Как только на границе воцарилось относительное спокойствие, мы начали приводить в порядок заставу. Пограничники были хмуры, неразговорчивы. Час назад прогремел салют над братской могилой наших погибших товарищей. Тяжело было хоронить боевых друзей, тяжелее, чем сражаться с самураями. Даже поверить трудно, что сегодня нет парней, которые вчера только были рядом. Кажется, что они лишь куда-то отбыли ненадолго… Полковник Гребенник заперся в кабинете, пишет извещения родственникам павших, близким им людям. Он при этом представляет горе и слёзы матерей, жён, невест, тоску осиротевших детей, когда они узнают о гибели своих близких. А виновата во всём этом группа японских реакционных деятелей. Мы знаем, что есть в Японии и люди, которые хотят жить в мире со всеми народами земли.
Я пошёл на луг, нарвал цветов. Положил их на братскую могилу. Когда-то в Донбассе я такие цветы принёс на могилу Хабибуллы. А теперь здесь, под этим свежим холмом, тоже лежат мои братья…
В конюшне я почистил своего коня, вывел его на луг пастись. Дутый, пофыркивая от удовольствия, стал щипать траву, усыпанную цветами. Он был очень похож на того коня, на котором я впервые научился ездить верхом: такой же масти, и белая звёздочка на лбу, широкая, сильная грудь и длинные, тонкие ноги. А главное — такой же понятливый. Поэтому я назвал его Дутым.
От цветка к цветку перелетают лохматые шмели. В траве вовсю стучат серебряными молоточками кузнечики. Всё так прекрасно вокруг! И если бы не виднелись там-сям, чернея, воронки, широкие рубчатые следы танков, вдоль и поперёк пересёкшие луга, можно было бы подумать, что здесь и не было вовсе кровопролитных боёв, что это всё приснилось. Воронки и следы танков скоро сгладятся, зарастут травой. А рубцы на сердце человека остаются на всю жизнь.
Прислушиваюсь. Тишина на озере Хасан. А может, я опять перестал слышать? Но слышу же, как ветер шелестит в кустах. На самом деле тихо. Утки, разлетевшиеся подальше от боёв, ещё не вернулись к гнёздам. Но они вернутся, непременно вернутся.
Тишина на границе мнимая, и пограничников она не может усыпить. Вот порыв ветра принёс со стороны деревни Хомуку дробь барабанов, звуки военных труб. Это японский военный оркестр. Там в последний путь провожают тех, кто погиб по вине императора. Там сейчас произносятся воинственные речи, выкрикиваются по нашему адресу угрозы.
Прошло уже несколько дней, а рана в ноге не перестаёт ныть. И голова иногда от боли раскалывается, терпеть невмочь. Я сжимаю зубы, чтобы не застонать, и больше молчу. Ребята спрашивают, что со мной, я отмалчиваюсь. Стоит признаться — тут же отправят в госпиталь. Там бы, может, мы встретились с Иваном. Но на заставе я больше нужен, у меня есть уже какой-то опыт, а недавно прибывшие бойцы ещё должны освоиться. В наряд с каждой группой уходит один из более опытных пограничников. За день приходится по нескольку раз проверять пограничную полосу.
Да и работы на заставе полным-полно. Кто был не в наряде, ремонтировал помещения, повреждённые японскими снарядами. Надо было построить новую конюшню. Сейчас, правда, лето и кони днюют и ночуют на лугу, однако надо торопиться — скоро начнутся дожди и тогда нельзя будет оставлять коней под открытым небом. Взяли мы все в руки топоры да пилы, построили новую конюшню, отремонтировали складские помещения. За работой не заметили, как сентябрь наступил. А осень в Приморье бывает ветреная, с грозами. Особенно ночи холодные — всё белым-бело от инея.
Начались дожди. Будто небо прохудилось — не переставая льёт и льёт как из ведра.
В конце сентября задул с севера ветер, да такой сильный, что с корнем выворачивал деревья.
Однако пограничники не могут отсиживаться в уютной казарме, ссылаясь на непогоду. В такое время надо быть начеку, и мы усиливаем посты.
