Встреча

Десять

На рассвете Котлер открыл глаза. По его ощущениям, он пролежал без сна, смежив веки, много часов — и все думал, думал. Сначала он слышал, как Лиора ворочалась рядом с ним. Потом она затихла, дыхание ее сделалось ровным и глубоким — она явно заснула. От тоже был не прочь заснуть, но в мозгу неустанно крутились мысли. Человеку его рода деятельности (общественная жизнь, политика) бессонные ночи были не в новинку. Правда, за все месяцы, что он совмещал политическую борьбу с любовной связью, он не мог припомнить, чтобы провел без сна всю ночь. Спал урывками, но чтобы вот так целую ночь перед глазами прокручивалась цветная кинолента… По правде говоря, отчасти спать ему не дали воспоминания о бессонных ночах в прошлом. Тогда в «Известиях» вышла статья Танкилевича. С нее началась его третья жизнь. В первой он был обычный советский гражданин. Во второй — обычный диссидент. В третьей стал избранным среди избранных. Последовала череда бессонных ночей: бессонные ночи в ожидании стука в дверь; бессонные ночи в лефортовской камере, где он прокручивал в голове каждое слово, каждый жест следователя, стараясь выскользнуть из психологической удавки; бессонные ночи во время процесса, когда он мысленно парировал лживые наветы своих обвинителей; бессонные ночи в одиночке, в таких скотских условиях, что не уснуть; а еще бессонные ночи в лагере, когда перед тем, как объявить голодовку, собирался с духом и твердил про себя одну засевшую в памяти и набатом стучавшую в голове фразу на иврите: «Правды, правды ищи»[7].

А чего он ищет теперь, спросил себя Котлер. И весело ответил сам себе: «Правды, правды».

Он спустил ноги с кровати и встал. Натянул брюки и рубашку. Босыми ногами прошлепал к окну. По двору ходили цыплята и что-то клевали. «Ма нишма[8], цыплята!» — поприветствовал их Котлер. Умение веселиться перед лицом невзгод — таков был секрет его успеха. «И провалов тоже!» — весело поддразнил он себя.

За спиной заворочалась Лиора. Он отвернулся от окна и посмотрел на нее. Вот так они провели первую и, может статься, последнюю ночь наедине. Молча лежали в одной постели, думая каждый о своем. Настоящая супружеская пара. Еще одна слепящая насмешка судьбы.

Лиора медленно открыла глаза. До чего она хорошенькая, даже когда просыпается не в духе! О чем он с улыбкой ей и сказал.

— Сколько времени, Барух?

Котлер сверился с часами.

— Рано. Самое начало седьмого.

— Ты спал?

— Размышлял.

Лиора села на кровати, откинула простыню. На ней были трусики и бюстгальтер. Он тоже на ночь остался в трусах. Сцена из мещанской комедии.

— Ты не изменил своего решения? — спросила Лиора.

— Много раз, — ответил Котлер. — Но всякий раз возвращался к тому, с чего начал.

Она встала и обвела взглядом комнату. Платье ее упало со стула и лежало на полу. Она подошла и нагнулась за ним. Котлер с восхищением и жадностью — жадностью человека, из рук которого что-то ускользает, — наблюдал за тем, как она поднимает руки и платье струится по ее телу. Словно занавес, закрывающийся после прекрасного спектакля.

— Хорошо, и что ты намерен делать?

Котлер снова взглянул на часы, хотя смотрел на них всего минуту назад.

— Если бы знать где, я бы раздобыл газету. И от чашки кофе не отказался бы.

— Очень хорошо, — сказала Лиора и направилась к двери.

— Не стоит, Лиора, — сказал Котлер.

— Почему не стоит? Если ты решился, зачем откладывать? Я разбужу хозяйку. Попрошу у нее газету и кофе. И можно будет сразу перейти к делу. Раньше начнем — раньше закончим. Разве ты не этого хочешь?

— Наверное, именно этого. Ты, как всегда, умеешь брать быка за рога. Мне представлялось, что это будет как-то грандиозно, хитроумно обставлено, но, видимо, все произойдет куда прозаичнее. Такое в жизни сплошь и рядом — думаешь, опера, а на деле оно оперетка. И это в лучшем случае. Но все равно я бы предпочел действовать цивилизованно. Не хлопать дверьми. Не поднимать никого с постели. Время для этого ушло.

— А как по мне, Барух, так вовсе даже не ушло.

— Возможно. Но сделаем вид, что это так, и будем надеяться, что мир преисполнится благородства и последует нашему примеру.

— Лично мне ни капли не смешно.

— Знаю, — сказал Котлер.

Лиора остановилась на полпути к двери, посмотрела на него.

— Хочешь узнать, что случилось в тот последний вечер, который мы с этим человеком провели у него дома? — спросил Котлер. — Ты не раз говорила, что любишь истории о славном прошлом. Эту историю я тебе не рассказывал. Да и вообще никому, насколько мне помнится. Может, только нескольким товарищам по камере и Мирьям. Потому что тут и рассказывать особо нечего. Ничего примечательного. Незначительный эпизод, не более. Даже в мои мемуары издатель решил его не вставлять. Итак, история последнего вечера, который мы с Владимиром Танкилевичем провели под одной крышей.

Лиора вздохнула и медленно направилась к кровати. Села на краешек и уставилась на Котлера взглядом человека, помимо воли поддающегося гипнозу. Котлеру хотелось отойти от окна, сесть, как прежде, рядом, но он сдержался. Предыдущий день, предыдущий час все изменили. И виноват в этом был он. И пока еще в его власти было все изменить. Только, он знал, ничего он менять не станет. Человек не может проживать две жизни. Он обязан выбрать одну, и он свою выбрал.

— Хорошо, Барух, расскажи. Расскажи, и вернемся к нашему делу.

Лиоре, как и миллионам других людей, было прекрасно известно его житие. Молодой человек, некогда музыкант, а ныне специалист в области информатики, заявляет, что хочет разделить судьбу еврейского народа, и намеревается уехать из Советского Союза в Израиль, на историческую родину. В Министерстве внутренних дел ему, как водится, без всяких на то оснований отказывают в разрешении на выезд — якобы из соображений секретности, хотя те технические знания, которыми он владеет, на Западе давно устарели. Его клеймят как предателя, увольняют с работы, объявляют преступником, потому как не работать в стране рабочих — преступление. Он влюбляется в молодую женщину, тоже сионистку; они быстро женятся в надежде связать свои судьбы, но тут же расстаются: ей, тоже безо всяких оснований, дают разрешение на выезд, ему — опять нет. Ожидая, когда ему удастся воссоединиться с женой, он погружается в активистскую деятельность, и КГБ подсылает к нему провокатора, тоже еврея. Его обвиняют в государственной измене, устраивают показательный процесс и приговаривают к смертной казни, но позже под давлением международной общественности вместо пули в голову присуждают тринадцать лет тюрьмы. И все это время он не отступает, никогда не отступает! И наконец — победа! — его освобождают.

В его жизни, конечно, было многое другое. Второстепенные заметки и эпизоды, не такие впечатляющие, но оставившие в нем глубокий след. Как, например, его последний вечер дома у Танкилевича. Ведь Танкилевич пригласил его к себе пожить, когда Котлеру было некуда податься. Мирьям уехала в Израиль. Небольшая их квартирка была записана на нее, и после ее отъезда (а среди отказников существовало негласное правило ехать, если выпускают) ему пришлось очистить помещение. Оставшись без работы и без жилья, он ночевал по очереди у других отказников и просто сочувствующих — неделю тут, неделю там. Все его вещи умещались в небольшом чемоданчике. Вскоре он станет самым известным отказником в мире, а пока он — нищий, чьими пожитками побрезгует и старьевщик. И тут, с немалым риском для себя, Танкилевич приглашает его к себе. До того момента Котлер знал его весьма поверхностно; Танкилевич появился среди них год назад. Представился сионистом, заявил, что ему отказали в разрешении на выезд, — и ему поверили на слово. Если КГБ и внедрял шпионов в их ряды, что тут поделаешь. Вся их деятельность: курсы иврита, седеры на Песах, небольшие публичные демонстрации — с правовой точки зрения была законна.

Они странно смотрелись рядом. Танкилевич — почти на десяток лет старше, видный холостяк, и Котлер — лысеющий, юркий шмендрик. Танкилевич был зубным техником и обслуживал отказников — ставил им зубные протезы, пломбы, коронки. Как якобы получившему отказ, работать официально ему не разрешалось. Смысл этого запрета был ясен: разве можно допустить отказника к золоту и серебру? Так что его в любой момент могли обвинить в сбыте или спекуляции. Это давало почву для подозрений. Люди шушукались, а наибольшим скептиком была, как всегда, Хава Марголис, хоть во рту у нее и стоял мост работы Танкилевича.

Но Котлер не видел причин ему не доверять и считал его своим другом. Котлер тяжело переносил разлуку с Мирьям, и Танкилевич его утешал. Иногда они вместе слушали классическую музыку — Скрябина, Прокофьева, Шостаковича. Вместе читали еврейские материалы и пробовали говорить друг с другом на иврите, хотя владели им еще весьма слабо. Все шло своим чередом, пока тем вечером Танкилевич не побежал в «Известия» с доносом.

А что вообще было тем вечером? Котлер сидел дома у Танкилевича и составлял для западных изданий сводку о том, что происходит за стенами психиатрических больниц. У него имелись подлинные письменные свидетельства одного диссидента, который только что вышел из такой больницы, и, что примечательно, медсестры из психиатрического отделения, потрясенной тем, как нормальных, здоровых людей объявляют умалишенными, упекают в психушки и колют лекарствами, пока они и впрямь не сходят с ума. Котлер раскладывал свой текст на столе в гостиной, когда вернулся Танкилевич. Они обменялись обычным приветствием. Шалом. Шалом. Всё как всегда. Танкилевич спросил, что он делает. Котлер объяснил. Танкилевич внимательно слушал, а потом, извинившись, ушел на кухню. Котлер продолжил писать. Внезапно послышался грохот, звон бьющихся тарелок. И не одной-двух; судя по звуку, в кухне не осталось целой тарелки. Котлер кинулся к Танкилевичу и обнаружил, что тот стоит посреди груды осколков — разбилась стопка тарелок. И лицо у него очень странное. Не испуганное, не взволнованное, не огорченное. Скорее, отрешенное. Словно он слегка, самую малость был озадачен тем, какой учинил разгром. «Володя, что случилось?» — спросил Котлер. «Ничего, мелочи жизни», — последовал ответ. Котлер предложил помочь подмести осколки. Но Танкилевич сказал: «Спасибо, я сам». Видя такое странное его поведение, Котлер не стал настаивать. Оставил его в покое. Каждый из них тогда жил в большом напряжении, и никому было не ведомо, что тяготит другого. Котлер вернулся к работе. Танкилевич взялся за веник. Послышалось непонятное бормотание, шарканье. Котлер думал, что Танкилевич пойдет в коридор и выбросит осколки в мусоропровод, но, когда заглянул на кухню, увидел, что тот сидит и склеивает разбитую тарелку. Сколько тарелок он переколотил? Десять? Двенадцать? Осколков набралась приличная груда. Тарелки были самые обыкновенные — ни фамильные, ни импортные. Обычные советские тарелки, такие продавались в любом магазине по пятьдесят копеек за штуку. Ничего не стоило купить новые. В то время наблюдался дефицит и нехватка всего и вся, но таких тарелок было навалом. Стоило ли стараться? «Володя, зачем ты это делаешь?» — спросил Котлер. На что Танкилевич ответил: «Чтобы отвести душу».

Так дружелюбно они говорили в последний раз. Точка. Конец.

Лиора выслушала его рассказ со скучающим видом, никак не реагируя, лицо ее ничего не выражало.

— И что тут загадочного? — спросила она.

— Я предупреждал, что это не бог весть какая история.

— Просто не вижу, что тут загадочного.

— Что загадочного? А вся эта история. Он тарелки разбил нарочно или они случайно выпали у него из рук? И что с ним такое творилось?

— Конечно, он сам их разбил, Барух.

— Да? А что с ним такое было?

— Его раздирали противоречия. Мучила совесть. Он не мог смотреть тебе в глаза.

— Возможно.

— А что еще это могло быть?

— Понятия не имею. Но по опыту знаю, что всегда бывает что-то еще. Сюрприз, какого нарочно не придумаешь.

За дверью послышались шаги, звуки первого утреннего шебуршения, шипение чайника на газовой конфорке.

— Что ж, — сказала Лиора, — сейчас ты все узнаешь.

Она встала и проворно направилась к двери. На этот раз Котлер ей не препятствовал. Лиора открыла дверь и вышла в коридор. Звуки пробуждающегося дома сделались громче. Он услышал, как Лиора поздоровалась с хозяйкой, как та поприветствовала ее в ответ и спросила, будет ли она завтракать. Мужской голос буркнул «доброе утро». Сердце Котлера сделало кульбит. Интересно, узнал бы он, что это голос Танкилевича, не будь он уже в курсе?

Вот оно. Он столько раз себе это представлял — и вот оно. Разумеется, все было совсем не так, как он воображал. Он в тщеславии своем рисовал себе, что встретит Танкилевича и прочих своих палачей, находясь на вершине власти, и тогда-то он смерит их взглядом свысока — ну прямо как Зевс смертных людишек. Но все обернулось иначе. Он, можно сказать, пал ниже некуда — более неудачного времени для судьбоносной встречи и не подберешь. Но вышло как вышло. Только дураки думают, что мир существует, чтобы тешить их тщеславие. А жизнь на деле проходит не на вершинах, а в глубинах. И постоянно подкидывает нам хохмы.

«Вперед!» — скомандовал себе Котлер.

Десять решительных шагов — и он входит в кухню и оглядывает собравшихся. Женщины стояли, а Танкилевич сидел за кухонным столом с чашкой в руках. Лиора, понятное дело, его приходу не удивилась. Но и Светлана с Танкилевичем не удивились. Они словно ждали, что он появится. Кого они ожидали увидеть? Ясно, не его.

