Часть вторая ВОСХОЖДЕНИЕ НАТРОМ

Глава первая ТРОПЫ ЛЮБВИ

1


Тысячи глаз, вдохновенные лица, сверкание иконных окладов и риз, трепетное мерцание свечей — всё в эту пасхальную ночь было окутано голубым туманом ладана. Григорий возносил свой голос над хором к куполу собора страстно и самозабвенно, то озаряя душу радостью, то падая в глубины печали. Он ловил восторженные взгляды людей и ещё более воспламенялся. Регент плавными движениями руки ладил согласное звучание хора, но, казалось, внимал только Григорию. Устремив на него взгляд и привстав на цыпочки, тонколицый, с гибкой фигурой, он вздымал и опускал мелодию, вслушивался в неё и что-то беззвучно шептал, а Григорию чудилось: «Пианиссимо, пианис-с-симо... пи-а-нис-си-мо-о...»

Последний, тончайший звук повис в тишине, ему отозвались рыдания, тысячеустые всхлипывания, вздохи.

Регент резко поднял руки, взмахнул ими, словно птица, расправляющая крылья, и хор радостно возгласил:

— Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя...

Под сводами храма раздался зычный глас правящего службу митрополита Крутицкого и Можайского:

— А ещё помолимся за здравие воинства российского, ведущего битву с врагами веры и земли нашей, с воителями лютеранскими в поганой Неметчине. Спаси, Господи, души рабов твоих, убиенных ради веры святой и возвеличения славы Отечества... Помилуй их, Господи, — как-то по-особому мягко и душевно попросил митрополит и, выждав мгновение, произнёс грозно и требовательно: — Помилуй!

Хор троекратно поддержал:

— Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй!

— Христос воскресе! — кинул митрополит призыв вглубь массы людской.

— Воистину воскресе... — отозвалось многоголосо, но не стройно.

— Христос воскресе! — ещё громче и яростнее воззвал митрополит.

— Воистину воскресе, — прозвучало слитно и чётко.

— А ещё помолимся в этот светлый день за сирых и убогих, за лишённых крова и хлеба, за калек и слабых духом, за тех, кто грешит, не ведая, что творит. И да отпустятся им грехи так же, как Господь наш преблагий и пресветлый отпустил вины распявшим его... Аминь!

— Аминь!

Кто-то тронул Григория за рукав. Он обернулся. Сквозь толпу хористов к нему протолкался священник прихода Кисловских и Разумовских Дорофей.

— Айда со мной!

Регент сделал было протестующий жест, но Дорофей решительным движением ладони отверг его и указал перстом на митрополита.

И снова гремел голос Амвросия, взывая к молящимся:

— А ещё за матерей и отцов наших, ныне живущих, и за тех, кои отошли в мир иной, за пращуров, стяжавших вечную славу земле Русской. Христос воскресе!

Григорий едва поспевал за мчащимся по тёмным переходам Дорофеем. Навстречу попадались то черноризцы, то служители в белом одеянии, то просто цивильные. Кто тащил сразу несколько кадил, кто бежал, прижав к груди икону, попались на пути и трое с парсунами на древках. Из одной комнаты долетела брань: «Ох, раззява, чтоб тебя разорвало!..» Словом, они попали за кулисы праздничного действа с их суетой и обыдёнщиной.

За кованой дверью оказался необыкновенно чисто и светло убранный покой. Здесь не было золотых рам, лепнины, зеркал, но окна и стены обильно упригожены расшитыми полотенцами, еловыми лапами, цветами. В углу, подсвеченная лампадой, одна-единственная икона старого письма, с которой смотрел почерневший от годов лик Божий. Бог-Отец сложил пальцы двуперстием, сурово глядя перед собой, и не понять было, благословляет он, предостерегает или грозит грешникам. И когда почти из-под иконы сквозь малую дверцу вошёл Амвросий и своим громовым басом возгласил: «Христос воскресе, братья!» — Григорию показалось, что это сам грозный Бог приветствовал всех.

А митрополит стиснул Григория в объятиях так, что дух заняло.

— Воистину воскрес, — прохрипел Гриц, но задохнулся и, не робея, поприжал священника, тоже не щадя, до хруста в костях.

Тот, облобызав Григория, вывернулся из могучих тисков и крякнул.

— Здоров, куда как здоров, дубок из кущ смоленских... Кабы не боязнь осквернить уста в святую ночь, сказал бы: орясина, но остерегусь слов непотребных. — Говоря, Амвросий как-то разом освободился от парадных одежд, сбросив облачение на руки служке, и оказался в шёлковой малиновой рубахе, бархатных шароварах, замшевых сапожках — ни дать ни взять зажиточный мужик: большой, широкогрудый, громкоголосый, важный. К нему бесшумно подплыла тихая старушка в тёмном, о чём-то спросила. — Погоди, я с этим малым потолкую, потом знак дам. Присядем в уголку, пока иные суетятся. Всю службу на ногах, коленки подламываются... Наслышан о твоём голосе, да и Дорофей все уши прожужжал: вот, мол, кого бы к возведению в сан готовить, свой бы соловей был... Поёшь, скажу я тебе, чувствительно и душевно. Иные с такими голосами в графья пробивались — кого имею в виду, понимаешь?.. — Григорий, потупясь, промолчал. Амвросий улыбнулся в усы. — И то верно, болтать не след... Кто голос ставил?

— Да так, самоуком.

— От природы, значит. Оно и во всём так, ежели не дал Бог, от людей не жди... Сказывают, ты в богословии силён? Тянет к церкви?

Григорий из-подо лба кинул взгляд на Амвросия — можно ли быть откровенным, решил: можно, серьёзен и внимателен благочинный, да и служит, не боясь нарушить канон. Ответил:

— К Богу тянет, а к церкви, извините, нет.

— Что-то мудрёное...

— Не мудрствую, сомнения одолели.

— Но в Бога-то веруешь?

— Верую... Да не в такого. — Григорий указал на образ в углу.

— Это не Бог, представление о нём.

— Но такого — злого, недоброго — утверждает церковь.

— Неправда, он добрый и всепрощающий.

— Если бы так, — усмехнулся Григорий. — Коли добрый, то почему требует, чтобы славили его каждодневно и ежечасно? Почему ради торжества веры слали и шлют людей на смерть единоверцы и режут друг друга инакомыслящие? Неужели это всё с Его благословения?

— Человек наказан за первородный грех.

— За то, что вкусил от древа познания? Пусть был бы туп и безумен, не отличая добра и зла? И это означало благо? За это в страхе перед Судным днём человека держать надо?

— А ты не думал, что с миром будет, если перестанут люди бояться Бога? — ответил на вопрос вопросом священник.

Григорий насмешливо ухмыльнулся:

— Выходит, преблагий и пресветлый нужен лишь для пугала.

— Не пугало, а высшая воля для обуздания страстей и утверждения миропорядка. Такого Бога славлю и славить буду, ибо страсти безумны, наглы и яростны, а добро беззащитно. Ты сам-то живёшь по совести?

— Когда как придётся, — смутился Григорий.

— То-то, не пустое сказано: нам, русским, не надобен хлеб, мы друг друга едим и сыты бываем... Кто есть достоин судить добро и зло кроме Всевышнего, и кто утвердит правоту того? Молчишь? То-то. — Амвросий рассмеялся. — А и хорош же ты, парень, не лжёшь, не туманишь. Только совет мой: остерегись, в открытую душу кто с добром, а кто с кистенём, попадёшь на мракобеса, горе тебе. Ещё спасибо за пение твоё чудесное, хоть, скажу по чести, не божественное оно, сверх меры страстен ты и жизнелюбив, не подлежит душа твоя святости, и быть тебе генералом, но не монахом.

— И про то донесли?

— Сам вижу — молод, здоров, напорист, чем не генерал? Мать Марьяна!

От группы людей, стоящих поодаль, отделилась давешняя старушка и нырнула в соседний покой, сей же час оттуда пошли один за другим служки, внося блюда и напитки. Судя по цвету, в бутылях колыхалось не только церковное вино.

Откуда-то взялись женщины. Поймав удивлённый взгляд Григория, Амвросий сказал:

— Радости земные угодны Богу в людях. Садись подле, укрою от греха.

Но грех подобрался с другого боку: по правую руку оказалась вовсе не старая и не заморённая постами монашка. Кинув на Григория нескрываемо восхищенный взгляд, она сразу же, будто невзначай, притулилась к нему бедром, благо сидели не в креслах, а на скамьях.

— Восславим Господа нашего и возблагодарим его за щедрость! — Амвросий снова произнёс заветные слова: — Христос воскресе!

Монашка сразу потянулась христосоваться.

И началось обычное и обильное застолье с щедрым возлиянием.

Через какое-то время Григорий и его соседка Софья встретились руками под столом и, сцепив их, никак не могли разъять. Потом они стояли в полутьме коридора, слившись устами и телами. А утром проснулись в одной постели под кровом монастыря, и Григорию — не в первый и не в последний раз — пришлось уходить окном, не подав руки хозяевам дома.

Не об этой ли монашке вспоминал потом Потёмкин, говоря: «Надлежало б мне приносить молитвы Создателю, но — ах! — нет. Зачал я по ночам мыслить искусно, каким побытом сыскивают люди себе любовниц горячих... на смертный грех сей довольно-таки предоставилось мне много всяких способов»?

2


Ректор Мелиссино, всматриваясь в бесстрастное и отсутствующее лицо Потёмкина, говорил ровным, ничего не выражающим голосом:

— Отмечено, что вы систематически пренебрегаете посещением лекций в университете. В нынешнем году отмечено полное нехождение вами на лекции профессора логики Богдановича-Шварценберга, риторики — Ивана Фокича Михельмана, а также отмечено...

Потёмкин соизволил включиться в разговор:

— А также других, кои читают лекции так, что мухи дохнут на лету, ваше превосходительство. Некоторые из оных наставников нашего ума со своих студенческих лет в книги не заглядывали и несут нам свет звёзд, угасших ещё в минувшем веке. Потому и не считаю нужным являться к этим старьёвщикам.

Мелиссино и бровью не повёл: ему были привычны и безразличны возражения студента, он просто выполнял свой долг.

— Наука не действо шутовское и интересной быть не обязана, а учёное достоинство профессоров определяется не отзывами студентов, а советом университета и утверждается указом императрицы. Отмечено, кроме того, что на лекциях по богословию вы вступаете в пререкания, ставя под сомнения догматы святой церкви. Вами не выполнено задание Фёдора Фёдоровича Фогельхейма по описанию земель села Чижова Духовищинского уезда, избранного вами для выполнения оной работы...

— Завтра же отправлюсь, ваше превосходительство, прикажите выдать прогонные и кормовые.

Мелиссино, не слушая, гнул своё:

— Буде вы останетесь в неприлежании науке, я вынужден сделать представление об отчислении вас от университета за нехождение и небрежение. Вам понятно?

— Досконально. Когда смогу получить прогонные и кормовые?

Мелиссино закончил административный ритуал, и могущество его на этом иссякло. Он укоризненно покачал головой и пожурил Потёмкина отечески:

— Эх, Григорий Александрович, да при твоих способностях и уме остром ты годиков через пять сидел бы на этом вот моём месте.

— А зачем, Иван Иванович? Чтобы пенять на леность таким оболтусам, как я?

Они рассмеялись и разошлись.

3


— Като, — послышался шёпот за дверью, и раздалось: — Мяу, мяу...

Екатерина, обмахнув себя пуховкой и мельком глянув в зеркало, приготовилась к приятной и долгожданной встрече.

— Войдите.

В дверь просунулась круглая физиономия Нарышкина-младшего, Левы. Он вошёл, отвесил церемонный и шутливый поклон. Екатерина ответила таким же книксеном и снова уставилась на дверь, но больше никого не было. Утирая пот и смущённо опустив глаза, Лева пробормотал:

— Серж не придёт, Като.

— Не... придёт? — Она недоумённо вздёрнула брови. — Ты передал мою записку? — Нарышкин кивнул. — Ну и...

— Он сказал, что нынче занят в манеже.

— А... завтра?

— Приглашён на обед к шведскому посланнику. — Нарышкин отвёл взгляд в сторону и в угол.

— Послезавтра, думаю, примерка нового платья, — с горькой насмешкой предположила Екатерина. Она прошлась по кабинету, отвернувшись от дружка, смахнула слезу — не любила обнаруживать слабость, глубоко забрала в грудь воздух и сказала издали: — Лева, ты знаешь, как теперь меня следует звать по-русски? Брошенка... что означает покинутая. Вот так... — Голос предательски дрогнул.

Нарышкин кинулся к ней, обнял, поглаживая по волосам, заговорил утешливо:

— Ты не расстраивай себя, Като, не надо... Так, понимаешь, бывает... обстоятельства...

Екатерина ответила абсолютно спокойным и жёстким голосом:

— Убери руки, Лева. Уж не думаешь ли ты занять место Сержа? Это неблагородно, вы всё же друзья. И успокойся, я переживу. А он, может быть, и прав: кому нужна царицына невестка, к которой она утратила интерес? Это даже опасно.

— Като, дело не в этом, — пытался защитить друга Лева.

— Не принимай на себя роль адвоката. Но на службу ко мне, надеюсь, он будет являться?

— Увы, Като, его причислили к посольскому ведомству и на днях отправляют не то в Вену, а может, в Париж...

— Есть русская поговорка: кашку слопал, чашку о пол... А ранее при дворе делалось и так: чтоб сокрыть тайну — в мешок, камень в ноги и в воду... Или язык отрезали.

Лева испуганно оглянулся и приложил палец к губам:

— Тсс... Ваш намёк неосмотрителен, и у стен бывают уши.

— Но я не соревнуюсь в красоте с её величеством, как некоторые дамы.

— Като!..

— Боишься в соучастники попасть?.. — Екатерина презрительно фыркнула: — Идите, граф, я вас не задерживаю.

— Но, Като... — неловко засуетился Нарышкин.

— Не будьте назойливы. — Она повернулась к нему спиной и отошла к окну.

Когда за Нарышкиным закрылась дверь, Екатерина дала волю слезам. Успокоившись, отёрла глаза, припудрилась, позвонила. В кабинет вошла Чоглокова.

— Да, ваше высочество?

— Учитель русской словесности прибыл?

— Нет, и более не придёт. Императрица сказала, что вы и так слишком образованны, и к тому же... — Чоглокова замялась.

Договаривайте.

— Вы слишком дорого стоите двору. Живете расточительно — карты, подарки, наряды. Надо экономить.

Екатерина не дрогнула, ничем не выдала оскорблённой гордости. Попросила:

— Пришлите мне чернила, перо и бумагу. Я вижу, что пора объясниться официально.

— По инструкции вам не положено иметь чернила, перо и бумагу.

Вероятно, у неё потемнело в глазах, потому что, прикрыв лицо руками, она присела на краешек стула. Чоглокова стояла неподвижно с бесстрастным лицом. Екатерина, минуту помолчав, сказала:

— Надеюсь, что хоть немногое — увидеть собственного сына — мне не возбраняется?

— Вас просят не делать этого столь часто, а то, как вы побывали на той неделе в детской, принц ночью плохо спали и животиком маялись.

— Вон! — заорала Екатерина, вскочив и сжав кулаки.

Изваяние, именуемое Чоглоковой, почти не раздвигая губ, ответило:

— Я исполняю свой долг. Я буду докладывать императрице.

Екатерина заметалась по комнате, взгляд её упал на десертный нож, лежащий возле тарелочки с фруктами. Она схватила его и принялась яростно терзать под левой грудью, затянутой корсетом. Чоглокова кинулась вон, истошно крича.

К счастью, нож оказался тупым, и Екатерина, отбросив его, быстро вышла из кабинета.


Шкурин, Чоглокова, дежурный камер-юнкер, камер-фрау Шаргородская ввалились в комнату, но там никого не было. Шкурин, наступивший на нож, быстро подхватил его и сунул в рукав. Сделав два-три шага, подошёл к столику и вытряхнул нож на место.

— А вам не почудилось, Мария Симоновна? — спросил он.

— Нет же, говорю вам: схватила нож и...

— Да вот он, ножичек — Шаргородская, пожилая опрятная старушка, семеня крохотными ногами, подошла к столу. — И никакой крови на нём... Почудилось, милая, бывает... Вы опять на сносях?

— А вон и Екатерина Алексеевна, — кивнул за окно Шкурин. — На кобылке — прогуляться, видно, решили.

4


Она мчалась лесною дорогой на скакуне, охватив по-казачьи бока его ногами, платье вилось шлейфом над крупом, ветки хлестали по лицу, ветер трепал волосы и выдувал слёзы. Дальше и дальше, к заветному месту любви. Кобылка захрипела, стала давать сбои, и Като сбила темп скачки, гнев остывал, погашенный движением. К развилке в дубраве подъехала лёгкой рысью, давая возможность охолонуть лошадке. Остановилась у той самой поляны, спешилась. Собрав охапку травы и цветов, принялась энергично растирать бока перегревшейся лошади, приговаривая:

— Бедненькая моя, совсем тебя загнали...

Она не услышала, когда подъехал Бестужев. Он смотрел на великую княгиню молча и с одобрением. Присутствие шведской крови сложило характер обстоятельный, аккуратный, холодный и расчётливый. Но эта маленькая великая княгиня, так располневшая и похорошевшая после родов, определённо пошатнула его железный остов — надо же, такая работящая и бережливая! Может, это от немецкого воспитания, но всё равно не чета она этим расточительным русским. И когда он окликнул Екатерину, в голосе была теплота:

— Да поможет вам Бог, ваше императорское высочество.

Екатерина вздрогнула и оглянулась, сразу оценив деликатность: Бестужев подъехал один, бросив свиту где-то там, за кустами. Она ответила вовсе не с вельможной амбицией, а скорее с народной простотой:

— Перегрелась лошадка от скачки, боюсь, чтобы — как это — не запалилась. Протру, а потом выгуляю хорошенько.

Непривычное к улыбке лицо великого канцлера всё же пошло добродушными морщинками.

— О, да вы знаток конного дела. Только лучше это поручим моему конюху, а мы найдём более полезное занятие. Бергман! — Из кустов выехал драгун. — Отдайте коня даме, а её лошадку приведите в порядок. Ждать здесь. Всем.

Когда они отъехали, Екатерина оглянулась.

— Мы совсем одни?

— Иные встречи лучше без свидетелей. Бергман новый человек, он не знает вас в лицо.

Что за секретность такая? — насторожилась Екатерина. Бестужев придержал своего коня.

— Екатерина Алексеевна, позвольте я вас так запросто стану называть?.. Может быть, оставим коней здесь и пройдём пешком к шалашику тому?

— Вы... знаете? — Предложение со ссылкой на её шалаш застигло врасплох.

— Всё, что происходит в моих угодьях, я обязан знать, — просто ответил канцлер. — И с кем бывали, тоже знаю. — Бестужев выговаривал слова тщательно, неторопливо, будто экономя.

День жестоких откровений! Екатерина сошла с коня и прижалась лицом к потнику. Конь шумно вздохнул.

— Боже, я, как муха, в паутине.

— Это сложнее, чем паутина, это кружева власти. — Лицо канцлера, когда он взял Екатерину под локоть, опять тронуло подобие улыбки. — Хотя с вами всё просто, княгинюшка. Вы приехали, чтобы стать женой русского царя. Но помимо прямого наследника Петра Фёдоровича есть ещё принц Иоанн, внучатый племянник Петра Первого, заточенный в каземат. Чтобы оградить трон от его посягательств, понадобился сын от Петра Фёдоровича. Вам выпала честь стать его матерью, это бесспорно. А что касается отца... Интересы империи выше сантиментов... И не горюйте, что Салтыкова отсылают, он дурак, не понявший своего счастья. Он не умеет смотреть вперёд. Я говорил ему, но в его пустой голове только бабьи юбки...

Екатерина опустилась на траву и, прикрыв лицо руками, охнула:

— Так, стало быть, Салтыков... не случайность?

— В борьбе за трон случайностей быть не может, — спокойно разъяснил Бестужев. — Однако идёмте, вот уже и шалаш. — Екатерина едва передвигала ноги, Бестужев предложил: — Обопрись смелее на меня, девочка, и не надо так переживать. Всё пройдёт... Ты могла бы стать хозяюшкой нашего пикника? Егеря тут кое-что подготовили, только кофе согреть.

— О, это я умею. Извините, было немножко головокружение, ночью плохо спала. — И Екатерина принялась колдовать возле спиртовки, расставлять чашки.

Егеря действительно приготовили «кое-что» — начиная от жаренной на вертелах дичи, рыбы, разных хлебцов и булочек, пирожных, кончая сервировкой на фарфоре, набором вин, хрустальных бокалов, салфеток, подушечек, чтобы удобнее разместиться.

— Я специально хотел вас похитить, но вы сами пошли навстречу судьбе. — Лучики морщинок опять изрезали лицо канцлера. — Имею два обстоятельства. Первое. Прошу об одолжении. Императрица подарила вам на рождение сына сто тысяч. Его высочество остался недоволен, что он, якобы отец, остался без награды и это ставит его в неудобное положение. Императрица повелела выдать и ему сто тысяч. Но казна кабинета пуста, и я покрыл дефицит из собственных средств, а теперь гол, как палка, и нищ. Прошу вас дать мне взаимообразно те сто тысяч.

Екатерина, протирая чашки, расхохоталась.

— Боже, Боже, такого ни в одной комедии не сыщешь... — Она смеялась и смеялась, не в силах остановиться.

Бестужев с опаской смотрел на неё: неужели истерика? Он крикнул резко и властно:

— Остановитесь!..

Она оборвала смех и недоумённо уставилась на него: чем, мол, рассердила?

— Извините, я подумал, что...

— Я не истеричка, Алексей Петрович. Надо деньги — берите. Хотя и у меня долгов выше головы.

— Я знаю. Мы к этому вернёмся. Теперь второе...

— Предлагаю закусить.

— Благодарю, вы гостеприимная хозяйка. — Бестужев принял из рук Екатерины тарелку. — Извините, что утруждаю, но лучше тет-а-тет...

— Вы предусмотрительны, граф.

— Напротив. Когда вы ехали в Россию, я думал: вот ещё один агент прусского короля, — и возненавидел вас.

— Я чувствовала это, граф, и отвечала взаимностью. Думала, враг.

— Я и был им, пока не понял, что есть общее — наша ненависть к Петру Фёдоровичу, этому холую короля Пруссии. Ежели он взойдёт на российский престол, мне казнь или ссылка, вам — монастырь или заточение в крепость. Для вашего сына — ссылка, каземат, случайная смерть — всё, что угодно. А судьба России — стать провинцией Пруссии.

— Мои мысли сходны с вашими.

— Знать российская поражена — как это мне говорили? — чужебесием, — старательно выговорил Бестужев. — Сия смертоносная немочь — бешеная любовь к чужим вещам, нравам, обычаям — пагубна для державы. Спросите, какое дело мне, выходцу из шведского народа, до патриотизма российского? Отвечу: чувство верности трону, возвысившему меня, и ненависть к Пруссии.

Екатерина, отпив кофе, водила ложечкой в чашке, будто гадала на кофейной гуще.

— И что же вы предлагаете? — спросила она, не поднимая глаз.

— Вы деловиты, княгинюшка... Дружбу и союз во имя утверждения на престоле вашего сына. И под вашим регентством. Ограничение прусского влияния, укрепление дружбы с врагами Фридриха — Австрией, Францией, Польшей.

— А если я не приму вашего предложения? — Екатерина вновь разливала кофе.

— Примете. У вас нет выбора. Вы совсем одна, без союзников. — Бестужев смотрел в глаза Екатерине сурово и требовательно.

Она выдержала взгляд, вздохнув, ответила:

— Вы, Алексей Петрович, всё просчитали... Паутина...

— Что вы имеете в виду?

— Топтание у трона.

Бестужев отрицательно покачал головой:

— Скорее, математика.

— Мерзость.

— Навоз дурно пахнет, девочка моя, но хлеб, взращённый на нём, сладок и приятен... А что до дел ваших денежных — заем в десять тысяч фунтов через английского посланника Уильямса вас устроит? На первое время. Безвозмездный, разумеется.

— А какова цена безвозмездности? Англичане даром денег не дают.

— Умница... Вексель — ваше устное обязательство быть внимательной к нуждам английской короны, когда придёте к власти.

— Но ежели не приду?

— Придёте, — уверенно заявил Бестужев.

— А чужебесия британского не боитесь?

— Вы коварны, княгинюшка... — Бестужев почтительно приложился к ручке Екатерины. — Английский холодный разум и расчёт, лишённый эмоций, претит восторженной и необузданной русской душе.

Ветер качнул камыши, поднял рябь на серой воде лимана, тронул верхушки деревьев.

— Зябко, — передёрнула плечами Екатерина.

5


В деревне вставали с солнцем. В доме Потёмкиных пусто. Лишь девчонка-подлёток годков десяти-одиннадцати вертится около зеркала. Она повязала домиком белый платок и теперь выпускает на лоб чёлку, прихорашивая своё глазастое и лукавое лицо, прикидывает волосёнки и так и этак. Из-за дверей раздался голос Дарьи Васильевны:

— Санька, ты опять заснула, что ль? Дяденька заждался.

— Бегу, бабуня...

Санька ещё раз окинула критическим оком мордашку, совсем по-взрослому смочила губы кончиком языка, сделала их бантиком и пошла — вовсе не побежала, а пошла, гордо вскинув голову и виляя расклешенною юбкой — яркой, клетчатой, из-под которой выглядывали крепенькие смуглые босые ножки.

Григорий стоял у крыльца в нательной сорочке, полотняных портках и тоже босоножь, перекинув через плечо полотенце. Ждал племянницу. От его глаза не укрылось жеманство юной особы, величавость походки и павлинья стать. Он среагировал соответственно моменту — склонил голову, шаркнул босой ножищей, стукнул пятками:

— О, яка пани важна! Прошу рэнчку, пенькна моя коханка!

Санька растерянно и недоумённо посмотрела на дядьку, но замешательство было секундным — «пенькна пани» протянула ему ладошку дощечкой. Григорий, изогнувшись, поймал лапку и поднёс к губам. Тут уж самообладание изменило прелестнице, и она, залившись краской, пискнула:

— Ой!

Григорий подхватил её на руки и расцеловал без всяких условностей:

— Ах ты, малюткая... Ну, красавица, ну кучерявки навела... ну, пани важна!

Санька, отбросив церемонность, хохотала и дрыгала ногами.

Григорий поставил её наземь и сказал:

— Держи утирку да слей дядюшке водицы.

Она зачерпывала из деревянного цебра прозрачную воду и лила на ладони шумно плескавшемуся Григорию. Колыхание воды в цебре и лубяном ковшике бросало солнечные блики на лицо девчонки, восхищённо смотревшей на дядьку, прибывшего из далёкой Москвы, казалось, что миленькое личико её само излучает солнечный свет. Залюбовавшись ею, Григорий на мгновение замер, очарованный девчачьей прелестью, потом скомандовал:

— А теперь на голову.

Санька зачерпнула ковш воды, опрокинула на дядькину голову и, пока он отфыркивался, наддала вторым — только не на голову, а за шиворот — и с визгом кинулась наутёк, потому что дядька закричал дурным голосом.

Потом Григорий, захватив планшет с отмеченным на нём планом угодий села Чижова и барского имения, взял ботанирку и отправился в поле, сопровождаемый, естественно, Санькой. Он мерил ногами дорогу, шагал через межи, скатывался в овраги, останавливался, что-то записывал, то стоя, то сидя, Санька безропотно следовала за ним. Взойдя на пригорок, открывавший вид на залитые солнцем дали, сел и сказал:

— Теперь ты сноси ко мне все цветы, кои увидишь, а я стану их в эти крышки закладывать и надписывать. Собирай каждый цветок, каждую был очку, только одинаковых не надо. — Григорий скинул парусиновую куртку и, разбросив руки, лёг на траву. Стрекот кузнечиков, жужжание пчёл и шмелей, перекличка птиц — вот она, Божья благодать. И конечно же песня, далёкие девичьи голоса, выпевавшие грусть и радость любви.

— Лён полют небось девки?

— Дяденька, ну кто же до Троицы лён сеет? Скажете... Венки плетут, гулянье будет ввечеру...

— Ты не притомилась?

— Ой, что вы, я привычная... Только там... там. — Саша незаметным со стороны движением показала на кусты, — мужики затаились.

— Где? — Григорий вскочил, натянул кафтан.

— Вон.

Саженях в десяти над кустами замаячили три мужичьи головы. Григорий шагнул к ним. Поняв, что дальше скрываться бессмысленно, мужики поднялись. Григорий внимательно осмотрел их. Один, белый как лунь, стоял, подпираясь кийком, и потирал темя ладонью, не то сгоняя пот, не то растирая нагретую солнцем лысину. Другой, чёрный и иссохший, головастый, будто ворон, глядел из-под мрачной поросли бровей и жевал губами. Подбородок имел бритый, руку клешнятую, натруженную, сжимавшую плечо третьего мужичка, малорослого, лохматого настолько, что и понять-то, где у него глаза, было почти невозможно.

— День добры, Панове хлопы, — затейливо обратился к ним Потёмкин, — у вас до меня дело есть?

— Я не хлоп, — утробным басом каркнул ворон. — Я шляхтич, проше пана.

— Так что же вы хотите, пан шляхтич?

— У нас... то есть так, как мы, значитца... разумеете, пан, — торопливо забормотал лысый.

— Пан Потёмкин, — представился Григорий.

— Так это вы, паночку наш, стал быть, Григорий Александрович, — донеслось из лохматого клубка, вздетого на гнутую крюком корягу, — а мы думали, проше пана, землемер якой... Ходить который день, и меряить, и меряить, и всё пиша, пиша, пиша...

— Так, так — хожу, меряю, пишу.

— А для якой причины? — каркнул ворон.

— Хочу всё, что есть, описать непременно точным образом, — балагурил Григорий, — чтоб в рай, на небо, переселить.

— Ага, ага, так, — поддакнул лысый, — и усадьбу панскую описываете?

— И усадьбу.

— Так её ж судейские давно описали, як есть докладне, — возразил клубок. — Или, может, недоучли чего?..

— Погоди, Хвиля, не встревай. — Ворон прокашлялся. — А с миром, с опчеством, значитца, насчёт переселения толковали?

— А что тут толковать, — всё веселился Григорий. — В рай не в ад, каждому захочется.

Лысый хихикнул.

— Вы, паночку барин, видать, весёлые... Только байки ваши пустые, как мы, значитца, — разумеете, пане, — шутковать непривычные. — Мужики переглянулись и, шагнув вперёд, сгрудились около Григория, вроде бы взяв его в круг. — Вы нам от и до скажите: на что перепись эта? Может, оно подать ещё какая, или продать хотите на вывод, или как?..

Григорий посерьёзнел.

— Вот что, Панове хлопы...

— Я шляхтич, — каркнул ворон.

— Шляхта и мужики, пшепрашем пана, — извинился Григорий, — покройте головы и идите своей дорогой. Я для науки описываю.

— Кака така наука? — взъелся ворон. — Мы учены-переучены, как наедут господа с бумагами да книгами, то последнюю свитку продавай, чтоб расплатиться...Нам никаких наук не требуется.

— Подите прэчь. — Григорий не случайно ввернул польское словцо: черти, пусть помнят, что с помещиком разговаривают.

— Ага, вот оно, — вроде бы даже обрадовался окрику лысый. — Гаркнул, ровно батюшка покойный, чтоб ему на том свете кислым икнулось... Мы пойдём, стало быть, мы пойдём... Только, это самое, пан барин, нас не обкрутишь соплей, мы сход сичас кликнем, миру доложим ваши сказочки-байки... Тогда погядим, проше пана. — Мужики подступили плотнее.

Трудно сказать, как бы развернулись события, но в это время из деревни донёсся истеричный бабий крик, его подхватили несколько голосов, и над Божьей благодатью поплыл разноголосый плач.

— Что там? — встрепенулся Григорий.

— Видать, Хведора Вышкова с войны привезли. Давеча говорили, увечным вертается, безглазым... Из ваших энтот, из господских...


Дома в Чижове, селеньице небольшом, стояли вразброс, каждый строился на отведённой паном земле, как Бог на душу положит, — один ладил дом по красной линии, другой, кто силой поменьше, прятал убожество фасада, ставя халупу боком к улице, третий таил кой-какую домушку в глубине надела, с основной дороги к нему и подъезда не видно было, только тропка вдоль межи. Редко-редко какой дом был крыт щепой, в основном стрехи были соломенные, а у некоторых вместо кровли сооружалось нечто вроде стога — и тепло, и за кормом для коровёнки далеко ходить не надо. Топились в основном по-чёрному, без дымоходов, оконца крохотные, дававшие света столько, чтоб ложку мимо рта не пронести, иные затянуты бычьим пузырём, а чаще всего на зиму их для тепла затыкали соломой. Заборы ставили всяк по-своему, но обязательно наперекосяк. Может быть, только одно было у всех — палисадники-цветники перед каждой усадьбой, и ещё при домах имелись, хоть в несколько деревьев, садики и ряды ульев.

Фёдор Вышковец, молодой ещё мужик в солдатском кивере, зелёном мундире, накладных буклях и белых штанах, заправленных в онучи и лапти, сидел посреди двора на колоде, строго выпрямившись — знай, мол, нас, солдат, и опершись руками на батожок. Руки-ноги у него были целы, да и сам весь как отлитый из пушечной меди — здоровяк, красавец, чистый и приветливый. На лице, неподвижном, как у истукана, улыбка, а вместо глаз — тёмные впадины. К борту мундира прикреплён медный крест. У ног солдата билась простоволосая молодка, причитая:

— Хведя, Хведенька, кормилец мой, муж, Богом данный... Да что ж они с тобой сделали, ироды, враги проклятые... Матушка, Пресвятая Богородица, в чём грех наш, за что наказание тяжкое?.. За что, немец проклятый? Калека, калека до конца дней своих... Чем кормиться будем, только торбу на плечи — и от хаты до хаты...