Однажды вечером прилёг я, уставился в потолок — задумался. И было о чём задуматься. Уже второй месяц от Рахили нет ни единой весточки. А ведь обещала писать каждый день. И мама почему-то о ней ни словом не обмолвится в письме.
Обиделся я на Рахилю, написал ей злое письмо. И всё равно ответа не дождался. Написал второе, тоже гневное, пуще первого. И снова ни ответа, ни привета. Рассердился не на шутку. Ещё бы! Я здесь вон как живу: не говоря уж о театрах и концертах — в читальню пойти, газеты почитать порой сил не остаётся; едва до койки доберёшься — глаза слипаются. А она живёт припеваючи, обо мне и думать забыла. Мысли одна мрачнее другой в голову лезут. И откуда взяться светлым, радостным мыслям, когда на улице такое творится и на душе не лучше! Вырвал из тетради лист бумаги, настрочил под горячую руку всего несколько строк: «…Можешь не писать больше. Не нуждаюсь. Мне таких друзей не надо…» На полстранички письмо получилось.
Вот и думал я нынче, лёжа на койке, про это письмо. Может, не надо было так писать? Но письмо — точно снаряд: коль выстрелил, назад не воротишь.
Ко мне подошёл Иван Мошляк, наш замполит. Присел на краю койки, говорит:
— Ты, Батыршин, не совсем здоров?
— А что? — спрашиваю.
— Ходишь будто в воду опущенный.
— Контузия даёт о себе знать. Постепенно проходит…
— Сразу после боёв ты не таким был. Сам весёлым казался и в ребятах дух поддерживал… Что тебя беспокоит, признавайся. По Ивану соскучился? А может, сон потерял из-за того, что письма долгожданного всё никак не получишь?
Я испытующе посмотрел на лейтенанта. По его лукавому взгляду понял, что ему всё известно. Видать, кто-то из моих дружков выложил ему всё как есть.
— И то и другое, — признался я, вздохнув.
— Ничего, незачем переживать, — сказал лейтенант Мошляк и улыбнулся. — Если девушка отвернулась от тебя, не стоит из-за такой терять сон…
— Да нет… — поморщился я.
— Что нет?.. Если это не так, тем более у тебя нет оснований ночи проводить без сна. Пограничнику нужна бодрость. А какая в тебе бодрость, если ты не высыпаешься?
— Я сейчас не столько о ней думаю, сколько о себе, — промолвил я задумчиво. — Неужели я такое ничтожество, которое можно так скоро и легко выбросить из памяти?
Мошляк весело засмеялся, хлопнул пятернёй меня по груди.
— Погоди, скоро она узнает из газет, как по-геройски ты дрался с самураями, станет гордиться дружбой с тобой!..
Я усмехнулся. В детстве, помнится, ребятишек я и сам таким способом успокаивал.
— Вот и хорошо, — сказал лейтенант. — Улыбка тебе больше к лицу. Ладно, спи, — и ушёл, оставив меня наедине с моими мыслями.
Когда выпадало свободное время, я отправлялся в конюшню, к Дутому. Чистил его, расчёсывал гриву. И только ему одному поверял свои сердечные тайны. Он прядал ушами — чёрными треугольничками, внимательно слушал. Тёплыми бархатистыми губами прикасался ко мне, словно успокаивал. В его умных фиолетовых глазах я искал сочувствия. Порой он тихонечко ржал, будто собирался мне что-то сказать. Видать, чувствовал, бедняга, что мы вскоре расстанемся с ним. А я расчёсывал пальцами ему гриву и тихонечко пел песенку, вставляя в неё слова, которые сами собой приходили в голову:
О тоске джигита по дому ли
У Хасана камыши шелестят?
Испытаний у судьбы ещё много ли
Припасено для джигита и коня?..
Вскоре получили приказ направить меня и нескольких моих товарищей в Хабаровск, на курсы миномётчиков. В армии не откладывают решения в долгий ящик. Мы покинули заставу в тот же день.
Мы рады, что именно нас послали учиться на миномётчиков. Значит, мы у командиров не на плохом счету. Ведь миномётчику надо действовать очень быстро. Если не научишься молниеносно производить расчёты, тебя самого скоренько накроют огнём. Здесь сила не нужна: кто быстрее соображает, тот и побеждает, — простая арифметика.
