Она проснулась от дальнего шума и скосила глаза за окно. За стёклами вились языки пламени, небо было кроваво-красным, накатывал низкий гул, от которого дребезжала чашечка из-под кофе, забытая с вечера на прикроватном столике, жалобно звенели шибки. В багровом небе летали огненные птицы.
А над землёй неслась несметная толпа рвани — мужики бородатые и лохматые, вооружённые косами и пиками, топорами и дубинами; раздирая в крике рты, исходя неистовой злобой, они накатывались волнами, а впереди Пугач с топором в руке и обрывком вервия на шее. Его обнажённый торс выделялся белым пятном на фоне страхолюдных ликов с рваными ноздрями, безносых, безглазых, беззубых, с багровыми дырами ртов. Иные, приблизившись к окну, на мгновенье заглядывали в царицыну спальню и тут же исчезали, а Пугач мелькал мимо и снова появлялся.
Мелко дрожало пламя свечи. Екатерина подобрала ноги и натянула одеяло до подбородка, протянула руку туда, где спал Орлов.
— Гриш, проснись, мне страшно.
Но Орлов молчал. Нащупав рукой плечо спавшего, она принялась трясти его. В ответ раздался недовольный скрипучий голос:
— Катья, не трошь, я спать хочу. Тай мне покоя...
Екатерина оторвала взгляд от окна и обернулась. На неё смотрел умоляющим и беззащитным взглядом Пётр Фёдорович. Лицо его было бледным и безбровым, и лишь при вспышках уличного огня окрашивалось багрянцем. У виска чернела ссадина.
— Ты?
— Ты ше всекда хотела, штоп я спаль с топой, вот я и пришёл. Откинь одеяло, пусти к себе.
— Нет, Питер, я не хочу тебя.
— Да, Катья, да. — Он упорно придвигался.
За окном ослепительно вспыхнула молния, она оглянулась, а когда свет истаял, обернулась к Петру, но вместо него оказался Пугач с обрывком верёвки на шее и большим наперсным крестом. Оскалив белые зубы, он смеялся:
— Ну вот, не допускала к себе, а я тут как тут... Не признала, что ль, чего дичишься? Оброс несколько, годков-то звон как много ушло... Да не Пугач я вовсе, а твой муж, анпиратор Пётр. Ишь какова — весь народ признал, а она не хочет... Пусти, лаской согрей. Вишь, озяб. — И он навалился на неё, и она чувствовала, что не в силах сдержать напор мужика, приспускала одеяло, но твердила:
— Нет, нет...
Мужик впился зубами в грудь, жёг поцелуями, оглаживал ладонями плечи, она всё твердила: нет, нет...
Маленький, скорчившийся Питер сидел у её ног и пиликал на скрипице, лицо его было печальным.
— Почто гонишь? Звала ведь...
Она пригляделась: Боже, это вовсе не тот страшный мужик, а Потёмкин. Кинулась к нему, обняла, закричала:
— Ты здесь, паренёк? Спаси, спаси меня и охрани... Желанный мой...
Он приник к ней:
— Катерина...
Гулко стучали сердца... В изножье постели сидел маленький Питер.
Приходя в себя, Екатерина всё ещё сучила ногами, сталкивая с себя жаркую перину. Бухало сердце. Повернув голову, увидела несмятую половину постели, взглянула за окно — утро как утро, синеет небо, золотится лист, под окнами слышны чёткие шаги — это караул. Поднявшись, распахнула окно и с наслаждением вдохнула утреннюю прохладу. У цоколя здания пламенели розы. Вдоль аккуратно подстриженных шпалер шёл караул, ведомый голубоглазым корнетом. Она залюбовалась ритмом его движений, статью фигуры. Дождавшись завершения церемониала смены часовых, позвала:
— Господин корнет!
Он недоумённо оглянулся, но, увидев, кто его кличет, подобрался и зарысил на зов императрицы. Подбежав, козырнул, щёлкнул каблуками, звякнул шпорами, улыбнулся:
— Здравия желаю, Ваше Величество! Слушаю вас.
От улыбки лицо его сделалось совсем детским, а щегольские усики, светлые, подкрученные аккуратными колечками, казались приклеенными над пунцовой губой. Екатерина внимательно оглядела его крупную фигуру, туго обтянутые лосиной бугры мышц на бёдрах, крупные ладони.
— Как звать тебя, юноша?
— Александр Васильчиков, Ваше Императорское Величество. — Он напрягся, отчего все стати его фигуры выявились ещё рельефнее.
— Подойди поближе... ещё, ещё... — Она перевесилась через подоконник так, что ставшие с годами достаточно пышными её прелести, сдерживаемые кружевным выкатом пеньюара, обнажились едва не полностью, и потрогала кончиками пальцев усы Васильчикова, будто невзначай коснулась губ. У корнета от напряжения на лбу выступили капли пота. Она рассмеялась волнующе и зазывно: — О, милая юность! Ты не хотел бы сегодня сопровождать меня во время охоты?
— Ваше Величество... явили Божескую милость... служба, — беспомощно пробормотал он.
— Какая чепуха, тебя сменяет с поста императрица. Войди ко мне, я напишу распоряжение. — Она запустила пальцы в кудри юного воина.
Они ехали рядом — императрица и корнет. Он сидел на крупном жеребце, игриво откинувшем хвост, стегна его двигались мощно, будто жернова. Молодая кобылка Екатерины послушно ступала бок о бок.
Два парика на дворцовой аллее склонились друг к другу.
— Отправилась на охоту, — констатировал один.
— Вы не точны, мой друг: вошла в охоту.
— Вас ист дас?
— Так мой батюшка говорил о кобылице, когда приспевала пора вести её к жеребцу.
— Жалко юношу: не созрел ещё до полного мужества, надорвётся...
Они прыснули смехом и разошлись.
Пылила карета, отталкивая вспять вёрсты. Потёмкин спешил на зов любви.
Екатерина в чепце, салопе и очках вязала нечто из толстой шерстяной нитки. Вид у неё был совсем не державный, она никак не походила на императрицу шестой части земной суши, скорее на добрую муттерхен из старой немецкой сказки, которая вяжет тёплый набрюшник своему супругу и повелителю. Исполняющий обязанности повелителя был тут же, но, увы, тянул он лишь на внучатого племянника из бедной семьи — пристроившись у ног муттерхен на скамеечке и расставив руки, держал на них моток пряжи и послушно спускал её то с одной, то с другой руки. Несмотря на белый, шитый золотом мундир, богатые атласные штаны небесной расцветки, погоны генерал-поручика и завитой парик, Васильчиков являл собой вид жалкий — ни дать ни взять Трезорка, который служит перед хозяйкой, приподняв передние лапки. Екатерина, потягивая нить, время от времени посматривала в голубые и безмятежные глаза таланта, но не находила в них ни малейшего проблеска мысли, одни лишь преданность и праздность.
— Голубчик, о чём ты думаешь?
— Ни о чём, мутти.
— Так-таки ни единой мысли?
Он напрягся, помолчал, но признался со вздохом:
— Ни единой, муттерхен.
Спицы в руках Екатерины забегали быстрей, Васильчиков раскачивался подобно китайскому болванчику, спуская нитку то с одной руки, то с другой.
— Тебе удобно?
— Удобно, муттерхен.
— Что ты заладил: мутти да муттерхен?
— Так велели, Ваше Величество.
— Мало ли велела, а ты ослушайся разок.
— Не смею, муттер... матушка.
Спицы в руках Екатерины заходили так, что видно было только их сверкание.
— Тебе неудобно сидеть. Встань. — Васильчиков встал, всё так же протягивая руки и преданно глядя в глаза.
— А может, сидеть удобнее?
— Удобнее. — Васильчиков сел.
Спицы остановились, Екатерина вздохнула.
— Или стоя удобнее?
— Стоя. — Он поднялся.
Екатерина поджала губы, бросила рукоделье в корзинку. Он стоял, держа пряжу на руках.
— А что, голубчик, не лечь ли нам в постельку?
— Ага. Только вот... я... только...
— Что?
— Пряжу положить или как?
— А ежели с пряжей... сможешь?
— Как прикажете, матушка.
— Да брось ты эти нитки! — вскричала Екатерина. — Я жду.
Васильчиков аккуратно складывал в корзину пряжу. Потом принялся расстёгивать мундир.
— Ты почто раздеваешься?
— Велели в постель.
— Я передумала, давай в шашечки сыграем, в поддавки!
Васильчиков принялся застёгивать пуговицы. Екатерина всплеснула руками:
— Боже мой, что за телок, почему не возразишь, не ослушаешься... Так в постельку или в поддавки?
— Как велите...
— Друг мой. — Екатерина положила руки на плечи юноши, заглянула в глубь глаз. — Тебе десять тысяч червонцев и десять тысяч мужиков хватит? И чтоб немедля за границу!
— Век буду Бога молить. — Васильчиков с необыкновенной прытью подхватил Екатерину на руки и потащил в кровать.
— Штору опусти...
Потёмкин стремительно вошёл в приёмную. Был он выбрит, вычищен, выглажен, в генеральском мундире и при всех регалиях. Впрочем, отличий всего ничего — орден Святой Анны и крест Святого Георгия, однако Георгий почитался за один из самых почётных, ибо заслужить его можно было только личными мужеством и доблестью. Изобразив общий поклон немногим лицам — дежурному секретарю, дежурному адъютанту, священнику Платону и графу Панину, сказал адъютанту:
— Доложите её величеству: прибыл по её вызову генерал Потёмкин с театра военных действий.
— Извольте подождать, господин Потёмкин, я сей момент. — Адъютант лукаво усмехнулся и не двинулся с места, вертя пальцами, сложенными на животе.
Потёмкин в растерянности переступил с ноги на ногу, пытаясь сориентироваться: почему-то уж очень нахален этот полковник, флигель-адъютант. В это время заговорил Панин — он и священник сидели за шахматной доской.
— Григорий Александрович, уделите нам минутку... Знакомы с батюшкой Платоном? Его преосвященство духовник Екатерины Алексеевны. Рад видеть вас во здравии, присаживайтесь к нам.
— Благодарствую, но недосуг — сама вызвала.
— Ба-ба-ба, недосуг... Тут вам не театр военных действий. Мы третий день в недосуге, матами перебиваемся, ожидая приёма.
— Быть не может, Никита Иванович, чтобы вас томили в приёмной.
— Увы, мой друг... Иные времена, иные нравы...
— Больна, что ли? — встревожился Потёмкин.
— Не сказать, чтобы эпидемически, — закусил кончик бороды Платон, выпростал и с озорной усмешкой добавил: — Но весьма и весьма... Микробус туп, разумеется, но в своём деле исправен, паки и безотказен. Паки и паки. Конечно, не то что Григорий Григорьевич, но за неимением... Как князь Орлов на стезе дипломатической?
— Паки и паки, — хохотнул Потёмкин. — С первого же дня как засадил туркам ежа за пазуху, так и не могут вытащить. Открыл рог и высказал то, что следовало на десерт сохранить.
— Небось про отторжение Крыма брякнул? Я ж его, дурня, предупреждал, — догадался Панин.
— То самое, — подтвердил Потёмкин. — Ежели я правильно насчёт микробуса понял, у их величества талант свежий?
— Вы недалёки от истины, друг мой, — буркнул Панин, уставясь в доску. — Да вот и он, лёгкий на помине.
Из кабинета выпорхнул розовощёкий и с сияющими глазами Васильчиков. Потёмкин заступил ему дорогу, впившись единственным глазом в переносицу — так казалось Васильчикову. Потёмкин смотрел глаз в глаз, но его единственное око косило от ярости, и потому собеседник никак не мог угадать, куда Потёмкин смотрит в данный момент.
— Это ты, что ли, адъютантом при постели царицы состоишь?
— Я-с... — растерялся Васильчиков.
Панин и Платон поперхнулись смехом, но отставной талант был глуп, ничего не понял и продолжал твердить своё:
— А вы Потёмкин? Вас ждут, и даже очень, очень.
Но Потёмкин, будто не расслышав, оглядел Васильчикова с головы до ног и бесцеремонно заметил:
— Весьма и весьма породист, хотя и вислоух малость. Видно, мамка стоя родила, вот темечком о пол и хлопнулся. Вернись и доложи её величеству, что заходил, мол, Потёмкин, но, узнав, что его ждут вдвоём, уехал в родовое имение, ибо третьим быть не хочет. Да прикрой, балда, шарфиком засос на шее, не позорь даму. — Потёмкин кивнул: — Честь имею, — и вышел, печатая шаг.
— Ох, и наживёт матушка хворобы себе с энтим шутником, — проговорил Панин, глядя вслед. — Батюшка, ваш ход.
Васильчиков шатнулся было за Потёмкиным, потом шагнул к кабинету императрицы, но в итоге остался на месте и сказал радостно:
— Отпущен я, господа, понимаете: отпущен! Десять тыщ мужиков и столь же золотых... А? — Хлопнув себя по ляжкам, отставной фаворит выскочил вон.
Потёмкин лежал на диване — снова в халате, небритый и лохматый: видно, уж не первый день хандрил. Время от времени поглядывал в окно — там возле кареты суетились слуги. Леоныч поднёс груду вещей, запихнул внутрь. Конюх заводил лошадей, припрягая к дышлу, — готовился отъезд. Потёмкин насторожился: к Леонычу подошёл человек в мундире, угадать кто — со спины было трудно, тем более что конюх подвёл ещё одного коня и всё загородил. Силуэт незнакомца промелькнул у окна, он явно направлялся в дом. Потёмкин взял пустую бутыль из тех, что стояли возле дивана. Скрипнула дверь, Потёмкин напрягся.
— Дозвольте?
— Не дозволяю, — мрачно буркнул он.
— А ежели войду?
В ответ полетела бутылка. Послышался звон стекла.
— Вон!
— Хе-хе-хе... — Этот дробный смешок мог принадлежать только одному человеку. — Ты бы с левой кидал, а то все зеркала помолотишь.
Потёмкин нехотя поднялся, свесил ноги, мрачно поздоровался:
— Здравствуй, Степан Иванович, извини, не ждал. Щец хлебнуть хочешь? — Потёмкин протянул бутылку с кислыми щами.
— Благодарствую, только кваску испил. — Шешковский истово перекрестился на красный угол, подошёл мягкой походочкой к дивану, присел на скамейку у ног Потёмкина. — В родную обитель потянуло, значит?
— А тебе откуда ведомо?
— На то я и есть Тайная канцелярия. Ведаю даже, что подорожную не выправил, а без неё куда? Первый караул заворотит, да ещё в шею накостыляют.
— Я им сам накостыляю.
— Грозен рак, да в заде очи. — Шешковский наклонился ближе, спросил шёпотом: — Ты почто царицу не уважил? Плачет ведь... Ждала тебя.
— Ага, и жданки поела. Не успел Орлов со двора, а заместник тут как тут... Добро бы мужик хоть, а то поросёнок молочный.
— Так ведь поросята, они сладкие да нежные, особливо когда с хреном добрым. — Шешковский рассыпал свой смешок.
— Не смей так... про царицу!
— Заступник нашёлся. По долгу своему обязан я тебе руки-ноги выкрутить за ослушание, да она не велела, может, говорит, одумается... А ты едешь всё-таки? — Шешковский остро зыркнул из-под бровей.
Потёмкин упрямо боднул воздух.
— А что остаётся делать, коли не угоден?.. Кинуть труд ратный, ехать через всю Россию, чтобы приветил тебя поросёнок розовый в покоях царицыных! Не за себя, за неё обидно... Ты ж небось все письма мои читывал?
— И ейные к тебе — служба такая. Потому и говорю: не дури, уважь.
— Не могу, Степан Иванович, через обиду переступить.
— Так и доложу. — Шешковский пошёл к двери.
— Так и доложи! — крикнул вслед Потёмкин и позвал: — Эй, кто там! Брадобрея ко мне и мундир давайте.
Шешковский не спеша прошёлся по двору, нашёл Леоныча.
— На козлах кто будет?
— Вон, конопатый... А вам на что знать?
— Дорога небезопасная, а Потёмкин для нас лицо нужное.
— Чать, не один едет, четыре форейтора оруженых и я... Коней заводных имеем.
— Форейторы-борейторы... — пробормотал Шешковский и подошёл к кучеру, оправлявшему сбрую: — Ты меня знаешь?
— Как не знать, Степан Иванович, фигура известная...
— То-то, что фигура... Так вот, будешь выезжать со двора, зацепись колесом и сойди с козел коней выпутать, а на козлы заместо тебя мой человек сядет. Понял?
— Генерал убьёт меня...
— Обороню. А пока язык проглоти. Вырву. — Шешковский пошёл за ворота.
Всё так и сделалось. Хмурый и молчаливый вышел Потёмкин из дома, влез в карету и повалился на перинку. Следом забрался Леоныч, сел напротив. Карета тронулась и тут же зацепилась за шулу ворот. Потёмкин проворчал что-то, но езда продолжилась. Он опять прикрыл глаза, Леоныч задёрнул занавесочки на окошках. И не видели они, что первую пару форейторов стащили с коней и вместо них уселись другие, что на запятки стали люди Шешковского, сменив потёмкинских. Сам Шешковский пристроился впереди табунка заводных коней, следовавших в отдалении со слугами.
Потёмкин дремал, Леоныч тоже. Карета мчалась по лесной дороге.
— Тпр-ру!
Распахнулась дверца, и в неё всунулась физиономия Шешковского, подсвеченная снаружи фонарём. Потёмкин сел, ошарашенный видением.
— Приехали, Григорий Александрович, выходите, — ласково пригласил Шешковский, но Потёмкин не двинулся. — Может, ноженьки затекли, так я своих ребяток позову, они помогут встать.
— В чём дело? — спросил Потёмкин, напуская на себя важность.
— Не заставляйте ждать, ваше превосходительство, поздно уже, — хмуро отозвался Шешковский. — Не выйдешь, частями вынесем.
Потёмкин выглянул наружу — за спиной Шешковского стояло двое «ребяток» саженного роста, по двору прошёлся караул, чётко отбивая шаг.
— Куда ты меня завёз?
— А ты не догадываешься?
— Знакомое место... Выходит, ты теперь вроде свата, Степа?
Потёмкин входил в дом напряжённый, непримиримый, настороженный. Он всё ещё чувствовал себя обманутым и потому, поднимаясь на крыльцо, переступая порог, открывая дверь в горницу, нервно реагировал на каждый шорох и звук. Звон железа — сам по одноглазой оплошке задел ведро у входа в сени, шорох в полутьме, освещённой, как нарочно, единственной свечой, неудачный прыжок невидимого кота, непонятный стук в горнице — коснулся тяжёлою полою расшитого мундира кади с цветком. А вдруг всё это коварный замысел Шешковского? Вот сейчас явятся «ребятки», и...
Он обмер, когда Екатерина, будто выйдя из стены — на ней было светлое платье точь-в-точь под тон обоев, коими была убрана комната, — будто сотворясь из воздуха, свежая, красивая, тщательно завитая, с обнажёнными полноватыми, но всё ещё прекрасными руками, с мягкой улыбкой на лице, подошла, оплела, обвилась вокруг тела, прижала лицо к груди.
Она была умелой и тонкой обольстительницей и, хотя за её притязаниями стоял гипноз власти, хотя её желание не могло, не имело права встретить отказ, всё же уповала на силу красоты и обаяния.
— Здравствуй, паренёк...
— Государыня... матушка... Екатерина...
Он и не понял, как очутился на коленях перед ней, а она, маленькая, став теперь почти вровень лицом к лицу, прижала его голову к своей груди, зашептала:
— Я так ждала, а ты решил сбежать, не повидавшись... — Откинув голову, запустила пальцы в его кудри и заглянула в глаза, не пугаясь и того, чёрного, мёртвого, даже отвела в сторону прядь волос, которой Потёмкин прикрывал уродство. — Не любишь, так хоть бы зашёл поблагодарить императрицу за почести, которыми был обласкан.
— Погоны, ордена? — вспыхнул Потёмкин и начал, расстёгивая пуговицы, сбрасывать мундир. — На, возьми... Не ради них, а для славы Отечества и величия твоего.
Она сунула ладони под расстёгнутый мундир, прошлась по груди, по бокам, снова приникла к нему, прижимаясь, заставляя его задыхаться от близости горячего тела.
— Знаю, верю... Так почто бежишь от меня?
Он наконец выплеснул горечь:
— Я сотни вёрст скакал, умирал от счастья: ты позвала, ты ждёшь... И вот... — Он задохнулся, не в силах побороть спазм.
— И вот... что же? — Она откинулась, насмешливо глядя на него.
Потёмкин вскочил на ноги, почти оттолкнув её, яростно взглянул.
— Болван, поросёнок розовый, барашек завитой... Любовник!.. — обличал он её, иронически скривив губы. — Как верить тебе? Один, второй, третий...
Екатерина, молча взглянув на него потемневшими глазами, резко отстранилась, ушла в глубь комнаты, там крутнулась на каблуках, выпрямила стан.
— А если я начну вины вычитывать? Ты непорочным ко мне явился? Скажи-ка, скольким фрейлинам смял постель? А жёнкам боярским? А Санечка, а девки украинские да молдавские?.. — Вздёрнула подбородок. — Меж нами разница одна: кровать царицы на виду у всех, а вы как в муравейнике возитесь, поди угляди... Или грех мужчины не грех? Иной, глядишь, дрожат коленки, а всё норовит Машку иль Палашку завалить... Да чтоб помоложе!.. А женщине — почему ей запретен плод любви свободной, почему? — Слёзы вдруг быстро-быстро покатились по её лицу, голос дрогнул: — Если явился вины считать — уходи, уезжай. — Она углом скривила губы, язык скользнул по ним.
Ящерка...
Потёмкин, разом обессилев, снова опустился на колени перед ней:
— Катерина Алексеевна...
Она отвернулась и, стерев слёзы, проговорила, будто самой себе:
— Я так ждала... — Но обида и гнев ещё не улеглись, и она опять повернулась к нему, крикнула: — Ты можешь понять, что значит быть вдовою при живом супруге? Семнадцать лет позора и унижения, я каждому тёплому взгляду счастлива была. А стать игрушкой Орловых, которые владеют тайной короны, каково?.. А идиот Иван Антонович, коего хотели ко мне в постель пристроить? А игры Панина, который спит и видит во сне сына моего на престоле, а себя регентом. И ложь кругом, и воровство, и непрерывное: дай, дай, дай...
Потёмкину показалось, что он видит давнишний свой сон. Он обхватил её — живую, настоящую — руками, прижал к себе.
— Не много ли для женщины одной? — жаловалась она, плача и уже не скрывая этого. — Я тени своей стала бояться, не то что тьмы ночной... Они являются ко мне — Петруша, Иванушка, Мирович... — Она уткнулась в грудь Григория.
— Звала тебя не как любовника, а как защитника, супруга... Тебе лишь верю, ты жертвой верность доказал... — Она вновь отвела прядь от мёртвого глаза. — И вдруг решил бежать... — Заплакала навзрыд.
Потёмкин привлёк её к себе, стал целовать мокрые щёки, волосы.
— Уймись... прости... ну, перестань...
Она утихла, принимая ласки. Подняв заплаканное лицо, улыбнулась.
— Я даже баньку велела истопить, чтоб была у нас свадебная ночь и всё по обряду... Женой стать хочу, Гришенька, желаю сына от тебя. Венцы и кольца приготовила... пусть будешь нынче ты — хозяин, я — хозяйка дома...
Не веря свалившемуся на него счастью, Потёмкин растерянно бормотал:
— Катерина, жена... Я ждал... Прости...
— Вдвоём, только вдвоём... — жарко шептала она, прижимаясь к нему желанным телом, — я и слуг отправила.
Будто в чаду видел Потёмкин, как шёл по двору караул, а в горнице накрывала стол Екатерина. И собственные руки, ставящие шампанское в ведро со льдом, и прохаживающийся под окнами довольный Шешковский, и аналой пред иконами Божьей Матери и Святой Троицы, и величественный архиепископ Платон, благословляющий их.
И звонкий, молодой от счастья голос Екатерины:
— Я, Екатерина Романова, по доброй воле и согласию беру в мужья Григория Потёмкина... И свой собственный голос:
— Я, Григорий Потёмкин, по доброй воле и согласию беру в жёны Екатерину Романову...
И свечи перед аналоем, и тонкая дрожащая рука Екатерины с надетым золотым кольцом, и её жаркие губы, и вкус шампанского на них.
Она стелила постель, а он, не отрывая от неё взгляд, гасил свечи, и это невероятное ощущение сбывшегося сна заставляло его временами вздрагивать и замирать в страхе, что вот он сейчас проснётся, и всё это кончится, и растает его любовь вместе с ночью, и он почти с ужасом смотрел на неё, а она отвечала ему понимающим взглядом.
...Медленно и долго, сдерживая своё неистовство, он ласкал её тело, стараясь уловить малейшие ощущения, возникавшие в ладонях, увидеть, как меняется её лицо от его прикосновений, как она закрывает глаза, откидывается назад, стонет под его ладонями. Они не могли даже разговаривать, и язык тел их стал красноречивее любых слов. Целуя пальцы её ног, Потёмкин видел, как изгибается её упругий стан, покрытый бисеринками пота, как умоляюще смотрят глаза и руки ищут его — его! И не царица лежала перед ним во всей своей восхитительной красоте, это была его Любовь, его Женщина, его Жена...
— Гришенька... — прошептала она прерывистым молящим шёпотом. — Иди... ко... мне...
А он всё ещё медленно двигался, мучая её и себя, напряжённый от сдерживаемого желания, не в силах даже произнести её имя. И вдруг она закричала, и тогда он провалился в блаженное беспамятство...
По двору всё вышагивал караул, когда день сменил ночь.
Дверь домика открылась, и Екатерина с Потёмкиным, смеясь, побежали в баньку, притаившуюся в глубине сада. Шешковский, сидя в сарайчике, посмотрел им вслед через крохотное окошко, поднял чарку, выпил, занюхал корочкой хлеба, перекрестил рот и сказал:
— В добрый час, авось угомонится теперь.
«Мы, Екатерина Вторая, Божьей милостью царица Российская... Московская... Казанская и прочая, и прочая, в ознаменование заслуг перед Отечеством и престолом Григория Александровича Потёмкина возводим в достоинство графа Российской империи... жалуем генерал-адъютантом и вице-президентом Военной коллегии... членом священного синода... даруем деревни Кричевского уезда с двенадцатью тысячами душ... даём в награду сто тысяч рублей и Аничков дворец... Поручаем наблюдать дела Тайной канцелярии...»
Необычного вида повозка приближалась к подъезду потёмкинского дома — в двухколёсную тележку с плетённым на манер кибитки верхом запряжены два мужика. Всё честь по чести: дышло, к которому прикреплены две шлеи под мужичьи шеи, ремённые гужи, подведённые к ступицам колёс, на каждого мужика по паре вожжей, только крепятся они не к мундштукам, а надеты, как при игре в лошадки, через шеи и под мышки. Владелица сидела то ли на скамье, то ли на сундуке, скорее второе — вроде как на троне, величественно и монументально, поигрывая кнутом. Мужики были до предела тощи и одеты в затёртые ливреи. Хозяйка дородна, впрочем, вряд ли это можно было утверждать наверняка, ибо поверх салопа и юбок на ней был брезентовый плащ, а голова укутана бесчисленным множеством платков, платочков и шалей. На дворе сыро и мерзостно, лица мужиков и хозяйки повозки посинели от холода.
— Но, пошевеливайтесь, дохлые! — покрикивала хозяйка. — С вами только на тот свет ехать.
Мужики скользили лаптями по камню, тележка прыгала и стучала. К подъезду успели вовремя: как раз подали карету его сиятельства.
— Тпр-ру! — осадила мужиков хозяйка, остановив их перед лошадиными мордами.
Потёмкинский кучер крикнул:
— Эй, старая, убирайся, стопчу!
— Я сама тя стопчу, скотина!
— Ты лаяться? — Кучер не поленился слезть с козел. Был он представительный и важный: в голубой ливрее с серебром, в цилиндре, коротких штанах, чулках и башмаках. — Отваливай, счас его сиятельство должны выйти, а ты путь загородила! — Упряжные мужики затравленно смотрели то на него, то на хозяйку — кнуты были с двух сторон. — Ну, кому сказал?
И в тот же миг вжикнул кнут проворной бабки и ожёг личину ливрейного кучера.
— Ты как смеешь кричать?! — заорала она. — Хамло, чурбан неотёсанный, не видишь, с кем разговариваешь? Я столбовая дворянка Чердынина. — И снова прошлась кнутом по кучеру, сбив с головы цилиндр.
Подхваченный ветром, цилиндр покатился в лужу, кучер кинулся спасать, поднял и, размахивая кнутом, бросился к бабе. Она мигом укрылась в кибитке и завопила:
— Караул, убивают!
По ступенькам скатился лакей и крикнул:
— Барин!
Кучер мигом взлетел на облучок и схватил вожжи, а настырная бабка вывернулась из своей корзины и бухнулась в ноги спускавшемуся с крыльца Потёмкину, да так точнёхонько, что он едва не упал. А она, обхватив руками его колени и целуя их, запричитала:
— Спаси и помилуй, батюшка! Спа-а-си!
— Ты что, баба, — шарахнулся Потёмкин, — сдурела? А ну встань.
— Не встану, не встану, батюшка. Один ты — надежда и заступник, спаси сироту бедную...
— Поднимите, — приказал Потёмкин. Но едва лакей и форейторы дотронулись до бабы, она завизжала будто резаная:
— Ой, не трожьте, не трожьте... Помру!
Её всё же пытались поставить на ноги, но она, подкорчив их, выла дурным голосом. По лестнице сбегали ещё лакеи, швейцар, солдат.
— А ну встать! — рявкнул Потёмкин генеральским басом. И — чудо — баба вскочила и вытянулась, прижав ладони к бёдрам, будто солдат на смотру.
— Ты и впрямь Потёмкин, — подтвердила баба. — Говорили: одноок и грозен. Милосердия прошу и помощи, ваше сиятельство, ограбил, разорил, пустил по миру злодей проклятый... Кому я нужна теперь? — Баба запричитала и принялась выть.
— Станешь орать — выпорю и велю гнать взашей, — пригрозил Потёмкин.
— Это как же — выпороть? Я шляхетного роду, майорша к тому ж... Нет, ты, батюшка, сперва выслушай человека, а потом приговаривай.
— Разве что майорша, — улыбнулся Потёмкин, глядя на горделиво выпятившую живот бабу. — Говори дело быстрей, мне недосуг.
— Разбойничье дело генерал-прокурора. Вот кого пороть, а то и казнить прикажи.
— Глебова, что ли?
— Его, его, батюшка. Разоритель хуже разбойника.
— Толком можешь доложить?
— Какой там толк... — И баба затараторила: — Как помер мой муж, секунд-майор Чердынин, осталась я при пенсионе и трёх мужских душах во владении. Двое — энти вот одры, а третий Яшка Подпалин, он в оброке был по пушному делу. А полицмейстер тагильский да Глебов спелись и оговорили Яшку в утайке мыты, да в подвал его, да в плети, да на дыбу. Дашь, молвят, пятьдесят тысяч, простим недоимку, а нет — сгноим в яме... Тридцать тыщ я вручила Цыбину, полицмейстеру, а им всё мало. Я уж челобитные слала, да все они к Глебову и попадают. А Яшку забили. Вот и приехала за правдой к тебе.
— На этих одрах?
— На них, батюшка... Не могу же я, дворянка, пеши. — Баба приосанилась.
Потёмкин засмеялся, но, разом оборвав смех, буркнул:
— Вздуть бы тебя, шляхетная, что на мужиков лошадиную работу взвалила, да что взять с бабы дурной?
— Не по-благородному говоришь, граф, с дамой надо бы иным тоном, — укорила Чердынина.
— Ладно, мать, не серчай, слово кинул, не убил. Дворецкий, возьми её, найди покоишко где-нибудь, пусть поживёт, пока дело разберу. А этих одров — в людскую, да откорми, не ровен час, помрут. — Баба бухнулась в ноги, Потёмкин подымать не стал, сказал только: — Смотри, шляхетная, ежели навет на Глебова — пойдёшь в компанию к Яшке.
— Вот те крест, а ты возьми Цыбу на дыбу, всё откроет.
— Ишь как звучно: Цыбу на дыбу, ровно стихи... — Потёмкин, оттолкнув кинувшуюся к ручке бабу, сбежал к карете.
Потёмкин шёл по дворцовым ступеням, перед ним услужливо распахивались двери. У каждой из дверей дворцовой анфилады стояли по двое ливрейных и кавалергард. Слуги склоняли головы и отворяли, кавалергарды салютовали палашами. Потёмкин — официальный, озабоченный, высокомерный — кивал головой и, не умеряя шаг, шёл дальше. Снова двери, слуги, кавалергарды... Беломраморная лестница. Потёмкин шагал, не замечая ступеней, стремительно, неудержимо и нос к носу столкнулся с Григорием Орловым...
Оба на мгновение застыли.
Но если Потёмкин холодно-невозмутим, то Орлов жадно оглядел соперника с головы до ног, в глазах — жёлтый блеск...
Что ж, Потёмкин хорош — белый атласный камзол, белые панталоны, чулки, башмаки, белый парик и чёрный, налитый бешенством, сверлящий глаз из-под пряди, кокетливо прикрывающей уродство. Сверкают камни, блестят ордена, сияет золотое шитьё...
Орлов первым протянул руку:
— Здорово, ваше сиятельство.
Потёмкин, будто не замечая, спросил:
— Что там, при дворе, какие новости?
Орлов, скрипнув зубами, сдерживая ярость, криво усмехнулся:
— Новости? Я иду вниз, а ты идёшь вверх. — Не попрощавшись, он сбежал по ступеням.
