ОБМЕН ЗАЛОЖНИКАМИ

Александр Силаев Армия Гутэнтака

Оформи его, Миша, — предложил Гутэнтак.

— Лады.

…Сначала они шли, поддерживая друг друга хохотом. Под ногами шелестела осенняя желтомуть, в небе болталось нежаркое солнышко. Светило освещало им путь. Гутэнтак был в чернокожаной «куртке героя», Миша — так себе, в чём-то простом и белесоватом: полуплащ до колен, помятый и местами запачканный.

— Смотри, кошка, — говорил Гутэнтак, хохоча и подпрыгивая на месте.

— Мать мою, кошка, — смеялся и сгибался пополам Миша. — Господи, одуреть, живая кошка, ну не могу…

Он падал на землю, дёргался и валялся. Катался, наклеивая на себя желтоватые и грязные листья. Поднимался — простой, семнадцатилетний. Со смехом вставал на ноги. Бросался догонять кошку. Та убегала. Миша опускался на четвереньки и пробовал лаять.

— Нормально, — говорил Гутэнтак. — Теперь вопрос на засыпку: что такое трансцендентальная апперцепция?

— Иди ты, — отмахивался Миша.

— Твою мать! — смеялся тот. — Так положено: стоя на четвереньках и хрюкая, ты должен отвечать магистру про апперцепцию. Ты моржовый хрен или юбер-бубер?

— Моржовый бубер. Назови хоть говном, только не оформляй.

— За ответ — пятёрка, — торжественно возгласил Гутэнтак, подражая господину магистру.

Город не большой и не маленький: полмиллиона людей. Заводы. Фабрики. Театры. Десять Центров. Они заканчивали шестой, с флагом Фиолетовой Рыси. Кругом висела погодка, приятная им обоим: осенняя слякоть, утро, российский бурелом и перекосяк. Бурелом — это беседки с вырванными досками, разбитые песочницы и заваленные печатными листами дворы. Перекосяк — это внешний мир. Перекосяк — стиль жизни людей. Можно сказать, душа.

На недоделанную «куртку героя» Гутэнтак прицепил четыре заглушки: на любовь, страх, музыку и водку. Миша щеголял единственным зеленоватым значком. Заурядным для воспитанника, на жалость.

Летом он прошёл испытание: закрытый дворик, мастер ведёт бомжа.

— Твой экзамен, Миша, — произнёс Валентин Иванович. — Я сказал этому человеку, что если он убьёт тебя, мы его отпустим. Он без оружия, не бойся. Давай. За всю историю проиграли только двое наших.

Миша встал в защитную стойку. Его удар — смерть (это ясно, не может быть по-другому — парень заканчивает обучение). Он оказывал уважение незнакомцу, полагая, что удар бомжа — тоже смерть. В таком случае не рекомендовано нападать. Он покачивался в нижней, выставив вперёд руки.

Бомж пошёл на него.

Миша расхохотался. Теперь он ясно видел врага.

Он чувствовал энергию противника, её вялость и спутанность. Он ощущал слабость мускулов за зелёной рубашкой. Он видел плохие нервы мужчины. Он предвидел скорость, с которой тот может нанести удар. И куда он может его нанести. И чем. Бомж не тренирован. Никогда и никем.

Бомж сыграл не по правилам. Подобрал металлическую трубу в пяти метрах.

— Убью! — заорал он.

Миша легко ушёл, злая труба ударила воздух.

— Идиот, — ласково сказал он. — Положи палку, иди ко мне. Больно не будет.

Ребята стояли полукругом, просветлённый Валентин Юдин одобрительно качал головой.

— Сука, — хрипел мужик.

— Я люблю всех, — сказал Миша. — Я люблю даже тебя. Но это судьба, понимаешь?

Мужик метнул трубу, очень сильно и точно для такого мужика, как он. Та просвистела рядом, Миша ушёл и теперь был напротив чужой агрессии, тухлой, затухающей. Тот ударил, попал на блок, открылся. Теперь — резко и ладонью вперёд. Вес тела в руке, а противник шёл вперёд, насаживал себя на Мишино движение.

Тела соприкоснулись. Удар разбил мозг. Вместо носа — бесформенность, каша, кровь. Одно атакующее движение — и экзамен сдан.

— Молодец, — флегматично сказал Валентин Иванович. — Завтра можешь не приходить. Пиши текст, сдавай психологию…

Это был обычай Центров, к семнадцати полагалось убить. У Центров многое в традиции: заглушки и чёрный цвет, групповуха и медитации. Роман — экзамен по литературе. Любой может написать роман. Желание, технологии, время. Скучно. Только вот убивать нескучно, признавались неоднократные чемпионы.

Сейчас у него восемьдесят две, а сто страниц — установленная норма. Он писал фантастику про советские времена, раскручивая неомодерн в духе завуалированного постгуманизма. Речь шла о пионерах, упоённо собиравших металлолом. Три малолетних отряда соревновались в борьбе за переходящее красное знамя. В перерыве кто-то поцеловал Машу. А другой пригласил в кино. Любовный треугольник на фоне несданного в срок железа. Пионер Николаев рыдал, когда его отряд потерял переходящий флаг. К нему подошла растроганная Маша… и т. д. Одним словом, забористое фэнтези, как сказал ему Гутэнтак. Не хватает гестаповцев, которые бы их пытали. Какие гестаповцы? — недоумевал он. Полагаются гестаповцы, хмуро объявил Гутэнтак. Если ты хочешь, чтобы твой Николаев стал полноценным героем, он должен умереть в борьбе с немецко-фашистскими оккупантами. В советскую эпоху так было принято. Без этого элемента текст утрачивает историческое правдоподобие. А если он погибнет в поединке с драконом? — предлагал Миша. Если он погибнет в поединке с драконом, то будет хуйня, отвечал ему всезнающий Гутэнтак. Надо работать с однородным материалом. Знал, наверное, чего говорил, — сам Гутя числился в литераторах и писал очень сложный текст, обещая его трёхуровневое прочтение.

Миша чуть обижался: забористое фэнтези — это ли не намёк на уродство? Неомодерн и постгуманизм суть подлинные атрибуты эпохи, любой шаг в сторону — и ты евтушенко (никто не знал, что значит евтушенко как термин, но в обществе Гутэнтака это было заурядное ругательство наподобие слова «лох»).

…Он упал на спину в аккуратно подметенные листья.

— Уи-уи, — повизгивал юный воспитанник Михаил Шаунов. — Да здравствуют поросята как народно-трудовой класс! Правительство задолжало свиньям. Давайте угондоним это жидовское правительство.

— Ну я убалдеваю, — радостно отвечал ему Гутэнтак, вечно-трезвый и умыто-расчёсанный.

…Наркота была обязательной. Полугодовые лекции, раз в две недели — увлекательный семинар. Курс читал просветлённый Александр Берн. Семинары вела Кларисса. Пробовали всё, но только ЛСД — не единожды. Берн усмехался: «Я не могу себе представить воспитанника-наркомана».

Трое переспали с Клариссой (Центры, как известно, поощряли секс, хотя и допускали заглушку). В своих разноярких бикини она была красивее, чем без них. Колготки, юбки и блузки делали её сексуальнее на порядок. Но пальто было уже перебором — в своём камышовом она была столь же обыкновенна, как без бикини. Заурядность не отпугивала. Кларисса казалась теплой и ласковой, такой впоследствии и оказывалась…

— А скажи мне, Михаил, что нам видится с позиций феноменологической редукции? — спросил он, подражая мастеру Клыку.

— Иди на хер, вася, — по-доброму ответил он Гутэнтаку.

— За ответ — шестёрка, — резюмировал тот.

— Вы — моя любовь, Леонид Петрович, — сказал Миша, не вставая с земли.

Подобрал охапку листьев, подбросил вверх. Блёкло-подсушенные листья упали ему на лицо, воспитанник не переставал улыбаться. Один листик угодил в рот. Миша с наслаждением пожевал.

— Вы — моя любовь, Леонид Петрович, — сказала девочка Ира в разгар контроля.

— Серьёзно? — прищурился просветлённый Леонид Клык, мастер философии и экс-вице-коадъютор.

— Серьёзно, — подтвердила белокуро-джинсовая.

— Ты меня понимаешь? — спросил тридцатилетний мастер Клык.

— Не всегда, — призналась девушка. — Но разве для любви надо полностью понимать?

— А что ты хочешь? — допытывался мастер.

— Вас, — просто ответила Ирина.

Немигающие зелёные глаза смотрели на мастера во всю ширь.

— Неужели? — чуть растерянно усмехнулся он. — Ну хорошо.

Он подошёл и поцеловал её. Немигающие глаза закрылись. А затем по-настоящему и всерьёз, забыв мир и себя, мастер Клык всосался в губы. Шестнадцатилетняя ответила. Прошла минута и две. Сорок глаз восторженно смотрело, как мастер Клык сосёт губы их одноклассницы. Ни слова, ни смеха. Очень тихо и слышно, как жужжит старенькая лампа на потолке. Он оторвался от девушки.

— Пошли отсюда, — нежно приказал он.

— Прямо сейчас? — спросила Ира.

— Hic et nunc, — ответил он. — Неужели ты против?

Он обнял её, погладил волосы. Белокуро-джинсовая закрыла глаза, прижалась к сильному.

— Дописывайте, ребята, — сказал на прощание просветлённый Леонид Клык.

В традициях Центра.

Абсолютное hic et nunc: они не пошли к ней в комнату и к нему домой, всё случилось на третьем этаже школы. Там был кабинет, в который никто и никогда не заходит, — в этом кабинете есть парта, на которой девушка Ира отдалась мастеру.

Всё было нежно, без страха и продолжительно. Он ласкал её, целовал. В джинсовом кармане Ира носила презервативы — в традициях школы… До этого она не спала с мужчинами — не в этом ли ещё одна традиция Центра?

Философия считалась главным предметом.

— Я сочинил стихи, — задумчиво сказал Гутэнтак.

— Валяй, — объявил Миша.

Он игриво начал жевать очередную охапку листьев. Давился и выплёвывал, но не прекращал, нахрустывая всё упорнее. Смотрел на мир радостным котёнком — он, Михаил Шаунов, летом убивший первого человека.

Есть предложенье сдать отца масонам,

Пускай они его пытают хлебом,

Есть предложенье изменить Бурбонам,

Натурой взять и расплатиться небом.

Есть предложение послать святого Джона —

Пускай один гуляет по холмам,

Пускай его насилует Мадонна,

Пускай он пьянствует зимою по утрам.

Есть предложение затрахать дом до дыр.

Есть предложение на крыше сделать баню,

Чтоб благородный и наследный сир

Имел в ней крепостную девку Маню.

Есть предложенье кликнуть всех жидов

И обвинить их в ужасах нацизма,

Когда б вы не придумали попов,

Адольф не изощрился б в сатанизме.

Есть предложенье вызвать дух Христа

И подарить ему большую плётку,

Чтоб с помощью молитвы и хлыста

Он покарал шерифа околотка.

Есть предложенье отменить богов,

А на их место поскорей поставить

Собак, свиней и тощеньких коров,

И на деревне новый культ отправить.

Миша выплюнул непрожёванные листья.

— Нормально, — сказал он. — Только зачем обвинять евреев? Я всегда считал их великой нацией. А вообще-то это не поэзия. Послушай моё.

Ты ненавидишь белых лебедей,

Чтоб не прослыть в округе зоофилом,

Ты часто балуешь едой чужих детей,

Чтобы тебя не ткнули ночью шилом.

Ты хочешь жить, правителей кляня,

Но Бог поставил двойку за урок:

Как всякий, кого мать родила зря,

Ты не красив, не добр, не жесток…

Ты до рожденья рыжей был овцой,

Тебя за резвость наказали волки,

Но вновь идёшь с распятьем и мацой,

Средь поселян рождая кривотолки.

Твоя субстанция не лишена эфира,

Но надвое разломан дерзкий меч,

Разбита в щепы золотая лира,

И голова упасть готова с плеч.

Устав от жизни серой и дурной,

Ты всё равно боишься утром сдохнуть,

Своё рыдание скрепив мужской слезой,

Живёшь в грязи, чтоб дольше не засохнуть.

Тебя не любят девушки и суки,

Ты словно пугало колхозное для дам,

Для них ты трактор из музея скуки,

Для них ты словно неисправный кран.

Ты не дождёшься наступленья лета,

Чтоб окончательно поверить во Христа,

Лихие люди лунного отсвета

Тебя не снимут ночью со креста…

Ты будешь жить, не разумея Будды,

Ты будешь жить, но в серый летний день

Нагрянут разбивальщики посуды,

Чтоб мир твой обратился в дребедень.

— Для семнадцати лет сойдёт, — небрежно похвалил Гутэнтак. — Более того, с этим ты сдашь экзамен на поэтический минимум. Только не вздумай показывать это людям. Засмеют.

— А зачем тебе заглушка на музыку? — неожиданно спросил он.

— Бес его знает, — честно признался Гутэнтак. — Чем больше заглушек, тем целостней человек.

— Вон оно что, — хохотнул он. — А я не знал, что и думать.

Миша хохотнул ещё более издевательски. Но он бессилен обидеть товарища: чёрная куртка героя делает того неуязвимым для слов. Он — выпускник. Он — почти готов, сложный парень восемнадцати лет от роду. На нём только два хвоста последней в его жизни центровой сессии. Выше только имперские университеты, посвящение в идеологии и чёрный плащ гения. Он фактически не принадлежит шестой пассионарной школе, а напарнику предстоит ещё год.

…Посвящение происходит в самый короткий день. Присутствует магистр школы, парочка оформленных идеологов, почётные граждане и наиболее завалящий член Лиги. Как же без них?

Лигач гонит формальную речь-приветствие. Оформленные говорят какую-нибудь правду о жизни. У них богатый опыт медитаций и размышлений, и всегда отыщется пара сильных мыслей для молодёжи. Обычно их выступление каждый записывает на диктофон, у идеологов вошло в традицию на день посвящения приоткрывать тайну мира. Тайн много, праздник раз в год. Лента крутится по-июньски весело: снова и снова.

Самые могучие гости перед контактом отправляют молодёжь в транс. Никто не знает, куда провалится его сознание. Но творятся чудеса, что готов удостоверить каждый. Рождается не только владелец куртки, но и претендент на плащ. И если не общение с оформленными, то шанса на будущее может и не возникнуть.

— Очередные молодые люди, — громогласит магистр, — очередное пополнение элиты.

Все молчат и сами верят в свою серьёзность.

В июне Гутэнтак кричал, лишь бы не заплакать. Он хотел убедить, что сдаст финансовый анализ с литературой до первого ноября. Ему поверили. Отпороли пару пуговиц и одну из эмблем, выдали куртку с намёком на героическую ущербность. Конечно, он сдаст. Литератор Гутэнтак, юбер-бубер.

…Грязный двор, газетные листы на земле портят даже грязь. Коряво песочница, беседка с дыркой — вот он, родимый перекосяк.

Дешёвые автомобили тихонько дремали в лужах, скучные и бессильные. Из подъездов осторожно выходили разнообразные люди, разболтанной походкой спеша по своим неотложным делам. Якобы неотложным. Скукота.

— Скукота, — сказал Миша, поднимаясь с сентябрьских листьев и небрежно отряхиваясь.

— А ты ещё поваляйся, — предложил друг. — Авось чего и снизойдёт.

Ехихидина Гутэнтак.

Но Миша пропустил совет. Зачем ему грязная подстилка природы? Он подбежал и вскочил на блёкло-зелёную лавку, объеденную дождями и временем. Воздел руки к тусклому солнцу, рассмеялся во всю ширь.

— Люди! — заорал Миша. — Есть тут хоть один человек?! К ноге, мать вашу, долбонуты плешивые! Не вам говорено, особи?!

Дядька лет пятидесяти вышел из подъезда напротив. Сонный, неумытый, наверняка спешащий по неотложным.

— Чё орешь, дурак? — пробормотал похмельно-невнятный дядька.

Судя по виду, мужик принадлежал племени алконавтов.

— Ого, — предвкушающе сказал паренёк.

— Оформи его, Миша, — предложил Гутэнтак.

— Лады.

— Чего? — недопонял спешащий и неотложный.

Гутэнтак чуть отошёл в сторону, весело позвякивая четырьмя обетами на груди.

— Сейчас я объясню вам, — вежливо пообещал Миша, — суть нашей маленькой корпоративной процедуры. Она называется оформлением мужика. Это, как вы понимаете, сугубо жаргонное название. Подлинное оформление индивида ведётся только в центровых заведениях и может занимать до двадцати лет. То, что я предлагаю вам, — не более чем особое издевательство.

— Прибью, щенок, — шипел дядька. — Воспитанник херов.

(Простои народ, как они его называли, ненавидел спецобразованных. Он очень мало знал о хозяевах — заведения носили закрытый характер, — но кое-что чувствовал. Все чувства ухали в ненависть. Частое мнение людей, согласно независимым соцопросам: страной правит банда фашистов, либо Дьявол, либо союз козлов, морально чётких, но без политической ориентации. Версия по сути одна, и к хозяевам относились лишь одним способом… Согласно Программе, через двадцать лет народ должен был обязан их возлюбить: целовать одежду, молиться, умирать за хозяев и т. д. Это нетрудно, если с массовым сознанием поработать. Воспитанники школ с массовым сознанием работать умели, но на излом ментальности по подсчёту требовалось двадцать лет. Добровольцы-«оформители» только увеличивали этот срок, они делали не то и не так: магистры считали походы в народ — уделом школьной шпаны…)

Миша вытащил пистолет из внутреннего кармана серого полуплаща. Передёрнул затвор, направил мужику в голову.

— Будешь рыпаться — убью, — предупредил он. — Мне нравится убивать людей, ты понял? Если будешь материться, тоже убью. Мы твои боги. Мы пришли на Землю дать свет и знание. Мы пришли начать на Земле правильную жизнь, и ущербные люди вроде тебя обязаны подчиниться. Мы пришли дать вам Заповеди и Закон. Ясно? Я бог — ты дерьмо. Ныне, присно и во веки веков. Повтори, кто ты и кто я. Наврёшь — убью.

Мужик вытаращил глазки. Он вздрагивал пальцами, не двигался и молчал.

— Будешь молчать, тоже урою, — лениво предупредил юноша. — Отвечай.

Гутэнтак смотрел с любопытством, слегка почёсывая ухо и улыбаясь краешком губ.

— Ты бог, — неуверенно сказал мужик и замолк.

— Это понятно, — произнёс школьник. — А вот скажи нам, кто ты?

Тот нехотя шевельнул губами:

— Я дерьмо.

— Умница, — похвалил Миша. — Способный мужик, способный. У тебя есть задатки к пониманию. А ответь-ка мне, должно ли дерьмо любить бога?

— Наверное, должно, — неуверенно сказал тот.

— Слушай, я поражаюсь, — сказал Миша. — Ты с виду идиот, а говоришь разумные вещи. Я думаю, ты ещё не совсем потерян. А как ты думаешь, надлежит ли дерьму обращаться ко мне на вы?

— Конечно.

— Ну блин, ты почти талантлив, — ухмыльнулся Миша. — Жалко, если тебя придётся убить. А ведь придётся, если ты сейчас не оформишься.

— Это как? — боязно спросил он.

— Это просто. Я устраиваю тебе экзамен, и если провалишься — ну что ж, карма твоя такая, конец тебе будет. Экзамен простой, я бы сказал, жизненный. Первый вопрос такой: а зачем ты, мужик, родился? Учти, что долго думать всегда рискованно: кто не отвечает, тех сразу валим.

Мужик опустился на корточки и заплакал.

— Не надо, — просил он, — пожалуйста. Я оформлюсь, вы подождите. Вы только не убивайте.

— Ты чего? — не понял Миша, ласково теребя зелёный значок.

— Ну ради бога, пацан, не трогай!

— Какой я тебе пацан? — брезгливо возмутился воспитанник. — Это сын у тебя пацан. И ты тоже. Понял, нет?

Он подошёл и ударил сидящего ногой в лицо. Тот повалился на землю, устланную желтизной и газетными лохмотьями, лицом вниз. Показался кровавый ручеёк.

Сломана челюсть? Выбит глаз?

Молодого не интересовали нюансы.

Он приблизился и схватил мужика за шкирку. Перевернул на спину. Стоял над ним, ноги вширь, глаза вниз. Нагнулся и прижал ствол ко лбу. Недобро усмехнулся:

— Отвечай.

— Нет.

— Чего нет, кого нет? — рассмеялся он. — Я не понимаю. Ты же был почти умный.

Подошёл Гутэнтак, положил руку на плечо, мягко сказал:

— Ну его. Пойдём, Миш.

— Мы не пойдём, пока урод не ответит! — заорал Миша. — А если урод не ответит, я убью его.

Гутэнтак недовольно морщился.

— Мне приказать тебе? — спросил он тихо.

— На хер тебе этот полудурок? — взвился Михаил Шаунов. — Ну прикажи, герой, прикажи. Ты же иерарх без двух пуговиц. Я подчинюсь. Я ведь тоже будущий куртозвон.

— Да какой я тебе приказчик, — вздохнул Гутэнтак. — Делай что хочешь…

Поверженный дядька закрыл лицо руками: он не мог видеть двух богопацанов.

— Да пошли, конечно, — согласился Миша, пряча во внутренний карман пистолет. — Пошли куда-нибудь. Пошли к простым бабам?

Это было совершенно особое развлечение: галантные школьмэны почитали за женщин только воспитанниц. Остальные, конечно, — простые бабы. Сходить к ним едва ли не увлекательнее, чем оформить заурядного мужика.

Дело не в сексе.

Это отвязка. По Закону Империи граждане и пассионарии жили не в одной юрисдикции. В кодексе вторых тяжесть изнасилования обнулялась. Юридически вторжение в женщину каралось всего лишь занесением в карточку.

Удовольствие — в том, как всё происходит. А вовсе не в том, что учащается дыхание и содрогается член (понятно, что подлинную любовь и нежность школьмэны искали по свою сторону Центра — там тебе и член, и дыхание…). Удовольствие в кругу мирян называлось оформить бабу.

Обычно это делали на виду.

Для этого шли в людное место. Лучше летом, но сгодится и в сегодняшний вечерок. Миша поднёс запястье: без пяти одиннадцать.

Они бросили мужика валяться на желтомути, пошли дворами. Натыкаясь на редких прохожих и подталкивая друг друга, вышли на проспект Труда, главную улицу полумиллионного города.

Пропустили трёх, четвёртая показалась ничего. Так сказал Гутэнтак. Её отличали зелёная курташка и голубоглазая двадцатилетняя мордочка. Не красавица, но ничего. Куртка обтягивала, еле закрывая мини-юбку, а та еле закрывала колготки, совершенно не закрывавшие стройных ног…

— У неё ноги, — шептал Гутэнтак Михаилу Шаунову. — И улыбается. Я обожаю, когда женщина улыбается. У неё лицо студентки, мирской студентки. Она не дура. Я счастлив, когда баба не дура. Я уже хочу её.

Дурным голосом на перекрёстке взревел пегий автомобиль. Зелёная курташка обернулась на рёв. Из-за тополей к ней спешили двое.

— Воспитанная? — на всякий случай спросил Гутэнтак.

Он был уверен, но мало ли.

— Я гражданка, — сказала она, предчувствуя почти всё.

— Сто баков — и минет под памятником царя, — улыбчиво предложил Миша. — Точнее, два минета. И двести баков. И не дури.

— Я пошла, отстаньте, — сказала она так робко, что стало ясно: никуда не пойдёт. Рада уйти — не проститутка! — но не уйдёт. Откажется от минета, но никуда не денется. Не позовёт на помощь, не ударит, не убежит — всё это не то чтобы глупо, но не в её силах. Юп вразвалочку бредёт, и мирянин не уйдёт.

За три года окучили население.

Первый период — шок. Второй — страх. Третьей наступала любовь. («Чтоб когда-нибудь полюбили, для начала должны воспринять всерьёз. Но серьёзней всего относятся к тому, кто внушает страх», — мимолётные слова Ницше стали основой новой идеологии.) Третьей наступала любовь. Пока не наступила. Для завершения требовалось двадцать лет, если мерить занудством официоза. Но оформленные знали, что нужно меньше.

Прошлой осенью они выполняли задание с намёком на плащ. Дали неделю. Спрашивалась концепция исторического развития. Нечто вроде Маркса, Ясперса, Шпенглера — философия такого пошиба считалась дешёвой. Её сдавали на куртку. Каждый обязан сесть и сложить кубики истории в согласии с заново отысканным смыслом. Если аргументация уступает классикам, экзамен пересдаётся. Восемьдесят щенков стали Тойнби и Ясперсами, Данилевскими и Леонтьевыми, Шпенглерами и Гумилёвыми, Гегелями и Марксами. А затем посмотрели вслед, высморкались, улыбнулись, пошли дальше. Любой из них превзошёл этих взрослых людей. Потому что те — простые люди. И нет предела. Отсутствие предела легко осознаётся в семнадцать лет.