Рядышком небольшая кучка баб — может, родственники, а может, и так, сочувствующие. То одна, то другая подвывала солдатке, а то принимались плакать и все вместе. Хмуро и неподвижно смотрели на всё это двое мужиков: один чуть постарше Фёдора — похоже, брат, второй — густо поседевший, скорее всего, отец. Из-за бабьих подолов выглядывала малышня. Большая группа селян кучковалась поодаль.

Фёдор вдруг крикнул звонким и чистым голосом:

— Годи, Анеля! — Потёмкина словно током пронзило: неужто она? — Не отпевай, не помер... Что ж, и с сумой пойду, мне только поводыря какого, сироту. Кобза, вишь, есть, хохол один отписал перед смертью. — И Фёдор запел: — Как на поле зелено да на поле-полюшко выходила рать немецкая, супостата рать великая... Командир-майор, наш батюшка, выезжал вперёд на белом конике, и держал он речь геройскую, наставлял нас к бою смертному: «Вы, солдатушки-ребятушки, молодцы, орлы-соколики, постоим за землю Русскую да за веру православную...» Вот, вишь, я и песню уже сложил. Неуж не подадут люди добрые?..

Григорий перешагнул упавший шест поскотины, подошёл к солдату, положил в ладонь тяжёлую серебряную монету:

— Возьми, братец.

— Ой, барин, спасибо, барин... — Анеля метнулась к руке Григория.

— Стыдись, баба! — гаркнул на неё седой мужик. — Кому руку целуешь? Он не поп, не ксёндз... Кровопивцы они наши... Это матушка его, помещица, Хведю за недоимку в некругы сдала, через неё ослеп он, муж твой, а ты панскому отродью руку целовать?! А кто вчера корову со двора свёл опять-таки за недоимку? Уходи, паночку, неча тебе при нашем горе делать... Уйди от греха!

Потёмкин попятился, ощутив запал страшной злости, исходящей от крестьянина. Огоньку подбавил лохматый из тех троих. Он заверещал истерически:

— А он сам кругом ходить, меряить, меряить, и всё пиша, пиша... Зачем, говорю. Чтоб сселить всех отсюдова, в рай, мол... Знаем мы рай мужицкий, адом зовётся...

— Подать новую удумал!

— Описыват, стало быть, на продажу...

— Вали отседова!

Мужики двинулись к Григорию. Анеля вновь возрыдала:

— Что же будет с нами, с убогими?.. Мати Богородица, скажи, ответь.

Мужики подступали ближе. Санька пискнула:

— Руку пустите, дяденька... Они за корову за вчерашнюю... убьют...

— Беги в усадьбу, — сказал Григорий вполголоса и разжал ладонь, а сам напрягся, сторожко озираясь. Выход был один: идти напролом. Спружинив полусогнутые руки и сжав до боли кулаки, набычился и решительно пошёл на толпу:

— А ну, с дороги прочь, быдло! Кому говорю? Ну? Бунтовать?!

Не сбавляя шагу, врезался в кучу мужиков, прошёл сквозь неё и, не оглядываясь, не сбавляя и не убыстряя шагу, двинулся к усадьбе.

Утихший было шум поднялся с новой силой, когда Григорий отошёл довольно далеко. Над головой пролетел камень и шмякнулся впереди, послышался разбойный свист. Григорий, вроде поправляя волосы, из-под локтя оглянулся: мужики галдели, сбившись в стаю, вокруг них вился Хвиля, размахивая, словно крыльями, руками.


Они подошли небольшой, но плотной группой к усадьбе, разъярённые, пышущие злобой, толклись, как комары перед дождём. По дороге спешили отставшие.

Григорий стоял, упёршись лбом в оконную раму, смотрел на луг. Там в предвечерний час уже сбиралась молодёжь на гуляние. Засинел дымок костра. Увидев толпу вблизи усадьбы, потянулся к мундиру, нацепил для парада шпажонку.

Ничего не поделаешь, придётся выходить, а то мало ли что удумают на ночь глядя. Мать, когда он шагнул на крыльцо, умоляюще вскрикнула:

— Не ходи!.. Я сама с ними.

— Мелкота, погань... Я их, как котят, раскидаю!

— Гришенька, ты ж уедешь, а мне тут жить... Спалят! Миром надо, миром!

— Миром? — Он мгновение подумал, усмехнулся. — Тащи бутыль самогона...

Мужики уже приблизились к крыльцу. Лохматый скакал козлом, возникая то тут, то там. У двоих-троих, что помоложе, были колья. Голоса гудели дальним громом.

Григорий сошёл на ступеньку вниз, положил картуз на полусогнутую руку, вторую упёр в эфес шпаги.

— Господа мужики! — Жёсткий баритон Григория перекрыл нестройный мужичий ор. — Я, Григорий Александрович Потёмкин, и моя матушка, ваша владетельница Дарья Васильевна Потёмкина, вдова майора, благодарим вас за то, что соизволили прийти поздравить нас со светлым праздником Святой Троицы. Да возвеличится имя Господа Бога, да пребудет во веки веков с нами благоволение Отца, и Сына, и Святого Духа... Да пребудет с нами любовь Матери Божией, Пресвятой и Преблагой Девы Марии... На колени!.. Помолимся, господа мужики!.. Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй... — Григорий на колени не стал и, быстро кидая кресты, зорко вглядывался, а не пренебрёг ли кто молитвою, и, только убедившись, что никто порядка не нарушил, низко поклонился миру, сошёл с крыльца и тоже встал на колени. — Да простит нам Господь прегрешения наши, да простим мы в этот светлый день друг другу обиды и поношения, как простил Господь врагам своим. Аминь.

— Аминь, — прогудело ответно.

— Я не в обиде на вас за давешнее. Надо миром и в мире жить. Матушка моя в знак доброты и любви своей к вам, дети, жалует каждого чаркой вина из собственных рук... Матушка, вино и чарку... Да побыстрей! — Он ожёг её нетерпеливым взглядом. И, оборотись к мужикам, спросил невинным и елейным голоском: — У кого есть просьбы?

В притихшей толпе зашушукались, вперёд вышел ворон.

— Мы, милостивый пан, насчёт переписи... Негоже это, описывать всё. Скажите под крестом святым: может, подать какая или переселение? Так мы несогласные.

Григорий заулыбался.

— Ах, это, — это пустое. Под святым крестом клянусь, это для науки делалось. — Григорий трижды перекрестился размашисто, не торопясь. — А для полного успокоения вашего тут же при вас книги эти сожгу... Санечка, Никишка, подсоберите лучины да полешек малых, снесите под дуб. Костёр наладим... И книгу тащи...

— Откушайте, люди добрые. — Дарья Васильевна сошла с крыльца, неся четверть водки, чарку, хлеб да соль.

Мужики пригладили усы, скинули шапки и чинно, один за другим, потянулись к барской благодати.

Потёмкин выдирал из книги листы один за другим и кидал в огонь. Захмелевшие мужики радостно улыбались и, уже не обращая внимания ни на барыню, ни на барина, выясняли между собой что-то своё, четверть и чарка ходили по рукам. Кто-то запел, его поддержали, и толпа потекла к деревне.


— Ну, а мне, матушка? — засмеялся Григорий.

— Идём в дом, я всё приготовила. — Глаза Дарьи Васильевны лучились благодарностью и лаской.

— А я бы тут, под дубом...

Григорий сидел над костром, задумчиво глядя в огонь, на столике тускло отсвечивались полуштоф, чарка, тарелки с едой. Вдали, на лугу, в свете костров мелькали, попадая в свет, белые одежды женщин, слышался смех, доносились песни. И, как привет из детства, пришёл ласковый и неземной Анелин голос. Потёмкин поднялся, нетвёрдо шагая, двинулся к воротам. Что-то серое шевельнулось на завалинке. Санька, выпроставшись из-под рядна, которым укрывалась, сказала:

— Не ходите, дяденька Гриша, на игрище. Там нынче некрута гуляют, драка будет великая. Лучше скажите Никишке, чтоб за усадьбой смотрел, и пусть с ружьём...

— Ах ты, птаха малая, охранительница моя, не спишь? — Он присел рядом, привлёк к себе племянницу. Она прижалась к нему, да этак ловко, всем тельцем, слово и ждала объятия.

— Я подумала, худо одному...

— Худо, Санечка, худо...

— А я папочку, в кою травы складывали да цветы, припрятала. Другую подсунула, пустую.

— Ну и мудрая ты, разумница! — Григорий поцеловал её в щёчку, а она прямо-таки в струнку вытянулась от ласки.

— Можно на память оставлю?

— Можно. Надпишу даже.

— Спасибо. — Санечка совсем по-взрослому охватила шею Григория руками и поцеловала в губы.

Вспорхнула мотыльком и исчезла. Григорий поглядел вслед. Растроганно и задумчиво сказал:

— Ах ты, муха... Ну и муха малая. — Поднялся, пошёл к костру. Из цебра щедро полил водой и, глядя на белый дым, уходящий столбом в светлеющее небо, произнёс раздумчиво и серьёзно: — Прощай, наука!

Светало.

В наступающем утре всё слышался напев из детства.

Григорий сидел над потухшим костром. Спал? Грезил? Думал?

6


Сон и явь смешались в его сознании. Виделся ему то яростно-жизнелюбивый лик Амвросия, то некие разухабистые жёнки, то сурово выговаривающий дядька Кисловский, то бесстрастный и холодный Мелиссино, то весёлая Тимошкина образина...

Сплетались и расплетались женские и мужские руки, ноги, тела, пенилось вино в бокалах, с кроваво-красных кусков мяса капал сок. Гудел пьяный трактирный гомон, раздавались песни.

Придя в совершенную явь, он обнаружил себя в полутёмной избе на постели, рядом похрапывала какая-то то ли девица, то ли баба. Приподнявшись на локоть, он спросил:

— Это ты... Глаша?

Она, лениво пошевелившись, приоткрыла глаза.

— Я Даша, Глаша с тобой вчерась была.

Потёмкин потряс головой.

— То есть как вчерась?

— А так, вчерась. Нынче с дружком твоим короткавым.

— Погоди, Глаш...

— Я Даша, не Глаша.

— Э, чёрт, напридумывали имён — Даша, Глаша, Клаша... Сказать: баба, и всё.

— То б и вовсе закрутился, барин. — Даша хохотнула, повернув щекастое лицо к Григорию.

— Отвернись, винищем разит... А где короткавый?

— С Глашкой же за пелёночкой цветастой...

— Глань, твой-то проснулся?

— Затемно побег в полк, сказывал, в Петербург выступать.

Потёмкин вскочил, заметался но комнате, вздёргивая подштанники.

— Где одёжка? Проспал, язви тебя в печёнку... Друга проспал.

Даша села на кровати, потянулась, зябко передёрнув плечами, отчего груди заходили под сорочкой ходуном.

— Да не мотайся ты, ровно поросёнок охолощённый... Всё одно дружка не догнать. Иди, сладкий, ко мне, я тя диковинкой уважу...

— Провалитесь вы к чертям, курвы ненасытные! — Потёмкин задержался у зеркала, глянул — страх Божий: смуглый от природы лик с загула был и вовсе чёрен, волосы всклокочены, подглазья набрякли — пугало. — Где одёжка, чёртовы бабы?

Опять забегал.

— А ты, барин, денежку дай, тогда и камзол будет, и порты.

— Так в камзоле же... Всё небось вычистили?

— Но-но, грязь-то откинь! Мы курвы честные, хоть и не дворянского роду... Глань, подай одёжку гостю.

Натягивая штаны, Потёмкин утих, спросил:

— А у вас, честные, щец-то кислых не осталось ли?

— Как не быть, завсегда держим... Оттягивает. Потёмкин из горла пил и пил, откинув бутыль, перевёл дух, крякнул. Снова посмотрелся в зеркало. Вот теперь лицо как лицо.

7


Домой он приволокся затемно. Огни в покоях были погашены, парадное освещалось одиноким фонарём. Шелестел дождь. Он дёрнул ручку звонка, прислушался. Тихо.

— Вымерли... — проворчал Григорий и дёрнул звонок несколько раз. Безрезультатно. Тогда он принялся барабанить в дверь: — Эй, кто есть, откройте!

Скрипнула створка оконца, прорезанного в двери, послышался сонный голос привратника:

— Чего дверь крушишь, не глухие мы...

— Отворяй, заспал, что ли? Вот я тя сейчас взбодрю...

— Это как же я заспать могу? Мы службу знаем, барин, потому и не открываем, не велено.

— Кем не велено? Обалдел?

— Барин, дядюшка ваш, приказали, ещё на той неделе с университета грамотка пришла, как вы, значит, за нерадение да за нехождение с университету уволены... И в газете прописано. Потому приказано, чтоб в дом не пускать, и ехали бы вы в вотчину свою гусей пасти.

— Ты пьян, лакейская морда! Думай, что несёшь!

— Не со своего голосу, барин приказали, нам, дескать, лодыри в доме не нужны. — Помолчав, обиженно добавил: — И не пьян вовсе, а чуток, впору, для храбрости.

Гришка бухнул сапожищем в дверь и принялся трепать её.

— Дом разнесу! Раскачу по брёвнышку!..

— Утихни, Григорий Лександрович, здеся конюха с плетьми да батогами котору ночь дежурят... Ежели что, приказано: скрутить, выпороть и в часть доставить.

— Чтоб вы сдохли все до единого! — Пнув напоследок двери, Гришка сбежал с крыльца.

— Ты бы, племянничек, спасибо сказал за хлеб да соль! — послышался дядюшкин голос — Кисловский показался в окне второго этажа.

— Вот тебе спасибо. — Гришка повернулся задом и поклонился до земли. Разгибаясь, поднял камень и запустил в окно. Звякнуло разбитое стекло. — Благодарствуем, дяденька!

— Собак, собак пущайте! — закричал Кисловский.

Но Гришка перемахнул через забор, заперев предварительно калитку, чтобы псы не выкатились на улицу. Он удалился во тьму, сопровождаемый пёсьим хором, к которому присоединялись всё новые и новые голоса.

8


Стоя на паперти, Григорий отряхивался от дождя. Промок изрядно. Волосы прядями-жгутами спускались на плечи, на щёки, скрывая лицо. Он вошёл в храм. Дверь отворилась бесшумно. У алтаря краснели огоньки лампад, трепетало пламя немногих свечей. Шум дождя остался за дверью. Григорий преклонил колена. Тёмные глаза святых смотрели из мрака строго и требовательно. Он выбрал из них самые внимательные и сочувствующие — глаза Спасителя.

— К Тебе обращаюсь, Вездесущий, Всеведущий, Всеблагий... К Тебе пришёл в трудный час жизни своей. Научи, Всеправедный, открой путь, наставь. — Григорий пятерней поднял надо лбом пряди мокрых волос, чтобы не мешали зреть лик Божий, и они вздыбились, образовав подобие венца, открыли напряжённый лоб; и лицо его — крючконосое, тёмное, измождённое — было страшно и являло вовсе не покорность, не мольбу, а вызов, настойчивое требование. — Укрепи душу мою. Познание и премудрость книжная открыли мне лишь ничтожество моё, а бедность преграждает путь к свершению замыслов. Стремление постичь мир страстей оборачивается грехом каждодневным, каждочасным, непреодолимым… Неужто я рождён червём безгласным, игрушкой неведомых сил? Грешен, грешен, многажды грешен!.. Но стремлюсь отдаться воле Твоей, Тебе, лишь Тебе, Боже, служить. Наставь, научи, облегчи бремя моё... Призри благоутробием щедрот Твоих...

Григорий обращался к Богу в голос, не стесняемый ничьим присутствием; страстные слова, изливаясь и умножаясь эхом, облегчали душу. Но не знал, не ведал грешник, что его мольбу слышал не только Бог, но и митрополит Амвросий.

Выйдя из алтаря, он заинтересованно и внимательно слушал. Выждав, когда Григорий начал бить поклоны, произнёс:

— Больно строго говоришь с Господом, Григорий, не милости требуешь, а соучастия в грехе. — Григорий вскочил, отвернул в сторону угрюмый взгляд. — Не стыдись откровения, оно есть дар Божий. Ну, здравствуй, здравствуй... Эк тебя перекорёжило, совсем раскис. — Спросил запросто: — Куликал небось ночей несколько? Бражничал? Так-то не годится, идём ко мне. А что нынче шатаешься, домой бы тебе.

Григорий лукавить не стал, ответил с усмешкой:

— Выставил дядюшка из дому, идти некуда.

— Вон с чего тебя к Богу потянуло... А за что отлуп дали от дома?

— Прознал дядюшка, что отчислен я из университета, ну и... Уезжай, мол, в деревню, гусей пасти. Даже подштанники запасные не пустил взять.

— Ну, ты и к Богу, за утешением?

— Не совсем так и не только потому. Я ведь университет не по лености бросил. Мне надоело убивать время в этой кунсткамере, куда собрались тени прошлых веков, чтобы внушать нам зады науки. Они погрязли в тупости, ханжестве, интригах. Годы идут, а время яко смерть — пропущение его небытию подобно.

— Постиг одну из важнейших философских истин, а говоришь, что не учили тебя. И что же ты решаешь?

Они вошли в знакомый уже Григорию покой. Но только не было в нём пасхального многолюдья. Сели к столу, Амвросий приказал служке:

— Ещё один прибор... Ну?

— Хочу в послуг идти.

— И в пострижение? — Григорий кивнул. — Что ж, дело Богу угодное. Прошу к трапезе. — Амвросий благословил стол. — Чего бы нам принять сугреву для? Вот тминная, а вот рябина на мёду, та на сибирских орешках настояна, в зелёной бутыли — с китайским корнем, целебная от немощи. Да ты не робей, накладывай балычок, икорку, будь как у дядюшки в прежние времена. Сонюшка, ты бы молодому гостю внимание оказала.

Один из служек с готовностью сел возле Григория, и у того огнём взялись щёки, когда служка, выпростав из-под куколя и скуфейки волосы, оказался Софьей из той, пасхальной ночи. Это не укрылось от глаз Амвросия, и он приложил к Тришкиной спине пятерню.

— А то зарядил, мол, в послуг да в постриг... Жить да грешить тебе, Григорий, на воле, в миру! Было бы сусло, доживёшь и до бражки. Годков небось восемнадцать имеешь?

— Некоторые, отче, — не без ехидства сказал Григорий, — и сан имея, не лишают себя мирских радостей.

Амвросий не стал лукавить:

— Таких, как я, Гришенька, пять на сто тысяч. Удел остальных — прозябать в пустыне. Хочешь быть заживо погребённым — содействие окажу. Но тебя ведь не к смирению, к бурям житейским влечёт. Чем могу помочь? Говори!

— Самое грешное... — замялся Григорий. — Денег бы этак... рублей пятьдесят... В гвардию пойду.

— За пятьдесят седло не справишь, а надо ещё и коня под то седло, и мундир, и всякие иные причиндалы. Дам пятьсот.

— Ваше преосвященство! — взвился Григорий. — Да я... по гроб жизни молиться за вас буду... Да я... разбогатею — отдам. — Григорий попытался приложиться к руке архиепископа.

— Не гнись за денежку, Григорий. — Амвросий отдёрнул руку. — И не ври. Не отдашь...

— Я? Да я...

— Ну-ну, ты, ты... Выпьем лучше за удачу. Да, может, споёшь на расставание, уж больно сладок голос твой. Сонюшка, помоги ему, поддержи клавесином.

Расстроганный Амвросий вовсе расчувствовался и, сняв со своей шеи оправленный в золотую вязь образок Божьей Матери Смоленской, надел Григорию. (Он не расстанется с ним во всю жизнь и согреет дыханием последним в глуши бессарабской степи.)

Захмелевший и радостный, Григорий мял в своих ладонях руку Софьи.

— Уйдём скрадом...

— Не могу... На мне епитимья за грех тот пасхальный, в пояс целомудрия заключили. — Глаза её смотрели ласково и грустно.

9


Они шли к одному столику рука об руку — Екатерина с Лизкой Воронцовой, за ними Пётр и Бестужев, английский посол Уильямс и польско-саксонский министр при дворе императрицы граф Станислав Август Понятовский, изящный красавец с пластикой танцовщика и манерами европейского аристократа. Женщины подошли к столу первыми, и Лизка, нимало не смутясь, втиснула своё раскормленное тело в кресло. Екатерина, находясь визави, садиться не стала, придворный этикет не позволял никому из малого, великокняжеского, двора садиться прежде великой княгини. Лизка, обмахиваясь веером, рассеянно смотрела по сторонам и не сразу заметила откровенно насмешливый взгляд великого канцлера. Но всё-таки настал момент, когда она спохватилась, вскочить сразу не позволяла амбиция, поэтому она сделала вид, что обронила платок, и сползла с кресла под стол. Пётр дёрнулся было помочь, но Бестужев, скосив на него глаз, сжал локоть будто клещами. Остальные и не подумали выручать фаворитку великого князя в присутствии Екатерины.

Лизка разогнулась, пунцовая от напряжения и злости, Екатерина, выждав какое-то время, участливо спросила:

— Вы что-то обронили, моя милая? — И, не дожидаясь ответа, предложила: — Садитесь, господа. Во что будем играть?

Лакей поднёс на серебряном блюде две колоды свежих карт, второй подоспел с подносом, уставленным бокалами. Раздражённый Пётр первым схватил бокал и разом осушил его, словно то была полковая чарка. Бестужев принял бокал, но пить не стал. Екатерина чуть пригубила. Лизка отпила едва-едва, видно, ещё не пришла в себя после промашки. Понятовский, сделав глоток, закатил глаза, изобразив блаженство. Уильямс, подняв медленно бокал к свету, любовался игрой пузырьков. Пётр принялся сдавать.

В это время к Бестужеву подошёл некий человек в сюртуке и приник губами к уху. Бестужев поднялся:

— Господа, извините, неотложное государственное дело требует моего присутствия в другом месте... Екатерина Алексеевна, прошу одарить вниманием гостей моих — посланника английского сэра Уильямса и министра саксонского графа Понятовского, пусть он станет вашим партнёром вместо меня. Не возражаете?

Екатерина милостиво кивнула и одарила саксонского графа улыбкой.

— Надеюсь, мы поймём друг друга. — Её взгляд задержался на лице красавца дипломата, может, на секунду дольше, чем требовала сказанная фраза, опустив веки, скользнула кончиком языка по губам.

Пётр кашлянул:

— Кхм... Начнём, господа. — И нетерпеливо, нервно принялся тусовать колоду.

Бестужев, следуя за человеком в сюртуке, подошёл к одной из дверей. Провожатый кивнул: здесь. Бестужев резко, чтоб без скрипа, отворил. В полутьме гостиной Сергей Салтыков весьма усердно охаживал Поликсену. Упоенный любовной заботой, Салтыков спохватился лишь тогда, когда Бестужев, не церемонясь, дёрнул его за плечо. Сергей стал оправлять мундир и лишь потом, разыгрывая возмущение, вскрикнул:

— Как вы смеете?

Бестужев оборвал:

— Смею! Ещё два слова, граф, и я загоню вас к самоедам вместо обещанного Парижа.

— Ваше сиятельство...

— Вон! Чтоб через момент и духу твоего не было. Сутки на сборы — и к месту службы в Стокгольм!

— Но, ваше сия...

— Вон! — Салтыков, грохоча башмаками, кинулся к дверям. — Ну-с, а вы, голубушка... да откройте, откройте лицо, всё равно знаю вас. Вы Поликсена Ивановна, так?

Девица еле слышно шепнула:

— Так, — но руки не отвела.

— Слышали, что я сказал другу вашему? Но он из влиятельной семьи, а вы — думаете, Мавра Григорьевна захочет ради безродной девчонки хоть волосом поступиться? Она свела вас с графом Салтыковым? А зачем — не говорила? Так вот я скажу: чтоб досадить великой княгине. Ах, девочка, куда вы лезете? — Бестужев сочувственно почмокал губами. — А что произойдёт, если узнает жених ваш господин Мирович? Говорят, он скорый на расправу да и храбр, аки лев... Тц-тц-тц, — снова прицокнул языком старый лис. — Бедная, бедная девочка, ваше имя опорочат на всю жизнь. Но мне жаль вас, утрите слёзки, я не выдам. И мой совет: удалитесь от двора, жизнь в этом вместилище пороков не для вас.

Поликсена всхлипнула:

— Но я одинока и без средств...

— Милость государыни беспредельна. Я попрошу отпустить вас со службы при дворе и назначу свой пансион.

— Поверьте, я буду век благодарна. — Поликсена отняла руки от лица и кокетливым движением поправила кудряшки. — Но Мавра Григорьевна...

— Оставьте её на мою заботу. Я предлагаю вам конфиденциальную службу — пойти гувернанткой в семью князя Чурмантеева, коменданта Шлиссельбургской крепости. Но служба ваша будет не только в воспитании детей. Мне надобно, чтобы вы наблюдали за содержанием там узника по фамилии Безымянный. Наблюдать и докладывать мне, больше ничего. Помимо жалованья от Чурмантеева будете иметь содержание от меня. Вот залог. — Бестужев снял с пальца перстень и надел на пальчик Поликсены, пошутил: — Вот мы и обручились, и разглашение нашего союза есть государственная измена, карается смертью. Вам понятно, дитя моё?

— Смертью? Боже, Боже...


— Быть может, хватит, господа? — Екатерина бросила карты. — Поздно, да и веселиться нам без меры преступно, когда императрица столь тяжело больна.

Уильямс придвинул к Екатерине стопку золотых монет, щепоть бриллиантов:

— Ваш выигрыш, княгиня.

Она, не считая, смахнула всё в сумочку.

— О, удача давно не посещала меня... Боюсь, что наш новый гость сегодня разочарован. Похоже, вы продулись, граф...

Понятовский вскочил, изогнулся в почтительном поклоне.

— Вечер, счастливейший в жизни моей. Душевно рад общению с вами... и его императорским высочеством. — Поклон в сторону Петра.

Пётр, будто и не слыша, поднялся, бесцеремонно взял Лизку за локоть и, ни с кем не попрощавшись, отрывисто сказал:

— Идём.

Екатерина, брошенная столь беспардонно, прикрыла веки, нервно облизнула губы — ящерка! — снисходительно улыбнулась.

— Большой ребёнок. — И, обращаясь к Понятовскому, предложила: — Будьте, граф, нынче моим рыцарем.

— Сегодня и всегда, не рыцарь — раб. — Понятовский припал к руке Екатерины.

— Опрометчиво, — улыбнулась она, и только Понятовскому: — Ехать мне до самого Ораниенбаума.

— Хоть на край света. — Понятовский весь состоял из поклонов, улыбок, пощёлкивания каблуками.

— Какая пылкость, — вполголоса отметила Екатерина. Затем обратилась ко всем присутствующим: — Доброй ночи, господа! — Выпрямив стан, вздёрнув голову, она царицей выплыла из зала.

Рядом не шёл — стелился Понятовский.


Один парик склонился к другому:

— Наш дурачок, похоже, подбросил этого щелкуна своими руками в постель к жене... Во дурачина!

— Он-то дурак, да Лизка себе на уме.

— Думаете, скандал, развод?

— Тсс... И сам не думаю, и вам не советую — опасно.

Парики качнулись в разные стороны и исчезли.

10


Флигельман с нафабренными усами критически оглядел Гришкину фигуру, затянутую в мундир, — плечи свисли, живот выпячен, ноги враскорячку, шляпа съехала на затылок, ружьё прижато к боку, ровно палка. Недотёпа, одним словом, сделать из такого бравого гвардейца не просто, ну да ничего, с Божьей помощью... Флигельман, обходя Григория кругом, будто невзначай сунул кулаком в живот и одновременно секанул тростью по заду.

— Эк какой несуразный, — проворчал он. — Плечи в разворот, подбородок выше! — Удар ребром ладони по плечам и на возвратном пути тычок в подбородок. — Глянь, на человека становишься подобным, а то я уж думал... Ну-ка шляпу сдвинь на брови, а то висит как воронье гнездо на берёзе. Смотреть героем! И делай, как я! — Флигельман поднял прямую, будто палка, ногу на уровень живота, оттянул носок. — Выше, выше, прямее, а то тростью поправлю.

Григорий, скосив глаза, буркнул:

— Ты, дядя, не очень, я сам гефрейт-капрал.

— А у нас тот капрал, кто палку взял, а палка-то у меня... Держи, держи ногу, держи, пока не искурю трубочку... Унять дрожь! Что, замёрз? Ша-агом па-а-шли! Ать-два! Ать-два!.. Шире шаг... Шире, шире! Делай, как я...

Стремительный шаг по прямой, повороты налево и направо, кругом на месте, кругом на ходу, отдача приветствия, ружейные артикулы... Пот катил с Григория ручьём, а флигельман — хоть бы что, гоняет и гоняет, чёрт двужильный...

— Стой! Передых...

Григорий где стоял, там и упал. Флигельман присел рядом, раскурил трубочку-носогрейку, протянул:

— Дыхни малость, только не затягивай сильно внутрь. Враз полегчает. Ну, вишь, как оно оттяг даёт... Оно не дурной выдумал, чтоб солдату табачок. Ты с собой скольких заместников привёл?

— Каких заместников?

— Крепостных, чтоб на разные работы вместо себя посылать, землеройные там, плотницкие, конюшенные... Иные до двух десятков содержат.

— Нету у меня, дядя, заместников, один яко перст.

— Из мещан нанимать будешь?

— А на какие шиши?

— Э, видать, далеко кулику до Петрова дня, сполна солдатчину познаешь, пока в чины выбьешься... А то и так, всю жизнь в капралах.

— Ничего, дядя, выкрутимся.

Флигельман насмешливо посмотрел на Григория.

— Может, у кого и выкрутишься, только не у меня... Встать! — Григорий попробовал подняться, но со стоном повалился на песок плаца. — Кому сказано: встать! А ну! — Флигельман поднял палку.

Григорий, сжав зубы, выпрямился и с ненавистью уставился на мучителя. Тот подвысил ногу на уровень пояса.

— Ша-а-гом... арш!

11


Великий князь коротал вечер в штабной избе голштинского потешного войска. Был он заметно навеселе, в расстёгнутом мундире, без шляпы и парика, волосы прилипли к потному лбу. На столе перед ним, как и перед собутыльниками-офицерами, бокалы, на тарелках крупными ломтями хлеб, куски свинины, колбасы, капуста — иными словами, любимый немецкий харч. Все нещадно дымят, слушают Петра, а он, подвыпивший, беспрерывно болтает и врёт с убеждённостью идиота:

— И эта старая дура императрица требует, чтобы шёл в баню. Знаете, господа, этот дурацкий русский обычай? Запираются в избе, раскаляют камни, поливают их, и идёт пар огненный — уф!.. А они, эти свиньи, поливаются кипятком и секут друг друга шпицрутенами, а потом прыгают в снег... Бр!.. — Пётр поёжился, голштинцы заржали — великокняжеские выдумки забавляли. — Прозит, господа!

— Прозит!

— Не все выдерживают, у иных сходит шкура, а других прутьями забивают насмерть в азарте. Ну а уж которые выживают, по морозу голыми бегают и в прорубь лазят. Представляете, наберёт воздуху — и под лёд, а оттуда пузыри пускает, пускает... — Глаза князя сверкали огнём вдохновения, он верил тому, что говорил.

— О-о-о... — гудят голштинцы. — Прозит!

— Чтоб я, герцог Голштинский, принял свинский обычай? Благодарю покорно — так и отрубил императрице. — Пётр грохнул кулаком по столу.

— Ну, Питер! Так рисковать! — Земляки перемигиваются, но князь не замечает, приступ вранья ослепил его вовсе.

— Ха! Мне ли, верному солдату Фридриха, старой бабы пугаться! Я ещё десять лет назад, будучи лейтенантом, командовал прусской армией, тысячами брал в плен датчан с их генералами. Да пока вы со мной, я наголову расколочу их русскую армию, этот сброд, который даже артикулов делать не может, я Петербург штурмом возьму!..

— Прозит!

Сидящий рядом с Петром майор не успел осушить бокал — к нему подошёл дежурный офицер, что-то доложил. Пётр, как все параноики, был крайне подозрителен, и тайный доклад не прошёл мимо его внимания.

— Что случилось, герр Брюкнер?

— Ничего особенного, ваше императорское высочество...

Пётр перебил:

— Прошу не называть меня в своём кругу русским званием. Мы все здесь лишь солдаты короля Фридриха. И я — герр Питер, лишь герр Питер для вас.

— Доложили, что к её императорскому высочеству проследовал портной.

— Ха, мимо моих постов и муха не пролетит! У баб только наряды, а для мужика главное есть служба! — Пётр вдруг умолк и глянул на часы, стрелка коих была где-то в районе двенадцати. Пётр недоумённо проговорил: — Портной в полночный час?.. Полковник, караулы удвоить, чтоб мышь не проскочила, а портного выудить!

— Но в апартаменты её императорского высочества...

— Туда я сам!

— Ахтунг!

Загрохотали сапоги, заверещали свистки. Барабан ударил тревогу.


Пётр пробежал по ступеням крыльца, стукнул в дверь, ему отворил рослый гвардеец.

— Чево надобно?

Пётр толкнул его:

— Прочь с дороги!