Потёмкин проводил его взглядом. Орлов подошёл к двери, лакеи и кавалергарды не шелохнулись. Он сам плечом толкнул дверь.
Потёмкин шёл тем же путём, которым уходил от Екатерины изгнанный Орлов. Тот же зал, те же каменные истуканы. Фаворит шагал величественно и уверенно, весь белый, будто только что сошедший с пьедестала. Мраморные боги и богини, нимфы и гиганты, словно собрата своего, провожали его взглядами слепых глаз.
Тронный зал императрицы был необычен: вдоль стен на мольбертах расставлены планшеты — большие и малые. На них видны очертания северного берега Чёрного моря, выразительный контур Крыма, хребты Кавказа. Широко представлены рисунки и проекты зданий, планировки городов и усадеб. На тумбах архитектурные детали, лепнина. Всё это выполнено тщательно и любовно и представляет собой не просто рабочий материал, а мир мечтаний Потёмкина — поэта, созидателя, правителя.
Состав присутствующих на заседании Государственного Совета тоже был необычен — только обязательные сановники, из женщин — Дашкова, несколько лиц в академических шапочках и мантиях, некие мужчины в партикулярном. Пышностью убранства отличалась лишь группа посольских.
Открылись двери, вошли Екатерина и Потёмкин — никакой пышности, ни камергеров, ни статс-дам, ни фрейлин и камер-юнкеров. Екатерина величественна и исполнена достоинства, но не было в ней обычной вальяжности и томности, шла деловито и быстро. Потёмкин помог ей взойти на трон, сам устроился в кресло, приставленное почти вплотную к трону. Екатерина, милостиво кивнув собравшимся, пригласила:
— Прошу садиться, господа, разговор долгий и требующий раздумий.
Гости шушукались, ибо не привыкли сидеть в присутствии императрицы, но что поделаешь — в последнее время всё не как прежде.
Рассаживались неловко, кто-то стремился пробиться ближе к трону соответственно табели о рангах, но как отодвинуть мужика в академической мантии, если он на расстоянии обменивается знаками с самим Потёмкиным. Да и не всегда полезно мозолить глаза правителям — разговор пойдёт чёрт те о чём, а ну как спросят твоё мнение? Лучше притулиться за колонной в теньке. Глядишь, и вздремнуть можно.
— Господа, — вновь заговорила императрица. Гомон разом стих. — По нашему высочайшему повелению граф Потёмкин доложит пропозиции касаемо государственных забот о землях Таврических. Прошу, ваше сиятельство.
Потёмкин по-орлиному вскинул голову — был горазд до похвалы и честолюбив, оглядел вельможное собрание, складывая чётче мысли. Лица, лица, лица — любопытствующие, рассеянные, настороженные, озадаченные, недоверчивые, насмешливые, злобные, завистливые и просто тупые, нет лишь доброжелательных, кроме лица государыни — она смотрит с любовью и надеждой на своего «паренька». Потёмкин начал:
— Волею преблагой нашей матушки-государыни Екатерины Второй и под её неусыпным доглядом коллегиум людей сведомых представляет на ваше рассмотрение перспективу возрождения Таврического края.
«Люди сведомые» толпились небольшой группой у планшетов, ростом среди них выделялся Мочиморда, он же Матти Морти, Матей, Мотя.
— Край этот, отторгнутый некогда от России дикой ордой, возвращается ныне под сень короны российской. Большой кровью оплачена эта виктория. Земли сии плодородны и благодатны, но безлюдны. Чёрное море, на берегах которого мы утвердились, открывает нам южный путь в Европу, и, хотя на вратах Боспорских ещё висит замок туркский, мы отомкнём его, даст Бог.
Панин дёрнулся, услышав такое недипломатическое признание, среди послов сотворилось шевеление.
— Нам надобно освоение земель сих и для богатства, и чтобы положить предел бесчинству турок и татар, и для помощи южным славянам. — Новый приступ оживления среди посольской братии. — А для того в бытность мою на театре военных действий мы уже основали низку поселений и военных застав. — Потёмкин подошёл к карте. — Под крылом Запорожской Сечи заложен город Екатеринослав, в устье Днепра — Херсон, наследник древнего Херсонеса. Тут, мнится, встанет южная сестра Северной Пальмиры, града Петрова. Гавань, верфи, лабазы, дворцы и храмы видите вы на этих парсунах. Тут будет оплот православия для всех южных славян, и потому видим потребность в открытии духовной семинарии и академии, что привлечёт и греков, стонущих ныне под турецким игом. Для просвещения и поощрения искусств восстанут университет, консерватория, театры... Дабы не отягощать ваше внимание словами, прошу подойти, господа, к парсунам этим. Кто в русской грамоте несилен, имеются латинские титлы.
Но высокое собрание не шелохнулось, вперив взоры вовсе не в парсуны, а в живой лик императрицы: что она?..
Екатерина протянула руку в сторону, и к ней метнулся французский посол Бреттейль. Она благодарно кивнула и пошла к планшетам. Сразу зашевелились, задвигались все, поднимаясь и спеша следом.
Матти стал вполоборота к идущим, ибо заметил, что к его позиции направился некто в партикулярном платье. Это был Растрелли, гость Петербурга. В данный момент итальянского скульптора заинтересовал эскиз храма. Растрелли уставился в рисунок, Матти тоже, но так, чтоб великому мастеру не была видна личина его, ухо — пожалуйста. Растрелли присмотрелся к стоящему рядом, но тот был поглощён созерцанием архитектурной мечты. Итальянец обошёл его сзади так, чтобы рассмотреть с другой стороны, но опять не узрел ничего, кроме копны кудрей и уха — Матти спиной чувствовал передвижение маэстро. Но — час от часу не легче — к ним шествовало духовное лицо, встречи с которым опальный монах боялся ещё больше. Из двух зол пришлось выбирать наименьшее — Матти развернулся в сторону Растрелли. Тот взглянул: глаз художника сразу обнаружил маскарад. Растрелли сказал:
— О!
Матти ответил вопросительно:
— О?
— Моччиморти?
— Матти Морти, — ответил Мочиморда. — Растрелли?
— Си, си... Русо?
— Но, но, — отрицательно и энергично возразил Матти. — Итальяно.
— О! — восхитился Растрелли.
— О, — достойно подтвердил Матти.
Растрелли засмеялся и, извлёкши из кармана блузы карандаш, приладил меж ног кариатиды, нарисованной на планшете, стоящем возле.
— Карашо?
— Во! — совсем по-русски выставил большой палец Матти.
А святой отец потянул сзади за рукав.
— Разъясни-ка, сын мой, где здесь полночь, где восход, куда повернут главный вход храма.
Растрелли повернулся к игумену:
— Маэстро итальяно, он плёхо понимает руски. Я давайт поясненье.
Генерал-прокурор Глебов, обалдев от обилия картинок, забыв, что императрица есть лицо неприкосновенное, тронул её за рукав.
— Деньжищ-то тыщи и тыщи, где взять?
Вместо неё ответил Потёмкин:
— Откупа на соль, пушнину и другое возвернём казне от частных лиц. Да и вам придётся попотеть, я заглянул нечаянно в реестры сборов — кругом либо недоимка, либо воровство. Не так ли? Вот, скажем, тагильское дело ведомо ли тебе?
Глебов отвёл глаза и, уходя от ответа, озабоченно покачал головой.
— А людей и вовсе не напасёшься.
— Солдаты и матросы — неча им в мирное время хлеб точить зазря... Сгоню своих крестьян, куплю на вывод, арестантов твоих перекинем из Сибири... А сколь в бегах крестьян барских ли, монастырских — всем отпущение грехов будет на землях южных.
Глебов аж засветился от радости.
— А помещички с вами что за крестьян своих сделают?
— А что с помещиками маркиз Пугачёв делает? Перестанем пять шкур лупить с мужика, он и не побежит.
Екатерину атаковал посол французский Бреттейль:
— Следует ли понимать, что Россия намерена усилить свою политику на юге Европы?
— Моя сестра Мария-Антуанетта Австрийская тоже имеет интерес в придунайских странах, думаю, и с ней, и с Францией поладим.
— А вас не тревожит, что громкие русские шаги у Чёрного моря станут неприемлемы для Франции?
— Ах, месье Бреттейль, каждый живёт по средствам. Франция делает что может, а Россия — что хочет.
— Смелое заявление, Ваше Величество, я восхищен.
— А я восхищаюсь вашей смелостью, господин посол. Вы же не побоялись написать своему патрону, что Фридрих зовёт меня «Тартюф в юбке».
— Ваше Величество, это не для вас — для него оскорбительно.
— Не смущайтесь, граф, вы и Фридриху воздали должное, заметив, что он, как и я, любит молоденьких мальчиков. Мой посол в Берлине может проинформировать о вашей эрудиции короля Пруссии?
— Мне просить об отставке? — напрягся Бреттейль.
— Мужчинам я советов не даю, сударь... — Панин кашлянул, Екатерина обернулась. — Вас что-то смущает, Никита Иванович?
— Мало сказать, драгоценная вы наша. — Он подставил руку кренделем, приглашая отойти. — От нынешнего представления Европа с ума сойдёт. Полный поворот с севера на юг, и, едва заключив мир, мы авансируем туркам новую войну?
— Вспомните любимого Фридриха: заключая мир, готовься к новой войне.
— Но не так же открыто. Чего вы добиваетесь?
— Дать понять, что Россия — мощная держава, и я хочу, чтобы ни одна пушка в Европе не выстрелила без моего разрешения.
— С его помощью. — Панин кивнул в сторону Потёмкина.
— И с вашей, Никита Иванович.
— Но вы же альянс с Пруссией начисто отвергаете.
— Наоборот, сообщите своему патрону и наставнику в Берлин, что Россия гостеприимно открывает двери для всех немцев и приглашает: милости просим безземельных и бедных на свободные земли в Поволжье и Тавриде. И пусть идут без ружей и пушек, места всем хватит. Обещаю семье каждого переселенца безвозмездную ссуду...
— Тоже его идея? — спросил Панин.
Екатерина ответа не дала, пошла к трону. Потёмкин помог ей взойти, сел рядом и горделиво окинул взглядом зал. Присутствующие, разбившись на группы, гудели, точно пчёлы. Не все — кое-кто дремал, устроившись в креслах.
— Ваше сиятельство, — услышал он шёпот дежурного камергера и обернулся: в дверях показался Степан Шешковский.
Потёмкин сошёл на паркет. Шешковский, приблизясь, шепнул только:
— Доставлен.
Торжественность государственного дебюта Потёмкина увенчалась званым вечером в его усадьбе. Приезд императрицы в дом фаворита был сигналом для всей знати — подходы к не очень большому танцевальному залу были забиты, гремел оркестр. Успех и вдохновение сделали Потёмкина ещё значительней и ярче. Таким сверкающим и блистательным во всём — одежде, движениях, украшениях — был он в своей жизни, возможно, ещё один раз, после победы под Измаилом. Екатерина, правду сказать, выглядела несколько потускневшей, резче обозначился возраст, устала, да и грузновата сделалась. Однако фасону не теряла, двигалась непринуждённо, подчиняясь рисунку танца, и всё же, сойдясь с Потёмкиным в одной из фигур, попросила:
— Уведи потихоньку...
Отошли друг от друга, сошлись.
— Притомилась?
— Так не одна уж прыгаю...
Разошлись, покружились, сблизились.
— Правда? И давно?
— Третий месяц...
— Хошь, на руках сейчас унесу. — Он вспыхнул, загорелся.
— Дурень, подумают, что умом тронулся.
В дверях залы — толкучка, разговор: кто, кого, сколько, кому, где, с кем (сблудил, купил, продал, получил, взял, отсудил, выиграл, проиграл...). Вопросы: почему? зачем? для чего? — не задавались. Скромно притулился прокурор Глебов — дородный, высокомерный. Рядом старичок — кузнечик тонконогий, с тёмным и сморщенным как печёное яблоко лицом, однако тщательно завит, жилистая шея прикрыта белоснежным жабо. Шепчет:
— Чтой-то матушка нынче не в лице.
Глебов насмешливо щурится, отвечает, не глядя на собеседника:
— Такой-то жеребчик, как Гришка, и которую помоложе на нет стопчет, а матушка бабий век доживает... Ишь, кобель, ножками-то выделывает!
— Бают, из Вены пришёл рескрипт о возведении в достоинство князя Римской империи?
— Сама приватно о том просила престол австрийский... Вишь, Святого Андрея пожаловала... О, ленту развесил через плечо.
— Энтот всё нацепит, дай срок... — Кузнечик вдруг метнулся в сторону, а на плечо Глебова легла квадратная ладонь с бархатно-чёрными обводами вокруг ногтей.
Глебов вздрогнул как укушенный и оглянулся: Шешковский. Дёрнулся было в сторону, но Степа Шешковский, по-лисьи улыбаясь, стиснул плечо будто клещами.
— Тшш... ваше превосходительство... Пожалуйте за мной. — Взяв генерал-прокурора об руку, завёл кисть за спину болевым приёмом, теперь не шелохнуться. Улыбаясь, повёл Глебова в полутьму коридора.
Потёмкин, отследив глазом Глебова с Шешковским, сказал Екатерине:
— За карты или домой?
— Домой.
Капельмейстер, как заводной, манипулировал руками.
Потёмкин нагнал их на подходе к конюшне. Глебов упёрся было:
— Я императрице доложу.
— Я дурак, по-твоему? Неш такого зверя без дозволу её величества имал бы?
Они нырнули во тьму, сошли по ступенькам, скрипнула дверь, отворился подвал. Толстая свеча горела возле столика, за которым скособочился писец. Глебов огляделся и вздрогнул: на поперечной балке подвешенный за руки стонал оголённый до пояса человек. Возле стояли два молодца — костолома. Дыба — уж это прокурор знал доподлинно. Оглянулся — за спиной Потёмкин поигрывает тросточкой.
— Садись, превосходительство. — Шешковский указал на чурбак вблизи дыбы и кивнул на подвешенного: — Узнаешь? — Глебов неопределённо пожал плечами. — Кузьма, зачти главное.
Писец прокашлялся:
— М-м... «Оный Пётр Иванов сын Цыбин при допросе показал, что, будучи полицмейстером села Тагильского, по сговору с генерал-прокурором Глебовым в приезд его с целью инспекции стребовал с крестьянина Якова Подпалина сверх положенной мыты за пушной промысел тридцать тысяч рублёв и вручил господину Глебову в виде презента...»
— Брешет, всё брешет!
— Может, и правда ваша, — согласился Шешковский. — Оговор заочный, это бывает. Хоня, Цыбина подвесили....
Один из мужиков окатил истязуемого водой, другой, примерившись, вспрыгнул на бревно, продетое меж связанными ногами Цыбина. Раздался нечеловеческий вопль, затрещали суставы.
— Подтверждаешь показания, благородие? Или врёт он? — Шешковский, пригнувшись, просмотрел в выкаченные глаза узника.
— Как перед Богом... тридцать тыщ... из рук в руки...
— А почто не выпустил из ямы Подпалина?
— Ещё двадцать хотели... Помру...
— Брешет всё, — стоял на своём Глебов, — как на духу говорю.
— Что ж, попытаем правду. Ребятки...
Ребятки в мгновение ока сорвали с Глебова мундир, завели руки за спину, стянули верёвкой. Один, проверяя прочность узла, приподнял Глебова над полом.
— Пусти... — прохрипел прокурор. — Было... взял...
Его поставили на ноги, вздели мундир. Шешковский протянул допросный лист:
— Подпиши.
Глебов в ярости скомкал его, отшвырнул. Шешковский наклонился, поднял, разгладил.
— Мы люди не гордые, ваше превосходительство, можем и в ножки поклониться. — Отвесил поклон и, разгибаясь, резко ударил Глебова под дых, тот переломился пополам, рухнул. — На дыбу!
— Погоди... — с натугой выдавил из себя Глебов, силясь встать, поднялся на колени, хватая воздух ртом. — Давай перо... — Так, стоя на коленях, и подписал.
— Этого. — Потёмкин ткнул тростью в сторону полицмейстера, — покормить, передать костоправу и в каторгу навечно... Чтоб завтра и духу его в Петербурге не было.
— А что с господином Глебовым? — Шешковский ждал указаний.
— Тебе, Глебов, определена Сенатом ссылка в деревню на срок десять лет. Завтра же вон. И пенсион вдове майорской будешь платить пожизненно шестьсот рублёв в год.
— Ещё посмотрим, что императрица скажет, — пробормотал Глебов.
— Пожалься — в каторгу пойдёшь. Она милостивая...
— Не посмеет, у нас с ней свои счёты...
— Ах ты, убивец, ещё и её примазываешь... Гнида, гад поганый! — Потёмкин хлестнул генерал-прокурора тростью, рванул погон с мундира, — ты её теперь и в глаза не увидишь... Нет уж, голубчик, я тя из рук не выпущу. Спасибо, сват, — сказал Шешковскому.
— Не для тебя, для неё работаю, — буркнул Шешковский.
И в этот миг генерал-прокурор рванулся из рук Потёмкина и бросился бежать.
Они промчались по лестнице, по тёмному двору, мрачным коридорам. Заслышав у одной двери мелодию полонеза, Глебов кинулся туда и попал на хоры в оркестр, помчался, лавируя между музыкантов, Потёмкин прыгал следом и, колотя его тростью, кричал:
— Вор! Вор! Держи вора!
Скатившись по лестнице, попали в толпу гостей, и тут Потёмкин опомнился. Остановившись, поправил манжеты, отряхнул нечто невидимое с борта камзола, направился в зал. Его перехватил Шешковский.
— Разыщи — и чтоб к утру вон. — Приказал Потёмкин, а сам пошёл далее.
Перед ним расступались улыбающиеся лица. Гудели по сторонам: кто, где, сколько (тыщ, душ, деревень)... Капельмейстер как заведённый дёргал руками.
В центре зала польский рыцарь — коронный гетман Браницкий — силился переплясать Санечку.
Кабинет Потёмкина, как любое его постоянное или временное обиталище, закидан книгами, листами и рулонами бумаги, географическими картами, уставлен планшетами, на одном из которых угадывается контур Таврического дворца. Потёмкин, Суворов, Маттей и один из новых секретарей Екатерины Безбородко склонились над картой юга России. Маттей орудует линейкой и циркулем, делает карандашные пометки, Потёмкин командует:
— Тут, тут, тут...
— А эту крепостцу я б отодвинул подале от Кубани — скажем, сюда, — вмешивается Суворов.
— Земли-то ровной эвон сколько к горцам уйдёт, — возражает Безбородко.
— Гоняясь за малым, бойся упустить великое, — ответил Суворов. — Речку тут и воробей перескочит, а на том берегу горки — чеченец любой, взобравшись на них, камнем вышибет окно штабное. Отступя же, будем иметь плац для развёртывания пехоты, кавказец — он же герой из-за бугра стрелять.
— А ежели они на скакунах своих да на плац вылетят? — не сдавался Безбородко.
— Ты «Юности честное зерцало» читал? — перебил стратега Потёмкин.
— Читывал, ваша светлость.
— Помнишь, там сказано: «Рыгать, кашлять и подобный такия...»
— «...Грубыя действия в лице другого не чини, — подхватил Безбородко, — или чтоб другой дыхание и мокроту желудка, которая восстаёт, мог чувствовать, но всегда либо рукой закрой, или, отворотя рот на сторону, или скатертию, или полотенцем прикрой, чтоб никого не коснуться тем сгадитъ».
— Видишь: «отворотя рот на сторону», а ты как распахнул его, в глазах потемнело — винищем несёт, аки от чана сбродившего сусла, — укоризненно выговорил Потёмкин. — И второе: с господином Суворовым не спорь, ты хоть и полковник, в денщики ему не сгодишься.
— Да мы вчерась с Мотей... — смущённо забормотал Безбородко, отступая за спину Потёмкина.
— Сталоть, и стихни. Выстраивается линия от самого Днестра до Каспийского моря. Вот только эта бородавка. — Потёмкин щёлкнул ногтем по карте. — Крым. Неужто с боем брать?
— Зачем с боем? — возразил Безбородко, держась в отдалении. — Бородавки как сводят? Перевяжут ниточкой ножку, она и отомрёт. Заметьте: ласковой, шёлковой... Есть способ мирного приключения Крыма, этакая шёлковая экономическая удавочка. Мурзы татарские не сеют, не пашут, живут поборами с христианского населения. Вот и надобно убрать из Крыма русских, армян, греков и караимов заодно, чтоб торговлю нарушить. Бородавка и отвалится, мурзы на коленях приползут к нам за хлебушком.
— А не к Турции?
— Османы сеют ли — тоже разбоем богатеют.
Потёмкин одобрительно шлёпнул Безбородко по спине.
— В дипломатии ты генерал! Значит, Александр Васильевич, и это ложится на тебя — переселение. Готовь, Безбородко, указ. Каждому переселенцу на подъём хозяйства по пятьдесят рублёв... А часом, татары не учуют? Резню как бы не начали.
— Они за кинжалы, мы за верёвки, — усмехнулся Безбородко.
— Шёлковые?
— Можно и пеньковые. Мусульманин, проливший кровь в бою, святым становится, а повешенному в рай дорога закрыта...
Потёмкин внимательно, с оттенком неприязни посмотрел на мудреца:
— А ты не случайно лицом страхолюден.
— Политика — дело грязное и кровавое, недаром дипломаты белых перчаток не скидают... Разве только спать ложась.
Суворов вставил своё слово:
— Я, батюшка, тоже воевал в тех краях, и, мню, лаской там больше сделаешь, чем удавкой, только оказывай уважение старшим, да княжеских званий не жалей.
— Григорий Александрович, — напомнил Безбородко, — поляки ждут.
— Зови.
— А её величество?
— Придёт в свой час.
— Карту прибрать? — спросил Маттей.
— Зачем? Пусть видят, что мы привержены южной политике.
— Может, мне, батюшка, куда в сторонку? — спросил Суворов. — Вешать не вешал, а перепорол панства изрядно.
— Вот и будешь вроде перчика в том супе, который предстоит сварить.
В кабинет вошли польские вельможи в сопровождении Панина и Завадовского — чиновника посольского департамента.
— Граф Ржевусский.
— Граф Потоцкий.
— Коронный гетман граф Браницкий.
Потёмкин улыбнулся ему особенно приязненно: Санечка познакомила на балу.
— Бардзо пшепрашем, Панове, — по-польски извинился Потёмкин. — Задержал вас, южные дела обговаривали. Нынче курьер к послу в Анкару, инструкцию заканчивали посольству. Думаем заслон против турок над Чёрным морем поставить, дабы отбить охоту к войнам.
— А татары крымские? — Это Браницкий.
— Эти, мнится, скоро сами запросятся под сень короны российской... Что нового в Польше?
— Всё то же, — вздохнул Ржевусский. — Нет ладу, что ни двор, то король... Пан круль Понятовский не может собрать шляхту в одни руки, все вольные, и всяк в свою сторону тянет. Раздоры, разбой, разруха.
— Прошу сядать, — пригласил Потёмкин. — Выходит, не утишил бунт генерал Суворов?
— Там, где прошёл Суворов, и ворон не каркнет. — Браницкий кинул далеко не дружелюбный взгляд в сторону полководца. — Радзивилл и сам сбежал за границу, и войско увёл, на православных землях тихо. Но Польша велика.
— Чего же вы хотите?
— Учуяв раздор, со всех сторон руки тянут к землям польским. Просим у императрицы покровительства и защиты.
— Но это поссорит нас с Пруссией, Австрией, Швецией, — заметил Панин.
— С кем бы ни поссорило, а просьбу панства уважить надо. — Потёмкин сурово посмотрел на Панина. — Пруссаки, австрияки, шведы, турки — то всё чужое, а у России и Польши кровь одна, славянская, только сердца два.
— Браво! — воскликнул Потоцкий.
— В вас, дорогой князюшка, — с елейной улыбкой проговорил Панин, — древнее польское родство заговорило.
— Не вижу ничего зазорного в том, — резко ответил Потёмкин. — Польская кровь — братская кровь. Это крепче, чем звон талеров чужих... хотя бы и прусских.
— Светлейший, вы забываете, что императрица — немка.
— Но является русской царицей и новую отчизну любит — не в пример другим — сердечно.
Потёмкину и Панину уже было тесно возле трона. Поединок остановился появлением Екатерины. Одновременно вошёл лакей с шампанским. Все встали, закланялись, зашаркали ногами.
Екатерина, приветливая и оживлённая, вступила в разговор:
— Я ознакомилась с вашим трактатом, господа, и рада, что голос благоразумия позвал вас к дружбе. Мы внимательно изучим пропозиции, и господин Потёмкин вручит наш официальный ответ.
Панин сидел, свесив голову.
— Могу только сказать, что мы повязаны обязательствами перед европейскими державами и над нами висит угроза Порты. Однако надеюсь, у России достанет силы разрубить любой узел. Приглашаю к шампанскому. — Екатерина взяла бокал и совсем непротокольно и не по-царски присела на подлокотник кресла. — Извините, ходила много.
Господа заулыбались, сочувственно кивая головами. Отпив глоток, она вдруг задала вопрос:
— А правда ли, господа, что главный мятежник ваш, пан Радзивилл, сидит на Балканах, ожидая визу для въезда в Турцию? И будто бы намерен сговорить падишаха к войне против России?
— Оттого мы и заспешили до Петербурга — заявить лояльность нашу.
— И будто бы с ним самозванка, выдающая себя за дочь покойной императрицы Елизаветы с претензией на русский престол... Её Радзивилл надоумил?
— Пане Коханку дальше шашки и чарки мыслить не может, — засмеялся Потоцкий. — Он игрушка в руках других.
— Уж не Огиньский ли?
— Ваше Величество хорошо осведомлены.
— Дурачок, писал бы свои полонезы и мазурки. Я думала простить ему бунтарство, к престолу приблизить.
— Самозванка сначала его прикохала, но, узнав, что золото не держится в кармане музыки, перекинулась на Радзивилла... Слышно, что круги делает и возле вашего адмирала Алексея Орлова, — язвительно улыбнулся Ржевусский.
— О, Панове тоже неплохо осведомлены, знаете больше, чем я... Но что это мы сплетничаем, шампанское греется. — Екатерина встала. — Благодарю вас за визит. — Послы откланялись и вышли вместе с Паниным, она посмотрела вслед и сказала, склонясь к Потёмкину: — Совсем плох стал ногами Никита Иванович.
— Если б только ногами, он чуть не перессорил нас с поляками, пора ему на покой.
— Что-то ты разбушевался, Гриша, вот и Глебова на покой... Не слишком строго? Тридцать тысяч украл — подумаешь, у нас не ворует лишь тот, у кого рук нету.
— Одно — украсть, а они ж насмерть человека забили, дворянку по миру пустили.
— Ну, когда так... Вяземского на его место, старичок тихий и аккуратный. Ты не против?
— Воля твоя, матушка, абы дело знал.
— Ох, безлюдье... Вот ты говоришь — Панин. А кому поручить дела зарубежные?
— А вот кому, Безбородке, — кивнул Потёмкин.
Безбородко и Завадовский, отойдя к окну, чтобы не нарушать тет-а-тет императрицы и Потёмкина, слушали Суворова. И надо же было, чтобы в это время скользнул солнечный луч, пробив извечные тучи — он упал на тонкое лицо Завадовского, чётко обрисовав точёный профиль, пушистые брови, пунцовость губ под изящными усами, золочёный абрис вокруг копны волос. Екатерина вздрогнула, как ударенная, и, едва ли понимая, что делает, словно в гипнозе, бесшумно приблизилась к Завадовскому, глаза её заволокло туманом. Нежно прикоснувшись к бровям, разобрала складки на его груди и попросила:
— Петенька, проводите меня... в библиотеку. Состоя при посольском деле, надо быть во всём аккуратным...
Всё это было невпопад и непонятно. Присутствующие стушевались.
Потёмкин стал чёрен ликом. Не говоря ни слова, он застучал каблуками по паркету и выскочил вон, громко хлопнув дверью. Екатерина, недоумённо посмотрев вслед, предложила руку Завадовскому, и они вышли.
Безбородко, посмотрев на остальных, сказал:
— Ку-ку?
— Ку... ку... — утвердительно буркнул Маттей.
— Ку-ку, ку-ку, — согласился Суворов. — Про бабу говорят: ночная кукушка, а про мужика? Кукуй, кукух, кукуец?.. Идём за светлейшим, как бы с горя не убил кого.
А светлейший мчался на коне полем, перелесками, лесом, вылетел на усыпанный пожухлым кленовым листом пятачок, бросил поводья, сорвал и швырнул оземь парик, упал лицом в листвяный ковёр, затрясся в рыданиях, исступлённо бил землю кулаками. Конь, склонившись над ним, перебирал губами разметавшиеся волосы, будто шептал хозяину нечто успокаивающее. Выкричав ярость и горе, Потёмкин сел, прижавшись лицом к морде четвероногого друга. Алая газовая повязка, прикрывавшая мёртвый глаз, слетела, и он, чёрный, страшный, мёртвый, был неподвижен рядом с живым янтарным глазом коня.
Ветер донёс удар тяжёлого колокола.
Потёмкин огляделся, поднялся в седло и, опустив поводья, тронул с места.
Конь, будто подумав, не спеша двинулся к городу.
Они сидели вчетвером в доме Безбородко, были уже сыты и достаточно пьяны, но девки-прислужницы всё подносили и подносили к столу. Потёмкин не столько закусывал, сколько поглядывал на них — одна другой краше. Были среди них и славянки, и девы Востока, и чернявые — не иначе, черкешенки или гречанки. Ступали неслышно, улыбались приветливо, от распущенных рук увёртывались, но не серчали при этом. Потёмкин не утерпел:
— Слышь, реис-эфенди, сколько же их у тебя, таких пригожих?
— На твою долю хватит, — посмеиваясь, ответил Безбородко.
— А мужика так-таки ни единого в доме?
— Управляющий. Евнух, чтоб на сладку ягодку не тянуло.
— А набрал где?
— Коих с войны привёз, коих прикупил.
— Нашто столько-то?
— Девки на любую работу способны, а особливо на одну, — заржал Безбородко. — Меня ведь, князинька, из-за рожи топорной да по убогости происхождения благородные не принимают Пробовал бриллиантиками подманивать — берут, стервы: а как дойдёт до благодарности — жопу в сторону. Вот я в отместку им... Которую хочу, зову в постелю, не прекословят. И вам нынче по гостинцу будет, как спать ляжем, а то небось, подвыпивши, к бабам кабацким потянет. Мне-то, куда ни шло, а вам, благородным, небось заказано.
— Скажи, хвори заразной боишься.
— Э, батюшка, царь-то Пётр не в кабаке болезнь французскую приобрёл, а в покоях княжеских.
Потёмкин счёл тему исчерпанной, задумался, заскучал, поглядел на товарищей. Тимоша пытался распутать завязки на вороте одной из красоток ростом выше его на голову, но она мягко и настойчиво отводила нахальные руки гостя. Тимоша пробивался опять, хотя это едва ли требовалось — девы были обряжены в хитоны, пошитые из воздухов, и, чтобы разглядеть прелести, вовсе не надо было распускать завязки — товар показывался не только лицом. Не достигнув успеха на верхнем этаже, Тимоха попытал счастья ниже, но снова его руки работали впустую. Девица, однако, не уходила, поглядывая на хозяина вопросительно, но тот дозволу не давал. Матти избрал занятие более духовное: расставив семь бокалов в ряд, налив в них помалу вина, стукал спицей, прислушивался, подливал, отливал, пытаясь выстроить октаву, но слушал почему-то звучание не бокалов, а двузубой спицы, поднося её к уху, как камертон. Безбородко прикрыл глаза, готовясь вздремнуть.
Потёмкин, смачно зевнув, и даже с подвывом, сказал:
— Скучно, господа... Мотя, а не проведать ли нам твоего игумена? Помнится, ты мечтал поставить ему сургучную печать на темечко. Возьмём корзину вина, и... Сашка, — обратился он к Безбородко, — сургучика не найдётся?
— Как не быть, — оживился Безбородко.
— Айда!
Благочинный обрадовался позднему визиту, ибо был изрядно подпияхом и кого-то ждал — стол обильно уставлен яствами и питьём.
— Вот и славно, дети, что вняли зову моему, — говорил он тоненьким голоском, жмуря мутные глазки, — скорбь, как и радость, требует общения духа... Сердцем истлеваю по безвременно ушедшему от нас рабу Божьему Авессалому, но не с кем горе разделить. Помянем усопшего в день девятый и сходим поклониться телу его бренному, мню мощи сберечь. Бесподобен был он в святости и смирении... хотя... — Благочинный щёлкнул пальцем по рюмке и захихикал.
Помянули раз и другой, и всё не квасом хлебным, а хлебным вином, настоянным на травах, кои прибивают злой аромат. Когда пошли в усыпальницу, игумен был нетвёрд в ногах, идти ему помогали, а он нёс околесицу:
— И чарки взять, и вина освящённого... Витает посланец Сатаны над прахом сына церкви святой, ввергает в соблазн душу усопшего, а мы её винцом окропим, винцом священным... Черти, они страсть как падки на вино, только в ногах слабы, чуть понюхают и — бац! — готовы, отбросили копыта. — В гулком тёмном объёме монастырской церкви горели две свечи у изголовья покойного, одна теплилась меж связанных рук на груди. Золотился иконостас, монотонно звучал голос чтеца. — Иди поспи, сын мой, — скомандовал игумен, отпуская чтеца, — я сам... — Подойдя ко гробу, он первым делом плеснул вина в чарку и поднёс к губам усопшего. Огорчённо сказал: — Не хочешь... не хочешь, стало быть, — и рухнул на подставленную скамью.