Танкилевич вздрогнул и уронил чашку на блюдце. Глянул, не разлился ли чай, а когда снова поднял голову, лицо его застыло, закаменело. Сомнений быть не могло. Оба все поняли.

— Бокер тов[9], Володя, — сказал Котлер.

Танкилевич и его жена обменялись быстрыми взглядами. Лицо женщины побелело. Она машинально перекрестилась.

— Боже мой, — сказала она.

— Вот Он твой Боже, — огрызнулся Танкилевич. — Так Он ответил на твои молитвы.

Он отвернулся от жены и уставился на Котлера с ненавистью загнанного в угол зверя.

— Развлекаешься, да? Такому важному человеку больше нечем заняться? Что ж, давай, смотри внимательно. Перед тобой твой давний враг. Подлая скотина. Позор еврейского народа. Смотри, как судьба с ним поквиталась. Пусть твоя девушка над ним посмеется.

— Ты что думаешь, Володя, — сказал Котлер, — что я и «Моссад» к твоим поискам подключал? Что мы тебя пятнадцать лет разыскивали, как Эйхмана?

— Ты приехал, чтобы оскорблять меня? Оскорбляй. Торжествуй. Я человек беззащитный. Говори, что хотел, и убирайся.

— Володя, мы здесь по чистой случайности, а не по наводке «Моссада». И я не рвался тебя искать.

— Хаим, — сказал Танкилевич.

— В смысле?

— Я теперь Хаим, — заявил Танкилевич.

— Видишь, Лиора, — усмехнулся Котлер. — Вот и первый сюрприз.

— При чем тут сюрприз? — вскинулся Танкилевич. — Ты, что ли, один вправе менять имя? Я такой же еврей, как ты. И такой же сионист.

— Рад слышать, — сказал Котлер. — Ты уж прости, но не могу не сообщить: для меня это сюрприз. Когда мы виделись в последний раз, ты в советском суде обвинял меня в том, что я сионист, шпион империализма и агент американской разведки.

Танкилевич оперся о столешницу, отодвинул стул и не без труда поднялся. Бросил злобный взгляд на жену и повернулся к Котлеру.

— Чего тебе надо? Приехал поквитаться? Что ж, я расплачивался и расплачиваюсь за свою вину. Я заплатил с лихвой. И все еще плачу. С меня уже нечего взять.

Выходя из кухни, он снова бросил взгляд на жену.

— Верни им деньги.

Втроем они смотрели на его широкую спину, на мгновение загородившую дверной проем, и слушали, как он тяжело ступает по коридору. Хлопнула входная дверь, и шаги заскрипели по гравию.

Оправившись от потрясения, Светлана вскочила из-за стола и кинулась за мужем, оставив Котлера и Лиору наедине. Снова хлопнула дверь, теперь по гравию шли Танкилевич и его жена. Лиора повернулась и взглядом спросила: «Доволен?» Что Котлер мог на это ответить? «Более или менее».

Из окна кухни было видно, что происходит возле дома. Светлана нагнала Танкилевича в тот момент, когда он открыл дверцу машины и хотел сесть за руль. Она вцепилась в дверцу и не отпускала ее. Котлер и Лиора смотрели, как они дергают дверцу туда-сюда; слышали препирательства что погромче.

Светлана: «С твоим зрением! Забыл, что сказал доктор? Это самоубийство!»

Танкилевич: «Пусть они убираются из моего дома!»

Борьба не утихала. Танкилевич упорствовал и не хотел отпускать руль, Светлана намертво вцепилась в дверцу и не давала ее закрыть. В итоге Танкилевич плюнул, выбрался из машины и зашагал в сторону дороги. Уходя, бросил через плечо: «Чтобы через час их здесь не было!» Светлана смотрела ему вслед, пока он не скрылся из виду, потом захлопнула дверцу машины. Обернувшись, она увидела Котлера и Лиору — они стояли у кухонного окна. Угрюмо на них поглядела и направилась к дому. Вскоре она вернулась в кухню. Все молчали, отчего казалось, что они в пустоте, в вакууме. Все трое глядели друг на друга так, словно между ними пролегла ледяная пустыня. Светлана, явно ошеломленная, нарушила молчание.

— Это правда — то, что сказал мой муж?

— Смотря о чем, — ответил Котлер.

— Что вы специально сюда приехали.

— Вы же сами были на вокзале. По-вашему, мы подстроили встречу? Вам что, кажется убедительной такая версия?

— Плевать мне на убедительность. Я вас спрашиваю, правда это или нет.

— Светлана, сами подумайте: если бы мы знали, где вы живете, разве имело бы смысл так все усложнять? Можно было бы просто объявиться у вас на пороге.

— Значит, вы это отрицаете?

— Да, и я об этом уже сказал. Вашему мужу сказал. И могу тысячу раз повторить. Только зачем? По опыту знаю, отрицать — бессмысленно. Это всего-навсего слова. Куда важнее логика и доказательства. Я вижу, что женщина вы толковая. Задайтесь вопросом: зачем бы мне понадобилось это отрицать? Если бы я и правда искал вашего мужа, почему не сказать об этом прямо? Какой смысл притворяться? Тем более что любой вам скажет: актер из меня никудышный. Моя сила совершенно в другом.

Светлана задумалась, стоит ли верить его словам, ему. По ее глазам Котлер легко читал малейшее движение ее мыслей. Наконец мысль встала на место — Светлана приняла решение. Она подошла к плите и сняла чайник — он уже засвистел. И с чайником в руке повернулась к Котлеру и Лиоре.

— Хотите чаю? — осведомилась она. — А может, кофе?

— Очень гостеприимно с вашей стороны, — сказал Котлер, — но, наверное, не стоит. Ваш муж явно не хочет, чтобы мы здесь находились, а навязываться мы не хотим.

Светлана прошла к столу и взмахом руки отмела отговорки Котлера. Поставила чайник на стол.

— Муж не один здесь все решает. Садитесь, пожалуйста. Уйти всегда успеется. Да и потом, куда вы пойдете? Сейчас и семи еще нет. Где вы будете искать комнату в такой час? Да еще без маковой росинки во рту. Нет, я этого не допущу.

— Мы вполне способны о себе позаботиться, — сказала Лиора.

— А кто спорит? Но вы у меня дома. Вы — мои гости. Если вы говорите правду, значит, вас привело Провидение. На мужа моего внимания не обращайте. У меня свои убеждения, христианские, уж простите, что я вам такое говорю.

— Что ж тут такого? — сказал Котлер. — Не имеем ничего против христианских убеждений. Особенно если дело обойдется чашкой кофе.

— Вот и хорошо, — сказала Светлана. — Тогда садитесь.

Она достала из шкафчика банку растворимого кофе. И Котлер уселся на один из кухонных стульев. Взглядом пригласил Лиору последовать его примеру, но она, хоть и устала, упрямилась. Пассивное сопротивление. «Хорошо, но чего ради?» — безмолвно спросил Котлер. «Просто так. Ни для чего», — так же безмолвно ответила Лиора.

Светлана с банкой кофе в руке наблюдала за ними.

— Что ж вы не садитесь? — одновременно встревоженно и укоризненно спросила она у Лиоры.

— Демонстрирует свое неодобрение, — сказал Котлер.

— А что она не одобряет?

— Что мы отсюда не уехали.

— А прежде всего, что мы сюда приехали, — невозмутимо сказала Лиора.

— Но если вас сюда привела судьба, то о неодобрении не может быть и речи.

— Очень даже может, как выясняется.

— Но какой в этом смысл? Если судьба так распорядилась, тут одобряй, не одобряй — все едино. Стоите вы или сидите у меня на кухне, ничего от этого не изменится. Не изменится, даже если вы уйдете. Дерево упадет и преградит вам дорогу. Потому что, если вас сюда привела судьба, она удержит вас здесь. Я старше вас. Я жизнь прожила. И говорю по своему опыту. Судьбу понять бывает ох как непросто.

Светлана повернулась к Котлеру и спросила:

— Ведь правда же?

— Я бы сказал, что мы с судьбой идем рука об руку. Судьба тянет в одну сторону, а ты — в другую. То ты следуешь за судьбой, то она за тобой. И не всегда разберешь, кто кого ведет.

— Но вы же сказали, что вас сюда привела судьба.

— Привела, а я за ней пошел. Потому что решил пойти за ней. Сначала неосознанно, наугад. Но однажды понял, куда судьба меня ведет, и двинулся туда, уже целиком и полностью понимая, зачем я туда иду. Лиора мое решение не одобряет.

Светлана подошла к столу, поставила банку кофе рядом с чайником.

— А кофе вы будете? Потому что если будете, то его лучше пить сидя. Да и если не будете, все равно садитесь. Мне оттого, что вы стоите, не по себе. На нервы действует. Стоите тут — ни дать ни взять полицейский или сотрудник похоронного бюро.

Лиора картинно вздохнула, медленно, нехотя подошла и села напротив Котлера. Подняла глаза на Светлану и театрально развела руками: дескать, будь по-вашему.

— Кофе выпьете? — спросила Светлана.

— После такого как откажешься?

Светлана разлила кипяток по трем чашкам. Затем принялась насыпать, помешивать, настаивать — целая церемония. Передав Котлеру и Лиоре их чашки, села между ними. Все пили кофе, пользуясь короткой тактической передышкой.

— Если позволите, — начал Котлер, — вот вы обмолвились о своих христианских убеждениях. Мне интересно, что вы под этим подразумевали.

— Я верю в милосердие Господне. Верю, что Он слышит наши молитвы.

— И мы, выходит, ответ на ваши молитвы, так надо понимать?

— Как вы объясните свой приезд сюда?

— Можно узнать, о чем вы просили Бога?

— Как и все, — сказала Светлана, — я просила, чтобы Он смилостивился над нами. Облегчил бремя наших страданий.

— В таком случае, Он, кажется, выбрал далеко не лучших посланников.

— Как знать, может, в этом Его промысел.

— А откуда вам знать, что Он откликнулся именно на вашу молитву?

— На чью же еще? Вашу? Ее?

— Уж точно не на мою, — сказала Лиора.

— Тогда на вашу? — не унималась Светлана. — Вы верующий?

— Не особо, — сказал Котлер. — В последний раз я молился много лет назад. Но кто знает, как долго наша молитва идет до Бога? И как быстро Он на нее отзывается? В тюрьме я просил Его дать мне возможность выйти на свободу и встретиться лицом к лицу со своими палачами. Это было давно. Но, возможно, молитва — как радиосигнал, летит сквозь пространство, пока не достигнет цели. А ответ приходит не когда ты в нем нуждаешься, а когда угодно Богу, когда ты, может, и ждать ответ давно перестал.

— А может, Бог ответил сразу и на мою, и на вашу молитвы?

— Думаю, даже для Бога это слишком сложная задача.

У Котлера зазвонил телефон. Он выудил его из кармана и уставился на высветившееся на экране имя.

— Это мой сын, — сказал Котлер. — Прошу меня извинить.

Он вышел из-за стола, отошел на пару шагов и лишь тогда поднес телефон к уху. Произнес имя сына и услышал в ответ его голос. На заднем плане раздавался лязг тяжелой техники, рев дизельных двигателей, гул полугусеничных машин.

— Секунду, Бенька, — сказал Котлер. — Сейчас, я только…

Он прошел в их с Лиорой комнату, закрыл дверь. И, подойдя к окну, выглянул в знакомый сонный двор. Не так он рисовал себе будущее своего молодого сына. Слово «молодой» как-то само выскочило. Они поручают молодым парням — хмурым детям, с нескладными руками и ногами, с гладкими еще щеками — выполнять эту паскудную работу. Уничтожать то, что построили их братья, и выгонять их. Как будто при этом можно по-прежнему продолжать думать, что они друг другу братья. Верить, что все это служит высшему благу. Благу всеобщему — и тех, кто блюдет порядок, и тех, кто оказывает сопротивление, и всех тех — несть им числа, — кто сидит перед телевизором и заламывает руки. Вей из мир[10], как сказал бы его отец. Куда катится этот мир?

— Я собирался тебе позвонить, — сказал Котлер. — Ждал семи часов.

— Нас перебрасывают. Некоторые из наших до сих пор читают шахарит[11]. Но они могут молиться, лишь пока командиры не скомандуют отбой.

— Занятой денек у Бога. Так много молитв надо уважить.

— Не так уж и много, — ответил Бенцион. — Недостаточно.

— Как ты, Бенька? — заботливо спросил Котлер.

— Прекрати сюсюкать, — сказал Бенцион. — Я не за этим позвонил. Об этом я говорить не хочу.

Голос Бенциона дрогнул, и Котлер ощутил то же, что ощущал, когда сын был маленьким и кто-нибудь его обижал. Желание утешить, данное природой. Но сын уже вырос и в его утешении не нуждался. Да и обидел его на этот раз сам Котлер. Тогда какой сыну прок от его сочувствия?

— Я говорил с рабби Гедальей и кое с кем из парней, — продолжал Бенцион. — Мы не хотим в этом участвовать.

— Понимаю, Бенцион. Чудовищно и ужасно, что на это отрядили вас. Всем сердцем хочу, чтобы до этого не дошло. Ты звонишь, чтобы сообщить о своем решении или чтобы посоветоваться?

— Скажи, почему я должен это делать?

— Никакого откровения ты от меня не услышишь. Ты солдат армии нашего народа. Я могу лишь повторить то, что говорят твои командиры и министр обороны. И хотя я крайне не одобряю эту операцию, я все равно считаю, что обязанность солдат — выполнять приказы.

— Даже аморальные?

— Аморальные — нет. Но в Женевском соглашении ничего не сказано о том, что нельзя разрушать собственные поселения.

— Это сказано в Торе.

— Думаю, что и в Торе не сказано. Но, сам знаешь, я тот еще знаток Торы. В любом случае это к делу не относится. Нравится тебе это или нет, но у нас демократическая страна. Тора — это прекрасно, но страной мы управляем не по Торе. И похоже, по Торе никто никогда не управлял.

— Рабби Гедалья считает иначе.

— Кто бы сомневался.

— И не он один, а многие другие.