— Кто таков, куды прёшь? — Часовой стоял стеной.

— Я великий князь, не видишь?

— Недоносок ты... Великий князь ростом — во! — Гвардеец показал на уровень своей головы. Пётр же был ему по грудь.

— Дорогу, ферфлюхте швайн! — Великий князь хлопал руками у пояса, но шпагу второпях забыл.

— Станешь орать, прихлопну. — Часовой замахнулся лапищей. — Счас проверим, кто ты есть. — Постовой свистнул, ему отозвались. Пётр дёрнулся было, но гвардеец пообещал: — Стрельну, не суетись.

На крыльцо выскочил караульный начальник.

— Что стряслось, Орлов?

— Да вот ломится в покои к императорскому высочеству, брешет, великий князь, мол.

Офицер вгляделся — в полутьме не обмишулиться бы. Отдал честь.

— Здравия желаю, ваше императорское высочество! Примите мои извинения — служивый впервой на дворцовом карауле, потому не признал. Проходите...

— У, паркетная гвардия, фер-рдамт унд фер-рдамт! — ругнулся Пётр. — Разгоню вас, в Сибирь всех! — И вбежал внутрь.

Караульный офицер выговаривал постовому:

— Шельма ты, Федька, деликатней не мог?

— Сказано, задерживать всех — и точка. По мне что великий князь, что малый... А энтот вовсе карла. — Федька заржал, довольный остротой.

Екатерина села в постели, удивлённо спросила:

— Герр Питер, в такой час? Вы не находите, что это бестактно — врываться к женщине ночью? Или о супружеских обязанностях вспомнили? — язвительно бросила она.

— Да, ты моя жена.

— Брошенная вами, и мы договорились уважать права друг друга.

— А где ваш портной?

— О, вы решили сделать мне сюрприз — заказать платье? Но в такой час, герр Питер... — Екатерина укоризненно покачала головой. — Так где портной?

— Заткнись, стерва! — Пётр потряс кулаками и, обежав спальню, выскочил вон.

Екатерина, накинув пеньюар, прошла к двери, убедилась, что муж ушёл, кивнула дежурному гвардейцу: — Доброй ночи. — Прошла к окну, открыла: — Влезайте, граф, он ушёл.

Над подоконником возвысилась всклокоченная голова Понятовского.

— Не спешите, у нас целая ночь. Стража поднята по тревоге, и вам лучше дождаться утра у меня. — Она обняла любовника за талию.

12


Может быть, всё и сошло бы Понятовскому с рук, но он допустил оплошку: пошёл на ту лужайку, где оставил коляску и лакея. Распряжённые кони мирно щипали траву. Но, приблизясь, он увидел связанного лакея с мощным кляпом во рту. Кинулся было бежать, но из кустов поднялись голштинцы.

— Хенде хох! — У него отобрали шпагу, тщательно обыскали, скрутили руки и повели к Петру.

Великий князь, желтолицый, бледный, встрёпанный, ждал в гостиной. Он нетерпеливо подбежал к Понятовскому:

— Так это вы переполох учинили? Развязать, немедленно развязать! Вернуть шпагу. Вот что значит, граф, явиться к нашему двору без уведомления иностранной коллегии.

Понятовский молчал, он твёрдо знал, что молчание — золото. Что Пётр знает, чего не знает?

— Рад вас видеть в добром здравии. Как провели ночь? Где провели ночь, а? — Пётр начал терять самообладание. — А если я прикажу высечь вас шпицрутенами вот здесь, на канапе, разложим — и раз! раз! раз! В присутствии всего двора.

Понятовский разомкнул уста:

— Скромность не позволяет мне назвать имя той, у которой я был... А насилие над посланником другой державы равносильно объявлению войны.

— А мне плевать, я всем войну объявлю. Я весь мир завоюю!

— Верю, но прежде надо взойти на трон российский, — с любезной улыбкой подпустил шпильку Понятовский.

— Но это будет!

— Верю, ваше императорское высочество, как и в ваш военный гений. Ваше мужество, доблесть и воинская честь хорошо известны на моей родине, — раскланялся Понятовский, изобразив на своём неподвижном лице подобострастие и восхищение.

— Правда? — с некоторым недоверием спросил Пётр.

— Наши генералы считают вас выдающимся стратегом и теоретиком военного дела, — извергал поток лести Понятовский.

— А откуда это им ведомо?

— Информировать свою державу о личностях необыкновенных — моя первейшая задача, и я всегда рад услужить вашему императорскому высочеству...

В гостиную вплыла Лизка.

— О, граф! — Она бесцеремонно оттёрла Петра, подала Понятовскому руку для поцелуя, и к оной бедный пленник приложился со всем усердием. — Питер, граф останется у нас обедать? А то и поужинаем вместе, в нашем изгнании такая скука, а вы недавно из Европы, расскажете, — продолжала тараторить Лизка. — Питер, там прибыл этот ужасный Шувалов...

— Который?

— Граф Александр, начальник Тайной канцелярии.

— О майн гот, его не хватало...

Хватало или не хватало, а Шувалов был тут как тут, вошёл в комнату. В точном соответствии с должностью лицо он имел устрашающее — вот уж не везло этому клану: на одного красавца Ивана Шувалова так много лиц непрезентабельного вида — старший брат Пётр, кузен Андрей, жена Петра Мавра. Правые щека и глаз начальника Тайной канцелярии время от времени подёргивались судорогой, и тогда казалось, что он подмаргивает не то заговорщически, не то устрашающе: я, мол, шельма, тебя насквозь вижу. Он заговорил шумно и напористо:

— Господа, я проездом... Слышал, недоразумение вышло. Ваше высочество имеют основание гневаться на господина посла?

— А ежели бы ночью к вашей жене... — начал Пётр.

Но Шувалов дёрнул щекой, подморгнул, как бы призывая к молчанию:

— Кхм-кхм... это, надеюсь, шутка чья-то, не более?

— Я, конечно, не... Но, говорят, она, мерзавка... — Кашель прямо-таки одолел главного тайника.

— Кхм-кхм... — Шувалов, оборотись к Понятовскому, дёрнувшись, моргнул: — Вы, граф, надеюсь, не дали повода?

— Как можно, ваше сиятельство! Мужская скромность не дозволяет мне открыть имя той, ради которой я оказался в неурочный час тут... Полагаю, никто не станет настаивать. — Понятовский вздёрнул подбородок, тронул шпагу.

— И я надеюсь, и я полагаю... в общих интересах... августейшие имена... конфуз... — зачастил Шувалов, усиленно моргая. — Вот что значит, господин посол, покидать столицу без предуведомления посольского приказа... Я в Петербург, не составите компанию?

— Я в своей, я в своей коляске, — заторопился Понятовский. — Честь имею...

— Граф, ждём вас на Петров день! — крикнула вслед Лизка.

— «Честь имею»... Он честь имеет! — забегал по гостиной Пётр. — Посмотрим, какова она... Да-да, на Петров день.

— Позвольте откланяться. — Шувалов быстро вышел.

— Честь имеет! — Пётр тоже убежал.

— А обедать?

Лизка осталась одна.

13


На пригорке над рекой составлены шалашиком ружья, рядком, словно по ранжиру, разложено обмундирование каждого, стоят кивера. Над костром — артельный котёл с варевом, вокруг малые котелки. Мужик в исподнем пробует харч артельной деревянной ложкой. Глотнув, удовлетворённо кивает и, выйдя к реке, кричит:

— Робяты, готово! — Никто не отвечает, он зовёт громче: — Юшку хлебать!

— Сичас!..

Изрядный неводок, саженей этак на десять, растянули наискось реки против течения. Дальний край его заводит Григорий. Течение довольно стремительное, и он с натугой преодолевает его, погрузившись по самую шею. Оступившись, уходит в воду с головой, тут же выныривает, отплёвывается и ворчит:

— Зараза, чуть не упустил.

Мокрые волосы залепляют глаза, он безуспешно мотает головой — руки заняты — и вслепую бредёт к берегу, стараясь держать верёвку внатяг.

— Лександрыч, не утоп? — интересуются с берега.

— Случай чего тащи себя за чуприну, вона отросла, — гогочут мужики.

— Мошонкой кверху всплывай, она держит на манер пузыря.

— А ты сунь язык в зад, чтоб не болтался зря, — отругивается Григорий и, возвысив голос, кричит: — Эй, кто на куле? Притапливай, всплывёт!.. Да боталом, боталом по траве... Тяни, братцы, нижний конец шибче! Веселей, веселей...

Мужики забегали, задвигались, лупят дубинами по траве, выгоняя щук да карасей. Невод пошёл с натягом, и Григорий отпускает одну руку, чтоб откинуть волосы ото лба. И сразу же с берега ор:

— Притапливай край!..

— Донную упустишь!

— Раззява!..

— Своё гляди. — Григорий натужно выдыхает, притапливая нижний край, — указчики!

Двое солдат сводят донный край сети — показался куль, набитый рыбой. Григорий бегом выскакивает на песок, бросает водило, падает, чтоб отдышаться. К нему подходит флигельман.

— Умаялись, Григорий Лександрыч?

— Пустое, с детства к рыбалке приучен.

— Так то для баловства, а им, — флигельман показал на солдат, выбиравших рыбу, — семьи кормить, ребятишек. С жалованья не размордеешь, да и не плотят, бывает, по году. Только с огородов да речки живём... Лександров сын, а хорошо бы под первую рыбку по чарке.

— Ещё бы...

— Дай рублик, спроворю.

— Кабы рублики водились, я б, Леоныч, с котла не кормился.

— Хошь, одолжу? Много нет, а пару целковиков прикоплено. Ты, когда превосходительством станешь, отдашь небось.

— Наворожил...

— Это у нас, худородных, ни грамотёшки, ни руки там. — Леоныч ткнул пальцем в небо. — Аты грамотей и кровей, слыхать, высокородных...

— Так и быть, уговорил. Всем по чарке на мой счёт.

— Я мигом! — Леоныч вскочил. — Робяты, оботрётесь — и к молитве, я в лавку, Лександрыч магарыч на рыбацкое крещение ставит.

В ответ раздалось «ура!».

14


Над парком вспыхивал фейерверк, и отсветы его падали на белые колонны, поблескивали в стёклах павильона.

— Сюда, сюда. — Лизка притащила Понятовского с собой. — Мы веселимся тут с близкими друзьями.

Сегодня это назвали бы тесной компанией или тусовкой — кроме Петра в павильоне, обильно убранном зеленью и цветами, были двое голштинских полковников, шталмейстер Лев Нарышкин да вот ещё Лизка и Понятовский. Через распахнутое в муть белой ночи окно вливалась музыка. Хрусталь, крахмальные салфетки, серебро, ведёрки с шампанским, бутыли с пёстрыми наклейками. Понятовский смущённо топтался на месте. Пётр расценил это по-своему:

— Её не видите, супругу мою? Граф, вы человек опасный, ловелас, да-да, ловелас! Увели от меня на весь вечер Лизавету Романовну, а теперь тоскуете о другой, не так ли?

— Ах, ваше высочество, всё шутите...

— Не робейте, граф, мы близкие люди, почти родственники по жене.

Эта, с позволения сказать, шутка была встречена громким хохотом, Понятовский стоял ни жив ни мёртв.

— Лизхен, займи гостя, я скоро обернусь, — сказал Пётр.

— Шампанское, рейнвейн? Есть токайское, вчерась доставили партию, специально для мужчин, — игриво намекнула она. — Питер, увы, разбирается только в хлебном вине да в пиве... Вот ваш бокал, я за хозяйку буду. Когда в своём кругу, то мы лакеев отпускаем, а для столовых услуг драгун держим. — Болтая, Лизка налила вино, придвинула бокал Понятовскому, вплотную приблизилась сама, притиснув субтильную фигуру Понятовского своим большим и рыхлым телом, — саксонский посол был высок, но тонок, и это бросалось в глаза при Лизке рядом. — Прозит!

— Прозит, прозит!

Распахнулась дверь, и Пётр втолкнул в павильон Екатерину, но в каком виде — непричёсанная, в чулках без туфель, в халате. Она сопротивлялась, халат распахнулся, мелькнуло бельё. Кто-то загоготал, но Пётр крикнул:

— Тихо! Проходи, моя дорогая жёнушка. Я подумал, мы веселимся, а ты в одиночестве, всё с книгами. Садись, садись вот тут, будь царицей бала. — Он втиснул Екатерину между Лизкой и Понятовским.

Понятовский встал.

— Цалую рэнчки, мадам. — И с почтением принял руку великой княгини.

Екатерина, мгновенно оценив ситуацию, весело улыбнулась, тряхнула головой, поправила волосы, вздёрнула подбородок.

— Добрый вечер, господа! Кто за мной поухаживает? Лакеев не вижу.

Лизка, не поняв коварства последней реплики, подала вино, за столом вспыхнул смешок.

— Позвольте мне, дорогая. Я за хозяйку нынче.

— На всю ночь? Спасибо, милая.

Дамы обменялись любезными улыбками, но если бы «дорогая» съела то, что в глубине души пожелала ей «милая», или наоборот, то ни той, ни другой уже не было бы в живых.

Пётр предложил:

— Господа, граф Понятовский недавний гость нашего дома и только пришёл к столу, за ним тост.

Понятовский был вовсе не плохой дипломат и неглупый малый и, хотя обстоятельства были не в его пользу, сориентировался быстро:

— Господа, в Петров день, как я узнал, вы собираетесь в Петергофе, чтобы почтить память великого императора России. Я с удовольствием готов поддержать этот обычай. Но справедливо будет, ежели в день сей мы пожелаем здоровья, благоденствия и счастья дочери великого Петра Елизавете, императрице российской, и внуку её — великому князю Петру Фёдоровичу, преемнику российского престола. Ваша мудрость в делах государственных, несравненные познания в военном деле и повседневный ратный труд. — Понятовский перевёл дух, готовясь к решительному залпу подхалимажа, — снискали вам славу в народах, кою вам предстоит умножить, дабы возвеличить дух Петра Великого... Многая лета вам, ваше императорское высочество! — Понятовский изогнулся глаголем, стремясь тронуть своим бокалом бокал Петра, выпил залпом.

Пётр радостно рассмеялся.

— Вот это по-нашему, по-солдатски! Вы будете мой способный ученик! Трубку графу, да покрепче кнапстер... Впрочем, возьмите мою.

Екатерина с усмешкой смотрела на подобострастные поклоны графа, на то, с какой готовностью он сунул в рот обслюнявленный мундштук трубки, жадно затянулся, всё не сводя угодливого взгляда с Петра, а тот нахваливал:

— Вот, молодец!.. Глубже, глубже, граф. — И когда Понятовский захлебнулся ядовитым зельем, ободряюще добавил: — Ничего, привыкнете, вы, главное, поглубже затягивайтесь, как я...

Понятовский, будто радуясь, смеялся, но не мог сдержать слёзы.

— Перестаньте угодничать, — шепнула Екатерина, но Понятовский то ли не расслышал, то ли не захотел внять совету.

— Вы что-то сказали? — Лизка была тут как тут. — Вам добавить вина, милая?

— Будьте столь любезны, дорогая.

Обмен взглядами высек искру.

Пётр между тем не отставал от Понятовского:

— Граф, вы недавно из Европы? Говорят, при французском дворе принят новый этикет приветствия, не покажете ль?

— Отчего же, ваше желание для меня закон. — Граф кузнечиком выпрыгнул на середину павильона и в такт музыке запорхал, выделывая немыслимые коленца.

— Перфект! — воскликнул Пётр, радостно плеская ладонями.

Екатерина вспыхнула.

— Довольно! — Но тут же, подавив раздражение, сказала, улыбаясь: — Уже поздно, господа, может быть, пора спать?

Пётр вскочил, отозвался:

— Ты, как всегда, права, жёнушка. И, как всегда, хочешь спать... с кем-нибудь... Бери его, этого... плясуна. Мы не станем мешать, господин портной, — виноват: граф. Идём, Лизхен, идём, дорогая моя, мы тоже будем спать. — Он захохотал.

За окнами рассыпался фейерверк.


Тени от деревьев по траве убегали, прячась по мере того, как вспыхивали в небе огни.

Они вместе вошли в приёмную — крохотную комнатку. Дежурный офицер вытянулся в струнку. Понятовский сунулся было войти за Екатериной в спальню, но она остановила:

— Граф, дальше я одна.

— Но, Като...

Она презрительно оглядела его и бросила как пощёчину:

— Шут.

— Но что я мог?

— Мужчины знают выход. Прощайте. — Екатерина презрительно изогнула губы, прикрыла веки и захлопнула перед носом Понятовского дверь.

Понятовский бросил мимолётный взгляд на дежурного офицера, тот стоял изваянием, но глаза смеялись. Понятовский выпрямился, одёрнул полы кафтана, придав себе вид гордый и достойный, но в дверь на выход почему-то не попал, а совершил круг по комнате.

— Ля-ля, ля-ля, ля-ля-ля-ля, — запел первое, что попало на язык, и пошёл, печатая шаг.

Гвардеец откровенно смеялся. Это снова был Орлов, но не Федька, а Григорий.

15


Потёмкин под командой того же флигельмана осваивал ружейные артикулы — «к ноге», «на плечо», «на караул», «штыком коли». Репетиции длились не один час. Из-под кивера ученика сбегали струйки пота, а выражение лица было тупым и остервенелым.

— Делай — ать, два, три! Ать, два, три! Ать, два, три! Делай — так, так и так! Делай...

Подбежал вестовой, крикнул:

— Гефрейт-капрала Потёмкина к командиру полка!

Григорий с облегчением опустил ружьё, но флигельман гаркнул:

— Кто позволил бросить? Это мне команда, а не тебе. Делай — ать, два, три, четыре! — Потёмкин замахал ружьём. Флигельман приказал: — Ружьё наперевес и бегом в атаку на тот куст, потом обратно. Бегом... марш! — Флигельман проводил взглядом Потёмкина, потом спросил вестового: — Табачком не поделишься?

Тот полез за кисетом.

— Ты почто так его-то строго?

— А чтоб к порядку привыкал. Я его ишшо бегом сгоняю к той рощице, потом в штаб представлю. Урок на сегодня.

— Сдюжит, думаешь? И то юшка со лба катит.

— У нас майор Суворов говаривал: тяжело в ученье, легко в бою.

— Твой майор вона где, в Пруссии, а майор Бергер — вот он. Две шкуры спустит, а третью подвернёт за невыполнение приказа. Там, слышь, сам гетман Разумовский прибыл от царицы.

— Да ну? Коль от царицы, иной разговор... Потёмкин, стой!

Григорий опустился на траву.

— Охолону, куда ж я такой заморённый... Левоныч, я те двугривенный дам, сбегай в лавку, возьми полуштофчик, вернусь — потешим душу, а?

— Я завсегда готов, Григорий Лександрыч, — козырнул флигельман.

Войдя со света, Григорий прищурился: в полковой избе многолюдно и ничего не разобрать. Налетел вихрем и повис у него на шее Тимоха Розум.

— Здорово, Гриц! Прознал, что ты в полку, дай, думаю, навещу, а как раз дяденька Кирилл ехали сюда, я и прицепился. Как ты тут, постигаешь ратную науку?

— Считай, постиг.

— Так скоро?

— Дело нехитрое — нижний чин что дубовый клин, каждый норовит ударить. Зевнёшь, вглыбь вобьют по самую маковку. Резон таков: влезть повыше, чтобы самому бить. А ты, слыхать, из действующей армии выбыл, навоевался уже? Ты из самой Пруссии?

— Была действующая, стала бездействующая. Вдарили разок под Егерсдорфом, надо бы Кёнигсберг брать, а командующий — пора, мол, на зимние квартиры. Солдаты у костров мёрзнут, а офицеры по балам да немочек щупают, они до этого охочи. Оно вроде и можно бы жить, да жалованья не шлют, а лавочник немецкий скуп, в пове́р не даёт.

— А чего спрашивать, — ухмыльнулся Потёмкин. — Ты ж победитель, бери, и точка. Война всё спишет.

— Не, брат, об этом и думать не моги — за грабёж обывателя на гауптвахту, а то и в Сибирь.

— От жизни такой и сбёг?

— Не токмо я, однова Апраксин с чего-то вспопашился и приказал в отступ идти. А дожди, а грязюка, пруссак осмелел, наседает, кинулись бечь, всё побросали — и пушки, и припас огневой, и всё барахло. У Апраксина одного, не считая казённого имущества, обоз в две с половиной сотни подъёмных лошадей — мебеля, да хрусталя, да постели, да мамзели, сто двадцать душ ливрейной прислуги. Что там фельдмаршал, сержант каждый имеет свою коляску, пятеро людей, до трёх повозок с провиантом и лохманами... Не воевать, а на свадьбу ехать...

— И всё побросали?

— Всё как есть, голова в Петербурге, а хвост в Кёнигсберге...

— Дела, — сокрушённо покрутил головой Потёмкин.

— А с чего побёг, никто не знает. Прибыла инспекция от царицы, начальник Тайной канцелярии... Дурной Розум кинул мозгами туда-сюда, да дяденьке родному через тятю просьбу: выручайте, мол. Вот и приспособил меня Кирилла Григорьевич по цехмейстерской части патроны да портянки считать. Вот уж в поручиках хожу. А ты как планты плантуешь?

— Планты одни: где денег взять да как в чины пробиться.

— Насчёт денег я подсоблю, а для чина случай нужен.

— Это как у тятеньки твоего, чтоб царица глаз положила? А правду говорят, Тимоха, что он ей тайным мужем приходится?

— Тсс... дура... Попадётся наушник, сразу в Тайную канцелярию сволокут, язык-то укоротят. Вон у окошка Степа Шешковский, оттель...

Из комнаты полкового командира выкатились флигель-адъютант в полковничьем чине, весь в шнурах и аксельбантах, гвардейский капитан мрачного вида, поручик в кавалергардском мундире. Распахнув услужливо дверь, стали в линию.

За ними показался командир Измайловского гвардейского полка гетман Разумовский.

Что-что, а умение вытянуться в струнку Леоныч успел воспитать, а к тому же если ты велик ростом, мощен телом и стоишь почти на пути начальства...

— Ба, Гришенька, здравствуй! Вот где объявился, беглец. — Разумовский протянул Потёмкину руку. — Господа! — Напевно и чуть-чуть жеманно, как всегда, Разумовский аттестовал: — Рекомендую Григория Александровича Потёмкина, наш московский сосед, роду древнего, философ и книгочей, а как поёт! Божественный дар имеет и на церковное и на светское пение. Полагаю, господин Бергер, что будет уместен в дворцовых караулах, особливо при его высочестве... Степа, приметь его...

— Слушаю, ваше сиятельство! — козырнул и звякнул шпорами командир полка.

— Не лишним окажется и среди наших молодых друзей, — будто мимоходом бросил он мрачному капитану. И, оборотись к Тимохе, спросил: — Едешь со мной?

— Позвольте задержаться, ваше сиятельство. — Тимоха субординацию соблюдал и службу знал.

— Честь имею! — Разумовский шагнул за порог.

Офицерство выкатилось следом.

— Вот те, Гриц, и случай, — хохотнул Тимоха. — Слово гетмана дорогого стоит.

— Мне б, Тимоша, случай, как у тятеньки твоего.

— А не окосеешь, на чужое заглядывая?

16


Совет проходил в почти семейной обстановке. Больная Елизавета, располневшая, но всё ещё молодящаяся — набелённая, нарумяненная, с кудерками и букольками, в бриллиантах, — полулежала на софе. Но природу не обхитришь: лицо совершенно округлилось, шея начиналась от щёк и сливалась с плечами, высокий парик несколько правил дело, но от былого изящества и стати сохранились, увы, только воспоминания; круглый лик, умильная улыбка, платье балахоном — ни дать ни взять матрёшка. За спинкой софы молодой фаворит Иван Иванович Шувалов. Коли перекинуть взгляд с его писаной красоты лица на вырубленный топором образ старшего брата — генерал-фельдцехмейстера Петра Ивановича Шувалова, то никакого сходства обнаружить не удастся. Если над отделкой младшего природа изрядно попотела, то старшему швырнула от щедрот своих не меряя, но как бы впопыхах. Но и ума и характера тоже не пожалела. Как особа доверенная и сугубо полезная, он помещался также в непосредственной близости к императрице, по правую руку. Позицию слева занял великий канцлер Алексей Петрович Бестужев. Чуть поодаль бдили обер-прокурор Глебов и обер-полицмейстер Корф. Его императорское высочество места постоянного не занимал и, словно маятник, мотался у окна. Кучкой теснились военные чины, меж ними президент военной коллегии Чернышёв, фельдмаршал Салтыков. У столика пристроился вице-канцлер Воронцов.

Елизавета, жеманясь, вздохнула и произнесла:

— Ах, что делают годы, господа! Давеча взглянула на себя в зеркало и подумала: Боже, неужто это я, когда-то восхищавшая собой Европы...

— Что ты, матушка, — торопясь, чтобы никто не опередил, подал голос Салтыков, — ты по-прежнему ах как хороша.

Хор голосов, хоть и вразнобой, подхватил:

— Истинно так...

— Икона писаная!

— Несравненная ты наша...

— Полно вам, ласкатели да блудословы. — И всё же польщённая Елизавета довольно улыбнулась. — Никому Господь не сулил вечной молодости и красы. — Она перекрестилась, и все торопливо замахали троеперстиями. — Ванечка, поправь ожерелье на шее, быдто корябает... Вот так... К делу, господа, к делу. Забота моя такая: надо бы Зимний достроить, а то ведь так и умру, не пожив в нём.

И снова нестройный, но громкий хор:

— Жить да жить тебе...

— Рано закручинилась...

— Господь милостив...

На сей раз Елизавета поморщилась.

— Я о деле, а вы свои припевки... Архитект Расстрелиев требует тыщ под четыреста, а где взять? Что присоветуете, господа Тайный совет?

— Войну кончать пора, Россию по миру пустим, — брякнул гудящим басом Шувалов-старший. — Который год тянем, а конца не видно. Апраксинский конфуз выправили, казаки по прусским дорогам ровно по Дону гуляют, Кёнигсберг, того и гляди, сам ключи отдаст, а фельдмаршал Апраксин снова кругами ходит... Один бы удар — и крышка Фридриху.

— Только не нашими силами, — возразил Бестужев. — Пущай и союзники почешутся. Надо на союзные дворы нажать, и Фридрих повержен будет.

— Граф Бестужев, ваша ненависть к Фридриху известна, — вмешался в разговор Пётр. — Глядите, как бы не пришлось нам поплатиться за скороспелое решение. Быть может, Пруссия и союзницей нам станет...

— Вам, но не России, — огрызнулся Бестужев. — Хотя, признаться, есть охочие выдобриться перед королём прусским. Хочу доложить, ваше императорское высочество, что многое с наших скрытых советов достигает ушей Фридриха.

— Коим образом?

— Поручите узнать Тайной канцелярии, — уклонился Бестужев.

— Не пожалеть бы вам, граф, о словах ваших, — угрожающе сказал Пётр. — Ведь и командующий армией Апраксин бывает сведом в тайнах, ему недоступных.

Бестужев со свойственным ему упрямством и педантизмом осведомился сухо и бесстрастно:

— Вы упрекаете в этом меня?

— Нет, одну близкую к вам особу, коей запрещено влазить в дела государственные, — отпарировал Пётр. — Вот пусть Тайная канцелярия и разберётся.

Шувалов понял, что закипает свара с непредвиденным концом, и счёл за благо переменить тему разговора:

— У обер-прокурора есть способ изыскания денег, — зычным голосом оборвал он перебранку, в глазах мелькнула усмешка. — Пусть доложит.

Елизавета обратилась к Глебову:

— Что же вы молчите?

Глебов вытянулся по стойке смирно и отчеканил:

— В целях пополнения казны полагаю необходимым восстановить смертную казнь, кою вы изволили отменить, Ваше Величество, восходя на престол.

— Объяснитесь, чем поможет сия страшная мера.

— Ноне по тюрьмам, считай, сто тыщ сидит, и всех накорми, обогрей, состереги — на кажных десять сидящих один страж, эвон сколько затрат лишних. И на достройку дворца хватит, и жалованье армии выдать.

— А с каторжными да тюремниками как быть? Которые в заточении?

— По пуле на каждого, а то и топориком, — деловито пояснил обер-прокурор, — тюк — и прими, Господи, на своё попечение...

Высокое собрание остолбенело, словно подул ветер смерти. Елизавета только и нашлась, что вымолвить:

— Ну, знаете, господин обер-прокурор... — Шувалов, злобно ощерясь — он не привык деликатничать, — спросил, упёршись взглядом в ревнителя закона: — А ежели внести в казну взятки все, кои дерут с жалобщиков твои прокурорские да судейские, сколько наберётся?

Глебова по тупости его смутить было невозможно, он сообщил:

— Думаю, близко к миллиону наберётся.

Ему ответили смехом, на что прокурор отреагировал недоумением: что, мол, произошло?

— Вижу, разговор пустой, — подытожила Елизавета. — Ступайте все, а ты, Пётр Иванович, и ты, Алексей Петрович, задержитесь. Ванечка, приложи ладони ко лбу, чтой-то томно.

Когда все вышли, Елизавета попыталась переменить позу, но со стоном отвалилась на подушки. Отдышавшись, сказала:

— Пётр Иванович, достройку Зимнего на твой ответ кладу.

— Матушка, откуда деньги?

— У тебя голова большая, подумай... — усмехнулась царица. — В твоих руках откупа на соль, тюлений жир, треску. А заводов сколь? Не там, так там нашарашишь. И ещё докладывают мне, что к шлиссельбургскому узнику интерес проявляешь. Помни: дело это головы стоит.

— Наветы, матушка, — пробормотал Шувалов, но понял, что последний ход остался за императрицей. — Насчёт денег я помаракую...

— Вот так-то лучше... Иди, Ванюшка, принеси мне Фуфошу или Мими, они, видать, в спальне... — Дождавшись, когда братья выйдут, спросила: — Депеши Фридриху, полагаешь, Петруша шлёт?

— Через барона Корфа и Кайзерлингшу-вдову.

— Опять эта немецкая линия! А с командующим Апраксиным через мою голову с помощью Катерины связь имеешь?

— Единое письмо по моей просьбе, чтобы не все планы слал в военное ведомство, там хозяйствует великий князь. Мне невместно вникать в дела августейшей семьи...

— Мерзавка, я же запретила ей в государственные дела влазить!

Бестужев исподлобья посмотрел на императрицу и сказал:

— Как знать, государыня, кому дела доверять... Шуваловы готовят на престол младенца Павла под своим регентством. Хочешь, чтобы они всю Россию к рукам прибрали? И так, куда ни сунешься — Шуваловы.

— А кто надёжнее для престола — Пётр?

— Петру отдать Россию всё едино что Фридриху.

— Регентство Екатерины? Так в ней единой капли крови русской нету.

— Зато ненависти к Фридриху через край. Умна и безродна, Россия ей отчизной будет.

Елизавета прикрыла глаза рукой.

— На троне — как на погосте: ещё жива, а воронье уже кружит.

— Такова доля монаршья. — Бестужев возвёл очи горе. — Но мы Господа молим о вашем здравии, матушка-императрица.

Елизавета вдруг села, куда и немощь девалась.

— Молиться молитесь, а пасьянс раскладываете — Петра на престол, Павлушу ли под регентством Екатерины... А ты — опекуном над ней? И на всякий случай, убоясь гнева Петруши, — а ну как царём станет? — совет Апраксину: кончай воину, дабы наследника не прогневить... Не твоего ли ума затея?

— Матушка Елизавета Петровна... — Бестужев пал на колени, ловя руку царицы.

Она отмахнулась:

— Не лебези!.. Ежели, старый лисовин, найдётся то письмо, что невестка писала под диктовку твою, отменю запрет на смертную казнь. Апраксина в кандалы возьму — заговорит. — Елизавета встала и нависла над коленопреклонённым канцлером, и по сравнению с его сухой и измождённой фигурой её великость стала особенно видной.

— Ваше Величество, — тянулся к ней трясущимися руками Бестужев.

— Ну, ин, довольно, сказала всё, что хотела. Иди, да не спускай глаз с Шувалова, чтоб деньги на достройку Зимнего дал... А над размышлениями о престолонаследии чтоб никому ни слова... Катерина, ежели не затянешь сам её на плаху... — Она оборвала фразу и повернулась к софе, намереваясь лечь.

17


— Козырь трефа. — Дежурный офицер Григорий Орлов щёлкнул колодой.

— Твой ход, Василий Иванович, — прошепелявила, внимательно разглядывая свои карты, старушка Шаргородская — камер-фрау, тоже отбывающая дежурство во дворце. — Василий Иванович! Заснул, что ли?

Шкурин, задумчиво глядевший в окно, за которым сгущались быстрые осенние сумерки, вздрогнул.

— А? — И, вспомнив, сгрёб карты со стола. — Затихли чего-то голштинцы, а? — спросил он у Орлова.

— Пакость какую-нибудь готовят, — беспечно отозвался Григорий. — Ходи давай.

Шкурин брезгливо посмотрел в свои карты — и ходить-то не с чего. Вдруг на его счастье зазвонил колокольчик. Бросив карты, он проворно кинулся в спальню Екатерины. Орлов мигом вскочил и стал, где положено, — у двери, взяв палаш на плечо. Шаргородскую как ветром сдуло — юркнула с свою комнатушку.

Скрипнула дверь, на пороге появился Шкурин. Смерил Орлова взглядом, улыбка чуть тронула губы.

— Вас просют, — кивнул Григорию.