— Готов, спит, — удостоверил Тимоша.
— А теперь, ребятки, примерим, ладна ли домовина иерею.
Извлекли тело покойника, отнесли к подножию аналоя, аккуратно уложили. Подняли и попытались вместить в гроб уснувшего, оказалось коротковато. Ничего, согнули коленки, хорошо будет. Связали на груди руки, пристроили свечу, запалили. Лицо благочинного было спокойным и приветливым. Он поморщился лишь тогда, когда Маттей, положив облатку поперёк лба, капнул на неё сургучом и прижал пятак, предварительно лизнув его. Достоинство монеты читалось ясно.
— Вот, отец святой, мы и в расчёте, — буркнул Маттей. — Помянем вновь преставившегося.
Тот отозвался:
— А мне?
— Тебе не положено, ты в раю.
Он кивнул головой и успокоился, но свечу едва не порушил.
Забрав бутылки и чарки, именитые озорники зашагали к выходу.
Мчались кони по свежему снегу, пьяный ор разносился по округе.
Он будто бы лежал в постели с Екатериной. Она плакала и гладила своего любимого пса, влезшего почему-то между ними.
— Сутерленд, Сутерлендик мой, один ты меня не бросаешь... Все оставляют меня, один ты... Иди, иди ко мне, Сутерлендик, Сутер...
Но пёс к ней не шёл, а карабкался к Григорию на подушку и всё норовил лечь пузом на рот. Григорий задыхался и бормотал: «Пшёл... пшёл вон... пшёл...» Но упрямый пёс лез на лицо мохнатым пузом. Задыхаясь, Григорий мотнул головой и проснулся. Неимоверным усилием заставил себя открыть глаза и увидел, что лежит, запрокинув голову, на спине меж двух женщин. Их волосы сплелись на лице. Отведя их, увидел в робком свете лампады по левую руку даму темноволосую, она лежала на боку, уткнувшись носом в его ухо, а голой рукой обхватив его за шею. Сопела в ухо и всё ещё прижималась плотнее. Справа, отвернувшись к стене, лежала светловолосая, в кудряшках. Он приподнялся, пытаясь высвободиться из-под настырной подружки.
Кудрявая спросонья проворчала:
— Дайте спать, неугомонные...
Кое-как скатившись с кровати, укрыл обеих одеялом, сползшим на пол, и принялся шарить, ища одежду. Всё оказалось аккуратно сложенным в кресле.
— Алла, алла, — пробормотала чернявая, подбираясь к подружке.
Закутавшись в шинель, Потёмкин быстро шагал во тьму навстречу секущему ветру.
Официально было два двора — большой (при Екатерине) и малый (при великом князе, наследнике трона). Но был совсем маленький и неофициальный — круг ближайших друзей и подчинённых, который собирался у императрицы с самого утра.
За окнами ещё совсем темно, мчит метель, шаркая по стёклам. Лишь огонёк лампады освещает спальню. Екатерина, встав с постели, торопливо крестится, надевает халат, зажигает свечи, вставленные в канделябры, идёт к камину и сует туда зажжённую лучинку, пламя взвивается сразу, охватывая сухие дрова. Лучинкой же поджигает спиртовку, ставит кофе. Подобрав волосы, одевает чепец, дёргает сонетку. Камчадалка Алексеева, малорослая скуластая женщина, вносит таз с водой, в которой плавают кусочки льда. Екатерина моет руки, растирает ледяной пластинкой лицо. Трёт и искоса поглядывает на кофейник. Она заканчивает туалет ровно к тому времени, когда готов кофе. Сама наливает в чашечку, заправляет сливками, в несколько глотков выпивает. Окинув перед зеркалом себя быстрым взглядом, выходит через кабинет в малую приёмную. Здесь её уже ожидают для «волосочесания» камердинер Тимофей Евреинов, свитские дамы — хранительница белья, заведующая кружевами, хранительница бриллиантов, заведующие платьями, лентами, пудрой и гребёнками, булавками, мушками, румянами. Каждая имеет наготове всё потребное.
У стола, приготовившись к докладу, замер Безбородко. Ластясь, тявкают собачки. Она приголубила одну, спросила:
— Скончался бедный Сутерленд?
— Увы, матушка, — отвечает Шкурин.
— Не забыть наказ полицмейстеру, пусть набьют чучело.
— Слушаю, матушка.
Екатерина проходит к креслу с низкой спинкой, снимает чепец и откидывает голову. Волосы тугой волной опускаются почти до полу. Общий вздох восхищения. Екатерина горделиво встряхивает головой. Евреинов берётся за гребёнку.
Взоры всех устремлены на императрицу — они изготовились, будто войско к атаке — кто первый понадобится?
— Александр Андреевич. — Безбородко шагнул вперёд и поймал в зеркале взгляд Екатерины, лицо его несколько смущённо, как всегда после попойки. — Что нового в державе нашей? Только хочу упредить: из-за смерти Сутерленда спала плохо, нет ли новости весёлой?
— Отчего же, шутники на Руси не перевелись. — Безбородко смотрит на царицу с лукавством, склонив голову и поджав толстые губы; по правде говоря, его следовало бы именовать Безобразко — столь непрезентабельный вид имел, но взгляд чертовски умён. — Его превосходительство генерал-полицмейстер Петербурга Никита Иванович Рылеев озадачил обывателя столицы необычным приказом: сообщать насчёт имеющего быть пожара за три дня ранее оного.
— Боже, несть глупости горшия, яко глупость. Для кого ж приказ — для обывателя или для поджигателя? Вели Потёмкину вызвать его и вправить мозги. Кстати, Рылееву поручи насчёт Сутерленда, он мастера найдёт... Бедный мопса, такой преданный был... Что ещё?
— Просит об аудиенции берлинский посол Виктор Солмс.
— Ты считаешь это весёлой новостью?
— Полагаю, дядюшка Фриц желал бы иметь на Чёрном море свою провинцию, — смеётся Безбородко.
— Это и впрямь было бы весело. — Евреинов заканчивает укладку волос, Екатерина, не обращаясь ни к кому, говорит: — Подготовить к выходу платье цветов Преображенского полка, корону малую, украшений никаких.
Хранительницы и заведующие порхнули в разные стороны.
— А не обидит посла великой державы столь заурядное убранство?
— Будет с дорогих родственничков и того. Пряжки нынешних моих башмаков во сто крат дороже приданого, с коим я прибыла в Россию. — Екатерина поднялась и, оглядев причёску в зеркало, сказала: — Все могут идти, а мы, Александр Андреевич, в кабинет.
Слуги и камер-дамы, пятясь, отступали к дверям. Екатерина уселась в кресло, придвинула поближе к себе портретец Петра Великого.
— Открывай-ка святцы, продолжим наказ для Сената. На чём мы остановились?
Безбородко, прошелестев бумагами, принялся читать:
— «Большая часть наших фабрик в Москве, месте наименее благоприятном в России. Там бесчисленное множество народу, рабочие становятся распущенными, фабрики шёлковых изделий не могут быть хороши, ибо в реках вода мутная и особенно весной, в лучшее время для окраски шёлка... С другой стороны, сотни маленьких городов приходят в разрушение...» — Он говорил, лишь изредка заглядывая в бумагу, — читал по чистому листу.
Но кажется, и Екатерина догадывалась об истине, ибо, остановив чтение, сказала:
— Хватит об этом. А не найдёшь ли место о твёрдости законов?
Безбородко зашелестел бумагами, а Екатерина прошлась по кабинету, стараясь оказаться у него за спиной, но он, словно стрелка компаса, казал ей лик, дабы не зашла сзади.
— Ага, вот: «Остерегайтесь по возможности издать, а потом отменить свой закон, это означает вашу нерассудительность и вашу слабость и лишает правителей доверия народа...»
Екатерина села в кресло, посмеиваясь, и сказала:
— Дай-ка сюда заметки, я на слух не улавливаю.
Безбородко умолк и растерянно переступил с ноги на ногу. И разом бухнулся на колени.
— Смилуйтесь, Ваше Императорское Величество! Виноват! Не успел со вчерашнего перебелить текст! По памяти говорил…
— Смеешь дурачить меня?! — вскричала Екатерина.
— Каюсь, матушка, каюсь! — Безбородко бухнул лбом об пол.
— Встать! — Прощелыга вскочил, а она влепила ему затрещину. — Опять блудил всю ночь... Пфуй, вонь кабацкая! За лжу коварную налагаю на тебя епитимию: поселишься во дворце под домашним арестом. Караул приставлю, чтоб ни к блудницам, ни в гарем свой не шастал. Целый месяц ни ногой! За какие прелести актёрке мерзкой Давии сорок тыщ отвалил? Я плачу тебе жалованье доброе, чтоб неподкупен был, а ты на шлюх раскидываешь казну! Актёрку вон из России, труппу вон!
— Я, Ваше Величество... слабость, Ваше Величество... — Безбородко ползал следом за Екатериной, мечущейся по кабинету.
— Я ему графское достоинство... Изорву указ! Да женю на старухе...
— Благодетельница, святая... — Безбородко наконец поймал руку императрицы, осыпал поцелуями.
— Это за старуху, что ль? А Потёмкин был с тобой?
— Никак нет, вашвичство...
— Не врёшь?
— Крест святой кладу!
В кабинет впорхнула всё ещё мнящая себя девочкой Дашкова.
— Здравствуй, Като! Здравствуйте, Александр Андреевич, молитесь?
— Бумаги рассыпал, подбирает, — ответила Екатерина, отклоняясь от объятий Дашковой. — Будьте добры, граф, сыскать Потёмкина, не вижу при дворе.
— Он в унынии пребывает, — сообщил Безбородко, вставая. — Донесено ему, будто с доклада Алексея Орлова вами выражено неудовольствие по изъянам в строительстве флота и городов таврических.
— И поделом, — вставила своё словечко Дашкова. — Слабым его управлением чума ворвалась в Херсонскую губернию, земли дают колонистам без всякого порядка, выписанные для строительства итальянцы все перемёрли, казна разворована...
— Тебе, Екатерина Романовна, доподлинно известно?
— Алексей Орлов давеча...
— Не поминай лиха, княгиня! — остановила её императрица. — Ступай, Александр Андреевич, поздравляю тебя с графским достоинством, заготовь указ о том, или я лучше Петеньку Завадовского попрошу. Ты подготовь высочайшее повеление о пожаловании князя Потёмкина фельдмаршалом и президентом Военной коллегии... Подступает пора новой брани с турками. — И, оборотясь к Дашковой, разъяснила: — Вины, возводимые на него, есть сплошная напраслина. У меня не имеется более верного слуги престолу и Отечеству.
Безбородко вышел, Дашкова начала было:
— Я не понимаю, Като...
— Княгиня Дашкова, — прервала её металлическим голосом Екатерина, — замечаю за вами излишнюю строптивость. Английский посланник с ваших слов распространил слух, будто вы возвели меня на престол российский. И кучка молодых болтунов... Не запирайтесь, знаю доподлинно. Или прикажете кликнуть Шешковского? Я вас не однажды предупреждала: не лезьте, куда не след. Вы б лучше в академии порядок навели, коей доверено вам президентство. После смерти Ломоносова туда вовсе русским хода нет. Всё! — Позвонила. — Одеваться!
Она и в халате была царственна.
Дашкова, всхлипывая и приседая в книксенах, как заведённая, пятилась задом к двери.
В приёмной прохаживался генерал-полицмейстер Петербурга Рылеев. Безбородко, усаживаясь за стол и перебирая бумаги, сказал:
— Так вы поняли, что приказ о предупреждении пожаров следует отменить? Можете идти.
— Не примут-с?
— Нет. И лучше не показывайтесь на глаза.
Из кабинета вылетела пулей Дашкова, размазывая слёзы. Безбородко молча указал на неё полицмейстеру. Тот кивнул и откланялся:
— Честь имею!
Глядя ему вслед, Безбородко вспомнил, что ещё надо наказать этому болвану, и, когда тот уже был в дверях, крикнул:
— Айн момент! Государыня наказали ещё найти мастера и изготовить чучело из Сутерленда. Хоть и собака, а чучела достоин.
— Из Сутерленда? — Полицмейстер сделал шаг назад. — Уж собака-то он собака, но чучело...
— Устного приказа государыни тебе мало?
— Слушаюсь... ваше сиятельство.
— Откуда про сиятельство узнал?
— Служба-с... — Полицмейстер развёл руками и удалился.
— Подслушивал, мерзавец...
Когда швейцар открыл дверь и попытался снять с Потёмкина шинель, он устало махнул рукой: отвяжись. Прямо у парадных дверей сел на скамью для слуг. Швейцар, поняв, что в нём не нуждаются, скрылся в своей каморке. Лишь две свечи, отодвигая мрак, горели, вправленные в фонари, выхватывая из тьмы обнажённые мраморные фигуры и ряд белых ступеней, уходящих во тьму. Потёмкин сидел обессиленный и разбитый, явно не желая двигаться. Он поднял меховой воротник шинели, сунул кисти рук в рукава, будто в муфту, свесил голову, и пряди волос закрыли лицо. Потому и не заметил, как бесшумно и быстро скатилась по лестнице юркая фигура Санечки. Он вздрогнул, когда она опустилась перед ним на колени и, прижавшись щекой к сукну шинели, тихонько сказала:
— Пришёл наконец, а я уж чего не передумала.
— Кой чёрт меня возьмёт, — безразлично буркнул он.
— Ты на безумца был похож, когда выскочил от своей коронованной шлюхи.
— Тс, дура, её не трожь.
— А она щадит тебя? Весь двор в радости: конец Потёмкину, — не щадя дядечкиного самолюбия, сказала Санечка.
— Послал бы я их всех — знаешь куда?
— И её тоже! — с восторгом подхватила Санечка.
— Ты опять? Прибью...
— Слава Богу, заговорил по-человечьи, — оживилась она. — Поднимайся, идём. Фу, вонюч, где тебя только черти носили... Ждала, ждала, решила: не придёшь сегодня, конец, пошлю гарбуза.
— Какого гарбуза?
— Отказ Браницкому. Он объяснился со мной, взамуж предлагает.
— Да ну? Ох, Санька, ох, дьяволица, обкрутила-таки коронного! — Потёмкин засмеялся, прижал Саньку к себе.
— Нашёл чему радоваться. — В голосе её послышались слёзы.
— А тебя, бесприданницу, графья каждый день в жёны зовут? Притом не завалящий какой, один из богатейших, гетман польской короны! Ты ж будешь одной из первых дам при дворе круля Станислава.
— Нужны мне они... Я тебя, Гришенька, люблю и никуда не уйду.
— Дурашка ты моя милая. — Потёмкин поцеловал Санечку в голову. — Я ж обвенчан с Екатериной, кто ты при мне?
— Люблю, и всё.
— Люби и дальше, кто мешает. Схочется увидеться — далеко ль Варшава от Москвы? Да и он, похоже, больше в Москве обретаться будет.
— Не хочу я так.
— Теперь слушай внимательно: гетман говорил мне о намерении своём, он видит в браке факт политический, а не только семейный. Сплетя две наши фамилии, мы свяжем Польшу и Россию. Императрица знает об этом, даст приданое и пожалует статс-дамой.
— Это правда?
— Браки совершаются не на небесах, а при дворах.
— Ну вас всех к чёрту, обманщики! — Санечка вырвалась из объятий Потёмкина, крикнула: — Ванну и пузырь со снегом я велела приготовить.
Каблучки застучали по ступеням.
— Санька, не дури!
В ответ громко хлопнула дверь.
Две каменные бабы склонили обнажённые телеса над ступенями, словно подслушивали да не успели разогнуться.
Потёмкин свежий и выбритый сидел в халате на любимом диване и разравнивал пятерней волосы. Вошёл камердинер Захар, грек, вывезенный из Таврии, внёс на подносе бутылки со щами. Потёмкин не стал наливать в стакан, потянул из горлышка, крякнул, распрямил суставы, вознамерясь лечь.
— Немного одеваться, ваша светлость, — тихонько сказал Захар.
— Отстань, Захар, а то обратно в Таврию ушлю, под турка.
— Сегодня царица ждёт. Пакет прислала. Добрая, видно. Если бы злая, то буди срочно. А так — если спят, будить не велено.
— Где пакет?
— Вот.
Потёмкин прыгнул к столу, нетерпеливыми пальцами взорвал плотную обёртку — она не поддавалась, сломал сургуч, разорвал нитки прошивки, выхватил рескрипт, склонив голову по-птичьи, быстро прочитал и закричал:
— Шампанского! Звать всех сюда!
Санечка, Розум, Матти, лакеи, девчушка благородного вида — Потёмкин глянул: где-то встречались? — словом, все наличные явились без задержки. Потёмкин, сунув пакет, точнее, бумагу, крикнул:
— Прочитай! Монаршья воля, — а сам стал, как на параде, горделиво вскинув голову, и велик был в стати, и смешон, облачённый в халат и исподние.
Тимофей всё подряд читать не стал, а, пробормотав скороговоркой какие-то начальные слова, возвестил:
— Государыня изволили пожаловать его светлость фельдмаршалом и президентом Военной коллегии.
— Благодарю вас, полковник Розум!
Тимошка изумлённо посмотрел на Потёмкина: спятил?
— Всем шампанское, а мне шинель и сапоги, быстро!
— Мундир бы, штаны, — сунулся Захар, но Потёмкин уже мчался к дверям.
— Приказы императрицы надо исполнять незамедлительно! — крикнул он на ходу.
Санечка держала в руке бокал, и слёзы капали в шампанское.
Новости во дворце — кого? куда? когда? — узнавались мгновенно. Перед мчавшимся фельдмаршалом расступались, кланялись ему_подобострастно и униженно.
Один парик придвинулся к другому:
— Явился, аспид. Теперь держись!
— Завадовского из спальни помчался вышибать!
— Панина в отставку?
— Готовить рекрутов к войне...
— Подати выжимать поболее...
— Тшш... разговорились.
Парики раздвинулись и исчезли.
Завадовский что-то торопливо перебирал в шуфлядке комода.
Потёмкин влетел, гаркнул:
— Вон!
— Камешки только заберу свои...
— Ничего твоего тут нет. — Он сгрёб Завадовского за воротник и выкатил за дверь со свистом, башмаки скользили по паркету, ровно санки по накату.
Оглянулся, увидел комнатные туфли. Брезгливо взял двумя пальцами, кинул за дверь. Крутнувшись, побежал в покои императрицы, благо через комнату всего. Влетел в кабинет, стал на одно колено:
— Ты звала, мать, я пришёл!
Заведующие и хранительницы кинулись в разные стороны, как жабы из пруда, коли кинуть камень.
Екатерина стремительно поднялась навстречу, он распахнул шинель и принял желанную к сердцу.
— Катерина... мама... солнышко моё...
— Гриша, Гришенька, папка наш... — Она приложила его руку к своему животу. — Прости нас...
— Уедем сегодня, сейчас... в лес... к нам...
Вывеска над парадным особняка с зарешеченными окнами гласила, что здесь живёт банкир двора ея императорского величества барон Сутерленд. Золочёный герб подтверждал законность текста. Генерал-полицмейстер Петербурга Никита Иванович Рылеев отстегнул полость, прикрывавшую ноги, чтоб не мёрзли, поскрёб пальцем мех — не истёрся ли? — и бодро соскочил на снег. Поднялся на крыльцо, дёрнул морковку звонка. В зарешеченном окошечке показались усы.
— Чеко изволите? — Судя по выговору, швейцар был тоже не Иванов.
— Отворяй, не видишь — кто?
— Фаше превосхотительство, — ласково пропели усы, и дверь открылась.
Рылеев вступил в переднюю.
— Хозяин дома? Зови... Нет, раздеваться не буду, я на секунд. — Он отстранил швейцара.
Тот побежал внутрь дома. Рылеев выглянул на улицу: сопровождающие адъютанты сидели на конях, околоточный прохаживался по дороге. Кучер прямой, как гвоздь, держал вожжи в руках, отставив локти, готовый лететь куда угодно, был бы приказ. Рылеев, довольный, улыбнулся.
— Страствуйте, страствуйте, Никита Иванович, — пропел Сутерленд елейным голоском. Был он уже изрядно стар, одет в меховую кацавейку поверх клетчатой рубашки, чёрные нарукавники, чёрная бархатная шапочка на темени, на лбу очки — банкир как банкир. — Почто опижаете? Распевайтесь, попьём чайку, пунш сделаем, согреемся. Морос!
Но Никита Иванович, расправив усы и не отвечая на любезности, приступил к официальной части визита:
— Вы ли являетесь Сутерленд Ричард Иванович?
— Помилуйте, Никита Ифанович...
— Отвечать официально.
За спиной показалась жена Сутерленда, кругленькая и румяная, как колобок, старушка. Банкир, спиной почувствовав её наличие, кинул через плечо:
— Минни, сто рублей и кафтан. — Обернувшись к Рылееву, ответил: — Та, я есть Сутерленд Ричарт Ифанович.
Никита Иванович снова разгладил усы.
— Господин Сутерленд, я с прискорбием должен исполнить приказ императрицы... строгость коего... непомерна.
— Меня хотят выслать?
— Если бы...
— В крепость сажают?
Никита Иванович уныло махнул рукой.
— Из крепости, бывает, и выходят... Понимаете... — Рылеев отвёл глаза.
Сутерленд скинул кацавейку и натянул кафтан.
— Кнут? — с готовностью предположил он и, вроде бы поправляя обшлаг рукава, сунул в карман полицмейстера сотню.
— Кнут не ангел, души не вынет.
Сутерленд схватил жену за плечо:
— Минни, тысячу рублей... Казнь?
— Ежели бы... Вели вынести водки. — Голос Рылеева охрип.
Из-за спины Сутерленда высунулась долговязая фрау, имея наготове заказ полицмейстера.
Он выпил, махом опрокинув в рот, и, давясь, задыхаясь, проговорил:
— Велено сделать из вас чучелу.
— Вы с ума сошли! — Купюры скользнули в карман Рылеева, Сутерленд изумлённо раскрыл рот и, уже почти не таясь, приказал: — Ещё тысячу...
— И сто не поможет, — отмахнулся Рылеев, косясь меж тем на карман, куда проследовала очередная тысяча. — Я позволил себе не дабы возразить, но лишь удостовериться, и то навлёк гнев непомерный... Пятнадцать минут на сборы и прощание... — Минни сунула в карман шинели кисет — явно золотые монеты. — Ладно, пришлю за вами завтра в этот же час. Но уж будьте любезны...
Выйдя на крыльцо, Рылеев снял папаху и вытер лоб, потом тщательно протёр платком изнутри. Плюхнулся в санки, крикнул:
— Пшёл... домой!
В вестибюле трясущийся Сутерленд оседал в руках Минни и долговязой фрау. Его колотило так, что подмётки стучали по дубовому полу. Собравшись с силами, проговорил:
— Одеть... санки... к Потёмкину... Минни, сто тысяч... — Пока натягивали пальто, он бормотал: — Сто... тысяча, тысяча... десять тысяч... сто тысяч... Сколько стоит жизнь? Собачья жизнь банкира...
Екатерина в бешенстве, так что развевались полы халата, металась по спальне, а Потёмкин, ещё не одетый, в одной сорочке, попивал кофе и оглушительно хохотал.
— Идиоты, майи гот, какие идиоты! Чему ты смеёшься?
— Радуюсь, свет мой, как сильна власть твоя, — любой приказ исполняется.
— Я этого старого осла Рылеева в Якутск загоню — то приказ о пожарах, то Сутерленд... На что болван в столичном округе? И это главный полицмейстер России!
— Не горячись, мама... При Пугаче Москва ульем гудела, а уж какой умный губернатор был — сам Салтыков. А в Петербурге — тишь да гладь, потому как у Рылеева не зашалишь. Скажи спасибо, что он цены на базаре опять прижал, — не миновать бы нового бунта.
— И так хватает... Не улеглось после Пугача, самозванка из Европы к престолу руки тянет. Запорожцам Разумовский неугоден, выборного гетмана требуют, возвысил ты их. При дворе Панин с Павлушей моим конституции выдумывают, власти сыночку захотелось. И опять ты решил уехать, — она с обидой посмотрела на Потёмкина, будто он во всём виноват.
Потёмкин притянул её, усадил на колено, приласкал.
— Успокойся, мама, тебе волнение вредно сейчас. Твою беду по волосу разведу. Прикажи имать самозванку и в Петербург доставить, а тут своя рука владыка.
Она отклонилась, неприязненно спросила:
— И что — опять дыба, плаха? Мне и так, что ни ночь, либо Петруша, либо Иванушка видятся... И этот, Пугач, повадился, да Мирович... Боже, неужто нет власти без казней?
— Зачем казнь? — Потёмкин снова привлёк Екатерину к себе. — Мы бы самозванку Богу послужить отправили. В Тобольск, скажем. Что касаемо Сечи — летом, как уйдут казачки в разбой, гнездо их порушу без единого выстрела, а к зиме всех согласных в регулярство поверстаю, кого в армию, кого на флот. Старшин полковниками сделаю. Что ещё? Павлуша? Его за границу надоть на год-два, авось дурь выветрит. А Панин — он без Павлуши, как бородавка, отойдёт, да и здоровьем, сказывают, плох.
— Мудрый. — Екатерина прошлась ладошкой по волосам Потёмкина. — Все беды развёл. Подумать, вроде и прав ты, светлая головушка моя. — Екатерина поцеловала мужа и жалобно попросила: — И всё ж не уезжай, вот рожу сыночка, тогда...
— Не могу ждать, мама. Пока зима, надо лес корабельный к Дону и Днепру вывозить, по весне флот скорым маршем строить учнём.
— Для корабля, долговечнее чтоб, до пяти лет дубы выдерживали.
— Мне сейчас не долговечные нужны, на одну кампанию, абы спалить турецкий флот до последней фелуки и очистить Чёрное море. Русским должно стать оно, и точка. Долговечных настроим опосля. Да и те из Срединного моря придут.
— И тут ты прав. — Екатерина рассерженно стукнула кулачком по своей ладони. — Но мне-то как среди идиотов этих одной прожить... Боюсь я, Гришенька, боюсь. Особенно как ночь подступает и являются призраки эти... Петруша тиран был, страх вспомнить, а придёт со скрипочкой, тихонький, маленький, жалкий...
— Возвёл бы тебя этот «жалкий», — передразнил Потёмкин, — на плаху без секундной задержки...
— Всё знаю, а сердце томит.
— Хватит об этом, — оборвал Потёмкин и встал. — Надо о деле ещё. Дозволь указом объявить, что все беглые, кои в Тавриде осели, розыску и возврату не подлежат.
Екатерину будто мгновенно подменили, встрепенулась, куда и страх подевался.
— Нет, об этом не проси! Власть моя крепка помещичьей поддержкой, стоит обидеть их — трёх дён на троне не останусь. Не проси!
Настал черёд Потёмкину выказать характер.
— Что ж, возьму на свой ответ. Через год у меня будет сто пятьдесят тыщ войска, через два — триста. Тогда и поговорим с господами помещиками. Пусть обижаются, но без Тавриды России сильной не быть!
— Гриш, не уезжай. — Она снова приласкалась.
— Не проси, мать, не моя воля. — Он протянул руку к камзолу.
— С места в карьер... и нарысью... марш-марш! — гулкий голос взлетел под крышу манежа, и всадник, вздыбивший лошадь, сорвался с места, но что-то его не удовлетворило, и он занял исходное положение. — С места в карьер и нарысью марш-марш! — скомандовал снова сам себе и дал ход коню.
На этот раз манёвр удался, всадник, обойдя манеж, вернулся к старту. Здесь его ждал Потёмкин. Всадник пулей слетел с седла, подбежал к барьеру, ведя кобылицу в поводу.
— Здравия желаю, ваша светлость. — При внешней лихости и подвижности в словах он был нетороплив.
— Здравствуй, Мамонов. Манёвр для атаки отрабатываешь?
— Как учили. Готовлюсь к отъезду.
Потёмкин облокотился о барьер, помолчал, глядя в сторону.
— Тебе, Александр Матвеевич, придётся погодить... Оставляю тут.
— Чем провинился? — В голосе молодого конногвардейца была неподдельная обида.
— Ты кобылку освободи, пускай побегает, и ступай ко мне, — ушёл от прямого ответа Потёмкин. — Ишь, нетерпеливая... Огонь!
— Молонья!
Мамонов перемахнул барьер.
— Присядем, дружок. — Потёмкин положил руку на плечо Мамонова, и стало видно, что они одного роста, хотя рядом с отяжелевшим Потёмкиным Мамонов казался юношески лёгким. — Тебе сколь годов?
— Двадцать восьмой. — Не привыкший к княжьей близости, Мамонов покосился на руку, сжимавшую плечо, перевёл взгляд на лицо.
— Самый генеральский возраст, — пробормотал Потёмкин, всё так же глядя в никуда. Наконец, вздохнув, решился: — Я представлю тебя, Сашка, императрице ввечеру, поужинаем вместе.
Мамонов изумлённо уставился на Потёмкина и, наконец, поймал его взгляд.
— Чего таращишься? Случай тебе выпадает, Сашка, быть при ней в моё отсутствие... И денно... и нощно... — Потёмкин охрип, дрожащими пальцами расстегнул ворот мундира. — Возведён будешь в чин генерал-адъютанта. Задача твоя — беречь... и любить императрицу. Как зеницу ока. Моего, единственного, ока. Потеряю — ослепну, не жить мне. — Потёмкин опустил голову, замолчал.
— Талантом, стало, призван быть, — усмехнулся Мамонов.
Эта усмешка взорвала Потёмкина, он дал выход душившей его ярости.
— Талантом, талантом. — Треснул изящной палочкой о барьер, она разлетелась в щепы. — Дурацкое слово! Не талантом — хранителем жизни и достоинства императрицы! Судьбу её и свою собственную в твои руки отдаю... и душу собственную! Ежели что — убью. Предателей боюсь, жадюг и лихоимцев!
— Кричишь-то зря, Григорий Александрович. Я слова своего не сказал.
— Скажешь! Глянет оком колдовским, курва, скажешь! — Выпалив это, Потёмкин сник, заговорил проникновенно: — Не серчай, Сашка, потому и кричу, что верю тебе, кровью боёв повязаны... Думаешь, мне легко нелепу эту сотворять — любовника искать взамен себя. Уезжаю надолго, не можно одну её оставить, духом в одиночестве падает, и тогда любая тля к ней липнет... Пусть бы — не изменой женской тревожусь, все мы не ангелы. Боюсь, подберётся какой властолюбец — Бирон ли, Миних какой, — разграбят Россию, порушат всё. Бей в харю любого! — Взгорячился Потёмкин вновь. — Не поможет — Шешковскому дай знать, у того способов много. Меня извещать будешь эстафетой, прямой или через управителя — Тимоху Розума знаешь ли? — Кобылка, мягко ступая копытами, подошла, призывно заржала, ткнула мордой Мамонова. — Сдай лошадку конюхам да приводи себя в порядок, вроде как жениха представлять тебя буду. — Потёмкин сел, опустив голову на ладони, лицо налилось темнотой. — Только не ревнуй, дружок, эта ночь ещё моя... — И не то взрыднул, не то поперхнулся.
Екатерина, прикладывая платок к глазам, стояла на лестнице, Потёмкин уходил по вестибюлю к двери.
— Погоди! — крикнула она вслед и сбежала к нему. — Чуть не запамятовала. — И нацепила князю на шею свой портретец на золотой цепочке.
Потёмкин приложил его к губам, обнял и поцеловал Екатерину. Резко повернулся, она шагнула было вслед, но он приказал:
— Не ходи, там стужа лютая. Тебе беречься надо.
Екатерина оглянулась — за спиной стоял Мамонов. Он накинул на её плечи меховой плащ, она рванулась к дверям, но увидела только снежную пыль за исчезающей в тумане каретой.
— Зябко, — сказала она, передёрнув плечами. Мамонов осторожно и мягко охватил её за спиной.
— Идёмте в дом.
Она, подняв лицо, улыбнулась ему благодарно.
Толпа чиновников стояла полукругом, нацелившись в центр. В фокусе всех взглядов, непримиримых, хмурых, злых. — Екатерина. Одна против всех. Лишь несколько сбоку и сзади виднелась напряжённая, готовая к немедленному действию фигура Мамонова; в сторонке у окна, уперев взгляд в парк и вслушиваясь в перепалку, стоял Безбородко. Притенённый колонной, обозревая живописный плафон и внешне безучастный к происходящему, топтался в отдалении Шешковский. Застыли у дверей голубые кавалергарды. Екатерина бросала гневно и напряжённо:
— Доколе буду слушать наветы да измышления? Посланные тащут каждый своё и невразумительное, только беспокойство лишнее рождают.
— Так ведь, государыня, что ни депеша от светлейшего, готовь мильон, — выступил вперёд и заговорил певучим голоском новый генерал-прокурор Вяземский, старичок тихий и благообразный. — И куды только деваются... А взять-то откуда?
— То твоя забота, генерал-прокурор, я ведь соображаю, что прежде чем дать, то сыскать надобно.
— Прости, коль обидел, матушка. — Вяземский, сверкнув лысиной, поклонился. — О державном пекусь.
— А я о своём, что ли? — не унималась императрица. — Еду! Зовёт меня князь давно, а я всё не решаюсь. Подумайте, господа сенаторы, ежели деньги враспыл пошли, какой резон светлейшему приглашать меня? Значит, есть чем похвалиться! Решено: еду.