А ещё мы отдавали себе отчёт в том, что, будь у нас побольше миномётов и бравых миномётчиков, не полегло бы на озере Хасан столько наших товарищей…
Каждый день на рассвете мы выходили на полигон. Мы там учились стрельбе по цели, маневрировать, то отступали, то переходили в наступление. Затемно возвращались к нашему жилью — артиллерийскому складу. Было очень холодно. Ночью вскочишь с нар и начинаешь подпрыгивать, хлопать себя по плечам.
Я слегка простудился, но виду не подал. Думал: товарищи будут накапливать опыт, а я стану валяться в лазарете? Не для того я приехал в Хабаровск, покинул родную заставу. Вот закончим курсы, тогда и о здоровье подумаем.
Не напрасно я старался: курсы закончил с отличием.
Двадцать седьмого октября мы наполнили рюкзаки продуктами, выданными нам на дорогу, и направились на вокзал. Выяснилось, что наш поезд будет только к вечеру, а впереди целый свободный день. Мы даже растерялись слегка: давно у нас не было столько времени, которым мы могли бы распоряжаться по своему усмотрению.
Одни пошли бродить по городу, другие заспешили в кино.
Я подумал: «Хорошо бы сейчас махнуть во Владивосток, в госпиталь к Ивану! А может, даже вместе возвратились бы на родную заставу. Он писал, что его собираются со дня на день выписать…»
Группа моих товарищей обступила витрину с газетой. Слышу, как переговариваются:
— Глядите-ка, опять про события на озере Хасан написали!
— Уже три месяца об этом пишут.
— Ребята! Указ!
Я тоже подошёл. С трудом протиснулся к витрине. И верно, в газете помещён правительственный указ о награждении наших парней орденами и медалями. Самим Михаилом Ивановичем Калининым подписан. Фамилии в списке все знакомые. Сердце моё забилось вдруг, как бьёт землю копытами необъезженный конь. Пробежал я по списку взглядом, втайне надеясь и свою фамилию увидеть. Мне хоть бы медаль — чтобы родителей порадовать. Они, наверное, тоже знают о событиях на озере Хасан, знают и то, что я в них принимал участие. А Рахиля?..
Однако не нашёл я своей фамилии в газете. Что ж, ненаграждённых на земле гораздо больше, чем награждённых. Там лучше знают, кого отметить, а кого нет.
Отошёл от газеты, стараясь себя успокоить. А сердце защемило, вроде бы обидно сделалось. Не за себя обидно — за Ивана. Ему-то уж следовало орден приколоть на грудь. Я же сам видел, как он сражался, себя не жалел. Где всего опаснее, он там и был. Такое нельзя забывать.
Вдруг ребята окружили меня, по плечам хлопают, по спине, лица у всех сияют от восторга. Им-то есть отчего радоваться, но никак не пойму, чего ради они ко мне пристали да ещё и магарыч требуют.
— С тебя сегодня магарыч, Гильфан! А завтра Ивана потрясём!
— С какой стати? — спрашиваю у них. — Вы награды получаете, а с нас магарыч причитается? Не наоборот ли должно быть?
— Не скупись, парень! У героя и душа должна быть щедрая!
— Поздравляем, Гильфан!
— Кто герой? — недоумеваю я.
— Ты — герой! Кто же ещё! И друг твой Чернопятко! Вы оба герои!
— Откуда вы взяли? — вконец растерялся я.
Заметив, как я побледнел, товарищи поняли, что я не притворяюсь, а в самом деле ещё ни о чём не ведаю. Схватив под руки, они подтащили меня к витрине, ткнули пальцем в газету.
Не мерещится ли? Я не поверил своим глазам.
В указе после фамилии начальника погранотряда полковника Гребенника Кузьмы Евдокимовича значился я, а потом выведена фамилия Ивана. Как же я не заметил? Впрочем, я не собирался искать ни себя, ни своего друга в списке тех, кому присвоено звание Героя Советского Союза. Потому, видно, и не заметил.