Тот, ничуть не удивившись, поправил мундир и взвеселил чуб. Скрипнув вычищенными сапогами, вошёл к великой княгине.

Екатерина сидела у окна с книгой в руках. В сумерках лицо её казалось бледнее обычного, глаза — огромны.

— Будьте любезны, запалите шандалы, темнеет...

Орлов, чеканя шаг, подошёл к ней.

— Тсс... — Она встревоженно посмотрела на него: — Вам не кажется, что под окнами кто-то ходит?

Григорий, откровенно любуясь её плечами и грудью, просвечивающими в розоватом закатном свете сквозь кружева пеньюара, не сразу ответил:

— Чему тут казаться... Алехан ходит.

— Кто такой Алехан?

— Брательник мой младший, гвардеец тож, — улыбнулся Орлов и пояснил: — Приказ вышел удвоить караул, голштинцы нахальничают. Вот гетман Разумовский и направил нас для вашего сбережения. — Он слегка поклонился, с наслаждением вдыхая аромат её духов.

Екатерина лукаво улыбнулась, наклонив прелестную головку:


Вы что ж, всегда с... Алехан будете при мне?

— Нас пятеро Орлят — ещё Иван, Володька и Фёдор, дежурим в очередь. Так что будьте спокойны, кому хошь башку скрутим, — простодушно вытаращив голубые глазищи с длинными загнутыми ресницами, успокоил Орлов. — Я — Гришка.

Екатерина тихо засмеялась. Потом, окинув оценивающим взором белокурого гиганта, спросила с приязнью:

— Алехан — такой же большой и красивый?

Григорий озабоченно нахмурился.

— Не-е, он росточком чуть поболее... Да мы, Орлята, всё одной мерки! — Он сложил пятерню в кулак. — Во, гляньте, колотушка какая. Ежели что — быка наповал. И тут вот... — Григорий напряг плечо, — камень.

Екатерина, всё приветливее улыбаясь, смотрела широко раскрытыми глазами.

— Хотите потрогать? — Григорий подошёл совсем близко.

Она прикоснулась пальцами к каменному бицепсу.

— Ого!.. — Улыбка исчезла, веки опустились, язык быстро пробежал по губам.

— Так что чти свои книги спокойно, матушка. Мы в дозоре, муха не проползёт.

— А ты книжки любишь?

— Читывал, да больно буквов в них много, — играл простачка Григорий. — Цифирь попроще.

— О, дитя природы! — воскликнула по-французски восхищенная Екатерина.

— Это точно, — тут же отозвался он, — мы все дети природы по нашему батюшке... Ему за лихость Петром Великим и фамилия была дана — Орлов.

— Вы знаете по-французски? — удивилась Екатерина.

Григорий пожал небрежно плечами:

— Мерекаем малость. В кадетке натаскали.

— А что... — Екатерина замялась, не зная, как назвать орла-гвардейца.

— Григорий, Гришка, — подсказал тот каким-то особым, ставшим бархатным голосом.

— Ты... — её глаза при свете свечей ярко заблестели, — ты не сходил бы завтра со мной... утей пострелять?

— С тобой — хоть на утей, хоть на медведей. — Григорий бухнулся на колени.

— Вы, Орлята, ещё и рыцари. — Она потрепала его по щеке, и он мгновенно приник к руке горячими губами. — О! Значит, правду говорят, что ты есть дамский угодник? — наконец открыла она карты.

— Мало ли болтают, главное — тебе угодить. — Он, не сдерживаясь более, обнял ручищами её колени и прижался к ним лицом.

Стоя на коленях, он приходился ей почти лицо в лицо. Екатерина положила руки на его плечи.

— Возвращайтесь на пост, — жарко прошептала она, вовсе не собираясь его отпускать.


На рассвете они выехали уже знакомой Екатерине дорогой. Молча ехали через лес, который осень застелила золотым листом. У шалаша Григорий стреножил коней, пройдя по мелководью, вывел из тальника лодку. Екатерина, одетая в гвардейский мундир, ждала на берегу, любуясь точными и ловкими движениями своего гвардейца.

Орлов положил ружья на дно лодки, ни слова не говоря, поднял Екатерину на руки и понёс. Она, маленькая и гибкая, прижалась к нему, охватив его шею руками.

— Не оброни, утопишь, — глядя ему в глаза, тихо сказала она.

Он, отвечая ей жадным взглядом, серьёзно отозвался: — Сам тонуть буду, а на тебя капля не падёт, царица моя...

Глава вторая НАГОВОРЫ И ЗАГОВОРЫ

1


Обычная полутьма и затхлость императрицыной спальни. День едва пробивается в прикрытые портьерами окна, горят свечи, чадят лампады. Кошечки, подушечки, пуфики, старушечки. Одни дремлют по углам, иные кладут поклоны у икон, а третьи, самые главные — «интимный солидарный комитет», сгрудились возле Елизаветы, утопающей в подушках и перинах на постели. У каждой своя должность, никем не утверждённая, но непререкаемая и крепче официальной. Мавра Григорьевна (Егоровна) Шувалова — премьер, Анна Карловна Воронцова — советница главная, некая Елизавета Ивановна — министр иностранных дел и доверенный секретарь Елизаветы, все прошения и дела вплоть до бумаг великого канцлера проходили апробации у этой в высшей степени загадочной Елизаветы Ивановны. Комитет никем не был узаконен, но являлся реальной и могущественной силой, данностью неопровержимой, средоточием слухов, сплетен, интриг. И государственных решений.

В данный момент высший правительственный орган играл в дурачка. Ещё одна — и не последняя — данность придворной жизни. Полуграмотная, а то и вообще неграмотная знать да и образованная её часть, лишённые духовных интересов, но вынужденные круглосуточно (за малым исключением) находиться во дворце «на службе», контактировали у карточных столов, коротая время, выведывая друг у друга секреты, слухи, интригуя. Играли на деньги, бриллианты, золотые безделушки, карты были и элегантным способом вручения взяток. Фараон, рокамболь, виструаль, пикет, ля-муш, бириби и другие известные и забытые ныне игры, меж коими затесался и дурачок, простодушный и доступный всем, а также раскладывание пасьянсов были главными занятиями дам и мужчин, кои толклись в комнатушках при царицыных покоях, не видя порой божественного лика неделями, ибо, повторяю, горизонтальное положение в одиночку либо вдвоём было у Елизаветы любимым. Бывалоча, не вставали на ножки и сутками.

Как отмечал историк тех времён, в Петербурге и в Москве жилые комнаты, куда дворцовые обитатели уходили из пышных зал, поражали теснотой, убожеством обстановки, неряшеством — двери не затворялись, в окна дуло, вода текла по стенным обшивкам. У великой княгини Екатерины в спальне в печи зияли огромные щели, близ этой спальни в небольшой каморке теснились семнадцать человек прислуги; меблировка была так скудна, что зеркала, постели, столы и стулья по надобности перевозились из дворца во дворец, даже из Петербурга в Москву.

Итак, её величество вместе с «интимным солидарным комитетом» изволили перекидываться в дурачка, попутно верша государственные дела и судьбы.

— Ну и чем же, госпожа «премьер», — обращалась, продолжая разговор, самодержица к Мавре, — кончился скандал?

— Срамом, матушка, срамом. — Мавра, склонившись к императрице, округлила глаза, и от этого лицо её во всполохах свечей стало ещё страшней и безобразней. — Пётр Фёдорович вручил Понятовскому жену и сказал: «Ташши, коли хочешь, в постелю, а я с энтой пойду», — с Лизкой, значит.

— Ох, грех, грех, — запричитала Анна Карловна, запуская между тем взгляд в карты «премьера».

— Добро бы просто грех, — одёрнула её Мавра, — а то вить, почитай, государственная измена... Огородила Катерина себя гвардейцами, и Петра Фёдоровича в покои свои не допускает. Однова, захотемши к супруге его высочество, так вить чуть не взашей попёрли.

— А хочь бы и побили дурака, велик грех, — засмеялась Елизавета. — Зачем жену от себя отдалил? Бабе бабьего требуется, а он всё, Карловна, с твоей Лизкой в солдатики играет...

— Так ведь, матушка, по-детски всё это, из давней дружбы...

— Гляди, кабы с дружбы детской она тебе яичко в подоле не принесла. Он-то немочен, мой дурачок, да вокруг голштинцев толпы... Сколько их нынче в Раненбауме?

— Уж за пол тыщи перевалило, — дала справку Елизавета Ивановна. — Ваш ход, матушка.

— Сейчас, дай подумать. — Елизавета перебирала карты. — Пожалуй, девятка виней пойдёт, на! Ты скомандуй иностранной коллегии, чтоб более ни одного в Россию не пускали. Ишь ты, дурак дураком, а полк собрал под свою руку... Надо гетману сказать, чтоб ещё гвардейцев сотню к Раненбауму подтянуть. Разве что в Петергоф... Распорядись, Мавра...

— Ладно. — Мавра, откинув голову, рассматривала свои карты, искоса взглядывала на картишки Елизаветы Ивановны, благо та держала их не тая... — А мы вашу девяточку валетиком — раз! Я думаю, матушка, Понятовского после конфуза надо бы спровадить до дому. А, Ивановна?

— А валетик-то у меня ещё завалялся, тяни, матушка, тяни. Только насчёт Понятовского аккуратно чтоб. Может, Елизавета Ивановна, насчёт климата петербургского, тяжек, мол, ему... а?

— Можно и климат, — согласилась «министр иностранных дел». — Твой ход, Мавра.

— Сейчас, подружка, сейчас я тя уважу... — Мавра на миг взглянула в сторону Воронцовой, та кивнула быстро, еле заметно. — Сейчас я похожу... король! Докладывает следствие досконально уж, что в отступе Апраксина от Кёнигсберга окончательно Бестужев виноват.

Елизавета, в свою очередь, кивнула «министру иностранных дел»:

— Не жалей козыря, отобьёмся... Шуваловы во всём видят вины Бестужева.

— А ты, матушка, полюбопытствуй у начальника Тайной канцелярии. — Лисья улыбка окрасила лицо советницы Воронцовой. — Депешку-то он послал Апраксину: матушка, мол, безнадёжна, поостерегись усердства, коль взойдёт на трон Петрушка, наплачешься за урон королю прусскому. Ну, Апраксин бросил обозы и побег...

— Выходит, гибели моей желали? — Елизавета сжала карты колодой.

— И ещё доводят, что замыслил вместо Петруши на трон возвести Екатерину, обвенчав с узником Иванушкой, а Петра Фёдоровича с Павлушкой, ейным сыном, в Голштинию отправить, пусть, мол, родовым правит.

— Может, брехня? — с надеждой сказала Елизавета.

— Готова крест целовать... Старый лис соглядатая заслал в Шлиссельбург, дабы Иванушку беречь, да не знает, что то — мой человек.

— Выходит, перехитрила русская баба шведского стратега?

Елизавета одобрительно засмеялась, комитет дружно поддержал, обнажив кто зубы, а кто остатки оных.

«Министр иностранных дел» решила подлить масла в огонь:

— И ещё сказывают, Екатерина с Апраксиным в переписке.

— То ведомо, — сухо оборвала её Елизавета. — Значит, так: Понятовского домой, Екатерину перевести на жительство из Раненбаума в Петергоф, подале от голштинцев, и накажи гетману, чтоб берегли пуще глаза, особливо от иностранцев, в Раненбауме караулы удвоить. Расшалился не в меру Петруша... Кой праздник ближайший у нас, Карловна?

— Рождество Пресвятой Богородицы.

— Надобно мне, с силами собравшись, совершить парадный выход на моление в Казанский собор, явиться народу, а то, вишь, хоронят меня. Нет, господа, мы ещё дадим дыму!..

— А насчёт узника? — напомнила Мавра.

— Беречь пуще глаза... Господи Боже милосердный, спаси и помилуй убогого...

Шувалова не утерпела:

— Может, насчёт Бестужева...

— То моё дело, — оборвала Елизавета. — Обер-прокурора ко мне.

2


Начальник Шлиссельбургской крепости князь Чурмантеев стоял, прислонясь к стене, в ожидании, пока узник окончит трапезу. Аристократического в князе, прямо скажем, было негусто. Разве что аккуратно оправленные подусники да тщательно ухоженные усы, а так — солдат солдатом. Костист, широколиц, носат. Мундир хоть и гвардейский, но заношенный, капитану следовало б одеваться и поприличнее.

Узник, тщедушный и долговязый, одетый в нательную холщовую рубашку, обросший длинными, хоть и тонкими волосами, с лицом, опушённым редкой и неопрятной растительностью, выглядел подобно цветку, выросшему во тьме подвала — худосочному и белёсому. Бросая по сторонам жадные взгляды, он ел хищно, охватив миску ладонями, и при этом не то урчал, не то бормотал невнятицу. Вылизав миску, принялся скоблить дно ложкой. Чурмантеев ласково проговорил:

— Будет уж, Иванушка, а то миску продырявишь. Давай посуду. — Узник протянул князю миску, а ложку, словно бы невзначай, сунул за пазуху. — Не дури, отдай.

— Циво отдай? — Узник глянул на Чурмантеева искоса, хитро улыбаясь и застенчиво пряча глаза. Детская шепелявость совершенно не вязалась с обликом взрослого мужчины. — Вись, нету, нетути...

— Не дури, не дури, Иванушка. Не велено иметь тебе предметы, коими вред себе сотворить можешь. Давай ложку.

— Нету, нету, нетути, — запел Иванушка, разводя по-детски ладошками.

— Будет играться, слышь.

— Тю-тю...

— А вот счас пристав с палкой придёт, будет тебе тютю, — начал сердиться Чурмантеев.

— Не надо пристава, дяденька, бить будет... Больно, ох больно, — заскулил Иванушка, но ложку с готовностью вернул.

— Никто тебя не тронет, не бойсь. — Чурмантеев погладил узника по редким волосам. — Только начальство слушай.

— Можно войти?

И Чурмантеев и узник вздрогнули — сквозь дверь протиснулась Поликсена.

— А вы... — растерянно пробормотал Чурмантеев.

— Я кафтан Безымянному подладила, надо бы примерить.

— Уйдите, уйдите! — замахал руками Чурмантеев. — Сюда не положено...

Но Поликсена уже вошла, и узник бросился к ней, подполз на коленях.

— Мати Пресвятая Богородица ангела прислала, ангела. Дошла молитва! Ангел прилетел, ангел...

Чурмантеев вовсе растерялся. Схватив кафтан узника, отбросил в сторону и стал поднимать коленопреклонённого Иванушку, но тот обвис кулём и бормотал:

— Ангел, ангел...

Она смотрела на узника и что-то шептала, может быть, молитву, а он норовил прикоснуться к краю белого платья.

— Да уйдите же вы! — гаркнул Чурмантеев. — Не велено!

На крик вбежал пристав Власьев.

— Убери её, — приказал Чурмантеев, но Поликсена уже выскользнула. — И чтоб впредь не пущать!

— Я, ваше превосходительство, думал...

— Думать не твоё дело. Исполнять!

— Слушаюсь! Там, ваша светлость, гонец из Петербурга, вас ожидают.

Иванушка, стоя на коленях и подняв глаза к небу, молился страстно и истово.

Чурмантеев, запыхавшись, вбежал в помещение гауптвахты. Навстречу ему, отделясь от окна, шагнул начальник Тайной канцелярии Шувалов.

— Ваша светлость! Что же без предуведомления?..

— Я инкогнито с особым поручением. Вот приказ её императорского величества Елизаветы Первой относительно узника Безымянного. Беречь пуще ока, без её личного дозволения, скреплённого государственной печатью, никого не пускать к нему. А буде кто попытается проникнуть силой или, паче чаяния, отбить из-под караула, живым в руки не давать.

— Господи Боже мой! — Чурмантеев перекрестился.

— Это хорошо, господин старший пристав, что Бога помнишь, но воля монаршья выше. Ежели что — твоя голова с плеч.

— Храни, Господи, — перекрестился князь. — Службу понимаем... К чаю останетесь? У меня компания приятная, дама-с, гувернанткой при детях...

— Госпожа Пчелкина, что ли?

— Вы знаете?

— С нашего дозволения...

3


Екатерина сняла с пальцев вышивание и подошла к зеркалу, приложила ко лбу лоскут голубого бархата, шитого бисером. Готовился, как можно было понять, кокошник, работа делалась основательно, тщательно, аккуратно. Почти всё голубое поле покрывал затейливый узор, взблескивали алмазы, туманно светился жемчуг. Она поворачивала голову и так и этак, приглядываясь, к лицу ли убор. В дверь тихонько поскреблись, послышалось:

— Мяу, мяу...

Екатерина насмешливо и неприязненно скривилась, но ответила:

— Мяу... мур-мур...

В дверь бесшумно проскользнул Лев Нарышкин. Стараясь идти мягко, по-кошачьи, он вертел упитанным задом, свесив руки перед грудью на манер лапок. Кривляние немолодого уже мужчины было противно, но он не уловил насмешки во взгляде подруги юности и продолжал кошачьи ужимки. Приблизясь, чмокнул Екатерину в открытое плечо. Она поёжилась и сказала сухо:

— Неужто великий князь от плошки прогнал?

— Като, солнышко моё, драгоценное, мил дружочек, почто так надменна? — И опять чмокнул щедрыми губами на сей раз в шею.

Екатерина снова нервно дёрнула плечами и выговорила:

— Перестань паясничать, сивый уже, а всё мальчишничаешь.

— С кем поведёшься, от того и наберёшься. Я в свите муженька твоего, а там всё игры — то детские, то взрослые. И все в солдатики. А то и в пьянку.

— Не он ли прислал пакость какую сотворить?

— Нет, горлица моя, по своей воле. — Ещё поцелуй.

Екатерина несильно шлёпнула Нарышкина лоскутом по лицу.

— Успокоишься ли, шут гороховый? Говори, с чем, явился, часу нету — позавтрему машкерад, а у меня ничего не готово.

— С шутами, горлица моя, ссориться опасно... Дай ещё локоток, иначе новинку не скажу, а новинка — ой, новинка.

— Ну, целуй уж, целуй, насильник. — Екатерина, смеясь, протянула обе руки.

Нарышкин испустил радостное «мяу-мяу» и принялся выцеловывать руки, приговаривая:

— Дай эту сперва. Канцлер Бестужев пал... Теперь эту. Взят под арест... Теперь снова ту. Обвинён в измене... Эту. Хотя вины неизвестны... Поберегись, нити тянутся к тебе.

В лице Екатерины не дрогнуло ничто, но руки она отдёрнула.

— Будет, будет, всю исслюнявил. А я-то думала, и верно, новости. — Екатерина приложила кокошник ко лбу: — Нравится?

— Парсуна писаная... Ох-ох, парсуна!.. Я побегу, пташечка, а то хватится изверг, что отвечу? — Дойдя до двери, обернулся: — Ты кокошник изнанкой представила, кисанька. Не умеешь притворяться.

Едва за Левой закрылась дверь, Екатерина отбросила шитьё, кинулась к платяному шкафу, вытащила несколько листков бумаги, припалила, бросила в камин. Молча переворачивала чернеющие листы, бумага горела долго и неохотно — была отменно плотной и влажной от осени. Отблески пламени играли на лице. Принюхавшись, кинулась открывать заслонку, распахнула окно. В дверь постучали. Екатерина схватила кокошник, приложила ко лбу, отвернулась к зеркалу.

— Войдите.

Вкатилась камер-фрау Шаргородская.

— Ваше сиятельство, здесь тоже дымом пахнет?

Екатерина принюхалась.

— Вы правы. Это с улицы, наверное, листву жгут... Мне идёт?

— О да.

На этот раз кокошник был показан лицевой стороной.

4


Застолье уже распалось. Кто-то дремал, облокотившись о стол или устроив лицо с возможным уютом в салатнице. Двое голштинцев в углу усиленно хлопали друг друга по плечу, выясняя важный и в те времена вопрос: ты меня уважаешь?

Были дремлющие в креслах. Один колотил себя по животу и при этом приговаривал: «Бум-буру-бум! Бум-буру-бум! Бам-бара-бам-бара-бам!» Немцы всегда были пристрастны к барабанному бою и были весьма искусны в нём.

Вальяжный и рыхлый барин в цивильном играл с белокурым и голубоглазым мальчиком в шахматы. Барин — воспитатель Павла, сына Екатерины и будто бы Петра, граф Никита Иванович Панин, вельможа и дипломат. Современники отзывались о нём как о чревоугоднике, бабнике, ленивом в делах и мыслях, сибаритствующем барине и ещё как о человеке, обладающем глубоким и масштабным умом. Павлуша, он же великий князь Павел Петрович, наследник трона во втором поколении, был мальчик тихий и милый, но в соответствии с ритуалом являлся ко двору в свои восемь лет в мундире, при шпаге, в орденской ленте и при знаке кавалера ордена Андрея Первозванного, награждали которым лиц императорской фамилии, другие награды шли августейшим отпрыскам по случаю именин, крупных событий в жизни государства и по иным поводам, случалось, и без поводов, а из капризов.

В данный момент его высочество, наследник наследника престола, сражались в шахматы со своим воспитателем, а папенька, то есть старшее императорское высочество и наследник престола, положив руки на плечи голштинцев и примкнувших к ним шталмейстера Льва Нарышкина и обер-гофмейстера, начальника Тайной канцелярии графа Андрея Шувалова, раскачиваясь, пели нечто громкое и ритмичное на немецком языке — в духе доброй немецкой привычки, означавшей единение всех дойче. К поющим подошёл лакей, предлагая вино. Ансамбль дружно потянул руки к бокалам.

— Айн, цвай, драй! — Пётр опрокинул рюмку в рот, остальные последовали его примеру. Пётр снова взял вино и обратился к лакею: — А ты, русски холопски юнош, хотел бы покушать такое вино?

Смущённый обращением великого князя, мальчишка-лакей залепетал:

— Я, ваше императорское высочество... Как то есть, не могу знать, ваше императорское высочество...

— Великий князь угощает, пробуй. — И Пётр выплеснул вино в лицо лакею, красные струи стекали по лбу, бровям, слепя глаза, расплывались кровавыми пятнами по белому пластрону. Лакей стоял, не шелохнувшись, Пётр захохотал: — Ещё попробовай?

Нарышкин инстинктивным движением перехватил руку великого князя:

— Герр Питер, Павлуша, наследник...

Мальчик, оторвав взгляд от шахматной доски, недоумённо смотрел на родителя. С пьяной непредсказуемостью Пётр сменил веселье на гнев:

— Ты, свинья, поднял руку на великого князя. Штелль гештандт! Смирно! Стоять!

Опомнившийся Нарышкин забормотал:

— Я, ваша светлость...

— Молчать! Граф Шувалов, бунт! Выпороть дерзнувшего поднять руку, тут же, сей момент!

Коллеги по вокальному ансамблю схватили Нарышкина и с хохотом поволокли на диван.

— Капрал! Шпицрутен!

Из-за двери, как чёртик из бутылки, выскочил капрал с пучком розог.

— Ваше императорское высочество. — Пётр обернулся на голос, перед ним стоял Панин, державший за руку Павлушу. — Сын хочет пожелать вам спокойной ночи, час поздний, нам пора идти. Вы позволите? — с поклоном спрашивает Панин — ишь, толст-то толст, а спина гибкая, как лозинка.

— Сын, говоришь? — Пётр с трудом приходил в себя после приступа гнева. Опустив на голову мальчика ладонь, неприязненно посмотрел на него. — До-ро-гой мой сын! Сто тысяч принёс! — Пётр хохочет. — Спокойная ночь желать, да? — Мальчик что-то лопочет, но из-за шума не разобрать. — Тихо! — гаркнул Пётр.

— Спокойной ночи, папенька, — нежным, почти девичьим голоском произнёс мальчик, — и пусть пребудет с вами благословение Божие.

— Карош мальтшик... А где твоя мама?

— В Петергофе, папенька.

— Нарышкин! — позвал Пётр. Экзекуторы освободили графа, и тот подбежал, оправляя мундир. — Великая княгиня была звана к ужину, почему не прибыла?

— Больна, герр Питер.

— Больна, всегда больна... Седлать коней!

Панин осторожно повёл мальчика меж раскиданных стульев, валяющихся бутылок, скомканных салфеток.


Пётр осадил жеребца у оранжереи, где жила Екатерина, подождал, пока подбежавший голштинец из сопровождения не подставит спину. — Пётр, будучи малорослым, не дотягивался со стремени до земли, ибо жеребец был под ним истинно царский — рослый, горячий.

На крыльце двое гвардейцев скрестили перед грудью Петра ружья.

— Опять вы, сволочь, опять спектакль!

— Не извольте гневаться, сударь, — спокойно отозвался один из стражей. — Мы не сволочь, а гвардия её императорского величества. Кто вы таков и что вам надо?

— Вы меня не знаете?.. Солдаты! Взять мерзавцев!

Часовой выстрелил над головой, и сразу же со всех сторон появились гвардейцы. На крыльце показался офицер, посветил фонарём.

— Отставить тревогу! Добрый вечер, ваше высочество. Пожалуйте в дом.

— Почему столько войска?

— Приказано усилить охрану, чтобы к великой княгине никто не проник и чтоб никаких сношений, особливо с иностранцами.

— Но я же не иностранец!

— Просим о прибытии заране предуведомлять, а то ночь темна, беда рядом ходит. Извините великодушно!

— За мной, господа.

Но деликатные «господа» предпочли остаться в стороне от семейной сцены, а в том, что сцена состоится, никто не сомневался.

Когда Пётр ворвался в спальню, Екатерина спокойно лежала в кровати. Он резко рванул полог в сторону. Задрожало пламя свечей трёхрожкового шандала у изголовья. Екатерина открыла глаза, поднялась на локте:

— Чему обязана, ваше высочество? Вы нарушили уговор: спальня каждого — дело каждого.

Хмельной Пётр улыбнулся и, приблизив лицо к Екатерине — глаза в глаза, — сказал:

— Узнал, что жёнушка больна и беспомощна, явился защитить.

— Напрасно тревожитесь. Охраняют меня, будто крепость в осаде, воробей не пролетит. — Она смотрела холодно, с презрением.

— А вы опять больны? В который раз?

— Сосчитайте.

— Сколько лет с вами не сплю, а вы всё рожаете да выкидываете. Со счёта сбился. Отчего бы это?

— А Лизка Воронцова разве от вас беременеет?

— Да, да, да! — закричал Пётр. — Это я с вами не могу быть мужчиной...

Екатерина расхохоталась:

— Боже мой, весь двор знает про ваши рога, лишь вы, простачок...

Пётр горделиво вздёрнул подбородок.

— Я хоть сейчас готов доказать вам... — Он расстегнул ремень.

Екатерина, сверкнув глазами, резко поднялась, схватила шпагу, стоявшую у изголовья:

— Я смогу постоять за свою честь! Вы забыли наш договор: интимная жизнь каждого независима.

Пётр приблизился к ней. Лицо его было в полутьме спальни белым и страшным.

— Знаешь, Катья, когда я взойду на престол, то собственной рукой обрежу эти косы. — Он запустил руку в волосы жены, она резко отвела её. — И это будет постриг в монашки. А может, чтобы ловчее было палачу... Нет, я тебя отдам на потеху роте голштинцев, вот натешишься...

Пётр с хохотом выскочил вон. Загрохотало множество ног, послышался топот копыт.

Из-за портьеры вышел Григорий Орлов, бледный от ярости, швырнул на ковёр шпагу.

— Ещё момент, и я б его проткнул!

— Русский Бог тебя благословил бы за это, Гришенька.

Орлов посмотрел на Екатерину неотрывным взглядом, она глаза не отвела. Тогда Гришка усмехнулся:

— Из благословения солдатам сапог не сошьёшь, матка.

— Сапоги — это моя забота, — легко ответила она. — Подай-ка ларец. — Она вытащила бриллиант в массивной золотой оправе. — Роту обуть хватит?

— Полк. — Повертев безделушку в руках, он сунул её в карман. — А более, думаю, и не потребуется.

5


Тнмоха и Григорий прошли к дальнему углу ресторанного зала, сели. Тут же подлетел половой:

— С прибытием, Тимофей Лексеич. Чего изволите?

— Волоки, чего положено.

— Сей момент! — Половой исчез.

— Ишь как тебя тут величают, — с завистью сказал Потёмкин.

— Не в первый раз... Тут на манер английского клуба, ходят одни и те же, свои да чужие, — хохотнул Тимоша.

— Что за партия такая?

— А рассуди сам: по левую руку сбивается сплошь гвардия, по правую — армейцы, но не все — только немчура... Императрица, известно, баба, к тому же шалая, ей до армии дела нет. Кабинет военный — одни древности, поставь рядком, будет забор, мохом поросший. А великий князь дурак дураком, а, слышь, своими, немцами, армию наполняет. Офицеры от полковников до капралов сплошь немцы. Команды всё переиначивают на прусский манер, скоро и собак переучат брехать... И вот эти Фрицы да Карлы сбираются здесь, хозяйка-то немка, Дрезденша.

— А гвардии какой резон идти сюда?

— А чтоб не забывали колбасники, по чьей земле ходят. И все как один за великую княгиню, катериновцы. Она за Россию, а Петруша — Фридриха выученик. Случись что с Елизаветой — Катерина вылетит из России, в чём приехала, а то и похуже — сошлёт её Петруша медведей пасти... Он ведь только числится, что муж, а блудит с другими, и ещё сказывают. — Тимоша понизил голос, — как мужик он немощен и сынок Павлик не от него...

— Ты про это помалкивай, если голова дорога.

В залу с шумом ввалилась компания гвардейцев, все как на подбор — рослые, молодые, весёлые. Глянув на них, Тимоха весело взблеснул глазами.

— Ой, Гриц, сейчас начнётся...

— Этих будут бить? — он кивнул на компанию голштинцев, засевших в противоположном углу.

— Этих нет, а вон, вишь, на нашей половине салфетом утирается.

— Свои своих?

— И в родне бывают раздоры. Это Шванвич, буян известный, Орлятам поперёк горла. У них уговор: ежели Шванвич один с кем из них встретится, отступает Орлёнок, а ежели двое Орлят — Шванвич пардону просит. А тут все пятеро явились.

По залу словно ветер пролетел. Голштинцы зашевелились и, побросав деньги на стол, убрались: быть свидетелями, а то и, не дай бог, участниками драки не хотели. Шванвич, сохраняя достоинство, допил бокал, аккуратно утёрся салфеткой и, положив деньги, направился к выходу. И сразу стало видно, что это не просто рослый мужчина, а истинный богатырь. Он шагал, вроде бы и не видя Орловых, но младший, Федька, подставил ногу. Шванвич исподлобья глянул на братьев.

— Господа, я не нарушил уговору, уступаю место.

— А поздоровкаться не желаете? — задирал Федька.

— Ну, здравствуйте. — Шванвич отвесил поясной поклон. — И до свиданьица. — Шагнул вперёд, но Федька поддел его ногой, Шванвич запнулся и присел, глядя на сапог. Укоризненно покачал головой. — Ты ж, сучонок, мне чуть подошву не оторвал.

Вроде бы ища опоры, ухватился за край стола и в тот же миг опрокинул его, стремительно развернувшись, поддел кулаком Федькин подбородок, и младший Орлов полетел кувырком, опрокидывая стулья и столы. А Шванвич наподдал второму — Григорию, тот тоже лёг в проходе. В бой ринулся гигант Алексей, поднялся молчун Иван, пригнувшись и натягивая бойцовскую перчатку, двинулся в обход, сзади, Владимир. Его-то и перехватил Потёмкин.

— Пятеро на одного?

Владимир даже не стал рассматривать, кто перед ним, и въехал Грицу в скулу. Потёмкин ответил более точно и опрокинул Владимира. На нового противника переключился поднявшийся Федька. Тимоха понял: чему быть, того не миновать, они стали с товарищами спиной к спине.

— Не по чести, господа, не по чести!

Драка велась по правилам кулачного боя: ноги в ход не пускались, лежачего не били, ожидали, пока встанет, никакими подручными средствами, как-то: ножки столов и стульев, канделябры, бутылки, не пользовались. Братьям удалось схватить Шванвича за руки и за ноги и вышвырнуть вон. Потёмкин и Розум, выставив кулаки и изготовясь, ждали. Но Орловы, сделав главное, подняли опрокинутый стол и иную мебель, сели.

Алехан подошёл к Потёмкину, протянул руку:

— Мир, господа, по чести надо бы вам едала поправить, чтоб не совались, куда не зовут, да вина наша: Федька, гадёныш, уговор нарушил. У, стервец, получишь дома гостинца ремённого. Подсаживайтесь, нынче Гришкина курица золотое яичко снесла, запылим вместях, а? А бойцы вы, видать, добрые, особенно ты, кучерявый. Чтой-то я тебя не встречал, по мундиру-то вроде наш, конногвардеец.

— Только на службу вступил.

Шванвич на дворе плескал в лицо из бочки. Приведя себя в порядок, сел на лавку в тени крыльца. Светила луна, из окон ресторана падал красноватый свет. Закрывшегося плащом Шванвича можно было принять не то за подгулявшего офицера, не то за ливрейного возницу, ожидающего хозяина.


На столе собралось достаточно винных бутылей и иной посуды. Алехан поднялся.

— Я, братцы, пойду, мне скоро на пост. А вы?

— Я с тобой. — Иван тоже встал.

— А мы в бильярд сыгранём или в картишки, а? — Григорий глянул на остальных.

— Ты присматривай за Федькой, а то опять в дерьмо вступит, у, сучонок. — Алехан замахнулся. Федька на всякий случай закрылся рукой.

Но Алехан не ударил, вышел с братом.