Подвижничество Потёмкина в Тавриде было клеветой облеплено, как тухлое мясо мухами. Союзников в Петербурге, считай, не имел — ни когда настойчиво просил Екатерину посетить Южную Пальмиру (употребим этот образ потёмкинской мечты), ни когда два года готовил поездку. Впрок, зная, что своего добьётся — строил почтовые станции, заготавливал табуны лошадей для перепряжки в пути. Возводились усадьбы, достойные принять именитых гостей, ровнялись дороги, благоустраивались города и сёла по ходу следования, перестраивалась и передислоцировалась к югу армия, которой предстояло охранять царицу в пути, а затем стать мощным щитом на юге России. Заметим: ни одного бросового дела, всё шло на цивилизацию, благоустройство, развитие края. И до сих пор бежит через Белоруссию и Украину Екатерининский шлях, и нет-нет да встретишь добротную каменицу екатерининской версты в западных краях...
Поезд императрицы, отправившийся из Петербурга в Крым, состоял из 14 карет и 124 саней с сорока запасными, на каждой станции перепрягались и пересёдлывались 560 лошадей. Ночные переезды освещались кострами и смоляными бочками через 30 саженей по всему пути.
После Киева, где была длительная остановка, — ожидали, пока сойдёт лёд с Днепра и стечёт шалое половодье, — с 22 апреля продолжили путешествие по воде. По свидетельству французского посланника Сегюра, сопровождавшего Екатерину вместе с германским послом Кобенцлем и английским Фитц-Гербертом, флотилия насчитывала 80 судов с тремя тысячами матросов, одетых в специально пошитую форму. В головной линии двигались семь галер — больших, нарядных, отделанных бархатами, шелками, золочением. В них каждый почётный гость имел отдельный кабинет и спальню, на каждой галере играл свой оркестр. Поход сопровождался громом пушек, по берегам следовали отряды казаков, все строения, видимые с воды — и какой же русский не любит показухи, — были изукрашены цветами и триумфальными арками. Под городами выстраивались полки.
Во время встречи Екатерины с императором Австрии, Иосифом II и бывшим любовником царицы польским королём Станиславом при Каневе «мало ели, мало говорили, много пили», каждый тост за здравие особ царствующих сопровождался пушечным салютом. Ночью по склону горы по-над Днепром пустили огненный ручей из нефти, состоялся фейерверк из ста тысяч ракет. Флот был богато иллюминирован, пели хоры, звучала музыка.
Стоила ли игра свеч? Да, стоила. Это подтвердили злобствующие ненавистники Потёмкина и подымающейся России, пустившие в оборот миф о «потёмкинских деревнях». Скорее всего, это были пруссаки или французы, крайне обеспокоенные ростом влияния России на юге, им надо было во что бы то ни стало притушить блеск и истинный смысл гигантского спектакля, ошарашившего Европу. А истинный смысл был в том, что ко времени путешествия на земле российской ожил огромный край с десятками городов и сотнями сел, крепостей, застав, а население его за четыре года увеличилось с двухсот двадцати до восьмисот тысяч. По тем временам совсем немало. Мифом хотели утешить себя...
Дорога шла степью — ровная, широкая, с аккуратно отрытыми кюветами, обсаженная обочь молодыми топольками, стоявшими, как свечки. Земля уже почти очистилась от снега, но кое-где ещё белело в низинках. День вставал румян и по-тихому радостен, наполненный тем томлением природы, когда земля, отдаваясь ласкам проснувшегося светила, смотрела в небеса, потянутая поволокой дымки. Лёгкий морозец ещё сковывал свежую насыпь песка, смешанного с гравием, и копыта лошадей звонко цокали в тишине. Коники шли резво, и возница-солдат не понукал их, лишь изредка посвистывая, может, для того, чтобы не уснуть. Вслед за кибиткой рысило до полуроты драгун. На горке показался караул — полосатая будка и шлагбаум, не менее полосатый. В отдалении — домик для команды.
— Служивый, — нараспев позвал кучер, — подвысь бревно! — Но служивый, видно, угрелся в будке и не спешил. — Эй, спишь, тетеря!
Из кибитки донёсся недовольный голос:
— Прошка, чего стали?
— Караульного жду.
— Ждать — не переждать. Сбегай взбодри.
— Бить ноги из-за всякого. Я счас стрельну, мигом взбужу.
— Я те стрельну, патроны, чать, казённые. Ступай!
— Караульный! Драть тя некому.
— Во лодырь, господи, — зашуршало сено, из-под плетушки кибитки показалась всклокоченная голова Суворова. — Лба не перекрестил, а уж лается. Верно, самому идти. — Он резво спрыгнул, пригладил хохолок волос, кинул несколько крестов, оборотись на восток, поклонился Господу.
В это время показался караульный, но не из будки, а с другого края дороги. Он бежал, застёгиваясь на ходу, но не выпуская ружья из рук.
— Здеся я, здеся, чего раскричались... Кто таков, подорожную кажи.
— Его сиятельство генерал Суворов, — ответил Прохор, выпрямясь и подбоченясь. — Он те счас явит подорожную.
Молодой солдат-инвалид, припадая на ногу, кинулся к Суворову.
— Здравия желаю, вашсиясь!
— Здоров, братец. Чего лыбишься? Вот вздую шомполом — почто пост бросил?
— По нужде, вашсиясь... Но я глаз не спускал с караула, ежели чего, и стрелить мог.
В конвое кто-то озорно присвистнул: по балочке, прихватив ряднушку, улепётывала девка.
Суворов проговорил:
— И то нужда... Что-то лик твой знаком больно. Где ногу оставил?
— Под Туртукаем, вашсиясь!
— Что ты всё «сиясь» да «сиясь», воевали, чать, вместе... Ты... Едунов Владимирского полка?
— Так точно, Александр Васильевич!
— А где ж ясырь, что в Туртукае взял? Помнится, санитары чуть не полон картуз золотых несли.
— Было, да сплыло...
— Эх, беспутная голова, снова на царские хлеба сел... Чу! Что это?
Ветерок принёс весёлую, с присвистом песню.
— Каторжные это.
— С чего бы радость у них?
— Как не радость — князь Потёмкин пригнал дорогу строить, кандалы снял, а как докончат работу — всем свобода.
— Не разбегаются?
— В степи, что в клетке, — скрозь видать. Да и куды бежать от воли?
— Умён князь, а?
— Куды как умён: ежели к Пасхе не построят, обратно за Байкал.
— А много вести?
— Вёрст до двухсот.
— Умён...
За бугром, как глазом достать, лента дороги разрезала степь, и на ней сновали тысячи людей, кони. Копали, возили, сажали деревья.
С пригорка степь над излучиной Днепра казалась грудой разворошённых углей — они местами едва теплились, места дружно и весело горели, а кое-где к темнеющему небу вздымились языки пламени, над лиманом стояло зарево. Суворов сидел рядом с Прохором на козлах и жадно глядел на это великолепие.
— Ишь раскочегарил, чёрт одноглазый, — бормотал он. — И поди сыщи его в круге адовом.
— Найдём, Александр Васильевич, где больше огня, туда и поедем.
По сторонам дороги попадались костры — люди у землянок варили еду, сидели кучками, кто-то дремал. Ближе к Днепру начались порядки домов-мазанок, в общем, город.
Естественно, строящийся Херсон пока ещё не шёл вровень со старыми губернскими городами, а являл собой скорее эмбрион, хотя, как чуть позже отмечал Сегюр, при въезде царицы здесь уже были «ровные улицы».
Пробираясь по городу-лагерю, бричка выкатила прямо к кузне — обширному навесу с несколькими горнами. Вздыхали мехи, ярилось голубое пламя, ухали молоты, тонко позванивали ручники — указчики мастеров.
— Загибай покруче, якорь куём, а не лопату, — донеслось сквозь стук.
— А ну взяли, взяли... Быстрей, в чан... И-эх!..
Раздалось пронзительное шипение, масло фыркнуло, принимая раскалённый металл. Кони, напугавшись, рванули и понесли, сбившись с дороги под гору.
— Держись, вашсиясь!.. — заорал Прохор.
Кони бились в насевших хомутах, но всё же постепенно умерили бег и вскоре выкатили на более-менее ровную площадку, освещённую громадным костром.
— Стой! Куды прёшь, раззява! — заорали на разные голоса, на дышле повис солдат.
— Понесли, вишь... Как проехать к его светлости князю Потёмкину? Суворова везу.
— Здравия желаю, Александр Васильевич! — Солдат вытянулся. — А чего к нему ехать, вот он, подрядчика материт...
Легко перепрыгивая через брёвна, доски, шабашки, его сиятельство приблизился к его светлости и попал, можно сказать, в самую крутоярь.
— Ты что ж, мать твою волк поял, привёз? — костерил Потёмкин сдернувшего картуз не то майора, не то полковника. — Мне не гробы, мне боевые корабли надо ладить, а ты сосну припёр! Ну, сколочу я из твоих досок брандеришко на одну атаку, а мне фрегаты потребны. Дуб должен был поставить и деньгу взял... Сосновый фрегат турок ятаганом проткнёт, мать твою волк поял! Верно говорю?
— Так оно... ваша светлость... как, значит...
— А ты, адмирал, чего молчишь? — накинулся он на моряка с капитанскими знаками отличия. — Тебе плевать. Или хочешь, как Алёшка Орлов, до боя половину кораблей потопить, расползутся, как хреновые лапти... Ну, Ушаков?
— Так мне и брандера надобны, Григорий Александрович.
— Выгораживаешь бестию, добрым хочешь быть? Нет уж, язви тебя в душу, коль деньги огрёб, давай товар! Или, думаешь, на одноглазого попал, он не углядит, как Россию грабят? Петров!
— Я здесь, ваша светлость.
— В подвал мерзавца, в кандалы и в Сибирь на веки вечные... Чинов и званий лишить!
Солдаты схватили бедолагу.
— Вашсиясь!.. — заорал он, но, сопровождаемый стражами, исчез в темноте.
Потёмкин вроде и не слышал крика обречённого, повернулся к высвеченному боку корабля, коему смолили днище. Узрев заступившего дорогу Суворова, обрадовался, сжал лапищами тщедушное тело генерала.
— Александр Васильевич! Заждались! Ну, слава Богу, прибыл...
— Что так строг нынче?
— Одному спустишь, сотни красть начнут, Россию растянут по ёлочке, по палочке... Думаешь, в радость душегубство? Но дело огромное, а жулье лезет, как тараканы на сахар. Ты где остановился?
— Прямо с дороги кони сюда вынесли. Они, вишь, здешнего хозяина чуют.
Потёмкин захохотал.
— О, старый льстец! Моим гостем будешь. Давай лишь на часок к богомазам забежим. Церковь Святой Троицы ставим, чтоб к приезду матушки освятить, как раз на Троицу и ждём её сюда.
Прохор, чертыхаясь и спотыкаясь о хлам, выводил лошадей на дорогу.
Они стояли посреди светящегося белизной, голубенью и позолотой храма. Роспись тоже была почти окончена, золотильщики отделывали иконостас. Но идущее от византийской традиции великолепие и пышность не могли убить наивную чистоту живописи, вобравшей в себя и несмелую тихость бледных российских рассветов нежного севера, и хрусткую прохладу домотканых льняных полотен, и росную свежесть молодых трав. Художник в полной мере постиг красу голубца, напоминающего о сини цветущих льнов, тиши берёзовых рощ, подернутых утренним туманом, кисейную прозрачность далей. Даже лики святых были потянуты прохладной дымкой, и была в них не земная плоть, а небесная одухотворённость.
Суворов, оглядев это великолепие, оживлённое сотнями свечей — богомазы затребовали чуть не дневного сияния в храме, — преклонил колена и стал класть кресты, шепча молитву.
— Не освящён пока храм, Александр Васильевич, — тихо сказал Потёмкин.
— Красота сама — святость.
— Истинно говоришь. Захотелось мне в края сии неистовые принести скромность нашей северной Руси, охладить пыл беспощадный солнца Тавриды... Матти, — позвал он соратника, прилепившегося с кистью к лику святого, — возгласим нашу любимую...
Матти прокашлялся и начал, притушив поначалу неудержимую силу баса ладонью, а потом открываясь всё более и более:
— Многая лета жене благоутробной и повелительнице нашей, матери-России, государыне Екатерине... Многая лета, многая лета, мно-о-гая ле-е-та... — И, сведя последнее возглашение с громоподобного форте до нежнейшего пианиссимо, вышел на торжественный и нежный напев «Иже херувимы», к нему присоединился звучным баритоном, неожиданным в этом хрупком человеке, Суворов, и фальцетом вполголоса Потёмкин, уступив свою партию гостю.
Лакеи внесли еду — она была проста, но обильна, светлейший, грешник великий во многом, любил чрезмерно потешить и утробу. Поэтому на скатерти появилось и мясо, и дичина, и окорок, и солёные огурчики, и капуста квашеная, и крохотные бочонки с солёными грибами, и ананасы, и яблоки. Потёмкин смешивал всё это в единой тарели, не заботясь о совместимости пищи, потому и соединялся окорок с вишнёвым вареньем и клюквой, сладкий пирог с горчицей, всё запивалось вином лёгким, заморским, а рот, жуя, непрестанно извергал слова:
— Думаешь, Александр Васильевич, с императрицей приедут сюда гости добрые? Змей клубок подколодных из боярства да лазутчики зарубежные. Одни хотят посчитать, много ли накрал Потёмкин, другие достоверно узнать: а ну как правда возведён бастион на юге России. И то и другое есть, — захохотал Потёмкин, — пусть едут! Я не страшусь. Постного хочешь, граф? Эй, осётра, белужий бок! Сельдь каспийская стояла где-тось... Да, есть что показать — и корабли, и города, и крепости... Ты, Александр Васильевич, мощен силой людской как полководец. Вот и посуди, четыре года назад тут еле обреталось — от моря Каспийского до Дуная — двести тысяч душ, а ныне одна Таврида имеет вчетверо больше. Они что, как трава выросли или ветром надуло? Ох, казна надобна, а у этих косопузых, что в Сенате, каждую копейку с кровью вырывать приходится. Нам, Васильич, перед сановниками да перед Европой надо такой парад грохнуть, чтоб ахнули. И поперхнулись...
— А я-то зачем тут? Потехи дворцовые не по мне. Я царю и Отечеству слуга, дай войско и скажи, где враг. — Суворов тут как тут: марш — бой — ура! — враг бежит... Греми, барабан, победу!
— Для боя и востребовал. Прошу устроить такую потеху, чтоб в два дня до турок докатилось и они, аки конь перед волками, в оглоблях осели... Да и англичанам, французам, пруссакам надо урок преподать.
— На прусский манер с барабанами, да флейтами, да перестроениями балетными? Уволь, батюшка, уволь. — Суворов даже тарель отодвинул.
— Не на прусский, а на русский манер, в последней войне наработанный, — с атаками лихими конными, пехотными обходами, артиллерийскими ударами и прорывами. Ты не горячись, время есть. Придумай, как взорвать уставные путы. Ещё по маленькой? Я, извини, лишь винцо лёгкое, и то помалу...
— Эх, брат Потёмкин, в прусском мундире по-русски не воевать... Тут на одни пукли, да пудренье волос, да бантики время убьёшь. Одежда наших войск и амуниция не боевой выучке служат, а угнетению духа. В солдате главное здоровье, бодрость, быстрота, сноровка. А туалет солдатский должен быть таков, что встал — и уж готов! Ударил барабан — солдат подхватился: беги, коли, руби, гони, ура! А пока шпильки да пукли накрутит, враг тут как тут — надо бы честь спасать, а ему волосы чесать... — Подпивший Суворов в речи был неудержим и поучать был ох как горазд.
— Туалет солдатский должен быть таков, что встал — и готов, — смаковал Потёмкин. — Так и запишем в приказе.
— И чтоб мах широкий, шаг вольный, — твердил своё Суворов.
— Александр Васильевич, золотой ты мой! Придумал формулу, над коей голову ломал я! Встал — и готов. Явим лазутчикам европейским армию новую, в движении раскрепощённую, без муштры и шагистики. А часть полков оставим в прежних, прусских, мундирах. То-то умора будет!.. Матти, чтоб к завтрему рисунок формы, его сиятельством одобренный. Петров, готовь указ по армии. Ты, батюшка Александр Васильевич, не сочти за труд, погляди вместе с Петровым, чтобы всё учесть. Боюсь, Румянцев разозлится, что не он, а я начал реформу. Матушка же к нему благоволит... А, ладно, возьму ревнивца на себя, упрошу, улещу. Вот сюрпризы будут и посланнику прусскому, и императору австрийскому, — радостно потирал колени Потёмкин.
— И он будет? Помилуй Бог!
— И круль польский.
— Этих-то бивали, — махнул рукой Суворов.
Скрипят возы, кони тужатся, взбираясь на пригорок, песок скатывается тонкими струйками с ободьев колёс. Невелик обоз — шесть возов, нагруженных не так чтоб высоко, но плотно, всё укутано брезентом, увязано верёвками, болтаются бирки с сургучными печатями. Не спеша рысит рота конников, взяв в плотное кольцо фуры. Сзади, как водится, табунок коней — запасные, подменные.
Близ дорога в берёзовом колке затаилась толпа мужиков — лохматые, бородатые, обросшие. Одёжка — сплошная рвань, глаза злые, голодные. В руках самодельные пики, дубины, есть и ружьишко, ножи за поясами, чаще всего верёвочными.
— Эх, бы... — Мужичонка, присевший на корточках за кустом, сдвинул барашковую шапку на затылок, обнажив белый, не тронутый загаром лоб.
— Нишкни, дурень, — одёрнул его мужик, одетый в кафтан поприличнее, фуражку с лакированным козырьком, имеющий на вооружении палаш через плечо, пистолет. — Царский обоз, казну везут на юг князю Потёмкину...
— Вот бы и пошарапать, небось не один мильен, — вздохнул мужичонка и передвинул шапку с затылка на лоб.
— Он тебя шарапнет энтой штукой — видишь? — и пойдёшь подать платить Сатане, — усмехнулся вожак.
Вслед за табунком ещё отряд драгун, и с ними пушка.
Плыл над зеркальной водой с верховьев Днепра пласт тумана, молчаливый, тёплый, словно парное молоко, розовый, подсвеченный встающим солнцем, растекался он над бесшумными струями реки. На высокой горе, у подножия которой притаился скромный городок Канев, стояли две девочки в белых одеждах, ясные, будто свечечки, и пели нечто сладостное и задумчивое. А над прикрытым зеленью распадком горы, где спрятался город, поднимались ровными столбами дымы — готовили молодицы кто картошку на солоники, кто борщ и кашу впрок, на обед, а у кого ожидались ранние гости, там и яичница шкварчала и пузырилась, лопаясь и всё же сохраняя жёлтые глаза, обведённые белым кружевом.
Под тихим восточным берегом, поросшим травой и низким кустарником, ракитами, опустившими в воду седые волосы, сидел на быстрине рыбак, перебирая сеть. Борта лодки-плоскодонки слились с поверхностью реки, и кажется, что он устроился прямо на твёрдом зеркале вод. На другом берегу, покрытом ковром разнотравья, пустил хлопец коров по косогору, а сам сел повыше, под тёплые лучи солнышка, что-то подлаживая в берестяной дуде — узкой и длинной, едва ли не в рост пастуха. Сдвинул папаху набок, прислушался. Кричит рыбаку:
— Иване, а Иване...
— Га?
— Чуешь?
— Писню дивок?
— Та ни...
— Ащо?
— Плывуть... царица Екатерица.
— Откуль?
— Та с Киеву. Тикай с дороги, бо галеры там и човны, мабыть сто... И вси на быстрине. Сомнуть. Ну, чуешь?
Далёким громом пророкотал залп пушек, ещё, ещё... Иван наклоняет ухо к воде:
— Чую.
— Що?
— Музыки грають. — И торопливо выбирает сеть.
Наплывает волна тумана, Иван больше ничего не видит, кроме розовой, сияющей пелены, да близкие тёмные стволы дерев будто вырастают, увеличиваются в размерах и безмолвно проплывают над головой. Музыка звучит всё громче.
А пастух поднимается в рост и видит над пеленой тумана, прижимающегося к воде — он истончается, согретый солнцем, — цепь мачт, украшенных флагами, их становится всё больше, они скучиваются, всё громче звучит музыка. Тогда и пастух вздымает к небу свою дуду и выдувает длинный и звучный напев, грустный и призывный, каким собирает он каждое утро стадо. Красули и бурёнки недоумённо поднимают головы и, решив, что пора на водопой, сходят к воде.
Гулкий удар пушек, ещё, ещё... На холмах над Каневом встают конники.
Царица Екатерина прибыла.
Галера в тумане кажется призраком. Серебряная морось, просвеченная солнцем, слепит, окантовывает сверкающей каймой такелаж, узоры палубных надстроек, оседает влагой на палубе. Суда, невысокие и широкие, напоминают скорее паром или плот, но не корабль, ибо создавались лишь для сплава царского путешествия вниз по Днепру. Главное внимание было уделено не судоходным качествам, а комфорту. Служебные и гостевые помещения напоминают дома; гребни кровель, карнизы, равно как и палубное ограждение, отделаны резьбой. Внутреннее убранство салонов, спален и кают соответствует царскому уровню — шелка, бархат, позолота, изящная мебель, резьба, завитушки.
На носу, поёживаясь от сырости, стараются музыканты, управляемые капельмейстером. Вернее сказать, это гудочники, каждый из них, подчиняясь ритму, велению мелодии и указующему персту дирижёра, тянет свою ноту, а в целом звучит довольно благозвучное и слаженное произведение. Кормчий, находящийся на крыше палубной надстройки, движениями огромного водила правит судно по стремнине. По бортам — матросы с вёслами, чтобы предусмотреть всякие неожиданности, которые не исключены на воде.
С обоих бортов галеры — охрана на тяжёлых «дубах», украшенных зеленью, цветами и лентами. В нужных случаях «дубы» уходили вперёд и буксировали малоподвижные галеры. Всего основных судов было семь — для императрицы, для Потёмкина, остальные — для почётных гостей и знати. Меж галерами сновали «чайки», челны.
Скорее чутьём, чем зрением, кормчий угадал место причаливания и притёр судно к деревянному брусу пристани.
— Гей, хлопцы, заводи концы за кнехты, не зевай! — Топот ног, крики, покряхтывания.
Кормовые, кормовые, а то развернёт!
В салоне Екатерины оканчивали завтрак. За столом кроме неё сидели Потёмкин, Сегюр — французский посланник, Фитц-Герберт — английский посол, Кобенцль — германский, Мамонов.
— Я предлагаю, господа, для прогулки обозреть щедрость сих мест, увидеть благорасположение народа, — предложил Потёмкин.
— Что ваша светлость полагает увидеть в таком тумане? Любая лачуга покажется дворцом, — съязвил Фитц-Герберт, указав за окно.
— Мой дорогой английский друг, — возразил граф Сегюр, украсив неизменной насмешливой миной тонкое лицо, — я бывал в туманном Альбионе, увы, там нищета видна не хуже, чем на солнечной площади Константинополя.
— Туман, скрывая мелочи, выявляет главное, — как обычно невпопад изрёк Кобенцль.
— А я так думаю, что если господин Потёмкин повелит, то и солнце будет. — Екатерина встала, поднялись и другие.
— Обещаю и солнце, и лачуги, и мелочи. Прошу на берег.
Гудошники подняли неистовый гомон.
На причале сияло солнце, что дало повод к весёлым аплодисментам. Возле колясок выстроился взвод сияющих кирасами рыцарей.
— А это зачем? — Екатерина указала на кавалеристов.
— Для охранения, Ваше Величество, — отсалютовал офицер.
— Российской императрице на своей земле бояться некого, — ответила она громко и отчётливо.
Кирасиры развернулись в ленточку вдоль дороги, а Екатерина обернулась к группе празднично одетых горожан, которые стояли близ триумфальной арки. Вперёд выступили сивоусый старец и две молодки с хлебом-солью. Старик низко поклонился.
— От щирой души нашей, — проговорил он неторопливо и достойно, — примить хлеб-силь, ваша великость.
Екатерина ответила поклоном, что вызвало торжественный и восхищенный гул. Послы переглянулись и тоже поклонились. Отщипнув кусочек каравая, Екатерина обмакнула его в соль, положила в рот, неторопливо стала жевать. Послы протянули руки следом. Потёмкин принял от Екатерины каравай, завернул в полотенце, передал прислуге.
Запел хор, расположившийся по склону горы над соломенными стрехами.
Коляски ехали среди безбрежного моря пшеницы, молодой и отливающей неизъяснимо красивым зелено-голубым колером. Шелковистая гладь покорно кланялась набегающему ветерку. На одном из поворотов, точнее перекрёстков, встретился обоз. Пара мощных коняг тянула повозку, нагруженную домашним скарбом и крестьянским инвентарём. Груду вещей венчал чугунный котёл. Правил конями старик с трубкой в зубах, рядом примостилась старуха. Сзади шагала группа босоногих людей — взрослые, подростки, дети. Головы покрыты непривычными для этих мест шляпами. У каждого на плече висели связанные башмаки. Поодаль виднелась ещё одна повозка, ещё...
Екатерина сразу признала:
— О, дойче! — Сошла с коляски, приблизилась к возу, спросила по-немецки: — Кто вы, добрые люди, и куда держите путь?
Старик внимательно оглядел её, не спеша вынул трубку изо рта, сплюнул на дорогу и ответил:
— По приглашению русской царицы мы переезжаем на плодородные земли Тавриды. А многие наши уже поселились в глубине России над Волгой.
— Откуда едете?
— Из-под самого Нюрнберга.
— Что двинуло вас в путь, земляки?
— Нищета и надежда, — немногословно объяснил старый немец. — А ты кто и как попала сюда, дочь моя?
— Я русская царица Екатерина, а это мои спутники.
Он оглядел простой, как обычно, наряд Екатерины — сарафан серого полотна, отделанную кружевами блузку, скрученную косу с небольшим кокошником и укоризненно заметил:
— Ещё никто не обманул старого Фогеля, болтушка ты этакая. Русская царица носит золотое платье, и её возят в золотой карете. На тебе же хоть и приличное платье, возможно, ты знатного рода, но не лги. Может быть, тебе удастся встретить русскую царицу. Передай ей привет от земляка Иоганна Фридриха Петера Кристофера Фогеля. Она подарила мне землю и даже дала денег на дорогу... — Он причмокнул и тронул коней, приподняв шляпу, раскланялся скромно и достойно. — Посторонись, чтобы тебя не переехало колесом.
Члены многочисленного семейства, проходя мимо, также приподнимали шляпы, приветствуя незнакомку.
В салоне галеры «Днепр», резиденции Екатерины, ожидали прибытия именитых гостей, точнее — коронованных. Граф Румянцев — губернатор Киевский, Потёмкин и Безбородко толковали о чём-то. Послы образовали свою тройку и, люди молодые, играли в чёт-нечет на пальцах. Суворов в простом камзоле, но с георгиевскими знаками отличия, нетерпеливо бегал возле стола, мешая слугам. В дверь вошёл де Линь — австрийский генерал и разведчик, позднее атташированный при русской армии. Суворов остановился, чуть не натолкнувшись на него. Вскинув подбородок — увы, это ему приходилось делать постоянно при встречах с людьми высокого роста, — грозно нахмурясь, спросил:
— Отечество?
— Австрийская империя, — ответил де Линь.
— Ваше звание?
— Солдат.
— Чин?
— Генерал.
— Имя?
— Де Линь.
— Хорошо.
Суворов, одобрив, хотел бежать далее, но Де Линь удержал:
— А вы какой нации?
— Русский.
— Ваше звание?
— Солдат.
— Чин?
— Генерал.
— Имя?
— Александр Суворов.
— Тоже хорошо.
Оба рассмеялись и, обнявшись, отошли, ибо были давно знакомы.
— Бежим подале, батюшка, — сказал Суворов. — Счас коронованные особы пойдут. Стопчут.
— Мой шеф инкогнито, как граф Фалькенштейн. Так что войдёт тишайше, особенно как узнает, что здесь сам Суворов.
— Уважает?
— Восхищен!
— То-то... — Суворов взбил хохолок надо лбом.
Но кесарь решил инкогнито отбросить. Лев Нарышкин, отворив дверь, возгласил:
— Его Императорское Величество монарх австрийский, кесарь Римской империи Иосиф Второй!
Иосиф, молодой, статный, подтянутый, ступив за порог, всем отдал поклон общий.
Нарышкин снова возвестил:
— Его Величество король польский Станислав... Первый!
Станислав, уже немолодой, но молодящийся, разодетый и увешанный регалиями, впорхнул в салон, изящно раскланялся, ища глазами Екатерину. Она вошла последней.
— Её императорское величество государыня российская Екатерина Вторая!
На сей раз добрый немецкий бауэр Фогель признал бы в ней царицу, хотя одета она была не в золотое платье, а лишь в своё излюбленное — малинового цвета, но драгоценности нацепить не постеснялась да и корону малую приладила поверх лба. За плечом высился фаворит Мамонов. Понятовский протянул было к ней обе руки, но она дала ладонь Иосифу и сказала:
— Коль тут есть первые, мы, вторые, станем держаться вместе, не так ли?
— Согласен.
Призыв Екатерины к союзу и ответ заставили Безбородко и Потёмкина переглянуться. Послы насторожились.
Справа от Екатерины сел Мамонов, за ним попытался втиснуться Станислав, но Потёмкин решительно уместил своё тело рядом с Мамоновым, таща за собой и Безбородко. Понятовскому пришлось сесть на стороне Иосифа, вслед за де Линём, имея по левую руку Суворова. Внесли шампанское.
Иосиф сказал:
— Ужин сей, как известно, не официальный и не церемониальный. Посему я решил пренебречь этикетом и забежать вперёд хозяев. Но это, думаю, извинительно, ибо среди нас сидит дама, которая по исторической несправедливости именуется второй, и это надобно исправить немедля: я предлагаю тост за здоровье императрицы российской Екатерины ВЕЛИКОЙ. Виват!
— Виват!
Грохнули пушки за окном троекратно. И тотчас же по склону каневской горы побежал огненный ручей, окружая созданный цветным огнём вензель «Е-П». В небе распустились цветы фейерверка.
— Спасибо, Ваше Величество, спасибо, господа. Прошу садиться. Поскольку женщине, хоть и великой, неуместно править беседу, мы поручаем этот труд хозяину здешних мест князю Потёмкину.
Румянцев бесцеремонно спросил:
— Я уже не губернатор Киевский?
— Киевская губерния, щедрым гостеприимством коей мы уже пользовались, здесь оканчивается. Мы вверяем себя в руки губернатора Таврического, светлейшего князя Потёмкина. Примите поздравления, князь.
— Виват!
— Виват!
— Виват!
Залп. Фейерверк.
— Похоже, мы попали на семейные торжества, — пробурчал Фитц-Герберт Сегюру. — Три фаворита за столом.
— Невпопад, мой друг. Есть незримая фаворитка, самая главная.
— Кто?
— Россия.
— Предлагаю тост за австрийскую корону и августейшего кесаря Иосифа, — провозгласил Потёмкин.
— Виват!
Залп. Залп. Залп. Фейерверк.
— А мне сдаётся, — вступил в разговор Кобенцль, — тут нынче свадьба России с Австрией.
— Не спешите, господа, — хохотнул Безбородко. — То ли ещё увидите.
Послы прикусили языки.
С королём польским произошла неловкость. Когда Потёмкин возгласил: «За здоровье короля польского Станислава», — и все выпили, отгремели салюты и просияли фейерверки, Понятовский поднялся и разъяснил бестактно и не к месту:
— Я хотел бы присутствовать здесь не в качестве суверена другой страны, а как старый и добрый друг Екатерины Великой Станислав Понятовский.
Мамонов со звоном бросил ложку в тарелку, встал и вышел. Потёмкин удивлённо воззрился на Понятовского. Над столом пронёсся шёпот. Екатерина поднялась:
— Господа, я дурно спала эту ночь и хотела бы уйти на покой... Веселитесь без меня.
Хмель, видимо, вовсе ударил крулю в голову — а может, и страсть, не будем судить поспешно. — Понятовский тоже встал.
— Позвольте проводить вас... — Он беспомощно зашарил по скамье, пытаясь найти шляпу. — Вот только шляпу найду.
Екатерина насмешливо крикнула:
— Шляпу пану Станиславу!
Нарышкин сунул свою.
Взяв её, Понятовский попытался отшутиться:
— Когда-то вы подарили мне шляпу получше.
— Вы имеете в виду престол, пан Станислав? — вполголоса сказала она. — Но на нём сидят, а шляпу носят на голове. Григорий Александрович, вверяю вам судьбу гостей.
— Можете надеяться, — ответил Потёмкин, стоя на шляпе Понятовского — её, оказывается, давно гоняли ногами под столом. — А теперь, господа, — поднял бокал Потёмкин, — я предлагаю тост за великого воина, фельдмаршала России, графа Румянцева...
— Виват!
Салют. Залп. На палубе Понятовский умоляюще сложил руки.
— Като, умоляю о свидании. Нам есть о чём поговорить.
— Вы и так сказали достаточно, Ваше Величество, перестаньте разыгрывать влюблённого, ни вы, ни я уже не молоды. И не шлите дурацкие письма, не делайте меня посмешищем. Да и о себе подумайте. Шляхта бунтует, а король маргаритки нюхает да предаётся мечтам... Вам письма могут стоить не только короны — головы. Дождётесь янычар в Варшаве — Радзивилл сидит под дверьми у султана турецкого, призывая турок наказать Варшаву и Москву. Спокойной ночи, и возвращайтесь домой.
— Ваше Величество...
Екатерина глянула остро и неприязненно.
Залп. Фейерверк.
Из полутьмы выступил Мамонов и, ни слова не говоря, взял Екатерину под руку, повёл за собой.