Ребята громко смеялись, что-то говорили. Но меня теперь одолевали другие сомнения: «Постой-ка, что за героический поступок я совершил? Я, как и всё, делал что мог. Как все! Значит, мы все герои!..»
Я побежал на Главпочтамт, позвонил оттуда Ивану. Хотел было я первым сообщить ему радостную весть, но не успел раскрыть рот, чтобы поприветствовать, он меня уже поздравил. Иван сказал, что сегодня его выпишут. На заставу он прибудет всего на несколько часов позже нас.
— До встречи, Иван! — закричал я в трубку.
— До встречи, Гильфан!
На заставе нам устроили торжественную встречу. Выдали новое обмундирование. Потом пограничники собрались на митинг, на котором зачитали все поздравительные телеграммы, прибывшие на имя награждённых. А вечером должен был состояться торжественный ужин.
Как обычно бывало по торжественным праздникам, на кухне хлопотали жёны наших командиров. Они готовили вкусные домашние блюда, пекли пироги. Каждая старалась показать своё искусство в кулинарном деле.
Когда стол был накрыт, нас пригласили в зал.
Мы пили фруктовую воду, ели пироги, пели наши любимые песни, крутили на патефоне заигранные пластинки и танцевали. А тех, кто застенчив и не решается пригласить на танец даму, жёны наших командиров приглашали сами, не давали скучать.
А у нашего врача Александры Петровны, жены лейтенанта Терешкина, был двойной праздник: её мужу присвоили звание Героя Советского Союза, а саму Александру Петровну наградили орденом Красной Звезды.
Часам к десяти, когда наш вечер был в самом разгаре, приехал Иван Чернопятко. Он посвежел, поправился. И прежде-то Иван был видный из себя, а нынче и вовсе красавцем выглядел. Ребята потеснились, посадили его рядом со мной. Я вынул из кармана целый ворох телеграмм, положил их на стол перед Иваном. Наши друзья шахтёры приглашали в гости в Донбасс. Из Казани тоже приглашений не меньше. Сразу и не решишь, куда поехать вначале.
— Сперва поедем в Москву, — сказал Иван. — Мне полковник Гребенник говорил, что собирается послать нас учиться в военную академию.
— Не трудно ли нам будет, Иван? Как думаешь?
— Трудно навсегда расстаться с профессией шахтёра… — задумчиво проговорил Иван.
На второй день поезд «Владивосток — Москва» уже мчал нас в столицу. Правда, тогда поезда ходили не так быстро, как теперь. Но мы с Иваном были рады, что наконец-то опять вместе и можем спокойно обо всём поговорить. Мы вспомнили Донбасс, восстанавливали в памяти подробности недавних боёв, старались вообразить предстоящую встречу с Москвой. Незаметно промелькнуло несколько дней. В пути мы отметили двадцать первую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции…
Я не могу припомнить эпизода ярче нашей первой поездки в Москву.
До столицы ещё оставалось более ста километров, а мы уже прильнули к окнам и не отходили. Мимо проплывали заснеженные поля Подмосковья, притихшие леса в пушистом зимнем уборе. Кое-где виднелись высокие дымящиеся трубы фабрик и заводов. Окутываясь паром и пыхтя, бегали по рельсам юркие паровозики с вагонами. Среди лохматых елей и сосен мелькали красивые, будто кукольные, деревянные домики с резными наличниками и карнизами.
Это уже были дачные посёлки…
Наконец по репродуктору торжественно объявили: «Внимание! Наш поезд прибывает в столицу нашей Родины — Москву!» Столько дней я ожидал этого мгновения, и всё же от волнения у меня приостановилось дыхание — будто изо всей силы кто-то сдавил грудь.
Я удивлялся и радовался, что всё это происходит не во сне, а наяву.
Грянула по радио песня:
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек…
В эту минуту мне казалось, что, не будь у нас этой песни, я бы сам её придумал. Потому что, проведя столько дней в пути, я своими глазами увидел, как широка наша страна и как много в ней лесов, полей и рек.
Мы с Иваном стояли, обняв друг друга за плечи и глядя в окно. Не заметили, как подхватили эту песню, К нам присоединились товарищи.