Из соседнего покоя показался капитан Пассек.

— Вы тут шумели?

— Размялись маленько, — засмеялся Гришка Орлов.

Заметив Потёмкина, Пассек указал на него:

— Господа, рад случаю рекомендовать нашему кумпанству господина Потёмкина, ему сам гетман протежирует.

— Мы уж познакомились, — снова хохотнул Гришка Орлов. — Малый добрый, и кулак что твоя колотушка...

В зал, зажав щёку ладонью, вбежал Алехан. Сквозь пальцы обильно текла кровь — щека от уха до угла рта была рассечена.

— Шванвич, сука, из-за угла...

6


Екатерина шла по закиданной багряным листом малой тропке вглубь Петергофского парка. Утро было солнечное, но от ночного заморозка лист стал хрустким и жёстко шуршал под ногами. В отдалении двигалась небольшая группа свитских, смеялись, галдели — народ-то молодой. Лицо же Екатерины было скорее печальным, чем задумчивым. Возле сиреневой куртинки, куда её вывела дорожка, старик садовник подрезал ветви. Когда Екатерина поравнялась с ним, он кинул острый и короткий взгляд на её лицо и сказал:

— Тревоги твои напрасны, государыня, всё будет хорошо.

Она удивлённо посмотрела на него.

— Кто ты, старик, и отчего решил, что я тревожусь?

— Имеющий глаза — да увидит, имеющий сердце — да почувствует... Я Ламберти, садовник, изгнанный Елизаветой и нашедший приют у тебя.

— Откуда тебе ведомы мои страхи и сомнения?

— Лицо и глаза человека — это открытая книга, которую не может прочесть только глупый... Я знаю, ты родилась под счастливыми звёздами, и скоро сбудется твоё предназначение.

— В чём оно?

— Тебе светили три короны, и ты не ошиблась, выбрала российскую. Уже недалёк тот день, когда ты будешь ею увенчана.

— Старик, ты колдун или подослан моими врагами?

— Не обижай подозрением, я чист перед тобой. Мне известно расположение твоих звёзд... И не бойся, сударушка, врагов заспинных. Твой главный враг в тебе самой, он страшнее. — Старик нырнул в зелёную гущу сирени и уже оттуда добавил: — Спеши, тебя ждёт сын.

— И это ты знаешь?

Ответом было молчание.

Павлуша встретил её у входа в беседку. Подойдя неслышно и держа шляпу в руке, шаркнул ножкой, поднял на мать глаза.

— Здраствуйте, маменька. — Он приложился губами к её руке.

— Здравствуй, дружок мой. — Екатерина коснулась губами волос сына. — Здоров, весел?

— Всё хорошо, маменька.

— Ты изрядно говоришь по-русски.

— Никита Иванович полагает, что тому, кто взойдёт на престол, нужно знать язык своего народа. — Павлуша тактично отступил в сторону, давая матери пройти.

— О, ты у меня ещё и рыцарь. — Екатерина встрепала волосы сына.

Недовольно поморщившись, Павлуша поправлял изъян в причёске и отвечал:

— Мужчина должен уступить дорогу женщине. Так учит Никита Иванович.

Навстречу из беседки шагнул Панин, с неожиданной лёгкостью неся тучное тело.

— Нижайший поклон, Екатерина Алексеевна, радость вы наша. Дайте ручку, помогу взойти.

— Я сама, Никита Иванович. — Однако руку подала. — Вижу успехи в воспитании сына, он твердит ваши слова, как Священное писание.

— Пекусь, матушка, пекусь денно и нощно, только о нём заботы, только о нём. Садитесь, Екатерина Алексеевна, садитесь, я платочек подстелил, драгоценная.

— Спасибо.

Павлуша стоял в отдалении, неотрывно смотря в лицо матери. Во взгляде не было ничего, кроме холодного любопытства. Никита Иванович предложил:

— Может быть, и ты присядешь с нами, Павлуша?

— Как прикажет маменька.

— Боже, какое послушание! Тебе, чай, с нами будет скучно? Побегай с товарищами, а потом приходи.

— Я попусту бегать не люблю, а пажи мне надоели, маменька. Я лучше к морю сойду, посмотрю на флот. — Лицо сына было спокойно до бесстрастия.

Панин извлёк часы, щёлкнул крышкой.

— Через четверть часа быть здесь, пора на второй фрыштык... Конецкий!

У входа возник поручик-голштинец.

— Экселенц?

— Прогуляйте его высочество к морю, через четверть часа сюда.

— Яволь, экселенц.

Павлуша надел шляпу, аккуратно утвердив на голове, положил руку на эфес шпаги и чинно прошагал к выходу. Екатерина посмотрела ему вслед.

— А не кажется, Пётр Иванович, что от него казармой прусской отдаёт? Влияние папеньки?

— Помилуй Бог, остерегаю как могу, да и, сказать честно, драгоценная, супруг ваш к ребёнку безразличен.

— Уж больно малыш дисциплинирован и учтив, немчик, да и только!

— Екатерина Алексеевна, ненависть к Фридриху вам застит. Что плохого, если я воспитаю в Павлуше драгоценные качества вашего народа — любознательность, прилежание, трудолюбие? Нам бы, россиянам, это, при наших-то просторах да богатстве первой, в свете державой станем, непобедимой навеки.

— Вы, граф, известный германофил и поклонник Фридриха.

— Германию люблю, а в симпатии к Фридриху ошибаетесь. У меня доктрина отношений с Пруссией своя. Иные, как и доверенный ваш Бестужев, военный приоритет хотят иметь, а я полагаю, что дружбой союз ладить надо. Подружившись с дядюшкой Фрицем, мы имели бы союз и в шведах, голландцах, Дании, Англии, глядишь, и турки бы поутихли, и ни одна пушка в Европе без нашего дозвола не стрелила бы.

— Вам это Пётр Фёдорович внушил?

Панин покачал головой.

— Смеётесь, радость моя. У супруга вашего далее того, чтобы отбить у Дании родовой Шлезвиг, фантазия не идёт, ради этого Россию в заклание готовит... Екатерина Алексеевна, дражайшая вы наша, нам бы вот с вами союз заключить! — Панин произнёс это как бы нерешительно, кидая на Екатерину быстрые взгляды. — Ваши ум и проницательность с моим политическим опытом связать, а Павлушу на престол, вот бы для России благо!

— Павлуша — царь, а мы — регентский совет?

— Ваш ум — ваше сокровище. — Панин отвесил поклон.

Екатерина иронически усмехнулась, прикрыла веки.

— Сожительство на троне или в постели тож?

— Чувства и уважение к вам мои таковы, что смеяться грех.

— А не грех примерять корону, когда государыня Елизавета ещё жива? На измену государственную толкаете? — Екатерина била беспощадно.

Но и Панин был не ломок, хотя и хитёр.

— Ваше императорское высочество, когда корона хоть на день попадёт в руки Петру, размышлять будет поздно, впору ноги унести. Поверьте, я знаю, что говорю... — Он снова поклонился, и, когда поднял лицо, на нём было сплошное умиление. — Всё это фантазии ленивого ума моего, забыть и наплевать. День какой ласковый, а? Прямо лето... Пройдусь-ка к морю. Не желаете?

— Приятной прогулки, граф, на обратном пути загляните, я сына ещё приласкаю. — Она протянула руку Панину и, когда он откланялся, крикнула: — Васенька! Василий Григорьевич!

В переплёте ветвей мелькнуло лицо Шкурина.

— Я здесь, матушка.

— Кликни Катеньку Воронцову. Да вели дать кофе... Граф, — окликнула она огибающего беседку Панина, — не серчайте, я так устала от плясок возле трона! Надеюсь, мы с вами поладим. — Протянула ему руку.

— Драгоценная моя, вы умница из умниц.


Катенька Воронцова в отличие от сестры Лизки была тщедушна, стройна, но лицом тоже простовата. Глаза имела прекрасные и умные, а вот нос подгулял — крупный и плебейски бесформенный. Держалась выученно, прямо, несла себя горделиво и даже надменно. Войдя в беседку, шагнула к Екатерине и обняла вовсе не протокольным образом.

— Извини, Като, я припозднилась, к выходу не успела — дома был разговор, который мне хотелось дослушать, я расскажу потом. Обещанных тебе Бейля и Монтескье привезла, а сверх того прихватила мадам Совинье. Завтра мне доставят Монтеня и Вольтера, заказала Дидро. Так что читай, дорогая...

— Ну, затараторила, сорока... Я не выберусь ещё из германской истории, застряла на десятом томе.

— Тебе ли, Като, читать историю? Настал час делать её, — произнесла Воронцова несколько напыщенно.

— Каламбур?

— Поневоле... Сегодня Лизка болтала, что супруг твой поклялся взять её в жёны, как взойдёт на престол.

— Гарем восхотел завести?

— Кабы так, а то тебя в монастырь или, хуже того, в крепость, заточение.

— Крепость — это нечто новое... Боже Святый, Мать Богородица, дайте силы. — Екатерина подняла глаза к небу. — Я проклинаю тот день, когда покинула родительский кров. Мне предлагают самой сесть на трон, прочат в мужья идиота — принца Иванушку, навязывают регентство с постельными услугами... Клубок змей вьётся у трона. Знаешь, Катенька, я боюсь сойти с ума.

— Но, Като, надо что-то делать! Может, вам с Павлушей бежать за границу?.. Может, припасть к стопам её императорского величества и просить защиты? Может, наконец, соберём кружок друзей, чтоб было на кого опереться... Но что-то надо делать!

— Я устала, Катенька, от доносов, подозрений, оскорблений, и я ничего не стану делать, положусь на волю Божью.

— Но это самоубийственно, Като!

— Кто знает, Катенька, кто знает... Давай будем пить кофе и поговорим о книгах. Кстати, бумаги, перьев, чернил привезла?

— Всё отдала Васеньке Шкурину, он припрятал. И всё же, всё же... — Катенька огляделась и, склонившись к самому уху Екатерины, сообщила: — Я тебе не с пустого советую. Мой муж, Дашков, и его товарищи образовали кружок в твою поддержку. Милая Като, есть люди, которые... Одно твоё слово, только слово!..

Екатерина насторожилась, серьёзно посмотрела в глаза подружки, они блестели по-девчоночьи возбуждённо и восторженно.

— Катенька, в вас ещё детство играет, вы начитались книг о заговорах.

— Но, Като...

— Прекратим этот разговор. И не занимайтесь опасными глупостями.

7


На исходе осени, когда в просветлённом чернолесье воздух стал чист и звонок, а под лапами елей легли синие до черноты тени, когда хрусткое серебро затянуло лужицы, Екатерина возвращалась с охоты и, как всегда, любя одиночество, умчалась вперёд от свиты. У стремени слева болтался убитый заяц, притороченный к седлу, справа в тороках пистолеты — мало ли какая напасть случится. И то — на одном повороте лесной дороги стояла коляска, запряжённая парой коней. Одинокая мужская фигура — шляпа, надвинутая на лицо, плащ — горбилась в кошеве. Екатерина осадила коня — можно бы объехать, да поди проберись сквозь корявую плетень еловых лап и серых стволов. А может, завернуть назад, ближе к свите? Но её уже заметили.

— Екатерина Алексеевна, не пугайтесь, свои. — Мужчина сдёрнул шляпу и резко выпрыгнул из коляски. — Это я, Разумовский.

Она, успокаиваясь и успокаивая коня, спросила:

— Что за причуда такая — пугать на дороге? Я уж было за пистолетом потянулась.

Подойдя, он поклонился и положил ладонь на стремя.

— Я так и думал, что перехвачу вас, часа два сторожу. Не надо, чтобы нас видели вместе, буду краток: Бестужеву наконец предъявлено обвинение. Глупо, преподло и неопровержимо.

— Чем же верный слуга не угодил госпоже?

— Будто преднамеренно ссорил вас и великого князя с императрицей, чтобы лишить его права наследовать корону. Также вменено, что всячески унижал достоинство Елизаветы в глазах других правителей Европы.

— Господи, какой бред...

— Мало того, желал императрице смерти и сговаривал Апраксина отдать победу в войне Фридриху.

— И это Бестужеву! Да раньше солнце повернёт с заката на восход, чем Бестужев хоть шаг сделает против российского престола!

Разумовский усмехнулся:

— Нелепицу, как и правду, не докажешь, оттого Шуваловым и удалось свалить Бестужева. Хуже, что ваше имя приплетают к нему. Ежели хоть намёки какие — предайте огню. Пётр сейчас вовсе залютует против вас. Вам наказано безвыездно жить в Петергофе.

— А мне и спокойнее вдали от мужа, — беззаботно отмахнулась Екатерина.

— Как говорят у нас на Украине, лыха не страшись, а и не приманивай, всё хуже, чем кажется. — Разумовский оставался серьёзным и шутливого тона Екатерины не принял. — Я в Петергофе гвардейский наряд удвоил.

— Почто такая забота, граф?

— Только из любви к вам, красавица наша да разумница. — Он отвесил поклон, явно иронизируя.

— Полно комплименты метать.

— А вы подумайте, кого ж нам и любить, — не дай бог, помрёт матушка Елизавета да взойдёт на престол Петруша. На кого надеяться — на Лизку Воронцову, на голштинцев, что мухами облепили наследника?.. Только вы да Павлуша. Так что мы вашу руку держим, наисветлейшая.

— Меня всё это не заботит, — снова отмахнулась Екатерина.

— Извините, мадам, но вы пленница истории, мы на вас рассчитываем — и я, и Бестужев, и Панин, о, бачьте, яки разны кони в одной упряжке. — Разумовский, чтобы снять перегородку, непрерывно воздвигаемую Екатериной, перешёл на украинский говор, прикинулся этаким простачком, который сболтнул — и не более того.

Екатерина, вслушавшись, подняла руку.

— Собачки кричат, охота подъезжает... Я всё поняла, граф.

Разумовский откланялся, но прежде чем сесть в коляску, спросил, лукаво улыбаясь (О, этот ус и хитрый хохлацкий глаз):

— А що це вы, господынька наша, всё по малой дичи поюете? Не пора ли на его высокость ведьмедя?

Она ответила, сияя голубизной прохладных глаз:

— Так он ещё жиру не нагулял.

— А як нагуляе да великостью стане, то не визьмёшь.

— Это с вашими-то орлами да орлятами?

— Будь по-вашему: як заляжет в берлогу, кликнем клич — и в рогатины. Вы пойдёте с нами?

— Как приспеет пора, дайте знать. — Она вздыбила коня.

Разумовский прыгнул в коляску, взмахнул кнутом, лихо присвистнул, и конь взял с места шибкой рысью. Совсем рядом настигая, катился собачий брёх.

По свидетельству «источников», Екатерина была большая мастерица недомолвок и намёков, умела блюсти дистанцию, оставаясь вне опасной зоны. На её совести немало смертей, но нет ни одной улики.

8


Лунный свет скользил по гостиной. Лизка лежала в объятиях Петра. Он горячо шептал:

— О, Лизхен, моя Лизхен! Я познал наконец блаженство любви.

— Питер, ты усерден, но слишком тороплив. Я... мне надо ехать...

— Побудь ещё!

— К утру мне надо быть в столице.

— Не уезжай!

— Я рада бы, но не могу... Мне стыдно домашних, приличия... Мы столько лет вместе, а ни муж, ни жена. Настанет час, что я отвечу Всевышнему?

— Лизхен, ещё немного, совсем немного ждать. Дни тётушки сочтены, и как только... — Пётр умолк, словно бы запнулся.

— Что, радость моя, что? — настаивала Лизка.

— Я говорил уже: Катьку в монастырь, а мы... — Он снова помедлил.

— Что, Питер, что, любимый?

— Мы обвенчаемся!

— Ты делаешь мне предложение?

— Слово будущего императора!

— Любимый мой!

— О, Лизхен!..

А она между тем завязывала бантики, шнурочки, тесёмочки, оправляла фижмы.

— Питер, уже ночь, дай в сопровождение охрану.

Оторвавшись от Лизхен, Пётр позвал:

— Герр Дитрих!

— Яволь!

— Проводите мадам до места, кое будет указано.

Долговязый Дитрих козырнул:

— Яволь, экселенц!

Лизка выскользнула из гостиной. Пётр взял скрипку, подошёл к залитому лунным светом окну и заиграл нечто радостно-возвышенное.


Адьютант скакал верхом слева от кареты. Остановились. Дверца отворилась, адъютант склонился к выглянувшей Лизхен.

— Герр Дитрих, сойдите с коня, прошу в карету.

— Княгиня, мне поручено...

— Боже мой, какой дурак! Один не может, другой не понимает... Да идите же ко мне!

— Айн момент, ослаблю подпругу да закину уздечку.

Лизка со стоном втащила верзилу-голштинца в карету, навалилась на него, торопливыми пальцами помогая расстегнуть ремень.

Карету затрясло так, как будто она прыгала по ухабам. Между тем кучер, сгорбясь, подрёмывал на облучке. Лакей на запятках слез со своего места, сел на заднюю подножку и, откинувшись, прижался затылком к кузову. Глаза его были устремлены в небо. Видно, звёзды считал. Чем же ещё заниматься Иванушке?

9


К нужной полянке в заповедном лесу прибыли затемно. Старший Орлов, Гришка, командовал:

— Ладимер, коней к стожку, Федька, твоя забота — костёр, да лапнику насеки поболе, чтоб прилечь можно было, Иван, припас раскладывай, пока я сбегаю берлогу глянуть, да пожрать надо, с утра не евши, ажио брюхо отвисло... А ты, Алехан?

— Мы с Лександрычем ноги разомнём, прикинем как и что.

Они пошли в гущар еловый. Потёмкин заговорил первый:

— Завидую вам, Орлята, артельно живете.

— Приставай к нам, не пропадёшь.

— Это так, кучно веселей... Ещё кого ждём?

— Должны быть, — неопределённо ответил Алехан.

— Кого?

— Приедут, узнаем, а пока не спрашивай. У нас, братьев, говорунов не любят. Посматривай да помалкивай.

— Догадываюсь. Всё с полслова да с полвзгляда.

— Хорошо, что понял. Людей приближаем верных и нетрепливых, да и дело ведь не шутейное. Ежели провалимся, хрен слаще мёда покажется, а кончится удачей — слава будет и почёт.

— На кой мне, безродному, боярские доблести, из ротного котла и без почёта хлебать дают, — отшутился Потёмкин. — Мне бы денег поболе.

— Эх ты, лыко смоленское, будет честь, будет и золото. А пока... Иван, тащи кису козловую — он за казначея у нас, — пояснил Алехан, — прижимистый. Дай-ка сколь золотых, а то Лександрыч вовсе пал духом.

— На бедность подаёшь. — Потёмкин завёл руки за спину.

— На житьё. Взбогатеешь — отдашь, а забудешь — напомним... Мы, Лександрыч, катериновцы, все одной цепью повиты.

Иван, завязав кошель, потряс. Подошедший с охапкой еловых лап Федька встрял в разговор:

— Что, слабо бренчит? Сказать Гришке, чтоб опять телушку свою за дойки потрогал?

Алехан без слов влепил Федьке такую затрещину, что у того шапка слетела.

— Болтай, подскрёбыш, да знай меру. Кому телушка, а нам — матка родная, накажет — в огонь пойдём.

Из тьмы выступил Григорий.

— Всё учишь несмышлёного?

— Язык распускает. В узел свяжу, понял?

— Уж и вякнуть нельзя...

— Я те так вякну — на всю жизнь слова забудешь... Лишний вздох — и погибель всем, понял? И ты, Лександрыч, поимей в виду: вякнешь что, в куски порву, никакой портной не сошьёт.

— Хватит те стращать всех, — вступился Григорий. — Он у нас, знаешь, вроде начальника Тайной канцелярии... Идём к огоньку, душу согреть пора. Как там у вас в конной гвардии?

— Прусские тараканы всем надоели, травить пора.

— Ежели что — пойдут за тобой?

— Всех выведу.

— А где дружок твой, Розум, не видать что-то?

— В отъезде по цехмейстерскому делу, коней закупает у башкир.

— Эх, мне бы в эту службу, уж так пожили бы, братцы... Кину-ка я артиллерию да попрошу замолвить слово, где надо, согласится небось телушка... Ну-ну, не серчай, Алехан, само сорвалось... Давайте-ка по чарке — и в дозор, гости вот-вот подъедут. Сторожить надобно, чтоб ни один ворон не каркнул, поедешь со мной, Лександрыч.


Потешная избушка, поставленная в лесной глуши, неподалёку от привала Орлят, предназначалась для царской ловчей потехи. Если бы не бревенчатый частокол из двухсаженных палей, да не просторный двор с обширным навесом и длинной коновязью, да не просека, проделанная в вековом еловом лесу, вполне сошёл бы этот домик за мызу богатого чухонца, коих настроено под Петербургом немало. Местное население не любило грудиться в посёлки, жили больше хуторами, а кто побогаче — усадьбами, по-здешнему — мызами. Занимались не столько земледелием, сколь охотой, рыболовством, сбывая добытое в Петербург. Окна рубленного в «немецкий угол» просторного дома играли красноватыми сполохами, над трубой поднимался столб дыма, — видимо, топили камин. Гришка спешился, сказал:

— Я, Лександрыч, в энту берлогу загляну, погляжу, всё ли ладно, да харчишки из подмостья достану, а ты езжай к началу просеки, гостей встрень. Перво должен ехать дозор в три коня, пароль: «На павлина», — отзыв: «Охота». Укажешь дозорным путь к костру, а сам с гостями — их будет трое-четверо — ко мне. Хвостовой дозор — с полдюжины человек, сам знает, где стать, с ними капитан Пассек, тебе ведом.


Григорий караулил недолго и издалека увидел гостей. На пологом увале, уходящем к реке и освещённом луной, чётко виделись три группы конных. Двигались в отдалении друг от друга. Съехав с торной дороги в тень ели, Григорий проверил, легко ли выходит из ножен палаш, тронул пистолеты в тороках и у пояса, натянул узду, напряг коня, который нервно переступал. Григорий легонько потрепал его по шее, успокоил. Выехал рывком вперёд, едва первый дозор подошёл к опушке.

— Пароль?

— На павлина. Отзыв?

— Охота... Проезжайте, на развилке возьмёте левей, к костру.

Пропустив дозор, он стал на дороге, поджидая главных гостей. Их было трое. Двое рослых — мужики, третий маленький, конечно, женщина, хотя и одета по-мужичьи, в кафтан, да и сидит по-казачьи.

Григорий, козырнув, представился:

— Гефрейт-капрал конногвардейского полка Потёмкин. Прибыл для встречи и сопровождения.

— До берлоги! — Весёлый женский голос заставил Потёмкина вздрогнуть.

— Нет, ваше выс... — Но, сообразив, что полным титулом при тайной встрече лучше не именовать, кашлянул и поправился: — Нет, мадам, в потешную избу обогреться и — была не была! — отведать маленьки солтацки абенд.

— Это вы, студент? — воскликнула Екатерина.

— К вашим услугам, мадам.

Вплотную приблизился второй всадник. Потёмкин узнал в нём Разумовского.

— Здравствуйте, Потёмкин. Так вы, оказывается, знакомы?

— С детства, — засмеялась Екатерина. — С его детства.

— Что ж ты шапку не скинешь, хлопец, з якой дамой размовляешь! — укорил Разумовский.

— Чуть не вчерась снял. — Потёмкин показал кивер.

— Ну и парик! Будто казацкая шапка баранья.

— Это не парик, мадам, мамка наделила.

— Правда? Дайте потрогаю. — Потёмкин наклонился, она запустила в волосы пятерню и пребольно дёрнула. Григорий охнул, она засмеялась: — И правда, не парик. — Екатерина не торопясь высвободила пальцы из Гришкиной чуприны, скользнула ладонью по волосам, уху, щеке.

Он не упустил возможность, поймал губами перчатку её императорского высочества.

— Господа, нам не резон задерживаться, — мягко, но настойчиво проговорил третий гость.

Потёмкин вгляделся — этого он не знал.

— Никита Иванович, — обратилась Екатерина к Панину — а это был он, — оглянитесь на это поле, оно напоминает мне ночь, давнюю ночь под Валдаем. Только тогда была метель и у меня не было друзей.

Как напоминание о той ночи, послышался дальний вой пса, а может быть, запели брачную песнь волки.

— Поле как поле, — буркнул Панин. — Вам до рассвета надо поспеть к дому, не дай бог, хватятся.

— Мой нынче в Петербург двинулся, — беззаботно махнула рукой Екатерина. — Значит, ночь — попойка, день — опохмелка. Правильно я сказала по-русски? Поехали, — вдруг категорично приказала она.

К потешной избе не попали. Увидев на развилке проблеск огня, Екатерина направила коня в ту сторону.

— Ваше высоч... — захлебнулся тревогой Потёмкин. — Нам не туда.

— Хочу к костру. — Она дала шпоры коню.

Появление гостей было встречено радостными криками. Братья Орловы изрядно подогрелись и орали громче всех. Потёмкин вихрем сорвался с коня, крикнул Ивану:

— Гони за Гришкой, он в избе ждёт! — и подбежал к Екатерине, чтобы помочь сойти с коня.

— Добрый вечер, молодцы-гвардейцы! — Она вскинула РУКУ-

— Виват! — дружно гаркнули ей в ответ, и, как бывает по воле случая, налетевший ветер ярко вздул пламя костра, и оно взвилось к вершинам дерев.

Испуганный криком и взблеском огня, конь поднялся на дыбы. Григорий метнулся от стремени к поводьям, повис на них, кто-то кинулся на помощь.

— Держи поводья! — А сам, непостижимым образом извернувшись, поймал Екатерину, выбитую из седла.

Близко-близко большие и испуганные глаза, отблеск пламени в них, приоткрытые губы с белой полоской зубов, лёгкое тело на руках, захваченная локтем шея, аромат духов... У Потёмкина захватило дух. Екатерина, подавив испуг, встала на ноги.

— Спасибо, студент. Я не забуду этот случай. Ваша услуга многого стоит.

Он молча поклонился.


У костра шла весёлая толчея — выстилали хвоей и попонами место для Екатерины и гостей именитых, сервировали солдатский ужин мисками, котелками, манерками, ставили бутылки и фляжки.

— А ты ловок, сосед, — шепнул Потёмкину Разумовский.

Екатерина уже стояла возле своего — так скажем — великокняжеского места, подняв кубок, — у кого-то всё-таки нашлось сверкающее в свете костра серебро. Все стремились стать поближе к Екатерине. Послышался торопливый бег коней, в круг света ворвался Гришка Орлов и, чуть не кубарем скатившись с коня, оказался возле Екатерины.

Подождав, пока уляжется кутерьма, Екатерина сказала:

— Господа гвардия! Вы опора трона и мои молодые друзья, вы достойные сыны своей страны, а я хочу быть её верной дочерью. Я люблю императрицу Елизавету Петровну, люблю народ России, люблю всех вас. С вами, гвардейцы, мы убьём любого медведя... Разве не так?

— И павлина, — крикнул кто-то, поддержанный общим смехом.

— Тараканов прусских!

— С тобой, матка, хоть на смерть!

— Зачем смерть? Лучше жизнь! Я пью за нашу дружбу и за наше здоровье! — Она лихо осушила чарку.

Гвардейцы восторженно взревели и тоже не пронесли мимо рта.

Потёмкин вперёд не лез, он обладал чувством дистанции, меры, времени и другими качествами, столь полезными при дворе. Сейчас он держался чуть поодаль, в тени молодой ели. С другого бока её до него долетели слова:

— Мы не ошиблись, гетман, устроив эту потеху.

— Но путь к огню она выбрала сама.

— Чтобы выбрать хорошую дорогу, надо иметь хорошую голову. Эта ночь войдёт в гвардейские легенды.

— Только бы не пересказали их великому князю.

— Тут не найти его друзей.

— Значит, Никита Иванович, будем держать её руку?

— А кто ж ещё? Петруша с детства глуп и всегда пьян. Или узник Иванушка?.. Несмышлёный Павлуша?.. Как ни крути, а она, только она.

— Вы останетесь до утра? Я скоро, пожалуй, поеду.

— Да и мне недосуг... Главная охота — я бы сказал, охота на гвардию — состоялась, а медведь — Бог с ним, Алехан без нас управится. Вы думаете, она останется?

— А куда ж ей от Орловых?

— Вы хотите сказать — от Орлова?

Собеседники засмеялись.

К Екатерине подошёл капитан Пассек, заговорил с высоты своего роста, будто из-под вершин елей, с солдатской прямотой:

— Ты, матка, не тяни, а то терпение кончается. Гляди, взорвёмся да вразнос пойдём, хуже будет... Виват Екатерина!

— Виват, виват, виват!..

Екатерина распустила волосы, окуталась плащом и вмиг стала вовсе не царственной, а простой и весёлой. Раскинув руки, пошла по кругу. Кто-то крикнул плясовую, его поддержали и с присвистом, прихлопыванием, притопом укрепили танец, в круг вступил один, за ним второй...

Федька раскочегаривал костёр, белозубая физиономия его, совсем юная, даже когда он бил смертным боем, излучала радость и счастье.

Потёмкина отыскал Гришка Орлов.

— Лександрыч, пригляди тут, а то Алехан, бывает, лишнее примет в нутро и не надёжен становится, а ты головы не теряешь.

— Уходишь?

Гришка оскалился самодовольно:

— Колыбельную обещался сказать её высочеству.

Кабы Орлов не был пьян и беспечен, то прочитал бы в глазах Потёмкина отнюдь не верноподданническое чувство.

10


Потёмкина Алехан поставил обочь, вооружив рогатиной на длинном держаке.

— Как вылезет, ты взъяри его, чтоб встал дыбки, а я бить буду. Не сробеешь?

— Будь надёжен, — пообещал Григорий, сдерживая накатившую дрожь.

Юркий мужичонка в нагольном тулупе, проводник, бесстрашно подошёл к зеву берлоги, сунул внутрь шест и звонко окликнул:

— Э, хозяин, вставай, чо ли!

Послышался злобный рык, и смельчак отступил за линию гренадеров, стоявших полукругом, ощетинясь пиками. Григорий, заглядевшись на неуклюжие прыжки проводника, прозевал миг, когда зверь выкатился из берлоги.

— Бей! — заорал Алехан.

Ослеплённый светом, медведь замер, принюхиваясь и осматриваясь, и это дало необходимое мгновение. Потёмкин сделал выпад, как в фехтовании, и сунул рогатину в мохнатый бок. Зверь, всё ещё ослеплённый, рявкнул, поднялся вослед проводнику и пошёл, улавливая запах.

— Коли! — заорал Алехан. — Зови на меня!

Потёмкин кинулся вслед зверю, ткнул сверкающим лезвием рогатины ему в затылок. Удар был силён, зверь качнулся, но устоял и с лёгкостью, необыкновенной для громадного тела, окосмаченного шерстью и оттого казавшегося ещё более огромным, развернулся и, загребая лапами, рыча, попёр на Григория. Потёмкин метнулся в сторону и, зацепившись за невидимую в сугробе корягу, упал, но, перекатившись через спину, тут же вскочил. Алехан перехватил косматую громадину. Сунув в разъярённую пасть шапку и прикрывшись рукавом полушубка от когтистой лапы, ударил лезвием палаша в бок. Клинок хрустнул, упёршись в ребро. Медведь взревел пуще прежнего и ухватил лезвие лапой.

— Ий-эх! — С опустошающим нутро выдохом Алексей косым ударом снизу въехал кулачищем в звериное ухо. Медведь, жалобно вякнув, опрокинулся, Алехан молнией метнулся к нему и дважды ударил ножом. Зверь в агонии яростно обнажил клыки, и такие же клыки открылись на искажённом злобой лице Алёхина. Он зачерпнул пригоршню снега и остудил жар сведённого судорогой рта. Такое Потёмкин увидел впервые, волна ужаса холодом обдала спину.

— Вот и подарок её императорскому высочеству, чтоб ножки не мёрзли, — натянуто улыбаясь и приходя в себя, сипло проговорил Алехан. — Чтой-то не пришла к берлоге, уехала, видать, до срока. А может, Гришка сказку сказывает... Он у нас такой — сутки бабу забавлять способен. — Алехан хохотнул и, хлопнув Потёмкина по плечу, похвалил: — А ты ништо мужик, не убоялся зверя...

11


Елизавета сидела перед камином, бездумно глядя в огонь и машинально поглаживая кошку. Целое сонмище других мяук — всех размеров и мастей — пользовалось редкой минутой одиночества своей хозяйки. Они тёрлись об её ноги, толклись на многочисленных пуфиках, чесались, умывались, заполняя полутёмную комнату уютными звуками.

Царица подняла голову, печально всмотрелась в зимний парк за окном — тих и безлюден. Скупой свет серого зимнего петербургского дня, какой бывает только в канун Рождества Христова— и ночь вроде бы не истаяла, и день так и не пришёл, — наводил тоску. Елизавета, не отрывая взгляда от окна, подняла вялую руку, позвонила. Тут же бесшумно появился камердинер Василий Иванович Чулков, разодетый по камергерскому чину, солидный и подтянутый, лишь рябоватое с детства лицо оставалось добродушным и приветливым, и не было в нём уже давно раздражавшей Елизавету лести.

Ласково взглянув на преданное лицо Чулкова, императрица спросила:

— Боле никого нет, Васенька?

— Разогнал вить всех, матушка, а то лезут — кто с прошением, кто бумагу подписать, а то и так, лишний раз на глаза показаться... — Камердинер махнул рукой. — Ну их! Невдомёк дурням, и в голову не приходит, что тебе тоже покой требуется.