У сходен дежурный гвардеец подал его величеству руку. Понятовский скинул шляпу и швырнул во тьму. Во второй половине надстройки на белой шторе появился силуэт Екатерины, она распускала волосы. Её закрыла мужская тень.
Из салона вышел Потёмкин. Оглядевшись, подошёл к окну Екатерины, в этот миг там, внутри, погас свет. Потёмкин поднял было руку, желая постучать, но передумал и тихо ушёл прочь. Вернулся в салон.
Луна купалась в быстрых струях Днепра.
Потёмкин, устало волоча ноги, вошёл в свой салон и остолбенел: на софе, подобрав под себя ноги, уютно свернувшись, сидело некое кудрявое существо и перелистывало страницы книги, разглядывая картинки. Увидев Потёмкина, вскочила, подбежала лёгкими шагами, кинулась на шею.
— Дядечка Гришечка, здравствуй! — И поцеловала в губы.
Потёмкин ошалело смотрел на неё, соображая: кто? Высвободив губы от очередного поцелуя, пробормотал:
— Постой... постой... никак Варька? Варютка!
— Варютка, Варютка, — подтвердила она.
— Ах ты, добрая душа, вспоминаю, где видел... Не только хлебушком странника приветила, но и сала не пожалела.
— Какого странника? — наморщила она лоб.
— Да не важно... Откуда ты взялась?
— С поездом царицыным. Санька, отъезжая в Варшаву, велела быть при тебе, заботиться и любить.
— И любить? — игриво спросил Потёмкин. — Это как же?
— Ой, не знаешь, как любят... Сколько раз махался, не счесть, пожалуй...
— Цыц, дурочка, не дай бог, услышат, донесут царице, голову открутит.
— Она тоже велела заботиться и любить... Он, говорит, единственный для меня на всём свете.
— Единственный... — горько улыбнулся Потёмкин.
— Правду бают, что она жена твоя?
— Царственная супруга, — с печалью выговорил Потёмкин.
— Жена, супруга — какая разница? Почто же она волочится за этим дылдой Мамоновым?
— А это уж не твоего ума дело. — Он легонько щёлкнул её по носу.
— Вот дурища, — с пренебрежением сказала Варютка. — Мне б такого мужа, я б его в платочек завернула и тут всегда носила. — Она показала около сердца, взяла руку Потёмкина и приложила к этому месту.
— Так любишь?
— Санечка сказывала, сколь нежен ты и добр... А меня любить станешь? — Она впилась ясными и чистыми глазами в его чёрный лик, отвела со лба прядь и поцеловала мёртвый глаз.
Этот миг решил всё. Её сочувствие ударило по сердцу, оживило его. Он обнял племянницу вовсе не с родственной нежностью.
— Варька, Варютка... жавороночек мой...
— Гришенька, великан мой добрый...
Екатерина, окинув голову и плечи плащом, прошла на потёмкинскую галеру, приблизилась к каюте. За дверью ворохнулся женский смех. Она повернулась и медленно шагнула во тьму.
Дежурный офицер стоял как изваяние.
В большой палатке-шатре собралась знатная компания — императрица, Потёмкин, Безбородко, Мамонов, послы, Иосиф, Суворов, Румянцев, де Линь, другие генералы.
Барабаны играли «честь».
Суворов подошёл с указкой к карте, подвешенной на двух кольях.
— Будет представлен наступательный бой. Наша конница, пехота. Противник тож, голой рукой не возьмёшь. Заметьте: наша пехота не в каре. Каре — вздор! Пехота в четыре линии. Конница в тылу. Трубы, барабаны, сигнал, бой. Артиллерия из глубины — «бах»! Да не по одной пушечке по всей линии, а вся в одном месте. Кулак. Где — противник не знает. Бах! — ад в стане противника, дыра в обороне. Пехота размыкает ряды, кавалерия в прорыв, удар в разные стороны. Противник окружён. Пехота скорым маршем закрепляет успех. Всё. Виктория. Ура!
— Вот гений, который прикидывается дурачком, — шепнул Сегюр Кобенцлю.
— Он попирает классический прусский строй. Так нельзя победить.
Император Иосиф тоже обратил внимание:
— Нечто новое в тактике? — Он обратился к де Линю.
— Опробировано в прошлой турецкой войне, Ваше Величество.
— Отказ от прусской военной доктрины, не так ли? — Это уже к Кобенцлю.
— Полный и бессмысленный. — Кобенцль попал опять пальцем в небо.
— А русские прусских всегда бивали, господин посол, — ответил Суворов. — И нынче побьём. Прошу в поле, господа. С Богом, — махнул он трубачу, и тот заиграл атаку.
Когда генералы покидали палатку, Екатерина придержала Потёмкина.
— Мне не даёт покоя авантюристка, именующая себя дочерью Елизаветы. Покамест подолом мела паркеты в Германии и Париже, мирилась я. Бог с ней, дурочкой... Но вот доносят мне, что нынче, окружив себя мятежной польской шляхтой, льнёт к Алёхину. Орловы вовсе мне не друзья... Меж дворами Европы пущено подложное завещание Елизаветы, поляки ладят посольство к султану в поддержку самозванки.
— Напрасно, Катерина, ты грубо обошлась со Станиславом, он не врагом, союзником нам нужен. А ну как стакнётся с Францией да Пруссией?
— Пусть место знает своё, а то усы сивые, а в голове туман розовый. Надобен мне человек, чтоб к Алёхину послать в Неаполь. Писать нельзя, всё на словах, да и присмотреть бы за адмиралом...
— Есть такой человек, Италию знает, и неведом при дворах... Хотя он и тут мне надобен без меры.
— Неужто есть дело более значительное, нежели моя честь? Вели позвать.
— Да вот он. — Потёмкин указал на Маттея, стоящего поодаль.
Екатерина глянула сначала мельком на рослого усача, кудрявого и статного, потом, чуть подавшись вперёд, прищурила глаза. Вздрогнули крылья носа, поволокой затянуло глаза. Потёмкин слишком хорошо знал, что это такое... Она сказала, сбиваясь в словах:
— Ты мне его... ты пришли вечером... инструкции дам... Нет, представь сейчас же.
— Катя, Катя, когда ты угомонишься? — Потёмкин посмотрел на неё с укоризной и печалью.
— А кто это был у тебя в каюте на галере?
— Ну вот, сколь не виделись, и пошли упрёки одни...
— Не мой зачин — твой.
— Идём к Суворову, а то заметит старик, что нет тебя, обидится. А этого я вечером пришлю.
Меж холмами плыли клубы дыма, мелькали фигуры людей, мчались кони. Кто кого побивал — не разобрать. Но люди знающие понимали.
Румянцев хлопал в ладоши:
— Молодец, Суворов. Лихо! Ай, лихо!
Иосиф метался по вышке, стараясь охватить зрением поле боя. Кобенцль что-то записывал в книжку. Фитц-Герберт, держа в руке подзорную трубу, чертил в воздухе замысловатые фигуры, поясняя Сегюру. Суворов скатился по лесенке вниз, помчался к полю боя:
— Коли, бей, гони! Гони, гони!..
Иосиф также быстро спустился к Екатерине:
— Ваше Величество, мы видели лучшую в мире армию. Не для парадов — для боя. Поздравляю.
— Не меня, а вот Румянцева, Суворова, Потёмкина.
Подбежал Суворов:
— Эх, матушка, жаль всего не видела... Велите играть отбой?
Екатерина кивнула, и тотчас же запели трубы, сзывая солдат.
— Ваши экзерциции, генерал, в высшей степени похвальны. Какой награды хотите вы?
— Коль Ваше Величество самую малость видели, то и награда сей малости должна соответствовать.
— И всё же?
— Помогите деньгами, матушка.
Екатерина недовольно поморщилась, но сейчас же приняла приветливый вид.
— И много ль надо?
— Помилуй Бог, много, — озабоченно вздохнул Суворов.
— Говорите же, — с заметным раздражением потребовала она.
— За квартиру задолжал, — доверительно сказал Суворов. — Три с полтиною, хозяйка со свету сживёт.
Кто-то, не выдержав, хохотнул. Екатерина легонько стукнула Суворова по лбу веером, сняла с груди портретец собственной персоны, осыпанный бриллиантами, накинула на шею полководцу.
— Озорник...
— А за квартиру уплатите?
Они ехали в открытом экипаже полем, остальные следовали за ними. Движение застопорилось — дорогу переходило несчётное овечье стадо.
— Завтра на Севастополь? — спросил Потёмкин.
— Два дня передохнем, устала я, — ответила Екатерина. — Только ты не забудь прислать ввечеру усача своего. Я лично инструкции дам.
— А меня не посвятишь? Может быть, я сам бы...
— Григорий Александрович, а здесь, вдали от столицы, не много ли власти забрал ты? — Екатерина одной фразой поставила любовника на место губернатора, закрыв тем путь сердечной тревоге Потёмкина.
Плещет несильной струёй ручей, образуя тенистую заводь. Стайка девушек и женщин с весёлым щебетом играет в воде. Безбородые евнухи сидят в шатре, оберегая покой купальщиц. И не видят, что в зарослях совсем рядом пристроились два шалопая — Сегюр и Фитц-Герберт. Они делятся впечатлениями.
— По-моему, правильно делают мурзы, пряча своих женщин под халатами и чадрами, — глянуть не на что.
— Ты не прав. Вон та, что волосы выкручивает, очень недурна... Очень... Ты приглядись... — Сегюр, устраиваясь поудобнее, соскальзывает в яму, вернее в небольшую ямку, но треск от сучьев на её дне поднимается вполне подходящий.
Женщины взвизгивают, евнухи подхватываются, обнажив кинжалы. Не разбирая дороги, ломая кусты, продираясь сквозь переплёты виноградных лоз, послы мчатся куда глаза глядят. Погоня приближается, и уже толпа татар нагоняет.
Петляя меж камней, беглецы скатываются по каменистой осыпи и оказываются в расположении русских войск. Сюда разгневанные татары сунуться не рискуют, остановленные окриками часовых, предупредительным выстрелом. Но они долго бегают вдоль запретной линии, размахивая ножами. Барабаны бьют тревогу, лагерь всполошился, мгновенно ощетинясь пиками и дулами ружей. Дежурный офицер бежит к шлагбауму, у которого сгрудилась толпа мурз и просто сочувствующих.
— Толмача ко мне! — кричит офицер.
Толмач переводит речь рыжебородого старика в высокой шапке:
— Гяуры совершили святотатство, осквернили взорами обнажённых женщин и девушек... Они подлежат смерти.
— Женщины? — Офицер делает вид, что не понял.
— Мужчины. Выдай их нам, они скрылись в лагере. Иначе мы казним своих женщин.
— Мои солдаты не отлучались.
— Но гяуры прибежали сюда. Выдай их. Евнухи видели.
— Хорошо, я построю солдат, пусть евнухи войдут и укажут в лицо осквернителей.
— Они были не солдаты, и их легко узнать.
— Разрешаю обыскать лагерь...
Мурзы нерешительно мнутся.
— Это обидит царицу.
— Я доложу царице, и она накажет обидчиков, если это наши люди.
Послы, как провинившиеся школьники, стояли перед Екатериной, обряженные в военное платье.
Офицер отсалютовал:
— Могу идти, Ваше Величество?
Кивнув офицеру, Екатерина обрушилась на знатных шелопаев:
— Вы грубо нарушили посольский этикет, и я должна выслать вас немедленно из России, но отправить отсюда с малой охраной — это всё равно что выдать татарам, а там — верная смерть, выкупа не возьмут. Прошу ни на шаг не отлучаться из расположения полка.
— Мы сданы в солдаты? — Сегюр, как всегда, насмешлив. — На какой срок, Ваше Величество?
— Вам шуточки! — гневно сдвинула брови Екатерина. — Целость Российской империи возможна, лишь когда народы будут чтить обычаи друг друга! Вам не понять, что Россия — это огромная куча хвороста, которая может возгореться от единой искры.
— А к вам мурзы, Ваше Величество, — сообщил вошедший Нарышкин.
— Может, примем вместе? Или предоставите мне одной есть плов, который вы приготовили? — Екатерина зло усмехнулась. — Ладно уж, скройтесь с глаз, до отъезда из Крыма форму не снимать... Пусть войдут!
Трое мурз, судя по длине бород, самых уважаемых, в богато расшитых халатах и цветных сапожках, высоких шапках, едва переступив порог, повалились в ноги.
Она велела:
— Встаньте, уважаемые.
Двое поднялись, а третий остался лежать ниц и что-то быстро говорил, сокрушённо хлопая по ковру ладонями. Нарышкин и дежурный адъютант пытались поставить его на ноги, но хитрый старикашка поджал ноги и, как ни старались привести его в вертикальное положение, кувыркался неваляшкой. Лишь когда зазвенели фарфором и стали разливать чай, он успокоился.
Екатерина опередила жалобу:
— Уважаемые, я извещена о тяжком преступлении, которое было совершено в Бахчисарае. Двое моих солдат, не зная местности и обычаев ваших, случайно вышли к купальням. Оба поклялись, что не видели женщин, лишь слышали смех и плеск воды. Поскольку у русских тоже не принято зреть чужих жён раздетыми, солдаты убежали. По возвращении в Петербург я отдам их палачу для пытки, чтобы выведать истину. Если вину докажут, оба будут казнены, без процедуры допроса я не могу наказывать. Уважаемые, я польщена тем, что вы пришли искать ко мне защиту и справедливость, и хочу просить, чтобы впредь, пока я буду на крымской земле, при мне находились неотлучно ваши толмачи и охрана. Прошу, угощайтесь.
Мурзы важно молчали и пили чай. Заиграла музыка. Лакеи внесли и поставили перед каждым по золочёному сервизу. Глаза у гостей радостно вспыхнули, но лишь на миг. Они продолжали пить чай. Екатерина и Потёмкин потели вместе с ними. Мурзы разом перевернули чашечки дном кверху и встали. Лакеи тотчас же подхватили подарки и стали рядом с ними.
— Великая царица, мы верим тебе. Мы ещё раз узнали мудрость ума твоего, узрели чистоту души, коль ты доверяешь драгоценную жизнь свою нашим нукерам. Ни один волос не упадёт с головы твоей и всех урусов на нашей земле. Обычай гостеприимства священен.
Неуёмный жалобщик вставил своё слово:
— Когда свершится казнь над осквернителями купальни, ты, о добрейшая из добрых, пришлёшь нам головы казнённых?
— Согласно обычаю предков они должны быть захоронены в родной земле, но я приглашаю тебя, почтенный человек, приехать в Петербург, чтобы увериться в твёрдости моего слова.
Мурзы раскланялись и пошли к выходу. Жалобщик задержался и, показав на ковёр под ногами, что-то сказал, толмач перевёл:
— Почтенный Акрам Ходжа очень похвалил ковёр.
— Я пришлю его почтенному Акраму Ходже.
На востоке громоздились горы, а здесь, где пролегал путь царского поезда, земля была лишь всхолмлена. Строй нукеров окружал Екатерину и Потёмкина, ехавших верхами. За ними под охраной русских солдат двигались Мамонов и обильно потеющий Нарышкин, дальше свита, генералы. Кобенцль и австрийский император Иосиф резвились, пуская коней по холмам. Солдатский караул, замыкающий колонну, возглавляли Сегюр и Фитц-Герберт в капральских мундирах вместе с другими младшими офицерами.
Там, где дорога позволяла, показывали свою удаль джигиты, бешено крутились дервиши. Пыль, жара, визгливые голоса дудок, удары бубнов. В одном из распадков дорогу перегородила цепь конников. Встревоженно блеснул глаз Потёмкина, рука потянулась к седельному пистолету. Но над головами вершников всплеснуло российское знамя.
И всё же Потёмкин буркнул:
— Шла бы ты в карету, Катерина.
— Боишься?
— Жду выстрела из-за каждой горушки.
Конники мчались вскачь. Уже стали различимы русские мундиры.
Один из подъехавших представился:
— Контр-адмирал Ушаков, здравия желаю, Ваше Величество.
— Или я тебя не знаю, Федя, что так официален? Долго ль нам биться в седле?
— Горушку перевалим и будем на месте. Как раз к темну.
В сумерках поднимались к шатру по ступеням, вырубленным в ракушечнике. Вошли как в сказку — коврами укрытые стены, золочёные канделябры, белые крахмальные скатерти, хрусталь, изящная посуда. Свежий ветерок колыхал бахрому отделки.
— Уф! — Екатерина сбросила за спину плащ, подхваченный матросом, встряхнула головой, распуская волосы, и они прокатились волной по спине.
Пробежали с тазами и полотенцами матросы, давая умыться.
— Прошу к столу, — позвал Ушаков.
Екатерина оглядела стол — накрыто как-то чудно, с одной стороны, кресел нет. Пробежали за спинами легконогие матросы, расставляя бокалы с шампанским. Ушаков и Потёмкин переглянулись и разом погасли все свечи, упал громадный ковёр — и перед глазами открылась дивная картина: вдоль лунной дороги стояли лучом к горизонту большие и малые корабли, стайками сгрудились суда вспомогательного флота. Гости онемели от восторга.
Закричали «ура!», зааплодировали. Над морем раздался пушечный залп. Взлетела зелёная ракета, залп. Ещё залп, ещё — сто один выстрел. Ушаков вскинул ладонь к шляпе:
— Черноморский флот ждёт ваших повелений, государыня!
На склоне тёмной горы засветился вензель «Е-Н». Брызнули разноцветные гроздья салюта.
— Я поздравляю вас, адмирал. Я поздравляю вас, князь Потёмкину Таврический. — На глазах Екатерины были слёзы радости и восторга, она выпила бокал и расцеловала Потёмкина.
Гости толпились у стола.
Подошёл Иосиф:
— На Днепре мы славили Екатерину Великую, сегодня славим Россию великую. Ваше здоровье. Виват!
Сегюр сказал Потёмкину:
— Пожалуй, король даст мне отставку.
— За что?
— За то, что проморгал тебя, великий мой друг, и поверил в «потёмкинские деревни».
— На дуэль бы вызвать тебя, шелопая... За оскорбление неверием.
Фитц-Герберт делился мыслями с Кобенцлем:
— Турецкому флоту конец, а море Чёрное стало снова русским.
— Конец и вашей блокаде Америки, у России теперь есть чем прикрыть своих купцов.
— И союзу Пруссии с Россией конец, начнётся южный вал российской политики.
— Война с турками?
— В союзе с Австрией.
— Освобождение Балкан?
— Ваше здоровье, капрал... — Они выпили.
— Господа, у нас конференция или бал? — воскликнула Екатерина. — Музыку! — Заиграл оркестр, Екатерина пригласила Потёмкина. Обняв, шепнула: — Сегодня твой триумф, папа.
Он нежно, сколь дозволено приличием в танце, прижал её к себе.
— Как там моя Потёмочка?
— Уже танцует. Почему твоя, а не моя?
— Ежели б парень, наследник.
— Престола? — спросила она лукаво.
— Мы же обвенчаны...
— Не воспаряйте, князь. У претендентов в России горькая судьба. Пусть уж лучше Потёмочка...
— И то верно.
— А что Маттея я не вижу?
— Он на полпути в Неаполь, — усмехнулся Потёмкин. — Ещё бы куда Мамонова сегодня услать.
— Отправлю на судах порядок проверить, — лукаво улыбнулась она.
Он закружил, завертел её под музыку и залпы фейерверков в звёздном южном небе.
Они ехали как в лучшие времена — вдвоём. Лишь вдалеке, то тут, то там, маячили фигуры конвойных, в степи далеко видно. Екатерина пустила коня в галоп.
— Догоняй!
Потёмкин не без труда нагнал резвящуюся царицу, обнял, не сходя с коня, она прижалась, ласково тронула всё ещё густую овчину волос:
— Ты сильно изменился, Гриша.
— Постарел?
— Стал жёстче и суровей.
— Тоскую, Катя... К тебе хочу, в Россию... Края тут неласковые...
— За чем же дело стало, отзову.
— Нет уж, тут судьба моя... — Он посмотрел туда, где пробивалась полоска зари. — Хочешь посмотреть нечто?
— Хочу.
Пришпорили коней, объехали один холм, второй и остановились пред третьей горушкой. Она стояла, трепеща огоньками-светлячками.
— Что это? — удивлённо спросила Екатерина.
— Курган славы и скорби.
Потихоньку стали подниматься. Склоны были засажены молодыми топольками, возле каждого — свеча. Дорога вела к небольшой капличке с маковкой-луковкой купола. Потёмкин спешился, помог сойти Екатерине. Открыл ключом дверцу, запалил свечи. Внутри был сооружён небольшой алтарь, стены расписаны ликами святых.
— Сам расписал?
— Сам. В память о смоленцах, рязанцах, владимирцах, псковичах, нижегородцах, вятичах... о всех русских, кто смерть нашёл на южных рубежах России. Сколь их тыщ — не знаю. Солдаты, крестьяне, работные люди. Это мной убиенные, Катя. Я их позвал, я привёл, я не оберёг. Сегодня, в дни торжеств наших, велел сделать праздник им, их душам... Помолимся, Катя.
Потёмкин стал на колени, зашептал слова молитвы, Екатерина опустилась рядом. Их молитвенный шёпот вознёсся к ликам святых. Когда встали, она тронула рукой щёку Григория.
— Не казнись, Гриша, на всё воля Божия... Не твой грех, во славу России. Где власть, там и смерть.
Коротко взвизгнула стрела и, жёстко царапнув по штукатурке, упала к их ногам. Потёмкин, оттолкнув Екатерину вглубь, выхватил пистолет, выстрелил в окошечко-амбразуру вслед тёмной фигуре, скатившейся с кургана.
— Ля-или-алла-бисмилля!.. — донёсся тонкий голос.
— Таково гостеприимство, — невесело усмехнулась Екатерина.
— Здесь край земли крымской, гостеприимство татар кончается...
Князь Радзивилл, виленский воевода, один из крупнейших магнатов Речи Посполитой, завтракал в постели. Будучи мужчиной дородным — не менее десяти пудов весом, он и завтракать любил обстоятельно — на специальной столешнице, водружённой поперёк постели пана, стоял поднос с окороком, высилась бутыль вина, рядом — полхлеба крупными ломтями.
С удовольствием отхлебнув из куфеля и утерев сочные губы тыльной стороной ладони, князь говорил Михаилу Доманскому, стоявшему возле постели:
— Не, не, пане коханку Михал, с меня хватит гоняться за этой паночкой пенькной, пора до дому... Пока мы с тобой тут пируем да жируем, тот шустрый прусский евнух Фриц и его родичка, блудница Катерина Польшу от так располовинят. — Радзивилл отпластовал половину окорока.
— А как же посольство к султану? — сумрачно глядя, как князь насаживает на нож добрый кусок мяса, спросил Доманский.
— И султана к чертям свинячьим, — беспечно махнул рукой Радзивилл. — С него зараз нема толку, война с москалями началась без нашей помощи. — Бритая голова воеводы и отвислые щёки лоснились, выпученные глаза плотоядно сверкали, он мощно работал челюстями, пережёвывая окорок.
Но Доманский не отступал:
— В самый раз, проше пана, подослать княжну падишаху. Явление наследницы престола вызвало бы упадок духа среди москалей, а Европу направило бы супротив Екатерины... Сирот жалеют.
— Европа чихнуть боится без дозволу России, эта курва немецкая и её сатрап одноокий армию имеют наисильнейшую. Или забыл, как бегали конфедераты от Суворова?.. А что до княжны, коханы мой, то это гнилой товарец. Падишах её враз раскусит, а мне голову срубят. Она же никак не может запомнить как следует байку, что ей втолковали, даже в своих именах путается — то она Эметэ, то Пиненберг, то Володимирская, а зараз, гляди. — Тараканова. Прекрасна как ангел, пуста как пень трухлявый, пане коханку... — Радзивилл, пожав полными плечами, в глубокой задумчивости отхватил зубами очередной кусок окорока. Посмотрев на собеседника, с набитым ртом спросил: — Ты-то хоть знаешь, как её имя подлинное? Сколь не вбиваю в голову, что мужем Лизаветы покойной был Алексей Разумовский, а она всё Кирилла поминает, он, вишь, красивее... Хочешь — неси свою голову султану, а я до дому...
— Вы ж надежду дали паненке, князь.
— Э-э, — усмехнулся пан Радзивилл, — когда такая пташечка под одеяло лезет, чего не пообещаешь... — И, вспомнив что-то, рассмеялся, обнажив крупные зубы. — Я и так просадил на неё все злотые. Годи! Вернусь домой, паду в ноги Екатерине, она хоть и шлюха, а баба добрая, помилует. Да... сегодня же и еду. — Перестав есть, Радзивилл вдруг крикнул: Эй, гайдук, кунтуш и саблю! — С проворством, неожиданным для такой туши, он выскользнул из-под своего столика и забегал по спальне так, что края его сорочки заполоскались, как на сильном ветру. — До дому! К чёрту Неаполь! К чёрту Европу!
— А как же она? — растерянно вертясь на месте вслед за князем, вопрошал Доманский. — Векселя, расписки...
— Хай повесится, пане коханку, — отвечал ему воевода, натягивая штаны, — мне-то что? Ты и Огиньский свели меня с ней, вы и расхлёбывайте. Хай Огиньский ещё полонез напишет да ей подарит... Ля, ля-ля-ля, ля, ля-ля... — Он вдруг остановился и посмотрел на Доманского: — У меня тоска по родине, пане коханку.
— То не по-шляхетному, пане Радзивилл, — помрачнел Доманский. — С пани благородной, как со шлюхой, обращаться не можно!.. — возвысил голос он. Отступив на шаг, дёрнул вниз головой. — Я прошу удовлетворения.
Бросив к ногам Радзивилла перчатку, он вдруг выхватил шпагу. Князь изумлённо на него уставился, уперев руки в жирные бока.
— Бла-го-род-ная? — протянул он. — Да в её крови благородства ровно столько, сколько у дворовой сучки моего подпаска. Её батька не то пекарь, не то аптекарь из Праги. А ты, пан Доманский, — нахмурился он, но только для вида, — буянить будешь, позову конюхов с киями, они из тебя разом дурь выбьют... вместе с мозгами.
Сказав это, пан Радзивилл снова закружился по спальне, напевая какую-то мелодию.
«Оттоманская Порта, утвердившая вечный мир с Россией, вероломно нарушила святость оного, воровски вторгшись в пределы нашей державы любезной... Мы полагаем нашу твёрдую надежду на правосудие и помощь Господню, на мужество полководцев наших, графа Румянцева-Задунайского и князя Потёмкина-Таврического, и храбрость войск наших...»
И сразу после царицыного указа — потянулось по осенним российским просторам русское войско. Через берёзовые колки, ельники и сосенники, через холмы и болотца, под серым небом и моросью, по разбитой в хлябь дороге брели вольным шагом российские солдаты. Унылый однообразный солдатский строй местами перебивался новобранцами, одетыми в армяки и свитки, — сплошная рвань да лапти. Редкие офицеры на конях полуспали, утомлённые тряской дорог и угрюмой песней солдат.
Внезапно выскочивший навстречу войскам конный разъезд разогнал унылое спокойствие бредущих войск.
— Соступи!
— Дорогу!
— Дорогу светлейшему князю Потёмкину!
Там, где слово было немочно, действовала нагайка. Солдаты, шарахаясь в стороны, старались заглянуть в переваливающийся на ухабах дормез, влекомый шестёркой цугом, где в халате и хандре лежал на подушках мрачный Потёмкин.
Санечка, одетая в салоп и укутанная в одеяло, сидела рядом и, запинаясь от темноты и тряски, читала:
— «Я много Бога молю... чтобы укрепил твои силы душевные и телесные. Я тебя люблю и полную справедливость отдаю твоей службе. Пришло на ум, что ты мои шубки любишь... и для того вздумала снабдить тебя новою. Слушай, папа, я тебя очень и очень люблю...» — Санечка замолчала, потом добавила от себя: — Дрянь этакая. — И, покосившись на Потёмкина, который молча лежал, полуприкрыв глаза, продолжала читать: — «Твоя Екатерина... Александр Матвеевич тебе низко кланяется...» — Она, снова не удержавшись, сплюнула: — Тьфу, распутница.
— Не это, — проворчал Потёмкин.
Санечка, порывшись в портфеле, достала другую бумагу.
— «Всего бы лучше было, если б можно было сделать предприятие на Очаков либо на Бендеры, чтобы оборону многомесячную, тобою самим признанную за вредную, оборотить в наступление...»
— Да не это же, — снова раздражённо перебил её Потёмкин. — Последнее, в синем пакете.
— Так бы и сказал, — обиженно отозвалась Санечка и, достав синий пакет, уселась поудобнее и с неким злорадством начала: — «Повсюду передаются слова Алёшки Орлова, писанные из Неаполя, что, мол, пора передать все дела по армии Румянцеву, а то всё Потёмкин да Потёмкин, а мы что — чучелы?.. При дворе вам, светлейший, много вредят, да и с государыней сладу нету, понесла, как кобыла норовистая...» — Санечка, довольная удачным, на её взгляд, сравнением, хихикнула, — «Съезди-ка, говорит, Мамонов, посмотри места для охоты. Отъехал на день, а у неё в постели — ничтожный Мордвинов...» — Санечка, уже не скрываясь, хохотнула, — «Отвернулся в поместье своё, глядь — а моим заместником уже энтот ублюдок Архаров... Сил моих нету, приезжай, князинька, иначе — беда...» — Санечка надолго замолкла, потом вдруг взорвалась: — Сука подлючая! Её бы дёгтем вымазать, да в перьях извалять, да протащить по деревне!
Потёмкин очнулся от своей полудрёмы, изумлённо посмотрел на племянницу, сдвинул брови:
— Что плетёшь? Такого в письме не было!
— Я от себя! — с вызовом вскинула голову она. Потёмкин, размахнувшись, влепил Санечке пощёчину.
— Не смей царицу поносить, не твоё дело, не твоя душа терпела...
Санечка, заплакав, уткнулась в подушку.
— Ну, ин, ладно... — сразу смягчившись, тронул её за плечо Потёмкин. — Нельзя же, особа августейшая, а ты...
— Курва она августейшая... — упрямо мотнула головой Санечка.
Потёмкин, махнув рукой, отвернулся. Помолчав, спросил:
— Письма все взяла? Нету ли чего из Неаполя? Как там Маттей? Боле года вестей не шлёт.
Маттей, он же Мочиморда, ходил кругами возле внушительного вида палаццо. Одетый в просторную блузу и широкополую шляпу, с висящим на ремне ящиком для красок, он вполне мог сойти за какого-нибудь итальянского художника, если бы не его диковатый взгляд и воинственно оттопыренные усы.
Княжна, глядевшая на него из окна, позвала служанку:
— Франтишка! — Голос её был певуч и нежен. Немолодая служанка бесшумно вошла в комнату:
— Слушаю, госпожа.
Княжна снова задумчиво посмотрела в окно.
— Этот всё ходит... — сказала она, разглядывая Маттея. — И в Рагузе, и в Венеции, и в Риме... Подозрительная личность.
Франтишка подошла к окну.
— Художник как художник, — пожала плечами она. — Они же сумасшедшие. Увидел, говорит однажды, госпожу вашу, хочу портрет написать. Если нет — умру.
— Но у меня нет денег, чтобы заплатить.
— А он говорит, — ласково взглянув на госпожу, отозвалась служанка, — что, зная, какой это труд — позировать, готов вознаградить ваше терпение. Один только сеанс просит.
Княжна резко опустила штору, отвернулась от окна.
— Вот ещё — позировать за деньги, как натурщица? Негодяй! — Она прошлась по комнате, трогая тонкой рукой цветы. — Пусть ищет других, их тут как кошек...
— Воля ваша, госпожа.
Княжна подошла к зеркалу, присела на стул. Всмотрелась в своё слегка побледневшее лицо, потом, не поворачиваясь, спросила:
— Почему Али не подаёт завтрак?
— Простите, госпожа, но лавки в кредит не отпускают. Говорят, мы должны ещё за прошлый приезд. Можем предложить только стакан соку.
— О, это меня вполне устраивает, — кокетливо поправив локон, быстро отозвалась княжна. — А эти... поляки... обед заказали? — Она снова взглянула в зеркало на служанку, которая стояла, скорбно опустив глаза. — Что произошло?
— Они, ваша светлость... уехали.
— Как? — Княжна вскочила.
— Поутру съехали совсем.
— И Радзивилл, и Доманский?
— Да, госпожа.
— Боже, не сказавшись, не предупредив... Какая подлость! — Она пошатнулась и, не поддержи её Франтишка, упала бы на пол.
Служанка провела госпожу к софе, бережно уложила. Княжна вдруг закашлялась, прижав платок ко рту, потом уронила руку с платком. Франтишка, наклонившись и увидев кровь, закричала:
— Али, скорее лёд!
Вбежал Али, неся в руках завёрнутый в полотенце лёд и стакан с соком. Без церемоний распахнул халат на груди госпожи — видно, делал это не в первый раз, — склонился над ней чёрным призраком. Она вдруг открыла глаза, улыбнулась, и тёмная губастая физиономия слуги озарилась в ответ белозубой улыбкой.
— Иди, дружок, спасибо. — Зубы княжны стучали о стекло, когда она пила сок. Взглянув на окно, спросила: — Ходит?
— Ходит.
Княжна помолчала, о чём-то размышляя, потом решительно приказала:
— Дай мне голубой бурнус алжирский и зови художника.
— Но, госпожа...
— Делай, что приказано.
Поднявшись и оправив платье, она подошла к зеркалу снова. Внимательно осмотрев себя — тонкий стан, точёное лицо, большие, оттенённые длинными ресницами глаза и пышные волосы, — удовлетворённо кивнула и, подойдя к окну, откинула штору. Придвинула кресло так, чтобы оно оказалось в снопе солнечного света — и, набросив бурнус, уселась, несколько раз предварительно поменяв позу.