— Что ж, наберете большинство — сможете сформировать следующее правительство.

— Так что? Считаешь, я должен с этим смириться, даже если меня от этого с души воротит? Даже если я искренне верю, что это неправильно, что это грех против Господа — отдавать нашу землю? Скажи мне честно, а сам ты бы так поступил?

— Бенька, если тебе нужно, чтобы я тебя благословил, то ты этого не дождешься. Я бы с радостью, конечно. После того, что случилось, после того, как я поступил, мне бы очень хотелось выполнить твою просьбу. Но как бы я тебя ни любил, как бы ни хотел тебя порадовать, я не могу тебе лгать, сын. Я люблю тебя и именно поэтому не могу тебе лгать.

— Ты уже солгал.

— Ложь лжи рознь.

— Это ты так считаешь.

— Таков твой отец — отнюдь не идеал.

— И это все, что ты можешь мне сказать?

— Ты спрашиваешь, как бы я поступил на твоем месте. Задам тебе встречный вопрос. Что станет с нашей армией и нашей страной, если солдаты начнут решать, какие приказы выполнять, а какие нет? Одни считают, что разрушать поселения неправильно, другие считают, что они незаконно заняли эту землю.

— Значит, мы должны идти против своей совести и просто ждать следующих выборов? Разве так ты поступал в Советском Союзе?

— Что бы кто ни говорил, но сравнивать Израиль с Советским Союзом еще рановато.

— Я не об этом. Я говорю о душе. Когда у человека душа кричит: нет! Что тогда ему делать? Не обращать внимания? Если ты видишь, что твоя страна катится в пропасть, ты не станешь ничего предпринимать? Ведь потом может стать слишком поздно.

— Ты так считаешь?

— Ты сам так говорил.

— Я говорил как политик, а не солдат. А это не одно и то же.

— Не вижу большой разницы.

— Что тут скажешь, Венька? Поступай, как считаешь нужным.

— И ты не поддержишь меня?

— Если ты нарушишь приказ, нет. Прости.

— Но говорю же тебе, у меня нет выбора.

— Неправда. Когда кажется, что выбора нет, просто присмотрись получше. Выбор есть всегда. И третий вариант найдется, и даже четвертый. Хватит ли нам духу сделать этот выбор — дело другое. И я тут грешен не менее кого угодно.

Одиннадцать

Лиора и Светлана смотрели в глубь коридора, где скрылся Котлер. Обе ощущали неловкость, сидели, уставившись в одну точку. Сказать друг другу было нечего, а деваться — некуда. Лиора обвила пальцами чашку, смотреть на Светлану она избегала. Если нужно, она могла сидеть так часами. Сколько раз ей приходилось просиживать в правительственных кабинетах и приемных, ведя молчаливую войну с секретарем или референтом соперничающей стороны. Сколько раз во время последнего раунда переговоров ее вместе с младшими членами палестинской делегации удаляли из зала, и она сидела, глядя на закрытую дверь, за которой шли бесплодные прения.

Она с детства была приучена ждать. Ждали ее родители. Праведные, неукротимые, неприметные люди. Скромные герои, их имена, в отличие от имен Котлера, Мирьям и им подобных, не мелькали на страницах газет. Но ждали они не менее достойно. И на их личном примере Лиора получила свой самый первый и самый ценный урок. Железный урок: «Мы переждем всех и вся». Этот урок уже несколько тысяч лет придавал евреям силу, определял их характер. Но и их врагам он тоже придавал силу, тоже сказывался на их характере. Мастерами ждать были и те и другие. По разные стороны стола ли, забора ли — они ждали, что их противник исчезнет с лица земли.

Светлана поерзала на стуле, отодвинула его и встала. Лиора краем глаза проследила, как она выходит из кухни. И продолжила сидеть, не поворачивая головы, но изо всех сил напрягая слух. Ей хотелось уловить хоть слово из телефонного разговора Котлера, но слышны были только шаги Светланы — она прошла по коридору и скрылась в большой комнате. Послышался скрип двери, тяжелые, приглушенные шаги. Потом раздались более трудно определимые звуки — шорох выдвигаемого деревянного ящика, щелчок застежки, шуршание бумаги. Затем все эти звуки — в обратном порядке; наконец Светлана вернулась на кухню, подошла к Лиоре и протянула ей стопку купюр.

— Здесь все деньги, — сказала Светлана. — Я не удержала с вас за эту ночь.

— Ваше право, — сказала Лиора. — Но деньги Баруха, не мои. Отдайте их ему.

— Но я их уже принесла. Какая разница, кому брать?

— Я же сказала. Деньги его. Отдайте их ему. Я их не возьму.

Светлана уставилась на деньги, словно столкнулась с какой-то невероятно сложной дилеммой. И наконец нашла решение: положила купюры на стол. Села на свое место, и между ними снова воцарилось молчание. Только теперь Светлана в упор смотрела на Лиору, явно и откровенно ее изучая.

— Понимаю, понимаю, — сказала Светлана. — Я вам не нравлюсь. Вы против меня настроены. По-вашему, я женщина невысокого пошиба. Дурная женщина. Потому что какая еще могла выйти за такого, как мой муж, да?

— По правде говоря, — сказала Лиора, — мне нет дела ни до вас, ни до вашего характера. Я вообще о вас не думаю. Рискую показаться грубой, но скажу, что вы с вашим характером находитесь в самом конце списка моих забот. Или даже вообще в него не входите.

— Вот как, и какие же у вас заботы? — не унималась Светлана.

— Прошу вас, давайте посидим молча, пока Барух не вернется. А если вам совсем невмоготу молчать, можем обсудить погоду или ваш рецепт борща.

— Думаете, вы другая, не такая, как я, но вы ошибаетесь. Я тоже была юной девушкой, которая запала на взрослого, опытного мужчину. Он был не как все. Другие пили, распускали хвост, несли всякую чушь. Свяжись с таким — и понятно, что с тобой будет. И вдруг появляется мужчина, который словно светится изнутри. Хм… Как бы поточнее описать? От него словно свет исходил. И тебе начинает казаться, что только он способен вытащить тебя из трясины, в которую тебя затягивает жизнь.

Она придвинулась к Лиоре.

— Ведь так? — спросила она. Лиора не ответила.

Что ей было сказать? Она терпеть не могла задушевные разговоры. Весь этот психоанализ. Идиотские рассуждения, откровения, которым любили предаваться за бокалом белого вина в Тель-Авиве.

— Не думайте, что вы все знаете о нашей жизни, — продолжала Светлана. — Можно узнать, где вы родились?

У Лиоры не было желания посвящать ее в детали своей биографии, но Светлана упорно ждала ответа.

— В Москве, — наконец ответила Лиора.

— И долго вы там прожили?

— В мои шесть мы уехали.

— Думаю, вам очень повезло.

— Я не жалею. Я видела места и похуже, чем Россия и Украина. Кое-кто даже возвращается сюда из Израиля. А вот те, кто из Эфиопии, надо сказать, из Израиля обратно на родину не стремятся.

— А зачем они сюда возвращаются?

— За лучшей жизнью, наверное. Зачем еще люди куда-то переезжают?

— Правда? Хотелось бы мне посмотреть на эту лучшую жизнь. У меня две дочери, обе с образованием, а перспектив никаких. Зять сидит в Симферополе без работы. Три месяца проработал полицейским в Ялте. В отделе по борьбе с наркотиками. Хотите знать, каково это?

— Очень, — сказала Лиора.

— Так и быть, расскажу, — пропустив мимо ушей сарказм, сказала Светлана. — В месяц ему платили сто пятьдесят долларов. Выдали служебную машину и на месяц выделяли десять долларов на бензин. Десяти долларов хватало на день. Потом приходилось заправляться на свои. Нужны блокноты и ручки, чтобы писать отчеты, — плати из своего кармана. Нужно покупать наркотики у преступников, чтобы их поймать, — тоже из своего. И как прикажете выживать в таких условиях? Честно выполнять свои обязанности? Надо было либо воровать, либо уходить. Большинство начинали воровать. Наш сказал, что это не с его характером. В такой обстановке он работать не мог. И уволился. А что, с его характером лучше сидеть без работы в Симферополе?

Светлана многозначительно посмотрела на Лиору, словно ожидая от нее возражений.

— Даже не знаю, что вам сказать.

— А тут и говорить нечего, — отрезала Светлана. — Один только раз в этой стране я позволила себе надеяться на лучшее — когда встретила Хаима. Мне было двадцать лет, и я жила в селе раз в пятьдесят меньше Ялты. Он стал работать у нас в зубной поликлинике. Немыслимо было представить, какими судьбами его занесло в наше захолустье, но тогда, при Советах, человек был как щепка — куда хотели, туда и швыряли. А если кто-то сам хотел круто изменить жизнь, к его услугам были миллионы деревень от Камчатки до Баку. О муже я знала лишь, что родился он в Черновцах, в эвакуации был в Казахстане, а потом переехал в Москву. Человека, за которого я вышла замуж, звали Владимир Тарасов. По паспорту он был русским. Мы поженились в тысяча девятьсот семьдесят девятом году. И лишь через десять лет, когда Советский Союз был на последнем издыхании, я узнала правду. К тому времени у нас подрастали две дочки, а жить в селе стало невыносимо. Людям платили зарплату водкой. Приезжал грузовик, и с него раздавали бутылки. Представляете? Всем — не только работягам, но и учителям. И лишь когда я стала настаивать, чтобы мы переехали, он мне все рассказал. Говорил и плакал.

— Вряд ли потому, что раскаивался.

— Легко осуждать других, — сказала Светлана. — А он больше десяти лет был вынужден скрывать, кто он есть. Скрывать от самых близких. От своих же детей. Думаете, это легко?

— Смотря что скрывать. Мужья вечно что-нибудь скрывают от жен, а родители — от детей. Удивительно, что он вообще решился о таком рассказать.

— О чем «таком»? Это же для него главное.

— Главное, что он — доносчик КГБ?

— Что он еврей.

— Ваш муж не первый, кто скрывал этот неблаговидный факт. До тех пор, пока он таковым уже не считался. В наше время многие находят у себя еврейские корни. По воскресеньям в храме Гроба Господня от таких не протолкнуться.

— Вы хоть раз видели его в храме Гроба Господня? Хоть кого-нибудь из нас там видели? Но, не буду врать, я бы с превеликой радостью там побывала. Я мечтаю побывать в храме Гроба Господня, а муж — у Стены Плача.

— Прекрасно. Поезжайте. Кто вам мешает? Границы открыты. В Иерусалиме толпы паломников. Среди них немало русских. У Яффских ворот прямо целыми автобусами выгружаются. На базаре каждое третье слово — на русском. Даже арабские торговцы его уже выучили.

— Все это замечательно, только ведь я не о паломничестве.

— Да? А о чем?

— Вы слышали, что он говорил. Он — сионист. Он хотел бы жить в Израиле.

— Отлично. Так поезжайте. Бе-ацлаха![12] Я вам мешать не стану. Барух, думаю, тоже.

— Но вы же знаете: мы не можем. После того, что сделал мой муж, нас не примут. Ни нас, ни наших дочерей.

— Тут я вам не советчик. Наведите справки у тех, кого приняли. Закон о возвращении, он для всех. Или почти для всех. Даже для преступников и предателей.

— Я сейчас не о законе.

— Вот как? Тогда о чем?

— О душе. Каково человеку жить в стране, где его презирают?

— Этим вопросом вашему мужу стоило озадачиться сорок лет назад.

— Поверьте, так и было.

— И он, видимо, нашел для себя ответ.

Светлана провела рукой по лбу — похоже, расстроилась.

— Ах, девочка, легко судить, когда не знаешь всех обстоятельств.

Лиора почувствовала, что ей противна эта женщина и ее приторные, мелодраматические, вкрадчивые речи. Она снова покосилась в сторону коридора — не появится ли Барух. Сколько еще она выдержит наедине с этой женщиной? Только заумных бесед о правосудии им не хватало. Кто на самом деле жертва? Кто преступник? И кто вправе их судить? Кто? Лишь дети да недоумки не судят, а скорбят и оплакивают. Но как судить о чем-то, если не знаешь всех обстоятельств? А судил ли хоть раз кто-нибудь, зная все обстоятельства? При любой возможности каждый тасует факты на свой лад. Сегодня она в газетах — наивный беззащитный олененок. Завтра на свет вытащат другие факты, и она превратится в хитрую меркантильную суку. А позже, может статься, окажется в съемочном павильоне, и они с телеведущим, сидя на диванчиках с кофе в руках, будут изображать задушевную беседу, якобы сочувственную и искреннюю. Однако в данной ситуации, на этой кухне Лиора отнюдь не собиралась распространяться Светлане о них с Барухом. Никто из них этого не заслуживал. В мире полно нахалюг; они норовят разрушить вашу жизнь, от них ничего не скроешь, разве что кое-какие памятные картинки из прошлого.

Их московская квартира, она совсем еще малышка. Приходит зареванная из садика или с детской площадки, а отец твердит: «Тебе нечего стыдиться. Выше голову! Ты — дочь гордого и древнего народа».

Родительский альбом, и в нем газетные вырезки с портретами героев — кто-то бывал у них дома, кто-то сидит в тюрьме. Среди них на почетном месте — фотография Баруха. Хотя к тому времени, когда она хоть что-то стала понимать, его уже освободили. Фотографии запечатлели моменты его триумфа. Невысокий человек с взъерошенными волосами и озорной улыбкой отдает честь почетному караулу в аэропорту имени Бен-Гуриона. Вот он сидит рядом с премьер-министром, и тот что-то шепчет ему на ухо. Вот его несет на руках восторженная толпа. Вот он стоит перед софитами и микрофонами, держа за руку заждавшуюся его красавицу жену.

Альбом с вырезками, вместе со шкафом орехового дерева, в котором он хранился, переехал с ними в Петах-Тикву. Но в Израиле эти вырезки оказались ни к чему. Советских врагов удалось одолеть, эта битва была выиграна. На смену ей пришла новая битва — обустроить жизнь в Земле обетованной. Придя из школы и в одиночестве дожидаясь родителей с работы, она иногда доставала и разглядывала альбом — на ребенка его магия действовала еще долго.

