему императорскому высочеству лёгких родов, к вящей радости её величества и в утеху великому князю. Дай Бог наследника престола. — С тем и удалился.

— Ложитесь, ваше высочество, здесь, — предложила Дершарт, подводя Екатерину к кровати, стоящей посреди комнаты.

— Нет, нет, любезная, подушки надо перенести сюда. Роженица должна лежать головой к закату.

— Найн, — запротестовала немка. — Здесь ужасный сквозняк. Видите, две двери напротив, а третья в ногах.

— Голубушка, ежели лечь плодом к восходу, младенец, что мотылёк, на свет выпорхнет. — Грубо оттолкнув акушерку, Шувалова уложила Екатерину, как хотела.

Та, закусив губу, стонала, а потом, не выдержав суеты, крикнула:

— Пустите же лечь!..

— А ты не кричи, голубушка, не лютуй, а то наследник, не дай Боже, с изъяном будет... Добротой Бог наделяет в час рождения, от матери берёт и дитяти передаёт.

Глядя на Мавру, можно было предположить, что Богу нечего было передавать от матери при её рождении. Екатерина с тоской смотрела на голые стены, обтянутую чехлом люстру, три настенных бра, тоже накрытых на зиму белыми кульками.

Потолок вдруг сорвался и пошёл кругом. Екатерина немо, по-животному, закричала и закрыла глаза.

Сознание мерцало: то пропадало, то появлялось. Наяву ли, в воображении, она увидела склонённые над собой лица — безобразный и сердитый лик Мавры и добродушное лицо акушерки.

— Ты ори, не стесняй себя, родится наследник — воителем будет...

— Дышите глубже, ваше высочество...

На миг — было, не было? — явился лик Елизаветы. Приблизившись, крикнула:

— Наследника, слышь, наследника! — И исчезла.

В тумане проплыла бледная плошка, испятнанная оспинами, два больших водянистых глаза. Князь, по обыкновению, кривлялся, высунул язык. Нет, это не Пётр, и никакая не плошка, кто-то пронёс чепец из ткани в горошину и с алыми ленточками по краям... Почудилось или было — сквозь мглу проступило лицо Сергея...

— О, Серж, мне больно, дай твою руку...

Но Серж молчал, потом растворился в воздухе. Дершарт спросила:

— Вы что-то сказали, милочка?

— Нет, нет... — Екатерина осмотрелась — больше в комнате никого не было. Потолок, стены, большое зеркало в оправе — всё поплыло. Накатила боль, и Екатерина закричала, уже не сдерживаясь.

Акушерка, приподняв её, сказала:

— А теперь, девочка, идём на пол, кажется, началось... Боже, какая грязь, какая пыль. Сюда, сюда, на простынь... Пусть будет мотылёк...

Екатерина, закрыв глаза, вертела головой и стонала.

За дверью кто-то спросил:

— На сколько персон накрывать?

Ему раздражённо ответили:

— На сколько, на сколько, чай, как всегда. Спрашиваешь, дурак, мать твою...

— Завсегда так, — отозвался плаксивый голос. — «Мать твою» да «мать твою», а мне потом по морде...

— Утихни, а то счас...

Коловращение стен и потолка остановилось, всё стало меркнуть. Вот оно!..

— А-а-а!..

Акушерка держала за ножки ребёнка и шлёпала его по попке. Малыш довольно громко пискнул. Дершарт просияла:

— Мальтшик, крикун, слава Богу... Пойду порадую. — Окинув младенца пелёнкой, она выбежала из комнаты, забыв притворить дверь.

Порыв ветра, влетев, поднял пыль, растрепал оконные шторы, подхватил угол простыни, на которой лежала роженица, и прикрыл наготу, затем, хлопнув створкой, улетел дальше, вторя свистом пению флейты.

— Спасибо, — прошептала Екатерина и, обессиленная, повернувшись на бок, уснула.

Флейта насвистывала бодрый марш.

17


— Виват наследник! — провозгласила Елизавета.

— Виват! — отозвались придворные.

Оркестр грянул туш, после троекратного музыкального залпа перешли на государственный гимн. «Гром победы, раздавайся, веселися, храбрый росс...» — Виват наследник! — Елизавета сделала знак платочком Шувалову, не тому, фавориту, а его старшему брату, вице-канцлеру Петру Ивановичу, тот, в свою очередь, подал знак кому-то ещё, подняв перчатку, и ударил пушечный залп, через паузу ещё и ещё. Издали донёсся троекратный ор войск — «Ура! Ура! Ура!..»

Капельмейстер взмахнул палочкой, и пошла лихая мазурка.

Елизавета хоть была и грузна, но грацию и стать по-прежнему сохраняла. Красавец Ванечка Шувалов вился вокруг неё, вытворяя немыслимое. За ними, всяк на свой манер, танцевали придворные.