Вошедший Маттей замер в восхищении, затем быстро подошёл, стал на колено, поцеловал руку и проговорил:
— Благодарю, синьора...
Она, повнимательней всмотревшись в разбойный лик смуглого красавца, вдруг спросила:
— Вы ведь не художник, верно?
Маттей опустил глаза.
— И да и нет. Я стал бы писать ваш портрет с восхищением, но...
Княжна откинулась на спинку кресла, прикрыла глаза. Маттей, заметив бледность её лица, встревожено поднялся.
— Чей вы шпион? — не открывая глаз, внезапно спросила она. — Полиция боится, что я уеду, не оплатив долги?
Она открыла голубые глаза и посмотрела на него с презрением.
— Нет, синьора... — Маттей огляделся, шёпотом заговорил: — Нас никто не подслушивает? Граф Орлов, получив ваше послание, дал мне поручение удостовериться, нет ли вокруг вас шпионов, способных принести вред российской короне. Проще говоря, нет ли какой авантюры?
Разглядывая его, княжна проговорила:
— Это низко — следить за женщиной... Не так ли?
— Орлов не простой обыватель, — возразил с достоинством её собеседник. — Он лицо государственное, и контакт с вами может быть неправильно истолкован при дворе, а паче чаяния — употреблён во вред... Особенно остерегались мы поляков.
— Боже, и кто же вас смущал — этот жирный таракан? Что же вы теперь передадите графу?
— Что честь ваша выше подозрений.
Княжна впервые милостиво посмотрела на Маттея:
— Благодарю вас. Когда я могу получить аудиенцию у графа?
— Помилуй Бог, граф счастлив будет нанести визит сам, только скажите — когда.
Княжна замялась, потом сказала:
— Я посмотрю список приглашений и сообщу... Утром завтра Франтишка вам скажет.
Маттей улыбнулся про себя, потом, посерьёзнев, сказал:
— Не сочтите нескромным, но позвольте графу понести расходы на подготовку к его визиту... — Он вытащил из-за пазухи кожаный кошель. — Я передам это вашей служанке.
— Боже, деньги — это такая чепуха... — Княжна, томно прикрыв глаза, протянула руку. — Договоримся пока соблюдать инкогнито. Вы ведь художник, не более...
Маттей, поклонившись и ни слова не говоря, протянул кошель красавице.
Выход княжны был обставлен с наивным великолепием. Дверной проем соседней комнаты озарился светом. Явился и замер статуей Али в синих шароварах и розовом тюрбане, подняв четырёхрожковый шандал со свечами, по другую сторону двери стояла Франтишка с таким же светильником, обряженная в кремовое платье и палевый капор.
— Княжна Эметэ де Пиненберг де Шолль, Елизавета Володомирская, — возвестил Али.
В дверях показалась сверкающая и сияющая, окинутая голубым бурнусом, в серебряной маленькой короне самозванка — белолицая, улыбающаяся, сверкающая чёрными глазами.
У Алёхина дрогнули коленки, и он шепнул Маттею:
— А ты говоришь, что котам тут делать нечего.
Когда княжна приблизилась, настала очередь партии Алёхина. Он шагнул встречь, скинул широким жестом шляпу, и от этого движения вспыхнули и заиграли алмазные пуговицы и зернь, разбросанная по всему кафтану, отразили свет погоны, аксельбанты, выпушки золотого шитья и ещё чёрт-те что, навешенное на кафтан и панталоны. Будучи существом импульсивным и недалёким, она пискнула:
— Ой, как красиво!
Казалось, она упадёт в объятия этого седовласого гиганта-варвара, даже сделала резкое встречное движение, но, удержанная Франтишкой, превратила его в книксен. Протянув величественным движением руку, сказала:
— Не представляйтесь, граф, я получила визитную карточку и рада приветствовать в моём скромном жилище знатного посланца моей великой родины.
Алехан опустился на колено, надолго приложился губами к руке княжны, потом охватил руками стан потерявшей голову женщины, лицом же беззастенчиво уткнулся ей в колени. Простояв так, сколь счёл возможным, откинулся и изрёк:
— Простите мне несдержанность чувств, но с той минуты, как я получил ваше послание, все думы мои были об одном: как устранить несправедливость судьбы... Извините, что явился без подобающей вашему императорскому высочеству пышности, но сами понимаете, дело тайное. — Алехан настороженно огляделся вокруг.
— В этом доме вам бояться некого, здесь все свои. Но встаньте, граф. Прошу провести в моём доме нынешний вечер с друзьями.
— Позвольте представить вам моих сподвижников — художника Матти Мори и адъютанта, лейтенанта морской службы де Рибаса... Они, к сожалению, будут вынуждены удалиться, чтоб охранить нас от нежелательных вторжений.
Сподвижники откланялись.
Выйдя на улицу, Маттей сказал:
— Я пошёл... А может, забежим в тратторию, тут рядом. Тебе надоест одному торчать. У них, похоже, надолго, дамочка, судя по всему, затянет графа в постель, а он ежели разыграется, то не унять.
— Думаешь, с первой встречи?
— А ты не видел, что она готова была при нас?.. Чахоточные, они пылкие.
— А у неё?..
— Да, мне пан Доманский рассказал.
— Тогда идём.
Светало. Де Рибас дремал, прислонясь к тумбе. Алехан толкнул его в бок.
— Завтра беру на корабль и поднимаем паруса. Согласна выйти замуж. — Зевнул и сообщил: — А так, в общем, ничего особенного. Наши девки не хуже.
За иллюминатором безбрежное море гнало волну. Изрядно качало. Поскрипывал такелаж. Пробили склянки. Алехан и княжна в адмиральской каюте лежали в постели. Она потрогала шрам на лице самим Сатаною данного ей супруга и жалостливо сказала:
— Пресвятая Дева Мария, сколько ты перенёс! Подумать только, не отбей шпагою руку корсара... Ужас!
— Да уж, эти корсары что звери. Дерутся каждый как тысяча чертей. Чуть зевнёшь — кинжал в рёбра, и аминь.
— Храни тебя пан Езус.
— Это по-польски. По-русски — Господи Исусе.
— Езус, Исус — какая разница... Скоро Петербург?
— Если ветер хороший, дён через пять будем.
— Ах, я так мечтаю: почётный караул, пушечные залпы, венчание в соборе, ласковая рука императрицы... Не может же она не признать меня наследницей престола. Закон на моей стороне.
— Да-да, — полусонно бормочет Алехан. — Закон, караул, императрица... Всё будет. Давай поспим ещё. — Он прижался к ней.
Вдруг в дверь каюты застучали громко, бесцеремонно, похоже, сапогом. Грубый голос орал:
— Эй, адмирал, выдь наружу!
— Какого чёрта в такую рань?
— Граф Орлов, именем императрицы вы подвергаетесь арестованию за государственную измену!
— Что?! Я покажу вам сейчас измену. — Орлов натягивал штаны, ботфорты, камзол. Стук меж тем не утихал.
— Алексис, что они говорят? Арестование?
— Бунт на корабле! Я им сейчас. — Алехан рывком открыл дверь, кого-то сбил с ног, на него бросились сразу несколько человек, он расшвырял их, но подоспела подмога, и Алехан был скручен верёвкой.
Больше княжна ничего не видела, ибо в каюту заглянул офицер и сказал:
— Синьора, ваш супруг арестован вследствие государственной измены.
— Пустите меня к нему!
— Не велено. Чтоб не скучали, к вам приведут служанку.
Дверь захлопнулась. Княжна, сжавшись в комочек, так и сидела в постели. В глазах её был ужас.
Алехан пил в кают-компании. Утеревшись салфеткой, пробурчал:
— Черти, не дали медовый месяц справить.
В ответ ему раздался смех. Маттей с трудом поднял голову со стола.
— Все вы... дети Сатаны. — Он был смертельно пьян, едва ворочал языком. — Целым флотом — на пичугу малую. Дьяволы, будьте вы прокляты!
— Спи, спи, ангел, — отмахнулся Орлов. — Эта малая пичуга такой крови могла стоить... Де Рибас, ты плохой хозяин на корабле, почему гость недостаточно пьян?
— А ему хоть бочку...
— И всё равно скоты... — твердил Маттей.
Потёмкин вошёл стремительно — без стука, без предупреждения — когда она готовила себе кофе на спиртовке, и окутал её плечи турецкой шалью. Она по-девчоночьи ойкнула и прижалась к его груди. Он обнял её за плечи, коснулся губами лба. Но это не был жест любви, скорее дань приличия. Откинул голову и впился единственным глазом в её лицо, не то спросил, не то отметил:
— Не ждала, мама...
Она, выдержав первый взгляд, ответила торопливо, будто боясь, что не поверит:
— Что ты, Гришенька, ждала... — Отвела глаза, прибавив невпопад: — И Александр Матвеевич...
— И Корсаков, и Ранцев, и Стоянов, и Мордвинов... — Продолжить Потёмкин не смог — пресеклось дыхание.
Она отстранилась и, не оправдываясь, не отрицая, скривила губы в презрительной усмешке.
— Нажужжали... Собираешь сплетни, как баба.
— Жужжат пчёлы, а тут каркают, орут до хрипоты, вопиют: «Сука!» На каждом постоялом дворе, в каждой подворотне... Императрица — сука! Или ты не знаешь, не понимаешь этого? Тыщи глаз на тебе, твоя кровать на площади, а ты... Эх! — Потёмкин отвернулся, по щеке сползла слеза из мёртвого глаза. — Ты забыла о приличиях, о Боге! — Потёмкин забегал по спальне.
— Не митусись, как покойный Петруша! — прикрикнула, а затем, помешивая ложечкой в кофе, заключила: — Императрица сама устанавливает пределы приличия.
Потёмкин подскочил к ней, схватил за плечи.
— Екатерина, одумайся, что плетёшь? Тебе Мамонова мало?
Императрица дёрнула плечами.
— Пусти, кофе убежит... Не мне Мамонова мало, а ему меня мало, лепится к Нарышкиной. Кому охота спать со старой бабой из ночи в ночь. — Она всхлипнула, подавляя рыдания, но слёзы побежали. — Я каждую ночь встречаю сомнением, что буду брошена... и вновь останусь одна... а они соберутся опять, эти тени... И за тебя боюсь... Думаешь, я забыла ту стрелу в капличке, когда-нибудь она найдёт тебя. Или кинжал. Как мне без защиты?.. Лишь ты — надежда и опора...
В чём, в чём, а в умении затронуть чуткие струны души Екатерине отказать было нельзя. И Потёмкин попался.
— Ты хочешь, чтоб я кинул всё и лёг у твоей постели? Как пёс?
— Да, может быть, и так! Ты вроде и есть, и вроде нет тебя. Опять соломенная вдова...
— Сейчас, когда я зрю уже стены Цареграда и купол матери церквей Софии, бросить всё? Нет, нет и нет! Прошу, Екатерина, прошу, пожди годок, ну, два... На этот раз не устоять османам, и мы загоним их в пределы Азии, мир принесём в Элладу, освободим славян, — воспалясь разумом и сердцем не говорил — декламировал Потёмкин. — И внук твой Константин воссядет на престол Константинополя. Дух православия вознесётся над миром.
— Ой, кофе убежал. — Детский голосок был пронзителен и тонок.
Потёмкин вздрогнул, огляделся.
— Кто это? Неужто дочку привела?
— Нет, Гриша... Пажик, Васенька Оболенский. Он каждое утро на службу является ко мне. — Из-за спинки кровати высунулась детская рожица, вся в кудряшках. — Иди, Васенька, погуляй.
— А вы не будете плакать?
— Я и не плакала, тебе так показалось.
— Да, показалось, Ваше Величество. — И Васенька чинно прошествовал к дверям, этакая крохотуля в мундирчике Преображенского полка со знаками различия сержанта и шпажонкой на перевязи.
— А наша дочь... не звана ко двору?
— Мала ещё, в пансионе.
— До свидания, Ваше Величество, до свидания, ваша светлость, — донеслось от двери.
— До свидания, князь, — с преувеличенным почтением поклонился Потёмкин и, оборотясь к Екатерине, спросил: — Здорова Потёмочка?.. Когда мы сможем навестить её? Ты давно была ли?
— Хочешь, сегодня поедем?
— У меня большой приёмный день... Часам разве к четырём освобожусь.
— Я буду ждать... А ночевать-то хоть придёшь?
Потёмкин промолчал.
Со скрипом отворилась тяжёлая дверь, и двое солдат с ружьями при штыках ввели в тёмную каменную пещеру-каземат тоненькое и маленькое существо в белом. Зарешеченное окно, койка, покрытая серым одеялом, стол, табурет, параша, в углу икона, лампадка. Гремя кандалами, княжна прошла на середину камеры, в недоумении остановилась.
— Зачем меня привезли сюда?
— Чтобы содержать, сударыня. Днём для услуг будет допускаться ваша горничная. Солдаты бессменно при вас для безопасности, — разъяснил полицмейстер Рылеев. — Вот-с для нужды, сударыня, сосудец...
— Но почему меня арестовали? Я ехала к царице.
— Не могу знать. — Рылеев чётко повернулся и вышел.
— Где муж мой, граф Орлов?
Голос потух меж каменными стенами. Солдаты стояли как истуканы.
Лязгнул засов, вошёл тюремщик, бросил на стол миску, ложку деревянную, поставил кувшин с водой, глиняную кружку.
— Дайте мне бумагу и перо, я стану писать протест императрице.
Ответом было молчание.
Тюремщик вышел.
Тараканова, помедлив, побрела к койке, забралась в неё с ногами, села в углу, сжавшись в комочек — маленький белый комочек, и застыла, глядя в сереющий рассветом кусочек неба, забранный в решётку.
Беседа носила вполне пристойный и дружелюбный характер. Потёмкин и генерал-прокурор Вяземский, пухленький, круглый, улыбчивый и голубоглазый дедушка с невинными прядками седых волос над ушами, сидели в креслах друг напротив друга. Вяземский, словно жалуясь, тянул фальцетом:
— Не от меня зависит сделать прибавку. Я сам предвидел, что она потребна будет, что набор двух рекрутов от тыщи душ мал...
Потёмкин, доверительно наклонившись, ласкал взором добренького дедушку.
— Поверьте, князь, сердечно чувствую ваши одолжения и труды и потому передаю на ваше рассмотрение вопрос о прибавке денег и людей на зимнюю кампанию.
— Конечно, кто мог предвидеть такую дороговизну... Пусть канцелярия ваша сделает новое исчисление и пришлёт.
— Две недели туда, две сюда, две отсюда, да ещё две тут — солдатики с голоду помрут. Мой доверенный, полковник Розум, дал вам исчисление. Где оно?
— Да-да... вовсе запамятовал... Я уж всей душенькой, на той неделе...
— Сегодня, батенька, сегодня.
— Можно и сегодня, коль вы просите. Пусть подпишут в Военной коллегии, я его превосходительству Мамонову, он императрице...
— Князь, я сам и есть Военная коллегия и к государыне вхож.
— Но где взять три миллиона?
— Четыре, батенька, четыре по исчислению. А где взять, вы знаете. Ваш предшественник Глебов не мог собрать в казну и двенадцати миллионов, а вы, приняв оный пост, все двадцать восемь выбили!
— Так то было, а ныне где взять?
— Там же, где взяли три миллиона, чтобы оплатить долги великой княгини... Ежели будет невыкрутка, не найдёте на войну потребных сумм, мы найдём другого генерал-прокурора, батенька, — всё так же мило улыбаясь, пообещал Потёмкин.
— То есть как? — Глаза генерал-прокурора округлились.
— Вот так, на побрякушки великой княгине нашли. — Потёмкин вынул из кармана горсть бриллиантов и стал пересыпать из ладони в ладонь, — и для Российского государства найдёте. Рад был видеть вас в добром здравии, князь. Указ через часик на подпись. Супруге мой поклон. — Он с чувством пожал руку Вяземскому.
— Премного счастлив, премного благодарен. — Вяземский кланялся, отступая к двери. — Указец сей момент...
— И о деньгах, и о рекрутах — два указа, два! — крикнул вслед Потёмкин.
Вяземский в приёмной вытирал пот.
— Лют? — кинулся к нему рослый генерал.
— Сатана, — выдавил из себя Вяземский.
Адъютант тронул генерала за плечо:
— Вас просят.
Генерал, перекрестившись, потянул дверь на себя. Остальные, человек пять, находившиеся в приёмной, сочувственно смотрели вслед. Вяземский, оглядевшись, всплеснул руками:
— Что же я стою? — и опрометью кинулся вон.
Генерал стоял, вытянувшись столбом, а Потёмкин, откинувшись на спинку высокого кресла, кричал, пристукивая по столу кулаком:
— От ваших пушек гибнут больше, чем от турецких! Каждое пятое ядро взрывается. А с меньшим зарядом ядра падают на головы своим. Почто шуваловская пушка в войска не поступает?
— Да я, светлейший... но заводы приватные...
— Казённые не лучше! Ружья не пристреляны, приклады из осины. Одна рукопашная — и в щепки... Мерзавцы! Для парада, а не для боя работаете!
— С-стараюсь, ваша светлость, с заводов не вылажу...
— Можете хоть у жены под боком, хоть в борделе ошиваться, но чтоб дело шло. Вы фельдцейхмейстер, на вас ответ за вооружение армии. На батарею сгоню!
— Ваша светлость...
— Или к якутатам... Завтра же на заводы! И в столицу ни ногой, пока не пойдёт доброе оружие. Получу первую партию, проверю, если дерьмо — на батарею пойдёшь! — гремел Потёмкин.
— Ваша...
— Вон!
Генерал в дверях столкнулся с адъютантом, тот, забыв о субординации, заступил дорогу.
— Его императорское высочество великий князь Павел Петрович!
— Вон! Вон! — бушевал Потёмкин.
— Не понял? — растерянно бормотал адъютант, а генерал-цехмейстер всё никак не мог обойти его.
— Я не тебе... Супруге привет! И поклон нижайший...
— Премного благодарен, — генерал поклонился и наконец выскочил в дверь.
Потёмкин, почтительно склонив голову и, как говорят нынче, на полусогнутых, выбежал из-за стола, встречая великого князя. Подойдя, разулыбался, отдал церемонный поклон с шарканьем ножкой, пригласил:
— Прошу покорнейше, ваше высочество, где изволите сесть?
Но его императорское высочество просить было не надобно. Едва кивнув и сохраняя холодно-высокомерный вид, он быстро пересёк кабинет и сел возле стола. Хотя Пётр III и не был отцом наследника, но воспитанное Паниным почтение к прусаческим традициям, флюиды прусского духа, реявшие в военной среде, близкой Павлу, отразились на формировании личности Павла, который любил Петра за его игры в солдатиков, шутовство и веселье. Родитель не тот, кто на свет произвёл, а кто воспитал. Павел был солдафоном под стать Петру — прям и отчётлив в движениях, порывист, резок, бесцеремонен. Не стал церемониться и с Потёмкиным, ледяным голосом выговорил:
— Я пришёл выразить своё возмущение.
— Чем, ваше высочество? — Потёмкин был само внимание и почтение.
— Солдат Измайловского полка обряжают в какие-то варварские кафтаны взамен установленной формы.
— Это полевая форма, коя даёт солдату простор в движениях.
— Кто приказал?
— Я. — Потёмкин вытянулся в струнку.
— На каком основании? — Павел вскочил.
— Как председатель Военной коллегии.
— Но я командир полка. — Павел вздёрнул подбородком.
— Вы ещё и командующий флотом, — почтительно склонил голову Потёмкин. — У меня там вакансия, а предстоят бои с турками, может, вступите в командование эскадрой?
Каюта адмиральская роскошна... Я нынче же указ подам на подпись. Матросики уж так рады будут, а турки сами в плен пойдут.
— Вы издеваетесь надо мною, — догадался Павел. — Я сей же час доложу матушке!
— Не забудьте напомнить при этом о трёх миллионах, кои пошли на покрытие долгов жёнушки вашей. Думаю, сведав о том, матушка оставит вам на содержание столько, что и мундир адмиральский не пошить. Она дама бережливая.
— Вы интриган! — заорал Павел, бегая по кабинету.
Потёмкин минуту следил за беготнёй, потом вскрикнул:
— Ой! — и упал в кресло.
— Что с вами? — Павел остановился.
— Живот схватило, пардон, в сортир надо...
Павел, грохоча ботфортами, умчался, а Потёмкин так и остался в кресле, держась за живот и корчась от хохота.
Вошедший адъютант недоумённо смотрел на фельдмаршала, потом решился окликнуть:
— Ваша светлость просили напомнить о визите к императрице.
Хозяйка — фрау Циммерман, пожилая швейцарка с фельдфебельской выправкой, чопорным лицом и заученной улыбкой — ввела Екатерину и Потёмкина в небольшой зал, сверкающий паркетом, пестрящий обивкой стен и с потолком морёного дуба. В зале резвились три девчушки лет семи-девяти. Старшая играла на клавесине. Инструмент мягко и глуховато отстукивал мелодию, а двое младших — обе в розовых платьях, с розовыми бантами в тёмных волосах, одинаково завитые, — старательно делали ножкой вправо, ножкой влево. Когда вошли взрослые, девочки замерли, встала и старшая, что сидела за инструментом. Фрау Циммерман махнула: продолжайте, мол. Клавесин начал отстукивать слащавый напев «Ах, майн либен Августин, Августин». Девочки, как заводные куклы, стали повторять ножкой вправо, ножкой влево и заученно улыбались. Фрау, непрестанно приседая и продолжая улыбаться, поясняла:
— У них четверть часа отдыха. Я просила бы вас не затягивать свидание. Десять минут достаточно? Потом урок французского языка. Пожалуйста, возьмите Лизхен и можете устроиться в гостиной.
Потёмкин вглядывался, пытаясь угадать свою, но одинаково одетые и повторяющие одинаковые движения девочки мельтешили перед единственным оком, и одна всё время исчезала из поля зрения. Он попросил:
— Катя, забери нашу...
Девочки порхали рядом, и Екатерина, положив руку на плечо одной, позвала:
— Лизхен!
Не останавливаясь — шаг влево, шаг вправо, мах влево, мах вправо, — она ответила:
— Я Надина, Лизхен вон та. — И мотнула головой, указывая непонятно на кого — ту ли, что танцевала, ту ли, что играла.
Потёмкин укоризненно смотрел на супругу: неужто собственного дитяти признать не может? Екатерина смутилась:
— Давно не была, они так быстро вырастают... Но я намедни ей коробку шоколада послала и игрушек всяких.
Тогда Потёмкин позвал громко, нарушив чинный покой пансионата:
— Лизонька, иди ко мне.
Другая танцорочка охотно обернулась к родителям, присела в забавном книксене.
— Йа, майн герр? — Тоненькая, грациозная, она двигалась бесшумно.
— Ты не могла бы немного поговорить с нами?
Она смутилась:
— Я отшень плех говору русски.
— Будем шпрехен нах дойче, — положил ей руку на плечо Потёмкин.
Она еле ощутимо дрогнула, сжалась под ладонью отца. Но ответила, светло улыбнувшись и глядя ему в лицо чистым взглядом:
— Йа, йа... зер гут... отшень ка-ра-шо.
Они прошли втроём в соседнюю комнату, сели на диван. Из зала послышалось:
— Айн, цвай, драй... — И снова надоевшая мелодия. Вездесущий «Августин» не покидал их все краткие минуты свидания.
— Как ты живёшь, малышка, здорова ли? — спросил Потёмкин, не отрывая взгляд от лица девчушки, пытаясь отыскать родные черты и стараясь сидеть так, чтобы его уродство не бросалось в глаза.
Дочерино лицо оставалось вопросительно-напряжённым, и она жалась к Екатерине.
— Я здорова, и мне хорошо живётся у мадам Циммерман. Мы много занимаемся учением и достаточно имеем времени, чтобы поиграть, — заученно-складно ответила девочка на немецком языке.
— Тебе не бывает скучно?
— Нет, мы поем и танцуем, а по воскресеньям, если хорошая погода, катаемся в коляске по городу. Её императорское величество государыня Екатерина присылает нам хорошие игрушки и лакомства. Мадам, — она указала на Екатерину, — однажды приезжала к нам.
Потёмкин попытался встрепать волосы дочери, но она деликатно отклонила головку.
— У тебя прекрасная память. Я привёз тебе большую куклу и много конфет. Ты их разделишь с сёстрами?
— Они не сёстры мне. Мы все воспитанницы фрау Циммерман. Но мы всегда всё делим поровну.
— Я уезжаю на войну и буду видеть твоего папеньку, что ему передать.
Девочка опустила глаза и проговорила:
— Скажите, что я его очень люблю и буду ждать... И ещё мне хотелось бы повидать родных в деревне.
Потёмкин увёл в сторону здоровый глаз, вынул платок, вроде бы утираясь.
— Хорошо, девонька, я передам ему всё. Он непременно приедет к тебе, возьмёт в деревню. Он просил ещё оставить тебе на память портрет маменьки. — Потёмкин расстегнул ворот камзола и, сняв золотой медальон, одел на шею дочери.
Она вспыхнула, поднесла медальон к губам и опустила затем в вырез платьица. Потёмкин не удержался, прижал дочь к груди, поцеловал в лоб. Она неожиданно обвила его шею рукой и поцеловала в щёку. Затем, отклонившись, сказала:
— Добрый господин, у вас солёная слеза на щеке, дайте я сотру. — И смахнула слезинку ладошкой.
— Храни тебя Господь, милое дитя. — Потёмкин перекрестил Лизу, отошёл к окну, пообещал: — А на смоленские мёда да на бабушкины сливки тебя свезут.
Екатерина приложилась к лобику дочери:
— Ступай с Богом...
Они вышли следом и раскланялись с мадам Циммерман. Она вывела их на крыльцо. Опять зазвучал «Августин».
— Кто эти господа? — спросила старшая, когда за ушедшими закрылась дверь.
— Папенька и маменька, — ответила Лиза. — Будем танцевать.
На диване лежала брошенная кукла.
Сопровождаемые «Августином», Потёмкин и Екатерина пробирались по двору.
— Ты непозволительно сентиментален, мой друг, — выговаривала Екатерина Потёмкину.
— Зато ты, мама, кремень. Сколь годков не навещала?
— Думаю, три. Заботы, заботы... Нынче нам предстоит ещё не один визит.
Они подошли к парной коляске и сели. Без кучера.
По тёмному коридору, освещённому более чем экономно — одна плошка на один поворот, — грохоча сапогами, мчался генерал-полицмейстер Рылеев. Задыхаясь, спросил у вышедшего навстречу надзирателя:
— Петли... петли?..
— Петли-с?
— Петли в порядке? Смазаны? Не скрипят?
— Никак нет, без скрипу, смазаны ещё поутру.
— То-то, гляди... Службу кое-как несёшь... Тс... идут...
Дверь в камеру отворилась бесшумно, полицмейстер и надзиратель переглянулись и заулыбались, подсвеченные снизу фонарём рожи были одинаково курносы, одинаково лоснились.
Первое, что удалось разглядеть входящим Екатерине и Потёмкину, были стоящие носками врозь, как и положено по уставу, ботфорты, прикрытые портянками. Их хозяин, солдат, лёжа навзничь, богатырски храпел. Офицер же полусонно бдил, клюя носом над фонарём.
— Встать! — гаркнул Рылеев, идущий следом за высокими особами, и потряс кулачищем, его тень метнулась по стене.
Офицер вскочил, солдат непостижимым прыжком попал ногами прямо в ботфорты и замер, вытянувшись струной, прижав к бедру ружьё.
Лишь теперь Екатерина и Потёмкин разглядели в тёмном углу нечто белое, неподвижное и тщедушное, сжавшееся в комочек.
— А ты почему не встаёшь? — обратился Рылеев к Таракановой. Она молчала, испуганно тараща чёрные глаза. — Не понимает по-русски, — разъяснил Рылеев. — Я счас по-немецки...
— Погоди, — остановил Потёмкин. — Проверю, может, полька... Дзень добжи, пани. Як пани се одчувае? — В глазах заключённой ни проблеска понимания. — Фрейлейн, шпрехен зи дойч?
— Йа, майн герр, — хмуро выдавила она.
— Заген зи, битте... — включилась в разговор Екатерина. — Скажите, кто вы. Я прислана императрицей узнать правду и помочь в определении вашей судьбы.
— Я прошу дать мне перо и бумагу, чтобы написать государыне. Но прежде уберите этих мужланов. Солдат храпит и всё время пускает ветры, и эти его тряпки с ног ужасно воняют. Офицер таращит глаза, когда я иду по нужде... Мерзко, я не могу ничего сделать в их присутствии, у меня всё спеклось внутри...
Глаза Екатерины холодно блеснули под вуалью.
— Я не властна вмешиваться в режим этого заведения. Но я могу попытаться облегчить вашу участь, если вы будете искренни. Скажите, кто вы и откуда родом?
— Я великая русская княжна, дочь покойной императрицы Елизаветы.
— Настаивая на лжи, вы усугубляете вину. Вы пытались склонить к государственной измене графа Орлова и подбивали турецкого султана начать войну против России. На юге льётся кровь, и этого достаточно, чтобы предать вас казни.
— Наглая и бесстыдная ложь, — стояла на своём узница.
— Не боле наглая, чем ваше запирательство. Вот письмо Орлову, вот султану. Хотите посмотреть?
— Это всё подделали подлые поляки Радзивилл, Огиньский... Я не захотела участвовать в их авантюре против российского престола.
— У нас есть другие ваши письма, и даже неграмотный заметит, что писано одной рукой.
— Я не хочу говорить на эту тему, — уклонилась от ответа Тараканова. — Если где-то писала или болтала, всё по легкомыслию... Я готова умолять о прощении. Выпустите меня из этой ямы, я тотчас же покину Россию, у меня жених в Оберштайне. Я никогда не буду претендовать на престол.
Они нависли втроём над маленькой белой фигуркой, загнанной в угол, — громоздкий Потёмкин, плотная, как тумба, Екатерина, массивный Рылеев. За ними высился рослый офицер с палашом наголо, замер солдат, взявший ружьё на караул.
Глаза княжны, огромные, испуганные, бегали, пытаясь уловить хоть каплю сочувствия, с лица на лицо.
Екатерина говорила ровным и бесстрастным голосом:
— Я не могу ничего сделать, пока не назовёте своё имя и сообщников.
— Но, госпожа... — начала говорить княжна и захлебнулась воздухом. Преодолев удушье, хотела продолжить: — Я ничего... — Опять всхлип долгий, со стоном, и взрыв кашля надсадного, натужного, рвущего лёгкие. Никто не шелохнулся, пока она билась на постели, прижимая платок к губам. Подавив кашель, попросила хриплым голосом: — Воды.
Потёмкин налил в кружку, протянул, заметил, как холодно и зло блеснули глаза Екатерины. Княжна пила, стуча зубами по кружке.
— Спасибо, генерал. Милая госпожа, пусть пришлют врача, я больна и... беременна... Выпустите на волю! — Это была мольба, идущая от сердца. — Я умру в этой темнице. Пусть уберутся солдаты... В конце концов вы женщина и можете понять меня как женщину...
— Назовите ваше подлинное имя.
Княжна помолчала, пытливо всматриваясь в лицо под вуалью, затем медленно поднялась, опираясь спиной о стену, и чётко выговорила:
— Я Елизавета, дочь покойной императрицы Елизаветы Первой и законная наследница российского престола. Пусть я умру, но правда торжествует. Екатерина захватила чужое добро.
— Замолчи! Ты мерзавка и самозванка! Ты будешь сидеть тут, пока не назовёшь своё имя.
— Где мой муж адмирал Орлов?
— Там. Где ему положено быть.
— Передайте ему, что он негодяй, он знал, на что обрекал меня... — Княжна сползла по стене вниз и закашлялась, сжавшись в комочек.
Они остановились у двери спальни.
— Ты не войдёшь? — спросила Екатерина, не приглашая, но и не выпроваживая.
Потёмкин стоял, понурив голову и держа руки Екатерины в своих.
— Я слишком утомлён сегодня, Катя. О Боже, такой день... И дочь... и эта глупая девчонка...
— А мне — мне легче, думаешь? А если в самом деле она дитя любви покойной императрицы? Ещё одна жертва безвинная? Дитя, девчонка — кой чёрт толкает их в геенну огненную борьбы за трон?.. — Екатерина стремительно прошлась, вернулась к Потёмкину. — А если самозванка — и снова смута, снова плетение интриг, ложь, кровь... Что делать, что? Коль надо выбирать — власть или доброта, а? Гриш?..
Он прикрыл глаза и, может быть, не слышал её.
— Мне надо ехать на войну. Я медлить не могу.
— Когда?
— Быть может, завтра.
— Что так спешишь?
— Боюсь, Катя, не успеть, уж больно тяжек воз... До отъезда куча дел. Прошу тебя за девками моими присмотреть. Варютку я высватал за князя Голицына, Катерина со Скавронским сговорена, меньшая, Надина, — полковнику Измайлову...
— Не нравится мне, Гриша, голос твой, как завещание читаешь.
— Война есть война. — Потёмкин был вял, малоподвижен.
— А может, хватит с тебя? Генералов в достатке.
— Занёсши ногу, надо делать шаг. Один рывок — и мы в Константинополе, а там и Эллада. И завершён намеченный мной путь.
— Ты в самом деле завтра можешь укатить?
— Не знаю, Катя, не знаю. — Он поднял ладонь ко лбу. — Дай... Идти надобно.
— Постой. — Екатерина уцепилась за руку Потёмкина. — Хочу ещё сказать, ещё прошу подумать... Помни: ты единственный мой, одна моя опора, береги... Что с тобой, Гриша?