Годовщина Дня Иерусалима, они с родителями на встрече бывших отказников в лесу Бен-Шемен. Под соснами накрыты столы. Между деревьев развешаны гирлянды флажков. Старые активисты, поседевшие, но не утратившие бодрости духа. Не только ее родители — многие пришли с детьми, с внуками. Для большинства этот день был днем возрождения их народа. Израильские парашютисты освободили не только Иерусалим — они, можно сказать, освободили их тоже. Там они с Барухом и познакомились. К аккумулятору чьего-то «фольксвагена» подключили микрофон, электронную клавиатуру и электрогитару. Барух встал за клавиши, кто-то взял аккордеон, отец — гитару, и вместе они исполнили «Кахоль ве лаван»[13]. Позже отец их познакомил. Ей было двадцать два, она оканчивала университет. «Серьезная девушка. Серьезно относится к учебе», — с гордостью сказал отец. «Вижу, вижу», — поддразнил ее Барух и спросил, что она собирается делать после университета. «Я бы хотела заниматься политикой», — набравшись смелости, ответила она. «Активистка у вас выросла, Ицхак», — сказал Барух. «Не самый плохой выбор», — ответил отец. «Моя дочь так не считает!» — и Барух усмехнулся.

Та зимняя поездка в Хельсинки с торговым представительством. Посещение заводов по производству мобильных телефонов и бумажных фабрик. Было холодно, и Баруху пришлось надеть модное пальто, они с Дафной купили его в торговом комплексе «Мамилла». «Меня примут за австрийского лыжника», — жаловался Барух. Он ходил в пальто, купленном в тысяча девятьсот девяносто втором году на киевском рынке по случаю его символического возвращения в бывший Советский Союз. Для украинского машиниста оно, может, и в самый раз, но для израильского министра торговли никак не годилось. Видя Баруха в этом пальто, она всегда вспоминала, как они с Дафной его покупали, — сначала долго бродили по магазинам, пили капучино в кафе «Арома». Как две подружки. А в номере отеля, хоть и убранное подальше в стенной шкаф, оно все равно словно безмолвно подсматривало за ними и укоризненно подмечало все, что они с Барухом творили в постели. Большого опыта ни у кого из них не было, но с ним она становилась раскованнее и увереннее. Он обхватывал ладонями ее груди, прижимался лицом к спине и сидел, как статуя, неподвижно, словно напитываясь жизненными соками. А в момент разрядки выкрикивал ее имя — как будто благодарил за то, что она утишила его тоску.

Кому о таком расскажешь?

И она спросила у Светланы:

— Итак, вы считаете, что Бог прислал нас сюда, чтобы вас спасти. Повести вас на Святую землю. С Барухом в роли пастуха и вашим мужем в роли агнца.

— Вы верите в Бога? — спросила Светлана.

— Какое это имеет значение?

— Если мы собираемся говорить о Боге, то большое. Мне нужно знать, с каким человеком я говорю. С верующим или нет. Ведь и разговор тогда будет другим. Если вы верите, вы должны это понимать.

— Тогда пусть я верю.

— Тогда я повторю то, что уже говорила. Я верую, что Он справедлив и милосерден. Если вы называете себя верующей, значит, тоже так считаете. А в какого еще Бога стоит верить? Не в садиста же, который только и делает, что посылает нам страдания?

— Страдания Он тоже посылает.

— Он воздает грешникам за грехи их. Но Он и прощает. Нужно только искренне раскаяться. Мы же в это веруем, правда? В то, что, даже преступив черту, все равно можем уповать на Его прощение.

— То есть ваш муж раскаялся и заслуживает прощения.

— Мой муж сто раз уже раскаялся. И десятки лет нес свое наказание. Но он не самый плохой человек. Далеко не самый плохой. Хотя вам, скорее всего, в это не верится. Тогда, сорок лет назад, он совершил свой поступок скрепя сердце. Поступил против совести. И поплатился за это так, что и словами не передать.

— А при чем тут милосердие Господне?

— Я верю, неколебимо верю, что оно есть. Я знаю: Господь милосерд. И это не просто вера — я вижу свидетельство Его милосердия.

И Светлана со значением уставилась на Лиору горящими глазами. Глазами фанатичной причастницы.

— Он привел вас к нам, и это был знак Его милосердия. Я в этом убеждена, — сказала Светлана. — А дальше речь уже идет не о Его милосердии.

— Вот как? А о чьем же? — спросила Лиора, предугадывая, каким будет ответ, и ошиблась.

— О вашем, конечно.

— О моем? — спросила Лиора. — Именно о моем?

— О вашем. Для начала.

— Но почему? Мне никто ничего плохого не сделал. Мне нечего прощать.

— И тем не менее. Вы, я вижу, презираете моего мужа. Его многие презирают, хотя никому из них он лично ничего плохого не сделал. Конечно, ваше прощение не заставит их переменить отношение. Для этого его должен простить один конкретный человек. Но вы способны на этого человека повлиять.

— Тут вы ошибаетесь. На этого человека никто повлиять не способен. Потому-то он и стал таким.

— И все же, какой он ни есть, — сказала Светлана, и по ее лицу было ясно, что она имеет в виду, — он мужчина.

Тут Лиора не выдержала и усмехнулась.

— Согласно последним новостям, — сказала Лиора.

Светлану, к радости Лиоры, эти слова озадачили, встревожили.

— Вы ведь не в курсе, о чем я говорю?

Светлана неуверенно, настороженно, испуганно смотрела на нее и молчала.

— Во всех газетах сейчас обсуждают наши с Барухом отношения. Понимаете?

Прижав чашку к груди, Светлана резко, рывком выпрямилась — так, словно готовилась встретить жестокий удар.

— Поэтому если вы верите, что нас вам послал Бог, то он выбрал для этого не лучшее время. У нас своих проблем хватает. И сюда мы приехали, чтобы от них убежать. А вместо этого на нас свалились новые. В любом случае от прощения Баруха вашему мужу в настоящий момент пользы не будет. Сейчас ему прощение самому бы пригодилось. Только он его выпрашивать не станет.

Однако ее слова Светлану не обескуражили, напротив, в глазах ее засветились задор и самодовольная хитреца.

— Тогда я пока не буду роптать, думать, что Господь мог выбрать для вашего приезда время и получше. Судя по тому, что вы сказали, нет причин сомневаться, что лучшего времени не найти. Наоборот, только повод еще раз подивиться Его мудрости. Именно Он по промыслу Своему свел нас в такой момент. Когда мы все в такой беде. Ясно как день, что все это по Его воле. Ну как вы не понимаете! Он привел вас сюда не только ради нас, но и ради вас тоже. Говорите, что от прощения Баруха моему мужу пользы не будет, но с чего вы взяли? Если таков замысел Господень, то польза будет всем. А что это кажется невероятным, так вот вам лишнее доказательство, что все было предопределено. По вашему лицу видно, что вы и сейчас не верите. Думаете, я помешалась. Но чудо наполовину уже свершилось. Вы здесь. А если чудо наполовину совершилось, значит, совершится и вторая его половина, и отрицать это просто безумие.

Лиора, того не желая, начала относиться к этой гипотезе так, словно сама до нее дошла. А что, если все сложилось именно так, что им и правда это поможет?

«Барух Котлер, сбежавший с молодой любовницей, случайно встретил человека, который выдал его КГБ. И простил его!» И? И фотография, на которой эти двое пожимают друг другу руки. Следом сногсшибательное покаянное заявление. О том, как все произошло. «Эта неожиданная встреча напомнила мне о главных ценностях — моей семье и моей стране. Моя преданность своему народу всегда оставалась неизменной, но своей семье я причинил боль и теперь сделаю все возможное, чтобы загладить свою вину».

Стандартный текст. Если бы она только могла поступиться своими чувствами, она бы посоветовала Баруху именно так и выступить, слово в слово. Пошел бы он на это — дело другое. В любом случае какая польза могла бы быть от такого признания? Лиора попыталась подойти к вопросу прагматично, исходя из интересов Баруха, однако ее собственные интересы не менее прагматично уводили ее в сторону. Интересы Баруха — это само собой, но у нее имеются и свои интересы. А если их интересы разнятся, что с ней станет? Что обычно бывает с отставными любовницами высокопоставленных мужчин? Когда навязчивое внимание утихает и люди находят новую скандальную тему, что происходит с этими женщинами? Позволяют ли им тихонько уйти в тень — стать супругой мягкого, всепонимающего мужчины, поселиться с ним в каком-нибудь неприметном городке, ходить за продуктами с малышом в коляске? А если вдруг им хочется большего — заполучить крупицу той власти, что так притягивает в мужчинах? Ополчится ли на них весь мир или отступится?

— Спросите свое сердце, — сказала Светлана. — Большего я не прошу. У вас есть возможность спасти чужие жизни. А если не проявлять милосердия — кому от этого станет лучше?

Тут открылась входная дверь, послышались тяжелые шаги — вернулся Танкилевич. Обе женщины во все глаза смотрели, как он входит на кухню; при виде Лиоры его лицо помрачнело.

Двенадцать

Котлер долго стоял у окна и смотрел на птичий двор. То, что раньше казалось ему правильным и даже необходимым, сейчас выглядело полнейшей глупостью. С чего он ваял, что можно уехать в эдакий романтический отпуск, когда дома творится невесть что и его сын вынужден в этом участвовать? Он не сумел понять, в чем заключается его долг. А долг был остаться и следить за развитием событий до самого конца. И когда армия и полиция пришли бы выселять жителей, он должен был стоять там с плакатом «Это было мирное поселение, пока вы не решили его ликвидировать!». Но он убедил себя, что нужно уехать. Что скандал все застит. Что его присутствие будет отвлекать от главного. Что полезнее и разумнее попросту исчезнуть. Казалось, что вдалеке, в Крыму, ему удастся развеяться. Но после разговора с Бенционом он понял: это самообман. Он заигрался. Игрой был его приезд в Ялту. А решение остаться и встретиться лицом к лицу с Танкилевичем, удовлетворить свое любопытство? Тоже игра. Что ж, поиграл денек, и довольно. Побывал в Ялте, увидел, как она изменилась за пятьдесят лет. Весь день и всю ночь провел наедине с Лиорой — большего в их обстоятельствах и желать нельзя. Скорее всего, этим и придется удовлетвориться. Это плата за отказ от сделки на той скамейке в парке. А что касается Танкилевича, то чего еще Котлеру надобно? Главное он увидел. На основные вопросы себе ответил. Жив ли Танкилевич? Жив. Справедливость восторжествовала? Более или менее.

Сейчас все еще раннее утро. Если взять такси до Симферополя, через два часа они будут в аэропорту. Если повезет, еще через два часа окажутся в Киеве. К ночи уже будут дома. Ликвидацию поселения они вряд ли увидят, зато к каким последствиям она приведет, вполне. А это тоже важно — может, даже важнее всего. Ликвидация — дело предопределенное. Можно возмущаться, можно протестовать, но решение принято и отмене не подлежит. А вот какими будут последствия — вопрос. И последствия — это надолго. Побежденные, долго и трудно, будут вынуждены влачить жалкое существование. Котлер помнил, как было после ликвидации поселений в секторе Газа, — как множество растерянных, разуверившихся людей обреченно сидели на ступеньках своих трейлеров. Их обманули, оставили ни с чем. Посулили золотые горы, а подсунули битые черепки. И что получили взамен? Точь-в-точь то, что предсказывал Котлер. От арабов прилетели ракеты — хотя кое-кто ждал букетов. Котлер не упрекал этих оптимистов. Им не довелось пройти через то, что выпало ему. Даже простые истины постигаются только на своем опыте. Такого рода опыт приобретается исключительно на собственной шкуре. Удерживать эту территорию становилось трудно и болезненно, но Котлер знал: боль надо научиться терпеть. Без боли жизни не бывает. Отрицать это — лишь множить боль. Именно это произошло, когда в две тысячи пятом году они отказались от поселений в Газе, и теперь произойдет снова — ведь если упорно наступать на старые грабли, результат не изменится. Согнать с насиженного места тысячи людей. Беспричинно пойти на людские жертвы. Чудовищная некомпетентность! Не готов защищать своих людей — не посылай их жить в таких местах, а если ты не собирался защищать их право жить в этих местах — нечего было и занимать эту землю. Середины тут нет. Обязан одному — обязан всем. Времена, когда можно было просто развернуться и уйти, давно канули в прошлое. Теперь либо держись там любой ценой, либо разменивайся око за око. Вот так. И никак иначе.

«Надо же, какая непреклонность!» — подивился Котлер. Порой, когда у него возникали такие вот мысли, он словно бы стоял у себя за спиной и смотрел на своего небезынтересного двойника. Кто этот человек, откуда у него такие мысли? Возникали они всегда довольно неожиданно. Удивляли его не сами мысли, с ними он был согласен, а то, какую силу они обретали. Силу публичного деятеля, для которого его мысли равноценны приказам, и он уверен, что мир кинется их исполнять. Изначально Котлер таким не был — таким он стал. Сорок лет назад эту роль ему негаданно навязал Танкилевич. Никто не ожидал, что так все обернется. Когда он впервые увидел ту статью в «Известиях», ему стало нехорошо. Через две недели на него возле дома налетели человек пять агентов — окружили, обшарили пальто и затолкали, совершенно измочаленного, в поджидавшую рядом машину. В общем, начиналось все не слишком эффектно. Ему поневоле пришлось открыть в себе подспудные духовные резервы. А потом уже оказалось непросто вернуться к себе прежнему — довольно заурядному человеку без больших притязаний. Бывшему музыкальному вундеркинду с маленькими руками, специалисту по ЭВМ, мечтающему уехать в Израиль. Таким был чуть не каждый московский сионист. Во время своих мытарств ему довелось иметь дело с людьми, облеченными властью, и среди них оказалось много таких, кто не вполне в норме, — убогих и умственно, и морально. Они только и умели, что орать на других и чваниться. И он решил, что таким людям нельзя отдавать на откуп серьезные вопросы — вопросы, ради решения которых он пожертвовал всем. При этом он настолько от этих людей отличался, что удивительно, как сумел продержаться среди них столько лет. Теперь почти наверняка его время кончилось. Многим ли политикам удалось пережить такой скандал? Так почему бы не обратиться вновь к своим прежним скромным желаниям — просто жить на земле предков как обычный гражданин? Многим ли иммигрантам, даже бывшим отказникам, удалось достичь таких высот? Они наслаждались возможностью жить в этой стране, находили радость в любой житейской малости. Людям, которых так долго притесняли, все казалось чудом. Уличные таблички с именами и названиями из истории еврейского народа. Вид молодых еврейских солдат в форме. Непревзойденная по качеству продукция еврейской промышленности. Даже деревья и птицы, особенно прекрасные оттого, что родились на еврейской земле. Им этого хватало. Только какой-нибудь самолюбец тешился более возвышенными помыслами — стать для своего народа вождем, вторым Моисеем или Бен-Гурионом. Правда, теперь, когда он столкнулся с интригами на высшем уровне, с гнусным злоупотреблением власти и знает то, что знает, не захочется ли ему махнуть на все рукой?