— Стоять, — спокойно и уверенно сказал Миша.

— У меня есть любимый человек, — призналась она. — Вы понимаете?

Уже на грани слёз, это видно. Она знала, что с птенцами Фиолетовой Рыси спорить нельзя, а плакать можно хоть с кем. Гутэнтак рассмеялся почти по-доброму.

— Он мудачишка, твой парень, — ласково сказал он. — Хорошо, не хочешь баков — не надо. Шагаем отсюда.

Миша взял её под руки, и они пошли.

Гутэнтак изучающе смотрел на её ласковое лицо. Глаза, губы, чистая кожа. Наверняка студентка. Жаль, что девушка больше не улыбается. Впрочем, оформить бабу — это неприятная для них процедура…

Они отошли за невзрачные обрушенные ларьки.

Миша прижал девушку к тёмно-красной стене, впился в губы. Руки расстегнули ей курташку. Юбка задралась вверх, ладони легли на бёдра.

У неё останутся синяки, подумал Гутэнтак. Он смотрел на друга и блаженно щурился.

…В декабре темнеет рано, а заканчивается поздно.

— Получится, попробуй! — рявкнул просветлённый Валентин Юдин.

Удар.

Кирпич рухнул расколотыми половинками.

— Теперь ты!

— У меня сломана рука.

— Тем более. О тех, кто дерётся раненым, слагают песни.

Удар. Адская боль и ничего.

— Представь, что бьёшь не по кирпичу. Это форма, пустота. Учись видеть формы. Стань Буддой. Представь, что бьёшь по пустоте, которая за кирпичом. Давай сделаем проще…

Мастер Юдин поднял с пола спичечный коробок. Поставил под кирпич.

— Представь, что бьёшь по этому коробку.

Гутэнтак ударил. Снова полное ничего.

— Наверное, ты лишён таланта, — вздохнул мастер Юдин.

Лишён таланта — страшное обвинение. Таких карали одним способом, страшно и навсегда. Изгнание в мир, а как же иначе?

…Мастер Клык сиял золотыми часами и белоснежной рубашкой. Мастер Клык был в чёрном костюме и в настроении.

— Биографию десяти немецких философов, — с ухмылкой попросил он. — Наизусть.

— Пожалуйста, — белозубо улыбнулся Михаил Шаунов. — Все мы знаем Иммануила Канта, но я всё-таки начну с Лейбница.

Клык поощрительно погладил свой галстук. На второй парте Ирина Гринёва рисовала в тетради зелёного дракона, лампа в кабинете 2-05 жужжала по-прежнему. Шаунов рассказывал про несчастную любовь к Лу Саломе, миновав уже четвёртого немца.

Дурацкое задание. Просто надо нагрузить память и понять, что немецкие философы тоже жили.

…Он вошёл с опозданием. Ребята уже сидели по-тихому. Просветлённый Александр Берн вывалил на пустую парту пять томиков Кастанеды.

— Это любопытное чтиво, — зевнул он. — Но не лучше ли один раз попробовать, чем всю жизнь читать? Жизнь интереснее литературы. Сегодня мы изучим дымок дона Хуана. У нашего министерства есть закрытые плантации на югах. Да какие плантации? У меня делянка в Сосняках. Если будете падать в обморок, то не бойтесь. Не стесняйтесь обоссаться или блевать, в данном случае это норма.

Двое воспитанников знающе усмехнулись. Пацанами они ездили на юг и шли сквозь пули через «линейку». Плантации охранял гвардейский резерв. Камуфляжные отстреливали местную молодёжь, дурную и охочую до халявы. Чудаки лезли на свою смерть, но некоторые возвращались.

Тогда они счастливо миновали «линейку», но ошиблись в пропорции. Из нижнего мира ухнули дальше вниз. Там они видели лицо Дьявола. И блевали, конечно, и обоссались. Десять часов лежали немые и без движения. Местные крестьяне отхаживали их пощёчинами, пробовали поить спиртом. К вечеру пареньки вернулись в себя. Название корешков не помнили. А вот лицо Дьявола — на всю жизнь. Его нельзя описать. Но если видишь, то не спрашиваешь, кто это.

Два года их сознание улетало. Парни бродили по иным мирам, беседовали с их обитателями, были на Орионе. Потом что-то щёлкнуло внутри и вторая жизнь прекратилась. Зато сейчас они слушали с усмешкой: тёртые калачи. Они не сильно уважали мастера Берна, но мастер Берн видел этих парней.

Он знал, что преподаст им урок. Он сделает это сегодня или увезёт их на уикенд в Сосняки.

…Просветлённая Ольга Вьюзова излучала энергию, молодость и апрель — все слагаемые секса. Ей было двадцать шесть, она пришла на занятие в мультипиджаке и прозрачной блузке. Мастер Вьюзова весенне-ласково улыбалась молодым людям, хотя не исключено, что мастер Вьюзова улыбалась самой себе — кто знает?

Гутэнтак смотрел на неё, не отрываясь. Он заметил над левым соском золотистый значок советника. Это значит, что заслуги перед Родиной сделали её первой в роду новых аристократов. А ей только двадцать шесть.

— Наш предмет занимается любовью, — уточнила она. — Но спать мы не будем. Я понимаю, что Центр поощряет секс во всех его проявлениях. И Центр правильно делает. Мы будем много говорить о сексе, как, впрочем, и о многом другом. Но я хочу предупредить группу: любовью как таковой мы заниматься не будем.

— Можно нескромный вопрос? — Гутэнтак поднял два пальца в имперском жесте.

— Да, конечно, — ответила она. — Мой опыт подсказывает, что нескромные вопросы самые интересные.

— Почему?

— У меня есть мужчина, — сказала Вьюзова. — А ведь женщине нужен только один мужчина, которого она любит.

— Это избитая истина, — подтвердил он избитой фразой актуал-консула.

Вьюзова тряхнула водопадом волос, отвечая встречной цитатой:

— На том стояла и стоять будет земля русская.

Не мигая, он обожающе смотрел ей в глаза.

…Конкина воспринимали как дивную зверушку. О новом мальчике каждый знал главное: он революционер. Будь он голубым или циклофреником, это не вызвало бы такого трезвона. Все знают, как нужны в природе голубые и циклофреники. Но все слышали, что революционеры неполноценны. Это больные люди с неудачей в личной судьбе, это какие-то недомуты — а что ещё сказать?

Если человек хочет революции и вообще справедливости, то ему не нравится сегодняшний день; если ему не нравится сегодняшний день, то он неудачник; если он неудачник, его надо презирать; ergo: борцов за социальную справедливость надо презирать. Они не то чтобы злые, а ниже грязи.

Экзамен на эту формулу сдают в начале.

Однако Конкина привёл сам магистр.

— Он расклеивал листовки, — объяснил он на ежемесячном, — пытался взорвать вокзал. Говорил, что в стране угнетают народ, что диктаторов надо вешать. Говорил, что мы звери, поскольку развлекаемся массовыми репрессиями. Ещё много чего говорил. О правах человека, например, о свободе. Собирался за неё умереть. Но я надеюсь, это всё-таки по малолетству. Мужиков из его группы мы расстреляли, а парня взяли сюда. Он талантлив. Он так здорово доказывал, что человек не может эксплуатировать человека, что я чуть не поверил в эту херню… Он писал талантливые листовки, он талантливо убивал. Советники решили, что ему надо дать фундаментальное образование. Парень прирождённый воспитанник, просто его учили не те.

— И что с ним делать? — спросил из второго ряда Михаил Шаунов.

— Считайте своим братом, пока не сделает вам ничего плохого. Позанимайтесь с ним в онтологии. Учтите, что у него ай-кью сто шестьдесят, если мерить в дореформенных единицах.

Первую неделю он затравленно ходил вдоль стен в ожидании, когда его начнут бить. Однако стены могут подтвердить, до конца года Конкина никто не ударил. В субботу отличница Маша Сомова пригласила к себе, оставила на ночь. «Мальчик был так напутан, что пришлось его изнасиловать. А что делать, если это любовь?» — признавалась она домашнему монитору. Хорошая девочка, высокая, большеглазая. Конкин влюбился.

Время шло своим колесом. Однажды смешной растрёпанный Гутэнтак пришёл в полночь и подарил охапку пыльной литературы. Но остальные всё-таки ждали его ошибок, пошёптывались и поглаживали нунчаки.

Так и не дождались. Конкин стал хулиганом-«оформителем», ходил в народ, повесил в своей комнате портрет первого консула. Читал запоем, шёл на бриллиантовую медаль. Длинноногую Машу представлял готовой женой, а с Гутэнтаком глушил вискаря (пока тот не нацепил дурацкий малиновый крестик).

Когда Шаунов сгоряча назвал Конкина борцом за свободу, тот вызвал его на дуэль. Гутэнтак с трудом уладил проблему: помог совет мастера Длугача и препарат мастера Берна, аккуратно принятый на четверых (Маша со слезами настояла на дозе).

…Кроме того, они учили пять иностранных и семнадцать экономических дисциплин.

Факультативно занимались алгеброй, геометрией, тригонометрией, высшей математикой, физикой, химией, биологией, музыкой, живописью, экологией, курагой, информатикой, дизайном, синергетикой, шахматами, плаваньем и футболом. Недаром. Многие самовыражались. Допустим, Мария Сомова была с рождения сильна в квантовых процессах.

Магией и риторикой — отнюдь не факультативно.

Литературой занимались понятно как.

Историей — так же.

Указом актуал-консула они стали изучать этикет.

На практику поступали в «белые отряды» и ТНК, хотя некоторые предпочитали уйти в горы или просто объехать мир. За всё платило несчастное государство: за Уолл-стрит, за амуницию, за Тибет.

…Два десятка зевак смотрели, как он кончает. Член секундно замер и содрогнулся, выплёскивая счастье на почерневший асфальт, ещё и ещё. Девица уткнула мордочку в ладони, её никто не держал. Член обмяк, Михаил Шаунов застегнулся, пряча растерянность. Гутэнтак стоял в отдалении и блаженно смотрел в небо поверх голов.

Он видел золотистые нити и горизонт, дурных птиц и глаза смотрящего на нас Бога, стеклянный воздух и капельки Мишиной спермы на её ногах, на сером и на зелёном. Зеваки загомонили.

— Вот суки, — прошипел за кожаными спинами неизвестный.

Рассеянно улыбаясь, он расстегнул две пуговицы чёрной куртки.

— Вы все такие пушистые, — сказал он людям. — Как маленькие добрые мыши. Или как домашние хомяки. Точно-точно, как хомяки.

Гутэнтак медленно достал «браунинг», повёл им в устрашающем жесте и огрызнулся поверх голов.

Люди, пытаясь сохранить достоинство, затрусили прочь. Наплевавшие на достоинство рванули галопом. И как рванули! И как хрустально смеялся им вслед Михаил Владленович Шаунов!

— Ну её, — сказал Гутэнтак, — ну их всех. Пошли отсюда. Побежали, мать!

Они отбежали метров на пятьдесят, остановились, начали гоняться за воробьями и задиристо пинать тополиный ствол. Словно маленькие. Оглянувшись, они увидели странное.

У тёмно-красной стены стояло трое невоспитанных пацанов. Это было видно по их одежде, по причёске, по лицам. Один из них держал зелёную курташку, другой бил её по щекам. Третий расставил ноги на ширине плеч, держась за ширинку. А вот перестал держаться. Достал кастет, знать, передумал чего, переосмыслил.

— Чего это они? — спросил Миша.

— Наверное, сдурели, — решил он. — Вернёмся?

По щекам лупил моложавый, лет двадцати. Его лицо, казалось, было вытесано учеником плотника. А если присмотреться, то неумелой тупицей, почти выгнанной плотником из учеников. Верх его головы закрывала чёрная шапочка.

— Что, проститутка, юпам даёшь? — приговаривал чурбачок. — Купилась, дура, за их говно? А пацанам не даёшь, юповская?

Миша подошёл нахмуренно-озабоченным. Сзади разболтанной походкой огибал лужи Гутэнтак, насвистывая из Вольфганга Амадея Моцарта.

Шестеро глазок изучающе уставились на заляпанный полуплащ.

— Парни, вы не правы, — вздохнул Шаунов. — Нет, клянусь, вы ошибаетесь на все сто. Поверьте мне, так не делается.

— Блядь, — сказал кто-то.

— Ваше поведение противно ка небесах, — вздохнул он. — А на земле оно хуже некуда.

— А твоё поведение? — со смесью ужаса и нахальства спросил кастетный.

— Моё поведение нормально, — пожал он плечами. — Я не могу ошибаться и делать что-то не так. Разве вам по ящику не рассказывали?

Кастетный мялся. Черношап оттолкнул девчонку, та упала на газон.

— Ты кто такой? — спросил он.

— Ты знаешь, кто я такой, — смиренно ответил Шаунов. — А может, не знаешь. Скорее всё-таки нет, но какая разница?

— Пошли выйдем, — сказал тот. — Пошли во двор.

— Выйдем? — удивился Шаунов. — Мы на улице. Гутэнтак по-прежнему видел серое небо и золотистые нити. Глаза Бога в упор смотрели на нас, но, что удивительно, мир казался им безразличным. Человечество им было до фонаря. И это ощущалось почти физически. Гутэнтак отвёл взгляд, попробовал насвистывать из Бетховена. Не получалось.

Они стояли за бывшими ларьками, немного открываясь с левого фланга. Проходящие прохожие проходили как проходные пешки. Они шли так целеустремлённо, как будто знали, что неминуемо пройдут в ферзи! Они шлёпали в десяти шагах, поглощённые от макушки до пят собственной неотложностью. Серьёзные все как один, без задоринки и смешинки.

— Давай в арку, — без задоринки и смешинки предложил третий. — Отойдём, что ли?

— Давай на луну, — усмехнулся Шаунов. — Не слабо?

— Боишься, пидор? — змеино зашипел черношап. — Я давно всё понял про вас, говны сраные.

— Ну что ты понял? — вздохнул Миша.

Он выхватил старенький ветеранский кольт, выстрелил навскидку. Парню снесло мозг вместе с чёрной шапочкой.

— Уходите, — раздражённо сказал другим. — Валите! Если мне понравится убивать, я стану маньяком. Но я не хочу. Ну?

…«Идеологическое высказывание типически отличается от онтологического и не может быть с ним смешиваемо, — писал Миша в мае. — Идеология устраняется из философской картины мира изъятием понятия о ценностном ранжировании фактов, поскольку критерием ценности всегда выступает отношение факта к благу субъекта, что недопустимо в подлинно философской картине мира».

Мастер Клык кивал одобрительно.

«Формирование картины мира у человека осуществляется не суммацией знаний, а проходом через особую точку экзистенциального состояния, в которой происходит смерть внутреннего содержания сознания и рождение на его месте новых структур. Чтобы приобрести новую истину, надо предварительно осознать, что её не имеешь, точнее — оказаться в состоянии, где готов это предварительно осознать».

Мастер Клык ставил ему пятёрку.

«Максимальная цель любого субъекта заключается в совершении им максимально возможного для него действия (вне зависимости от того, осознаёт ли он сам желательность для себя этой цели). Человечество ещё не рождено для совершения максимального. Подобная реализация лежит просто не по уровню внутреннего содержания человечества. Рано или поздно должны прийти те, чьей внутренней природе будут соответствовать более максимальные действия».

Мастер Клык совершенно не возражал..

Они поговорили в июне, наконец-то вдвоём. В кабинете было светло и тихо, за окном невидимо щебетали и малолетки гоняли мяч.

— Здесь и сейчас, — повторил Йозеф Меншиков по прозвищу Гутэнтак. — Я люблю вас, Оля. Я не знаю, кого там любите вы. Мне это безразлично. Если вы не будете моей, я перестреляю полшколы. Наконец, я застрелю вас.

— А себя? — иронично спросила мастер Вьюзова.

— Не знаю, — пожал плечами Гутэнтак. — Да и какая вам разница?

— Ну ладно, пока, — сказала она, слегка улыбнувшись.

Ольга Вьюзова махнула рукой на прощанье лучшему ученику и пошла к двери. Он резко выбросил руку. Ладонь легла на плечо, останавливая женщину. Она обернулась, инстинктивно подчиняясь нажиму.

Гутэнтак усмехнулся:

— Подожди.

Оля разжала пальцы, ключ оказался в его руке. Женщина чуть натянуто рассмеялась, он вздрогнул, но всё-таки закрыл дверь. Звякнув связкой, бережно опустил в карман.

Он шагнул к ней, Вьюзова отступила. Гутэнтак неловко потянулся к её губам, она увернулась, отстранила его ладонью. Одёрнула помятый им мультипиджак со значком советника. Улыбка, ладонь — двойная защита.

— Не надо, — просто сказала она.

— Я не знаю, Оля, чем это закончится, — сказал Гутэнтак. — Я думаю только о тебе. Я никогда особо не любил жизнь. И первый раз в жизни я кого-то люблю…

— Ну хорошо, — раздражённо, но с опаской сказала советник Вьюзова. — Я рада за тебя, но я уже говорила.

— Оленька, я люблю тебя. Я хочу тебя. Представь себе правду: я думаю только о тебе. Когда я засыпаю ночью, мне кажется, что ты рядом, что ты уснула. Я смотрю и удивляюсь, что тебя нет. Я почти готов искать тебя в своей комнате. Сумасшествие, да? Я не могу без тебя. Я пробовал — у меня не получилось. Я родился, чтобы действовать, но если ты не моя, то всё пошло на хрен. Я не могу встать и пойти что-то делать, я могу только думать о тебе и смотреть на тебя, но я не хочу так жить — ты понимаешь?

Вьюзова смотрела почти с сочувствием.

— Отпусти меня, — мягко попросила она. — Мне нужно домой.

— Тебе не нужно домой, — вздохнул Гутэнтак. — Скажи ещё раз, что мы никогда не будем вместе.

— Тебе не надо меня любить, — сказала Оля. — Тебе не надо меня хотеть. Есть много других увлекательных занятий, поверь мне. В твои восемнадцать — ты понимаешь?

Он держал руки в карманах зелёного пиджака, чуть покачивался, смотрел ей в лицо.

— Я понимаю, Оленька, — сказал он. — Я всё понимаю, и не хуже тебя.

— Я пошла, — Вьюзова улыбнулась и протянула свою маленькую ладошку.

В ожидании ключа. Прошла тихая секунда.

— Ну ладно, Оля, — сказал он, отступая на шаг. — Я в сотый раз могу сказать, что люблю тебя. А, ладно…

Он достал из внутреннего кармана школьный мини-браунинг, полученный год назад. Одним движением снял с предохранителя и передёрнул затвор, всё как учили.

Выстрелил в угол. Стеклянная вазочка разлетелась вдрызг.

А затем поднял браунинг и выстрелил ей в голову.

Вьюзова упала на светло-серый линолеум. Слишком быстро упала. Он опустил пистолет, внимательно посмотрел. Дверца шкафа была пробита. Слишком быстро упавшая мастер Вьюзова в неудобной позе лежала на полу. Без царапин и синяков. Смотрела на него непонимающими глазами, однако без страха. Только удивление.

Она медленно поднялась, он не стал ей помогать или стрелять снова. Смотрел ей в глаза, как и минуту назад. Вьюзова присела на краешек стола. Она рассмеялась, а затем рассмеялся он, а затем она серьёзно спросила:

— Неужели всё так серьёзно?

— Конечно, — ответил он.

Они молчали секунд пять, за окном по-прежнему гомонили.

— Иди ко мне, — нежно-требовательно сказала она, он подчинился. — Здесь и сейчас.

Она целовала его, а затем сняла пиджак со значком советника, а затем сняла остальное. А затем стемнело и пошёл дождь. Никто не ломился в давно закрытую дверь, и ключ дремал в его зелёном кармане.

А затем он стоял за разваленными ларьками.

— Не плачь, глупая, — говорил Михаил Шаунов зарёванной девушке. — Ну не надо, лучше улыбнись. Когда улыбаешься, ты очень красивая. А когда плачешь, то так себе.

Он пытался её погладить, застёгивал на ней зелёную курташку.

Гутэнтак стоял в стороне. С Ольгой Вьюзовой он занимался любовью раз пять, но ко Дню Империи оба поняли, что в восемнадцать лет — немало иных занятий. Она убедила его. Теперь они добрые друзья, вместе ходят на теофил и сплетничают про деяния консулов. Как ни странно, он смотрит на неё почти без желания, хотя и верит, что нет на свете никого совершенней. Ольга Вьюзова — мастер, полгода вела у третьей группы «любовь». Над левым соском у неё царапина: однажды Оля надевала золотистый значок прямо на майку.

— Извини меня, — ласково говорил Миша. — У нас, оформителей, такая мораль. Давай я дам тебе денег, а? Ты не обидишься? Сто долларов, для тебя ведь это серьёзно. Как тебя зовут, наконец?

— Света, — сказал она.

— Какое изумительное имя! — воскликнул он. — Скажи, что не сердишься на меня. Ну правда, Свет. Мне больно, что я сделал тебе больно. Я ведь добрый и хороший, честное слово. Способный к дружбе и настоящей любви.

Она улыбнулась сквозь зарёванность:

— Я сержусь.

— Значит, не сердишься! — радостно заключил Миша. — Улыбка — знак прощения.

Он старательно счищал грязь с её курташки, трепал волосы и даже норовил подтянуть колготки. Носовым платком промокал распахнутые глаза, возил фиолетовой рысью по лицу и шептал ей причудливую любомуть.

Гутэнтак улыбался другу: того, как он понял, снова потянуло на добродел. С Мишей бывало, оформитель он не стойкий, временами заносит на искупить.

— Пошли отсюда, — предложил он. — А то менты придут, оштрафуют за убийство. Ты защищался, но им-то чего докажешь?

— Какие оштрафуют? — презрительно сказал Миша. — Менты-кранты, что ли? Меня оштрафует только национальная гвардия.

— Но всё равно, Миш, труп-то лежит. Понятно, что убил при защите. Но те же менты настучат магистру, а это колун в карточку-5.

— Мы ведь возьмём с собой Свету? — спросил он, зная ответ.

— Свету?! — обрадованно закричал Гутэнтак. — Я сочту за честь. Ведь это красивейшее на свете создание, милейшее и к тому же умнейшее. Скажи мне, Света, а какое заведение имеет счастье тебя обучать?

— Я учусь в миру, — застенчиво сказала она.

— Ладно, Света, — по-доброму сказал Михаил Шаунов. — Во-первых, мы это знаем, а во-вторых, это простительно.

— И вам не зазорно со мной?

Вот окучили-то простоквашных, мелькнула мысль.

— Брось, Света, нам радостно и приятно.

— Вы издеваетесь? — спросило умнейшее на земле создание.

Миша с нежностью поцеловал её в нос. Прошептал на ушко, чуть касаясь его кончиком языка:

— Нет, моя хорошая.

И с этими словами они пошли по большому городу.

Из кармана Мишиного полуплаща выпало расписание, осталось лежать, мокнуть под будущими дождями и разлагаться.

9.35. Пассионарная этика.

11.10. Эстетический канон.

12.45. Принципы магии.

14.20. Правоведение.

СРЕДА

8.00. Осн

До обеда они бродили со Светой, заходили в парк, поднимались на вертухе. Притомились, сели на голубую лавку, кормили голубей и смеялись от души над прохожими. Доехали до Скатёрной. Закусывали булочками с изюмом в кофе «Нагваль», запивая горячим кофе. Забрели на выставку работ художника Гагальюна.

— Ну полная чушь, — признавалась Света, видя перед собой размытые цветовые пятна.

— Это не чушь, Света, — наставительно завирал Гутэнтак. — Это стиль гиперпофигизма. Чтобы в нём работать или хотя бы понимать, надо иметь большую художественную душу. Принцип прост: чем хуже, тем лучше. Но закавыка в том, что принцип «как хуже» надо проводить мастерски, а это, согласись, куда сложнее, чем рисование традиционно хороших картин.

— Никогда бы не подумала, — смешно вздыхала неучёная Света.

— Учись, девушка, пока он жив, — добродушно подсмеивался Миша. — Он у нас большой художник. Вот будет мёртв, ничему уже не научимся.

— А вы правда такие умные, как по телевизору?

— Ну какие же мы умные?

Они захлопнули дверь художественного салона, угодили под мелкий дождь.

— У нас так, — сказал Миша, — по чётным числам мы гении, а по нечётным маньяки.

— Сегодня как раз двадцать пятое…

— А что, не чувствуется?