Потёмкин, охватив руками голову, прохрипел:
— Голова... дай лечь... покличь Саньку Браницкую, она снимает морок... Боль... о Боже!..
Екатерина едва дотащила его до дивана и крикнула:
— Лекаря! Скорее лекаря!
— Саньку кличь... Боже, Боже!
По коридору мчался флигель-адъютант, красивый малый с холёным лицом, радостно возвещая:
— Светлейшего удар хватил! Светлейший помирает! Бегу за лекарем!
— Спеши, да не очень! — крикнул кто-то вслед.
Весёлый глашатай ошибался: у Потёмкина был обычный, хотя и мало кому известный приступ головной боли. Он лежал в постели, а рядышком притулилась Санька. Прижавшись щекой ко лбу светлейшего, она оглаживала голову, щёки, грудь, шею и шептала:
— Вот и лучше тебе, легче. Усни, усни... Пусть снизойдёт покой на голову твою... усни...
Потёмкин слышал тихий голос и старался придержать руки её на груди, но она уводила их и отдалялась, растворяясь во тьме, а голос был тут же рядом, ласковый и внятный:
— Поспи, родной, поспи...
Потёмкин смотрел, как она устраивалась в ногах у него, уходила дальше в тёмный угол, и не понять было, Санечка это или княжна Тараканова — светлый комочек в тёмном углу. Рядом появился ещё некто в белой сорочке холстинковой и таких же портах. Он, наоборот, приближался, сел на кровати, подкорчив по-турецки ноги, босые и бледные до синевы, напомнив старца подвижника.
— Ты, что ли, старче? — Голос вытекал из груди натужно и глухо.
— Ай не признал, князюшка? Ты ж был в застенке, когда пытал меня Шешковский. Ещё дивился мужеству и стойкости.
Потёмкин пригляделся — и верно, старец был сед и тих, а этот чернобород, порывист, громогласен. Ишь зубы светятся жемчугом меж бороды и усов.
— Маркиз Пугачёв? Откуда ты взялся? Тебя ж сказнили.
— Тело изничтожили, а душа жива, помнишь старого нестяжателя — бессмертие в деяниях. Никакой я не маркиз, ваше благородие, Емелька Пугачёв, казак сермяжный, такой благородный, как вот она, Тараканиха. Вернее, дух её.
— Я зрил её лишь даве во плоти.
— Увы, преставилась и унесла в могилу плод не рождённого дитяти от Алёшки Орлова.
Потёмкин присмотрелся: княжна баюкала ту куклу, что он дочери оставил.
— Алёшка — сука, как мог взять обречённую на смерть, он же знал.
— А кто из вас, бар, не суки?
— Не покорилась, бедная девчонка.
— С того и стала мне сестрой. Мы оба не раскаянные и не прощённые. С того и бродим по свету, ещё вот Катьку навестим.
— Я помню казнь твою. Ты повинился перед народом, а почему у Катерины прощения не попросил? Она бы, сталось, сняла вины твои.
— А я не виноват перед ней — её богатства не пограбил и действием не оскорбил. — Пугачёв улыбнулся. — Перед бабой своей больше виноват — бивал порою, и изрядно. А главный грех перед народом — повёл и тыщи жизней погубил, и всё зазря.
— Выходит, мы равны с тобой, я тоже тыщи веду, тоже многих на смерть обрёк.
— Не, со мною не равняйся, князь. Ты одержим величием России, а я радости хотел для человеков, для каждого. Что есть в сём звуке — величие России? Страх для иных народов? Величие твоё? Слава царицы — бабы шалой и блудливой?
— Несправедлив ты к ней, Пугач. Она милостива и добра хочет.
— Куды как праведна, — вновь засмеялся бунтовщик. — Детей, почитай десяток, по людям раскидала, вроде кукушки, смертоубийство мужа учинила. А смерть Иванушки блаженного, а казнь Мировича — души безвинной, а казнь моя и Тараканихи с дитём во чреве, кинутой в застенок? Всё зачтётся ей на этом и том высшем свете...
— И всё одно моя — единственная, Богом данная...
— Ты слеп на оба глаза, князь, — махнул рукой Пугач.
— Любовь слепа...
— Чу! Слышишь пенье, хор ангельский, меня зовут. Идём, пустельга, жизнь за язык отдавшая, — он протянул руку Таракановой, и они пошли по паркету, оставляя влажные следы.
— А ко мне-то зачем приходил?
— Сам узнаешь, — блеснул зубами Пугач.
— Лежи, лежи, Гришенька, — сказала Санька, подвигаясь от изножья к нему ближе.
Потёмкин недоумённо оглянулся:
— Сюда никто не заходил?
— Каюсь, придремнула... Может, Варютка с Катькой, они, слышишь небось, поют тихонько?
Потёмкин увидел влажные следы на паркете. Сел.
— Вели послать за Розумом и Мотей. Завтра выезжать.
— Я с тобой, Гриша.
— Не дури, накличешь гнев царицы.
— Мне велено тебя оберегать.
— Эх, ты, судьбинушка моя. — Потёмкин ласково обнял Саньку, она приникла к нему.
Последний год жизни светлейшего был стремительным, как обвал. Дни неслись в кровавых сечах и победах, скачках и пожарах, пирах и приступах меланхолии, болтовне военных советов и тягомотине разъезженных дорог. Окружённый адъютантами и кирасирами, Потёмкин рвался в самую гущу боя, топтал конём, рубил направо и налево, его повязанная красным платком голова моталась то тут, то там.
Город горел, турки бежали, Потёмкин помчался за сметённым паникой отрядом янычар, почти догоняя арьергард. За городом они рассыпались веером, укрываясь меж холмами. Потёмкин, оглянувшись, обнаружил, что остался один и пустил коня помалу, успокаивая и оглаживая. У кустов, заполонивших распадок, спешился, сорвал горсть травы, протёр пыльные и потные бока коня, дал отдохнуть, потом подпустил к родничку, чтоб глотнул воды. Лишь после этого снял платок, умыл лицо и руки, отёрся, сунув тряпицу в седельную суму. Услышав топот одинокого конника, поднялся в седло, проверил палаш, легко ли выходит, и краем кустарника поехал навстречу. Это был Леоныч.
— Ваша светлость, не можно так. Тикаемо назад, пока татары не одумались... Вы ж не капрал, а командующий армией, чтобы в сечу лезть.
— Война не различает генерала от капрала.
— Тшш, — предостерёг Леоныч.
Где-то рядом послышался говор, топот многих коней. Турки ли, татары? Скорее в гущу. Забрались в кусты, притаились.
Четверо турок проехали мимо, не заметив. Но топот сзади нарастал. Потёмкин огляделся — смеркалось, чуть подумав, сказал:
— Держись за мной, поведём их к нашим. Делай как я... Коник добрый не подведёт? Главное, чтоб близко не подпустить и далеко не отрываться. Ну, с Богом. — Потёмкин поднял коня, вскочил на него и вынесся на вершину холма.
Его могучая фигура чётко рисовалась на фоне закатного неба. Вскинув палаш, крикнул:
— Берабер гель! Аллахоу акбар! (За мной, Аллах велик!) — И, подняв коня, кинул его вперёд тем самым приёмом, который отрабатывал когда-то Мамонов.
Турки ответили дружным рёвом и помчались следом. Всё ближе, ближе порядки русских войск.
Потёмкин крикнул Леонычу:
— Бежим в стороны, иначе свои срубят!
Турецкий отряд по инерции влетел в гущу русского войска и был мгновенно смят.
Потёмкин выбрался к штабной палатке, соскочил с коня, кинув поводья первому попавшемуся офицеру, и вдруг конь, его любимый Араб, рухнул. Да и сам хозяин едва дотянул до ближайшего стула. Пошатываясь, приблизился Леоныч.
— Кабы пятнадцать годков назад, когда учил воинскому делу, вздул бы тебя палкой, Лександрыч... А нынче не можно — фельдмаршал. Отдай хоть два рубли, что в долг брал.
— Взбогатею — отдам.
— Позволь тогда отдубасить холуёв, которые тебя одного бросили. — Леоныч указал на стайку адъютантов, спешивших к исчезнувшему было командующему.
— Бог им судья... Попов!
Из палатки выскочил начальник канцелярии генерал-адъютант Попов.
— Приказ о производстве Леонова в штабс-капитаны и представление на Георгия третьей степени... На завтра собираем военный совет, а нам сообрази чего-нибудь поесть. Составишь мне компанию, Леоныч?.. Да, лекаря кликни, брюхо болит.
Совет в штабной землянке напоминал пирушку — на столе груды пирожков, клюква, грибки, бутылки со щами, вино. Потёмкин, полулёжа в «халатном виде» на копне сена, извинился:
— Прошу прощения, генералитет, неможется сегодня... Но откладывать совет нельзя. Разговор решающий. Украинская армия, ведомая Румянцевым, овладела Хотином, открыв дорогу на Болгарию и Константинополь. Нам преграждает путь проклятый Измаил. Крепость надёжна, войска и припасов достаточно. Дунайский путь для них — путь свободы. Наше войско устало от топтания на месте, холодов и недоедания. Пошли чирьи да простуды. А впереди осень. Что будем делать? — Генералы молчали. — Князь Репнин?
— Осада.
— Де Рибас?
— Отойти на зимние квартиры, а по весне...
— Ясно. Де Линь?
— Обойти, оставив в тылу.
— Князь Долгорукий?
— На зимние квартиры.
— Господа, чтоб не было обиды, пущу опросный лист, пусть каждый запишет своё мнение.
Лист пошёл по рукам. Потёмкин, подмостив под бок грелку с подушкой и поморщившись, то ли от мнения генералов, то ли от нездоровья, обвёл всех взглядом. От золота и звёзд мельтешило в глазах. Получив лист, поглядел.
— Значит, за бой немедля только ты, Михайло Илларионович? Что ж, ты, Кутузов, одноглаз, и я одноглаз, значит, зрим в два глаза, и нам виднее. Город будем брать, забудьте, господа, о зимних квартирах. Все свободны. Леоныч, лекаря ко мне. Попов, депешу Суворову, чтоб выезжал сюда. Потом в эскадру, пора громить флот, без того Измаил не взять.
Ветер хлестал косым дождём, стлались над землёю, гнулись чахлые кусты и пожухлые травы, по правой руке вскипало белыми гребешками Чёрное море. Потёмкин соскочил с коня у адмиральской избушки, войдя, сразу же кинулся к камину.
Фёдор Ушаков, коренастый, широколицый, курносый, скуластый, с круглой остриженной головой, выбежал из-за стола, где сгрудились морские офицеры.
— Ждали, ваша светлость, но в такую погоду... Позвали б, я сам явился, коли нужда приспела.
— Некогда, Федя, туда-сюда мотаться, да и людей моих, кои у тебя, повидать надо. Где они?
— Сейчас кликну. Чайку, грогу?
— Грогу, да погорячей. Барахлишка какого — до нитки промок. — Сбросив плащ, кафтан и рубаху, он остался в одной нательной, сел к камину, жадно припал к кружке. — Пусть нас одних оставят... Ох, добро... — Прошёлся рукой по животу и прикрыл глаза. — Пора настала, друг мой. Турецкий форт у Гаджибея — что кость в горле. Пока он на воде, не могу Измаил сломать. А от твоего адмирала главного Войновича дел не дождусь. Давай сам.
— Когда?
— Вчерась, а коль вчерашний день ушёл — сегодня.
— Вы море видели?
— Подумаешь, и четырёх баллов нет, поди.
— Ни один разумный капитан не рискнёт на манёвр под полными парусами.
— А мы не разумные, мы русские. — Потёмкин засмеялся. — Но туркам-то это невдомёк. Они подумают: русские, конечно, дураки, но и они в море не пойдут. Тем более ночью...
Ушаков наморщил лоб.
— Ага, линейные и фрегаты я на выстрел не подведу, а вот на абордаж...
— Зачем нам ихние фелуки, свои настроим. Малым флотом добить. Брандеры из лимана выпусти, они по течению, да на вёслах, да по ветру вмиг возле турок будут. Такой костёр устроить можно! В Стамбуле светло будет.
Вошли Тимофей и Маттей. Ушаков позвал Потёмкина к карте. Они о чём-то потолковали, Потёмкин обнял Ушакова, поцеловал.
— С Богом! Ночь спать не буду, костров дождусь! — Потёмкин вновь присел к камину, скинул и нательную рубаху. — Ну-с, голубчики... Тебе, Тимоша, задача: сколь будет пленных, гони на мои мануфактуры, пусть работают, да перекрестить и переженить... дать каждому земли, помочь деньгами в обустройстве. Моих же крестьян, из заводских которые, в Херсон и Николаев на оброк. И где с землёю скудновато — гони на вывод сюда. А тебе, Мотя, одна задача — верфь, корабли. Флот нам огромный нужен. Море скоро нараспашку будет Чёрное. А что, братцы, ежели ныне к утру виктория будет, закатим в Херсон? Небось, графинь каких или турчанок отыщем?
Потёмкин в лёгкой коляске, запряжённой парой коней, подъезжал к холму, где размещался штаб Суворова. За светлейшим грудилась свита — верховые, коляски, кареты. Меж офицерских мундиров белели женские платья — князь и в ратном труде не лишал себя житейских радостей. Собираясь в поле, он накинул поверх камзола, отделанного соболями, офицерский плащ, чего иные не сделали, и потому кавалькада, тянущаяся за коляской командующего, выглядела цветником.
Суворов, обряженный в поношенный мундирчик, висевший на исхудалом теле, как на распялке, объяснял что-то окружавшим офицерам и показывал рукой на темнеющие вдали стены Измаила. Крепость издали смотрелась крутобокой, зубчатой поверху горой, раскидавшей широко свои крылья. Неподалёку от штаба был сооружён в натуре макет крепостной стены (естественный скат холма, брёвна, плетень, засыпанный землёй, фашины). У подножья суетились солдаты числом до роты.
Увидев гостей, Суворов скомандовал:
— Прошка, шпагу!
Верный ординарец накинул ему на плечо перевязь со шпагой. Дежурный штаб-офицер, дождавшись, пока кортеж князя приблизился на достаточное расстояние, махнул барабанщику, тот ударил «честь», а сам скомандовал:
— Господа офицеры!
— Отставить! — крикнул Суворов. — Тут не вахтпарад, а труд ратный. Э-э-э! Куда тянешь, раззява? — Он глянул из-под локтя, далеко ли командующий, и ещё громче закричал: — Не туда, не так, топтуны-орёлики! Счас пособлю, — и сбежал к солдатам.
Через две-три секунды был уже возле них, разворачивающих осадную лестницу.
— Что ж вы, голубчики, узким концом вперёд? Пока под стеной развернёшь, турок трах-бах — и нет солдатиков.
— Дак она, эта драбина... — смущённо забормотал старший.
— Брянский или черниговский?
— С-под Могилёва.
— «Драбина»... Разворачивай драбину эту... Шибче, шибче, ребята, пуля дура, а бьёт точней сокола.
Так же стремительно, как сбежал, Суворов вернулся обратно, отсалютовал Потёмкину шпажонкой:
— Здравия желаю, ваша светлость.
Потёмкин не по-уставному протянул руку. Слегка коснувшись княжеской ладони, Суворов отдёрнул пятерню, затряс рукой:
— Обжёг было, ишь полыхают уголья на пальцах... Не боишься, Григорий Александрович, сгореть от них? — Указал на бриллианты в перстнях.
— Светят, да не греют, — хмуро ответил Потёмкин.
— Коли так, ин, ладно. Далеко ль направились с... курятником этим?
— К тебе, граф, пусть посмотрят войну сблизи. Всё ли к штурму готово?
— Дай дён пять, чтоб через эту крепостцу. — Суворов указал на сооружение, — пропустить хотя бы штурмовые роты. А всего у меня их семь будет, фанагорийцы. Мыслю как... — Он взял светлейшего под локоть, отвёл в сторону.
Каждой поставлю задачу будто они главные, а каждому первому, взошедшему на стену. — Георгия...
— А скорее нельзя?
— Скоро только девка бабой становится. Зелены новобранцы. Стариков повыбил турок, а кои от хвори померли.
— Оттого и тороплю, как подумаю, сколь кровищи будет при штурме, сейчас бы играл отбой. Да осадой, видно, не возьмёшь... А свои мрут в окопах как мухи. Не избежать крови большой.
— Глянь сам, готовы ли. Стой тут, я скомандую. Господа офицера, в строй. Отрабатываем общий штурм. Бегом марш! Барабаны! Свистеть! Играть атаку! За мной, чудо-богатыри!
Застучали барабаны, запели трубы, засвистели в дудки капралы. Солдаты, похватав лестницы, перекидывали их через ров, забрасывали его фашинами, досками, хворостом. Лестницы, пропустив пехоту, волокли бегом к стене, поднимали, удерживая баграми, а изображавшие турок, те, что наверху, пытались отбросить, но это удавалось не всем, так как на перекладинах повисли гроздья солдат, стремительно рвущихся вверх. Гремели выстрелы. Белый платок, которым Суворов повязал голову перед атакой, мелькал уже над стеной. Сорвав его, полководец дал отмашку:
— Отбой! Отбой! Отбой!
Опять свистки, стук барабанов, пенье труб. Войско откатилось от стены, кого-то на носилках несли к лазаретным повозкам. Суворов подбежал к Потёмкину, пот обильно стекал по жёлтому лицу, измождённому лихорадкой. Седые волосы топорщились хохолком.
— Изрядно, изрядно, — похвалил Потёмкин.
— Кой чёрт, изрядно. — Суворов закинул в рот таблетку хины, разжевал. — Бегут, как инвалиды на пожар, трусцой, абы не рассыпаться... Не хотите ль взглянуть на Измаил в натуре? — Потёмкин кивнул. — Григорьев, ещё две атаки, а я под стену с его светлостью.
— Со мной в коляску? — спросил Потёмкин.
— Мне верхи способней, — отказался Суворов.
В коляску к Потёмкину впорхнула Санечка. Суворов, взбираясь на коня, посмотрел в сторону светлейшего, скорчил презрительную мину. Свита вразброд пошагала к каретам.
— Рота! Бегом марш! Атака! Штурм! — Солдаты, подхватив «драбины», бежали к стене. Свистела и гремела музыка штурма.
Суворов доставил Потёмкина к линии окопов.
— Пойдём в первую линию? А этих, — он указал на свиту, — бросим тут. Увидит турок сборище офицеров, ядрами закидает. Штабным любопытно, а войску урон. — Заметив, что Санечка не отстаёт от Потёмкина, спросил: — И вы желаете, мадам, к войне поближе? Не женское это дело.
— Я зонтиком от пули заслонюсь, — кокетливо сказала Санечка.
— Ну-ну, — насмешливо протянул Суворов. — Только зонтик свернуть придётся, уж больно для пушки мишень хороша. И прошу по тропочке за нами шаг в шаг. В сторону — ни-ни.
— Там эти... фугасы?
— Ага... Иной солдат до отхожего места не добежит и сотворит у дороги фугас ли, мину...
— Отмоемся, граф, а то выкинем туфель, только и делов... Атам. — Санечка показала зонтиком в сторону города, — турки, да?
Может, и впрямь подумали турки, что у русских есть некое новое оружие в виде круглого белого предмета, но из крепости отозвались россыпью выстрелов. Свитские офицеры — несколько их увязалось следом — попадали наземь. Потёмкин расхохотался, его поддержала Санечка, ухватившись, однако, с перепугу за рукав светлейшего. Зонтик отшвырнула. Послышался хохот из траншей. Не смеялся лишь Суворов. Неприязненно взглянув на поднимающееся с земли штабное офицерство, сурово сказал:
— Ваша светлость, велите штабным в тыл убраться, они своим примером всё воинство испортят. Нам для поддержки духа одной дамы хватит. Позвольте ручку, сударыня.
Суворов церемонно подставил локоток, и она пошла рядом с ним, не обращая внимания на выстрелы, выбралась на первую линию траншей, шагала, укрываясь за кустами, пригибалась, где пригибался Суворов, приседала за выступами почвы. Вместе с генералами дошла к невидимой черте, у которой Суворов остановился.
Она спросила:
— А дальше фугасы?
— Дальше смерть, — сурово сказал он.
Будто подтверждая это, бабахнула пушка, неподалёку шлёпнулось ядро. Браницкая испуганно прижалась к Потёмкину.
— Укроемся за кустами, не дай бог, лазутчик где-то, стрелу пошлёт — смерть бесшумная и неотвратимая.
— Ну как? — Суворов кивнул в сторону чёрной на фоне неба стены.
— Неприступна. И подумать только — в прошлую войну я взял её, не потеряв пяти человек.
— Раз на раз не приходится. Теперь там тридцать пять тыщ янычар. Смертники — каждый оставивший крепость казни подлежит.
Потёмкин, тяжко вздохнув, задумался. Преодолев что-то внутри, спросил:
— Кровь большая будет?
— Ты ведь спрашивал... Не приведи Господь. Дай Бог, чтоб не пришлось один на один.
— И всё-таки штурм?
— Лучше умереть от вражеской пули, чем от поноса... Скоро свалится каждый второй... Или отход?
— Этому не бывать! — твёрдо сказал Потёмкин. — Это смерть.
— Стало быть, штурм. — Суворов перекрестился. — Идём к своим, больно зачастили пули. Какой-никакой дурак подстрелит.
Они спешно ретировались. И всё-таки, дурак ли, умник, а ядро до траншеи докинул, и оно лопнуло, сыпнув шрапнелью. Кто-то вскрикнул. Пересекая дорогу гостям, пробежали санитары и тотчас же вернулись, неся в тыл окровавленного солдата. Красная, как кусок мяса, рука волочилась по грязи. Санечка стиснула зубы, Потёмкин помрачнел ещё более.
— Видишь, душа моя, как просто на войне, — был человек, нет человека. — Потёмкин легонько прижал Санечку к себе. — Когда наметишь штурм, дай знать, приеду.
— Твоя голова, князь, для другого нужна.
— Я приказываю.
— Ну, если Суворову не доверяешь... Начальство — оно от Бога. А спутнице твоей я б Георгия пожаловал... Извольте ручку, мадам.
Санечка зарделась, но ручку подала.
В полутьме палатки сидели Потёмкин, Маттей и Тимоша. Стены палатки дёргались от порыва ветра, сёк дождь. Чёрные тени ползли над склонившимися возле карты. Потёмкин рассуждал.
— Вот тут, у Гаджибея, надо город закладывать, посредине, почти между устьями Днепра и Дуная, знатное место для торгового города. И Днестр рядом, удобный путь на Европу и к центру России, прямая дорога на Петербург... Наладить почтовые ямы через каждые сорок-пятьдесят вёрст над берегом моря, чтобы связь посуху от западных пределов до Кавказа...
Стремительно вошёл Леоныч. Отряхнул в дверях плащ, крикнул:
— Пакет от Суворова!
Потёмкин рванулся навстречу, схватил пакет, торопливо вскрыл:
— Вот старый хитрован, лишь начав штурм Измаила, выслал депешу. Решил брать без моего участия. Пока доскачем... коней!
Группа конников мчалась туда, где небо полыхало вспышками огней, где, всё выше поднимаясь, разгоралось зарево пожара, откуда долетали уханье пушек, мощные взрывы.
— Апроши подвели... Стены рвут... — шептал Потёмкин. — Ну, старая лиса, я тебе этого не прощу...
Стучали копыта, покрикивали всадники, хлестали плетьми ни в чём не повинных животных. А огни и зарево всё так же далеко.
Взошло солнце, но в городе было темно от дыма. Сражение уже закончилось, но пожары не унялись. Кое-где постреливали. Потёмкин и Суворов шли по узким улицам, пересекали майданы, ступая между трупами. Их было такое множество, что порой не поставишь ногу. В иных местах вовсе нельзя было пройти напрямую, и пролазили в какие-то дыры, перебирались через развалины стен. Метались, злобно рыча, собаки, пресыщенные человечиной. Одна такая, вспугнутая ординарцем, метнулась под развалины, не выпуская из пасти человечью руку.
— Сколь наших полегло?
— Всех пока не сочли. А офицеров из шести с половиной сот в строю осталось двести шестьдесят.
Потёмкин опёрся лбом о глиняную стену.
— А турок?
— Один сумел уйти через Дунай.
— Всех пусть предадут земле, и наших и турок. Город на два дня отдать солдатам. Затем разрушить до основания. Женщин, детей, стариков, кто есть живой, отправить вглубь Таврии. — Отвернувшись и оборотясь лицом на восток, зашептал: — Господи, простишь ли мне... сумеешь ли простить... — Прикрыв глаза, перекрестился, замер, что-то шепча.
Суворов, поджав губы и опустив глаза, стоял рядом.
Где-то плакал ребёнок.
Выли псы. Из-под развалины послышался протяжный стон.
Трещал огонь.
Шагая через трупы, спешил фельдкурьер.
— Ваша светлость, пакет от императрицы. Он вскрыл и через все шумы поверженного города услышал голос Екатерины, ласковый и льстивый: «Я стосковалась по тебе, душа моя. Почто так редко пишешь? В честь будущей виктории над Измаилом велела изготовить для тебя большой сервиз севрского фарфора, изукрашенный батальными сценами. Люблю тебя и жду. По получении сего выезжай. Шлёт тебе привет Платон Александрович. Он тоже любит и ждёт тебя». Какой сервиз, какой Платон?.. Платон Александрович — в награду...
— Ха-ха-ха!.. — Потёмкин рассмеялся диким смехом. — А вам... А для вас, граф, какой награды просить у императрицы за подвиг бесценный?
Суворов гневно взглянул на Потёмкина:
— За меня просить, князь, вы не мочны. И наградить меня может один лишь Бог. — Он пошагал напрямик через порушенные стены и заборы.
Поперёк санной дороги торчала триумфальная арка, украшенная ёлочными лапками, искусственными цветами, по ней шла надпись: «Благословенному вождю благодарная Россия». Шеренги солдат стояли по обе стороны дороги. У дворца губернатора толпился народ — мундиры, рясы, поддёвки, шубы, меховые шапки, картузы, лапти. Его превосходительство господин губернатор в мундире и при орденах, без головного убора собственноручно распахнул дверцу подкатившего дормеза.
Барабаны били «честь». Ухали пушки. Орало воронье. Оркестр играл гимн. Восторженная толпа орала:
— Виват Потёмкин, князь Таврический!
— Виват победитель!
Потёмкин вывалился из кареты, небритый и нечёсаный, в халате, под которым не видно было даже брюк, в башмаках на босу ногу.
— Благодарные жители города Могилёва... — начал речь губернатор, но Потёмкин, будто и не замечая его, подошёл к красавицам, державшим хлеб-соль, принял, вяло чмокнул одну, другую в щёку и поднялся по ковру на крыльцо.
Обескураженный, но не утративший улыбки губернатор, заспешил следом. Потёмкин шёл прямиком к парадному залу — перед ним услужливо распахивали двери. Молча подойдя к столу, он сел в кресло, приставленное сбоку. Пола халата сползла, открывая колено, белевшее под ним.
Губернатор встал впритык, так, чтобы прикрыть срам.
— Ваша светлость, высоко- и благоурожденный князь Григорий Александрович Потёмкин, ваше гетманское высокоблагородие, наместник, покоритель и победитель Крыма и Тавриды, объединитель кавказских земель, надежда и слава России!.. Свою дань признательности и благодарности в сей святой для нас день приезда все сословия Могилёва и губерний спешат сказать вам слова благодарствия и поощрения в делах...
Надежда и слава России сидел мрачный, с видом полного отсутствия, ибо в ушах его неотступно звучала музыка — нестройный хор капральских дудок и труб, военных барабанов, через которые пробивалась грустная, с трагическим надрывом мелодия.
Подходили люди, говоря что-то и поднося дары, — священник, дворянин, купец, мещанин, крестьянин. Лишь кадушка мёду, поднесённая крестьянином, была замечена Потёмкиным.
Он сказал:
— Ложку.
И тотчас из уст в уста: «Ложку... ложку... ложку...» Из рук в руки передавали ложку. Кто-то её поцеловал. Губернатор и крестьянин умильно глядели, как рука светлейшего зачерпывала мёд и отправляла его в рот, потом ещё — вовсе восторг в глазах. Светлейший причмокнул губами и спросил:
— А щи есть? Отменный мёд.
Из уст в уста — с восторгом, восхищением, радостно: «Отменный мёд... отменный мёд... отменный...» Это уже на дворе, в толпе: «Щи, щи, щи...»
Сословия умильно глядели, как благословенный вождь наливал в предусмотрительно поданную на золотом подносе чару щи из бутылки и пил, пил, пил...
— Превосходные щи!
«Превосходные щи... превосходные щи... превосходные...» — отдаётся в морозном воздухе. Светлейший сел, прикрыв глаза. Мелодия налаживалась, звучала всё стройней, и уже можно было угадать минорный напев Моцарта, прерываемый нетерпеливым зовом дороги, — его настойчиво пытался внушить почтовый рожок.
«Почивают... почивают... почивают...»
Потёмкин открыл глаза.
— Благодарствую и благословляю! — Встал, размашисто перекрестил собравшихся в зале, обнял губернатора, похлопав по спине («Похлопать изволили... похлопать... похлопать...»), и пошёл к выходу, кидая кресты налево и направо.
На крыльце приложился к иконе, которую держал знатный иерей, и нырнул в дормез. Кони тронули.
Толпа вяло крикнула:
— Ура...
Скользила карета от версты к версте, от костра к костру, от смоляной бочки к смоляной бочке. И скакал следом почётный караул. И кричали передовые дозоры:
— Пади! Пади!
Барахтались в снегу встречные повозки.
Отскакивали в сугроб пешеходы.
Ночь. Тьма.
И ослепительное сияние хрусталей, блеск свечей, холодный разлив паркета, каменная стылость мраморных болванов, слепых, глядящих на слепого. Он в малиновом кафтане, брызжущем сиянием камней и тёплым светом золота, напудренный и завитой, — его сияющая светлость. Екатерина сама идёт навстречу, и это особенно выдаёт её возраст — шагает она тяжело, переваливаясь с ноги на ногу, хоть и поддерживают её с одной стороны обрюзгший Нарышкин, с другой — молодой крепыш, красавец Платон Зубов. Стоящие обочь кавалергарды и знать по ходу движения Великой и всемилостивейшей склоняют головы, будто ветер пролетает над ними. Императрица, не таясь, обняла Потёмкина, трижды поцеловала в щёки, затем в губы.
— Единственный ты мой, моя надежда и опора... Приехал, заждалась... Не знаю, чем воздать могу за подвиги твои.
— Спасибо, матушка, я всё имею. Наградой мне твоя любовь и признательность России.
Насмешливый взгляд Зубова, надменный — Павла, преувеличенно любезные рожи придворных.
Торжественные звуки оркестра, залпы пушек, громогласное «ура» войск, выстроенных для парада. Потёмкин объезжает строй.
Его радостно приветствуют толпы народа. Триумф полный.
Обед интимный, как бывало. Только теперь по правую руку от императрицы Платон Зубов, по левую — великий князь с супругой, она на голову выше его. Потёмкин визави. Приглашён и Мамонов с молодой супругой.
Меж сменой блюд Потёмкин прошептал:
— Предатель, почто молчал?
— Писал, все письма переймали.
— А Шешковский?
— Он только ей служит.
— Не наговорились, старые друзья. — Добродушная улыбка осенила лицо императрицы, и стало заметно, как она постарела.
— Зову на войну Александра Матвеевича. Вы отпустите, матушка?
— Это уж как скажет молодая жена... — Екатерина повела ручкой в сторону Нарышкиной. Шла смена блюд. Екатерина, слегка жеманясь, уверенная в неотразимости влияния на Потёмкина, попросила: — Григорий Александрович, ты не продашь ли нам, — движение в сторону Зубова, — имение своё в Кричеве, там, помнится, двенадцать тысяч душ?
Как ожгло Потёмкина, вспыхнул гневом здоровый глаз, но сдержался, сказал с возможной учтивостью, глядя на Зубова:
— Какая жалость, Платон Андреевич, лишь нынче утром продал.
— Кому? — не утерпел Зубов, поймавшись на уловку Потёмкина.
— Да вот ему. — Потёмкин вскинул голову и процедил сквозь зубы юнкеру, дежурившему за креслом: — Фамилия?
— Голынский...
— Господину Голынскому.
Тот склонил голову — то ли подтвердил, то ли в знак признательности, что на него обратили внимание столь высокие особы.
— Жаль, жаль. — Екатерина нахмурилась.
— Я полагаю, Като, князю пора бы и в Тавриду. — Зубов закинул в рот кусок мяса и бросил салфетку на стол зло и демонстративно. — Пришла депеша, что князь Репнин добился у падишаха согласия мир подписать. Конец войне.
— Как мир? — Потёмкин аж привстал. — Один лишь шаг — и наше всё! После Измаила...
— Мы Измаил возвращаем падишаху, он нам не нужен, — злорадствуя и не скрывая этого, сообщил Зубов.
— Екатерина, это так? — Потёмкин забылся, утратил чувство этикета.
— Да, князь Потёмкин, граф Зубов прав. Мы вам вручим негоции о мире, никто как вы имеете право на подписание его... С отъездом желательно не медлить.
Широченная, во всю физиономию, довольная ухмылка Зубова — Потёмкин кончился.
И он понял это.
— Твоя воля — моя воля, государыня. Мои победы — твои победы. Все милости, коими обласкан я, — твоих рук деяние. Дозволь и мне до отъезда высказать, сколь велика моя любовь и преданность тебе. Хочу представить это действом, какого не видел Петербург, не знала Россия.
Он встал и низко поклонился императрице. Вскинул голову, вышел, побеждённый, но не сломленный. Так казалось.