На птичьем дворе показался Танкилевич. Двигался он скованно, подагрически, так словно ноги ему почти совсем отказали. Мужчина он был все еще крупный, но сила ушла, мускулов не стало, локти в мешках кожи смахивали на луковицы. Он по-прежнему был широк в груди, но выглядел обрюзгшим и нездоровым. Лишь волосы хорошо сохранились — пышная, пожалуй даже чересчур, шапка седых волос, по контрасту с ними лицо казалось осунувшимся; кожа у рта и на шее висела складками.

Вид у него был недовольный и болезненный. С трудом согнув колени, он по плечи залез в курятник; поза была нелепая — ноги для надежности широко расставлены, зад в широких серых брюках обрамлен серым деревянным проемом. Котлеру невольно припомнились другие его товарищи-сионисты — большинство на пути в Израиль вместе с ним прошли через жернова ГУЛАГа. Из заключения они выходили истощенными, иссохшими, беззубыми — и казалось, что это уже навсегда. Глядя на них сегодня, в это невозможно было поверить. Котлер недавно был в гостях у Иегуды и Рахели Собель, теперь они жили на территории Института Вейцмана. Им отвели небольшую виллу. Ужинали на террасе на заднем дворе, в окружении гранатовых и цитрусовых деревьев. У Рахели имелся десяток приправ в керамических горшочках. Иегуда загорел, округлился и излучал здоровье. А ведь он провел два года в дыре возле монгольской границы и почти все это время страдал от нагноения во рту. Или, скажем, Элиэзер Шварц — по утрам он делал зарядку на балконе, с которого открывается вид на Яффские ворота; Абраша Мирский получил несколько патентов по очистке воды и удалился жить в Маале-Адумим; Моше Гендельман отпустил длинную бороду, родил восьмерых детей и теперь возглавляет ешиву в Кирьят-Шмоне. По сравнению с Танкилевичем все они преуспели, каждый на свой манер. «Учитывая все это, — подумал Котлер, — Танкилевич просто не имеет права выглядеть так ужасно». Ему здоровье никто не подрывал. Надо же было так себя запустить. И никто в этом не виноват. Только он сам. «С другой стороны, — подумал Котлер, — имеет — не имеет права, а поделом ему».

Танкилевич попятился, и из курятника показались его плечи и голова. Через силу распрямился. В руках он держал несколько белых яиц. Котлер затруднялся сказать, сколько их было. Штук шесть, а может, меньше.

Танкилевич задумчиво застыл с яйцами в руках, глядя куда-то вбок. Котлер у окна продолжал наблюдать за ним. Наблюдать, как кто-то размышляет, очень увлекательно, ни за чем так не интересно наблюдать, как за этим. Сокровенный, таинственный, красноречивый процесс. А всего увлекательнее наблюдать за тем, кого знаешь. Подсматривать за ним, когда он, и не подозревая, что на него смотрят, пытается что-то для себя прояснить. А тем более когда он, как вам кажется, думает о вас. Танкилевич опустил глаза на яйца, потом снова уставился на что-то у себя над левым плечом. Все его мысли сопровождались мимикой, и прочесть их не составляло труда, можно подумать, они были напечатаны крупным шрифтом: жалость к себе сменили упреки и обвинения, а их — признание поражения и покорность судьбе.

Танкилевич повернул голову и посмотрел на окно, за которым стоял Котлер. Ошибки быть не могло. Еще не стемнело, и окна не начали бликовать. Котлер не уклонился от взгляда, а Танкилевич не отвел глаза. Так они и глядели друг на друга сквозь стекло. Что теперь выражало лицо Танкилевича? Строптивость — она промелькнула и почти сразу исчезла. А что выражало его собственное лицо? В точности то же, что при общении с кагэбэшниками и прочими вражинами. Непрошибаемое спокойствие. Выражение по типу «будь что будет». Нет, даже не так. Выражение, которое прямо-таки нарывалось на риск.

Танкилевич, хотя, сдается, страдал и телом, и душой, сделал шаг и медленно двинулся к Котлеру. «Если так суждено, — подумал Котлер, — будь что будет». Отошел от окна и направился навстречу Танкилевичу. Если уж им довелось встретиться, пусть это будет не в тесной комнатушке, не в четырех стенах, а во дворе, где солнце, воздух и бескрайнее небо — все, что полагается свободному человеку.

Тринадцать

Танкилевич стоял во дворе и ждал Котлера. К стене дома притулилась деревянная скамья — семь сколоченных вместе деревяшек — и поставленная на попа цинковая ванна. Танкилевич застыл в нерешительности: сесть ли ему на лавку или сначала положить яйца на бортик ванны, оттуда они не укатились бы. Он наклонился и бережно выложил яйца — волнение и необходимость сосредоточиться усугубили старческий тремор.

Проходя по коридору, Котлер заглянул на кухню. Лиора и Светлана выжидающе уставились на него. Он весело им кивнул и продолжил путь к боковой двери. Выйдя во двор, он увидел, что Танкилевич, нагнувшись, тянется к цинковой ванне, на слегка выгнутом бортике которой в рядок лежат яйца. «Тюк» о металл возвестил о том, что Танкилевич положил последнее яйцо.

— Вижу, у тебя тут свой небольшой кибуц.

— Да, что-то вроде того, — ответил Танкилевич. — Четыре полудохлые курицы.

— Во многих кибуцах сейчас не больше.

— Ужасно.

— Согласен, — сказал Котлер.

— Вот как. И это все? Больше ничего сказать не желаешь?

Танкилевич впервые взглянул на Котлера — воочию. Так-то он, конечно, видел портреты Котлера в газетах, следил за его взлетом. Но увидеть воочию — совсем другое дело. Что с ним сделали годы? Сорок лет назад это был тощий молодой человек, с живым умом и первыми залысинами, бедно одетый. Бедно даже для России семидесятых годов. Танкилевич одевался куда лучше и потому смотрел на Котлера свысока. Котлер и сейчас был одет небогато. Рукава рубашки слишком длинные, манжеты болтаются. Брюки, хоть он и пополнел, мешковатые. Только туфлям можно позавидовать. Явно заграничные — на базаре таких не купишь. Туфли выдавали в нем иностранца. Туфли и лицо. Спокойное, уверенное лицо человека, живущего в благополучной стране. Котлер восторжествовал и явился поважничать перед Танкилевичем.

— Володя…

— Хаим.

— Хаим, Хаим. Еще раз повторю: я приехал сюда не из-за тебя. Я понятия не имел, что ты здесь живешь. Не знал, что ты живешь в Украине, в Крыму, в Ялте. Я вообще не знал, жив ли ты еще. Да меня это особо и не интересовало.

— Я написал письмо.

— Как ты сказал?

— Я написал письмо. Хаве Марголис.

— И что?

— Десять лет назад.

— Понятно.

— Она тебе не говорила?

— Хаим, ты вот ярый сионист, а за событиями в Израиле не следишь.

— Очень даже слежу. Смотрю русское телевидение. Читаю русские газеты. А друг читает прессу на иврите. В интернете.

— Значит, эта новость до тебя не дошла. А может, здесь она внимания не привлекла.

— Какая новость?

— О моем иерусалимском процессе. Хава Марголис выступала свидетелем со стороны обвинения. Вместе с Сашей Портным. И еще кое с кем. Дело возбудил другой активист. Он выступил в прессе с несусветными обличениями. Я защищался, и он подал на меня иск за клевету. Шапира. Из Гомеля. Знаешь такого?

— Нет.

— Так вот, он выступил весьма хитроумно — дескать, я был не агентом ЦРУ, в чем обвинил меня ты, а, наоборот, агентом КГБ. И тот показательный процесс в Москве был вдвойне сфабрикован. И я, обвиняемый, был в сговоре с властями, которые меня преследовали. Иными словами, я лишь убедительно делал вид, будто рьяно защищаю себя и сионистское движение, а на деле был врагом и процесс этот использовал, чтобы разоблачить других активистов. Настоящих активистов, таких как Хава, Саша и, надо полагать, сам Шапира. Именно из-за меня одних посадили в тюрьму, других отправили в ссылку. Представляешь? И я, значит, изображал из себя героя и стяжал всю славу, а на деле я — предатель и разыгрывал спектакль, беспрецедентный по своей хитроумности и лицемерию. Заставил, бессердечный, своих близких — родителей и молодую невесту — десять с лишним лет страдать по моей вине. И пока мои родные думали, что меня держат в жутких условиях в разных советских тюрьмах и лагерях, и делали все возможное и невозможное, чтобы меня освободить, я, агент КГБ, жил себе припеваючи в некоем тайном месте. Выходит, хуже меня предателя нет. Я даже хуже, чем ты.

— Обо мне на процессе тоже шла речь?

— А как же. Ты же мой пособник. Как же иначе. Мы вместе все это придумали.

Одна курица подбежала к ним и нахально нацелила на Танкилевича глупый взгляд. Тот в сердцах отпихнул ее ногой.

— Когда был этот процесс? — спросил Танкилевич.

— Десять лет назад.

— Как раз когда я написал Хаве.

— Судя по всему, да. Знай я тогда, что ты жив, позвал бы в свидетели.

— В смысле?

— Ты бы подробно рассказал, как мы с тобой все это замышляли.

— С тобой мы ничего не замышляли. Но откуда мне было знать, не замышлял ли ты чего с кагэбэшниками за моей спиной.

— За твоей спиной?

— Да. Об этом я и написал Хаве. Я все ей объяснил. Что я не писал ту статью в «Известиях». Мое имя просто под ней поставили.

— Ясно. А что, на процессе давал показания против меня и уверял, что все сказанное в письме — правда, твой двойник?

— На меня оказывали давление. И накачивали лекарствами. Обо всем этом я написал Хаве. И надеялся, что она поделится этим с другими.

— Может, с кем-то она и поделилась, но не со мной. С того иерусалимского процесса мы не разговариваем. Пересеклись однажды — куда денешься — на встрече отказников в лесу Бен-Шемен. И много ценной информации она от меня утаила?

— Немало. Но вижу, тебе это неинтересно.

— Почему же. Но если под «неинтересно» ты подразумеваешь, что никакие твои слова не сумеют для меня перечеркнуть неоспоримые факты, то тут ты прав.

— Неоспоримые факты?

— Факты, которые большинство разумных людей, а не всяких там сторонников теории заговора считают имевшими место. Ты дал кагэбэшникам против меня ложные показания.

— Меня вынудили.

— Это было в Советском Союзе; кого там не вынуждали? Разве что явных дегенератов. Только большинство ведь не дегенераты. Вынуждали всех. И кое-кто все равно не поддавался.

Тот второй процесс. Котлер старался не говорить и не думать о нем. За него всем было стыдно. И хотя его оправдали, он был подавлен — а после советского суда, хоть ему и вынесли обвинительный приговор, испытывал воодушевление. Сидеть в израильском зале суда и видеть, как Хава и Саша смотрят на тебя холодно, с ощущением своей правоты — так же, как некогда они смотрели на сотрудников КГБ… Ужасно.

Однажды в кафетерии суда он встретил Хаву, она сидела там в одиночестве.

— Почему ты это делаешь, Хава?

— Потому что смотрю объективно на факты и вижу очевидное. И они подтверждают мои подозрения.

— И что же это за подозрения?

— Что ты всегда был карьеристом. И тут, и там.

Их группка всегда держалась непримиримо. В этом не было ничего нового. И в Москве часто случались расколы и конфликты. В их рядах было почти столько же разных политических ответвлений, сколько у марксистов в революцию. Не говоря о сугубо личном соперничестве и вражде. Но разногласия были в порядке вещей. Диссиденты по природе своей всегда идут наперекор. Попади они в рай, они и там выявили бы недочеты и направили Богу петицию.

Как они общались потом, в Израиле? По большей части мирно. Там их идеологические расхождения утратили смысл и были задвинуты на дальнюю полку. Более того. Людей, которые не выдержали и прогнулись под нажимом КГБ, простили. На общих сборищах их больше не чурались. Людей посторонних этот поворот дел удивил. Но когда ты сам через такое прошел, легче простить, чем не прощать. Ты ведь еще помнишь, как тебя самого накрывали приступы отчаяния. Кто мог похвастаться стальным характером? Очень немногие. С Собелем обошлись круто. Но он замечательно держался. И, надо отдать им должное, Хава Марголис и Саша Портной, оба были — кремень. Он говорил с людьми, которые знали, как они сидели, читал их книги. И не сомневался в их правдивости — не то что они в его. А другие старались держаться, да не все смогли. Никого из них не учили, как себя вести себя на допросах. Они разве что читали Есенина-Вольпина[14], его «Памятку для тех, кому предстоят допросы». В ней советовалось хранить молчание. Но хранить молчание можно неделю, две, месяц. А потом все равно приходится что-нибудь сказать. Особенно если следователь предъявляет факты, и среди них попадаются верные. Ты узнаешь, что другие дают показания, и задаешься вопросом: а есть ли прок от того, что ты молчишь. Будешь твердокаменно молчать — загремишь по полной. Так все и рассуждают. Успокаивают свою совесть. Но вот печальная ирония: тех, кто прогнулся, простили, а он выстоял, и на него-то и набросились с обвинениями. Причем обвинили как раз в том, что он выстоял и за это обрел почет и славу. Как будто он все это подстроил. Как будто специально раздувал интерес к своему делу. Как будто он не сидел в тюрьме, как и другие. За что ему досталась такая слава? Уж точно не за красоту. Если он и привлек — причем несоизмеримо с другими — внимание всего мира, то только благодаря Мирьям. У Хавы, Саши и Шапиры не было такой душевной, преданной, прекрасной молодой жены, которая ходила из посольства в посольство, из «Хадассы»[15] в «Хадассу», добиваясь его освобождения. Не его вина, что мир обожает любовные истории.