Наш поезд замер у перрона. К нашему вагону хлынула толпа встречающих. За всё время, которое провёл на службе, я не видел так много девушек. И все красавицы. Я не мог глаз от них оторвать. И даже яркие цветы, которые они держали в руках, я заметил не сразу. Цветы среди зимы! Прямо как в сказке. «Знать, встречают они своих близких, кто им люб и дорог», — подумал я, продвигаясь к выходу. Мне хотелось увидеть тех, кого так встречают. Подталкивая меня чемоданом, за мной шёл Иван. Глаза его сверкают. И другие наши парни чему-то радостно улыбаются, перемигиваются.
Едва мы ступили на перрон, заиграл духовой оркестр. Только сейчас я заметил флаги, транспаранты, плакаты. Я подумал, что их ещё не успели снять после Октябрьских праздников. Но кто-то среди встречающих крикнул:
— Слава героям-дальневосточникам!
— Ура-а! Ура-а! — послышалось со всех сторон. Выстроившийся вдоль перрона почётный караул стал по стойке «смирно».
«Да ведь это же нас встречают! — догадался я наконец. — И все эти цветы и радостные девичьи улыбки предназначены, оказывается, нам!» Здесь же была сколочена небольшая трибуна и обита красной материей. На неё поочерёдно поднимались знатные рабочие столицы, партийные и комсомольские работники, представители Московского гарнизона и произносили приветственные речи. От нашего имени приветствовал и поблагодарил москвичей лейтенант Терешкин. Девушки преподнесли нам цветы.
После митинга нас посадили в легковые автомобили и повезли в Кремль. Впереди двумя ровными шеренгами двигался эскорт мотоциклистов. Несмотря на двадцатиградусный мороз, по обеим сторонам улиц стояли толпы людей. Они махали нам руками, флажками, букетами цветов, что-то кричали.
С низкого белёсого неба сыпала мелкая крупа. Мне казалось, не крупа, а сама благодать сыплется с неба. Хотелось выйти из машины и отправиться пешком, пожимать руки каждому москвичу, благодарить за приветливость. Сказать, что мы ничем особенным ещё не проявили себя. Но мы всей своей жизнью докажем любовь свою к людям и Родине.
— Ваня, — говорю я, тихонько толкнув друга локтем, — мне кажется, любой на нашем месте сделал бы то же самое. Какие же мы с тобой герои? Мы обычные люди. За что же нас так величают?
— Наверно, за то, что мы — обычные советские люди и показали на деле, что достойны так называться, — сказал Иван и улыбнулся.
Через несколько минут мы были в Большом Кремлёвском дворце. Широкая мраморная лестница, устланная красной дорожкой, вела кверху, к Георгиевскому залу. На стене за колоннами я увидел большую картину. На ней была изображена знаменитая Куликовская битва.
Поворот вправо — и мы оказались в Георгиевском зале. Паркетный пол блестит как зеркало. Стены белы, будто вымыты молоком. Потолок украшен нежными и лёгкими, как кружево, узорами и множеством прекрасных картин. Под его высокими сводами мерцает целая гирлянда массивных люстр, сделанных будто из чистого льда. От них кажется светлее в зале, даже когда они не горят.
Я верчу головой вправо-влево, уподобясь мальчишке, который попал в магазин детских игрушек. Иван дёрнул меня за рукав. Я машинально поправил пояс, одёрнул гимнастёрку. Мы с Иваном приблизились к стене, на которой золотом сияли надписи. Я знал и раньше, что этот роскошный дворец воздвигнут в стародавние времена. Выдающиеся подвиги как отдельных героев, так и целых воинских подразделений Российской империи записывались на его стенах золотыми буквами. Высшая боевая награда по тем временам — Георгиевские кресты вручались в этом знаменитом зале.
Вот отворилась массивная боковая дверь, и в зал в окружении группы людей вошёл Михаил Иванович Калинин. Мы его узнали сразу по седоватому клинышку бородки и доброму прищуру глаз. Он направился прямо к нам, приветливо улыбаясь. Мы без всякой команды мгновенно встали в шеренгу, вытянулись и замерли. Михаил Иванович поздоровался. Затем человек, исполняющий обязанности секретаря, зачитал указ о награждении пограничников, отличившихся в сражении на озере Хасан. А Михаил Иванович вручал ордена, грамоты Героев и пожимал каждому руку. Товарищи аплодировали, поздравляли.