Екатерина неожиданно встала из-за стола, сделала несколько шагов вслед Потёмкину.
— Гриша, Гриша, как же это... Ушёл... — Она растерянно посмотрела на всех.
Действо, не то, которое обещал Потёмкин, а в его честь, на улицах продолжалось. Вскипали в небе звёзды фейерверков, сияли вензеля «Е» и «II» рядом, стреляли пушки.
Загульная ночь у Безбородко была в полном разгаре. Всё те же лица — Маттей, Тимоха. Только девки были иные, возможно, ещё краше. Умеренная пьянка и дивный хор.
— Ты что же, Андреич, — спрашивал Потёмкин, — зуб вовремя вырвать не успел?
— Так он ведь не один, их, Зубовых, целая семья, и все здоровые.
— Мы, выиграв войну, сумели проиграть её.
— Непредсказуема в поступках стала Екатерина.
— Если страсти стали законом, то нет законов вообще. Так говорил Катон. И всё же я на юг поеду. Каждый должен возделывать свой сад.
— Надо возделывать свой сад, — поправил Безбородко. — Матушка любит повторять сии слова Вольтера.
— Садовников многовато, — засмеялся Розум.
— Ладно, что было, то было. — Потёмкин повесил голову. — Порезвлюсь тут малость, устрою диковинку, и на юг. Быть может, навсегда...
Вот как описывает «диковинку» — последний праздник Потёмкина журнал «Москвитянин» (1862):
«На площади перед Таврическим дворцом построены были качели и разного рода лавки, из которых велено было раздавать народу не только пищу и напитки, но платье, обувь, шапки и тому подобные вещи. Народ во множестве толпился и около лавок, и под качелями, а богатые экипажи один за другим подкатывали к дворцовому подъезду, на фронтоне которого металлическими буквами сделана была надпись, выражавшая благодарность Потёмкина великодушию его благодетельницы.
Всех приглашённых было три тысячи человек, и все они, как мужчины, так и дамы, должны были явиться в маскарадных костюмах. На самом Потёмкине был алый кафтан и епанча из чёрных кружев, стоившая не одну тысячу рублей. Всё это, по обыкновению Григория Александровича, сияло бриллиантами, а на шляпе его было их столько, что ему стало тяжело держать в руке, и он отдал её одному из своих адъютантов, который и носил за светлейшим эту неоценимую драгоценность...
В огромной великолепной бальной зале с куполом и светом сверху, под куполом, устроены были хоры, на которых стояли не видимые снизу часы с курантами, игравшие попеременно пиесы лучших тогдашних композиторов; тут же помещено было триста музыкантов и певцов. Во всю длину залы, в четыре ряда, шли высокие массивные колонны из белого полированного гипса, образовавшие таким образом две узкие галереи, по четырём концам которых поставлены были громаднейшие зеркала. Окна находились не в продольных, а в поперечных стенах комнаты, и тут, у каждой из этих стен, устроено было по эстраде, отделявшейся от полу несколькими ступенями. Одна из эстрад, предназначавшаяся для императрицы, покрыта была драгоценным персидским шёлковым ковром. На каждой из эстрад стояло по огромнейшей вазе из белого каррарского мрамора на пьедестале из серого; а над вазами висели две люстры из чёрного хрусталя, в которых вделаны были часы с музыкою. Люстры эти стоили Потёмкину сорок две тысячи рублей. Кроме них в зале было ещё пятьдесят шесть люстр и пять тысяч разноцветных лампад...
При входе в залу по обеим сторонам от дверей устроены были ложи, драпированные расписанными материями, убранными цветами... Под ними были входы в четыре ряда комнат, обитых драгоценными обоями, на которых красовались не менее драгоценные картины... Из этих комнат особым великолепием и пышностью убранства отличались комнаты для карточной игры императрицы и великой княгини Марии Фёдоровны. Обои в них были гобеленовые; софы и стулья стоили сорок шесть тысяч рублей. В одной из этих комнат находился “золотой слон”, то есть средней величины часы, стоявшие перед зеркалом на мраморном столе. Часы служили пьедесталом небольшому золотому слону, на котором сидел персиянин, слон был обвешан жемчужными бахромами и драгоценными каменьями. Из большой бальной залы между колоннами был выход в зимний сад. Сад этот можно было смело назвать чудом роскоши и искусства, руководившегося истинно изящным вкусом. Он был вшестеро больше зимнего сада в императорском Эрмитаже, и хотя расположен был в английском роде, но несравненно лучше эрмитажного. Тут был и ярко-зелёный дерновый скат, по которому шла дорога, обсаженная цветущими померанцевыми деревьями. Тут были и целые лесочки, а по окружавшим их решёткам вились душистые розаны и жасмины. Тут были и редчайшие кустарники и растения — одни посаженные в землю, другие выставленные в драгоценных горшках на мраморных и гранитных пьедесталах. Тут были и аллеи, обсаженные чужестранными деревьями, сросшимися между собою так густо, что в этих аллеях и днём было довольно темно. В кустарниках, там и сям, виднелись гнёзда соловьёв и других певчих птиц, оглашавших сад своим пением. На дорожках и невысоких дерновых холмиках стояли мраморные вазы и статуи, изображавшие гениев, из которых одни венчали очень сходный бюст Екатерины, а другие совершали перед ним жертвоприношения. По траве разложены были большие, отличного стекла шары, наполненные водою, в которой плавали золотые и серебряные рыбки. Посередине сада возвышался храм простой, но изящной архитектуры. Купол его, достигавший до самого потолка, искусно расписанного в виде неба... опирался на восемь колонн из белого мрамора. Несколько ступеней из серого мрамора вели в храм к жертвеннику, служившему подножием изображению императрицы, высеченному из белого каррарского мрамора. Императрица была представлена в царской мантии, держащею рог изобилия, из которого сыпались орденские кресты и деньги. На жертвеннике была надпись: “Матери Отечества и моей благодетельнице”...
Все окна залы прикрыты были пальмовыми и померанцевыми деревьями, листья и плоды на которых были устроены из разноцветных лампад. Из таких же лампад были в разных местах сада и другие искусственные плоды — дыни, арбузы, ананасы, виноград и т.д.
И настоящий сад при Таврическом дворце устроен и отделан был Потёмкиным великолепнейшим образом — где сровняли место, где сняли пригорок, мешавший перспективе, где насыпали новые холмы, где провели новые аллеи. Речке, протекавшей в саду по прямой линии, дали течение извилистое и провели из неё воду для каскада, низвергавшегося в мраморный водоём. Построили несколько великолепных мостов из мрамора и железа, пруды покрыли гондолами и другими судами; поставили в аллеях новые статуи. Вечером весь сад был великолепно иллюминирован...
Императрица приехала в седьмом часу... Потёмкин принял её из кареты. Кто-то по ошибке принял за императрицын другой экипаж и крикнул «ура!». Народ поддержал и кинулся к лавкам с питьём и закусками... Въезд императрицы задержался на четверть часа. Екатерина присела на приготовленную для неё в большой зале эстраду, и начался балет знаменитого тогдашнего балетмейстера Пика. В балете участвовали двадцать четыре пары из знатнейших фамилий — на подбор красавицы и красавцы. Все они были в белых атласных костюмах, украшенных бриллиантами, которых было на десять миллионов рублей...
Стало смеркаться, и Потёмкин пригласил императрицу со всею высочайшей фамилией в театр, устроенный в одной из больших зал... Когда занавес поднялся, на сцене появилось лучезарное солнце, в средине которого в зелёных лаврах сияло вензелевое имя Екатерины II. Поселяне и поселянки, воздевая к солнцу руки, выражали движениями свои благоговейные и признательные к нему чувствования...
Дворец освещён был ста сорока тысячами лампад и двадцатью тысячами восковых свеч. Он был буквально залит светом, всюду отражавшимся в бесчисленных зеркалах (Потёмкин свёз их 30 тысяч со всего Петербурга), всюду дробившимся в хрустале и драгоценных украшениях...
Прошли в зимний сад. Там заливались на все голоса соловьи и другие птицы, курились тонкие ароматы, картинно рисовались на зелени трав и деревьев колоссальные искусственные цветы и плоды. На зеркальной, украшенной хрусталём пирамиде... сверкало бриллиантовыми литерами имя Екатерины, и от этого имени исходило во все стороны сияние... Когда императрица с своею свитою подходила к храму, на ступенях его Потёмкин упал на колени перед изображением государыни и благодарил её за все благодеяния. Екатерина ласково подняла его и поцеловала в лоб.
По возвращении высочайших особ в залу начался бал. Он открылся польским «Гром победы раздавайся» с трескотнёй литавр, пением и пушечными выстрелами...
В двенадцатом часу начался ужин... Стол, за которым кушала императрица с наследником престола и его супругой, находился на том самом месте, где стоял оркестр. Сервиз на этом столе был золотой, и Потёмкин сам прислуживал Екатерине, пока она не попросила его сесть...
После ужина бал продолжался до самого утра, но императрица с высочайшею фамилиею уехала в исходе второго... Когда она уже выходила из залы, с хор, закрытых стеклянными сосудами, сиявшими ярким огнём, послышалось нежное пение с тихим звуком органов. Пели итальянскую кантату, слова которой были следующие:
«Царство здесь удовольствий, владычество щедрот твоих; здесь вода, земля и воздух — дышит всё твоей душой. Лишь твоим я благом и живу, и счастлив. Что в богатстве и почестях, что в великости людей, если мысль тебя не видеть — дух ввергает в ужас? Стой, не лети ты, время, и благ наших нас не лишай! Жизнь наша — путь печалей, пусть же в ней цветут розы».
Екатерина обернулась к провожавшему её Потёмкину и объявила своё живейшее удовольствие и признательность за прекрасный праздник. Потёмкин упал перед императрицей на колени, схватил её руку и прижал её к губам своим. Он был глубоко тронут, он плакал. На глазах Екатерины показались тоже слёзы... Автор фельетона, как назывались в ту пору подобные публикации «Москвитянина» не упоминает, где в тот момент находился Платон Зубов. Уж наверное, где-то рядом. Смотрел и злорадствовал: у него-то было нечто более дорогое для императрицы, чем золото, истраченное Потёмкиным на эту «потёмкинскую деревню», и россыпи бриллиантов...
Он вскоре уехал из Петербурга, забрав из пансиона Потёмочку. Кони мчали их по Московской дороге. Ранним утром, остановив карету в тени высокого холма, приказал:
— Ждите меня здесь.
— Я с вами, батюшка, — попросила Лиза. Он взял её ручонку в свою и сказал:
— Только помолчи, ладно?
Она кивнула.
Поднялись на холм, и перед ними отворилась Русь — безбрежные просторы, укрытые ковром весенних трав, серебряные росные отсветы над синевой холмов, берёзовые рощи, опушённые кружевами листвы, тёмные боры. Солнце вот-вот должно было выглянуть из-за горизонта. Над синим окоёмом блеснула золотая искра. Потёмкин стал на колени и прикрыл глаза. Девочка опустилась рядом.
— Слушай, — шепнул он и напрягся, глядя на восток.
Грозный рокот колокола пришёл с той стороны.
— Успенский... — прошептал Потёмкин. Глухой стон донёсся с севера.
— Сергий отозвался...
И, почти накладываясь на него, с правой стороны послышалось, сотрясая тишь, гудение низкое, глухое, будто вздохнула земля нутром.
— Звенигора, — сказал Потёмкин. Он перекрестился троекратно, поклонился и сказал: — Прости и благослови, земля родная, раба Божия Григория. — Приник губами к траве, распрямился, извлёк из-за пазухи ладанку, поднёс к губам. — Ты, доню, тоже поцелуй. — Приложил иконку к губам дочери.
— А до бабушки ехать далеко ещё?
— Не очень. — Он подхватил малышку на руки и пошёл вниз. Она обвила его шею руками. Из мёртвого глаза стекала слеза. Возле кареты их ожидала Санечка.
— Утро доброе, — приветливо сказала она. Малышка тотчас перебралась к ней на руки. — Моцион?
— Да так, — буркнул Потёмкин. — Забирай Лизавету — и к бабушке, а оттуда на Варшаву, а то пан Браницкий меня на дуэль вызовет.
— Он, не бойся, не скучает — паненками тешится...
— И всё ж...
— Я к осени в Яссах буду... Может, и Ксаверия вытащу.
— Как знаешь, я поехал. — Потёмкин шагнул внутрь кареты.
Женщина и девочка смотрели вслед. Мимо них проскакали казаки сопровождения.
Всхолмлённая равнина Приднепровья. Князь ехал в коляске, за ним на конях — охрана, свита. Навстречу попалась процессия — везли раненых. Кто без ног или совершенно немочен — лежали в возах, а с перевязанными руками, повязками на лбу, груди шли сами.
Потёмкин остановил сопровождавшего их майора:
— Куда ты их?
— В Россию.
— А тут что, Туретчина? Заверни в Екатеринослав, тут неподалёку. Ты ж их половину не довезёшь, перемрут. Жара, пыль...
— И то, отход большой — кажинный день хороним...
— «Отход». — Потёмкин зло стегнул плетью офицера. — Я те дам «отход»! Люди это, воины, кровь за родину отдавшие... Герои! Найдёшь полицмейстера, передай, Потёмкин, мол, велел расселить раненых по хатам, пока госпиталь построим... Довольствием обеспечить за мой счёт. Я доктора пришлю и фельдшера для досмотра... С Богом!
— Слушаю, вашсиясь... — Офицер помчался в голову колонны. — Стой!
Потёмкин нагнал старую знакомую — майоршу Чердынину. Как и прежде, двое мужиков, но крепкие и молодые в запряжке, а она восседала на сундуке, следом шли мужики и бабы, семенили ребятишки — всего десятка два. Увидев Потёмкина, майорша мигом спрыгнула с коляски, кинулась на колени.
— Князюшка, родимый, ветрела наконец.
— А я зачем тебе?
— Я с Глебова не деньгами сыскала, а крепостными, какие завалящие, — вишь, сколько наскребла?
— А беглых нет среди них?
Баба отвела в сторону глаза.
— Ну, ежели какой хилой прибьётся, не гнать же, пропадёт в одиночестве...
— А полиция? Вдруг паспорта спросят?
— И, батюшка, у меня этих паспортов полсундука... Усопшие которые, узнай поди, тот аль не тот.
Потёмкин расхохотался:
— Ну и стерва ты! То-то я гляжу, за малые деньги чуть не целая деревня... Да Бог с тобой, заселяй края дикие, пускай корни на юге. Но! — тронул он коня, но Чердынина заступила дорогу:
— Погоди, я ж не просто тары-бары растабарывать ищу тебя... Говорят, землёй наделяешь. Мне бы десятинок этак... — Она задумалась, прикидывая, сколько запросить.
— А это зачем? — Потёмкин только сейчас заметил, что впереди повозки двое мужичков тащили пушчонку.
— Пригодится в хозяйстве, под Туретчину ведь еду... Когда-тось от Пугача отбилась, а тут мало ли что... Так землицы дашь? Я и бумагу заготовила, и чернила припасла, только ручку приложи да число обозначь...
— Бог мой, полвека прожил, а такой пройды не встречал! Ну, ин, ладно, быть тебе екатеринославской помещицей! Пройдёшь ближе к Днепру, пусть один из мужиков, хоть самый долгоногий, с восходом солнца пойдёт с востока на закат, и сколь успеет прошагать до полдня — твоя земля.
— А с полночи на полдень?
— Половину... Ну, баба! Попов, оставь для догляда кого. И пусть Чердынина возделывает свой сад... Трогаем!
Лёжа в холодной ванне под вишеньем, светлейший отдавал распоряжения кухмейстеру:
— Возьмёшь из моих запасов водки — гданьскую, заморскую, боярскую, французскую, ратафию... Теперь из вин — сектет, рейнвейн, мозельвейн, базарак, волошское и, конечно, шампанское. Пиво, полпиво, щи, квас...
Кухмейстер старательно записал всё и доложил:
— Деликатесы русские на исходе — огурчики, икра, клюква.
— Ну, так сгоняй в Саратов, Вологду, Астрахань — не знаешь, что ль? Попов, запиши, проверь. Да, пошли кого-нибудь в Париж, я даме одной туфли обещал, ассигнуй тыщ пятнадцать, думаю, хватит, и чтоб через три недели было в Яссах, понял? Напомни де Линю: он обещал через батюшку своего сговориться с Моцартом. Вроде бедствует там мальчик, пусть едет ко мне, дадим имение, дворянство, пенсион пожизненный... Я императрице докладывал, примет в Петербурге. Леоныч, поддай холодненькой.
Леоныч выкатил бадью ледяной воды в ванну.
— Завтрак в сад прикажете? — спросил кухмейстер.
— Давай в сад.
Садовник — хмурый, чёрный, крючконосый, не спеша подрезал лозы. К нему подошёл солдат.
— Исметка, валяй отсюдова. Светлейший какаву будет пить.
— Якши.
Но далеко он не пошёл. Нырнул в заросли, достал из схрона лук, быстро натянул тетиву, приготовил стрелу. Потёмкин, одетый в привычный халат, устроился за столом. Поблизости грудилась стайка девушек. Тихонько запели. В струнку вытянулся официант в сюртуке и с белой салфеткой на руке. Светлейший сам разлил какао — себе, Попову, Тимофею. Мрачно спросил:
— Так что в депеше? Её величество настаивает на возврате Измаила туркам? Какие идиоты подают советы царице? Это всё племя Зубовых... Окрепну малость духом, запущу тут корни поглубже, заведу свою гвардию — все зубы повыдеру. Садись Тимоша, что стоишь?
Что заставило Тимофея оглянуться — предчувствие, шорох в кустах, осмотрительность? Он только успел крикнуть:
— Гриц, берегись! — и кинулся навстречу стреле.
Она прошила насквозь, Тимоша рухнул без звука.
— Алла-иль-алла! — крикнул торжественный Исмет, но, увидев, что Потёмкин живой и невредимый, вскочил, завыл шакалом и бросился на землю, грыз, рвал траву с корнями.
— Тимоша! — не своим голосом закричал Потёмкин. Повернул друга на спину — он был мёртв. Потёмкин бросился к Исмету, которого, выкручивая руки, поднимали солдаты, вцепился ему в горло, душа. Чёрный глаз его горел зелёным огнём.
— Шайтан... — прохрипел Исмет, колени его подогнулись.
Возле крыльца небольшой церквушки стояли похоронные дроги и коляска. Потёмкин, сойдя с паперти, прикрыл глаза платком, пошатываясь и спотыкаясь, пошёл. Ноги вынесли его к дрогам, он сел и сказал:
— Погоняй...
— Ваше сиятельство, — отозвался возница, переглянувшись с мортусом, они стояли шестеро, ожидая, когда кончится отпевание, — вам не сюда...
— Погоняй, кому говорят!..
Возница, недоумённо пожав плечами, тронул повозку. Мортусы послушно пристроились вслед. Дроги заскрипели, переваливаясь на ухабах. Лишь теперь Потёмкин осмотрелся.
— Стой! Куда едешь? — Он соскочил с дрог и отошёл к развесистому дубу, опёрся лбом о шершавый ствол, вслушиваясь в хор, — он всё пел. К нему бежал Маттей.
— Погоди, Григорий Александрович, сейчас выносят.
— Смерть сегодня за мной приезжала, Матюша. — Он, сгорбившись и волоча ноги, пошёл к карете. — Едем в Яссы, Тимоша пусть за нами.
Знаменитая потёмкинская землянка в поле неподалёку от ставки представляла собой обыкновенный холм. Неожиданной была лишь врезанная в дёрн и обложенная камнем роскошная дверь из бука с рельефным орнаментом. Вокруг землянки, подобно столбам огорожи, стояли солдаты. Чуть в отдалении — пушки с прислугой и фитилями наготове.
Внутри был парадный зал — обитые штофом стены, золочёные канделябры и люстры, вычурная мебель, парча, ковры. Пиршественный стол невелик, персон на двадцать-тридцать. Гости были в основном все свои — генералы с жёнами и без оных, молдавский боярин. Потёмкин в голубом кафтане, отороченном соболем, в орденах сидел между Санечкой и княгиней Долгорукой — смуглолицей красавицей.
Он пригласил:
— Прошу, господа, поднять тост за здоровье государыни нашей, императрицы российской и всея державы, Екатерины Великой. Виват!
Ответный троекратный «виват», пушечные залпы глухо отдались в подземелье, вздрогнуло пламя свечей.
Потёмкин, мрачный и сосредоточенный, погруженный в невесёлую думу свою, жадно и быстро прожевав, снова поднялся:
— Возглашаю здравицу воинству нашему от генералов до солдат, за всех живых и убиенных во славу Отечества нашего. Аминь!
Выпили без «вивата» и чокания. Пушки палили.
Потом началась гульба без тостов. Над столом поднялся деловой шум, послышались смешки, вскрики.
Замерли пушкари в ожидании команд, стояли неподвижно солдаты.
На середину зала вышел мажордом, ударил жезлом:
— К выносу тела встать!
Кто-то поднялся, кто-то недоумённо оглядывался.
Потёмкин крикнул:
— Сказано: к выносу тела встать. — И сам поднялся. Одна за другой погасли свечи, зазвучала музыка, запел цыганский хор, тихо, вполголоса. Из тьмы выступила освещённая снизу огненной — из малых церковных свечек — окаёмкой подиума прозрачная фигура женщины. Сияли негромко воздуха, из которых было пошито нечто похожее на хитон, под ним темнело стройное тело... Это была известная авантюристка дивной красоты Софья де Витт. Её несли на бильярдном столике без ножек шестеро драгун. По мере того как она приближалась к Потёмкину, хор набирал темп и силу. Под заключительный аккорд Софья прыгнула в объятия светлейшего. Все закричали, раздались аплодисменты. Пушки отозвались мощным гулом.
Санечка встала и ушла. Софья села на её место, предварительно расцеловав Потёмкина в губы.
— Поднимем бокал за несравненную красоту — за Софью де Витт!
Виват, залп.
— Прошу подать десерт дамам, — возгласил светлейший.
Вдоль стола пробежали слуги, одетые в гренадерские мундиры, зачерпывая из хрустальных чаш десертной ложкой бриллианты и высыпая их в бокалы дам. Потёмкин, откинувшись самодовольно, положил руки на плечи Софьи и княгини Долгорукой, прижал обеих к себе.
Это уже был перебор, которого не смог стерпеть супруг княгини. Он вскочил, отбросив стул.
— Вы забываетесь, господин Потёмкин! Я не позволю, чтобы вы обращались с моей женой как с заезжей шлюхой!
Потёмкин шепнул княгине:
— Парижские туфельки, что обещал я, ждут вас на квартире... — затем, не спеша встал, мрачный, чёрный, лохматый, вышел из-за стола, взяв за руку, будто мальца, генерала, подтянул к себе, другой, свободной, сорвал с груди ревнивого мужа аксельбанты, сгрёб в горсть орденские звёзды, подтянув к горлу. — Ты, мразь благородная! Пока ты нежился в перинах со своими шлюхами, другие истекали кровью под огнём. Я дал тебе погоны генеральские, я дал тебе ордена и ленты, и я же их сорву и вышвырну тебя ко всем чертям. Ты блюдолиз и подлипала, привыкший гнуть спину перед сильными, — садись и не позорь свою жену. Сядь! — заорал Потёмкин, и генерал покорно сел на стул, пододвинутый слугой. — Идём, Софья, я не могу быть возле этой трусливой мрази. — Подхватив Софью на руки, понёс в таинственную комнату, куда вела маленькая дверь и никто не имел право входить.
Вовсю наяривали гудошники, пел хор, звенели бокалы. Никто ничего не видел. Плакала Долгорукая. Возле неё стоял на коленях князь, тоже утирая слёзы.
Из кабинета выскочила Софья.
— Он умирает... он умирает... — И рухнула в обмороке.
Замер оркестр. Умолкли хористы. В тишине простучали каблучки — в кабинет пробежала Санечка. Выбежала тотчас же и крикнула:
— Скорей врача!
У полкового штаба был выставлен почётный караул. Когда карета подъехала, барабаны отыграли «честь». Кнорринг, командир Таврического гренадерского полка, священник, врач, адъютанты столпились у кареты, чтобы принять больного.
Но Потёмкин сам выбрался на волю.
— Григорий Александрович, обопрись на плечо, мы тебя на руки примем.
— Отойди, Мотя, я сам.
И он таки сделал неуверенный шаг, другой, потом зашагал твёрдо. Халат свисал с исхудавшего тела. Кнорринг указал:
— Сюда, пожалуйста, кроватка приготовлена, перина, чистенько.
— Не надо... перину... Жарко, душно... Мне б сенца поболе и попону...
— Как изволите, и это готово, сюда.
В небольшом зале сложена в углу копёшка свежего сена, покрытая ковром. Больной Потёмкин раздражителен, привередлив.
— Я сказал: попону... Присяду пока. — Опустился в кресло. — Квасу мне.
— Не надо квасу, ваше сиятельство, — возразил толстяк в очках — доктор.
— Тогда клюквенный отвар...
— Более квасу вреден.
— Заладил одно: не надо, вреден, что ж мне, с жажды подыхать? Тогда щей со льда. Щей!
— Ваше сиятельство, — взмолился врач.
— Будешь перечить — выпорю! Велю шпицрутенов дать! Щей! И подите прочь все, отдохнуть хочу, а ты, Саня, побудь. Лягу, пожалуй... Боже, как славно на сене, детством, лугом пахнет... Сейчас в Чижове сад уж облетел, только на сирени да на дубах лист... Достань чернила и бумагу, письмо послать надобно. Открой двери и окна — душно.
— Все настежь, Гришенька. Леоныч, проследи, чтоб кто под окнами и дверьми не шастал. Любопытных больно...
— Пиши: «Яссы, четвёртое октября. Матушка, всемилостивейшая государыня, — говорил он с одышкой, — нет сил более переносить мои мучения. Одно спасение — оставить сей город, и я велел свезти себя в Николаев. Не знаю, что будет со мной... Вечный и благодарный подданный». Написала? Дай-ка руку свою приложу, а то подумают, подложное письмо. — Попробовал подняться, застонал. — Больно, сил моих нет. Но врёшь, врёшь, хвороба... Потёмкин ещё жив, ещё поборется... — Он рывком встал, присел к столику, приписал, диктуя сам себе: — «Я для спасения уезжаю...» — Отбросил письмо. — Теперь уж помоги, друг мой сердечный. — Завёл руку за шею Санечке. Она разрыдалась.
— Ты что?
— Даже со мной... даже сейчас говоришь её словами.
— Какими?
— Депеша пришла от неё, я не хотела показывать. Но ежели, не приведи Господь, случится что — грех будет на душе.
Потёмкин стиснул плечо женщины так, что она ойкнула.
— Подай сюда! — И упал на попону.
Она вытащила из шкатулки письмо. Потёмкин поднёс к глазам, рука дрожала, по бумаге скользили тени.
— Ни черта не вижу, читай.
— «Друг мой сердечный! Прошу Бога! Да продлит он силы твои...»
Потёмкин просветлел лицом, улыбнулся.
— Господи, дай ей здоровья. Помнит, любит по-прежнему! Ну, дальше, дальше... — Санечка молчала. — Дальше, говорю!
— Если хочешь... «Платон Андреевич благодарит за поклон и сам к тебе напишет...»
— А, благодарит! — закричал Потёмкин. — Нужны мне его поклоны, как чирья на заду, сволочь, гад ползучий, вор ночной, сукин сын! Подполз, подкрался к трону, пока я кровью умывался! Разоритель России, кобель вонючий! Нет, не время лежать! Ехать, немедля ехать! Спасать её надо... Коней! Пусть, Санечка, коней, — жалобно вдруг попросил, теряя силы. — Боже! Опять больно... как больно... Открой окно, душно. Смрад, смрад у трона... Она не понимает... — шептал Потёмкин, впадая в забытье.
— Он умирает!.. Доктора!
В покой вбежал толстячок в очках, посчитал пульс, приложил ухо к груди.
— Ничего, сейчас отворим кровь... Напор желчи.
Лунная ночь была безветренной и безмятежной. Во дворе толклись люди. Два парика склонились друг к другу:
— Трудно жил, трудно отходит...
— Наоборот, весело жил, легко.
— Это как посмотреть...
— И то правда. Отходил бы скорей, надоело.
— Охохошеньки, пойду в постелю. Что-то я сегодня утомился.
— А, может, в картишки перекинемся?
— В дурачка.
— В дурочку бы... Да не с кем, тут и шлюхи не отыщешь.
— Не в Питере, чай.
В полутьме кареты под лучами утреннего солнца чеканный профиль светлейшего был будто облит золотом, искрой вспыхивал глаз. Санечка положила голову Потёмкина себе на колени, гладила ладонями лоб, щёки. Он возбуждённо говорил:
— Перед Богом исповедался, святых даров причастился. Теперь перед людьми бы очиститься. Намедни побывал я ТАМ и понял, Санечка... Со знакомыми свиделся... Жизни моей счастливей не было: любил гулять — и кучи золота спускал, чинов, орденов, богатства, имения — всего достиг, города строил, войска водил, крепости брал. А главного не достиг — Царьград не взял, украли его у меня, из-под носа стащили. И её не удержал...
— Полно тебе, князинька, — всхлипывала Санечка, — забудь о ней, тебя не стоит.
— Замолчи и не перечь! — Тут же взмолился, принялся целовать маленькую иконку. — Господи, когда всё кончится, смилуйся, возьми к себе... Муки за все грехи, за кровь людскую — не жалел её... Богатство, дворцы, золото — всё пустое. — Вынув из кармана горсть каменьев, Потёмкин поднял руку и стал ронять их — они сыпались на грудь, на ковёр сверкающими искрами. — Дай, дай облегчение, возьми всё... — Вдруг заметался, хватаясь за горло. — Остановите коней... Хочу на волю, душно... К свету! Скорей, скорей...
Превозмогая боль, он всё же поднялся сам и вышел на ковёр, постеленный на дороге.
— Уйдите все... Санечка... Лягу к солнышку лицом. — Он долгим взглядом окинул степь, перелески, небо. — Погладь меня, Санечка, побаюкай. Скольких баб знал, саму царицу...
— Полно, Гришенька... — Слёзы непрерывно бежали по лицу Санечки. — Не надо об этом. Подумай, каково мне...
— Я не о том... Понял, что всех ласк дороже твоя, последняя, вся жизнь ради неё. Вот счастливый конец...
— Что ты заладил: конец, конец... Вот сейчас отдохнёшь...
— Не утешай, я знаю... Хочу припомнить главное... Да, не забудь сиротку мою Лизавету. — Сморщился вдруг. — Помру, всё прахом пойдёт, растащат Россию. Санечка, передай ей... ей... — Голос его пресёкся.
Потёмкин умолк, глядя в небо. Слеза медленно стекала из мёртвого глаза, а живой всё блестел, вбирая в себя лучи солнца.
Пронзительно вдруг закричала Санечка:
— Гриша, Гришенька!..
...А он шёл с Екатериной между молодых топольков, возле которых горели свечи. Они медленно всходили на холм, увенчанный каплицей. И, заслышав волшебной красоты прощальную музыку, Потёмкин вдруг неожиданно вспомнил, что так и не пригласил в Россию того композитора-венца, чья музыка была от самого Бога. А каплица на холме всё наливалась сиянием, пока не стала целиком сотканной из самого света.
— Люди, да помогите же! — кричала Санечка, тряся за плечи уходящего Потёмкина.
На ковёр ступил Леоныч. Пригнулся, тронул пальцем веко, оно вяло откинулось. Леоныч, сунув руку в карман, вытащил медный пятак, прикрыл его. Но слепой глаз по-прежнему упрямо смотрел в небо.
— Он умер. — Леоныч тронул за плечо притихшую Санечку, оглянулся.
Свитские толпились в отдалении, от них бежал доктор. Леоныч попросил стоявшего рядом Маттея:
— Одолжи пятак. У меня второго нету.
— И у меня нет. — Маттей беспомощно развёл руками. — Люди, дайте пятак...
Свитские молча глядели на тех, кто стоял возле тела Потёмкина: одной только недвижимости у покойного на пятьдесят миллионов.
...А он уже был далеко, душа его устремилась к той, которую любил и которой был предан всю жизнь. И узрели незрячие очи его великолепный бал во дворце. Пели скрипки, свистели флейты, взвизгивали тарелки и бухал глупый барабан: «Гром победы раздавайся!»... И под звуки польского в первой паре шли величественная Екатерина с вертлявым Зубовым, потом коротышка Павел со своей высоченною женой, потом кто-то ещё, знакомые и незнакомые, — лавина лиц и дергающихся тел. Всё громче пенье струн, вскрики флейт, звон меди, грохот ослиной шкуры. И всё быстрее мчатся пары, и нет конца беснованию скопища бездельников, толкущихся у трона...
И ещё узрели незрячие очи его, как сперва помалу, а потом быстрее и быстрее стали рушиться стены дворца, превращаться в пыль беломраморные колонны и затейливая лепнина карнизов; как один за другим падали каменные истуканы и разбивались на куски. Вот одни уже только руины, а гром победы всё раздаётся...
Сошлись опять двое, но не в париках и туфлях с золочёными пряжками, а в онучах, в сермягах, вервием подпоясанные.
— А что, — глядя на руины, робко спросил один, — и весь Питер вот так растанцевать можно?
— Весь Питер можно, — с философическим спокойствием ответил второй.
— И... и Москву?
— И Москву.
— Ну, а всю Россию, скажем, тоже?.. — совсем уже шёпотом, робея от собственной смелости, спросил первый.
— И всю Россию! — был беспощадный ответ.
— А что потом?
— Напляшутся и нас позовут. Будем заново строить, — с тем же философическим спокойствием ответил второй и затянул верёвочный кушак потуже.