А теперь он предал Мирьям, и грянул новый скандал. И как только он умудрился? Столько скандалов за одну не такую уж долгую жизнь! Первый скандал словно проторил дорожку следующим. Однажды привлек к себе мировое внимание — легко привлечь его и во второй раз. Особенно если дело касается какого-нибудь китча. Подарил миру историю любви — считай это первой главой романа. Далее должна последовать история ненависти. Такое мир готов потреблять в любых количествах. Своим первым скандалом, первой известностью он обязан Танкилевичу. Вторым — Шапире с его злобой. А за этот последний ему остается благодарить лишь себя.

Котлер посмотрел на стоявшего перед ним человека. Танкилевич медленно закипал. Котлер, хотя у него было полное право яриться, сохранял спокойствие, а Танкилевич распалялся, хотя никакого права не имел.

— Вот оно как, Хаим. Что бы там себе ни думал, но судьба снова свела нас. Что мы должны извлечь из этой короткой встречи?

— А что из нее можно извлечь?

— Не знаю. Раньше знал, очень хорошо знал. В тюрьме, особенно в одиночной камере, я сочинял длинные речи, надеялся однажды все тебе высказать. Оттачивал язвительные фразы, думая, что тебе на них нечего будет возразить и я сотру тебя в порошок. При желании из них можно было бы составить целую библиотеку. Я мерил шагами камеру и произносил их с гамлетовским пылом. А что еще мне оставалось?

«Котлер мысленно составлял речи и письма, сочинял диалоги? — подумал Танкилевич. — Что ж, он такой не один». На библиотеку, говорит, хватило бы? У Танкилевича таких томов набралось бы не меньше. Но говорить об этом Котлеру он не собирался.

— У меня был брат, — сказал Танкилевич. — И это я сделал ради него. Чтобы его спасти. Вот и все. У меня был младший брат, вор и дурак, и, чтобы спасти его жизнь, я пустил под откос свою.

— Чью это жизнь ты пустил под откос?

— А, — отмахнулся Танкилевич. — Ты получил тринадцать лет. Ну да, мне жаль, что тебе пришлось отсидеть. Но все и так к тому шло. Не меня, все равно кого-нибудь нашли бы, чтобы повесить на тебя срок. А вот я отмотал те же самые тринадцать лет, да еще кучу сверх.

Танкилевич так и видел, как эти годы громоздятся один на другой и рассыпаются в прах. Брата арестовали в шестьдесят четвертом. Значит, уже сорок девять лет, как он не хозяин своей жизни. Ему тогда едва минул двадцать один год. Брат был двумя годами моложе. Вместе с родителями Танкилевич пошел в алма-атинское отделение КГБ, чтобы умолять смягчить наказание. В итоге родители предложили ему пожертвовать собой ради брата. Мать рыдала, отец настаивал. Жизнь брата внезапно оказалась в его руках.

— Брат тайком вынес золота на восемь коренных зубов, и его приговорили к смертной казни. Он был бедовый и нахальный, но восемнадцать лет — это ведь почти ребенок. Что мне оставалось делать — позволить его расстрелять?

— Значит, вместо него — меня?

— Да тебя бы не расстреляли.

— Меня обвинили в госизмене, за это полагалась смертная казнь — мазнут йодом, и — пулю в голову.

— А йодом зачем?

— Для дезинфекции, — Котлер ухмыльнулся.

— До тебя Портного и Баскина тоже обвинили в госизмене, и им вышку давать не стали. В Советах тогда уже не расстреливали диссидентов. Не то что при Сталине. Или при Хрущеве. При Хрущеве расстреливали таких, как мой брат. Все это знали. Их либо расстреливали, либо, еще хуже, губили на урановых рудниках.

— И на что ты подписался?

— Согласился сотрудничать. Взамен они смягчили приговор и дали ему десять лет. Он отсидел восемь, вышел и пустился во все тяжкие. Пока я прозябал в своей украинской глухомани, он освоил Израиль, Америку, Европу и даже новую Россию. Торговал, завел бизнес, четыре раза женился, родил шестерых детей и бог знает чем еще занимался. Жил как король, пока какой-то московский бандит не пустил ему пулю в сердце.

И ради этого Танкилевич пожертвовал своей жизнью. Конечно, глупо было бы ждать, что брат подастся в науку или медицину. Брат был аферистом, и Танкилевич просто подарил ему возможность прожить подольше до тех пор, пока СССР не изменится под его запросы. В возмещение Танкилевичу досталось некоторое количество сувениров и открыток, несколько телефонных звонков и еще меньше визитов. Но когда они со Светланой перебрались из села в Ялту, а помощь от КГБ иссякла и остались только их нищенские пенсии, брат прислал денег. И не поскупился. Присланного хватило, чтобы купить дом и машину. Брат и после присылал деньги — пока его не убили. Это была, конечно, крохотная часть от его больших миллионов, но Танкилевич на большее и не претендовал. А потом его убили, и миллионы куда-то испарились. Танкилевичу даже не на что было слетать в Москву на похороны. Брата хоронили чужие люди.

— Ты работал на них с шестьдесят четвертого? На скольких еще ты донес? — спросил Котлер и впервые за много лет взъярился.

— Больше ни на кого.

— За столько лет только на меня?

— Меня больше ни о чем не просили.

— Ты с самого начала знал, что доносить придется на евреев?

— Ничего я не знал. Полковник сказал: мы дадим тебе шанс восстановить честь семьи, защищая нашу родину от шпионов и саботажников. Я думал, он имел в виду, что ловить придется таких же, как мой брат. Которые тоже воруют, только в больших масштабах. Но первые несколько лет они почти не проявлялись. Видимо, у них не было недостатка в сексотах. Меня не трогали до тысяча девятьсот семьдесят второго года, а тогда решили перебросить в Москву. И лишь тогда мне объяснили, что от меня требуется.

— То есть ты никогда не подавал заявление на выезд в Израиль?

— Да как я мог? Меня держали за горло.

— А, то есть сионист ты был липовый.

— До семьдесят второго года я знал об Израиле не больше тебя. Следил за ходом Шестидневной войны. Смотрел Олимпиаду в Мюнхене. Свою национальность я никогда не скрывал. Но откуда было взяться сионистам в Алма-Ате до семьдесят второго года? Что мы знали в Казахстане? Я познакомился с Израилем и иудаизмом вместе с тобой, в Москве.

— Будучи засланцем КГБ.

— Так вышло, что я открыл для себя сионизм не без участия КГБ. Но то, что я узнал, люди, с которыми знакомился, — да это было лучшее время моей жизни. Говоришь, я лишь притворялся, что мне дорог Израиль? А мне он был дорог не меньше, чем вам. Я тоже мечтал жить там, хоть и знал, что в моем случае это несбыточные мечты.

— Если ты так любил Израиль, то почему продолжал быть сексотом?

— В семьдесят втором брат еще сидел. А когда его выпустили, то стали грозить, что заберут отца. У него было больное сердце. Я вызвался сесть вместо него, но они не согласились. Заявили, что, если я перестану с ними сотрудничать, отца загонят в могилу, а заодно и меня. Даже после твоего процесса я попытался от них уйти, но они не отпустили. Я был готов сесть в тюрьму, но они сказали, что в таком случае твой процесс пойдет насмарку. Я главный свидетель и преступником быть не могу.

— У всех нас были семьи, — возразил Котлер. — Всех нас запугивали. И приходилось взвешивать за и против. Но разве можно прикрывать своего брата за счет другого человека? Такого права нет ни у кого. Говоришь, меня не расстреляли бы, но откуда тебе было знать? А если бы расстреляли? А если бы в тюрьме что-то стряслось, что стоило бы мне жизни или сделало калекой? Допустим, ничего такого не случилось, но с чего ты взял, что тринадцать лет жизни мне лишние? Что можно разлучить меня с женой? И с родителями, которые так больше и не увидели меня на свободе? И когда они умирали, меня рядом не было. Эти потери ничем не возместить. В этой жизни точно. И нет этому никаких объяснений, кроме слабости. И ее я простить могу. А нежелания смотреть правде в глаза — нет.

Котлер пожалел, что слишком разгорячился. Он хотел говорить сдержанно, но при упоминании об отце его захлестнул поток воспоминаний. Где Танкилевич был, когда Котлер получил письмо с извещением о смерти отца? Какие унижения терпел, пока Котлер сотнями шил мешки для муки в Пермлаге? Письмо пришло в феврале, четыре месяца спустя после того, как мать его отправила. «Любимый сыночек! Очень больно писать тебе о нашем горе». Лагерное начальство так и не смогло объяснить, почему письмо так жестоко и незаконно долго не передавали. После этого конфликт обострился настолько, что Котлер решил: конец близко. Он объявил забастовку. Отказался шить мешки. Написал протест в почтовое ведомство, прокурору, министру внутренних дел. И несмотря на то, что минуло уже четыре месяца, решил сидеть шиву. Сидел в бараке и, за неимением молитвенника, пытался припомнить отрывки из еврейской погребальной службы. Услышь, Израиль, Господь — Бог наш, Господь один. Свят, свят, свят. Устанавливающий мир в Своих высотах, Он пошлет мир нам и всему Израилю, амен!

Он приставлял к голове, как рог, один тфилин[16] — второй пропал в предыдущей схватке, из-за него она и началась. Когда он перестал подчиняться приказам охраны, урезонивать его пришел сам начальник тюрьмы. Приход начальника на него тоже не подействовал. Его не обмануть. Кто, как не начальник, держал у себя письмо? Котлер заявил, что в память об отце будет сидеть семь дней от и до и соблюдать все, что положено, не станет ни работать, ни бриться. И борьба пошла всерьез. Ему наполовину урезали пайку. Но соседи по нарам — крымский татарин, свидетель Иеговы и эстонский националист — поделились с ним. Еще до окончания недельного траура его бросили в карцер. Но он и там продолжал молиться, и тогда у него конфисковали тфилин. Двое охранников повалили его на каменный пол, а третий сорвал тфилин. Котлеру ничего не оставалось, как объявить голодовку до тех пор, пока ему не вернут его собственность. На девяносто восьмой день, когда у него уже начались перебои в сердце, начальник тюрьмы положил на металлический столик у его койки бархатный мешочек с тфилин. Все эти три месяца его кормили, вставляя зонд в глотку.

Но это дело прошлое, и он не любил к нему возвращаться. Нечего его ворошить. Котлер посмотрел на Танкилевича — тот так и застыл перед ним.

— Ладно, — сказал Котлер. — Все это в прошлом, и точка.

— Для кого? — спросил Танкилевич.

— Для всех.

— Тебе легко говорить. Ты — важная персона. У тебя молодая любовница.

— Ты прав, у меня любовница. Замечательная молодая женщина. Красивая, пылкая, умная. Все, о чем можно мечтать. Только завидовать тут нечему. С одной стороны, я с ней очень счастлив, с другой — жалею, что все так вышло. Я причинил боль детям и жене, осложнил им жизнь. Испортил свою репутацию, но у Шекспира есть хорошая строчка на этот счет. И раз тебе неймется поговорить о прошлом, то скажу: тем, что у меня такая любовница, я обязан тебе. Не разлучись я с женой на тринадцать лет, ничего такого бы не случилось. Я бы уехал вслед за ней в Израиль. Может, через год или два, но не через тринадцать. И тогда это была бы моя прежняя Мирьям. А не помешавшаяся на религии и поселенцах женщина. Мы оба были не по этой части. Мы зажили бы, как все нормальные люди. Вместо этого — тринадцать лет разлуки, тринадцать лет борьбы. Она боролась в одиночку. Власти Израиля дали ей от ворот поворот. Я для них был не вполне сионистом, потому что был участником более широкого движения за права человека. Помощь мне могла повлечь за собой нежелательные осложнения. Кто поддержал ее, кто ей помог? Верующие. Поселенцы. Конечно, она к ним потянулась. Они дали ей силы бороться. И я им за это благодарен. Но женщина, которая меня дождалась, оказалась совсем не той, на которой я женился. А что касается Лиоры, моей любовницы, то что такую девушку может привлечь в низеньком толстячке вроде меня? Только то, что я угодил в горнило ГУЛАГа и оттуда выбрался.

— Именно. Так и есть. Что ни говори, а ГУЛАГ пошел тебе на пользу. Тринадцать черных лет, зато потом сколько светлых? Не будь этих тринадцати лет, кем бы ты был? Говоришь, была бы у тебя нормальная жизнь. А у меня она нормальная? Хорошо, в Израиле нормальная жизнь не такая, как здесь, но и там людям нелегко. Хотел бы ты прожить сорок лет так, как прожил я? А сейчас у тебя есть деньги и положение в обществе. Те тринадцать лет стали твоим лотерейным билетом.

— Ясно. А ты, значит, мне его подарил.

— Расценивай это как хочешь.

— Хорошо. Я обязан тебе своей любовницей и, видимо, всем остальным тоже. Но дорого ли тебе обошелся этот билет? Мне его вручил ты, но мог ведь вручить и кто-то другой. На этом судебном процессе кто угодно мог подписаться под обвинительным актом. Ведь меня, по твоим словам, и так уже ждали неприятности

— Но свою подпись поставил я. А почему, я тебе уже объяснил. И я же расхлебывал последствия все эти годы. По сей день!