Пётр водил вокруг себя Воронцову Лизку, состоявшую из одних округлостей, которые не в силах были скрыть ни ленты, ни фижмы, ни шарф.

И снова залп, залп, залп, взрывы «ура!».

Екатерина открыла глаза и вздрогнула от близкой пальбы. День догорал, и тяжёлая синь за окном колебалась сполохами. Ей было холодно, она попыталась подняться, но не смогла, лишь потянула на себя простыню.

— Пить… — Прислушалась, но никто не откликнулся. — Есть кто-нибудь?.. — Молчание. В комнату долетели звуки музыки. — Контрданс, — прошептала Екатерина и обессиленно откинулась на матрац.

— Ввечеру быть машкераду! — возвестила распаренная от танцев Елизавета. — Виват наследник!

— Виват! Виват! Виват!

На площади перед дворцом гулял народ вокруг бочек с водкой и вертелов, на которых жарились туши. Били винные фонтаны, подсвеченные огнём. Звёздным дождём рассыпался фейерверк.

Екатерина с трудом вползала на кровать, мокрая сорочка липла к ногам. Опять позвала:

— Эй, кто-нибудь... Пить! Вассер! Воды!..

Глухо. Оркестр играл падекатр.


Исходит весельем бал-маскарад. Мужчины в женских костюмах, женщины — в мужских. В центре снова Елизавета в гвардейском мундире.

— Виват наследник!


Екатерина уже почти одолела высоту кровати — с которой попытки? За дверями послышался топот, она не хотела, чтобы её узрели беспомощной и неприбранной и неимоверным усилием взбросила себя на матрац, кое-как прикрывшись одеялом. Вошла Шувалова, окинув взглядом комнату, недовольно сказала:

— Что же вы, милочка, столь неопрятны. — Сгребла окровавленные простыни, запихнула под кровать. — Сюда войти могут... её величество... придворные.

— Пить, — прохрипела Екатерина.

— Потерпите, не до того. Не будем же императрицу в сиделку превращать, чтоб поила вас да обиходила...

Елизавета, красная, распаренная от танцев, хмельная, шатнувшись, стала в дверях, потянула носом:

— Чтой-то у тебя тут дух тяжёлый, открыла бы окно... Впрочем, сударушка, поздравляю тебя. Виват наследник!

За её спиной раздалось: «Виват!»

— Жалую тебя ста тысячами, — возгласила императрица. — Вручи билет, — пропустила она камер-лакея с серебряным подносом в руках.

Тот подошёл, церемонно поклонился, вручил билет. Екатерина сунула драгоценную бумажку под подушку, ответила императрице:

— Спасибо, Ваше Величество, — и перевела взгляд на лакея: — Пить...

— Не могу знать, — отступил он назад.

Откуда-то вывернулся Пётр в женском платье и тоже изрядно выпивший. Качнувшись, он наклонился к жене, пытаясь найти щёку, но промахнулся и чмокнул подушку. Сказал, пьяно осклабясь:

— Поздравляю вас с вашим сыном...

Лизка во фраке и сорочке с кружевным жабо подхватила его за локоть и увлекла прочь.

— Молодец, девка. — Елизавета пьяно качнулась. — Извини, не зашла сразу... Празднуем рождение... сутки никак?.. А?.. Более?.. И ещё дадим дыма! Уж так дадим!..

— Пить...

— Извини, мы пошли...

Пьяный маскарад удалился.

Екатерина осталась одна. За окном пылал фейерверк, пели рожки и дудки. И может быть, пригрезились ей в этот миг валдайская ночь, метель, одиночество, тоскливый вой собаки. Налетело и ушло...

Скрипнул паркет, и в отсветах салюта она увидела Василия Шкурина. Он подошёл, как всегда, неслышно, склонился над постелью.

— Поздравляю тебя, сударушка, лебёдушка ты наша... Дай Бог здоровья тебе и сыночку твоему. — Перекрестил. — Сюда не велено ходить, не беспокойте, мол. А я тайком... Может, кваску тебе холодненького, я захватил... И поесть чего?

— Васенька, милый, один ты... Одному тебе нужна... Пить, пить! — Схватив кубок и выпив без остатка, попросила: — Ещё... — Мешала слёзы с квасом.

— А может, сударушка, в опочивальню тебя доставлю, а? Потихоньку, шаг за шагом?..

Екатерина осторожно спустила ноги с кровати. Посидела, смежив веки, — стены комнаты покруживались. Попробовала встать, шатнулась, но Шкурин подхватил, обняв за талию, руку великой княгини завёл себе за шею.

— Ну, шаг за шагом...

— Теперь, Васенька, пойдём... теперь уж мы пойдём... дадим дыму! — Но задора хватило на секунду. В глазах печаль. — Сыночка бы хоть одним глазком...

— Никак нельзя, через сорок дён, ваше высочество... Политес!..

Загрузка...