— Золотая у тебя головушка, Вася, и душа добрая, дай тебя в маковку поцелую. Един ты заботник, иные что вороны — кружат, кружат, чтоб кусок урвать поболее... Что слыхать из Раненбаума и Петергофа?

— Его императорское высочество, сказывают, резвятся все, балы, куртаги, ужины да завтраки... — Он понизил голос: — Опять, слышно, голштинцев сотни две нагнал, целый обоз из Неметчины прибыл.

Елизавета озабоченно сдвинула брови, столкнула кошку с коленей.

Пороховую мину под Россию готовит, под войско российское. Надоть ревизию сделать да разогнать их... Кликнешь к вечеру канцлера Воронцова, я распоряжение сделаю.

— Ой, матушка, — покачал головой Чулков, — ты канцлеру, а он дочери своей Лизке, она — Петру Фёдоровичу, дай Бог ему многие лета, и пойдёт карусель...

— И то верно, — неодобрительно кивнула царица. — Кликни Шувалова, начальника Тайной канцелярии.

Но Василий Иванович не унимался:

— Что Воронцовы, что Шуваловы — одной масти: чёрные.

Елизавета задумчиво посмотрела на него.

— Быть бы тебе, Василий Иванович, министром моим, всё-то знаешь. — Она попыталась, сидя в кресле, переменить позу, сморщилась. Чулков, прихватив подушечку, резво подбежал, подсунул под бок. — Тогда вот что, — продолжала императрица, — позови обер-прокурора Глебова, энтот и отца родного заложит... — Выжидательно глянула на камердинера, тот с готовностью кивнул.

— А что в Петергофе? — снова спросила она.

— Все книжки читают Екатерина Алексеевна, — улыбнулся Чулков, — целыми пудами ей возит Катенька Воронцова, то бишь княгиня Дашкова нынче уж...

Елизавета усмехнулась:

— И на что ей столько читать — ослепнет до времени... А Катька Воронцова не от их семейства подослана?

— Не-ет, энта не в их породу, тоже книгочейка и горда, на козе не подъедешь. Любят они Екатерину Алексеевну...

— И откуда ты всё знаешь, Васенька? — засмеялась Елизавета.

— Эх, матушка Елизавета Петровна, у вас свой круг приятельства, у нас свой, а умишка у иного хама поболе, чем у пана.

Это императрице не понравилось, буркнула:

— Учены... куда как учены, вам бы эту учёность розгами повыбить...

— Воля ваша, государыня, вы спрашиваете, мы отвечаем. — Чулков отвесил поясной поклон.

— Ну, ин, ладно, — смягчилась Елизавета, — чего уж тут...

Прикрыв глаза, она положила руку на горло, на лбу выступила испарина.

— Душно, ой, горло захватывает... Может, окно приоткроешь?

Чулков обеспокоенно поглядел на царицу, подошёл к окну.

— А тут хочь открывай, хочь запирай — сквозит, ажио штора полощется, — обернулся он к ней. — А может, Елизавета Петровна, оденемся да прогуляю я вас аллейкой да по снежку...

— Я бы рада, да ноженьки болят, ой болят... Чулки к язвам присохли, будь они неладны, хоть криком кричи.

— А мы маслицем ножки протрём, — засуетился камердинер, — сапожки мягкие наденем, я вас под ручки, а где и на ручки — по аллейкам пройдёмся, снежком вас осыплет, уж как хорошо будет. — Василий Иванович улещивал царицу, что дите малое, не ведая грядущего, которое стояло уже на пороге...

Елизавета, слушая его с большим вниманием, вдруг и вправду разохотилась:

— А что? Я и парик, и корону малую надену, пусть видят...

Выйдя с помощью камердинера на крыльцо, Елизавета движением руки отослала засуетившихся было свитских, задержав только генерал-адъютанта, и они полегоньку зашагали по хрусткому снегу — втроём.

Императрица, повязанная синим, в ярких узорах, платком, из-под которого виднелись букли парика, в короне, утверждённой надо лбом, сразу разрумянилась, похорошела. Она шумно вдыхала морозный воздух и, с удовольствием поглядывая по сторонам, на спящий под снегом парк, приговаривала:

— Хорошо-то как, хорошохонько! Сладко дышится. Спасибо, Васенька, надоумил.

Чулков, счастливый, что сумел доставить радость царице, бережно поддерживал её под локоть, и даже дежурный генерал-адъютант невольно расплывался в улыбке.

Они вышли, неторопливо шагая по заснеженной дорожке, за поворот аллеи, вступили в полутьму сошедшихся ветвями заснеженных старых елей и вдруг нос к носу столкнулись с женщиной.

Все трое, остолбенев, так и остались стоять с открытыми ртами, ибо женщина эта была не кто иная, как... царица Елизавета — одетая точь-в-точь: соболиный салоп, синий, в ярких цветах плат, из-под которого выглядывали букли парика, и на лбу её красовалась всё та же малая корона. Бледное до прозелени лицо призрака, как две капли воды похожее на лицо царицы, ничего не выражало. Елизавета в ужасе смотрела, как её двойник приблизился, ни кивком, ни каким иным знаком не показав, что видит людей, застывших в страхе перед ним, затем, не дойдя шагов десять, повернул вправо, в прогал между деревьями, и исчез — ни дыхания, ни скрипа шагов по снегу.

Первым опомнился генерал, коему по службе было положено бдить.

— Стой, кто такова, почему без дозволу?.. — Подбежав к тому месту, где незнакомка свернула с аллеи, он в изумлении застыл: ни следочка, ни вмятинки, сугроб был девственно чист. Отступая, бравый генерал прохрипел: — И следов нету, будто по воздуху проплыла...

А Елизавета уже валилась на бок.

— Это смерть моя приходила. — Она истово кидала на себя широкие кресты. — Смерть, смерть, смерть...

— Неуж призрак?! — Чулков, пытаясь удержать царицу, испуганно глядел в полутьму аллеи, его колотила дрожь.

— Держите, сейчас упадёт, — выдавил из себя адъютант.

— Смерть... смерть... батюшку... исповедь... шибче... домой... — почти теряла сознание Елизавета.

— Эй, кто-нибудь, помогите... Доктора... священника...

С трудом доведя до крыльца, они передали враз отяжелевшую императрицу на руки челяди. Потом, обессиленно опустившись на ступени, молча и озадаченно посмотрели друг на друга. Раскурили трубки. Обоих трясла дикая дрожь.


В предспаленный покой набилось народу — не продохнуть. От императрицы вышел доктор.

— Завесьте зеркала. Её императорское величество Елизавета Петровна почила в бозе.

12


В углах голубой гостиной залегли синие тени. Окна хотя и были немалыми, но что мог влить в них немощный зимний день Северной Пальмиры, да ещё когда небо набухло снеговыми тучами? Пятно живого света трепетало лишь возле Алексея Григорьевича Разумовского от единственной, хотя и большой свечи, витой, изукрашенной лепными узорами. Пудовая не пудовая, но фунтов десять в ней было, и она горела, исходя бесшумным тёплым пламенем, лаская приникшего к её свету человека. Он сидел, большой и грузный, с лицом талантливой лепки, сидел, лениво, а может, и блаженно развалясь в кресле у столика, который, собственно, служил изножием шандала. Здесь не было изысканных яств, которые предполагали и крахмальная салфетка, и искусные завитушки янтарного воска. Стояла глиняная поливанная миска с солёными огурцами, на плоском саксонском блюде с голубыми цветочками высился добрый кус сала, розовея боком, порезанные крупно, щедро, прямо на салфетке лежали ломти хлеба. Ну и, конечно, стояли штоф и большая чарка, чарки поменьше, но ни вилок, ни ножей не было, одни спицы, те, которыми в Малороссии берут галушки.

Перед хозяином на обитой бархатом скамье сидели ещё не старый слепец с тщательно причёсанными на пробор волосами, в закрученных по-солдатски усах, бритобородый, стриженный под горшок, по бокам двое мальчишек годков одиннадцати-двенадцати, светловолосые, худенькие. Все трое в латаных свитах домодельного сукна, беленьких онучах, лаптях. Слепец пел глуховатым баритоном, возносясь порой на чистые высоты, мальчики поддерживали, один — дискантом, второй — альтом. Подстилая мелодию, гудела кобза.


Колы разлучаются двое,

За руки беруться воны...


— Стоп, стоп, годи, — сказал хозяин, стирая пальцами слёзы с кончиков усов. — А ещё наши, хохлацкие, знаете?

— Як то угодно пану. А ну, хлопчики, идите за мной. — Кобзарь на секунду задумался и повёл низко, как бы отрешённо и равнодушно:


Ой, пане, мий пане,

Чого зажурився?

Чи волы приста-а-алы,

Чи з дороги збився?

Волы не присталы,

3 дороги не збився,

Гирка моя доля,

Того-й зажурывся.


Мелодия была грустной, исторгающей слёзы, а детские голоса высветляли песню, придавали ей искренность и чистоту. Разумовский безвольно опустил голову, по небритым щекам сбегали слёзы. Венчик волос вокруг розового темени был взлохмачен, из-под распахнутого на груди халата торчали седые клочья. Ступни голых ног, большие, мужицкие, покоились под столом на меховом коврике. Подошёл слуга в белой свитке и сорочке, отделанной шитьём по воротнику и манишке. Разумовский, скорее почувствовав, чем увидев слугу, предостерегающе поднял руку — не мешай песне. Тот застыл изваянием, неуловимым движением довершив шаг. С последним, тающим звуком граф всхлипнул, отёр тыльной стороной ладони слёзы и позвал:

— Подойдите до мене, диду, и вы, хлопчики. Вам, диду, чарка да сала вприкус, як у нас, на Украине. Гарно спиваете, гарно, диду. Та який чёрт з вас диду, мени в сыны годный. Може, и жонка глядыть-поглядае на шлях, да мужа чекае, так? Га? Ось вам трошки золотых, вертайтесь до дому, землицу кохайте да ласуйте, и буде вам щастя. Держи, хлопче, ласку мою. — Разумовский вложил в руку кобзарю добрый кисет. Тот поймал его руку, приложился губами. Разумовский отнял её, сказав: — То за дар Божий, за талант. А ты чего хотел, хлопче? — обратился он к слуге.

— Там до вас земляк, ваше сиятельство.

— Давненько не бувалы... Як у императрицы в чести находился, то роем толклись, а окончилась честь, кончилась и лесть. Кто таков?

— Охвицер, Мировичем сказался.

— Мирович, Мирович... То ж, мабуть, Василь, сусидский сын по хутору. Зови, а вы ступайте, убогие, за Харитоном, он вас в людскую сведёт, поживёте до тепла...

Мирович,[1] армейский офицер, молодой, худощавый, порывистый в движениях, с неулыбчивым лицом и напряжённым взглядом неспокойных глаз, вошёл стремительно, звякнул шпорами, резко опустил голову в поклоне:

— Честь имею представиться — подпоручик Мирович.

Разумовский протянул ему руку:

— Чего тут представляться, я ж тебя такесеньким знаю. — Он показал аршин от пола. — Сидай. Я тут по-домашнему, по-хуторскому. На волю хочется, до дому, до Днипра, осточертели эти стены да мундиры. — Оглядев гостя и налив чарку, спросил: — А ты чего такой потёртый, где тебя мотало?

— С войны, дяденька, можно я так вас называть буду? — Мирович говорил отрывисто, нервно и пытливо вглядывался в лицо графа — не перехватил ли для первого раза.

— Та нехай дяденька, хоть ты из панычей, а я з свинопасов, да на хуторе все родня. Ну, бувай здоров. Так що там на войне?

— Сказать правду, не война, одна потеха. — Мирович, не успев закусить, утёрся ладонью. — Как захолодает, и наши, и ихние по зимним квартирам до первого жаворонка. Кёнигсберг взяли, в Берлин вошли, тут бы и прихлопнуть Фридриха, а из Петербурга команда: не моги побеждать. Люди мрут от хвороб, жалованье не плочено. Я прибыл, имея поручение фельдмаршала Панина передать план окончания операции, толкусь две недели, а вручить не могу, каждый отсылает к другому, кругом немцы засели, разве ж они против Фридриха пойдут?

— Ты, выходит, за подмогой ко мне?

— Так, дяденька, ежели бы вы...

— Э, хохлик милый, не в ту хату сватов заслал, кончился мой случай, все возы на двор Шуваловых заворачивают. Откуковала мне моя зезюленька ясноглазая. К Ванечке Шувалову прихилилась. — Разумовский смахнул пьяную слезу, предложил: — Ещё по чарочке?

Мирович отпил глоток, взял с возможной деликатностью, оттопырив мизинец, кусок сала, огурчик. Сказал осторожно:

— Мне б, дяденька, хоть в малом помочь.

— А что за малость?

— Помните, при покойном Петре-императоре деда оклеветали и выслали. Потом оправдание вышло, а имение так и не вернули. В нищете прозябаю, и никто сирому руку не подаст. — Мирович утёр рукавом сухие глаза и зыркнул: не подействовало ли?

Разумовский перехватил взгляд «племянника», усмехнулся:

— Ну, хохлик, надели на тебя мундир казённый, ты и поводья опустил. Разве ж пристало казаку слезой славу добывать? Деды да батьки шашкой правду шукали.

— Нынче, дяденька, не шашка, а случай правит бал, — сказал Мирович, не понимая, что уронил с языка обидное слово.

— Случай, говоришь? — Разумовский набычился, он, будучи «шумен», под хмельком, и вельмож розгами парывал, переходя от милости к ярости. — Алексей Розум дар Божий имел, голос сладчайший, коим сердца покорял. Случай идёт от Бога! А ты какой доблестью прославился? Сучий ты сын!

— Вы не так поняли, дяденька...

— Выходит, я ещё и глуп? Кобель дворовый тебе дяденька, в родню пишешься... Знать тебя не знаю, вон з хаты! Эй, хлопцы!

— Я, дяденька, нижайше...

— Вон, кривомордый, чтоб тебя чума забрала! Выпороть велю!

Мирович, схватив шапку и шпагу, кинулся прочь, едва не сбив с ног в дверях лакея.

— Беда, ваше сиятельство, беда! — закричал тот с порога.

— Что ещё? — Разумовский тяжело дышал, отходя от приступа ярости.

— Эстафет из дворца... Её императорское величество, Елисавет Петровна... изволили преставиться...

— Врёшь! — взревел Разумовский, сжав в горсть свитку лакея у горла.

— Изволили... — хрипел тот. — Богу душу...

Разумовский оттолкнул его, огляделся, пытаясь осмыслить услышанное. Взгляд его остановился на портрете Елизаветы во весь рост. Художник не отделывал детали роскошного туалета, они скорее угадывались, возможно, портрет и вовсе не был закончен — Елизавета страсть как любила заказывать свои «парсуны», но лицо, однако, было прописано с тщанием и мастерством, было оно живо, красиво и доброжелательно, с ясными глазами. Разумовский пал на колени и пополз к портрету, вопросил, рыдая:

— Лисавета, Лиса, Лисок мой ненаглядный, ясынька, коханка моя, жена, Богом данная навек, что же ты наделала, почто меня, одинокого, покинула? Куды ж нам теперь, куды всем, куды России?..

13


Тройка коней бешено мчит по заснеженному полю карету. Ямщик гикает, свистит, кладёт кнуты на лошадиные спины. В карете Екатерина Воронцова, она же Дашкова. «Быстрей, быстрей! Шнеллер!» — кричит она, сбиваясь на немецкую речь.

Мчит карета по бескрайней равнине, жёлтой от высохшей травы, топочут кони, гремят и визжат колёса, звенят, заходясь, колокольцы... Испуганное, без кровинки лицо великой княгини. Она мечется в карете, трёт рукой горло, будто ей душно, кричит: «Шнеллер! Быстрее, шибче, скорее! Проклятый русский язык!» Голос глухой, будто придушенный, слова невнятны.

Она оборачивается и видит сквозь заднее оконце кареты большое жёлтое страшное лицо Петра, он ощерился, злобно хохочет, и голос его сливается с грохотом колёс, топотом коней, свистом ветра...

Екатерина трёт горло, стонет, глаза расширены от ужаса. Она видит, что вовсе уже не в карете, а бежит, взбираясь по песчаной осыпи, но песок утекает из-под ног, ноги путаются в пеньюаре, пот заливает глаза. Она всё трёт горло, преодолевая удушье, и оглядывается назад. Пётр нагоняет, двигаясь скачками, огромными, бесшумными, к ней долетает лишь глухой зов: «Ка-а-то!..»

Впереди бездна, за спиной длинные руки Петра, и Екатерина не медля, с диким воплем валится во тьму и неизвестность, но воздух принимает её, и она плавно опускается на плоский морской берег, бежит вдоль уреза серой и неподвижной воды. Ноги вязнут в песке, а над ней нависает Пётр. Но в лице его уже нет ярости, оно застыло в печали. Он держит скрипицу свою и водит по ней смычком. Но звука нет. Пётр неотрывно смотрит на Екатерину, шевеля своими тугими, обожжёнными оспой губами. «Като... Екатерина... Катенька». Голос глухой, женский. Ах, это вовсе не Пётр, это императрица Елизавета, это она летит вслед, и она играет на скрипице... Нет, просто машет рукой, призывно и неторопливо.

Она одета в соболий салоп, голова покрыта ярко-синим платком в цветах, из-под которого выбиваются букли парика, на темени малая корона. Лицо совсем молодое, но неподвижное и жёлтое.

Звучит удар колокола, Елизавета начинает отдаляться, ещё, и фигура в собольем салопе размывается в воздухе.

— Като, Катерина Алексеевна!


Екатерина преодолевает наваждение, откидывает жаркую перину, глубоко вдохнув, потирает сердце. Лицо в испарине.

— Като! — настойчиво и громко зовут из-за двери, слышен встревоженный гомон.

Она вновь натягивает перину и, открыв дверцу прикроватного столика, что-то достаёт оттуда, сует под подушку. Не вынимая руки, кричит:

— Войдите!

— Отоприте дверь!

Екатерина вскакивает, набрасывает на плечи халат и, туго подвязав пояс, сует взятый из-под подушки маленький пистолет, идёт открывать. Откинув защёлку, отступает в сторону. В дверях показывается Дашкова.

— Като, несчастье... Елизавета Петровна в четвёртом часу пополудни почила в бозе.

Снаружи доносится удар колокола.

— И надо же было мне вчера уехать... Господи, это ужасно! — Екатерина пошатнулась и, возможно, упала бы, не поддержи её Дашкова.

— Воды!

В спальню вбежала Шаргородская, по-старушечьи засуетилась, внося не успокоение, а панику. Порядок восстановил дежурный гвардеец. Вступив со стаканом воды, доложил, как на параде:

— Примите, ваш-ше величес-ство, водичку-с и мои поздравления. — Подумав чуть-чуть, добавил: — И соболезнования-с...

— Благодарю. — Екатерина отпустила: — Извольте удалиться. А ты, Катенька, останься.

Когда все вышли, Дашкова кинулась к Екатерине:

— Я-то, дура... поздравляю, Като. Поздравляю, Ваше Величество. Ой, что это у тебя?

Екатерина бросила на постель пистолет:

— Знаки царской власти. Запри дверь — и быстро собираться.

— Куда?

— Из этой мышеловки. От супруга всего можно ждать...

Екатерина металась по спальне, выгребала из шифоньера драгоценности, отрывала что-то от платьев, бросала в шкатулку, надевала на себя что дороже, в перьях, мехах, и — о, Боже, женщина! — обмахивала себя пуховкой. Беготня, суета, переполох...


И мчится карета, двое на запятках, двое впереди, стража и впереди и сзади — гвардейцы.

Навстречу другая карета, и тоже с лакеями на запятках, и тоже стража. Встретились — с боков сугробы. Закрутилась карусель верховых.

— Прочь с дороги!

— Кто такие?

— Дай путь, собака!

Взбрызнули искрами палаши.

— Именем государя!

— Именем государыни!

Вроде бы спознались. Из встречного экипажа вывалился некто и зычным голосом закричал:

— Здесь обер-гофмейстер двора её императорского величества граф Шувалов.

— Здесь её императорское величество Екатерина Вторая!

Дверцы Екатерининой кареты распахнулись. Женщины шарахнулись в угол — Василий Шкурин, соскочивший с запяток, доложил:

— Екатерина Алексеевна, граф Александр Шувалов просят вас выйти.

Императрицын эскорт образовал тесный коридор, по которому она вышла навстречу графу. Шувалов почтительно поклонился:

— Примите мои соболезнования и поздравления, Ваше Величество. — Гвардеец на коне тёмной тучей надвинулся на графа. Глаз Александра Ивановича задёргался, и, как всегда при тике, он закивал головой. Екатерина непроизвольно повторила это движение. — Император российский, Его Величество Пётр Третий изволят пригласить вас на имеющий быть акт принятия присяги. Оный состоится в первом часу пополудни в церкви...

Екатерина перебивает:

— Соблаговолите передать его императорскому величеству, что за малостью времени я не успею переменить туалет и потому к церемонии не успею. Я присягала уже однажды Богу в супружьей верности Петру Фёдоровичу, так что полагаю вторую присягу императору излишней. Слово, данное однажды Богу, — святое слово.

— Как вам будет угодно. — Граф подмигнул, Екатерина кивнула. — В третьем часу состоится торжественный выход императора ко двору.

— Боже мой, и суток не прошло по смерти, ещё душа не изошла из тела...

— Вы что-то изволили сказать? — Граф был туговат на ухо.

— Ежели буду готова...

— Ась?

— Ага. — И Екатерина прокричала в «тугое», всё слышащее ухо: — Граф, я отморожу ноги! — Граф глянул — в туфлях. Ну и ладно. — До свидания!

Стража Екатерины сошлась вплотную.

Шувалов глянул на тугие бока коней и могучие сапоги в стременах. Подмигнул, поклонился. Екатерина сделала малый книксен и тоже подмигнула.

Кареты разъехались.

14


Пётр сидел на троне, который был явно велик для тщедушной фигуры императора. Он при полном параде — в лентах, орденах, золотом шитьё. Справа, у подножья трона, — члены семьи: Екатерина, казавшаяся особенно бледной в своём траурном уборе, не по-детски спокойный наследник Павел, — за ним — граф Панин. Слева — канцлер Михайло Воронцов, надутый и сердитый — на всяк случай. Рядом с ним Глебов с министерской лентой, уже произведённый в генерал-прокуроры, а это и министр внутренних дел, и министр финансов, и главный казначей, и ещё бог знает какой начальник. За ними — надменный и неприступный полицмейстер Петербурга Корф. И конечно же Пётр Иванович Шувалов — миллионер, советник, советчик, лизоблюд и лихоимец, а уж барыга — в целом свете не сыскать.

Прусские военные начальники стояли прямые как палки, выпучив оловянные глаза. Но две шеренги гвардейцев ограждали широкий проход от трона до дверей зала. За гвардейцами толпились в растерянности знать, военные, весь елизаветинский придворный штат.

Все слушали, как Пётр, откинувшись в угол трона, вещал:

— Моим царствованием я осчастливлю народ, дам волю дворянству. Отныне каждый дворянин может получить абшид, то есть отставку. Я сделаю лучшую в Европе армию, поставлю во главе полков отменных голштинцев, и никаких там смоленцев, астраханцев, владимирцев. Каждый полк должен носить имя командира — Бергера, Штеклера, Кауфмана... — Он замолчал, огляделся и вдруг сорвался с трона и побежал вдоль шеренги кавалергардов, то и дело останавливаясь и вглядываясь подозрительно в лица гвардейцев.

Столпившиеся у трона засуетились: по церемониалу свита должна сопровождать императора, но он побежал так быстро, что никто и не сообразил, как быть. Первым опомнился Глебов, догнал Петра, за ним ринулись другие.

— Разве ж это солдаты? — вопил Пётр. — Азиатский сброд, янычары! Я наведу порядок! Войска будут маршировать, маршировать! — Выхватив взглядом тучного генерала, который давно уж забыл, что есть строй, император вытащил старика, поставил рядом с собой. — И ты будешь трясти брюхом каждый день... Марширен, марширен, марширен!!! — Показав, что такое «марширен», Пётр так же стремительно побежал назад к трону.

Свита, так и не успев до него дойти, толпясь, рванулась за ним. Екатерина, сидевшая рядом с сыном опустив глаза, на мгновение приподняла веки и взглянула на мужа. Кто хорошо знал её, сумел бы разглядеть в этом кротком взгляде ту бездну презрения, которую она испытывала к этому идиоту, называвшему себя императором.

— Командовать войсками будет мой дядя принц Георг Голштинский, фельдмаршал Пруссии! — кричал впавший в экстаз Пётр. — Он научит дисциплине этот сброд! Да, да!

Настоящей немецкой дисциплине! Это будет войско, а не стадо свиней! Лучшее в Европе! Я немедленно пошлю моего адъютанта и друга Гудовича в Берлин. Пора заключать мир с моим великим дядюшкой Фридрихом...


А в конце зала, далеко от того места, где тщедушный Пётр бесновался на внушительном троне, два парика опять сошлись, чтобы перекинуться парой слов:

— Стало быть, империя Российская как бы преобразуется в провинцию Голштинскую?

— Стало быть.

— Бедная, бедная Россия, она ещё не знает...

— Бедный, бедный Пётр, он уже подписал себе приговор...

— Так что у нас сегодня — праздник или тризна?

— Поживём — увидим... — Парики качнулись и разошлись.

15


— Сегодня мой первый счастливый день! Я приглашаю вас на торжественный ужин, будем дать дыму, как говорила покойная тётушка Елизавета.

Радостная рожа Петра, настороженные, изумлённые, лукавые лица придворных, печальное и будто застывшее лицо Екатерины.

— Ваше Величество, позвольте мне не быть на ужине. — Слова и спокойствие даются ей с трудом. — Я пойду к телу её величества Елизаветы.

— Она уже не величество, она тело, — грубо отвечает Пётр.

— По вере православной душа в теле усопшей находится девять дней, а прошли едва сутки от кончины... Уместнее тризна, но не пир. Я всё-таки...

— Как хочешь, — оборвал её Пётр и, высмотрев Воронцову, позвал: — Лизхен, идём. — И стремительно направился к выходу.

Свита хлынула следом. Екатерина в одиночестве прошла мимо молчаливого строя гвардейцев. У двери её дожидалась Чоглокова.

— Ваше Величество, я всегда восхищалась вашим умом и величием души.

Екатерина отозвалась любезно:

— Примите мои соболезнования по поводу кончины вашей царственной сестрицы.


Свет в эту небольшую комнатку падал через открытую дверь из траурного зала. Гроб, отделанный серебром и драпированный воздушными тканями, казалось, колыхался в лад с трепетанием бесчисленных свечей. Груды цветов укрывали постамент. Тихо пел хор. Екатерина в полутьме комнатушки не сразу разглядела понурую фигуру старика, сидевшего на низенькой скамье. Серебрился венчик волос, блик света сиял на безвласом темени.

— Алексей Григорьевич!

Разумовский вздрогнул, поднял голову, вскочил резвее, чем можно было предполагать при его тучности.

— Екатерина Алексеевна. — Он захлебнулся слезами и прижал её голову к груди. — Спасибо, спасибочки, что пришли... Кинули её тут, Лисавету мою, Лисаньку, под надзором солдат. Жрут, пьют, регочут, к новому самодержцу лижутся. Все там — и шпана кривомордая Шуваловы, и подлец Ванечка ихний. Только ты не забыла обряда и долга. Это все уже видят.

— Она же была мне не только государыней, — всхлипнула Екатерина, — оберегала меня, как мать. Я только сейчас поняла и узнала...

— Та яка вона государыня, не умела править и царствовать. Сердцем жила, душой своей огненной, про то лишь Бог да я знаем. Помню, как стояли под венцами в церковке убогой... Э, что говорить... — Разумовский махнул рукой. — Один я остался, совсем один.

— Не только вы осиротели, вся Россия.

— Не равняй себя, серденько, со мною, мой путь завершён, а ты только начала его. — Хор зазвучал громче. Разумовский кивнул: — О, бачишь, мои вступили. Любила покойница пение, и меня за голос к сердцу допустила. Ой, девонька, не давай сердцу волю, бо, як кажуть, заведёт в неволю, а царское сердце особо беречь надо. Помолимся, доню, чтоб душа её усмирилась. — Они стали на колени рядышком и зашептали слова молитвы. — А что до России. — Разумовский прервал молитву, — то она поплачет, попляшет да нового царя славить станет.

Глава третья ВИВАТ ЕКАТЕРИНА!

1


Гефрейт-капрал Потёмкин совершенствовал мастерство верховой езды. И конь и всадник стоили друг друга — оба большие и тяжёлые. Земля манежа стонала под копытами. Драгун, стоявший в центре манежа, держал коня на корде, а рядом с ним щёлкал кнутом и покрикивал капрал Иоган Гехт, он же Иван Иванович в драгунской повседневности.

— Га-а-лоп! Бистро, бистро... шнеллер, шнеллер! Дершать спина! — Он подхлестнул коня, тот пошёл быстрее. — Шнеллер! Марш-марш! Дершать спина! Э-э, доннер веттер, дерить твоя, матка, спина! Сидит, как кобель на огород. — Удар кнута по спине Потёмкина:

— Эй, сдурел?

— Шнеллер, дершать спина! — Гехт надувал щёки, отчего пышные усы вставали торчком, и снова вытянул Потёмкина кнутом.

Григорий птицей слетел с седла, кинулся на Гехта и, схватив за грудки, поднял над землёй.

— Я те, тараканья морда, покажу кобеля на огороде! Я те не кнехт наёмный, а русский дворянин. — Несколько человек кинулись разнимать, но Потёмкин так глянул, что миротворцы кинулись кто куда, — источники говорят, что в минуты бешенства во взгляде Потёмкина появлялось нечто сатанинское. — На коня! На коня, дерить твоя матка!.. Шнеллер! Спина дершать! Сидит, как кобель на огород. — Потёмкин надул щёки и вытянул своего учителя кнутом.

Гехт вертелся, пытаясь уйти от бича. Драгуны хохотали.

— Ну, Гришка, глянь — чистый Гехт!

— Вылитый!

— Шнеллер! — Снова удар кнута.

— Потёмка... хватит! — кричал Гехт.

Трудно сказать, сколько бы продолжалось и чем бы кончилось представление, но в манеж вошёл командир полка Бергер в сопровождении высоченного голштинца в фельдмаршальском чине и трёх адъютантов. Потёмкин сориентировался мгновенно.

— Ахтунг! — гаркнул он по-немецки и, подбежав к вошедшим, доложил: — Ваши высокопревосходительства, капрал Гехт показывает приёмы вольтижировки. Докладывает гефрейт-капрал Потёмкин.

— Вахмистр Потёмкин, — поправил Бергер. — Поздравляю, Григорий Александрович, император изволил утвердить вас в этом звании. За какие заслуги, а?

— Спросите у его величества, — отшутился Потёмкин.

— Не заноситесь, вахмистр... Господа, позвольте представить вам главного начальствующего над русской армией фельдмаршала, его императорское весочество принца Георга Голштинского. Он соблаговолил посетить наш полк для знакомства и инспектирования. Ваша светлость, битте.

Фельдмаршал выступил вперёд и с высоты своего роста осмотрел присутствующих строго и высокомерно, то есть так, как в соответствии с прусской военной доктриной должен смотреть начальник на подчинённых.

— Официрен унд зольдатен! — Его императорское высочество, только что приобщённое к российской царской фамилии, русского языка не знало и говорило по-немецки. Смысл речи был таков, что, приняв начальство над российской армией, он установит настоящий воинский порядок, изничтожит русское непокорство и свинство, — дисциплина, дисциплина и ещё раз дисциплина. Заметив, что слушатели перешёптываются, фельдмаршал спросил:

— Они не хотят меня слушать?

Бергер замялся, не найдясь с ответом, но его выручил Потёмкин:

— Они не понимают по-немецки, — сообщил он принцу Георгу на немецком, естественно, языке.

— Не понимают по-немецки? Боже, какие варвары! А вы?

— Как видите.

— О, карашо! — обрадовался принц и продолжил по-немецки: — Тогда переводите.

— Рад услужить. — Потёмкин резко опустил лобастую голову, коснувшись подбородком груди, что означало, вероятно, поклон. — Солдаты, его императорское высочество изволило принять командование, чтобы прикрутить вам, собачьим детям, хвосты. — Потёмкинский перевод не был примитивным подстрочником, скорее он был художественным, вернее, насыщен художествами. — И чтоб вы знали, сукины сыны, что он не потерпит никакого свинства и_некультурности. — Потёмкин оглянулся на принца, приглашая к дальнейшему разговору и повторяя принцевы слова в собственной интерпретации: — И ещё его высочество сказывают умильно, что вы, недоноски, хотя и дворянского звания, должны блюсти дисциплину, дисциплину и ещё раз дисциплину, а экзерцициям, пардон, занятиям, быть теперь каждый день, а не как бог на душу положит. А ежели кому это будет не по нраву, то ему вправят мозги через задницу — шпицрутены, шпицрутены и ещё раз шпицрутены. Вам понятно?

— Куда ясней!

— Яволь, экселенц!

— Штаны сейчас снимать или погодя?

Увидев повеселевшие лица, принц обратился к Потёмкину:

— Превосходно! Вы, вероятно, хороший переводчик, они радуются, что в армии будет порядок.

Потёмкин бесстрастным голосом «переводил»:

— Его высочество считает, что я намного умнее вас, скоты... А также, видя ваше ликование насчёт шпицрутенов, предлагает желающим получить их сейчас же.

Главнокомандующий остановил поток красноречия:

— Это я вам говорю, а не им. Герр?..