Последние слова Танкилевич произнес с напором, словно пытаясь пробить разделяющую их непрошибаемую стену. Он долго терпел напраслину. И далось ему это не так просто, как Котлеру хочется думать. Желание достучаться до Котлера нахлынуло волной. В голову с оглушающим грохотом ударил прилив. Глаза заволокло белой пеной. Колени его подогнулись, и он ушел в нее с головой.

Котлер увидел, как глаза Танкилевича стали пустыми, потом недоуменными. Танкилевич покачнулся и стал заваливаться на бок. Котлер не успел подхватить его — не сориентировался. Падая, Танкилевич задел плечом ванну, и от удара яйца покатились по бортику. Три упали на землю, но, как ни странно, остались целы.

Четырнадцать

Котлер со Светланой, подхватив Танкилевича с обеих сторон под руки, тащили его в дом. От него самого помощи было мало, он волочил ноги и что-то невнятно бормотал. Лиора шла за ними.

Миновав кухню, они добрались до гостиной и уложили Танкилевича на диван. Лицо у него посерело. Он непрерывно что-то бормотал. Котлеру удалось разобрать несколько фраз. «Поднял руку на мирного гражданина, сволочь! У меня есть свидетели. Я на тебя в полицию заявлю».

Светлана склонилась над мужем, потрогала ему лоб.

— Хаим, ты меня слышишь? Хаим?

Из кухни вышла Лиора со стаканом воды. Протянула его Светлане, та молча взяла. Поднесла к губам Танкилевича, попыталась его напоить. Но он пить не стал, и она поставила стакан на журнальный столик.

— Надо звонить в «скорую», — заявила Светлана.

На столике лежала трубка от беспроводного телефона. Светлана схватила ее, набрала номер.

— Такое раньше случалось? — спросил Котлер.

Светлана коротко качнула головой и, ничего не ответив, прижала трубку к уху.

Танкилевич затих. Он больше не бормотал, а лежал, закрыв глаза и часто, поверхностно дыша.

— Чтоб вас! Весь день до них не дозвониться, — шипела в трубку Светлана.

Пока она ждала ответа, Лиора взяла со столика стакан и смочила в нем пальцы. Присев на край дивана, принялась водить по лбу, по вискам и подбородку Танкилевича. Пощупала пульс на шее. Все это она проделала уверенно и неожиданно ласково. От ее стараний Танкилевич стал дышать ровнее. Котлер наблюдал за ней, его переполняло восхищение. Если она так ухаживала за чужаком, врагом, то как бы она стала ухаживать за ним? Разве можно потерять такую женщину? О таком даже помыслить страшно.

— Есть салфетка или носовой платок? — спросила Лиора.

Светлана — она с ними все еще была в контрах — нехотя обвела взглядом комнату. И только собралась ответить, как на том конце сняли трубку.

— Да, здрасьте, — сказала Светлана, — я хочу вызвать «скорую».

Тем временем Котлер выудил из кармана брюк носовой платок и подал Лиоре. Пока платок намокал в стакане, они прислушивались к разговору.

— Это моему мужу, — говорила Светлана. — Он потерял сознание.

Лиора приложила компресс ко лбу Танкилевича, и он пошевелился. То ли компресс на него подействовал, то ли взвинченный голос жены.

— Семьдесят, — сказала Светлана. — Да, аритмия есть.

Она вслушивалась в то, что ей говорили в трубке, и с все возрастающим беспокойством оглядывалась на мужа.

— Да, дышит. Нет, пульс и давление не мерила. Когда бы, по-вашему, я успела это сделать? Он не приходит в себя. Я не врач. Поэтому я вам и звоню.

Танкилевич — его голова покоилась у Лиоры на коленях — с усилием приоткрыл глаза. Обвел взглядом комнату, смутным взглядом мазнул по Лиоре и мрачно уставился на Котлера и на жену.

— Что значит много вызовов? — сказала Светлана. — Вы скорая помощь. Человеку плохо.

Танкилевич попытался приподняться и что-то сказать. Губы его двигались, но он только и мог, что хрипеть.

— Может, через час, может, через два. Ничего себе ответ! Черт бы вас побрал!

Она с раздражением дала отбой и посмотрела на Котлера и Лиору.

— Вот в какой стране мы живем! Обычный человек — ноль без палочки. Даже меньше. Упадешь на улице — никто и ухом не поведет.

Она подскочила к дивану, отодвинула Лиору. Обхватила голову Танкилевича. Он досадливо посмотрел на нее. Снова попытался что-то сказать, но голос опять ему отказал.

— Дайте ему воды, — сказала Лиора.

Разозлившись, что ей указывают, Светлана второпях схватила со столика стакан и поднесла к губам мужа. Танкилевич сделал несколько мелких глотков.

— Не надо «скорую», — наконец смог выговорить он.

Светлана вглядывалась в него — ее снедала тревога. Потрогала ему лоб.

— Посмотри, какой ты бледный. И холодный.

Танкилевич молча и саркастично глянул на нее и закрыл глаза.

— Мне твой вид совсем не нравится, — сказала Светлана.

С этими словами она вскочила, кинулась в другую комнату, стала там что-то искать. Вернулась с механическим тонометром.

— Эта из «скорой» спросила, измерила ли я ему давление. А если бы даже и измерила? Они что, быстрее бы приехали?

Танкилевич покорно дал надеть на руку манжету и накачать ее резиновой грушей.

— До стариков им вообще дела нет. К молодому еще, может, и приедут. Но чтобы к пожилому? Это всем известно. Они не приезжают. Даже если человек на грани смерти, им плевать. Если у пожилого инфаркт, лучше оставить его дома. А то вдруг «скорая» приедет, а он еще не умер — тогда придется везти его в больницу. А там что? Будет только койку занимать. Стариков и оперируют неохотно. Зачем расходовать на них и без того скудные ресурсы? Он может скончаться прямо на операционном столе, а если и выживет, то где гарантии, что протянет дольше недели? Но это, конечно, касается только тех, у кого нет денег. Потому что, если деньги у тебя есть, ты не станешь звонить в государственную скорую помощь. Позвонишь в частную. Но если денег нет, никто тебя как следует лечить не будет. Какой смысл вообще тогда с тобой возиться?

Пригнувшись, Светлана следила за стрелкой прибора. Потом мрачно покачала головой.

— Сколько? — спросил Котлер.

— Восемьдесят на пятьдесят. Опасно.

Светлана стащила с руки Танкилевича манжету и неожиданно принялась все более пристально вглядываться в мужа. Потом приблизила к нему лицо и громко, настойчиво спросила:

— Хаим, ты меня слышишь?

В ответ Танкилевич зажмурился и едва слышно попросил:

— Оставь меня в покое.

— Оставить в покое? — Светлана обиделась. — Когда ты в таком состоянии?

Танкилевич неодобрительно промолчал.

Светлана продолжала пожирать мужа глазами, словно хотела передать ему свою тревогу, но Танкилевич не шелохнулся. Казалось, его раздражали и собственная жена, и собственная беспомощность. Светлана продолжала упорно сверлить его взглядом, но потом лицо ее погрустнело, она задумалась.

— Можно сколько угодно проклинать эту систему, но что толку? От государственных учреждений чего ждать? Люди, которые там работают, живут не лучше других. Насчет полиции я вам уже рассказывала, — и Светлана посмотрела на Лиору. — Сколько получает та женщина на телефоне? Сто долларов в месяц? Сто двадцать? И как ей на это жить? То же самое с медсестрами. Даже в больницах не хватает лекарств и оборудования, а о неотложке и говорить не приходится. Повезет, если хоть одеяло дадут. Если и выделялись на медицину какие-то деньги, то их давно разворовали бюрократы.

— Вы говорили, есть платная частная «скорая», — сказал Котлер. — Если они приезжают быстрее, позвоните им.

— А деньги? — осведомилась Светлана.

— Если ему нужна помощь, звоните, — сказал Котлер. — Я оплачу.

Тут Танкилевич вздрогнул. Раскрыл глаза, попытался — безуспешно — приподнять голову. Сдался и недовольно посмотрел на Светлану.

— Можно попробовать позвонить в «Хесед», — неуверенно предложила она. — У них есть медслужба.

Танкилевич продолжал буравить Светлану взглядом, призывая ее угомониться.

Она заломила руки и с жалостью посмотрела на него.

— Нет. Тебя нельзя оставлять так. Я не могу. Это все равно что убить тебя своими руками.

При этом она не сдвинулась с места. Некоторое время было слышно лишь, как громко дышит Танкилевич. И тогда Лиора взяла со столика трубку.

— Диктуйте номер, — сказала она.

— Чей? — спросила Светлана.

— Платной «скорой».

— Я его не знаю. Никогда туда не звонила.

— Найдите, — сказала Лиора.

С дивана донеслось сдавленное «нет». Не обращая внимания на Танкилевича, Лиора с телефоном в руке направилась на кухню. Вернулась с какими-то купюрами. Протянула их Светлане.

— Вот предоплата за неделю, те деньги, что вам дал Барух. Возьмите. Это не милостыня. Они ваши по праву. Мы сами решили съехать раньше, сами нарушили договоренность.

Светлана медлила в нерешительности, глядя на мужа.

— На «скорую» этого хватит?

Светлана кивнула, но деньги все равно не брала и стояла, словно в столбняке. Лиора сунула купюры ей в руки.

— Узнайте номер, а я позвоню.

Светлана посмотрела на мужа, его глаза на бледном лице горели. Опустилась возле него на колени, взяла за руку.

— Пожалей меня, — попросила она.

В ответ Танкилевич только мотнул головой. Светлана вскочила, схватила себя за волосы и пронзительно — Котлер аж вздрогнул — завопила:

— Нам и обратиться не к кому! Да что ж это за жизнь такая?

Танкилевич закрыл глаза, безучастно лежал на диване, словно не о нем шла речь. Светлана переключилась на Котлера и Лиору.

— Жить здесь стало просто невыносимо!

Котлер посмотрел на нее, потом окинул взглядом комнату — она была всего лишь частью дома, — участок, машину возле дома, но спорить не стал.

— Люди в этой стране задыхаются. Медленно, постепенно, пока совсем не станет нечем дышать. Теперь настал и наш черед. Мы тоже много лет задыхались, но всегда чудом удавалось вдохнуть раз-другой, а теперь всё. Нам перекрыли кислород — как и всем, кто не имеет возможности отсюда уехать.

— В Израиль?

— В Америку. Канаду. Австралию. Германию. Куда угодно, лишь бы спастись. Можно и в Израиль. Муж — еврей, дочери — наполовину еврейки, и я, гойка, к ним в нагрузку. Я все прекрасно понимаю. Мы к евреям плохо относились. Русские и украинцы. Жуткими были антисемитами. Наши отцы и деды, угнетая евреев, устраивая погромы, вынуждали их уехать из страны. Из-за того что мы не давали евреям житья здесь, им только и оставалось, что бороться за свою землю. Они проливали за нее кровь. И вот прошло сто лет, и почти все евреи уехали. Мы победили! Но как мы празднуем свою победу? Из кожи вон лезем, чтобы присочинить себе какого-нибудь дедушку-еврея и поехать к евреям в Израиль! Ха! Такую шутку выкинула история. Только кому смешно?

— Всем и никому, — сказал Котлер. — Такие они, еврейские шутки.

— Здесь никому не смешно. Люди либо уезжают, либо мрут.

— Вот чем закончилась еврейская мечта о Крыме. А ведь одна только подпись Сталина — и Крым был бы еврейской землей.

— Да, слышала я о такой мечте. Сталин много евреев поизвел. Только русские не немцы — репараций не выплачивают. Да что об этом говорить? Таких случаев, когда никто ни за что не платит, в истории тьма.

Танкилевич лежал на диване, прерывисто дышал. Лежал неподвижно, покоился, словно невозмутимо — наподобие фараона — ожидал встречи с неизбежным. Котлеру было хорошо знакомо это состояние, это чувство. Человек горделиво отрешается от мирской суеты. Смерть увенчает его и сразит его обидчиков. Именно такие чувства им владели во время затяжной, духоподъемной голодовки. Он словно сжимал в руках карающий меч смерти, направив его сверкающее лезвие против беззакония. Но с чем сражался Танкилевич? Он из принципа не примет помощь от Котлера. Скорее предпочтет лишить себя жизни и осиротить жену и дочерей. Гордыня и озлобленность — вот что им движет.

— Нам пора, — сказал Котлер.

Посмотрел на Танкилевича, ожидая, что он скажет, но тот промолчал. Лиора — а ведь она сначала не хотела сюда приезжать, да и потом рвалась поскорее уехать — тоже промолчала. Все сложилось так, что отъезд не радовал.

На слова Котлера отозвалась только Светлана.

— Вот как, значит? — спросила она. — Бросаете нас вот так вот?

И она указала глазами на удручающую картину за своей спиной. Даже утреннее солнце не могло разогнать царивший в комнате унылый полумрак.

— Думаю, хватит и того, что случилось, — сказал Котлер. — Уедем, пока не случилось еще что-нибудь похуже.

— Насчет этого вы зря тревожитесь. В нашем положении хуже стать уже не может.

— Вашему мужу нужна «скорая». Из-за меня он от нее отказывается. Нам лучше уехать. И не только из-за вас. Нам действительно пора. Лиора вам все сказала. Эти деньги ваши по праву. Потратьте их на его лечение.

И без лишних слов Котлер и Лиора направились к выходу.

— Ну и уезжайте! — крикнула Светлана. — Но вы преступаете волю Божию!

Тут уж Котлер, презрев доводы рассудка, не смолчал. В нем вскипело ретивое.

— Извините, — сказал он, — но давайте хоть сейчас оставим Бога в покое. Я одного не понимаю. Вы говорите, вам перекрывают кислород и всячески притесняют. Но как вы жили, на что существовали все эти годы?