— Чувствуется, — смущённо сказала Света.

— У меня по-другому, — пояснил Гутэнтак. — Я-то как раз гений по нечётным. Замечаешь?

На перекрёстке Скатёрной и Наполеона Миша подошёл к старушке в синем пальто и купил у неё зонт для Светы. Бабушка мокла и улыбалась тройной цене. Ох уж эти козлы, думала она про себя, почувствовав стиль воспитанника.

Он предложил зайти в казино, но «Эльдорадо» ещё закрыто. Света предложила ходить вдоль берега.

— Господи, как я убалдеваю с природы! — воскликнул Гутэнтак, когда они двинулись.

На берегу тремя ярусами росли деревья, желтилась трава и шёл дождь. Они спустились на нижний, к самой воде. Дождь падал вовсю, капельки тарабанили о камень, поднимая мягкие круги на воде.

Гутэнтак присел на корточки.

— Бог везде, — сказал он. — Вот сейчас он в капельках дождя, завтра будет ещё где-нибудь.

— В капельках — это да, — сказал Миша. — А вот насчёт где-нибудь я сомневаюсь.

Рядом с водой росли кусты. Неожиданно из них выбежала серая собачонка, маленькая, лохматая. Самозабвенно залилась лаем.

— Самовыражается, — усмехнулся Миша.

— Не укусит? — спросила Света, якобы испугавшись.

Гутэнтак поднялся, вальяжно подошёл к собачонке. Закатал рукав, протянул руку.

— Кусай, — сказал он. — Самовыражайся.

Серая собачка взвизгнула и скрылась в кустах.

— Ты чего?! — крикнул вслед. — Кусай!

Но она не подала голоса.

— А если она бешеная? — спросила Света.

— А мы какие? — усмехнулся Миша. — Если она куснёт Гутэнтака, то сама заразится. И подохнет через минуту. Вот и боится, что дольше не протянет. А мы ничего, живём.

Собачка выбежала с северной стороны и затрусила вверх по ступенькам, на средний ярус. Миша по-детски забавлялся, пуляя камешки в водную гладь. Соревновался со Светой. У кого больше?

Изгибисто и вразвалочку приблизился Гутэнтак.

— Я читал в подпольной газете статью попа, — сообщил он. — Газетка хреновая, невзирая на подпольность. Знаешь, что пишет православная морда? Он посчитал по своему численнику сумму цифр в имени актуач-консула.

— Получилось шестьсот шестьдесят шесть, — умно предположил Миша.

— Точно, — рассмеялся Гутэнтак. — Дальше мудила всё расписал. Раз его численник нашёл Зверя, всё покатится по завету. Он тебе и вавилонскую блудницу сыскал, и мор предрёк, и прочие гадости. Про Центры глава специальная. Ну понятно, чьи мы с тобой дети.

— А то! — гордо заявил Миша.

— Статейка называется «Земля Белиала». Вот название хорошее, хоть и непонятно к чему. Какой такой Белиал? В стране полный порядок.

— Я вот тоже иногда думала, — сказала Света. — Это ничего?

— Вот-вот, — ответил Шаунов на признание девушки и заметнул покатый камень-лепёшку.

— Вода в небе, вода перед тобой, — философски заметил Гутэнтак, — наконец, ты сам состоишь из воды. Не это ли суть подлинная гармония?

— Вот-вот, я к тому же.

— А хочешь увеличить число воды?

— Число воды? — недоумённо сказал Миша. — Вот-вот, слова-то какие.

Гутэнтак нырнул в заросли. Радостно выволок из кустов целую заржавленную кастрюльку, подошёл к воде, зачерпнул.

— Если я вылью это тебе за шиворот, наличие воды в твоём мире будет тотально. Гармония достигнет своего апогея и станет абсолютной. Хочешь?

— Не-а, — лениво сказал Миша. — Много гармонии — это перебор. Вспомни анекдот от мастера Клыка.

Мокрые, но довольные они поднимались вверх.

— Не это ли та лестница, что ведёт к просветлению? — задался вопросом Гутэнтак.

— Я думаю, что туда ведёт скорее скоростной лифт, — немного подумав, ответил Михаил Шаунов.

По обе стороны лестницы желтела и местами даже зеленела русская осень.

— Тебе не кажется, что эта погода достойна памятника? — патетично спросил девушку Шаунов.

Они шли, держась за руки. Он обнимал её, прижимал к себе: делал вид, что намечается большая любовь.

— Может быть, ты всё-таки возьмёшь сто долларов?

— Нет, — твёрдо ответила она.

— Как знаешь.

Они шли той же дорогой, поднимаясь вверх бульваром Наполеона. Дошли до бывшей улицы Ленина, свернули на Скатёрную. Слева дремал городской парк, справа неслись оголтелые автомобили. Они шли мимо намоченных курток и городских тополей, миновали «Яму» и Дом Консалтинга.

Скатёрная интересна сама по себе. Улица контрастов, она начиналась в наркоманских кварталах и тянулась до самой администрации. В начале в основном попадались сараи, затем Светозарьевка сменялась девятиэтажными башенками, наконец возникали сталинские строения с четырёхметровыми потолками внутри и яркими вывесками снаружи. Вереница домов упиралась в мэрию и небольшой сквер.

Они брели шеренгой в полтротуара, с задоринкой, мимо озабоченно-неотложных граждан.

У Центромага Света запросилась в туалет, Миша посмотрел с сожалением. Что-то буркнул, кивнул: иди, мол, мы здесь. Она исчезла, надо полагать, на минуту. Гутэнтак посмотрел ей вслед, цокнул языком, подмигнул.

— Да ну тебе эта дурочка, — сказал он.

— Вот-вот, — повторил Миша. — Пошли-ка отсюда, пока она тут пи-пи.

Они завернули на Медицинский, углубились во дворы, выбирая путь среди спортплощадок и хаоса гаражей.

— Хорошая девочка, — слегка задумчиво сказал Гутэнтак.

— Просто замечательная, — согласился Миша. — У неё потрясающие ноги.

— Я видел, — скромно заметил друг.

— Но ты не представляешь, какие у неё губы, — с воодушевлением сказал Миша. — Я уверяю, что лучше не бывает.

— Помимо прочего, у неё восхитительные глаза, очень ласковые и выразительные, — подметил Гутэнтак.

Словно в подтверждение его слов Миша разбил ногой трухлявую доску, случайно лёгшую поперёк. Гаражные лабиринты казались бесконечными и манили своим полным развалом.

— Конечно, — сказал он. — А ещё у неё белые трусики, и вообще, она очень добрая.

— Может быть, самая добрая девушка в этом городе, — сказал Гутэнтак.

— И не говори, — уверенно сказал Миша. — Просто девушка чьей-то мечты. Я получил удовольствие, когда обнимал её у воды. Она ведь меня тоже обнимала, ты видел? Заметь, что во многом это было и духовное наслаждение. Я думаю, она меня вспомнит. И как всё-таки жаль, что мы не оказали ей материальную помощь. Эти поганые доллары жгут мне сердце.

— Дай-то бог, если вспомнит.

Гутэнтак молитвенно сложил руки.

— Вот-вот.

Из подворотни показался полувековой дядька, точная копия утреннего, но всё-таки не он. Помятый, растерзанный, может быть, даже алконавт. Верхние пуговицы были расстёгнуты, клетчатая рубашка распахнулась и являла миру волосатую, в меру загорелую грудь.

Миша уверенно направился в его сторону.

— Деньги нужны?

— Сколько?

— Сотня баков.

— Ого, — сказал мужик, отроду не слыхавший про столько денег. — А что нужно сделать?

— Да ничего не нужно, — улыбнулся Миша. — Берите, пользуйтесь. Купите подарок любимой женщине или детям, если у вас есть дети. Напейтесь с радости, купите себе галстук. Да что хотите.

Он порылся в кармане брюк и протянул тому единственную бумажку.

— Ваше, ваше, — махнул он рукой. — Да не смотрите на меня так.

Друг строил в десяти шагах уморительное лицо.

Две минуты брели в молчании, наконец Гутэнтак не выдержал:

— Что, Миша, потянуло на искупить?

— Вот-вот. А ты не знаешь, где можно собрать побольше людей?

— У тебя долларов не хватит, — хмыкнул он.

— Да ну их, какие доллары.

Они вышли на свой любимый проспект Труда. Короткий мужчина в очках спросил о времени.

— Четыре пятнадцать, — вежливо, но наугад сказал Миша.

— Спасибо, — сказал короткий.

Вытянул запястье: часы шли на три минуты вперёд.


Перед ними стоял большой сероватый дом. Табличка извещала, что внутри дома находится много чего разного, в их числе скромный банк и невнятные профсоюзы.

— У профсоюзных крыс сегодня собрание, — сосредоточенно сказал Миша. — Что-то типа регионального Съезда, я слышал по новостям. Пойдём к ним.

— Я понимаю, что дело нужное, — ответил Гутэнтак. — Но стоит ли мориться с этими червяками? И какое нам дело до профсоюзов?

— Наша цель — преобразить мир, — повторил Миша школьное правило. — А значит, нам есть дело до всего, что в этом мире творится. В том числе и до откровенно крысиных сборов. Пошли, поработаем.

Он был уже на ступеньках серого здания.

— Я ничего не понял, — зевнул Гутэнтак. — Но если хочется к профсоюзам, пошли к профсоюзам.

Он резво вскочил на крыльцо, а неожиданно деловитый Миша уже тянул на себя не лёгкую дверь.

Наискось от входа стоял древний столик, за ним мигала местная бабушка. Миша спросил, где проходит Съезд. Оказывается, второй этаж и налево, а дальше будет зал, двести кресел и делегаты. Поторопитесь, сказала бабушка, ваш слёт заканчивается. Нас вполне устраивает, умиротворённо ответил Миша.

Они скинули одежду в гардероб, чуть замешкались. Сначала подошёл Миша, и его помоечный полуплащ вообще не хотели брать, но затем Гутэнтак протянул кожаную «куртку героя», и на них посмотрели странно. Гардеробная женщина несла куртку так, будто не хотела до неё дотрагиваться. После этого она отнеслась к истекавшему грязью полуплащу с куда большим пониманием и сочувствием, взяла его без опаски и протянула номерок. Застенчиво улыбнулась, однако страха и растерянности в её улыбке было побольше, чем светлых человеческих чувств, — встречаются такие улыбки, и довольно часто, куда чаще, чем следовало бы, — подумал он, взлетая по широким ступеням.

Второй этаж показался им на редкость обшарпанным. В одном месте штукатурку отбили и ничего не положили взамен. В остальных уголках витал странный запах, и начитанный Гутэнтак сказал, что это не иначе как дух Совка. Это точно он — хотя определить Совок в терминах не решился бы даже Гутэнтак, это слишком специальное понятие. Но именно этим, по его словам, дышали их предки, простые и советские люди.

У дверей зала пообщались с третьей по счёту. Пожилая дама спросила их имена и статусы, рассерженный Шаунов сказал, что они делегаты от Красной Бучи. Местные, стало быть. Неприступная дама сказала, что делегат из Краснобучинского района прибыл ещё утром, а зовут его Терентий Кимович Серохвост. Миша лаконично парировал, что прибывший делегат ошибся миром и лучше бы ему вообще не рождаться. Пока неприступная переваривала фразу, он толкнул дверь и оказался внутри. Гутэнтак достал читательское удостоверение с орлом и помахал перед носом дамы, не давая ей, однако, ничего прочитать. Пока та готовила ответную речь и рылась в эпитетах, прошёл следом, а женщина осталась молчать, так и не собравшись с мыслью.

Сотня человек заполнила прямоугольник зала, предпочитая центр и первые ряды. Задняя линия кресел выглядела почти пустой, относительно просторно было на флангах.

— Послушаем их немного, — шёпотом предложил Миша, осторожно усаживаясь.

На трибуне стоял лысоватый деятель и ораторил что-то благонародное. Рубашка на нём была чёрная, а пиджак, мягко выражаясь, цвета земли (но если говорить честно, пиджак лысоватого был скорее цвета дерьма). Ребром ладони он отстукивал трибунную деревяшку, ударяя от души и на редкость в такт.

— Обязательства перед народом не выполнены, — подводил он итог. — А если выполнены, то не в полном объёме и с нарушением установленных сроков. Уже сейчас можно отметить, что курс проводимой политики неадекватен тем простейшим потребностям, которые выдвигает сегодняшнее общество. Исходя из провозглашённых ранее тезисов, мы делаем совершенно закономерный вывод о невозможности дальнейшего следования в русле проводимого курса, поскольку он полностью расходится с теми принципами, на которые мы должны опираться в том случае, если всё-таки хотим оставаться последовательными во взятой на себя роли отстаивания тех интересов, на которые нас уполномочил…

Землянистый затравленно огляделся.

— Одним словом, народ требует, — неожиданно завершил он.

Послышались редкие аплодисменты, навевающие тоску.

— По-моему, херню несёт, — зевнул Гутэнтак. — Неужели народ именно такого и требует?

Миша молчаливо встал и решительно направился в сторону трибуны. Президиум пока не понял, куда он идёт. Носатая и худощавая тётка объявила выход следующего запланированного:

— Лев Васильевич Загибин, вице-президент Союза налогоплательщиков, депутат теневого курултайского горсовета.

Но Миша успел раньше.

— Говорить буду я, — предупредил он. — Михаил Владленович Шаунов, воспитанник и кандидат.

Он посмотрел на президиум, взглядом отметая все возражения. В зале зашелестели, кое-кто возмутился. Проснулся Лисицын в третьем ряду.

— Позвольте, — сказала носатая.

— Не позволю, — заявил Миша.

Лисицын в третьем ряду обратился к своему соседу А. Я. Померанцу и сообщил своё мнение о молодом человеке. А. Я. Померанц согласился с мыслью, что молодой человек абсолютно нагл, и выдвинул идею, что раньше, в более спокойные времена, такого просто не было, в коем сравнении и содержится завуалированный приговор нашей эпохе. Эта относительно простая, но эмоциональная мысль была горячо поддержана Лисицыным из третьего ряда, а также Ватентиной Мохнюковой из четвёртого ряда. Привлечённая их тихой, но занимательной беседой, она приняла в ней живейшее участие и, в частности, выдвинула гипотезу, что в таких вещах наиболее виновата существующая идеология. Её сосед из общества малоимущих Вильгельм Пенович не вполне разделил этот несколько оппозиционный тезис, склонившись всё-таки к приоритету личных качеств субъекта, зато его коллеги из третьего ряда Лисицын и А. Я. Померанц разделили теорию Мохнюковой в подлинном масштабе этой теории, принимая в ней главенствующий пафос вместе с его открытой оппозиционностью существующему положению дел. Столь острое обсуждение не могло остаться в стороне от главы крестьянского профсоюза, сидящего по левую руку от А. Я. Померанца. Вступив в беседу, он внёс крайне радикальную и действенную идею, призвав по мере сил воспрепятствовать новомодным, но очевидно пагубным тенденциям, идущим от совершенно непродуманной, как он выразился, идеологии. Это предложение окончательно консолидировало все стороны, принявшие участие в кратковременном обсуждении назревших проблем.

— Как и вы, я погряз во многих грехах, — откровенно признался Миша, зачем-то лизнув микрофон. — Но, в отличие от вас, я вижу пути спасения. Хочу поделиться той истиной, что открылась мне.

А. Я. Померанц и другие смотрели на него с явным неодобрением.

— Любовь и только любовь, — говорил Миша. — Прежде всего конечно же любовь к ближнему. Но не следует забывать и дальнего, а особенно надлежит возлюбить врага. Не думайте, что я шучу или издеваюсь. — друзей-то может любить и подонок, а вот врагов? Это и есть подлинная Любовь в её глобальном смысле: к первым встречным и ненавистникам. Я подчеркну, что надо также любить самого себя, ибо сказано: возлюби ближнего как самого себя, из чего следует, что себя мы уже любим как полагается. Кроме того, надо любить зверей, птиц, окружающую природу, памятники архитектуры. Вообще любить всё, что встречается на пути. Вот идёшь, а тут перед тобой какая-то нечисть. Любовь и только любовь! Когда мы научимся чувствовать её по отношению к разной нечисти, наши души озарит свет и мы наконец-то удостоимся покоя внутри себя. Я говорю доступно? Придёт она, благодать, никуда не денется — это, я надеюсь, вам ясно? Придёт покой, принятие этого мира и своего места в мире, и наступит тихая радость — независимо от внешних обстоятельств и теперь уже навсегда. Вот её-то мы и будем называть благодатью.

Зал притих, слушая его с удивлением. Делегат Валентина Мохнюкова высморкалась с чувством глубокого фарисейства.

— Я повторю старые банальные истины, вы уж меня простите, — улыбнулся Михаил Шаунов. — Я тут смотрю, наши времена изрядно подзабыли свет этих истин, и от этого нам всем немного тяжеловато. Так вот, послушайте: я пришёл, чтобы напомнить вам. Прежде всего конечно же: не убий. Грех тягчайший, можете мне поверить. Кроме того, нельзя воровать. Внешне-то всё привлекательно. Но как вам подоходчивее объяснить, что воровство и коррупция губят души? Губят, губят, поверьте на слово. Это так просто, что можно и не доказывать. Наконец, не прелюбодействуй. Этот грех вряд ли является основным, но на всякий случай я прошу в него не впадать. Благодать накроется, это как пить дать, а нет ничего важнее и упоительней благодати. Какой там разврат? Поэтому стоит воздержаться и не тыкать членом куда попало, а равным образом что попало и не втыкать. Грубо сказано, но я надеюсь, что Бог простит. Кстати, о Боге. Во-первых, это слово не упоминается всуе, запомните, пожалуйста, раз и навсегда. Но я-то упомяну Бога, моя речь отнюдь не суетна. Это правда жизни, поверьте мне наконец, это ценности, которые можно с равным успехом назвать как вечными, так и сегодняшними, рождающимися в наших душах прямо сейчас. Вот сколько времени они существуют — столько раз они и рождались вновь.

Лисицын снова начал умиротворённо похрапывать, мелкая благодать на него уже снизошла.

— Я продолжу, — продолжил Михаил Шаунов. — Сейчас я буду умолять вас об одной вещи: ни в коем случае нельзя возводить хулу на Господа Бога. За это сразу полагается душевный крантец и, как сказано, огненная геенна. Но геенна скорее метафорическая, а вот душевный крантец очень реален. Хулу, как вы поняли, вообще нельзя возводить — ни на Бога, ни на людей, ни на птиц, ни на обстоятельства своей жизни. Мир надо принимать с любовью и благодарностью, а особенно надо благодарить Творца за его удивительное Творение. Я подчёркиваю — удивительное. Надо принять как факт, что это Творение необычайно красиво и гармонично, а наш мир, на полном серьёзе, является лучшим из множества возможных миров. Ну подумайте сами, как может Всемогущий сотворить плохой мир, если может сотворить более лучший? Пора поверить в чистоту мироздания, в нужность всех его элементов, включая те из них, что предстают нашему тщедушному разуму в виде банальной несправедливости. Давайте просто условимся, что это своеобразные испытания. И примем их с любовью, как полагается. И не будем сомневаться, что добро в конечном итоге одолеет зло, поскольку — вы верите мне? — Бог всё ещё по-главнее Дьявола. И тем более он позначимее тех мелких гадов, что изредка держат над нами власть.

Удивительное дело, но многие в зале стали внимательно слушать, местами даже раздались жидкие аплодисменты. Особо пожилые делегаты в задумчивости кивали головой, а кое-где молодёжь начала приветливо махать цветными платочками. Глава крестьянского профсоюза немного приоткрыл рот.

— Чушка косяка порет, — охотно поделился Гутэнтак с левосидящим мужчиной. — Базар нефильтрованный, слушать западло. Выцепить бы лохана всей братвой да грузануть, чтоб волну не гнал. Ладно, разведём. Завтра перед пацанами на бабки отвечать будет. А понты у него гнилые: бог не крыша, на стреле не отмажет. Если фраера начнут понтоваться, это какой же порядок?

Левосидящий в ужасе отшатнулся.

— Надо верить, что Господь уже дал гармонию, — жестикулировал Миша. — Надо только её увидеть. А помогут нам ценности, которые народ называет вечными. Я продолжу напоминать. Значит, не убий и не укради. В какой-то степени — не прелюбодействуй. А самое распозорное — судить ближнего своего. От этого происходят очень многие беды. А делов-то — ну не суди, и всё тут. Займись собой. Нет, им ближнего подавай. Что за отвратительная привычка?

Вильгельм Пенович из общества малоимущих задумчиво грыз свой ноготь с чёрной каёмкой, неумытый и неподстриженный. Валентина Мохнюкова распахнула газетку и углубилась в чтение. Так себе, бульварщина и картинки. Лисицын открыл глаза и ничего не понял.

— Кроме того, запрещается метать бисер перед свиньями. Я вот стою, метаю — но ведь не зря? Вы взрослые, образованные люди, разве не так? Вы не захрюкаете наперекор?

Глава крестьянского профсоюза закрыл рот. Валентина Мохнюкова с ненавистью рассматривала голую женщину. Лисицын кое-что начал понимать.

— Любовь и только любовь! И не ищите справедливость грязными методами. Займитесь собой, бросьте социальную канитель и революционную мерихлюндию. Начните делать добро. С этого дня, с этого часа. Вот как выйдете на улицу, так и начните. В мире столько несделанного добра, что вам хватит до конца жизни.

А. Я. Померанц собрался сказать сильную фразу, но растерялся и промолчал. Валентина Мохнюкова смотрела на голую женщину и хотела плакать. Лисицын снова потерял нить.

— Дожили, — сказал делегат Краснобучинского района Терентий Кимович Серохвост.

Лисицын подобрал нить, а Валентина Мохнюкова пустила по щеке слёзку. Не взирая на них, глава крестьянского профсоюза почесал ухо.

— Да кто ты такой? — рявкнул со своего места Загибин.

— Я? — чуть растерянно сказал Миша. — Я ничего плохого, я пришёл поделиться вам. Свет и любовь, прочих радостей. Вы не хотите Бога?

— Вон! — закричал на это вице-президент Союза налогоплательщиков.

От неожиданности Лисицын выронил папку и снова всё потерял. Валентина Мохнюкова гневно порвала чтиво. Не взирая на них, глава крестьянского профсоюза перестал чесать ухо.

— Мать честная, — на полном серьёзе сказал Вильгельм Пенович из общества малоимущих.

Он здорово потрудился за свою жизнь и удовлетворённо разглядывал средний палец.

— А я что говорил? — оживился делегат Краснобучинского района Терентий Кимович Серохвост.

— Но я не всё сказал, — заметил Миша. — Я не успел самое главное.

Лисицын ползал в проходе и собирал листы. Поднимал и аккуратно запихивал в папку. Ему помогал предыдущий оратор цвета дерьма.

— Щас пойду валить фраеров, — сказал Гутэнтак левосидящему. — Достали меня эти чуханы лагерные. Особенно вон та дунька, — он показал пальцем в направлении вице-президента.

Левосидящий на всякий случай извинился и пересел в другой ряд.

— Иди, иди, — уверенно говорил Загибин. — Смотри, парень, я звоню милиционерам.

Он достал сотовый телефон, нажал какие-то кнопочки. Гутэнтак подсел к бывшему соседу. Теперь тот оказался правосидящим.

— На зоне, — сообщил он, — бывают не только паханы и вертухаи, но и суки отвязные. Понятно?

Мужчина извинился ещё раз. Это не помогло.

— Кое-кого сегодня отпетушат, — предупредил Гутэнтак. — Так что ты с базаром не лезь. Я тут типа за разводящего, усекаешь?

Лисицын собрал листки, но потерял главное. Прошедший оратор цвета дерьма хотел помочь, но оказался бессилен. А. Я. Померанц наконец-то произнёс сильную фразу. Валентина Мохнюкова подумала о душе и поняла, что мужики сволочи. Она захотела с кем-нибудь поделиться, но вокруг сидели только сволочи и ни одной бабы.

Невзирая на жаркие события, глава крестьянского профсоюза тихонько икнул.

— Кто вас послал? — жёстко спрашивал Загибин, направляясь к трибуне.

— Вот видите, — развёл руками делегат Краснобучинского района.

А. Я. Померанц понял, что в его судьбе настаёт решительная минута.

Лисицын вспомнил о главном. Оно было до того противно, что ему расхотелось жить.

— Это шестёрки, — говорил Гутэнтак в самое ухо. — А кто у вас мазу держит, кто на солидняках? С кем по натуре добазариваться?

— Я не знаю, — честно ответил правосидящий.

— Не пацан, что ли? — презрительно сказал Гутэнтак.