— Потёмкин, ваша светлость.

— По-тём-кинд? Так это вас рекомендовал ко мне ординарцем граф Разумовский? Я хочу иметь от всех родов войск, вы будете от кавалерии.

— От конной гвардии, экселенц.

Принц поморщился:

— Кавалерия, конная гвардия — всё равно. Я ликвидирую вашу янычарскую гвардию, все пойдёте в линейные полки.

— Вашу гвардию, подзаборники, его светлость ликвидирует, разгонит к чертям собачьим.

— Это я сказал конфиденциально, прошу не переводить.

— Яволь, экселенц. Перевёл конфиденциально.

— Завтра поутру прибыть на мою штаб-квартиру для прохождения службы. Денщика возьмите из своих солдат. Куда прибыть, знаете? Яволь.

— К чёрту в зубы. — Гвардейцы засмеялись.

— Что? — насторожился принц.

— Они рады, что мне оказана такая честь.

Принц, козырнув, повернул на выход.

Бергер мимоходом бросил:

— Вы будете очень полезны принцу...

— Рад стараться.

Первым поздравил Потёмкина Гехт:

— Ты счастливый, сучкин сын. Я бы из тебя пыль выбить.

— Не горюй, Иван Иванович, за мной не пропадёт. Может, нынче вечером и запылим, а, гвардионы?

2


Кончилась обедня — в ту пору служили по четыре-пять часов. На паперти небольшой, но ухоженной церквушки толклись нищие. Пели, канючили без надежды на удачу, молча ждали случайной подачки. Жёлтый свет масляных фонарей скудно освещал рванину одёжек, согбенные фигуры, уродливые и просто измождённые лица. По толпе пронёсся шорох, пение и вопли стали громче, все потянулись к двери. Выкатился ражий мужик, наверно, церковный староста, и принялся расталкивать нищих. В дверях показалась благодетельница — Мавра Шувалова, одетая в богатую шубу, повязанная чёрным платком. Нищие засуетились ещё больше, поднялся вовсе истошный ор, но Мавра перекрыла его своим голосом:

— Кыш, убогие! Не знаете, што ль, всех не оделить. Отворите дорогу!

То, что пытался сделать староста, сталось само собой — нищие сделали проход. Шувалова вытащила из ташки, висевшей на перевязи, горсточку медных монет и стала подавать налево-направо.

— Спасибо, спасибо...

— Бог спасёт, Бог спасёт...

Но у самых ворот опять образовалась давка, староста безуспешно пытался оттащить упрямо рвавшихся к заветной сумке.

— А ну расступись, рвань убогая! Расступись! — Подошедший офицер пошёл лупить шпагой всех, кто попадал под руку. — Я помогу вам, тётенька... Здравствуйте.

Офицер бережно взял осаждаемую благодетельницу под локоток. Она глянула на него бесстрастно:

— А, это ты, Васенька...

— Я, тётенька, я. Позвольте до кареты проводить.

— Откуль взялся?

— Честь имею быть на войне. Нынче прибыл по служебной надобности.

Мавра быстрым, оценивающим взглядом пробежала по шляпе, воротнику, плащу, небритому лицу Мировича.

— Видать, не много чести-то приобрёл, ишь истасканный, словно пёс бездомный.

— Дак там, тётенька...

— Знаю, что там, кабы воевали, а то лынды били, покуль вас Елизавета — вечная ей память! — не пришпарила. Чего ждал меня-то?

— Я, тётенька, случаем.

— Не ври. Чего надо?

Они были уже возле кареты, лакей распахнул дверцу.

— Оно, тётенька, как вы при дворе, мне помочь требуется насчёт возврата дедова имения...

— Зря ноги студил, — оборвала его Мавра. — Кончилась шуваловская сила при дворе. Как одержали вы знатные победы над немцем, он и оседлал Россию. Облепили царя, что пиявки, не подступиться.

— Что же мне делать, тётенька? Обнищал совсем... А я ведь виды имел сочетаться, так сказать, с Поликсеной Ивановной...

— Какой с тебя жених, не лучше убогих энтих. На-ко вот от щедрот моих. — Она сунула в горсть Мировичу золотой.

— А Поликсена Ивановна, тётенька, где пребывают?

Мавра уже было поднялась на подножку кареты, но, ещё раз оглядев Мировича, не без колебаний сказала:

— Она при деле, барышня самостоятельная, служит в Шлиссельбурге у князя Чурмантеева. Детей смотрит. Ты поезжай да скажи, что от меня послан, пусть, мол, подумает. Ежели скажет что, сам смекай. Большой шанс иметь можешь...

Мавра поднялась в карету, лакей хлопнул дверцей, вскочил на запятки, и только снежная пыль завилась вслед карете. Мирович, ещё хотевший спросить Мавру насчёт «шанса», потянулся было вслед. Резкий окрик «пади!» словно бы отбросил его в сторону. Мимо промчались санки, набитые орущей и гогочущей молодёжью в офицерском, за ними другие.

— Гвардионы гуляют, — завистливо произнёс малый в поддёвке и с узлом в руках. — Небось к Дрезденше пить да картежить. Вот жизня!

Мирович разжал ладонь, в которой светился золотой, подаренный Маврой, и решительно направился в ту сторону, куда умчались сани.


Лицо Мировича было напряжённое. Он не смотрел в карты, а уставился в глаза Гришки Орлова, а тот, как всегда, был весел, беспечен. Но Мирович что-то уловил в его взгляде и сказал:

— Мне хватит.

Орлов озадаченно крутнул головой и бросил карты на стол, тут же смел их и взял новую колоду, выбросил на стол два золотых.

— Твоя взяла. Мечем?

Мирович молча кивнул. Орлов, сдав по одной карте, кинул вторую партнёру. Мирович, едва глянув, сказал:

— Себе... ещё...

— Завтра. Мне хватит, — ответил Орлов.

— Нет, мало. — Мирович открыл свои карты.

— Ты заговорённый, что ли?

Собравшиеся вокруг стола зеваки, сочувствующие, игроки и проигравшиеся, возбуждённо загалдели.

— Иду ва-банк, — тихо, но категорично сказал Мирович.

— А ежели... чем расплатишься?

Мирович снял с шеи нательный крест, бросил его к кучке монет и драгоценных каменьев.

— Отдамся навеки в руки твои.

— В крепость, значит, в неволю? Такого не игрывали. — Орлов изумлённо вытаращился: сдурел, что ли, этот армейский подпоручик?

Мирович упрямо молчал, не отводя глаз.

Над столом была гробовая тишина. По щеке Мировича сбегала струйка пота, но глаза были безмятежны.

— Давай!

Карта...

— Ещё!

Карта...

— Ещё... Тшш... Снизу!

Карта...

Мирович собрал карты в горсть и сказал:

— Себе.

Орлов, торопясь, выбросил одну, вторую карту и с силой швырнул колоду о пол. Мирович собрал выигрыш, сунул в карман и крикнул:

— Шампанского!


В простенке меж окнами сидели за шахматной доской Потёмкин и Тимоха. Услышав взрыв восторга у карточного стола, Потёмкин сказал:

— А не просадит Гришка всю казну артиллерийскую?

— Пожалуй. С той самой поры, как стал он казначеем в цалмейстерском ведомстве, деньги только и возят из подвалов.

— Зато и гвардия ожила. Два года жалованья не платили, а тут сразу всё, и с наградными. Завтра Леоныча пришлю, пусть ещё подкинет. Фураж вздорожал, да и Пасха не за горами.

Орлов и Мирович, присев на диванчик, тянули шампанское. Перед ними стоял лакей, держа поднос — в основном уже пустая посуда. Мирович поднялся и небрежным жестом стряхнул лакею пару золотых. Был он хмелен. Сделав ручкой Орлову, пробормотал:

— Главное, поймать момент, случай не упустить. Запомни: тот не мужчина, кто раскисает. Главное, не упустить случай...

Орлов засмеялся, глядя вслед Мировичу.

— Воробей — с двух капель хмелеет. Удачлив, стервец, а дурак дураком. Я думал его в наше кумпанство к екатериновцам, да больно языком метёт. Учит меня жить, ты, говорит, случай лови... — Орлов рассмеялся. — Поедем, может? Меня у Зимнего ссодишь, заждалась небось моя телушечка.

— Я остаюсь.

Потёмкин проводил Орлова тяжёлым взглядом. И во взгляде этом, и во всклокоченных чёрных кудрях, и в жёстком разрезе рта, да и во всей нахохлившейся фигуре смолянина было нечто жутковатое.

3


Мирович перехватил Пчелкину возле крыльца чурмантеевского дома.

— Я подожду, пока придёте из церкви. Нам непременно надобно поговорить.

— Не ждите, Василий Яковлевич, и не приходите более.

— Именем любви нашей прежней заклинаю.

Пчелкина беспомощно и печально улыбнулась:

— Это жестоко, Василий Иванович, бесчеловечно, если хотите.

— Но что произошло? Мы ведь дали слово друг другу.

— Хотите правду? — Пчелкина усмехнулась. — Из вашей нужды и моей бедности богатства не сложишь.

— Я буду служить верой и правдой!

Полина язвительно и холодно отрезала:

— Кто это правдой богатства достиг?

— Я готов на всё. Должен же быть выход.

— Когда найдёте его, тогда и являйтесь.

— Поликсена Ивановна, вы ли это, моя милая и нежная?.. Вы что-то скрываете от меня. Ну, наконец, не навек же вы решили заточить себя в этой тюрьме? Я попрошу князя Чурмантеева...

— Это бесполезно и не от него зависит. Я не могу покинуть этих стен, пока не свершится воля Божья.

— Полина, Полинька... Откройте правду! Я видел Мавру Григорьевну, она считает, что...

Поликсена приложила палец к его губам: — Ни слова об этом, ни слова... Это... это же казнь смертная. — Заторопилась, засуетилась. — Девочки, скорее ко мне, скорее идёмте в церковь.

Мимо, прихрамывая, бежал сам хозяин князь Чурмантеев, на ходу оправляя мундир.

— Сойдите куда-нибудь... Быстро! Гости важные! Нельзя тут!

Мирович соступил с дорожки, но дальше пройти не успел: в воротах показались высшие чины, и он обязан был приветствовать их, замерев. Их было много: генерал-адъютант императора, рыжий, в веснушках, барон Унгерн; полицмейстер Петербурга генерал Корф; Длинный Георг, как прозвали его в войсках, главнокомандующий, дядя императора; всё более полнеющий обер-шталмейстер Лев Нарышкин; невзрачный на вид, сутуловатый Дмитрий Васильевич Волков, тайный советник его императорского величества, делившийся, впрочем, тайнами и с супругой императора. Самый невзрачный и неприметный из всех был его величество — вертлявый, весёленький и суетливый. Остренький, покрасневший на мартовском ветру носик, бледные, сильно потраченные оспой щёки, полный подбородок, полные, чуть вывернутые губы, круглые сероватые глазки...

За гостями первой руки следовало сопровождение, меж ними Потёмкин.

Припадая на больную ногу, Чурмантеев вился мелким бесом. Император обратил внимание на хромоту:

— Из героев этой дурацкой войны?

— Никак нет, Ваше Величество, намедни поскользнулся.

— Князь в Риге служил, — сообщил Корф, — наш человек, верный.

— Это карашо, а то знаем верность, особенно гвардейцев. А вон и Дмитрий Васильевич, советник мой тайный и верный, посмел в газете жену мою императрицей назвать. Невзначай, а, Дмитрий Васильевич? Как бы не так. — Пётр поднял руку, не дав Волкову сказать. — Думаешь, я про твои плутни с Катькой не знаю? При Елизавете в мою пользу служил, а при мне — в пользу Катьки. Разве не так?

— Ваше Величество... да я... да вам... ваш...

— Проткнуть бы тебя шпагой за шашни с бабой моей, да она, стерва, и без доносчиков всё знает. Только недолго ей осталось. О, а это что за чудное созданье? — Непредсказуемый в словах и поступках Пётр подошёл к Поликсене.

— Извините-с, гувернантка детей моих мадам Поликсена Пчелкина-с, рекомендована канцлером... Полинька, Ваше Величество...

— Весьма, весьма, так сказать, Полинька... — распускал павлиньи перья Пётр, будучи импотентом, он имел особую склонность к женскому полу. — А ты кто таков? — Пётр ткнул пальцем в Мировича.

— Жених-с Поликсены Ивановны, — мгновенно нашёлся князь. — Подпоручик...

— Мирович, Ваше Величество, полка князя Эссенского. — Мирович вытянулся так, что суставы затрещали.

— Верный человек?

— Так точно, верный-с, — подтвердил Чурмантеев.

— Почему здесь?

— В командировке был из штаба, теперь в отпуску по личной надобности, — рапортовал Мирович, как горохом сыпал.

— Вижу, вижу эту надобность, весьма, весьма-с... Невесту, помнится, встречал при дворе. Служили тётушке? — Поликсена сделала книксен — глубокий, уважительный. — Танцевали вместе, забавлялись... Весьма мила. При ком в штабе аташирован был? — Император вновь обратился к Мировичу.

— Адъютантом при генерале Панине Петре Ивановиче.

— Резвун твой генерал, аж в Берлин занесло, да такая резвость нам ни к чему. Перемирие, господа, подписано, поздравляю. — Все закланялись. — Отъезжая сюда, газеты о том возвестил. Довольно с доброго соседа вины взыскивать, виноваты мы перед королём Фридрихом. А тебя, молодец, за отличное выглядение даже вне фрунта отчисляю в столичный гарнизон. Курьером поедешь в Ригу с негоциями о мире. А воротишься — зови на свадебный пир, отцом посажёным. Весьма, весьма... — остановился возле Поликсены, потрепал её по щеке.

— Рад стараться! — крикнул вслед Мирович, но свита уже прошагала мимо, закрыв царя. — Полинька, что же это, Полинька. Замечен, отмечен! Теперь мне дорога открыта...

— Васенька. — Поликсена настороженно посмотрела вслед толпе придворных, — теперь я тебе тайну открою, поклянись на кресте.

4


По стёртым ступеням гости поднялись в тесные сени государственной тюрьмы. Чурмантеев вынул из кармана подвешенный к поясу ключ, большой, чёрный, отомкнул им низенькую окованную дверь, ввёл в другие сени. При появлении царя и свиты вскочили приставы — капитан Власьев и поручик Пекин. Чурмантеев достал ещё один ключ, повернул в скважине, вторым ключом отпер двери капитан Власьев.

Каземат принца Иоанна был аршин десяти в длину и пяти в ширину. Мрачные стены смыкались сводом. Узкое, с толстыми и частыми решётками окно выходило на сумрачную галерею. Слева от входа высилась большая, выложенная зелёным кафелем печь, поперёк помещения шла тесовая, потемневшая от времени перегородка, за ней находилась постель. Возле окна стол, тоже почерневший от времени, грубой, в полном смысле слова топорной работы; у стола — скамья. Дрова, сложенные за окном на галерее, скрадывали и без того скудный северный свет.

Свита скучилась в дверях, царь и приближённые прошли далее.

— Шреклих, ужасно, — шепнул Унгерну Пётр. — Гроб, а не жильё. А где же Безымянный?

— За ширмой, — сообщил Чурмантеев. — Он по статусу, ежели входит кто, должен скрыться.

— И так с детских лет?

— С младенчества, можно сказать.

— А говорить умеет?

— И читать даже... церковное.

— Зови.

— Иван Антонович, выдьте.

Из-за загородки бесшумно и медленно показался сначала лоснящийся бледный лоб, потом глаз — настороженный и тусклый. Узник смотрел на вошедших так, как глядят малые дети на чужого человека.

— Не опасайтесь, сударь, — враз охрипнув, позвал Пётр. — Я к вам послом от государя.

Иоанн, приосанясь, выдвинулся вперёд. Сухощавый, высокий, но сутулый, он был всё же выше Петра и смотрел на него сверху вниз большими светло-голубыми глазами, обведёнными тёмными кругами. Шмыгнув длинным носом, он ответил:

— Я вас сюда не посылал! — И гордо вскинул голову, обрамленную длинными бесцветными волосами, вздёрнул рыжеватую редкую бородку и застыл. Перед вошедшими было не лицо, а лик исстрадавшегося, отрешённого от мира человека.

— Но я от императора, — продолжал настаивать Пётр.

— А я и есть сам император... Божьего милостью царь российский. — Иванушка на мгновение запнулся и закончил: — Иоанн Третий, да.

Одетый в заношенную матросскую куртку без застёжек, синие полосатые холщовые штаны, корявые башмаки на босу ногу, он был смешон в своих амбициях, когда бы не этот узкий лик, бледность, тёмные круг у глаз, свисающие до плеч волосы. Страдалец, рождённый для темницы.

— Иоанн Третий давно помер, сударь мой, — попытался разуверить его Корф.

— Померла телесная оболочка, да-да! А дух его, быв взят на небо, снизошёл потом на землю. — Он снова приосанился: — Меня же Иродиада с Фридрихом со света гонят.

— Опомнитесь, — снова воззвал Корф.

Но узник гнул своё:

— А правда: что померла рыжая Иродиада, именуемая Елизаветой?

— Почила в Бозе императрица Елизавета, — перекрестился Корф.

— Он слишком осведомлён и опасен, — шепнул Петру Гудович, тот ответно кивнул.

— Фу-у, то-то вольней будто стало. А скажите, — он запнулся на мгновение, — будет прибавка провизии или останется две полтины на обед?

— Удвою, утрою содержание! — вдруг выкрикнул Пётр, ошеломлённый увиденным.

— И уйти помоги отсюда. — Узник приблизился к нему, зашептал жарко в самое ухо: — По галерее в окно. Мне бы пилку... Решётка, катер на берегу, я их иногда вижу... Лошадей... И лесом, лесом, горами, и чтоб сад большой, я помню. — Иванушка сжал ладонями виски.

— Будет всё, у царя попросим. — Корф пытался успокоить узника.

— А зачем просить, он вот, передо мной, ты же всё можешь, царь? Ты ведь жив — пока жив... И всё можешь. Все мы смертны, и мой конец близок, и твой. Вижу! Вижу!.. Оскудеша, излился во прах... Брат по жизни и по смерти, помоги! Помоги, брат! — Иванушка пал на колени.

Потрясённый Пётр сорвал с пальца перстень, кинул в протянутые ладони. Тут же все остальные стали бросать — кто перстень, кто табакерку, кто золотой. Иванушка изумлённо воззрился на богатство, потом резким движением ладоней поднёс дары к лицу Петра.

— На, возьми, всё отдаю... Только свободы! На волю хочу, на волю! Ушли в Сибирь, в глушь... Спаси! Ты смертен, я смертен... Ты внук Петра, я внук Ивана, брата его. Помоги, мы родные по крови! Ты человек, я человек, поможем друг другу. — Сознание Иванушки отключилось, он разве руки, бездумно глядя на раскатывающиеся сокровища, охватил на миг колени перепуганного Петра, потом отполз в угол, где теплилась лампада. — Слава в вышних Богу. И на земле мир, а во человецех благословение...

Пётр, резко повернувшись, кинулся прочь. Свитские едва успели пропустить его в дверь.

Иванушка бил и бил поклоны.

5


На воле Пётр отошёл в сторону, отвернулся. Бледное рябое лицо его перекосили судорога жалости. Пронизывающий ветер с Невы выдувал слезу из царских глаз. К императору подошёл Волков.

— Ваше Величество...

— Дай отдышаться. — Пётр резко обернулся к нему. — Надо в момент, без промедления конец всему положить. — Он снова отвернулся, всхлипнул. — Лицедеи, душегубы, банда гиен могильных...

— Ваше Величество... умоляю об одном: что бы вы ни решили, не приводите в исполнение теперь же...

Пётр поднял голову и удивлённо посмотрел на собеседника.

Тот продолжал:

— Сердце ваше жалостью объято в эту минуту... — И так как царь всё ещё непонимающе смотрел на него, пояснил: — Опасные прояснения ума у него бывают, зело опасные для государства.

На лице Петра появилось столь свойственное ему упрямое выражение, он помотал головой.

— Его Величество король Фридрих, — прибёг к последнему аргументу хитрый царедворец, — неоднова дружески советовал нам крепче прятать безумца, дабы дерзостная рука не посмела на трон его возвести...

Император ненадолго задумался, вглядываясь в серую зимнюю мглу над рекой, потом снова мотнул головой:

— Пустяки, суесловие... О троне и речи нет. — Он подозрительно посмотрел на Волкова. — Кто тебя настраивает? Я, один я могу решить судьбу Безымянного!

— Я по долгу службы, Ваше Величество, — склонился в поклоне Волков, — предостеречь обязан.


А «дерзостная рука» в тот самый миг сжимала руку Поликсены.

— Так вот твоя тайна!.. — Мирович задыхался от любви, собственной решимости и смелости. — Я, Полинька, моя шпага, горстка храбрецов... мы освободим узника, возведём его на престол!

Полина с сомнением посмотрела на бывшего жениха.

— На тебя же возложено поручение государя с негоциями о мире ехать, — покачала она головой.

Мирович вскочил, горячо зашагал по комнате.

— Я выполню, вернусь, припаду к стопам...

Поликсена поймала его за руку, притянула к себе. Он, упав перед ней на колени, прижался пылающим лицом к её ногам. Она прохладными руками приподняла его голову, заставила посмотреть на себя. В её глазах плескалась тревога.

— Охолонись, Васенька! Я уже жалею, что открылась тебе. При твоей горячности... — Взгляд её сделался строгим. — А дело-то ведь такое, что спокойствия требует.

— Обещаю тебе, Полинька, — шептал Мирович, — обещаю тебе, что ни единым жестом, ни единым словом не открою тайну. Клянусь любовью нашей без совета с тобой и шага не сделать... — Он привлёк её к себе, прикоснулся губами к её яркому и прохладному рту.

И уже возле самых губ его еле слышно прошептали её губы:

— Ещё раз говорю тебе: один неверный шаг — и плаха...


Покидая крепость, Пётр вдруг остановился возле самых ворот обернулся к Унгерну.

— Завтра же вызвать этого офицера.

— Мировича?

— Да, да, Мировича. И услать куда подальше, да пусть пробудет в отъезде подольше. Негоже, чтоб шатался по гостиным Петербурга и рассказывал о встрече с царём да где и как виделись... — Пётр снова сморщился. — Бедный принц, из ума нейдёт... — Потряс головой, посмотрел на сопровождающих: — Господа, а где же, сделав важный визит, мы выкурим нашу солдатскую трубочку?

— На почте всё готово, Ваше Императорское Величество. — Следуя за Петром, принц Георг подошёл к обледеневшим каменным ступеням. Нерешительно посмотрев вниз, поискал глазами вокруг себя. Ординарец — Потёмкин — мгновенно оказался рядом:

— Тут скользко, Ваше Величество, позвольте помочь.

Григорий подставил руку, принц опёрся на неё, но, ступая в своих негнущихся ботфортах, поскользнулся и, нелепо замахав руками, едва не упал. Выпрастываясь из объятий подхватившего его Потёмкина, со злостью влепил ему пощёчину.

— Ферфлюхте руссише швайн!

Потёмкин, сверкнув глазами и сжав зубы, молча, истуканом снёс экзекуцию.


А по камере, рыдая и смеясь одновременно бегал несчастный узник. На полу россыпью валялись сокровища.


В карете с изрядно выпившим Петром ехали Корф и Волков. Волков, откинувшись в угол, делал вид, что дремлет, а Корф поддерживал разговор — вино и ему развязало язык.

— А ведаете, Ваше Величество, что Шванвич, поколечивший Алехана Орлова, вновь появился в Петербурге?

Пётр фыркнул:

— Трус он и фанфарон, твой Шванвич, чего скрываться? Не под суд — я бы ему руку пожал, чтоб и Гришку калекой сделал... Подумаешь, харю подпортил. Гришку-жеребца вообще кое от чего надо бы избавить... — Он заржал. — Ну да всему свой час, и с Гришкой и с жёнушкой расправлюсь.

— Веду реестр её прегрешениям, Ваше Величество, — угодливо поддакнул Корф. — Всё, как есть, по ведомостям расписано, и отечественные таланты, и иноземные... Расписано и пронумеровано, предъявим в любой момент.

Император нехорошо оживился, наклонился, таинственно тараща глаза, к собутыльнику:

— У меня, барон, и проектец имеется... Свет ахнет! Даёшь слово молчать?

— Их швере... Айн ворт, айн манн! — поклялся Корф. — Слово мужчины, как говорят русские.

— В мае... — начал Пётр, — нет, в июне возьму я Иванушку из крепости в Петербург, обвенчаю с дочкой дяди моего принцессой Голштейнбекской и прокламирую как своего наследника!

Это ошеломило даже пьяного Корфа.

— А государыня, а ваш сын? — пролепетал он.

Лицо императора перекосило ненавистью.

— Майне либе фрау я постригу в монахини, как сделал мой великий дед со своей первой женой, — пусть кается да грехи отмаливает. А сына её приблудного в каземат заточу на место Иванушки...

У притворяющегося спящим Волкова дёрнулось лицо.

Корф испуганно зашептал:

— Чтоб с того не вышла гибель для государства и для вас самих, майн либер Питер... Вы ведь ещё коронацию не совершили.

— С этим успеется, — беспечно махнул рукой Пётр. — Сперва Лизхен под венец поставлю... — Он вдруг встревоженно посмотрел на барона: — Или трусишь сделать этот маленький мятеж? Будешь мне верен?

Вмиг протрезвевшего Корфа трясло, как в ознобе. Он пробормотал, тоскливо покосившись в окно:

— Герр Питер, мы, как говорят в России, одной верёвкой повязаны...

Слышавший всё до последнего слова Волков покрепче вжался в угол кареты.

6


Григорий Орлов, пробираясь в спальню Екатерины своим тайным ходом, чувствовал себя, так сказать, не в своей тарелке. Ибо, хотя он давно считал императрицу не то чтоб совсем уж женой, но как бы наречённой, стеснялся являться к ней после загула — уж больно не любила она пьяных.

Вот и в этот раз, прежде чем нырнуть к спящей Екатерине под одеяло, он потёр голые ступни одна о другую, угодливо хихикнул. Екатерина, не открывая глаз, сквозь сон буркнула:

— Опять винищем несёт...

— А ты всё спишь, машер... — Он пошарил рукой под одеялом, почувствовал, что она лежит обнажённая, приободрился: — Спи, спи, только смотри, как бы не проспать чего главного.

— Не мешай, — отвернулась от него Екатерина, — я правда спать хочу... Нынче работала допоздна.

Обняв её сзади и прижимаясь к ней всем своим могучим телом, Григорий продолжал:

— Я тебе, Като, такое скажу, что сон враз пропадёт. Таа-кое...

— Ну? — Она нехотя повернула голову.

— За картишками сидели нынче, — начал Орлов. — И понтировал со мной офицеришко один из худородных с Украины, Мирович, не слыхала такого? — Он завистливо хмыкнул: — Удачлив, шельма, обчистил меня, ободрал, как лозу на лапти...

— Всё равно ни копейки не дам, у самой нету, — враз потеряла интерес Екатерина.

— Я не про то... Посидели потом у Дрезденши за вином и шумнули почти весь его выигрыш...

— То есть твои деньги?

Гришка осуждающе посмотрел на Екатерину:

— Ну, ты всё о деньгах да о деньгах, я про другое... Проболтался он по пьяному делу, что повстречал нынче его императорское величество — не поверишь где — в Шлиссельбургской крепости. Посетил известную вам персону — принца Иванушку.

— Ну и что? — не пошевелившись, равнодушно отозвалась Екатерина.

— Как что? — Орлов вскочил на кровати, поправил съехавший набок колпак. — Ты понимаешь, что это значит?

— И даже знаю о цели визита. — Помолчав, подумав, она сообщила: — Намерен мой супруг оженить Иванушку на кузине своей Голштейнбекской, меня — в монастырь, Павлушу — за решётку...

Орлов аж рот приоткрыл, обдав её волной перегара.

— Отколь сведала?

Екатерина поморщилась, помахала перед своим лицом ручкой, безмятежно отозвалась:

— Дура была бы я, только на пьяных болтунов надеясь.

— Хитра ты, матка, — только и сказал Гришка, восхищённо покрутив головой. — Неуж в ближних императора твои люди есть?

— Много будешь знать, скоро состаришься, — засмеялась она. — А ты мне молодой нужен. — Екатерина приподнялась на локте, отвела со лба его волосы, в глазах появилась нежность.

Его он, будто и не заметив ласки, горячо зашептал:

— А не пора ли нам, Като, своих да верных сватов в императорские покои запускать? — И почувствовал её нагое тело, прижавшееся к нему.

— Дела, Гришенька, надо днём обговаривать, а не ночью... — Её рука, шаловливо проведя по его крепкой груди, спустилась ниже.

Орлов посмотрел на неё: тонкие губы приоткрылись в улыбке, обнажив ровные, поблескивавшие в полумраке спальни зубы, из-под полуприкрытых век призывно светились казавшиеся сейчас совсем тёмными глаза. Она изогнулась кошкой, позвала:

— Иди-ка ты лучше ко мне, Гриша...

— И то верно, — пробормотал Орлов, прижав к себе гибкое тело.

7


Чёрная закрытая карета жутковатым призраком вылетела из ворот Шлиссельбургской крепости. Пара чёрных коней лихо промчалась мимо одинокого приблудного пса, дремавшего петербургской белой ночью возле дороги. Пёс поднял крупную голову, проводил сумрачным взглядом карету, больше напоминавшую ночное видение, чем реальный предмет, и, тяжко, по-собачьи вздохнув, снова свернулся калачиком.

В карете, вжавшись в угол сиденья, полулежал шлиссельбургский узник — арестант Безымянный. Из-под непривычной треуголки, натянутой на лоб, испуганно и изумлённо смотрели его глубоко запавшие глаза, отражая неясный свет призрачной ночи. То и дело вздрагивая в ознобе под прикрывавшим его военным плащом, Иванушка робко поглядывал на своего спутника — пожилого офицера в гарнизонном мундире пристава по фамилии Жихарев, — пытаясь разглядеть выражение его лица. Но скучная физиономия стража, привыкшего проводить время в караулах, этапах и перегонах (то есть в безделии), ничего не выражала.

Быстро миновав разбросанные тут и там по полям дремавшие в полусумраке белой ночи деревни, карета въехала во двор загородного имения, спрятанного в глубине разросшегося парка. Полусонного арестанта под руки провели в дом, тихонько притворив за ним дверь. Карету отвели на задний двор, где распрягли чёрных скакунов, отправив их в небольшую конюшню отдохнуть. После чего имение погрузилось в такую тишину, что стало казаться необитаемым — прикрытые ставни, пустой двор, безмолвные деревья в парке. Лишь одинокая фигура полицейского сутуло маячила возле крыльца.

Шелест деревьев, возвестивший о наступлении утра, разбудил спящего. Принц Иванушка открыл глаза и оглядел непривычную обстановку — рубленые стены, навощённый пол, широкая кровать. Не поднимая головы, Иванушка покосился на пышную постель и боязливо потрогал рукой, сразу ощутив её мягкость. Встал, предварительно коснувшись ногами блестящего пола, подошёл к большому кованому сундуку, на котором разложена была одежда, не раздумывая, принялся одеваться — натянул на себя жёлтые панталоны и жёлтый же камзол, обул лаковые, украшенные металлическими пряжками башмаки, влез в зелёный кафтан, шитый серебром, с красным воротником и отворотами манжет, долго приспосабливал треуголку. Одевшись, тихонько прошёлся по комнате, случайно увидел себя в зеркале и, испуганно шарахнувшись, кинулся в первую попавшуюся дверь, оттуда — в коридор, где мирно похрапывал Жихарев.

Полицейский на крыльце тоже спал, прислонившись спиной к перилам и приоткрыв рот. Иванушка ужом проскользнул мимо него и тихо пошёл по дорожке. Оказавшись в глубине парка, становился, прислушиваясь. Заливались соловьи, каждая на свой манер подпевали пташки рангом пониже. С болота долетел тоскливый зов выпи.

— Трубы Иерихона, громче звучите! Осанна в вышних... — Ему казалось, что он кричит, срывая голос, а выходил не то шёпот, не то хрипение. — Падут грешные стены, падут... Аз есьм альфа и омега, первый и последний, начало и конец.

Говорят, что убогому счастье даётся само, так и Иванушка блаженный неведомо какими путями набрёл на пролом в заборе и оказался вовсе вольным. Шёл по тропинке меж кастами, как зверь, — по наитию, не обращая внимания ни на что. Вышел на ясную поляну и замер, увидев корову — существо в материальности своей ему абсолютно неведомое. Она не спеша двигалась навстречу, подбирая из-под ног сочную траву. Иоанн замер, поражённый до глубины души. Хрум-хрум-хрум.

Пожевав, корова шумно вздохнула, и снова: хрум-хрум...

Не отрывая взгляда от диковинного зверя, Иванушка тоже встал на четвереньки и попробовал срывать губами траву. Это у него не получилось. Тогда он, подойдя ближе к корове, изобразил единственный знакомый ему звук из животного мира:

— Гав! Гав!

Корова, со свойственной этому виду животных меланхоличностью, продолжала своё: хрум-хрум-хрум...

— Что ты есть, тварь Божия или создание Сатаны? — озабоченно спросил Иоанн и задумался. — Рога есть, а глаза добрые... — Улыбнулся. — Нет, творение Божие.