— Как? Крутились как могли. Мы были тогда еще относительно молодыми, здоровыми. Держались до последнего. Ни у кого ни копейки денег не брали. Даже когда можно было, Хаим все равно на это не шел. Говорил: «Не могу просить у них». Но другого выхода не было. Либо идти на поклон, либо превратиться, как другие здешние пенсионеры, в жуков-навозников, копошащихся в отбросах. И я заставила его обратиться в «Хесед». Сам бы он не пошел. И как в «Хеседе» к нему отнеслись? Посочувствовали? Проявили хоть каплю участия? Нет! Они его унизили. К ним пришел человек в нужде, преданный еврейскому народу, а они обошлись с ним, как с собакой.

Танкилевич по-прежнему лежал, не открывая глаз, но явно вернулся на бренную землю. Он прислушивался к разговору.

— Не думайте, что вам удастся уехать, так и не сняв розовые очки, — прошипела Светлана. — Знаю, женщине не пристало ронять себя, вываливая на других свои проблемы. Но мне не стыдно. Стыд — это роскошь, а мы себе позволить ее не можем. Муж обратился в «Хесед» — так делают все евреи, когда им требуется помощь, а глава отделения приняла его очень холодно. Помочь согласилась, но потребовала от него взять на себя определенные обязательства. И муж много лет эти обязательства выполнял, а теперь у него нет уже больше сил. Сами видите, в каком он состоянии. Как можно с такого чего-то требовать? А она теперь, когда он эти обязательства больше выполнять не может, хочет лишить нас пособия. Попросту говоря, нам теперь хоть сразу в гроб ложись.

— Что за обязательства? — спросил Котлер.

Светлана запнулась и взглянула на Танкилевича. Тот открыл глаза, теперь он смотрел на нее презрительно, как на неразумного ребенка-недотепу.

— Нужно было раз в неделю ездить в Симферополь, — выдавила из себя Светлана.

Котлер с минуту помолчал, потом улыбнулся.

— Поездка в синагогу раз в неделю, — сказал он. — Для миньяна.

Он произнес это слово на иврите, подражая Светлане, — та вчера щегольнула им. Она уловила насмешку.

— Он бы и сам с радостью ездил! — запротестовала она. — Когда он был здоров, он ездил с удовольствием. Если бы она просто попросила. Но заставлять верующего выполнять свой долг — оскорбление. Причем двойное оскорбление. И человека, и Бога.

— Понятно, — сказал Котлер. — Наверное, поэтому Бог нас к вам и прислал.

— Не стану утверждать, что мне ведомы Его помыслы. Но когда наша жизнь повисла на волоске, Он привел к нам единственного человека, который способен нас спасти.

— До сих пор не понимаю, как, по-вашему, я могу вас спасти.

— Наконец позволить нам отсюда уехать.

— В Израиль.

— В Израиль.

— Из Киева в Тель-Авив регулярно летают самолеты. Я и сам надеюсь успеть на сегодняшний на рейс. Если ваш муж настолько оправится, что будет в состоянии лететь, вы уже завтра сможете сесть на самолет.

— Ваша подруга сказала то же. Но вы оба знаете, что это не так. Взять и полететь мы не можем. При таком прошлом, как у моего мужа, это исключено. Сначала нужно оправдать его перед еврейским народом.

— Понятно. И оправдать его должен я?

— Кто же еще? Зависело бы это от меня, я бы давным-давно это сделала.

Танкилевич не берет у Котлера деньги, что тогда говорить об оправдании — на него-то он, наверное, прав имеет еще меньше? Но Танкилевич не спешил протестовать. Напротив, принял еще более величавый вид — вид человека, который не просто заслуживает оправдания, а которому в оправдании долго и жестоко отказывали. И вот так — трагическим страдальцем — он предстанет перед Создателем! От Котлера явно ожидали, что он отпустит Танкилевичу грехи, хотя тот нисколько не раскаивался. С какой стати? А потому что Танкилевич в нужде, зависит от него, а значит, его нужно пожалеть. И Котлеру, благополучному и облеченному властью, низко и мелко требовать, чтобы Танкилевич раскаялся, признал вину. Да и, в конце концов, что такое вина, что такое невиновность? Вдобавок бывают же смягчающие обстоятельства. Разве не такая логика сейчас в фаворе? Причина и следствие далеко не всегда однозначны — так ведь нынче принято думать? А еще считается, что все подлежит пересмотру и никто не смеет утверждать, что обладает абсолютной истиной. Согласно этой логике для Котлера оправдать, даровать прощение — значит устранить несправедливость. Несправедливость, которая заключается в том, что он облечен властью, а Танкилевич нет. Сказать: «Я тебя прощаю» — было равносильно: «Прости меня, пожалуйста». Или как минимум: «Прости за то, что не простил тебя раньше».

Вот лежит Танкилевич — предположительно, одной ногой в могиле. Светлана умоляет оправдать ее мужа перед еврейским народом. А если сделать вид, что он согласен? Чуть покривить душой. Зато она успокоится и сможет вызвать платную неотложку. Быть хоть отчасти причиной смерти Танкилевича — только этого не хватало. Тем более что раньше он и правда желал ему смерти. Только поперек себя не попрешь — не умеет он давать пустых обещаний.

— Так вы это сделаете? — спросила Светлана.

— Звоните в «скорую», Светлана. Сначала ему нужно выжить, а уж потом беспокоиться насчет оправдания.

Танкилевич попробовал было что-то возразить, но как-то вяло, и на этот раз Светлана не стала его слушать. Она сходила на кухню и вернулась, листая телефонную книгу. Посмотрела по очереди на Котлера, на Лиору и набрала номер. На этот раз ей ответили быстро.

— Побыть с вами, пока «скорая» не приедет? — спросил Котлер.

— Зачем? — сказала Светлана. — Чтобы насладиться своим великодушием? Вы дали денег на неотложку. Прекрасно. Врачи приедут. Помогут нам. Сегодня. А что будет завтра? Если это все, что вы готовы сделать, тогда уезжайте, и черт с вами!

Демонстрируя заботу, она снова подсела на диван к мужу. Потрогала его лоб — Танкилевич отвернулся и уткнулся в спинку дивана.

Эта парочка показалась Котлеру до ужаса жалкой и нелепой. И ради них он должен демонстрировать, какой он благородный? Но Светлана то и дело поглядывала на него — ждала ответа.

— Светлана, может, вы и не поверите, но я не держу зла на вашего мужа. Так что даже нет необходимости говорить о прощении. Я готов согласиться с тем, что он не виноват. Я допускаю, что он не мог поступить иначе; я смог. Главное, чему меня научила жизнь: нравственность человека — его душа, совесть — так же дается ему от природы, как его рост или форма носа. Мы все появляемся на свет с врожденными наклонностями и ограничениями. Нельзя ругать человека за то, что у него такой характер или такой рост. Ни ругать, ни превозносить.

— Ну да, конечно, — незамедлительно последовал ответ Светланы. — Только вас превозносят, а моего мужа хулят.

— Ваша правда. Но дело обстоит именно так, и этого не отменить. Вот вы тут говорили о судьбе, о том, что верите в Божий Промысел. Спрашивали, что я об этом думаю, а я сказал: я верю, что мы с судьбой идем рука об руку. Мы либо следуем судьбе, либо идем ей наперекор, в зависимости от своего характера. Все определяется характером, и беда в том, что наш характер определять не нам. С каким родились, с тем и живем. Вчера вечером я рассказывал Лиоре о своем отце, в молодости он был одаренным спортсменом, превосходным бегуном. Я был его единственным ребенком. Во многих отношениях я на него похож, но его атлетические способности мне не передались. Он меня, мальчишку, тренировал, пытался выжать из меня то, чего во мне не было. Я старался изо всех сил, но мне просто недоставало способностей. Это было мое первое столкновение с суровой действительностью. Первое, но, разумеется, не последнее. Например, я был недурным пианистом. И если я не достиг исполнительских высот, то опять-таки потому, что во мне не заложены те качества, которыми обладали более одаренные ученики. А еще у меня маленькие руки. Я отдаю себе отчет, что в обоих случаях мне это мешало, — и при этом от меня ровным счетом ничего не зависело. То же самое с нравственностью, мне и в этом пришлось убедиться. Как на свете существуют люди, физически или интеллектуально одаренные, так существуют люди, одаренные нравственно. Люди с врожденным пониманием того, что такое хорошо и что такое плохо. У которых есть безошибочное чувство справедливости и которые ни при каких обстоятельствах ему не изменят.

— Ясно, вы, значит, родились святым, а мой муж — злодеем?

— Нет, ваш муж не злодей. Злодеи действительно встречаются, но он не из таких. Потому я и сказал, что его не виню. Он обычный человек, который угодил в капкан преступной системы. Что касается меня, тут я даже теряюсь. Святой, герой — может, кто-то так про меня и сказал бы, но не я. Я просто не мог поступить иначе. В тюрьме, я знал, стоило мне сказать только слово — и конец моим мучениям, но я не мог заставить себя его выговорить. В горле будто затычка стояла. Нравственная. И ничем ее не вышибешь. А откуда она взялась, это вопрос к медикам — в метафизическом плане, конечно. Вот что я понял, пока сидел в тюрьме. Передо мной предстал человеческий характер совершенно без прикрас. На одном краю — небольшая группка злодеев, на другом — людей добродетельных. А между ними все остальные. И наш мир — результат борьбы этих двух крайностей.

— Какая-то странная у вас идея, — сказала Светлана. — Нет ошибок; нет вины и награды тоже нет. Никто не несет ответственности за свои действия.

— Согласен, идея странная. Нет ошибок, нет вины и награды, но ответственность мы все несем.

— Ничего не понимаю, — сказала Светлана. — Вы сказали, что не вините моего мужа. Не держите на него зла. Что вы его прощаете. И при этом все равно собираетесь его наказать, хотя прошло столько лет и он сейчас так плох.

— Наказывать его я не собираюсь. Но не могу его оправдать, как вы того просите. Не могу выйти к журналистам, встать перед камерами и заявить всему миру, что я его прощаю и ни в чем не виню. Что он стал жертвой сил, перед которыми не устоял. Даже если искренне так считаю.

— Не можете? Но почему?

— Причина, по которой я не могу так поступить и не могу снять с Володи ответственность, с ним никак не связана. Даже считай я по-прежнему, что он заслуживает наказания, все равно он худо-бедно за содеянное ответил. Касайся дело только нас двоих, я бы сказал: «Володя, я тебя прощаю». Но я не могу встать и на весь мир заявить, что он не повинен в том, что натворил. Потому что мир может неверно это истолковать.

Танкилевич застонал и, словно из последних сил, вцепился в диван, попробовал приподняться. Светлана замахала руками — то ли хотела уложить его обратно, то ли помочь сесть. Танкилевич упорно отбивался, пока ему не удалось сесть. Чтобы не упасть, он оперся на подлокотник. У него накипело — ему не терпелось высказаться.

— Мы все поняли, — сказал Танкилевич. — Ты щит Давида, ты защищаешь Израиль от моего тлетворного влияния.

— Я совсем не то имел в виду, Володя.

— Ты имел в виду, что я не человек, а червь. И что большинство людей, населяющих эту землю, тоже черви. Но как один из таких червей я вот что тебе скажу: повторись все снова, я поступил бы точно так же. Не пойди я на сотрудничество с КГБ, моего брата бы убили. А ты, несмотря на все перенесенные из-за меня беды, выжил и преуспел. А теперь скажи, смог бы человек, скажем, ты, поступить тогда иначе?

Котлер посмотрел Танкилевичу прямо в глаза.

— Разве я не ответил уже на этот вопрос? — сказал он. — Я бы так, как ты, поступить не смог. Я был готов умереть, готов расстаться с женой, оставить родителей стариться без меня — но только не предать никого из моих собратьев.

Котлер глянул на Лиору — та взирала на происходящее безмолвно и отстраненно. Отстранилась она и от него, Котлер это ощущал. Ты взвешен на весах и найден легким[17]. Никогда раньше ничего такого не бывало.

Он обратился к Танкилевичу и сказал как можно мягче:

— Вот что я тебе скажу, Володя. И скажу безо всякой злобы. В Израиле тебе делать нечего. Там тысячи таких, как ты. Тысячи старых генералов разрабатывают планы очередной войны с арабами на скамейках в парках. Еще один такой нам без надобности. Зачем ехать туда, где ты не нужен? Может, лучше задаться вопросом: а где я нужен? Где могу пригодиться моему народу? И найти для себя такое место. Найти такое место — и впервые в жизни сделать выбор по своей воле.

— Я последний еврей в Крыму, здесь мне и помереть.

— Что ж, достойный конец.

— Если он такой достойный, почему ты сам его не выберешь?

— Потому что я нужен в другом месте, Володя. Вот только надолго ли, не знаю. Может, я еще к тебе здесь присоединюсь. И мы вместе будем последними евреями в Крыму, а может, бог его знает, нас ждут новая высылка и новое возвращение.

Котлер посмотрел на часы и перевел взгляд на окно. От неотложки ни слуху ни духу.

— Нам пора укладывать вещи, — сказал Котлер. — Пора ехать.

Он направился в их комнату и оглянулся на Лиору. Она шла за ним, но лицо ее оставалось холодным и непроницаемым.

Котлер сделал еще несколько шагов, но вдруг кое-что вспомнил. И обернулся к Танкилевичу — тот теперь лежал на спине, с открытыми глазами, а Светлана не сводила с него взгляда — ее не оставляла тревога.

— Володя, — позвал Котлер.

Танкилевич повернул к нему голову.

— Той ночью, перед тем как твое письмо появилось в «Известиях», ты перебил все тарелки в доме. Помнишь?

Он ждал от Танкилевича ответа или хоть какого-нибудь отклика.

— Помнишь? — повторил Котлер.

— Я помню все, — с расстановкой сказал Танкилевич.

— Никогда не мог понять. Что это было? Зачем было бить тарелки? А потом сидеть на кухне и склеивать их?

— Что это было? — переспросил Танкилевич. — Все просто. Мне нужно было чем-то занять руки. Иначе бы я тебя убил. Это был способ уберечь нас обоих.

Загрузка...