Валентина Мохнюкова представила, как держит за член этого симпатичного мальчика. Лисицын нашёл кое-что позитивное и почти простил этот мир. В ответ глава крестьянского профсоюза рыгнул и застенчиво потупился. Сегодня он был не в духе.

— Не трогайте мальчика! — сказал А. Я. Померанц, вставая в проходе и загораживая путь вице-президенту.

— Вы в пособниках этого хулигана? — спросил тот.

— Вот загнули лохотрон, козлы беспонтовые, — довольно смеялся Гутэнтак в ухо не-пацану.

— Начинается. Как я и говорил, — уныло вздохнул делегат Краснобучинского района, обладавший удивительным даром: наступление любых неприятностей он предугадывал за год (его всерьёз подозревали в экстрасенсорных способностях).

Валентина Мохнюкова призывно помахала своей розоватой книжечкой. Этим жестом она просила соблюдать тишину.

Лисицын подвёл итог и снова расхотел жить. Но он знал, что это чувство быстро проходит. Поэтому чересчур не расстраивался, не плакал и не скулил. Оратор цвета дерьма попросил у него телефон, Лисицын протянул корявые циферки.

— Спасибо, — сказал тот. — Я позвоню вам насчёт нашей акции.

— Обязательно позвоните, — сказал Лисицын. — Я уже думаю об освещении похода в СМИ.

— Замечательно, — сказал дерьмоцветный, не заметив, как Лисицын снова потерял нить.

Вильгельм Пенович мысленно пожелал им поскорее сдохнуть.

Валентина Мохнюкова без одобрения смотрела на поступок А. Я. Померанца. Мужчина был настолько некрасив, что не возбуждал даже антипатии. Дерьмоцветный вернулся к своему креслу, сверкнув залысиной.

— Понтуется, васёк, — комментировал Гутэнтак в соседское ухо. — Или за базаром не проследил. Но он не в авторитете. Вот посмотри, барыга его опустит. Но я-то, я грузану чертей, всех раком поставлю.

Невозмутимый глава крестьянского профсоюза ушёл в дела. На сей раз он чесал живот, интимно просунув под пиджак руку.

— Я не пособник, — героически сказал А. Я. Померанц. — Но я разделяю его взгляды.

— Разделяете юношеские бредни? — удивлённо спросил вице-президент Союза налогоплательщиков.

— Да, Лев Васильевич, — мужественно ответил тот.

Глава крестьянского профсоюза оглядел зал, не заметив ни одной стройной девки. Наверное, не сюда попал, догадался он. Он ещё раз посмотрел на делегата Валентину Мохнюкову. Она не баба, а выхухоль, догадался он.

Довольный словом, он резко всхрюкнул. Наверное, он дурак, догадался Лисицын. Мужчина! — умилённо подумала Валентина Мохнюкова, с горечью вспоминая косорылого мужа.

Загибин легко отодвинул А. Я. Померанца в сторону. Тот подчинился не столько правилам, сколько силе. Мог ведь и уронить, с горечью подумал он.

Загибин шёл к трибуне с неумолимостью ледокола. Миша безмолвно покачивался и моргал. «Мальчик мой», — с нежностью подумала Валентина Мохнюкова.

— Не к добру, — сказал делегат Краснобучинского района. — «Панорама» нас в среду предупреждала. А мы что?

Лисицын улыбнулся девятый раз в жизни.

Очнулась носатая дама из президиума.

— Покиньте помещение, молодой человек! — твёрдо сказала она.

— Но вам будет хуже, — едва не плача, сказал Михаил Шаунов.

Загибин стоял напротив.

— Разберёмся без сопляков, — весомо произнёс он. — Всегда жили и сейчас проживём. Понял?

Делегаты застыли в робкой надежде на мордобой. Лисицын забыл, чему улыбался. На его коленях лежал план подъёма экономики в трёх частях, с ссылками и запутанным комментарием. Документ был подписан доктором Миллером из Института Европы.

— Вот гонит, чмо, — с удовольствием нашёптывал Гутэнтак. — Но мы этой петушине покажем. Пацан сказал — пацан сделал. Я отвечаю. Держи выкидуху. Загонишь ему нож под ребро?

Сосед не выдержал, поднялся и рванул к выходу. В проходе наступил на ярко-оранжевый фантик.

Гутэнтак с сожалением посмотрел ему вслед, вполшёпота насвистывая Бетховена. Наконец-то получилось.

Валентина Мохнюкова разревелась.

— Не трогайте его, — просила она. — Мальчик не виноват.

Она многое переосмыслила, всерьёз хотела приласкать: бедный мальчик, пятое-тридевятое…

— Вот именно, — подтвердил А. Я. Померанц, продолжая совершать поступок.

— Он исправится, — зевнул глава крестьянского профсоюза, старательно извлекая из волос перхоть. — Пожалейте соплю зелёную, чего уж там.

По рядам пронёсся сбивчивый говорок. В дальнем углу поднялся усатый Фальк.

— Не устраивайте здесь политическую Голгофу! — призвал этот по-своему замечательный человек.

— А я что говорю? — встрепенулся краснобучинский Серохвост. — Я как все, я против насилия.

В зале запахло братоубийственным разговором.

— Bay! — закричал моложавый хрен с лицом бывалого комсомольца. — Окучь зюзю! Свободу слова — надыть!

— Я тебе окучу, — сказал Лисицын. — Я тебе устрою Гоморру. Ты слышал, кто я? Знаешь, с кем я водку-то пил?

— Неужели вы не понимаете юмора? — спросил моложавый. — В ваши-то годы на людей кричать?

— Цыц, — печально сказал Лисицын. — В мои годы жизнь только начинается.

Он снова забыл о чём-то необычайно важном.

На заднем ряду тихонько смеялись циничные журналисты.

— Эх, сарафан, пропади оно пропадом, — махнул рукой Гутэнтак, подбираясь к ним. — Эх, удальцы мои, давай водку пить?

Циничные щелкописцы посмотрели на него с удивлением.

— Это им веселуха, — пояснил усатенький борзопёр. — А нам всё-таки работа. Сидим тут, конспектируем общественный лабудизм.

— Но сегодня ничего, — признался ещё один, молодой-фотокамерный. — Мы думали, съезд как съезд: сядут эти пыльные, разведут занудень. А вот и нет, тут тебе и психи, и беспредел. Такое шоу сразу первополосным пойдёт. Нам бы ещё эксклюзив у ненормального и рожу его запечатлеть.

— А который тут ненормальный? — заинтересованно спросил Гутэнтак.

— А это который пацан с трибуны, — пояснил фотокамерный. — Хотя, конечно, все они чуть шизые, работа у них такая. И не только шизые. Глава крестьянского профсоюза, как мне говорили, мафиози. Местный такой, поселкового масштаба, но всё равно бандит. С деревенским попом на джипе гоняют, тёлок в баню затаскивают. А вон тот ушастенький раздолбай — кажется, педофил, — он показал на Лисицына.

— А кто они такие вообще?

— По жизни, что ли? — усмехнулся усатенький. — Да так, псевдополитическая шпана. Их профсоюзы сто лет как распущены, а они по дури всё равно собираются. Не могут, наверное, без этого, вот и косят под депутатов. Про актуал-консула дурное не говорят, вот он их дурдом и не трогает. А политических механизмов у съезда ноль, я уж не говорю про экономические.

— Стало быть, они просто так?

— Ну да, трезвонят. Тут половина за секс-шопы, а половина за Сталина. Вот и выясняют, что ломовее. В стране давно уже другая эпоха, марсианский строй. А они не могут решить, как нам быть с синагогой и приватизацией туалетов, роют правду и колупают эмиссию. Во всём ищут моральный смысл, даже в минете. Делают вид, что последняя защита народа.

— А зачем они называются профсоюзы?

— А хрен их знает, — признался фотокамерный. — Молодёжь и слова такие забыла. У них было семь идей, как свою шарагу назвать: собор, сходняк, советский союз, фронда, ложа, вече и профсоюзы. Долго думали, решили, что последнее презентабельнее.

Гутэнтак радовался, что узнавал такое новое и занимательное. Даже улыбаться стал.

— А между собой, наверное, спорят?

— Я же говорю: половина за либералов, а половина за батьку. Но это они вид делают, что полемизируют. Им бы собраться да порыдать. О народе, конечно, не о себе. В этом они всегда соглашаются, а всё остальное и неважно. У них, если вдуматься, только две серьёзные идеи — причём для всех общие — для белых, для красных, для педофилов. Во-первых, они считают, что народ наш плохо живёт. Это, так сказать, идея открытая. За неё не расстреляют, вот они её и балакают. А второй мысль, что во всём виноваты консулы. А поскольку за это вешают, они её, так сказать, подразумевают. Собираются ежемесячно и начинают подразумевать. А вслух говорят, что виноваты экономические трудности. Каждый раз принимают программу, как с ними бороться. Загибин аналитический центр учредил, подпольный, правда, при теневом курултайском горсовете. А Лисицын в Женеву съездил, купил там на толкучке у доктора Миллера пару листиков, назвал их плодом Института Европы и приволок. Сейчас они две программы совместят, примут, как положено, и разойдутся. У них по фракциям уже всё закончено, Загибину только речь толкнуть. А дальше проголосуют и разбредутся. Они уже домой собрались, когда ненормальный вылез.

— Это точно, он ненормальный, — хохотнул Гутэнтак. — А давайте всё-таки водку пить, сарафан моё в околоточный?

— Нам нельзя, — печально сказала молодая дама в пятнистом свитере. — Нам бы эксклюзивчик и мордулет этого Иисуса. Вы лучше с ними выпейте, у них жизнь халявная.

— Хорошие вы ребята, бодунец мою на трандец, — сказал Гутэнтак. — Пиванул бы я с вами в скатёрку, только не туда, видать, баламуть. Вот и судьбина моя посконная.

— Знаете что? — предложил усатенький. — Чтобы материал уж точно первополосным был, сходите-ка на трибуну и загните всё это там. У нас, как вы видите, нынче модно на трибуну ходить.

— Не-а, — он расквасил лицо в улыбке придурка. — Не созрел я на такие дела. Вот как почую в себе силу духовную, так и двину. Будет вам тогда от меня, яшкин воз на хлебосол кочергой!

— Наверное, будет, — по-доброму сказал фотокамерный.

— Но я вам, дружбаны, удружу, перемол мне на самокат, — расплывчато пообещал Гутэнтак. — Я, как-никак, Христу тамошнему школьный брат. Ежели вам до эксклюзива дело, могу его на ошейник насадить да пред ясны очи, как недомута. Будет вам тогда мордулет и полная исповедь. Лады? Вот как его пинком отпроводят — так я вам его и заволоку.

Тут щелкописцы бросились его благодарить, набиваться в други и задавать вопросы самого занудного содержания (они умеют): кто, да почему, да по какому случаю? Гутэнтак дебильно косился и бурчал афоризмами, но удивительно невпопад. Например, на вопрос, где он родился, Гутэнтак чистосердечно сказал, что мёртвые сраму не имут и т. д.

Зал провожал Мишу сидя и без оваций.

— Да ладно, я иду, — соглашался Миша. — Я уйду, но дети мои придут. Не мир я принёс на землю, ох, не мир. Будет вам большая заруба. А за ваше непонимание пусть Господь простит. Одно хоть запомните: любовь и только любовь, нет ничего прекрасней любви. Будет любовь — будет и остальное.

Наиболее добрые смотрели на него с тёплым сочувствием, а кое-кто даже махал платочками и продолжал качать головой.

— Иди, щенок, не оглядывайся, — провожал его вице-президент Союза налогоплательщиков Загибин (в глубине души он рыдал от собственных слов).

— Не плачь, мальчик, — напутствовала его Валентина Мохнюкова, хотя мальчик пока не плакал (однако женское сердце может предположить всё!).

— Хотели как лучше, а получилось как всегда, — философски сказал краснобучинский Нострадамус и делегат Терентий Кимович Серохвост (через полгода он разбился в аварии, но уже сейчас знал об этом прискорбно-неизбежном событии).

— Кое в чём ты прав, — задумчиво бормотал А. Я. Померанц. — Уж не ты ли?

(Надо заметить, что А. Я. Померанц был на удивление легковерен и тем славился.)

— Вернёмся к повестке, — торжественно провозгласила носатая, попирая локтем президиумное сукно (её никто никогда не трахал, и от этого её нос становился ещё печальней… и так с каждым годом: Михаил Шаунов видел её беду и сильно сочувствовал).

— Устроили тут Голгофу, — шипел близорукий и по-своему примечательный Фальк (каждую неделю он писал в ООН доносы на всех коллег, за что его презирали в ООН, но очень уважали коллеги: они дали ему кликуху — Левозащитник).

— От такой мысли отвлёк! — воскликнул прошлый оратор цвета дерьма (между прочим, он владел всеми тайными способами).

— Жили у бабуси два весёлых гуся, — бормотал в забытьи Лисицын. — Один серый, другой белый, два весёлых гуся.

(Его называли педофилом лишь за то, что он впадал в детство.)

— Расчехляй, — прошептал Мише моложавый хрен с лицом бывалого комсомольца, когда тот шёл мимо. — Давай нашу?

(Он задорно подмигнул, не подозревая, что косит под идиота.)

«Молодой, а туда же», — подумал Вильгельм Пенович (он хотел вымолить у Миши рубль-другой, но своевременно застеснялся).

— Бр-р-р, — пробурчал живот главы крестьянского профсоюза (сам же он хранил сосредоточенное молчание).

— Чёрт парашный! — крикнул интеллигент, окончательно поскользнувшись на оранжевом фантике (Бердяева он заедал Соловьёвым).

— Бог простит, — отвечал Миша на слова и молчание, шествуя между кресел.

Перед выходом поклонился всем до земли. Загибин протестующе замахал руками. Воспитанник аккуратно притворил дверь.

Щёлкнула фотовспышка.

Журналисты, припасённые Гутэнтаком, окружили молодого мессию. Посыпались вопросы.

— Подождите, — сказал он, чуть приотворяя дверь и прислушиваясь.

Уставший голос Загибина бубнил, справляясь с бумажкой:

— Дальнейший виток критических процессов зашёл в совершенно неуправляемое русло, посредством которого мы не можем надеяться даже на минимальное удовлетворение выдвинутых требований, выражающих наше понимание ситуации и тот путь, согласно которому регулируемые процессы ещё способны приобрести тот допустимый вид, в котором мы могли бы, управляя ими, достигнуть некоторого позитивного сдвига на общем фоне дальнейшей дифференциации, происходящей с учётом основного фактора, нашедшего своё выражение во внешнем виде, всё более проявленном в положении углубления и развёртывания основных показателей кризиса, однако мы вынуждены констатировать, что все оптимистические надежды естественным образом замыкаются на субъективной политике, чьим итогом по праву считается тот базовый уровень, отталкиваясь от которого мы можем анализировать и остальные факторы с целью определения переменных, наиболее влияющих на общий характер развития нашего общества в это трудное и откровенно непростое время, но подобная процедура, как легко догадаться, возможна лишь в условиях…

— Нормально, — сказал Миша, отходя от двери. — Вы им не мешайте, пусть расслабятся. В их жизни так мало счастья, в конце-то концов.

Курлыкая песенку, он пошёл искать выход. У вестибюля его догнали, взяли в кольцо, учинили пресс-конференцию.

Усатенький задал свой вопрос первым:

— Давно вы почувствовали себя богоносцем?

— В четыре пятнадцать, — честно ответил Михаил Шаунов.

Фотокамерный суетился вокруг.

— А вы правда воспитанник? — спросила миловидная в пятнистом свитере.

— Вот те крест! — побожился он.

— А вы сами верили в свою речь? — спросил осмелевший фотокамерный.

— Я? — оскорбился Миша. — Это итог моей жизни: любовь и только любовь. Это вы циники-профессионалы, а я-то нет.

Усатенький откашлялся, собираясь с мыслью. Но Гутэнтак опередил всех.

— Вот именно! — возопил он, забираясь на стул. — Профессиональные циники, ехидны и раздолбай. Вот они, щелкописцы и борзопёры. Нет для них нечего святого, мой друг. Истинно говорю тебе, ибо открылись мне души их. Мразь и слякоть пребывает в тех душах, слякоть и дурновесть. Прогнило всё в порождениях Вельзевула, продали они отца родного за грош и родину за пятак. А мать даром сдали. Носят в себе Содом и Гоморру, а сами о том не ведают. Ибо рухнут все в геенну огненную, вот попомните вы мои слова. Вижу я в них отсутствие высокой морали, вижу только зло и поруганную порядочность. Все они не только лжецы, но убийцы, педики и шакалы: если не сегодня, то в будущем. У них же как, Миша? Служение злым духам — религия, донос — радость, морковка в зад — вот и весь обед. У них же всё Сиону заложено, у них душа знаешь где? В пятке, истинно тебе говорю! У них моральный закон простой, лишь бы добрым людям нагадить. У них вся правда в лондонском банке, а любовь в копыта ушла. Шпионы немецкие, лесбияны висельные, хвощи морковные, что с них взять? У них сеть отлажена, менты куплены, а пишут кровью, которую из малышей жмут. Они же все самураи и черносотенцы, только волю дай. У них ложь национальной идеей чтут! Чуть не погубил свою душу, собирался, дурак, с иудушками бухать. Но вовремя мне правда открылась, понял я их нравственный загибон и воскрес. Убоимся, мой друг, общения с ними, ибо тянут они любую живность во ад, со свистом бьют и кодлой насилуют. Ох, пошли скорей, а то загубит нас отродье корявое, уволочёт и спасибушки не оставит… У них же всё рогом мазано, вкривь и вкось, врут, да ещё по осени подвираются. У них же только оболван, костец и духовно-нравственная энтропия. Знаешь, что они сейчас о нас думают? Как сгубить да по свету разметать. У них одна мысля на всех, да и та задним ходом покорёжена. Предали они нас, Мишенька, и ещё тысячу предадут, а потом возрадуются.

Десяток человек молчал. Какая-то массивная тётка истерично захохотала.

— Иди ты на хер, — наконец-то сказал усатенький.

— Пойдём, Миша, пойдём от них: хорошо общение, да спасение души подороже будет, — ныл Гутэнтак, соскочив за стул и потягивая Михаила Шаунова за грязный рукав. — Пойдём, друг ситный, пока ложью не заразились.

Михаил Шаунов смотрел на него с болью и раздражением.

— Простите его, пожалуйста, — сказал он. — Мой друг заболел, всерьёз и надолго. А так он хороший. Вы уж простите нас: любовь и только любовь. Пошли, бедняга, не поминайте лихом.

Гардеробщица шептала вахтёрше:

— Как он этих гадов-то припечатал, а? Всё по совести.

— И не говори, Марья, — согласилась та. — Как есть, так и сказал. А то развелось их.

Гутэнтак развязно хныкал и держат Михаила Шаунова за рукав. Вдвоём они приближались. Гардеробщица и вахтёрша строили им улыбки.

— Вот, ребятки, и курточки тут висят, — умилилась она.

— Держи, старуха, на чай, — весомо сказал Гутэнтак, барским жестом протягивая однокопеечную. — Добавь малёхо и купи старикану презерватив, чтоб сподручней было. Лады, кочерга?

Она моргала, открывала и закрывала рот, а слов пока что не говорила.

— Молись за меня, посудина настрого наказал Гутэнтак, облачаясь в «куртку героя». — Молись, хворостина, а то кто ещё на благое дело копейку даст?

С серьёзными лицами они вышли на крыльцо. Дождь бил по асфальту в пузырящемся апогее.

— Такие ливни смывают грязь с лица мира, — без иронии сказал Михаил Шаунов. — И прошлое с человеческих душ.

Гутэнтак ласково усмехался:

— Вот пробило парня на искупить…

Вдвоём они выбежали под дождь. Шли медленно, стараясь наступать в большие полноводные лужи. Прохожие обходили их стороной.


А через неделю Шаунов зашёл к нему в комнату. Тяжёлые книги громоздились на полках, компьютер спал, на рыжем ковре стояли огромный глобус и шахматная доска.

— Свету убили, — сказал он. — Наверное, те самые.

Гутэнтак оторвался от бумаг, сидел посреди хлама под жёлтым абажуром и хмурился.

— Кто сказал-то?

— Кто мог сказать? Это было в газетах. Вместе с фотографией.

Гутэнтак сочувственно улыбнулся, бездумно гладя шахматные фигурки. Миша бил по глобусу, тренированно тормозя удар в сантиметре от Индийского океана.

— Миш, ну а нам-то какое дело?

— Я понимаю, что никакого, — ответил Миша. — По большому счёту, она никто и звать её никак. Но это ведь только объективная сторона дела. И если с объективной стороны меня спросить, что нам следует делать, я отвечу, что нам следует хохотать: мы её трахнули, а те её замочили. Не хрен, сказали, по городу гулять. И замочили. Она жила в Светозарьевке, там ребята отвязные, кто-то нас видел, а кто-то взял кирпич и сломал ей голову.

— Прямо кирпичом?

— Очень даже в духе, — сказал Миша. — И с объективной стороны дела я принимаю этот кирпич и радуюсь этому кирпичу, как положено. Ну а с субъективной стороны — поверишь ли ты? — я плакал полночи.

— Почему же не поверю, — по-тихому сказал Гутэнтак. — Очень даже поверю. С объективной стороны я скажу, что тебя оттянуло на порыдать, а с субъективной мне и самому плохо. Это нормально, это пройдёт. Объективная сторона со временем побеждает.

Он принялся осторожно строить ряд из восьми белых пешек.

— Если бы ты снял малиновый крестик, мы могли бы отметить это событие, — осторожно предложил Миша.

— С объективной стороны или с субъективной?

— С субъективной, конечно, — сказал Миша.

— Да ну, — отмахнулся Гутэнтак, водружая ферзя. — Ты ведь знаешь, у меня склонность к алкоголизму. Я ведь не дурью маюсь.

— Ну хорошо, — сказал Миша. — Нет так нет.

Они молчали. Гутэнтак расставлял фигуры, а затем принялся за чёрное воинство. У ладьи были отколоты зубчики: три года назад ею соревновались на меткость, швыряя в мусорную корзину.

— Как твоя литературная работа? — спросил Миша.

— Знаешь, я многое пересмотрел. Я решил написать коротко, но с приёмом.

— С чем?

— Ты можешь посмотреть.

Он поднялся, включил компьютер. Монитор мигнул, высветился чёрным и голубым, возникла картинка. Гутэнтак, осторожно пощёлкивая, дошёл до каталога личных текстов.

— Работа немного незакончена, — сказал он. — Но я объясню. Это как бы фантастический рассказ. Суть в том, в какое время и где совершается действие. Причём если я не объясню, никто не поймёт, что это за мир. Взята полная ирреальность. Но в этом ирреальном мире взят настолько ирреальный сюжет, что для нас всё покажется не просто реальным, а сверхреальным, то есть пошлым в своей обыденности. Ирреальность, умноженная на ирреальность, на выходе даёт нам обыденность.

— И где всё происходит?

— Время действия — семнадцатое октября тысяча девятьсот девяносто восьмого года, событие творится в России. — с наслаждением объяснил Гутэнтак. — Лучше не придумаешь.

— Учитывая, что мы живём в эту осень и в этом чудесном месте, то у тебя совершенно ирреальный мир. Я поздравляю.

Миша клоунски раскланялся.

— Видишь ли, я беру не наш мир. Представь себе, что линия истории раздваивается. До какого-то момента всё совпадает, а затем начинаются разные вещи. В том мире также было Куликово поле и первопечатники, Ленин и Гитлер. Была вторая мировая и коммунизм. Но где-то в тысяча девятьсот восьмидесятом году какая-то деталь не сцепилась. Или даже в семидесятом, шестидесятом — я точно не знаю. Не было Лиги, манифеста, Мартовской Бучи, национального императива и введения института консулов. Не было всех эдиктов, за которые шли умирать первые оформленные. Наконец, никто не додумался до программ спецобразования. Вот такой совершенно удивительный мир, где ничего не было.

— Что же там сейчас: пятилетки, колхозы, ЦК КПСС?

— Не совсем, кое-какие реформы происходили даже у них. Так себе, разная чушь: замена социализма на капитализм, введение либеральных норм, частная собственность, свобода печати. Нет, конечно, это не ерунда, это очень сильно, в нашем мире всё тоже начиналось с этого. Но, конечно, это малоинтересно рядом с теми вещами, которые параллельно начали твориться у нас.

— И ты описываешь эту либерал-фантастику?

— Нет, — ответил Гутэнтак. — Такая задача была бы слишком простой, такой сюжет пользован. Почитай книги, там такого мусора завались. Я занимаюсь чуть более интересным — как ни странно, я описываю наш мир. Действие происходит здесь. Однако главный герой находится всё-таки там, в либерал-фантастике.

— Кто он?