Опустил голову, вгляделся себе под ноги. Присев на корточки, внимательно рассмотрел в подробностях лист, бегущего муравья, жёлтенький цветочек — дивные творения природы. Взгляд его, ограниченный многие годы пространством темницы, видел мир отдельными кусками. Стоило оглядеться окрест — в глазах кружило. Иванушка поднялся, прислушался. Издалека донеслись звуки песни, послышалось девичье взвизгиванье. Пошатываясь и волоча ноги, Безымянный пошёл на звуки и вскоре выбрался на большую поляну, посреди которой горел костёр. Изумлённо глядел он, как парни и девушки прыгали через вольный огонь, смеялись, убегали парочками в лес. Двое выбежали прямо на него, затаившегося в кустах. Иванушка заворожённо смотрел, как парень, пытаясь обнять светловолосую девушку, гнул и ломал её, а она, смеясь, весело отбивалась.

Иоанн, словно заколдованный, шагнул к ним:

— Дай мне... золотые волосы ладаном пахнут... — Он потянулся руками.

Девчонка испуганно взвизгнула, бросилась прочь. Парень испуганно попятился от невесть как попавшего сюда барина.

— Не един убо зверь подобен жене сей... — шептал Иоанн, пугая парнишку безумными глазами, — змеи и аспиды в пустыне убояшися...

Разглядев, что перед ним безумец, парень осмелел:

— Я те, аспид, щас по шее вломлю. Почто в кустах таишься? — И, выставив рогами пальцы, скривив рожу, высунув язык, закричал: — Бе-е-е!

— Сатана! — ахнув, возопил Иоанн и кинулся бежать.

Вслед ему понёсся пронзительный свист.

В глазах Иоанна всё шаталось, двоилось, мельтешило. Зацепившись ногой за корягу, он полетел кубарем да так и остался лежать, прижавшись к земле, закрыв голову руками. Спустя некоторое время он осторожно приоткрыл один глаз и увидел, как близко-близко, возле самого лица его шевелился большой зелёный кузнечик, потирая лапки одна о другую, проводил задумчивым взглядом божью коровку с красной спинкой, широко распахнул глаза, увидев некоего шестикрыла, который взлетел прямо перед самым носом, обнажив оранжевые подкрылки.

— Домой, домой хочу, не могу тут! — вскочил Иванушка. — Домой! — И забормотал, пытаясь сам себя успокоить: — Аз есьм альфа и омега...

Путаясь ногами в траве, он бросился по дорожке, затем напролом через ямы, кусты, ручьи, пока не открылся перед ним берег Невы. Иоанн остановился, тяжело дыша, перед лодочником, ставившим верши. Только лодочник, почуяв человека, обернулся — повалился перед ним безумный принц на колени.

— Домой хочу, к князю Чурмантееву... — горько заплакал он. — Домой, там камера, там тихо, там хорошо мне...

— Это в крепость, чо ли, к Чурмантееву-то? — отозвался коренастый красноносый лодочник и, присмотревшись к Иванушке, предположил: — Подгулямши, видать, вчерась, головка болит. Ну, — понимающе вздохнул он, — с кем не быват... Денежку бы надо, а то мозоль набью, — и протянул руку.

Иоанн, не глядя, порылся в карманах, вытащив что-то, сунул в раскрытую ладонь лодочника. У того полезли на лоб глаза — плата явно была немалой. Старик радостно засуетился:

— Это мы счас, это мигом, — и налёг на вёсла.


У крепости в нетерпении метались вокруг Иванушки Чурмантеев, Власьев, тайный советник Волков. Узник радостно улыбался своим стражам.

— Дома, дома... Дщерь идумеска живуща на земле... И явилась она, облачённая в виссон, пурпур и солнце... И всяка тварь, живуща на земле... — Он испуганно огляделся и заторопился вдруг: — Домой, домой, а то придут, прикуют на цепь, как зверя, и не увижу я ни лика человечья, ни солнца...

— Пойдём, пойдём, Иванушка, — почти нежно ворковал Чурмантеев, — твой дом ждёт тебя...

Тайный советник Волков передал Чурмантееву пакет:

— Тут инструкция, как поступить, ежели кто-либо без письменного царского указа попытается добром ли, силой исторгнуть Безымянного из узилища... Если явится столь сильная рука, что спасти будет немочно, арестанта умертвить, живого никому в руки не давать.

— Мы сию инструкцию имеем, — сказал Чурмантеев.

— Имеете, но не исполняете.

— Так ведь прибыл адъютант от его величества...

— А письменный указ вручали?

— Никак нет.

— По поручению Тайной канцелярии чиновник Шешковский проведёт расследование, и, ежели не будет обнаружено с вашей стороны злого умысла, отделаетесь одной лишь высылкой на Калмыцкую линию. От должности главного пристава отлучены с сего дня...

Чурмантеев бухнулся в ноги:

— У меня девочки малые... Прошу пощады...

— Одновременно с вами выедет и гувернантка ваша, так что дети без присмотра не останутся.

— А госпожа Пчелкина за что же?

— За осведомлённость излишнюю и нескромность языка. Господин Шешковский, приступайте к дознанию.

Невзрачный чиновник с плешью и серым безусым лицом, на которого как-то никто не обратил внимания, молча поклонился.

8


Ночь за окнами пиршественного зала озарялась сполохами торжественного салюта, гремели военные оркестры рёвом ослиной шкуры, пронзительно свистели флейты, вскрикивали медные тарелки. Обед в честь мира с Пруссией после окончания Семилетней войны был устроен по всем правилам казарменного этикета — его величество сидел окружённый полководцами, дипломатами, имея по правую руку прусского посланника, по левую — вестника мира Гудовича, коему доверено было подписывать мир в Берлине. Портреты императора Петра и вчерашнего супостата Фридриха, писанные в рост и поднятые над столами, перевитые гирляндами хвои и цветов, оплетённые лентами колеров прусского и русского флагов, являли собой символ трогательного и вечного единства. Дамы и господа, как и положено по фрунту, сидели за разными столами. Вдоль стен по периметру зала стояли верные янычары Петра — голштинцы. Пётр, как и обычно при застольях, был в подпитии, которое сопровождалось непомерными хвастовством и болтовнёй.

— Я вынужден буду, так и передайте королю, господин посол, защитить интересы своей Голштинии от наглых... датских притязаний! — кричал он через всю залу датскому посланнику Гакстгаузену. — Скоро, очень скоро мои бравые и верные голштинские быки пройдутся по полям и городам Дании. Я сам поведу их, и вы узнаете, что такое прусский дух и голштинская шпага. По пути я отдам честь и уважение королю Фридриху. Я имел честь служить в его армии как простой солдат, да, да, как простой солдат. — Со свойственной ему живостью, Пётр подбежал к капралу, нёсшему почётный караул у штандартов, выхватил у него ружьё и начал выделывать строевые артикулы: — Айн! Цвай! Драй! Линке! Рехтс! — Так же неожиданно бросил ружьё и подбежал к своему месту. — Я возьму у Фридриха армию и стану во главе двух армий — прусской и русской. И я сделаю своё герцогство счастливой страной. Дамы и господа! Майне либен геррен унд дамен! Я предлагаю тост за здоровье высокой голштинской фамилии. Всем встать!

Гости, привыкшие к бесноватым выходкам императора, встали, подняв бокалы. И лишь в одном месте частокол высоких куполообразных причёсок прервался — Екатерина не поднялась. Это не укрылось от взора императора. Он бросил на Екатерину бешеный взгляд:

— А ты... вы, Ваше Величество, почему не изволили встать?

— Потому что голштинская фамилия — это вы, я и наш сын. Когда здравят мою честь, я не обязана вставать.

— Кроме вас и сына есть ещё два члена нашей фамилии — мой дядя принц Жорж Голштинский и его высочество принц Голштейнбекский!

Екатерина была величественно спокойна и вроде бы не замечала беснований супруга. И всё же голос её сочился ядом, когда она произнесла своим низким и сильным голосом:

— Я надеюсь, они не обидятся, что женщина не встала. — И, выдержав паузу, сделала свой выпад: — Если они мужчины, Ваше Величество.

Кто-то поперхнулся смехом.

Пётр взорвался:

— Встать!

Екатерина кокетливым жестом поправила локон и ответила:

— Мы не на плацу, Ваше Величество.

Пётр плюхнулся на место, протянул руку к дежурному адъютанту. Тот вложил в царские перста перо, подставил чернильницу, расстелил листок бумаги. Пётр стремительно черкнул пером несколько слов и отдал Гудовичу. Весь зал, замерев, смотрел, как адъютант торжественно несёт лист бумаги с царственными словами. Екатерина развернула бумагу: «Ти дура!» Внизу растеклась клякса. Она разорвала бумагу и кинула через плечо. Пётр, наблюдавший всё это, вскочил и заорал:

— Ти — дура!

Потёмкин, стоявший неподалёку от царя за креслом своего патрона Георга Голштинского, видел, чего стоило Екатерине сохранить достоинство и сдержанность. Она неспешно поднялась, держась прямо, не теряя осанку, не засуетилась, не бросилась вон в рыданиях; она сделала общий поклон и, придерживая пальцами паутинную лёгкость кружев, вышла из зала.

Над столами висел деловитый гул: двигались ножи и вилки, позвякивали бокалы. Все делали вид, что ничего не произошло. Суетился только Пётр. Дёрнувшись туда-сюда, он за спиной наследника Павлуши наклонился к принцу Жоржу и что-то сказал. Тот выслушал с невозмутимым видом, кивнул, но опять склонился над тарелкой. Принц Голштейнбекский спросил:

— Что, Жорж?

Потёмкин напрягся, прислушиваясь.

— Велел послать дежурного коменданта к покоям императрицы и арестовать её.

— И ты думаешь...

— Не будем придавать внимания минутному капризу. Пётр слишком горячится расправиться с супругой. Подождал бы до коронации.

— Боюсь, не дождётся, у него полно сумасшедших идей.

— А откуда у дурака могут быть умные идеи?

— Боюсь, как бы нам не подпалить усы в чужом пожаре.

— Ну, до этого дело не дойдёт, народ смирен, дворянство жрёт да спит, армия в наших руках... Завтра выезжаем в Ораниенбаум всем двором?

— Так точно. Герр Потёмкин, поезжайте в штаб-квартиру, чтобы там всё было готово к отъезду.

Потёмкин вышел в комнату, где толклись адъютанты. Зрелище было весьма любопытное: по заведённому порядку они находились тут всё время, пока хозяева пировали, причём всё многочасовое бдение обязаны были находиться в строю, то есть на ногах. Ни стульев, ни скамей, ни диванов, естественно, не было, и потому все, начиная от мальчишек-пажей и до седеющих генерал-адъютантов, стояли или сидели на корточках. Некоторая дисциплинарная безответственность всё же была: наиболее беспечные и рискованные возлежали прямо на полу, кто-то, сложившись перочинным ножиком, устроился на подоконнике. Верзилу Дитриха Потёмкин отыскал в простенке между печкой и стеной — уперевшись коленками в стену, а спиной в бок печи, он спал. Потёмкин тронул его — никакого результата. Тогда, вытянувшись и изогнув голову так, как это делал принц Жорж, он сказал его голосом:

— Герр Дитрих, опять вы, скотина, бездельник этакий, спите, находясь во фрунте. Ви есть пльохо зольдат!

Дитрих под всеобщий смех вывалился из ниши и вытянулся перед Потёмкиным.

— Опять ноченьку бдил?

— Замотала совсем, кобылица этакая. — Дитрих крутнул головой, отгоняя сон.

— Лизка?

— Яволь. Её Петруша намнёт, раззадорит, а довести до кондиции не может. Вот она и кидается на меня, как тигрица голодная.

— Пошли ты её...

— С ума сошёл. А ежели царицей станет? А всё к тому идёт, — набивая трубку, размышлял предусмотрительный немец.

— А это, братец, не наши заботы. Иди к принцу, а я в штаб бумаги собирать.

— Э, принц тоже — как это по-русски? — зануда, так? Всегда дело даст.

— Герр Дитрих, ви пльохо исполняет солдацки долг! Смотреть, а то послать в Дойчланд картофель жрать!

9


Потёмкин подогнал коня к окнам особнячка и, прямо с седла забарабанил в шибку.

— Кто таков? — К стеклу прижалась физиономия поскрёбыша.

— Ослеп рази, не видишь?.. Гришка дома ли?

— Пошёл корму задать телушке. — Федька был неисправим.

— Вот пустят телушку под топор, и всем нам хана, — недовольно проворчал Потёмкин, входя в дом. — Алехан тут ли?

— Вот он я. — Алехан выходил из спальни. — Стряслось что?

— А то б я скакал ни свет ни заря... Император нынче велел взять Екатерину под арест.

— Федька! Подымай братьев!

А они и так уж подтягивались к двери — полуодетые, босые, заспанные.

— Погоди играть сполох. Длинный Георг придержал приказ: не время, говорит. Побаиваются они... Только, чаю, Орлов, не споздниться бы нам... Тот по дурости хлопнет — и всё.

— Может статься и такое... Проходи. Винца примешь?

— Мне хлеба да сала кусок бы, а то всё время торчишь за креслом, а они, заразы, пьют да жрут.

— Ничего, скоро мы им и прикурить дадим, дыхнут так уж дыхнут... Федька, тащи припас. Как твоя конная гвардия?

— И капральство, и драгуны в любой момент. Я наказал, чтоб все в казармах, по квартирам не расползаться.

— Умно. Ну, а командующего скрутишь?

— В момент, у него ко мне должок имеется. Можно и генерал-полицмейстера Корфа, он рядом живёт, а потом начнём город булгачить.

— А за нами, значит, остальные полки и его величество... Ладно, будь в готовности, а я поутру генералам доложусь, Разумовскому. Что-то они не чешутся, выжидают. После коронации хуже будет.

— Плевать на генералов нам, капралами обойдёмся... Их высокие превосходительства к раздаче наград успеют... Вот съедет двор в Ораниенбаум — и самая пора. Великий князь при маменьке в Петергофе под нашей защитой.

— Так-то оно так, только без генералов непривычно.

Потёмкин рвал зубами шматок сала, запивал вином.

Ел он всегда жадно и много. Потом даже говорили:

«Жрёт, как Потёмкин».

10


Майор Преображенского полка Пётр Петрович Воейков проводил ревизию караула. Вместе с капралом и двумя солдатами они приблизились к полосатой будке у дороги, ведущей в полк. Часовой, рослый, как и все гвардейцы-гренадеры, солдат Мухин окликнул издали:

— Стой, кто идёт?

— Свои.

— Пароль.

— Честь. Отзыв.

— Служба. Один ко мне, остальные на месте.

Воейков подошёл к солдату, выставившему штык навстречу.

— Здорово, Муха!

— Здравия желаю, ваше благородие Пётр Петрович.

— Всё спокойно?

— Так точно, всё спокойно. Спят, наломавшись на потехе вчерашней. А чужой разве забредёт в глухомань нашу?

— Но бывает?

— Бывает не бывает, а ухо держать надо востро, время ненадёжное. Сказывают, что голштинцы зашевелились, кабы чего против матушки-царицы худого не измыслили... А при Петре вовсе хана будет, засидят немцы.

— Кто говорит? — насторожился Воейков.

— Да все говорят... Я намедни спрашивал по тайности у капитана нашего его благородия Петра Богдановича Пассека, а он сказал: передай, говорит, солдатству, чтоб до поры языки не чесали, ещё прознает кто. Понадобятся багинеты наши, через капральство, мол, объявим.

— А зачем багинеты-то? — любопытствовал майор.

— Ясно зачем, чтобы императрицу, матушку нашу, от царя да его немчуры боронить. Недолго ждать осталось.

— Так и Пётр Богданович сказал? — допытывался майор.

— А мы что, пальцами деланы? Сами дворяны, и сами понимаем, что нам от тараканов прусских житья не будет. Одна она, царица, заступница наша.

— Так... — протянул майор, соображая что к чему, потом крикнул: — Вахромеев, ко мне!

Топоча сапогами, подбежал солдат Вахромеев.

— Заступай на пост вместо Мухина.

Солдаты поменялись местами, рядовой Мухин приставил ружьё к ноге. Воейков приказал:

— Сдать оружие!

И когда Мухин, почуяв неладное, заговорил было: «Ваше благородие...» — майор вырвал ружьё и приказал:

— Капрал, гренадера Мухина взять под арест. А теперь в дом капитана Пассека. Измена!

11


В карточном салоне у Дрезденши шла игра. Метали Григорий Орлов и Мирович. Вокруг толпились любопытные.

— Не может быть, чтоб судьба тебе маткой была, — басил Орлов. — Не всё ж тебе тереть, пора и в тёрке быть. Либо дупеля, либо пуделя.

По бледному и напряжённому лицу Мировича, как всегда, сбегали капли пота. Впившись глазами в глаза Орлова, он выдернул карту, и она скользнула из-под ладони на стол.

— Дана, сударушка. Ещё?

Орлов кивнул.

Снова карта выскользнула из-под ладони Мировича.

— Ещё. — Лицо Орлова напряглось. Глянув на третью карту, со злостью шлёпнул их на стол. — Ты заговорённый, что ли? Ну да сколько верёвочка ни вьётся, а всё ж петлёй сойдётся... Начнём по новой!

В это время лакей, проходящий с бокалами на подносе, передал Орлову записку. Тот развернул, не торопясь, припалил кончик бумажки от свечи, принялся раскуривать сигару, помахивая остатками бумажки и сказал Мировичу:

— Извини, брат, ехать должен, в полк вызывают.

— И отыграться не хотите?

— Другим разом. — Гришка быстро поднялся, застёгивая мундир. — Нынче, брат, другой банчок, в ином месте. — Он весело подмигнул.

— К бабе небось требуют, — хохотнул кто-то.

— Вот, дьяволы, и всё-то вы знаете, — восхитился Орлов и быстро пошёл к выходу.

Мирович от нечего делать тасовал колоду и вдруг заметил, что вслед за Орловым начали вставать и один за другим гвардейцы, все, торопясь, уходили.

Ссыпав в карман выигрыш, пошёл следом и Мирович. В полутёмной передней затаился, ожидая, пока разберут плащи. Услышал голос Орлова:

— ...Матушка в опасности... Подымать полк... Быстрей, братцы... Петрушу запереть в Ораниенбауме... Всем к Зимнему...

Офицеры сбегали по крыльцу к экипажам, кучера гнали коней. Мирович огляделся: двор, только что забитый экипажами, опустел. Лишь у самых ворот стояла лёгкая коляска. Кучер сидел, развалясь, на скамье и, глянув вслед уехавшим, задремал. Мирович подобрался к экипажу, сдёрнул с шеи коня торбу с овсом, взобрался на сиденье. Вожжи были едва прицеплены к кованой финтифлюшке на козлах. Отцепив их, он тихонько чмокнул, и конь неслышно тронул, но, чёрт бы его побрал, чиркнул осью по воротам.

Кучер вскочил:

— Стой! Стой! Куда!

Тогда Мирович, не таясь, гикнул и ударил вожжами по спине жеребца. Кучеру отозвался:

— По государеву делу!

Коляска пулей понеслась вдоль канала. На выезде из города, ещё саженей за двадцать, крикнул будочнику:

— Подвысь шлагбаум! Эстафета его величеству императору Петру в Ораниенбаум! — и умчался в сумрак белой ночи.

12


Полная тишина стояла в Петергофском саду. Время — пятый час утра. Солнце ещё не взошло, не высушило туманы, и они бродили, перетекая из низины в низину, всё ближе к морю. Бросив на ходу вожжи, Алехан Орлов вбежал в караульное помещение, и тотчас же оттуда выскочил солдат, направившись на конюшенный двор. А Орлов бегом проследовал к галерее старого павильона, постучал в окно. Не услышав ответа, потянул на себя створки, они легко поддались, и он решительно перекинул ногу через подоконник. Близко к свету, сидя в креслах, спала камер-фрау Шаргородская. Старческий рот полуоткрыт, очки сползли на кончик носа, костлявые пальцы сжимали вязанье. Орлов на цыпочках прошёл в соседнюю комнату, открыл дверь без стука.

— Доброе утро! — встретила его весёлым возгласом Екатерина. — До солнца и без доклада?

— А это что? — растерянно спросил Орлов.

— Как что? Мою свои манжеты и воротнички. Хорошо, тихо, никто не мешает...

Орлов схватился за голову, простонал:

— Бог мой! Такое занятие, когда дорог каждый миг... И вы собираетесь стать царицей!

— Тшш... — прикрыла мыльной ладошкой рот Орлова Екатерина и, смутившись, прибавила: — Извините.

— Тьфу, — сплюнул он, утирая губы и шрам, начинающийся от рта и идущий прямо к уху. — Теперь уж хошь таись, хошь во весь голос ори...

— А что случилось?

— Не медлите, Ваше Величество, Пассек арестован и, не дай бог, под пытками заговорит... Вас, Екатерина Алексеевна, ждут Шлиссельбург или плаха, нас — петля... Григорий поехал измайловцев поднимать, ушли затравщики в иные полки. Надо упредить его императорское величество, пока они сны в Ораниенбауме досматривают.

Екатерина метнулась в двери:

— Вася, Катерина Ивановна, быстро одеваться! Мундир, пожалуй? — не то спросила, не то сообщила она Орлову.

— Мундир ловчее, мы прямо в полк. А как тут караул без огласки миновать?

— Я плащ с вуалью наброшу и зонтиком прикроюсь, сочтут за жену вашу...

— Вот ладно, а я сказал на карауле, что за женой...

Поднявшийся над деревьями край солнца брызнул лучами по сверкающей траве.

От ворот Петергофа, круто взяв с места, отъехала коляска. Кони рвались вперёд, набирая скорость.

13


Потёмкин вошёл в комнату, где спала обслуга принца Жоржа — денщики, конюхи, свободные от поста караульные. Жили без комфорта — на полу, устланном соломой, вповалку спали гвардейцы и голштинцы. На костылях и гвоздях, вбитых в стены, развешано оружие. Храп, естественно, стоял мощнейший, и потому Григорий без труда собрал все палаши и шпаги, ружья, передал Леонычу, чтобы вынес. Потёмкин тронул за ногу одного, другого — те вставали, не спрашивая зачем.

— Чужих тут много?

— Трое.

— Связать, кляп в рот и в подвал. Да чтоб и муха до поры не вылетала.

Дежурный адъютант Дитрих дремал, когда вошёл Потёмкин, приоткрыл один глаз, вяло поднял руку и снова задремал. Капралы вмиг прикрутили его к креслу. Потёмкин развёл руками:

— Извини, камрад, это временная тягость. Освободим спальню принца, туда перенесём на перинку.

Главнокомандующий в ночном колпаке и сорочке спал, как положено фрунтовой косточке, на спине, сохраняя стойку «смирно» и укрывшись до пояса периной. Усы аккуратно затянуты наусниками. Пофыркивал он строго и сдержанно. Супруга тоненько храпела, уткнувшись лицом в подушку — что с женщинами поделаешь, к фрунту не приучена. Волосы подобраны в белый чепец, но голые пятки торчали из-под перинки, забранной в белый пододеяльник, отороченный кружевами.

Потёмкин сгрёб принца за грудь и, приподняв, ровно тряпичную куклу, над кроватью, рявкнул:

— Встать!

Главный командующий ещё не проснулся, но команду исполнил и уставился на Потёмкина.

— С добрым утром, ваше императорское высочество! — приветствовал фельдмаршала, а затем с размаху влепил пощёчину. — Это за давешнее расчёт, а это наперёд. И голова фельдмаршала мотнулась в другую сторону от новой оплеухи. — В подвал его, и супругу тоже.

— Господин вахмистр, она телешом.

— Ништо, пусть охолонёт, а то под периной взопрела небось.

Принц, длинный, белый, словно привидение, попробовал дёрнуться, но ему связали рукава ночной рубахи и наподдали, он пошёл безропотно, жена, стыдливо скорчившись, двинулась следом.

— Леоныч, дай-ка сундучок этот изукрашенный... О, сокровища фамилии Голштинской! — Вытащив из шкатулки ожерелье, сунул в карман, шкатулку протянул Леонычу: — Раздай ребятам призовые, такого пирата повязали.

14


Завидев впереди облако пыли и услышав грохот колёс по деревянному настилу, Мирович придержал лошадку и посторонился, съехав к самому краю насыпи. Из-за поворота вылетел лёгкий экипаж, запряжённый парою. Возница гикнул, взмахнул кнутом, кони промчались мимо. Мирович мельком разглядел в окошке женское лицо да затылок гвардейца, стоявшего на запятках. Но главное, глаз отметил непорядок — заднее колесо бежало вихляясь и вот-вот должно было сорваться.

Он остановился и заорал вслед:

— Эй, эй! Колесо! Колесо!.. Разобьёшь свою мамзелю. — Сунув пальцы в рот, свистнул. — Колесо, раззява!

Конь, решивший, что свист относится к нему, рванул вперёд, и Мирович едва не свалился с козел, но всё-таки заметил: его сигнал достиг цели. Экипаж остановился, гвардеец соскочил с запяток и приветственно махнул рукой. Мирович тихо ахнул: это был Алехан Орлов, а женщина... Мирович привстал и принялся нахлёстывать свою лошадку:

— Эй, милая, давай, давай! Не припоздать бы... Господи, помоги! — Он, словно безумный, орал: — К Разумовскому опоздал, к Шуваловым опоздал, к Поликсене опоздал! Не попусти, Господи, раба своего! И-и-эй! Залётная!..

И Господь услышал молитву: колесо встряло в дыру на мосту, что-то хрястнуло, что-то хрустнуло, что-то звякнуло, и коляска опрокинулась. Мирович ласточкой пролетел над перилами моста и оказался в воде. Речка была небольшая, достаточно глубокая, чтобы Мирович не разбился при падении, но и достаточно мелкая, чтобы он не утонул. Выбравшись из тины и грязи, неудачник воздел руки в небу:

— Почто казнишь меня? За что наказываешь? — Шлёпая по воде, вышел на прибрежный песок, упал и, колотя его руками, кричал: — Опоздал, опоздал, опоздал!

15


На коврике возле кровати его величества сидела и выла любимая мопсинка Петра. Голос у неё был тоненький, жалобный и вовсе бы походил на плач ребёнка, кабы не хриплые подвывания в конце. Пётр, спавший на скомяченных простынях, уткнув чисто по-мальчишечьи лицо в подушку, зашевелился, поднял голову в ночном колпаке и, не открывая глаз, потребовал:

— Цыц, негодная!

Собачка, не обратив внимания на окрик хозяина, продолжала тянуть свою надрывную песнь. Пётр выпростал ноги из-под перины, свесил их с кровати и всё так же, не открывая глаз, принялся растирать грудь, ожесточённо скрести её ногтями.

— Цыц, ферфлюхтер вольф... Иди сюда, иди, ком хир, ком хир. — Собачка поднялась и заковыляла прочь от кровати. — Не хочешь... — Пётр посмотрел ей вслед. Лицо его, корявое, с набрякшими подглазьями, жёлтое и плоское, было страшным. Он зевнул яростно и со смаком, громко крикнул: — Нарциска, Нарцисс! Бира давай, пива. Нарцисс, бира!

Любимый арап Нарциска вбежал с подносом в руках, налил пива в бокал. Пётр выпил, Нарциска взялся за другую бутылку, но Пётр, нетерпеливо выхватив её, выпил из горлышка. Передохнул, удовлетворённо сказал:

— Перфект, аллее перфект. Карашо! Зови кауфёр, туалет делать будем. — Накинул халат, попробовал спеть: — Ляля, ля-ля, ля, ля-ля... Нехорош голос. — Снял со стены скрипку, коснулся струн смычком, псинка сейчас же ответила воем. — Цыц, шреклихерхунд!

— Можно к тебе? — в спальню вплыла Лизка. Она также была в халате, скрадывавшем контуры и объёмы располневшего тела, но уже более или менее прибрана, хотя современники отмечают её постоянное неряшество и, пардон, дурной запах, исходивший от неё. Но будем милостивы и снисходительны к этой чете в последний день их величия. — Не успел глаза промыть, а уже за скрипицу свою...

— Сегодня, Лизхен, мне надо быть в форме. Мы нынче приглашены на обед к любимой жёнушке Екатерине. Сегодня я дам ей последний концерт. А после концерта поручу заботу о ней моим любимым голштинцам...

— На какой предмет?

— Они найдут в ней некоторые предметы, представляющие интерес для солдата, оторванного от жены. — Он грубо захохотал.

— Ты что, Петруша! — испугалась Лизка.

— Да-да, я исполню слово, данное ей. И сегодня я представлю двору мою новую жену. Надевай всё, что есть лучшего!

— Питер! — Лизка обрушилась на тщедушное тело Петра. Мопсинка снова завыла. Пётр швырнул в неё туфлей.

— Цыц, дурочка! Не плакать надо, кричать: виват Елизавета!

16


Под сигнальным колоколом у моста через ров, ограждающий расположение полка, с ружьём на плече стоял часовой. Екатерина в сопровождении Алёхина вступила на мост.

Лицо часового расплылось в улыбке, он взял на караул, и это стало как бы сигналом: ударил полковой барабан, ему ответили ротные. На плацу Екатерину встретил Кирилл Разумовский в мундире полковника-измайловца — подлетел на коне, лихо спешился, поклонился:

— Доброе утро, Ваше Величество, государыня российская.

— Не преувеличивайте, граф. — Екатерина протянула руку для поцелуя.

— Это мы подправим, Екатерина Алексеевна.

Григорий Орлов с группой офицеров привели чуть ли не силой древнего полкового священника отца Алексия в полном облачении. Вынесли из церкви и поставили аналой. Между тем на плац сбегались роты. Признаться, людей в них было маловато — гвардия дисциплиной не отличалась, и это было не построение полка, а скорее построение представителей полка, — но важно не действие, а результат, не так ли? Недостаток людей возмещался усердием.

— Виват Екатерина!

— Присягать матушке Екатерине!

— Надёжа ты наша и избавительница!

— Ура!

— Полк, к присяге!

Екатерине подвели коня, подняли её в седло, она привстала на стременах, чтобы казаться выше.

Капралы подровняли ряды.

— Гвардейцы! Я явилась к вам за помощью! Опасность вынудила меня искать среди вас спасения. — Екатерина вглядывалась в лица людей — слушают ли, слышат ли?

Издалека не видно было, что губы её дрожат и что она на грани срыва, с трудом удерживает слёзы — ведь на карту поставлена жизнь. В этот миг, в это утро глазами немногих солдат и офицеров на неё смотрит вся Россия, огромная и чужая страна, которую она признала своей единственной родиной и которую ей предстоит взять в эти побелевшие от напряжения маленькие руки. Проигрыша быть не может, ибо проигрыш — смерть. Она возвысила голос:

— Советники государя, моего мужа, решили без промедления заточить меня и моего сына в Шлиссельбургскую крепость. — Голос сорвался, она сглотнула слезу и кинула не просьбу — мольбу: — На вас надеюсь, вам верю... От врагов было одно спасение — бежать к вам. Вы, гвардейцы, единственная надежда и опора. Окажете ли помощь мне и сыну моему?

— Жизнь положим, не выдадим! — зычно крикнул Алёхин. — Верно, гвардия?

— Веди нас, всех веди!

— Смерть голштинцам, смерть врагам!

— Смерть немчуре!

Екатерина вскинула руку, и полк утих.

— Никого не трогайте, наше дело Божие, и не годится его кровью поганить.

— Верим тебе, матка!

Запел рожок. Разумовский вскочил на коня.

— Полк, к присяге её императорскому величеству Екатерине Второй готовьсь! — Выждав время, пока станет тихо, слез с коня, встал на колени перед священником и сказал: — Клянёмся тебе в верности, императрица наша, и в том целуем крест.

Священник прошёл с крестом вдоль коленопреклонённого строя, осеняя крестом гвардейцев, окропляя их и давая каждому целовать крест.

Екатерина, пустив коня в галоп и воздев руку, поехала с Разумовским вдоль строя.

— Освободите волосы, — шепнул он.

Она лихо сдёрнула и отбросила треуголку, и по ветру заструился мощный поток тёмно-русых волос.

Так, с поднятой рукой и развевающимися волосами, она проследовала перед немногочисленным строем полка и повела измайловцев по городским улицам, где к ним примкнули другие полки, солдаты, оказавшиеся вне строя, и толпы люда, к Казанскому собору под благословение митрополита, потом на Дворцовую площадь, охваченную полукаре гвардейцев-конников, здесь она остановилась в центре, взялась за шпагу, пытаясь вытащить её, но, увы, шпага оказалась без темляка.

— Темляк, темляк, — шорохом прошло по строю.

Из переднего ряда конногвардейцев вылетел на вороном коне рослый, круглолицый вахмистр. Улыбаясь застенчиво и преданно глядя в глаза, он снял темляк с собственного палаша и, приподняв шляпу, подал его Екатерине.

— Вы, опять вы, студент?

— Опять и всегда, Ваше Величество. — Он поклонился.

Она в ответ сердечно улыбнулась. Потёмкин тронул своего вороного, намереваясь отъехать, но конь прошёл ровно столько, чтобы стать ухо в ухо рядом с белой кобылкой императрицы: он держал строй. Вахмистр дал шенкеля, конь вздыбился, совершил оборот и вновь занял строевую позицию.

— Строевой конь, Ваше Величество, — как бы извиняясь, сказал Потёмкин.

Но она ответила с весёлым смехом:

— Судьба... Благодарю вас, — и, салютуя шпагой, пустила свою кобылку, сопровождаемая Екатериной Дашковой, где-то присоединившейся к шествию.

Потёмкин с трудом удерживал вороного, рвущегося вслед.

Над площадью гремело:

— Виват Екатерина! Виват!

Загрузка...