— Слава богу, я не имею о нём понятия. В этой ирреальности номер два он может быть кто угодно, в тексте он всё равно ни разу не появляется. Появляется только его сознание. Оно занимается тем, что в меру скромных возможностей пытается описать наш мир. Два нюанса: возможности действительно средние, вряд ли там талант Набокова или Джойса, однако его представление о нашем мире такое же совершенное, как у тебя или у меня. Как будто он днём обретается у себя, а ночами заглядывает к нам и всё видит. И вот он хочет на конечном участке текста описать бесконечные нюансы нашего мира. Представление-то полное, но текст, в отличие от мира, всегда конечен. И вот он пишет, в меру скромных возможностей. Пытается передать наш мир, у него не получается, он стонет, скрипит зубами, но он пытается — невзирая на уровень, он всё-таки художник. И вот текст, который он может выжать из себя, и есть мой текст, без единой правки и дополнения от себя. Посмотри.

В белом окне возникли чёрные буковки.

— Оформи его, Миша, — предложил Гутэнтак.

— Лады.

Он углубился в чтение, бил по клавиатуре и усмехался с каждой страницей:

— Правдивое жизнеописание Михаила Шаунова и Йозефа Меншикова?

— Да, — ответил Гутэнтак. — Всё как есть, чистейший и зануднейший реализм, мне лишь кое-что пришлось сочинить. Например, твоё выступление на профсоюзном съезде: я не знаю толком этих людей, но почему-то вижу их вот такими. Только непонятно, где ставить точку. Видишь ли, всегда встаёт вопрос конца текста. Всегда можно добавить ещё одну сцену, а в любой сцене дописать ещё одну фразу. Нет места, где бы этого нельзя было сделать. Написав миллион страниц, ты не запретишь себе миллион первую. Ещё одно — это какое-то проклятие, вечная головная боль. Это самая большая проблема в литературе, точнее сказать, в литературной технике: где ставить точку?

Вдвоём они выбежали под дождь. Шли медленно, стараясь наступить в большие и полноводные лужи. Прохожие обходили их стороной.

— Давай моя фраза будет последней, — предложил Миша. — Это будет какая-нибудь историческая фраза, сейчас скажу. Это будет умное и философское изречение. Крокодил — друг человека. Пойдёт?

Александр Резов Следы на снегу

Лампочка замигала и погасла.

— Чёрт! — выругался Рустам. — Опять линию порвало. Каждый год одно и то же.

— Если бы порвало, — хмыкнул Женя. — В том году в районе Ельничихи два километра проводов спёрли. Цвет-металл как-никак. Посмотреть бы на этих пионеров.

В темноте негромко засмеялись.

— Ладно вам, может, пробки выбило, — я попытался нащупать рукой тумбочку — там, в верхнем ящике, специально ради таких случаев хранился аккумуляторный фонарь — вещь старенькая, маломощная, зато дохнуть будет не один день.

— У нас одна лампа включена была, — заспорил Рустам, — из-за подобных мелочей пробки не вышибает. Предлагаю воспользоваться случаем и выйти сегодня пораньше.

— Я никуда не пойду, — пропыхтела Ида, — я уже в постели, я уже укрытая, я уже сплю. Спокойной ночи.

— Это что за разговоры?! — воскликнул Женя и, кажется, даже соскочил с раскладушки. — Кипятка утром не получишь! Сухие макароны пару дней пожуёшь, будешь знать, как коллективу палки в колёса вставлять!

— И вы себя ещё коллективом называете? — Ида демонстративно хохотнула. — Шайка, вот вы кто. Шайка озверевших лоботрясов, промышляющих обыкновенным собирательством… И домогательством, — добавила она, заскрипев кроватью.

— Не хочешь, не надо, — спокойно проговорил Рустам. — Мы и без тебя справимся. Будешь очаг охранять, пока не вернёмся. И чтоб спать не вздумала, на рации сиди.

— Эх, на кой чёрт я с вами поехала? — сказала Ида. — В Москве надо было оставаться, с Ленкой. Хоть младшая сестра, всё едино умней оказалась. Лежит сейчас в тёплой ванне, слушает музыку, никто её не достаёт. Или пригласила своих институтских — соседям соскучиться не даёт, центр музыкальный насилует.

Тусклый луч света выскользнул из фонаря и прилип к потолку.

— Твою мать! — выкрикнул Женя. — Ты что вытворяешь?!

— Светило раздобыл, — ответил я, — в компактной форме, щадящем режиме. Между прочим, каждый год пользуемся, и каждый раз ты спрашиваешь: что? кто? откуда? Скоро кипятка лишать будем, память стимулировать.

— Мозговую деятельность стимулируют шоколадом, — задумчиво сказала Ида. — Помните, рекламу по телевизору крутили? Или по радио?

— Не помним, — мрачно проговорил Женя. — Не знаем. Не видели.

Поднявшись с кровати, я принялся шарить фонариком по избе.

Рустам сидел возле стола на большом дубовом табурете, подобрав под себя ноги, и закрывался от света дрожащей ладонью. Во второй руке он держал кружку с отбитой по краям эмалью, ловя стремительно уходящее тепло. С полудня и до самого вечера Рустам пропадал в лесу — уже показалось: всё, потеряли, без спасателей не обойтись. Вернулся. Долго отпаивали горячим чаем, сдирали задубевшие куртку и штаны, закутывали в пуховое одеяло, укладывали отогреваться поближе к «буржуйке». Вернулся с пустыми руками, но главное — вернулся. Теперь по отметкам — толстым жёлтым полосам вокруг сосновых стволов — можно будет забраться дальше в чашу. Правда, делать это придётся в ближайшие дни, иначе снегу наметёт по пояс, а через такую толщину мох не просвечивает. В первые дни вообще по проталинам ориентировались, днём без утайки ходили…

— Пойдём, — я навёл фонарик на Женю и стал с ухмылкой наблюдать за тем, как он пытается вылезти из продавленной чуть ли не до пола раскладушки. — Предлагаю Рустама тоже оставить. Чего доброго, свалится на полпути, потом тащи его. Смотри, туша какая.

— Моя туша, сам понесу, — обиделся Рустам. — Кто вам лыжню прокладывать будет?

— Сами проложим, безногие, что ли? — сказал я. — Тем более вдоль высоковольтки сначала пойдём, там, во-первых, не потеряемся, во-вторых…

— Не волнуйся, Макс, — перебил меня Женя, — раз боров уверен, боров осилит. Ну подморозило его чуток, так сразу в гроб класть? Не позорь здоровяка перед женщиной.

Я плотно стиснул зубы, однако ничего не ответил. Вот ведь гад! Если Рустам и думал оставаться, теперь его ни за что не переубедить. Даже Идины слова не возымеют должной силы. Но Ида, не желая ввязываться в бесполезный спор, молчала. Или уже крепко спала.

— Одеваемся, — глухо сказал Рустам. Он с сожалением глянул на сохнущую подле печки одежду и полез в шкаф за старой курткой да видавшими виды потёртыми штанами.

— Погуляем! — Женя радостно потёр руки. — Чувствую, к утру пакет мха наберём. Приедем в Москву, от покупателей отбоя не будет. Где они ещё свежачок найдут?

— Каждый вечер гуляем, не надоело ещё? — спросил я. — Напоремся когда-нибудь на деда, мигом мозги на место вставит. Говорю ведь: удочки сматывать пора, и так складывать этот мох уже некуда. На халяву долго не протянешь.

— Паникёров — за борт, — сказал Женя. — Ещё денек-другой с нами проведёшь, крысы с судна побег устроят… Разлагающий элемент, вот ты кто.

— Так, — Рустам загородил собою Женю, и луч фонарика упёрся ему в грудь, — знаки на лыжах обновлять пора. От медведей по любому не спасут, а волки чуют, когда слабину дашь. Краска у тебя осталась?

— В банке на шкафу посмотри, — сказал я. — Правда, хватит от силы на два раза. Сегодня первый… Второго дожидаться не советую.

Кивнув, Рустам ушёл в темноту. Послышался шорох, звон, недовольное бормотание. Что-то громко стукнуло об пол и покатилось.

— Давай обычной краской рисовать, — засмеялся Женя. — Стыдно для мелких знаков драгоценную вещь тратить. Да и фигня это полная. Кто, интересно, сказал, что они помогают? Деньги с нас, лопухов, содрали, а мы радуемся, за мхом вразвалочку ходим.

— На лыжах, положим, вразвалочку не походишь, — заметил я.

— Образно выражаясь, — уточнил Женя. — Об-раз-но. Рисовать образы научился, попробуй ими мыслить.

Вернулся раскрасневшийся Рустам со стеклянной банкой в руках.

— Ну, всё, — сказал он, — выходим.

— Да, да, да, — Женя вдруг заторопился. — Куртка. Где моя куртка? Посвети, Макс.

Я направил фонарь в сторону Идиной кровати, рядом с которой стояла большая ветвистая вешалка. Сделав несколько шагов, Женя налетел на стул, и тот с жутким грохотом опрокинулся на деревянный пол.

— Как вы мне надоели! — зло проговорила Ида. — Уберите свет!

— Извини, — прикрыв ладонью фонарь, я подошёл к вешалке, снял с неё две куртки. Одну белую, с чёрным воротником и манжетами и великим множеством карманов и каких-то веревочек — Женину, вторую тёмно-зелёную с чёрной полосой на груди, отстёгивающимся капюшоном, минимумом карманов и тёплой подстежкой — свою.

— Порядок, — Женя выхватил из моих рук белую куртку. — Теперь — полный вперёд.


Первым делом мы заглянули в электрощиток: с пробками было всё нормально. Потом взяли лыжи (Рустам к этому времени успел обновить знаки и отнести банку в дом), проверили, на месте ли рация, пакеты, сапёрные лопатки. Решили: можно выходить.

На улице не долго думая вдели ботинки в крепления, защёлкнули замки и только тогда обратили внимание, какая вокруг стоит тишина. Небо оказалось затянутым тяжёлыми, чёрными тучами, скребущими о верхушки старых сосен, которые даже при полном безветрии продолжали тихонько поскрипывать. Луна старательно пробивалась сквозь эту грязную вату — бледным жёлтым пятном.

Фонарик здесь был совершенно бесполезен: тусклый луч его обрывался на расстоянии каких-нибудь двух-трёх шагов и крутился на месте, как собака, потерявшая след. Сейчас бы собаку, рассеяно подумал я, интересно, удалось бы её натаскать на поиски мха? Нет, вряд ли. Не то чтобы я не верил в собак, просто я верил в деда. Если старается, выращивает мох, значит, должен как-то его оберегать. Штука ценная — и среди врачей, и среди любителей «особой реальности». Эх, прознают скоро про деда массы, налетят, словно пчелы… нет, скорее, мухи. Коли Рустаму местные проболтались, любому заезжему как пить дать расскажут.

Дом наш стоял в некотором отдалении от деревни. Женщина, обитавшая здесь раньше, не очень любила общество странноватого деревенского народа, обросшего всяческими суевериями, помешанного на оберегающих знаках, талисманах. И наверное, поэтому без особых разговоров уступила Рустаму дом за смехотворно низкую цену. Линия электропередач шла от деревни и тянулась по просеке метров триста до самого дома. Теоретически линия проходила вдоль дороги, соединяющей дом с деревней, но зимой (тем более нынешней зимой, с ужасающими снежными бурями) от дороги не оставалось даже лёгкого упоминания, а машину приходилось оставлять у кого-нибудь из деревенских.

Рустам поёжился, поправил шапку и, медленно передвигая ногами, пошёл в темноту. Я пристроился следом, стараясь не наезжать на лыжи и не упустить Рустама из виду. Замыкал шествие примолкший на морозе Женя.

Вдоль линии мы шли не больше десяти минут, после чего Рустам остановился, воткнул обе палки в снег и начал вглядываться в лес. Вокруг до сих пор стояла абсолютная тишина, было хорошо слышно, как сзади выругался и зашёлся в кашле Женя.

— Тихо, — испуганно зашептал Рустам.

— В горле запершило, — спокойно сказал Женя. — Водички попить надо или снегу пожрать.

— Тихо, — повторил Рустам. — Помолчи.

Он ещё постоял всё такой же неподвижный, всё так же всматриваясь в угольно-чёрный пласт леса, а потом вдруг дёрнулся, вытащил из снега палки; круто забрав вправо, двинулся к лесу.

Морозный воздух обжигал нещадно. Больше всего страдал нос и, как ни странно, выглядывающие из-под шапки мочки ушей. При каждом вдохе в носу, казалось, образовывались стайки тончайших ледяных иголок. Думать не получалось ни о чём, кроме мха и деда. Радовало одно: Ида осталась в избе, значит, бояться надо только за себя.

Свет появился сразу, как мы вошли в лес. Светилось около помеченных Рустамом деревьев, светилось в запорошенных снегом кустах, светилось где-то вдали — изумрудно, маняще и одновременно завораживающе. От удивления я совсем забыл о дистанции и, наехав на идущего впереди Рустама, боком повалился в рыхлый снег. Сквозь стоявший в ушах гул я услышал изумлённый возглас Жени и громкий хруст — так ломаются о колено сухие ветки, приготовленные специально для розжига.

На спину я перевернулся с пятого или шестого раза.

Обломанный кусок лыжи торчал из снега на уровне колен, палок не было вовсе. Неподалёку тихо покашливали и чем-то шуршали. Разом заскрипели сосны, в лицо, забивая дыхание, ударил порыв ветра. «Тише! Тише! — кричал Рустам вдалеке. — Заткнись, тебе говорят!» В ответ весело засмеялись, заулюлюкали. Я попытался подняться, но рука подломилась, и я снова упал в снег. Над головой появилась и тут же пропала неясная тень. Бесформенная, стремительная.

Чёртовы лыжи!

Однако лыж на ногах уже не было. Я кое-как перевернулся на бок, подтянул к себе колени, упёрся ладонями в снег, рывком поднялся.

Никого.

Сердце бешено заколотилось.

Я в панике осмотрелся по сторонам: ну хоть кто-нибудь!

Наперебой скрипели потревоженные сосны, завывал ветер, облака медленно ползли по небосводу. На снегу складывались в чудной узор хаотично спутанные следы.

Так… — я склонился над следами, — здесь стоял Рустам, здесь я, здесь Женя. Вот палки, вот обломки лыж. Моих лыж. Где остальные? Ага, лыжня уходит в лес. Кинули, гады. Хотя, постой. По лыжне шёл один человек. Второй где? Я снова завертел головой: нет, нет, нет… стоп. Не может быть… Идеально круглая проталина — сантиметров сорок в диаметре. Подошёл, сел на корточки, осторожно дотронулся до сухой травы ладонью. Тепло. Снег по краям проталины острый, смёрзшийся, таким порезаться недолго. Снова раздался шорох, кто-то закашлялся. Совсем недалеко.

Я поднялся и ещё раз обошёл этот пятачок, где недавно топтались Рустам с Женей, не оставив после себя ничего, кроме уходящей в лес лыжни и странной проталины.

Надо идти по лыжне, понял я. Не возвращаться же одному. Ида не просто убьёт, она ещё пытать будет. За одни лыжи шкуру снимет, за палки… не знаю, но фантазия у неё хорошая.

А сосны всё скрипели, и будто бы слышалась в этом скрипе нудная, бесконечная мелодия, для которой написаны скучные, бессмысленные слова, и каждое из них по отдельности имеет огромное значение, множество значений, как отдельно взятый голос в гомонящей толпе мудрецов.

Мох продолжал светиться под толщей снега, и чудилось, что больше и больше становится зелёных пятен от минуты к минуте — такого не бывало даже в самые первые, самые урожайные ночи.

Снег жадно проглатывал ноги, и вырывать их приходилось яростно, с силой, выламывая ледяную корку. Два раза кричал Рустам. Шорох и кашель больше не повторялись, зато появился новый, действующий на нервы звук. Словно дрались на палках двое мальчишек, представляющих себя отважными мушкетёрами. Они бились за прекрасную даму: нападали, отражали нападение, делали выпады, кружили, открывались, старались выбить деревянную шпагу из цепких пальцев противника.

Минут через двадцать деревья расступились, и я вышел на небольшую поляну, сплошь покрытую льдом. Здесь лыжные следы обрывались. В трёх метрах надо льдом, раскинув руки в стороны, висел человек. Повернутая набок голова его мелко дрожала, а пристёгнутые к ногам лыжи бились друг о друга, создавая тот самый звук боя. На груди у человека светилось бледно-зелёным, отчего спокойное, недвижное лицо приобретало страшный, мертвенный оттенок. Господи, подумал я, это ведь Женя. Тот самый, который час назад сидел в доме и спокойно разговаривал о безбедном будущем, об открывающихся перспективах. Тот, чья машина стоит сейчас в деревне (чёрт, сколько прошло времени? месяц? меньше? уже не сосчитать). Я говорил, я предупреждал про деда! Да чего уж теперь.

Вдруг зелёное пятно зашуршало, поползло по Жениной груди и глухо шмякнулось об лёд. Аккуратно, чтобы не упасть, я шагнул на поляну. Потом, удерживая равновесие при помощи рук, стал медленно продвигаться к лежащему под Женей предмету, а приблизившись, только хмыкнул. То был самый обыкновенный полиэтиленовый пакет, наполненный чёртовым мхом. Я опустился на лёд, скрестив ноги. Замечательно! Что прикажете делать? Можно забрать пакет и уйти домой на растерзание Иде. Или отправиться в лес на поиски Рустама, что само по себе — безумие. Ещё можно биться в истерике, материть во весь голос деда, колотиться об лёд, слепо ломиться через лес, искать там загадочный домик…

«Всё, хватит, — я потряс головой. — Забираю пакет и ухожу. Пусть Ида делает что хочет: пинает, пытает, убивает. К чёрту». Протянув руку, я схватил пакет, потащил к себе, но тот неожиданно лопнул, и на лёд выкатилась рация.

Она стремительно вращалась вокруг своей оси, как при дурацкой игре в «бутылочку». Вращалась долго, старательно, а я всё не мог отвести от неё взгляд и не мог заставить себя ещё раз, в последний раз, посмотреть на Женю, хотя к шуршанию рации добавился новый, ужасно неприятный звук — звук капающей воды.

В лесу истошно закричали.

Рустам!

Сунув в карман рацию, я вскочил на ноги и, оскальзываясь и падая, побежал к лесу. За спиной с новой силой принялись фехтовать — быстрее стучали палки, тяжелее дышали бойцы, выкладываясь в полную силу. Пропустить удар, опозориться — означает погибнуть. Но сама гибель — начало нового понимания жизни. Её незамысловатости, простоты.

Последний удар, и слабейший с хрустом, с долгим, свистящим выдохом падает на горячий лёд. Затихает.

Деревья мелькали перед глазами, а Рустам всё кричал и кричал. Долго, с хрипотцой, переходя порою не то на смех, не то на плач. Куда бы я ни поворачивал, голос всё время был впереди — вон за той группкой деревьев, стоящих как бы особняком, на небольшой полянке; за этим чёрным холмом (сугробом?), загораживающим почти весь обзор; сразу за вырубкой, разрезающей лес на две далеко не равные части, — поэтому я просто бежал.

Когда деревья расступились во второй раз, я очутился на заснеженном поле. Влево и вправо уходило ровное серое полотно с редкими волчьими и мышиными следами, которые станут видны только днём, если он всё-таки наступит.

Я остановился и прислушался: тишина. Ни криков, ни ветра, ни скрипа сосен. Словно и не было ничего, а лесная прогулка — результат чрезмерного употребления мха. Не зря говорят: «Ты будто мха наелся», — имея в виду безрассудные, необдуманные поступки… Нет, полная чепуха. Никогда бы не стал есть эту дрянь.

Ноги двинулись сами собой. Я равнодушно наблюдал за подпрыгивающими в такт ходьбе верхушками деревьев, зависшими над полем облаками. В голове звучал задаваемый ногами ритм, и, чтобы не сбиться, я начал монотонно бубнить, используя бессмысленные слова, не так давно подсказанные соснами. Затем в поле зрения появились столбы с натянутыми проводами, и я пошёл, стараясь не упускать из виду этот ориентир, всё так же бормоча, согревая дыханием морозный воздух. Столбы, как назло, были ужасно похожи друг на друга, точно торчащие из земли палки, на которых дрались поверженные мальчишки, лежавшие теперь под ними. Я шёл, высоко задрав голову, и посмеивался над глупыми, наивными мальчишками, над возомнившими себя чёрт знает кем соснами, над судорожно цепляющимися за небо облаками, над несуществующим дедом с его драгоценным урожаем, надо всем подряд, лишь бы не смеяться над собой, бредущим навстречу давно умолкнувшему эху.

О калитку я больно ударился подбородком и чуть не упал. Деревня — понял почти сразу. Ржавая сетка шла поперёк поля (просеки, просеки — прояснилось в голове), а единственная калитка располагалась недалеко от линии электропередач.

Я схватился за ручку, толкнул дверцу, но она не поддалась. Навалился плечом, ещё раз — безрезультатно. Замка нет и никогда не было, значит, примёрзла. Тогда, встав поудобней, я изо всех сил ударил ногой. Калитка с отвратительным лязгом ушла назад всего на десять-пятнадцать сантиметров, на снег посыпались мелкие кусочки ржавчины. Только после четвёртого удара получилось расширить проход и пролезть на другую сторону.

То, что деревня изменилась, я понял с первого взгляда. Улицы были заметены снегом — лёгким и рыхлым сверху, скрипучим и слежавшимся снизу, — и казалось, не то что машины, люди не появлялись здесь как минимум несколько месяцев, а то и несколько лет.

Я шёл и смотрел на разросшиеся яблоневые деревья, старательно зажимающие в кольцо полуразвалившиеся дома, на тёмные окна, провалившиеся крыши, перевёрнутые трактора, — пока не наткнулся взглядом на Женин «гольф». Покорёженный ржавый каркас его стоял там, где Женя припарковал новенький сияющий «фольксваген» цвета «металлик», строго-настрого запретив всем даже дотрагиваться до обшивки.

Повернувшись к машине спиной, я раскинул в стороны руки и, глубоко вдохнув, повалился назад. Падать было страшно приятно: снег подхватывал нежно и бережно, как перина. Он подбрасывал вверх и снова ловил, пробирался за шиворот. Смешно, подумал я, неимоверно смешно. Разве есть в мире что-либо забавнее этого? Обязательно приведу сюда Иду, и мы вместе будем падать в снег — спиной, лицом, кувырком. Ей непременно понравится. Если же нет, она станет врать, что ей нравится, врать, врать, врать… и она привыкнет. Привыкнет! Я сам почти привык, хотя этот долбаный снег уже набился за пазуху, и тело дрожит от нестерпимого холода, и рация бьёт под ребро при каждом новом падении навзничь… Рация…

Я вытащил из кармана чёрную коробочку и нажал на кнопку.

— Алло, — тотчас ответила Ида. — Алло, кто это?

— Ида, — засмеялся я. — Ида, дорогая.

— Я слушаю. Кто это? Откуда у вас эта частота?

— А кто это может быть? — весело спросил я. — Максим это. Ида, послушай меня.

— Сейчас, минуточку, — сказала она, и рация заглохла.

С полминуты ничего не происходило, потом трубка зашипела.

— Да, — заговорил незнакомый мужской голос. — Максим слушает.

— Как Максим? — не понял я. — Рустам, ты что ли?

В динамике щёлкнуло, засипело, и связь неожиданно прервалась.

С недоумением посмотрев на рацию, я машинально сунул её в карман — не разжимая руки, не отрывая глаз от ржавого каркаса. А потом, вдруг сообразив, что произошло, размахнулся и изо всех сил швырнул бесполезный кусок пластмассы в сторону ближайшей хибары. Брызнули чудом уцелевшие стёкла, глухо стукнуло, эхом разошлось по округе.

Нет больше никого: ни Жени, ни Рустама, ни Иды. Нет даже оживлённой прежде деревни с тайком выглядывающими из запылённых окон любопытными старухами, словоохотливыми мужиками, увешанными с головы до пят защитными амулетами, и ужасно надоедливой ребятнёй, забрасывающей прохожих градом снежков. Нет машины, на которой можно было бы уехать отсюда к чёртовой матери и со временем забыть обо всём происшедшем. Или не обо всём, но хотя бы не вспоминать ребят, которые до последнего думали о тебе и надеялись…

Я повернул голову и посмотрел во тьму.

Где-то там, приоткрыв в усмешке проржавевшую створку, молча стояла калитка. За ней был лес, и просека, и очередь из одинаковых, безразличных столбов, и старый охотничий домик со слепыми окнами и погасшей «буржуйкой». И таинственный дед, чья тень однажды до смерти напугала Женю, наотрез отказавшегося после этого выходить в лес при свете дня. Из дружеской солидарности отказаться пришлось всем, лишь Рустам порой отваживался на короткие вылазки. Создавалось впечатление, будто он знал ближний лес лучше местных жителей. И только он понимал жёлтые метки на деревьях, безошибочно в них ориентировался, мог в два счёта найти дорогу домой. Всегда, кроме одного раза… А ещё там был фонарь, еда, килограммы бесполезного теперь мха и банка с остатками краски — залог нашей безопасности. Всё бессильно перед безумным дедом. Бесконечные проталины, сломанные лыжи, ведущие в лес следы…

Скрип возник откуда-то справа и тут же принялся метаться по лесу, подхваченный одичалым эхом. Оно как будто сотню лет дожидалось очередного визита и теперь — яростно, напоказ — раздирало на куски вожделенную добычу.

Я резко обернулся на звук, но скособоченные силуэты домов оставались столь невозмутимы, словно это было моей галлюцинацией, готовой на гораздо большее: стук топора, захлёбывающееся жужжание циркулярной пилы, радостный детский гвалт и многое, многое другое. А скрип — всего лишь несмазанное колесо телеги или крутящийся на ветру флюгер, каких десятки в любой уважающей себя деревне и ни одного — в любом уважающем себя городе.

Тем временем скрип возобновился, и, мягко покачиваясь в морозном воздухе, из марева выплыло бледно-жёлтое пятно. Отсюда оно казалось не больше пятирублёвой монеты и пугающе росло на глазах. И когда я готов был сломя голову бежать — прочь от этого расплывшегося, промасленного блина, слепящего отвыкшие от света глаза, от чернеющего позади леса, от брошенных по неведомой причине домов, — пятно отлетело в сторону, неожиданно обнаружив за собой измождённого человека.

Он медленно брёл по глубокому снегу, то и дело спотыкаясь, норовя ухнуть носом в сугроб. Однако из раза в раз человек каким-то чудом удерживал равновесие, словно некто огромный поддёргивал его за шкирку, точно уткнувшегося в стену слепого котёнка. А котёнок удивлённо мотал головой, нюхал незнакомый воздух и тыкал во тьму фонарем.

— Рустам?! — удивлённо воскликнул я, всматриваясь в сильно похудевшее и побелевшее со времени последней встречи лицо. — Господи, Рустам! Не может быть! Ты не представляешь, как я рад тебя видеть! Рустам! Дай я тебя обниму, мой милый друг! Дай я тебя расцелую, Рустам! Чёрт, где ты раздобыл фонарь?! Да это и не важно, мой старый добрый Рустам! Улыбнись же! Улыбнись! Ты посмотри на меня, Рустам, и попытайся улыбнуться ещё шире! Ну, кто кого?!

Я повторял и повторял его имя, и на душе становилось неимоверно легко, как после кросса на сорок километров. Снова захотелось упасть в снег, но теперь уже не от безысходности, а из-за великой радости. Я бросился к Рустаму и крепко-крепко обнял его за твёрдые широкие плечи, хлопал по могучей спине, отбивая от неё куски льда, ерошил густые тёмные волосы, теребил его, будто ватную куклу с тяжёлой фарфоровой головой. А голова и вправду болталась из стороны в сторону, отваливалась назад, но каждый раз возвращалась на прежнее место со звонким щелчком. И я тоже норовил погромче щёлкнуть языком, чтобы Рустаму не было так обидно, не было настолько стыдно за испорченную шею, за непослушную, тяжёлую голову с отвратительной раной через всё лицо, за новоявленную «заячью губу», с шипением выпускающую горячий воздух и разбрызгивающую вокруг чёрные тягучие слюни…

— По-оигра-аем? — отвратительно писклявым голосом спросил он и глупо улыбнулся. — Ты-ы не хо-очешь игра-ать?

Сердце бешено заколотилось, и я отпрянул от Рустама, со страхом глядя в его остекленевшие глаза.

— По-оигра-аем? — повторил он, плаксиво скривив губы. — По-очему ты-ы не хо-очешь игра-ать? Отве-еча-ай!

Подняв над головой фонарь, Рустам судорожно всхлипнул. Он стоял так не меньше минуты, бледный, похожий на оплывшую восковую фигуру с проковырянными иголкой глазами, тяжёлым каплевидным носом и растёкшимся ртом; потом молча, почти без замаха, бросил фонарь в снег и начат яростно, отдаваясь делу со всей душой, топтать его ногами. И тогда я увидел, как снег под его ботинками начал искриться — маленькие красные точки в одно мгновение окружили нелепо выплясывающего передо мной человека, поползли вверх по штанам и переметнулись на куртку. А Рустам всё плясал и плясал, не замечая юрких язычков пламени, нетерпеливо пожирающих одежду. Он размахивал горящими руками, рисовал в воздухе узоры, подобные тем, что рисуют мальчишки выхваченной из костра палкой, которой незадолго до этого был повержен неумелый противник, ничего не смысливший в настоящем фехтовании. Он беспрерывно щёлкал шеей, но голова давным-давно перестала вставать на место и только билась и билась о плечи. Он весело смеялся неизменным отвратительно-писклявым голосом, давая эху новую пищу для забавы.

И в тот момент я побежал.

Сквозь кусты, через забор, раздирая о гвозди одежду, как не бегал никогда в жизни и, наверное, уже не побегу. Ведь правильно некогда говорила Ида: быстрее всего мы бежим от самых лучших друзей. И не важно, что она имела в виду совсем другое, главное — она оказалась права. Как и в последний раз, когда не пошла за мхом в насквозь промороженный лес, когда осталась лежать в уютной кровати без риска наткнуться на старика… И останься мы тогда вчетвером, всё могло бы быть по-другому.

Я бежал и видел укутанного в одеяло Рустама с горячей чашкой в руках. Он то задумчиво хмурился, то весело улыбался, заслышав одну из Жениных реплик, то начинал клевать носом, и чашка вот-вот норовила выскользнуть из расслабленных пальцев. Затем он вдруг очутился на улице: с необычайной ловкостью застёгивал крепления на лыжах, ворчал, что, мол, давно пора обновить знаки, а не трясти голой задницей перед оскаленными волчьими мордами; шёл впереди и прокладывал для остальных лыжню, время от времени оборачивался, проверяя, как там Ида. И ещё он кричал — далеко за деревьями, в густой непроглядной тьме, — звал на помощь, и я никак не мог его догнать…

Очнулся я в незнакомом доме. На полу под разбитыми окнами толстым слоем лежал снег. Входная дверь была заколочена длинными занозистыми досками, служившими ранее то ли забором, то ли частью чего-то большего, и, для пущей верности, подпёрта большим тяжёлым столом с водружёнными на него пузатыми мешками. Над дверью, по-кошачьи выгнув изящную спину, висела ржавая подкова. Лежащий посреди комнаты трёхногий стул смотрелся тоскливо и одиноко.

Вторая комната, скрывавшаяся за плотно закрытой дверью, выглядела куда более пристойно. Даже окна здесь по неведомым причинам остались целыми, не говоря уже о висящей на стене картине и полудюжине фигурок оригами, выставленных на подоконнике. Справа от входа стояло невысокое потёртое кресло с деревянными подлокотниками. Соседствующий с креслом письменный стол оказался сплошь завален бумагами и газетными вырезками, многие из которых, не выдержав мощного напора собратьев, теперь покоились на полу…

Я подошёл к столу и, окинув взглядом покрытый пылью ворох бумаги, взял первую попавшуюся вырезку:

«В среду, 25 февраля, в лесу близ деревни Махово, Московской области, местным лесником было обнаружено изувеченное тело Евгения Желтина, считавшегося без вести пропавшим с 14 февраля этого же года. Он был найден посреди замёрзшего озера с множественными переломами конечностей и колотой раной в области грудной клетки. Вечером того же дня, прибывшие на место криминалисты обнаружили фрагменты женского тела в расположенном в отдалении от деревни охотничьем домике. Чуть позже в ходе длительных поисков в том же лесу было найдено третье, сильно обгоревшее, тело.

Как сообщалось ранее, группа из четырёх молодых людей в составе Иды Кнехт, Рустама Абазова, Максима Перова и Евгения Желтина, 31 января 2004 года отправилась на автомобиле марки Volkswagen Golf за город, но так и не вернулась. До сих пор остаётся неизвестной судьба четвёртого молодого человека. Ведутся поиски…»


Домой старик вернулся под утро: замёрзший, измученный, но страшно довольный. Лыжи он оставил перед входом — аккуратно прислонил к бревенчатой стене — и, сняв шапку, тихонько вошёл в дом. Внутри было тепло и душно от растопленной перед уходом печки, отчего лицо его стало постепенно оттаивать, а задеревеневшие ноги — медленно возвращаться к жизни.

Когда старик зашёл в комнату, Никитка спал прямо на полу, подложив под голову плюшевого медведя — единственную игрушку на свете, которую он действительно любил и уважал. Все остальные игрушки, как недавно купленные, так и переходящие по наследству, тут же впадали в немилость и заслуживали самого сурового наказания.

На полу лежали сломанные машинки, раздавленные солдатики, рваные книги и многое, многое другое. Взгляд старика притянула деревянная кукольная нога.

Он задохнулся от дикого ужаса, бросился к шкафу и распахнул дверцу.

Шкатулки не было.

Той самой шкатулки, которую он так усердно прятал от Никитки, которую открывал лишь по ночам, доставал вырезанные из дерева фигурки и с гордой улыбкой разглядывал свои творения. Творения, как две капли воды похожие на приехавших в лесной домик ребят, охотящихся за подснежным мхом. А ведь он хотел их только напугать…

Коробку старик нашёл под столом. Пустую, с отломанной крышкой.

Фигурка одного из ребят лежала на диване. Из её груди торчал длинный, обвязанный леской гвоздь.

Вторую фигурку — когда-то милую, изящную копию девушки — старик собрал по частям и аккуратно положил в коробку.

От третьей фигурки осталась одна обгоревшая голова с глубокой трещиной через всё лицо. Её старик нашёл недалеко от печки и отнес к остальным.

А четвёртой фигурки не было нигде: ни в комнате, ни в сенях, ни во дворе. И даже Никитка, проснувшийся на редкость бодрым и весёлым, не смог вспомнить, куда её подевал.

Карина Шаинян Локатор

Девятого мая над Городом Плохой Воды пролетела стая лебедей. Снизу улыбались вслед, размахивали флажками и воздушными шариками, и Таня Кыкык смеялась вместе со всеми.


Обычно лебеди улетали на север, не задерживаясь рядом с городом. Но Пельтын помнил, как однажды большая стая, то ли измотанная штормом, то ли ведомая глупым вожаком, села на бухту. Птицы ныряли клювами в ил, выискивая пищу, и со дна всплывала маслянистая бурая плёнка, пачкала перья. Лебеди почуяли неладное, когда было уже поздно: обвисшие грязными сосульками крылья не могли поднять их в воздух. Отец Пельтына заметил стаю, и они всей семьёй прибежали на берег, гонялись по мелководью за вкусной птицей, били палками и камнями. Белые перья, вымаранные нефтью и кровью, плыли по взбаламученной воде.

Вволю наелись тёмным жёстким мясом, накормили всех соседей. Угощали японского инженера со смеющимся лаковым лицом. Спали и снова объедались так, что перед глазами маленького Пельтына плыли испачканные перья.

Отца с тех пор прозвали — Кыкык, лебедь. Когда через несколько лет люди с материка записывали гиляков в толстые тетради, взамен выдавая красные книжицы, отцовское прозвище стало Пельтыну фамилией.


Накануне мать испекла пирог, и Таня, возвращаясь из школы, ещё в подъезде учуяла запах рыбы и лука, аромат хрустящей пропечённой корочки. Сразу стало понятно, что завтра праздник. Таня торопливо сполоснула руки и ворвалась на кухню — мама уже, улыбаясь, выкладывала на тарелку большущий кусок.

Розовые кусочки горбуши, вывалившись из теста, исходили густым паром. Таня жевала, обжигаясь, и смотрела, как мать отрезает половину пирога, осторожно оборачивает пакетом, полотенцем и ещё раз пакетом, чтобы не остыл.

— Отнеси деду, — Таня закивала, торопливо подбирая крошки.

— По дороге не ходи, увидят. Лучше через бухту. Сапоги надень. Приберись там. И поздравить не забудь!

Доедая, Таня смотрела в окно. С их третьего этажа видны были проблески бухты и сопка с торчащими над ней решётчатыми ушами локатора, настороженно развёрнутыми к городу. Снег уже почти сошёл, до самого моря тянулись стланиковые заросли со светлыми пятнами марей. Под кедрами ещё лежали мокрые сугробы, но по берегу бухты уже можно было пройти — первый раз с осени добраться до локатора, проведать деда.


Жизнь новорождённого города крутилась вокруг нефти, и надо было решать: уходить на север, в береговые стойбища, или оставаться на месте, переселяться в дома, зажатые тесным кольцом буровых. Японцев сменили русские начальники, приехавшие с материка. На холодном туманном болоте, открытом морским ветрам, строили бараки. В них селились смуглые люди с тоскливыми глазами и иззябшими лицами — рабочие с юга, знавшие толк в нефти. Первая скважина уже выплюнула чёрный фонтан.

Пельтын ходил в школу. Пельтына приняли в пионеры и объяснили, что нефть народу нужнее, чем рыба. И когда семья всё-таки двинулась на северо-восток, Пельтын, первый раз в жизни поссорившись с отцом, остался в городе.

Кто-то рассказал ему, что нефть получается из мёртвых животных, которые пролежали под землёй миллион лет, и Пельтын сразу и легко поверил. Мечта работать на буровой потускнела и стала пугающей. Но вокруг так радовались, когда новая скважина давала нефть, так много говорили, так часто называли вонючую жидкость «чёрным золотом», что Пельтын успокоился и перестал различать в резком запахе, пропитавшем город, трупные ноты.


Под солнечной рябью шевелились чёрные водоросли. Таня разулась, поплескала ногой. Мелкая, по щиколотку вода уже прогрелась. Таня торопливо зашлёпала вдоль берега. На дне лежал ещё лёд, и от холода сводило ноги. Тонкий слой прогретого ила продавливался между пальцами, всплывала бурая плёнка, прилипала к лодыжкам. К запахам соли, талой воды, брусничного листа примешивался тяжёлый дух нефти.

Выбравшись с берега бухты, Таня припустила по тропе, ведущей на сопку. Пропетляв между зарослями кедрового стланика и кривыми лиственницами, свернула к покосившемуся забору с остатками колючей проволоки поверху. За оградой в сухих зарослях полыни и пижмы прятался неряшливый бетонный куб здания, на крыше которого и стоял локатор. Таня, закинув голову, ещё раз посмотрела на зелёные неподвижные решётки, прикинула направление ко входу, и, зажмурившись, побежала через двор. Поговаривали, что на территории локатора есть какое-то излучение, от которого можно ослепнуть. Таня, конечно, в это не верила, но испытывать на себе не хотелось. Она нащупала открытый засов и изо всех сил потянула. Дверь, почти вросшая в землю, подалась с тяжким скрипом, Таня заскочила внутрь и наконец открыла глаза.


— Ты с ума сошёл, — говорила жена, — что я одна делать буду? А если убьют тебя на материке? Ребёнка без отца растить?

— Люди помогут, — отвечал Пельтын, отворачиваясь.

Жена голосила, напирая огромным животом, и он уходил из барака. Подолгу сидел, глядя на плакат. «Больше нефти для наших танков, самолётов, кораблей!» — призывал румяный рабочий. Пельтын вздыхал. В сумерках метались огненные отблески факелов — жгли газ, мешающий добраться до нефтяных пластов. Последнее время огонь пугал Пельтына.

В щелястых стенах клуба дрожал свет — там инструктор по гражданской обороне снова крутил фильм с горящими нефтяными промыслами далёкого юга, объяснял, что делать, если вдруг начнётся бомбёжка. Получалось — сделать ничего нельзя. Рыжий, всегда бледный лейтенант, сильно хромавший на правую ногу, спохватывался и говорил, что так далеко на восток врагу не пройти. «Больше нефти, товарищи, — повторял он как заведённый, — давайте больше нефти!» Из клуба вываливались носатые рабочие, растревоженные видом родных прикаспийских степей, искорёженных воронками. Над городом полз густой запах нефти, и Пельтын снова чуял в нём тухлятину.

Пельтын ждал. Посмотрев учебный фильм одним из первых, он, потрясённый, долго наседал на инструктора. Лейтенант вяло отмахивался и предлагал действовать по общему плану, но Пельтын не успокаивался. Наконец измученный отчаянными вопросами начальник, чтобы как-то отделаться от назойливого гиляка, рассказал Пельтыну о волшебных машинах — локаторах, которые умеют говорить о подлетающих вражеских самолётах задолго до того, как об этом скажут глаза и уши. В клубе висела древесная пыль, пахло тающим снегом, бензином, мёртвым мясом, и Пельтыну страшно было даже подумать о том, чтобы вернуться на буровую. Он хотел работать на локаторе. Защищать и предупреждать. «Так ведь не поможет», — с отчаянием говорил инструктор, глядя на свою искалеченную ногу. «Хотя бы знать заранее», — отвечал Пельтын, хмурясь и чувствуя, как холодным ужасом сжимает сердце. В глубине души он верил, что — поможет. А ещё хотел сбежать куда-нибудь, где не будет пахнуть нефтью. Всё чаще Пельтын вспоминал лебедей, перепачканных маслянистой плёнкой, и сам себе казался лебедем, глупым лебедем, не улетевшим от города на север, в стойбища, куда доходили только смутные слухи о войне. «Запах тухлятины приманивает хищников, — бормотал он, — но я научусь узнавать о том, что они идут, и всех предупрежу. Мы успеем улететь». По ночам ему снились самолёты, похожие на поморников, горящие сопки и лебеди, растерзанные острыми черно-жёлтыми когтями.


В здании локатора было сумеречно, пахло водой, плесенью, прелой хвоей. В углу светился зеленоватым экран; иногда что-то попискивало. Таня положила на стол пирог, вытащила из кармана самодельную открытку-аппликацию: звёзды и самолёт на бархатной бумаге.

— Вот, деда, мама тебе пирог передала. Поздравляем тебя с наступающим Днём Победы, — она положила открытку рядом с пирогом. — Это я на уроке труда сделала. Вот.

Таня помялась, глядя на мерцающий экран. Потом засуетилась, вытащила из-под стола растрёпанный веник. За зиму комнату занесло мелким лесным мусором, под дверью лежал пласт подтаявшего снега. Таня заскребла веником по цементному полу.

— Я, деда, завтра на демонстрацию пойду. У меня есть флажок и два шарика… — она поддела совком снег и вывалила на улицу. — Позавчера задали сочинение про войну, я написала, что ты про это говорить не хочешь, и мне поставили двойку, но мама не сильно ругалась. А ещё завтра памятник открывают. Там будет факел всё время гореть…

Таня вымела мусор за дверь и огляделась. У стены сквозь пыль масляно поблёскивали банки консервов — их трогать не стоило. А вот пакеты, лежащие в углу стола, нужно было убрать. Таня потянула ближайший свёрток, и в нос ударил запах гнили. Стараясь дышать ртом и не забывая жмуриться, она поволокла остатки еды к яме в углу двора. Пакетов набралось много: на локаторе не прибирались с середины лета, и гостинцы копились, превращаясь постепенно в неаппетитное месиво. Несколько пробежек по двору — и стол очистился. Таня смахнула пыль, передвинула пирог на середину и присела перед экраном, аккуратно возя тряпкой по стеклу.

— А ещё, деда, я поссорилась с Юлькой… Она первая начала — сказала, что ей дедушка подарит большую куклу, а у меня дедушки нет, и куклы не будет, а она мне поиграть не даст. Ну и не надо! Я ей про тебя рассказала, что ты на локаторе работаешь, а она сказала, что локатор заброшен с самой войны, ей дедушка рассказывал, как его построили и сразу почти бросили, потому что работать некому было… Чепуха какая! А я ей сказала, что у неё дед хромой и рыжий, и старый совсем, а она меня дёрнула за волосы, а я её. Мама потом сильно ругалась и отшлёпала… А Юлька всё равно чепуху говорила — просто у тебя же работа секретная, вот и не знает никто…

Таня болтала взахлёб, отворачивалась от экрана, хмурилась. На самом деле слова подружки сильно задели её. «Ничего, я проверю — уже завтра, — в который раз подумала Таня. — Всё она врёт». Очищенный экран светился ярче, подмигивал, утешал. Таня улыбнулась и пальцем стёрла последний штрих пыли в уголке.


Накануне отъезда к Пельтыну заглянул лейтенант и с таинственным видом повёл на безлесый холм рядом с бараками. Ткнул рукой на восток, в сторону моря, где мягкими серыми волнами поднимались сопки. «Вон на той, самой высокой, поставят локатор, — сказан он Пельтыну. — Выучишься — возвращайся. Будешь нас охранять».

Так Пельтын оказался на материке. Удивлялся поначалу широкой, густо-зелёной листве — только-только начинался июнь, и дома тополя стояли в прозрачной клейкой дымке, не решаясь ещё распустить почки.

На курсах, замаявшись выговаривать клокочущие звуки, фамилию Пельтына перевели на русский и записали Петром. Пельтын не возражал. «Что-то ты, Петя, больно чёрен», — смеялись приятели, и он отвечал, что, мол, перья в плохой воде замарал. Едкие испарения авиационного топлива были мало похожи на запах нефти, но Пельтын продолжал чуять плоть разлагавшихся миллионы лет животных. Город Плохой Воды звал домой.

Учёба оказалась недолгой, но о возвращении не было и речи. Курсантов отправляли в глубь материка, на фронт. Пельтын радовался. Хищные самолёты, расклёвывающие сопки и плюющиеся огнём, никак не уходили из его снов, и Пельтын понимал, что чем дальше на западе он их остановит — тем лучше. Запах нефти слабел, растворяясь в духе большой земли и тяжёлой фронтовой вони, и постепенно стиралось из памяти лицо жены, заменялось абстрактным силуэтом родного острова, увиденного случайно на карте. Иногда Пельтына догоняли письма. Он с трудом разбирал корявый почерк, читал короткие строчки о том, что, мол, дочка растёт здоровой, отец по-прежнему ходит за рыбой, нефти добывают всё больше, а хромой лейтенант женился. Сидя перед экраном локатора, Пельтын пытался представить дочку. Почему-то перед глазами появлялась девочка лет уже десяти, в белом платьице, машущая руками, как крыльями. Пельтын улыбался, и точки на экране казались ему мягкими лебяжьими перьями.


Таня нетерпеливо переминалась в строю. Под тусклым солнцем пионерские галстуки, вытащенные поверх наглухо застёгнутых курток, казались почти чёрными. Подрагивали края белых фартуков; мальчики неловко топтались в наглаженных брюках. На площади напротив геологоразведочного института, ещё недавно бывшей пустырём, открывали памятник горожанам, погибшим в Великую Отечественную, — открывали с речами, торжественной пионерской линейкой и оркестром. На постаменте стояли гранитные доски со списками, с фотографиями в овальных рамках; перед ними торчала блестящая ребристая труба с чашей наверху. Оставалось только зажечь вечный огонь, кормящийся подземным газом, но с этим медлили, рядом с факелом читал речь полный человек в лёгком пальто, с посиневшим от холода лицом. Наползавший с моря солёный маслянистый туман поднимался над городом, превращаясь в тяжёлые тучи, затягивая с утра ещё ясное небо. Налетел ветер, осторожно потрогал лица, а потом, будто разозлившись, швырнул пригоршню песка.

«Вечная слава героям», — торопливо пробасил человек на возвышении и огляделся.

Взвыл зажжённый газ и тут же был заглушён медным рёвом оркестра. В рядах оживлённо зашептались. Учительница, сделав страшное лицо, замахала руками, и школьники поспешно отдали салют.

Все речи были прочитаны, все слова сказаны, гимн отыгран. Начинало моросить. Школьники поспешно расходились, чёткие ряды распались на мелкие бестолковые кучки. Юлька дёргала Таню за рукав, звала с собой. На другом краю площади Юлю ждал дед, тяжело опирался на палку, смотрел на девочек пристально, о чём-то вздыхал. Таня сердито прикусывала губу, отворачивалась молча — и подруга, пожав плечами, отошла к деду. «И не надо», — буркнула Таня вслед.

Вскоре она осталась одна — последняя группка одноклассников втянулась во двор, исчезнув за домами. Отворачиваясь от летящего в глаза колючего песка, Таня поднялась к памятнику.

Над головой ревел факел. Таня медленно повела пальцем по гладкой гранитной плите, вдоль бронзовых букв «К». Множество незнакомых имён. Одна фамилия, как у мальчика из параллельного класса. И одна — как у соседа. Всё. Успокоенная, Таня вприпрыжку сбежала со ступеней.

Немного ниже, куда не добрался палец с обкусанным ногтем, из овальной рамки смотрел молодой мужчина с таким же, как у Тани, круглым гиляцким лицом: толстые губы кривились усмешкой и казались хитрыми узкие припухшие глаза. «Лебедев Пётр», — сообщала надпись опустевшей площади.


Пельтын встретил май далеко на материке. Жирная земля там пахла яблочным пирогом, в белой пыли шевелились резные тени. Стояли ясные, ласковые дни, и сладко тянуло ранней зеленью. Где-то за виноградниками катилась, громыхая, война, — и все ждали, что вот-вот, лязгнув в последний раз, свалится она в яму и затихнет. В один из таких дней, наполненных ожиданием, Пельтын заметил, что от товарищей сильнее, чем обычно, несёт топливом, и чай в жестяной кружке подёрнулся радужной плёнкой. Скоро домой, понял он. Город Плохой Воды наконец-то докричался до Пельтына. Он не успел допить — прибежал сержант с шальными глазами и приказал строиться.

Усы командира дрожали, и дрожала рука, сжимавшая узкую бумажку. Все затихли. Он начал было читать, голос сорвался, командир откашлялся гулко, но люди уже успели понять. Пельтына трясли за плечи, хлопали по спине с размаху, он всё никак не мог понять, в чём дело, не мог поверить, а потом рядом кто-то захохотал и вдруг осёкся, громко всхлипнув, а кто-то выстрелил в воздух, и Пельтын на мгновение оглох. Вокруг продолжали палить, и он с удивлением понял, что сам торопливо расстёгивает кобуру, и закричал, срывая голос.

Он не ушёл на дежурство: кто-то сунул в руку кружку, до краёв наполненную южным вином, и Пельтын, державшийся много лет, терпеливо объяснявший товарищам, что ему нельзя, выпил густую жидкость залпом. Сразу зашумело в ушах, и вдруг согрелось сердце, навсегда, казалось, замороженное словами лейтенанта в пропахшем нефтью клубе. Пельтын слонялся по плацу, глупо улыбаясь, и ему в ответ улыбались так же глупо и счастливо, и продолжали улыбаться, когда сумеречное сиреневое небо загудело.

Вино отхлынуло от сердца, но было поздно. Пельтын с тоской посмотрел на брошенный локатор, отчётливо представляя, как ползут белые точки, неумолимо приближаясь к центру экрана, и слыша тревожный писк. Он в отчаянии рванулся вперёд, но ничего нельзя уже было сделать. Из-за решётчатых ушей локатора вынырнули хищные силуэты самолётов, гул превратился в рёв, а потом в визг, на мгновение небо заслонило перекошенное, зелёное лицо командира, и беззвучно закричали рядом, совсем не так, как кричали пару часов назад. Запах нефти стал невыносимым, и Пельтын успел подумать, что теперь-то он точно попадёт домой, на вершину сопки у самого моря, — и никогда, никогда не отойдёт от экрана, и ещё подумал, что через миллион лет здесь найдут чёрную маслянистую лужицу. А потом воздух заполнился нестерпимо белыми, перепачканными кровью перьями, и всё кончилось.


Иногда порывы ветра стихали, и сверху доносилось тихо — «кы-кы, кы-кы». Кричали лебеди, не видимые за тучами. Щурясь на ветру, Таня Кыкык посмотрела на восток. В разрывах тумана виднелась сопка и тёмный силуэт локатора. Холодный воздух выбивал слёзы, сопка подрагивала и плыла, но Тане почти видно было, как вращаются решётчатые лопасти. Деда даже в праздник на работе, думала она, и пыталась представить, как на дедушкином экране выглядят лебеди. Наверное, они похожи на ослепительные искорки.

Шумела бурная весенняя вода, несла радужные пятна. В Городе Плохой Воды пахло нефтью.

Иван Наумов Обмен заложниками

Это не развлекательное чтение.

Необходимое уведомление

— Кажется, «Семьдесят семь — тринадцать», — я провёл пальцем по монитору. — Условно земная территория. Дозаправка, отстрел транзитников, и летим дальше. Есть часа два на размять ноги.

Амандо Нунчик, смешной и нескладный попутчик, с неподдельным интересом повернулся ко мне:

— Отстрел? Это как понимать?

Антикварные очки в костяной оправе, взъерошенный чуб, губы бантиком. Всю дорогу от Пятого Байреса он приставал ко мне с бессмысленной и беззаботной болтовнёй.

— Любая транзитная станция шлюзует только большие паромы. Посудину вроде нашей никто стыковать не будет. По экономическим соображениям. Аварийная шлюпка вмещает десять человек и три тонны багажа. Мы отстреливаем свою — с транзитными пассажирами, а база шлёт нам пустую. То же самое с топливными саркофагами. Круговорот тары в пространстве. Экономим на манёвре, капитан получает свой бонус.

Нунчик уважительно щёлкнул языком. Помолчал, готовя тему для следующей атаки.

За иллюминатором расстилалось бескрайнее астероидное поле. Если смотреть долго, можно заметить, как тот или иной камень постепенно поворачивает к солнцу блестящие сколы или цепляет соседа, передавая ему своё движение. Чарующая картина, если не задумываться о происхождении этой рукотворной красоты.

— Странно, странно. Я перед поездкой листал старые путеводители, смотрел гиперкарты, и как-то мне запомнилось, что перед последним циклом прыжков к Суо мы пройдём Винную Долину.

— Никогда не слышал. — закрылся я.

Кто же ты такой, безобидный друг? Зачем так в лоб меня пробиваешь? Хочешь услышать правдивую историю Винной Долины — или убедиться, что перед тобой тот, кого ты ищешь? Какие устройства размещены в твоей оправе? Зачем ты летишь на Суо?

Паранойя, в общем-то, но это стандартный диагноз для людей моей профессии. Если можно говорить о стандартах для столь малого круга лиц.


Экран поделён на четыре части, в каждой — своя картинка. На трёх — вооружённые люди бродят вразвалочку по пандусу в полутора метрах от поверхности воды. Когда камеры поворачиваются к воде, виден далёкий чужой берег залива. Когда возвращаются назад — то снова ходят туда-сюда абсолютно невоенные мужики, зачем-то запасшиеся стайерами и тяжёлыми карабинами.

Четвёртая показывает внутренности базы. Большое широкое помещение переполнено людьми. Женщины и дети вповалку спят на полу. В дальнем углу кто-то раздаёт пищевые рационы.

Звука нет, но лица людей, попадающие в кадр, наполнены ожиданием беды. А может быть, я додумываю для них эмоции, зная, что сейчас увижу.

База стоит на сваях и соединена с берегом только мостками. Теперь здесь так больше не строят.

На левой верхней картинке пандус с отдельно стоящим охранником почти уплывает из кадра, когда там что-то мелькает. А мы наблюдаем серую воду, отделённую от белёсого неба неясной полоской суши у горизонта. Камера идёт назад. Охранник с распоротым горлом медленно переваливается через поручень.

В другом кадре видно, как из воды взлетает вверх огромная зеркальная туша. Обтекаемые формы, разверстая треугольная пасть, длинные ласты-руки. В правой зажат длинный кривой нож. Ещё в полёте тварь наотмашь чиркает второго охранника под коленки. Бедолага успевает выстрелить в упор. От высоковольтного разряда тварь судорожно скручивается в воздухе и падает назад в воду.

Но ещё три — уже на мостках. Безупречные рептилии, длиннотелые и длиннолапые. Тяжёлые плоские хвосты — как гигантские мечи. Одна перекусывает шею коленопреклонённому охраннику, другие стремительными прыжками бегут по мосткам на стреляющих в упор защитников базы. Камеры снова отворачиваются к воде.

Теперь уже видны призрачные силуэты, скользящие неглубоко под поверхностью. Их много.

Снова на экране залитый кровью пандус. Живых охранников не наблюдается. На правой нижней картинке три женщины плечом к плечу замерли напротив расположенной под камерой двери, сжимая карабины. Не шевелясь.

Вокруг упавших в воду тел мельтешат карнали, хищные полосатые рыбы. Пандус кишит тварями. Женщины на четвёртой картинке начинают стрелять…

Комендант остановил кадр. Внутри базы все ещё живы. Пусть останется так.

— Позже мы начали пользоваться эхолотами, — сказал Георгий Петрович.

Ещё на Земле я прочёл до последней буквы все материалы о конфликте, статистику, аналитику, прогнозы. Пересмотрел хронику. Но таких записей там не было.

Мы выпили не чокаясь. Комендант словно сошёл с рекламного проспекта программы колонизации — уверенный и открытый немолодой мужчина, чеканный профиль, тяжёлый подбородок, морщинки вокруг глаз. Отец родной, батя. Если бы я собирался осваивать новые миры, то доверился бы именно такому лидеру.

— Потом мы поняли, что шнехи почти невосприимчивы к электрошоку, очухиваются быстро, зато старая добрая тротиловая шашка глушит их, как обычных карасей. Они стали гораздо осторожней. Но из-за своих традиций так и не начали использовать огнестрельное оружие. Только благодаря этому удалось восстановить баланс.

— Баланс?

— Нанести им соразмерный урон. Решение, Антон Андреич, было чисто интуитивное, но оказалось верным. Мы собрали весь летающий хлам, способный держаться в воздухе, и предприняли рейд к их месту посадки. Если бы мы не уничтожили две трети их центральной базы, никаких бы переговоров и не состоялось.

— Хотел бы я видеть ту вылазку…

Георгий Петрович посмотрел пристально и задумчиво.

— Мы нашли выход не сразу, Антон Андреич. Большой Земле было не до нас. Вы рубились с таймаками и кем там ещё?… А здесь — изоляция. И необходимость срочных решений. Ни устойчивой связи, ни проверенных быстрых коридоров к ближайшим заселённым мирам. Это всё появилось позже.

Комендант потянулся за бутылкой. Я расположился на широченном кожаном диване, выглядящем дико и несуразно здесь, в кабинете первого лица планетарной администрации Суо. Здесь, в настоящей дали. Диван этот принадлежал какой-то рок-звезде, готовившейся к очередному круизу по ближним мирам. Георгий Петрович попросту упёр кожаного монстра с околоземного склада за два часа до старта экспедиции, о чём не преминул рассказать мне в подробностях в первые же минуты знакомства. Пока внимательно вычитывал предъявленные мной документы и сверял голографические коды с какой-то своей инструкцией, стараясь, чтобы я этого не заметил.

Средних лет секретарша Марта приоткрыла дверь, бросила взгляд на стол и, видимо, удовлетворившись увиденным, исчезла.

— Шнехи — такие же колонисты, как и мы, — продолжил Георгий Петрович. — Также уверены, что застолбили планету по всем правилам. Что с того, что ни их, ни нашего флаг-спутника на орбите не наблюдается? Их прилетело приблизительно столько же, сколько нас. Двести тысяч поселенцев для такой планеты — пустяк. И, остановив войну, все задумались о гарантиях мира.

— И кто же предложил обмен заложниками?

— Уж не смеётесь ли вы, Антон Андреевич? В истории Земли и не такие казусы происходили. Ведь каждый колонист — потенциальный родоначальник. Психология, знаете ли. Все тяготы долгого полёта в неизвестность, все неизбежные риски — ради детей.

Я на секунду представил себя мальчишкой и что мой отец за руку ведёт меня по мосту, а навстречу нам ползут две твари, крупная и помельче. На середине моста отец останавливается, а мне надо идти дальше.

Мы выпили.

— Единственной проблемой стало — договориться по срокам и возрасту. Работала совместная комиссия. Срок установили в четыре года.

Я, разумеется, знал об условиях обмена всё. Мне было важно услышать это от коменданта.

— А вот биологический возраст у нас со шнехами разный, поэтому их заложники — семилетки, а наши — двенадцати лет.

Я не удержался и переспросил:

— Двенадцати лет?

Вот так лишнее слово, неправильная интонация, необдуманный жест или ошибка в мимике могут привести к взрыву.

— Да, уважаемый гость! — заорал комендант, вздымаясь из-за стола. — С двенадцати, потому что в этом возрасте человек уже может выдержать собственный страх. И в шестнадцать вернуться к родителям взрослым и вменяемым. Потому что лучше быть тихим и напуганным, чем мёртвым и безразличным. Потому что любому родителю ещё есть дело до двенадцатилетнего чада. И он не разрядит станер в железную ящерку, которая поселилась в опустевшей детской.

Стоп, стоп, стоп! Что я делаю? От этого человека зависит, удастся ли мне…

— И не вздумайте рассказывать мне о нашей жестокости, о конституциях и свободах — я всё знаю и сам! Пока ваши боссы чесали лбы и обсуждали, кто виноват в неправильной планетарной разметке, я потерял двадцать тысяч человек из вверенных мне ста! Объясните им, почему вы не ввели войска — или хотя бы не дали разрешения на полномасштабные действия!

— Георгий Петрович!..

— Потому что шнехи — хищники! Генетически, понимаете вы?! Каждый шнех — воин. Каждая шнеха — воительница. Против метрового шнешонка, появись он в этой комнате, мы, два взрослых мужика, не выстояли бы и пяти минут…

Повисла тяжёлая пауза.

— Георгий Петрович… — Я тоже встал. Отошёл к окну, оказавшись к нему спиной. — Я знаю о шнехах всё, что вы со дня колонизации передавали на Землю. И я здесь не для того, чтобы оспаривать ваши действия. Если вам это не безразлично, решение об обмене заложниками кажется мне великолепным. Вы остановили бойню и перешли к сосуществованию. Но прошло уже пять лет, и нужно двигаться дальше. Разве не так? — Я повернулся и посмотрел ему в лицо.

Комендант, как ни в чём не бывало, усмехнулся.

— Вы извините меня, Антон Андреич. Накопилось, знаете ли. Поделиться хочется. А тут такая возможность — ксенолог из центра, да ещё со спецмиссией. Как же удержаться да пар не выпустить?

— Я не совсем ксенолог. — Как бы теперь комендант ни расшаркивался, нужно было срочно восстанавливать контакт, который я едва не разрушил. — Я специалист по конфликтологии, и занимаюсь больше своими, чем чужими.

— Что ж только одного прислали? Тут и десятку работы хватило бы. Живём как на пороховой бочке.

— А сами как думаете? — я подошёл к столику и без спроса пополнил обе стопки.

— А я не думаю, — сказал комендант. — Я знаю. Учился всё-таки в том же заведении. Сто тысяч населения — пустяк. Это раз. Право на владение территориями ни одна сторона доказать не может. Это два. Цивилизация шнехов не владеет оружием тотального уровня. Это три. Правильно?

Он смотрел на меня выжидающе и доброжелательно. Он искал во мне союзника, как и я в нём. Нам было решительно нечего делить.

Я ничего не ответил. Мы просто чокнулись, выпили без закуски и приступили к обсуждению ситуации.


Средних размеров материк лежал в северных водах. Климатом и рельефом походил на Финляндию. Фьорды, заливы, озёра, болота, реки, ручьи, протоки. Мы собирались осваивать сушу, шнехи — и сушу, и воду.

Сто тысяч колонистов первой — и пока последней — волны расселились просторно. Кто-то занялся сельским хозяйством, кто-то остался жить в центрах (до городов эти населённые пункты пока не дотягивали), налаживая автоматические заводы, разворачивая инфраструктуру цивилизации. Некоторые поселенцы попросту плюнули на первоначальные планы, особенно после короткой и кровопролитной войны, и превратились в полудиких охотников и рыболовов.

Меня всегда удивляла конечная цель всего этого. Не для отдельного человека, а в целом для человечества. Шаг вширь — два шага назад по лестнице прогресса. Из мира в мир мы приносили Дикий Запад.

Кстати, к западу от посёлка, считавшегося столицей, по заболоченной равнине тянулись невысокие холмы. Местные звали их Бугорками. Дальше лежал залив, длинным широким языком вдающийся в сушу с юга. На его другой стороне хозяйничали шнехи.

Я видел много шнешат. Грациозные ящерки казались отлитыми из живого металла. Они жили в семьях, вместе с временными родителями ходили на праздники, которых комендант изобрёл великое множество. Иногда можно было встретить шнешонка с хозяйственной сумкой в зубах, спешащего к пекарне или в аптеку.

А где-то далеко за заливом в чужих гнездах спали и наши дети, учились чужой жизни, впитывали чужой язык.

Мы словно шли по лезвию. Что, если случайно одна из этих юных ящерок свернёт шею? Что, если кто-то из обезумевших поселенцев, потерявших всех своих в стычках со шнехами, не удержится и откроет свой личный счёт в своей личной войне? То, что почти пять лет прошло без подобных инцидентов, казалось мне чудом.

Комендатура занимала двухэтажный особнячок, классический образчик ностальгической архитектуры. Георгий Петрович выделил мне для работы крохотную угловую каморку, но для работы мне было достаточно стола, стула, компьютера и станции связи. Я вгрызся в информационное пространство Суо.

Из-под патриархального уклада новорождённого аграрного государства проступали острые контуры внутренних противоречий, растущих угроз, скрытого недовольства. Полномочия позволяли мне пренебрегать многими условностями, и я потрошил орбитальный сервер без зазрения совести. Пресса, форумы, группы, личная переписка, перечни импортируемых товаров, демографические отчёты, персональные досье — всё шло в дело.

Чем детальнее я изучал местную жизнь, тем более глухим казался построенный договором тупик. Перемирие, зиждящееся на заложниках, раньше или позже должно рухнуть, похоронив под собой жертв нового столкновения.

Ни одного взрослого шнеха на этой стороне залива я не видел. Ни один взрослый человек не собирался на другую сторону.


Первый постулат конфликтолога — не надейся на помощь. Никто из окружающих тебя людей не обладает нужными навыками и знаниями для принятия решения. Даже для его поиска. Ты собираешь информацию, ты анализируешь её, ты проводишь действия, направленные на разрешение конфликта, ты несёшь ответственность за то, что сделал. И за то, что из этого получилось, тоже.

Обстановку в столичном посёлке, как и в остальных приграничных со шнехами районах, спокойной назвать было нельзя. Эхолоты береговой охраны почти каждую ночь регистрировали подозрительные движения рядом с нашим берегом.

Шнешата, живущие среди людей, то и дело становились объектом насмешек и издевательства, особенно в школе. Глядя на частокол зубов в пасти этих подростков, я пытался не вспоминать увиденное в кабинете коменданта.

Георгий Петрович добыл мне обновлённые учебники и словари шнехского. Они разительно отличались от скудных пособий, попавших в земные военные архивы и давно изученных мной от корки до корки. Я включился в обычный режим — двести слов в день наизусть. Наутро из двухсот в памяти оседало около ста, но через пару месяцев я уже мог шипеть что-то вразумительное. Надеялся найти себе учителя среди шнешат, но почему-то не получалось.

Тем временем понемногу возвращались с той стороны залива шестнадцатилетние спасители человечества. Пушечное мясо подросткового возраста. Не задерживаясь надолго в посёлке, не особо разговаривая с местными, они обычно только ночевали, а наутро отправлялись на восток, по домам.

А им навстречу тянулись несчастные семьи. Вариантов отсрочки не существовало. Родители стремились проводить детей до залива, до катера, до того берега — чему, впрочем, препятствовали сотрудники комендатуры. Георгий Петрович постоянно находился в разъездах. Он управлял своим миром железной рукой. Было чему поучиться у этого человека.

От него и пришла новость.

— Антон Андреич, — услышал я сквозь треск помех.

Официально так, будто и не сполз он уже давно на «Антошу» по праву старшего по возрасту.

— Антон Андреич, не затруднит тебя подскочить ко мне? Да, прямо сейчас. Хочу тебя с одним молодым человеком познакомить. Жду.


Парень был занятный — лопоухий, смущённый и самоуверенный. Именно так. Робость уравновешивалась решительностью, неудобство — необходимостью.

Георгий Петрович будто карналя на блесну вытягивал — осторожно и ласково:

— Не обессудь, голубчик, расскажи гостю ещё раз всё, что мне излагал. Антон Андреич у нас как раз в этой отрасли спец, ксенолог, без него нам твой вопрос не решить.

Я присел на краешек комендантского трофейного дивана. Пропорхнувшая мимо Марта наколдовала чаю и конфет на журнальном столике. Парень придвинулся, хлебнул кипятка, обжёгся и отодвинулся снова.

— Я хочу жениться, — вдруг выпалил он.

Я уже хотел вступить в беседу, но комендант предупреждающе поднял палец.

— Меня зовут Ростислав, — сказал парень. — Родители в степи, на комбинате, а я тут обосновался. После плена. Охочусь, рыбачу. У меня заимка за Бугорками, прямо на берегу залива.

Мы с комендантом выжидающе молчали. Ростислав вздохнул и продолжил — словно на ступеньку поднялся:

— Я давно уже встречаюсь… Почти два года. Мы там познакомились, пока я в плену жил. Теперь я вернулся, а она… Я поэтому к родителям и не поехал. У меня заимка прямо на берегу.

Я забыл, как дышать.

— Молодой человек хочет сказать, — помог парню комендант, — что собирается жениться на шнехе. Они хотят жить вместе на нашей стороне залива.

Ростислав поморщился. Мне тоже не нравилось слово «шнеха», грубое и неопрятное.

— Своих детей у нас, как вы понимаете, не будет… — он совсем замялся, выбирая и вымеряя правильные слова — будто шестом тыкал в болото под ногами. — А после войны и у нас, и у них полно сирот осталось. Вот мы и подумали…

Моя природная бесцеремонность напомнила о своём существовании.

— А как же вы… — видя, как вспыхнули малиновым уши юноши ещё до того, как прозвучал вопрос, я всё-таки успел свернуть в сторону, — думаете решить лингвистическую проблему?

— Так нет же никакой проблемы, — удивился и расслабился он. — Отец с детьми говорит на одном языке, мать на другом. Между собой они — как получится. Шнехам тяжело губные звуки даются, так что лучше с детства тренироваться.

— Интересно, крайне интересно, — подытожил Георгий Петрович. — Ты, голубчик, иди, ясно нам всё.

Ростислав вскочил, сразу оказавшись выше коменданта на полторы головы.

— Я тогда… ждать буду? — пытаясь поймать то мой, то комендантский взгляд, юноша бочком, бочком вышел из кабинета.

— Ну, что скажешь? — По лицу Георгия Петровича я не смог прочесть ровным счётом ничего.

— Скажу? Сначала я должен это видеть.


Но снова встретиться с Ростиславом нам пришлось не скоро. Такая вокруг него заварилась каша, так тряхануло этот маленький провинциальный мирок, что отзвуки докатились до метрополии.

Когда стало казаться, что разрешения или отказа не придёт никогда, я счёл нужным взять ответственность на себя. Границу собственных полномочий я представлял смутно и посоветовался только с комендантом.

— Ну, Антоша, у тебя карт-бланш. Если считаешь, что здесь революции не будет, то махни флажком.

И я махнул.


Они сидели рядом, напряжённые, как крепостные крестьяне перед фотоаппаратом, ещё не верящие в происходящее, одурманенные неизвестностью.

— Георгий Петрович, Антон Андреевич, познакомьтесь, — сказал Ростислав, — это Шуль.

В небольшом пластиковом домике, построенном на старый манер на сваях над водой, по потолку плавали солнечные разводы. Мы стояли на пороге, за нашими спинами шумел лес.

— Здрасстуйте, — сказала Шуль, — очень рриятно оз-накониться.

Мы привыкли искать красоту в хищниках. Восхищаться прыжком тигра, полётом орла, бегом волка. И сейчас я не смог удержаться от разглядывания огромной ящерицы. Продолговатая голова, расходящиеся вниз и вбок нижние челюсти сейчас сомкнуты, зубы почти не видны. Глаза большие и раскосые, радужка цвета перламутра, крошечные чёрточки зрачков. Аккуратные ноздри — как две тильды. Насечка жабр на шее. Мускулистые передние конечности, длинные и изящные, заканчивающиеся далеко не рудиментарными когтями. Плечи покатые, как у пушкинских красавиц.

Разумеется, Шуль не пыталась взгромоздиться на стул. Сидел Ростислав, а его жена полукольцом расположилась вокруг. Кончик её тритоньего хвоста, похожий на столовый нож, лениво скользил по полу. Левой лапой она опиралась на плечо законного мужа, а правую положила ему на колено. «А ведь в ней килограммов двести», — подумалось мне. Но ящерица владела своим телом в совершенстве — было видно, что её прикосновения невесомы.

Краем глаза я скользнул по коменданту. Георгий Петрович замер. Смотрел с прищуром, оценивающе. Нет ли у него братьев на острове Пасхи? Что-то задело меня в его взгляде. Но в тот момент я не мог анализировать входящую информацию.

Стол был накрыт на четверых. Для нас — хлеб, салаты, вполне земной стол. Для Шуль — большая тарелка сырой рыбы.

Георгий Петрович быстро притянул к себе основное внимание. Шутил, философствовал, рассказывал что-то из жизни. Думаю, Шуль была ему благодарна.

Потом Ростислав предложил нам отдохнуть и накрыл чай на веранде. Они с женой собрались прогуляться, а мы с комендантом развалились в шезлонгах, наслаждаясь бездельем.

Георгий Петрович задумчиво разглядывал противоположный берег.

— Сложно, Антоша, ох как сложно с этим приютом…

— Шнехи боятся?

— Самое смешное, что не шнехи, а наши. Те-то давно подтвердили, что двух шнешат пятилетних передадут Шуль под её ответственность.

— Вы не говорили раньше…

— А что болтать раньше времени? Наши, наши упёрлись. Придурки из конфессии Сверхнового Завета воду мутят. Мол, противоестественный союз. Не дадим калечить души детей. Скоро до анафемы дойдут.

— Я бы на их месте упирал на практические вопросы. Пятилетние шнешата — ещё совсем дети. Нелогичное поведение. Много риска.

Георгий Петрович широко улыбнулся:

— Нравится мне, Антоша, как ты сам себя прикладываешь. В нашем плане всюду дырки, но они конфликтологу не помеха!

Мы ещё поговорили о том, о сём. Потом комендант задремал, а я, чтобы не последовать его примеру; решил пройтись. От домика в разные стороны расходились едва намеченные тропинки, и я выбрал ту, что змеилась вдоль берега.

Сначала я услышал Ростислава, а потом уже увидел обоих на поваленном дереве у кромки воды.

— Огненный фронт заката взрезан утёса глыбой, — чеканил он особенным, глубоким голосом.

За гранью яви можно было услышать ритм тамтамов. Шуль обернулась вокруг Ростислава стальной полосой и придерживала его за шею тысячей зубов-игл. Нежно-нежно.

— Солнце идёт на запад, словно на нерест рыба, — продолжал охотник.

Чёрт, да он же читает ей стихи! Грузит девушку! Я замер, глядя сквозь заросли на сплетённые фигуры. Потом тихо, стараясь не хрустнуть веткой, отступил назад и поспешно вернулся к дому.

Я увидел что-то такое, с чем мой разум пока был не в состоянии справиться. Представил, что моего загривка касаются бритвенно-острые кончики зубов. Мурашки не заставили себя ждать.


Мальчишек звали Макс и Шесс, девчонок — Тамара и Лийл.

К недельной годовщине открытия приюта — а правильнее сказать, появления смешанной семьи — я заказал с орбиты снаряжение для подводного плавания. Теперь они могли плавать и гоняться за рыбами вшестером, все вместе.

Шуль научилась готовить подобие суши, и, когда я приходил к ним в гости, мы ели одни и те же блюда.

Ростислав почти перестал охотиться. Я пробил им полное обеспечение, и всё свободное время взрослых уделялось детям. Их дом с утра до ночи был наполнен шумом и смехом.

Со шнешатами я часто пытался говорить на их языке, а они кричали на весь залив, едва завидя меня выходящим из леса: «Нана! Тата! Дядя Тон триехал!» Шуль приготовила для меня отдельную комнату, и я оставался с ними всегда, когда была возможность.

В этом чужом и случайном мире я вдруг нашёл кусочек чего-то своего, дорогого сердцу, крошечный огонёк в бесконечной ночи.

Поэтому когда Георгий Петрович неожиданно обругал меня, на многие вопросы мне было нечего ответить.

— Эта ситуация, Антон Андреич, сама, как яблочко с ветки, упала тебе в руки. Не моего ума дело — влезать в твою работу, только я-то вижу, что ты халтуришь. И я не был бы честным человеком, если бы не сказал тебе об этом. Ты недорабатываешь, понятно?

— А что недорабатываю, Георгий Петрович? — вяло защищался я. — Мы создали прецедент, об этом трубят от Бугорков до Дальнего Востока, и думаю, что на том берегу всё то же самое.

— То же самое, голубчик, то же самое. Те же скрытые процессы. Как в крови вырабатываются антитела, так и в социуме для борьбы со всем чужеродным предусмотрены свои механизмы. Почему, в конце концов, я тебя этому учу? Куда смотрели твои преподаватели?!

— Георгий Петрович, вам, может, и кажется, что я застрял в нашем детском саду и забываю выглядывать во внешний мир. Смею вас уверить, я делаю свою работу. И многие вещи, которыми я занят, выходят за рамки вашей компетенции.

— О, закипятился, забунтовал, петушок!

— Извините.

— Я, Антоша, не говорю, что ты что-то там не делаешь или со дня на день перекладываешь. Я, голубчик, совсем о другом! Ты врастаешь в этот проект. Ты допустил, что личное замыливает тебе взгляд. Ты отбрыкиваешься от перспектив, вместо того чтобы изучать их тщательно и продуманно.

— Георгий Петрович, я как раз хотел сказать: всё-таки нужен пост охраны. Оцепить периметр невозможно, сплошное болото, но хотя бы сторожку и пару человек на пост — распорядитесь, пожалуйста. Я перлюстрировал почту новозаветчиков, среди них достаточно неуравновешенных элементов. Они терпят присутствие шнехских заложников, но от факта добровольного единения людей и шнехов в одну семью у кого-то могут действительно отказать тормоза.

Комендант укоризненно вздохнул и стряхнул с рукава пылинку.

— Дорогой ты мой конфликтолог, — задумчиво сказал он. — Тебя ведь обучали психологии индивидуума и психологии толпы. Скажи мне, Антоша, а у нашего простого человека — какие векторы основные?

Несмотря на неуклюжесть поставленного вопроса, я понял, о чём говорил комендант. О любви и ненависти. О цели и антицели. О том, к чему человек стремится и чего бежит. И если положительный вектор при всех раскладах ясен и предсказуем — жить спокойно и в достатке, окружать себя дорогими тебе людьми, «чтобы не было войны» и «чтобы всё было хорошо», — то с отрицательным…

Этот вектор — и есть моя работа. Взять стрелку за кончик и направить её в такую сторону, чтобы избежать неуправляемого катаклизма. Или разломать эту стрелку на куски, и одно большое «ненавижу» превратить в дюжину безобидных «не нравится». Главное, чтобы тысячи маленьких отрицательных векторов отдельных людей не слились в злобную чёрную молнию, разрушающую всё на своём пути.

И сейчас мне стало тревожно. Потому что вопрос коменданта прозвучал очень странно.

— Георгий Петрович! Слава и Шуль неизбежно притянут на себя недоброжелательные взгляды. Я прошу вас дать им хотя бы формальную охрану. Прямо с сегодняшнего дня. Вы предлагаете что-то другое?

— Что ты, голубчик! Я ничего не предлагаю. И предлагать не могу. Не моя компетенция, как ты изволил заметить. — Кольнул, и сразу сменил тему. — Завтра к нам прилетают шнехи. Не хочу загадывать, но намечаются торговые переговоры. Об этом сейчас и потолкуем, что ты видишь со своей позиции. А про Ромео с Русалкой потом договорим.


— Знаете, Антон… Так интересно жить!

Мы с Ростиславом сидели на мостках, свесив в воду босые ноги. Шесс улёгся рядом, положив тяжёлую голову мне, дяде Тону, на колени, и подставив брюхо утреннему солнцу. Макс с Тамарой на берегу играли в мяч. Под нами в воде время от времени проскальзывала тень резвящейся Лийл. Шуль уплыла за свежей рыбой.

— Тот страх, который чувствуешь в первый день в гнезде шнехов — он так и не исчезает. Все четыре года ты окружён теми, кого бессознательно боишься. И в какой-то момент понимаешь, что ты — отдельно, а твой страх — отдельно. Тогда начинается жизнь.

Ростислав улыбался. Он явно вспоминал значительно больше и ярче, чем рассказывал. Его истории завораживали. Наверное, слишком напоминали сказки.

— Спасибо родителям, я получил вполне приличное образование. Это было не так-то просто на корабле. Отклонялось от «линии». А теперь мне открылся совершенно новый мир. У них изумительная литература, сумасшедшая философия, ритуалы и кодексы. Я думаю, что обмен заложниками тоже придумали они, а не мы. Очень похоже на средневековую Японию. А среди наших — самураев маловато.

С берега Макс позвал Шесса по-шнехски, тот рывком перевернулся на все четыре лапы, ткнул меня носом под рёбра, отчеканил: «Тока! Я скоро дернусь!» — и улькнул в воду.

— И я уверен, что шнешата, вернувшиеся от нас, отсюда, тоже несут с собой частичку нашего мировоззрения. Когда исчезнет элемент принуждения, мы смешаемся в единое целое.

— Эх, Слава, — я неторопливо поднялся и подставил лицо ветру, — всё так и будет когда-нибудь. Только путь окажется дольше и труднее, чем выглядит из начальной точки.

Мы простились, я собирался выйти загодя, чтобы по дороге не скакать с кочки на кочку, а «выгулять» мысли перед переговорами. Кажется, я сказал ему беречь себя.

Отойдя от заимки километра на два, я обратил внимание на сломанную ветку, упавшую поперёк тропы. Вчера я шёл уже по темноте, мог не заметить. Но я не помнил, чтобы что-то ломал.

Подходя к управе, как последнее время величал свою вотчину Георгий Петрович, короткой дорогой, с заднего крыльца, я обратил внимание, что сотрудники комендатуры носятся как угорелые. Видимо, мельтешат перед прилётом шнехов.

Посреди приёмной Марта поправляла Георгию Петровичу галстук. Я впервые видел его при полном параде, в форме колон-капитана, с орденскими планками за многочисленные освоения и покорения. Глядя, как двигаются пальцы секретарши, я удивился своей невнимательности в подобных вопросах. То, что она любит коменданта, говорили её руки. Одинокая женщина в возрасте. На планете, которая уже не успеет стать родной. Грустно всё это.

Георгий Петрович был странно бледен. Он безучастно принимал скрытые ласки Марты, зашифрованные в необязательных касаниях. Впервые отвёл взгляд, пожимая мне руку. Его ладонь была влажной.

В кабинете запищал вызов. Комендант дёрнулся, как от удара. На пороге кабинета он остановился и сказал, обращаясь ко мне:

— Они не прилетят.

У него дрожали пальцы, когда он неопределённо показал в сторону окна:

— Антоша, спустись вниз, там… Посмотри, чтобы… И скрылся за дверью. Ничего не понимая, я направился к лестнице.


Посреди площади раскорячилась ржавая развалюха на воздушной подушке. Шустрый тип со здоровенным распятием поверх клетчатой рубашки раздавал налево и направо автоматическое оружие. Желающих вокруг толпилось достаточно.

— Право каждого — защитить свой дом! — какой знакомый голос! — Никто не обещал вам здесь рая, но и вы не клялись драться с крокодилами голыми руками! Бесплатные стайеры — это всё, чем снабдило вас фарисейское государство. Оно дало вам право красиво умереть. А я говорю вам: ваша обязанность — красиво выжить. И пережить чешуйчатых тварей!

Рассовав в жадные руки очередной ящик короткоствольных автоматов, Амандо Нунчик разогнул спину, осмотрелся — и натолкнулся на мой взгляд. Он всё понял правильно. Вытер руки о штаны, спрыгнул на землю, буркнув стоящим в очереди: «Минутку!» — и пошёл — не ко мне, а чуть в сторону, отводя меня от своей колымаги. Умная маленькая бойцовая рыбка.

Я тоже отошёл от толпы и дал ему приблизиться. Я молчал.

— Здравствуйте, господин писмэйкер! — поздоровался Нунчик, вскинув подбородок и блеснув толстыми стёклами. — Доигрались до войнушки?

Отвечать я не счёл нужным.

— Доигрались, и теперь даже сказать ничего не можете. Как вам пришло в голову, что народ стерпит брак между человеком и крокодилом?! Позволит этим извращенцам воспитывать детей? Это даже не скотоложество. Здесь дело не в похоти, с похотью всё проще и понятнее. Это что-то за рамками человеческого естества. Ваше имя, сердобольная сваха, станет нарицательным. Вы пугало, ясно вам?

В этот раз Нунчик не показался мне нескладным или смешным. В маленьком человечке проявилась реальная сила. Блеск глаз, отрывистость жестов, продуманные позы. Я поймал себя на том, что не столько слушаю его бред, сколько изучаю построение фраз. Если комендант в отдельных ситуациях напоминал Муссолини, то сейчас передо мной стоял нарождающийся фюрер.

— Видели мы плоды вашей работы, хреновы миротворцы! Думаете, достаточно стереть в навигаторах названия, написать номера, и ваши преступные ошибки забудутся сами собой? Семьдесят семь — тринадцать, говорите? Сколько наших планет стёрлось в пыль, когда вы про…али мирный договор с таймаками? Шестьдесят миллионов душ Винной Долины, сорок на Романьоле, по десятку на каждой планете в поясе Хенца. Вы ещё не наигрались? Добавьте ноль-одну на Суо!

Что я мог сейчас сказать или объяснить человеку, далеко шагнувшему за порог вменяемости? Жалко оправдываться за совершённую коллегами ошибку, стоившую человечеству трети освоенных территорий? Или с придыханием и мечтательной улыбкой поведать ему, что такое настоящая любовь? Не книжная, а живая, отвергающая любые границы? Да много ли я и сам об этом знаю, случайный гость на чужом празднике? Или ударить его коротко и точно, закрыв проблему этого мессии раз и навсегда? Чтобы расчётливое зло не вылезло на царство по чужой боли, страхам и затаённым обидам? Мне хотелось назвать Нунчика мразью, но рацио привычно взяло верх над эго.

— Амандо, дружок, — я взял его за локоть. — Ты здорово разбираешься в моей работе. И поэтому понимаешь, что в рамки моих полномочий входят многие вещи, которые показались бы тебе как живому существу весьма неприятными. Ты уверен в своей правоте. Но она не защитит тебя от меня, веришь?

Он дёрнулся, но я держал его цепко.

— И эти милые люди, благодарные тебе за спасительные дары, со значением выпьют чарку за твой упокой. Но они пока что не готовы нажать на курок во славу твоего имени. Дорожка, на которой мы сейчас стоим, ведёт к посадочной площадке. Челнок на орбиту уходит через три часа. Курьерский к Пятому Байресу — послезавтра. Всё время мира в твоём распоряжении.

Я вынул у него из-за пояса тупорылый револьвер, заряженный разрывными, и сунул себе в карман. Нунчик обмяк, как тряпичная кукла. С тяжёлым рёвом на площадь с двух сторон выползли фургоны комендатуры. Люди начали расходиться, торопливо пряча смертельное добро под одежду. Несостоявшийся мессия побрёл по указанной мной дорожке.

— Капрал, — окликнул я старшего, уже пломбирующего нунчиковскую машину, — а что случилось? Какие новости?

— Плохие новости, Антон Андреевич, — помощник коменданта двинулся мне навстречу. — Час назад трое напали на приют. Сверхновые, фанатики. Шнеху вырубили стайером, и она успела оторвать голову только одному. А мы подоспели поздновато.

— А что с детьми? Что Ростислав? — я перестал анализировать собственные интонации, забыл о лице, жестах, подборе фраз. Чёрная помпа в моей груди погнала в мозг килотонны адреналина.

— Охотника они застрелили в лицо. И зарезали двух головастиков. Мы задержали преступников, детей увезли в госпиталь. У мальчика сотрясение, девчонка в шоке. Сейчас Георгий Петрович разговаривает с тем берегом. Только вряд ли что получится. Шнеха, наверно, уже к своим уплыла. Скоро жди гостей.

На деревянных ногах я прошёл к машине Нунчика, упал за руль, ткнул в клавишу подкачки. Капрал не протестовал.

Жестянка приподнялась над землёй. Заложив по площади широкий вираж, я бросил её в сторону Бугорков.

Нунчик, ещё не ушедший далеко, проводил меня взглядом и размашисто осенил небрежным крестным знамением.


Я боялся. И знал, что не смогу не войти. На каждом шаге по скрипучим мосткам я боролся с желанием развернуться и бежать прочь.

Вопреки предсказаниям, жена Ростислава не уплыла.

Шуль безмолвно громила дом. Для рептилии в два с половиной метра длиной не может стать препятствием лёгкий строительный пластик, В стенах пучились вмятины и зияли дыры. Войдя внутрь, я сначала увидел лишь мёртвые предметы — сорванные ставни, опрокинутую мебель, глубокие свежие борозды на полу и потолке. Потом появилась Шуль.

Пробежав по стене, она бросилась об пол, смахнула со стола посуду, извернулась клубком, на мгновение впившись зубами в собственный живот. Потом за одну бесконечную секунду преодолела комнату и замерла напротив меня, глаза в глаза. Её дыхание оказалось лёгким и пряным.

— Вы такие все, — прошелестела она почти без акцента. — Бесчувственные, расчётливые, целеустремлённые. У вас нет времени замереть, чтобы почувствовать ток воды, тепло солнца, радость жизни. Вы опутываете себя долгом и необходимостями. Вы такие же, как мы.

Загипнотизированный её перламутровыми глазами, я не видел, я на самом деле не видел, что когтями левой — руки? ласты? лапы? — она сантиметр за сантиметром раздирает свою зеркальную шкуру.

Из рваной раны на животе сочилась прозрачная масляная жидкость — лимфа? сок? кровь? — и голос Шули сорвался в хрип:

— Но есть исключения, хомо! И только из-за этих исключений у вас и у нас остаётся хоть какой-то шанс. Ты знаешь, что «шуль» означает на нашем языке?

— Слава, — перевёл я. Но пересохшее горло не издало ни звука, я лишь пошевелил губами.

— Единым именем следуют, — прошептала она по-шнехски, если только я правильно разобрал слова.

Сверкающее тело изогнулось дугой, пушинкой отлетел в сторону двухтумбовый стол, и Шуль пробила внешнюю стену. Раздался тяжёлый всплеск.

Когда я выбежал на причал, Шуль успела отплыть от берега метров на тридцать. Она перевернулась на спину, а вода вокруг неё кипела полосатыми спинками карналей.

Я должен был кричать и звать на помощь, но голос оставил меня в эту минуту, и я лишь немо — как настоящая рыба — кривил рот, выталкивая из себя воздух.

Там, где Шуль прокусила и разорвала свою непробиваемую шкуру, карнали быстро обнаружили брешь. Ей должно было быть очень больно, но Шуль не издавала ни звука. Её тело медленно ускользало под воду.

То, что всегда казалось живой сталью, сначала стало походить на грязную рыбью чешую, а потом — на безжизненный свинец. Карнали накрыли Шуль с головой, а когда отхлынули, в стылой воде озера можно было разглядеть только кривобокие облака, выползающие из-за берега шнехов. Собирался дождь.


— Тошенька, миленький, что же будет? — такими словами меня приветствовала перепуганная Марта.

Я пожал плечами и без стука вошёл в кабинет.

— А я тебя уже потерял, — насупив брови, сказал комендант. — Был там?

Не дождавшись ответа, продолжил:

— Варварство, средневековье! Убить детей! Ты должен знать, Антон. Я постоянно на связи с вождём их экспедиции. Контакт, понимаешь?! Наметился контакт уже совсем другого уровня.

— О чём вы говорите, Георгий Петрович? — устало спросил я.

— О том, Антоша, что шесть тысяч наших детей сейчас сидят у них в гнездах. И столько же шнешат забились по углам у нас. Шнехи требуют выдачи убийц. А я почти дожал их на совместный открытый процесс. Частично это твоя работа, между прочим. Будешь должен, спец.

— Георгий Петрович…

— Марта!.. — крикнул комендант через закрытую дверь. — Будь добра, принеси нам с Антоном Андреичем свежей выпечки к чаю!

И снова заговорил со мной:

— Твою роль не забудем, конфликтолог ты наш. Что с того, что где-то сбился, где-то отвлёкся? Все мои подвижки — благодаря контакту с тобой, Антоша. Наш план оказался блицкригом. Мы с тобой миновали бутылочное горлышко, хотя народ пока этого не понимает.

Неожиданное безумное прозрение разорвало мне мозг. Сердце словно споткнулось, а забилось снова уже в другом, математически выверенном ритме. Навыки деловой клоунады, которую в меня вколачивали почти семь лет, позволили сохранить внешнее спокойствие.

— Я уже в строю, Георгий Петрович. Жалко их всех, конечно…

— Славу-то? И этих мальков? Ещё бы! И Русалка его, бедная девочка, это будет для неё таким ударом… Но эти три смерти не будут напрасны, Антошенька! Я двадцать тысяч положил зря — а этих не зря. Не будет нас, не будет их — будем мы. С общими гуманными законами. С единой торговлей. Всё у нас будет хорошо!

Слепящая безжалостная истина засверкала гранями логических связок и объединяющихся фактов. Я начал строить фразы бережно, словно ставил последнюю пару джокеров на вершину карточного домика:

— Вы меня отлично подстраховали, спасибо. При всех моих умениях — всё равно поражён: как вам удалось подгадать момент нападения? Чтобы это совпало с переговорами?

В эту секунду я должен был получить в морду и кубарем скатиться с лестницы. К сожалению, этого не произошло.

— Мысли шире, Антоша! Я подгадал переговоры под нападение, — комендант с удовольствием потянулся, хрустнув суставами. — Заодно и эти маньяки-церковники у нас вот где теперь! — Он сжал кулак, плакатно-правильный кулак колон-капитана, отца нации, бати.

— Георгий Петрович, как-то это на провокацию смахивает.

— Обидеть хочешь, Антоша? Я здесь власть. Мне никого провоцировать не надо. Люди просто интересуются моим мнением. По разным вопросам. Без протокола.

Я окончательно потерял себя. Прежний «я», сошедший с того же конвейера, что и комендант, агонизировал. А нового «я» пока не предвиделось. А нового «я» пока не предвиделось.

— Знаете, Георгий Петрович, а они ведь на самом деле любили друг друга.

— Антон, брось мне это дело. Нас с тобой не самоистязанию учили. Малая жертва за большое дело. Правильно? И как можно любить ящерицу? Ты же взрослый человек!

Я вспомнил, как однажды застал Шуль одну на веранде. Она не слышала моих шагов и продолжала мучительно разрабатывать артикуляцию. Стягивая изо всех сил углы безгубого рта, она тихо-тихо повторяла: «Люллю… Люв-лю… Люблю…»

Прежний «я» умер.

— Георгий Петрович, а помните, позавчера вы спрашивали о векторах?

— Ну?

Я сделал шаг вперёд.

— Отрицательный вектор нельзя убрать, его можно и нужно поворачивать или делить. Нацеливать на новый объект, так?

— Что ты, Антоша, мне взялся теорию рассказывать?

— А ведь есть ещё одно решение, Георгий Петрович. Простое. Нет объекта — нет ненависти, так, комендант?

А он так ни черта и не понял, и ещё попытался по-отечески втолковать мне, что на нашей сволочной работе только настоящим мужчинам удаётся сжать свою совесть в кулак и сделать «как надо».


Я вышел на крыльцо и огляделся. Солнце блеклым блином катилось на запад. Над Бугорками стлался заблудившийся пласт тумана. Изо всех дорог, расходящихся от управы, путь к болотам казался самым правильным для человека в поисках одиночества.

Я думал о том, что имел в виду Михайло Ломоносов, когда говорил, что ничто не берётся из ниоткуда и не девается в никуда. Не пытался ли он в своих допотопных фразах открыть, излить простую и очевидную истину: чувства, копящиеся в душах людей, не могут упорхнуть в одночасье, рассыпаться пеплом, растаять во вчерашнем дне. Им, как любому другому материальному объекту, нужен выход, действие, выплеск.

По перегревшемуся монолиту улицы Охотников я прошёл мимо пекарни. На заднем дворе детвора весело играла в экспансию. Маленький серебристый шнех, зависнув на карнизе вниз головой, страшно клацал челюстями и шевелил хвостом, пока не начинал трескуче хохотать вместе со всеми.

Свернув на хоженую-перехоженную тропинку к заимке Ростислава, я выщелкнул в канаву отстрелянные гильзы, а потом бросил и револьвер.

Где-то далеко позади из окон управы исторгся запоздалый и бессильный женский крик. Я не должен был думать о кричащем человеке, раз не учёл его интересов до этого.

Те, чья судьба на короткое время переплелась с моей, те, кто вошли в мою жизнь, уже остались в ней навсегда. Об остальных предстояло думать кому-нибудь ещё.

И меня совсем не волновало, через сколько минут или часов малознакомые люди бросят мне в спину приказ остановиться и заставят «медленно и без глупостей» поднять руки.

Загрузка...