После вручения наград в одном из таких же великолепных залов дворца состоялся банкет. Столы были заставлены всевозможными яствами, фруктами, бутылками различных вин. В другое время, может, и не бросилось бы в глаза это изобилие. Но за годы пограничной службы нам редко приходилось посидеть за празднично накрытым столом.
Ещё не было приглашения сесть к столу. Мы с Иваном решили пройтись по залу. Рассматривали картины, любовались лепкой, орнаментом стен. Под сводами зала лилась тихая музыка.
В зале было многолюдно. Наших бойцов обступили ветераны, расспрашивали о подробностях боёв на озере Хасан.
К нам присоединился Иван Мошляк. Мы втроём отправились осматривать дворец. Здесь мы были впервые, поэтому хотелось увидеть всё. Мы переходили от картины к картине. Их было множество — как в музее.
Я заметил, что Чернопятко внимательно смотрит куда-то в сторону. Я оглянулся и увидел седого, но ещё статного мужчину с кучерявой бородой. Под руку с ним стояла молодая и очень привлекательная женщина. Они рассматривали какую-то картину и тихо разговаривали. Уверенный, что Иван залюбовался женщиной, я усмехнулся и задумчиво проговорил:
— Интересно, кто она этому старику — жена или дочь?
— Кто? — спросил Иван и, тут же догадавшись, улыбнулся: — А-а… Этот старик — не просто старик, а один из покорителей Северного Ледовитого океана, академик Отто Юльевич Шмидт. Вспомни «Челюскин», дрейф папанинцев…
— В самом деле! — вырвалось у меня. — Сейчас и я его узнал! А кто с ним, не знаешь?
— Вижу, тебя это интересует больше всего. Что ж, узнать это предоставляю тебе, — сказал Иван и с усмешкой добавил: — Если, конечно, ты настоящий герой…
— Если будешь насмешничать, то назло тебе познакомлюсь с этой женщиной. Чтобы ты потом позавидовал мне!.. Всё же интересно, кто она Шмидту? Похоже, не жена — молода очень. А может, дочь?
— Тебе всегда везло в разведке. Испытай и на этот раз своё счастье, — смеётся Чернопятко.
Пригласили садиться за стол. Я оказался рядом с известным писателем. А Отто Юльевич со своей спутницей сел ближе к середине по другую сторону стола. Они были совсем недалеко от нас, и я мог разглядеть женщину получше. Она была ещё красивее, чем показалась мне вначале. Белолица. Чуть выдаются скулы. Глаза большие и чёрные, выгнутые брови оттеняют их ещё больше. От её длинных ресниц на худые щёки падают колеблющиеся тени. Она с улыбкой поглядывала по сторонам, но я в её взгляде заприметил какую-то грусть. В глубине её глаз порой вспыхивали яркие искорки и тут же гасли. Она снова становилась задумчивой. В изломе её губ мне почему-то почудилась скорбь.
За столом произносились тосты. До меня почти не доходил их смысл. Я их попросту не слушал, то и дело поворачиваясь в сторону Отто Юльевича Шмидта и его молодой спутницы.
Я не выдержал и, подавляя в себе смущение, спросил у соседа:
— Вы не знаете, кто сидит с Отто Юльевичем? Это его дочь или жена?
— И не дочь, и не жена, — сказал сосед, улыбнувшись, и изучающе поглядел на меня. — Это Маргарита Ивановна Михайлова. Она близкая подруга моей сестрёнки. Если хотите, я вас познакомлю с ней…
— Тогда уж нас обоих, — вмешался в разговор Иван.
В это время из-за стола поднялся член нашего правительства. Он внимательно оглядел присутствующих, как бы отыскивая среди них тех, в честь кого собрались сегодня все на торжество. Спокойным глуховатым голосом он начал говорить о том, какое важное значение имела наша победа на озере Хасан, о том, что империалистам хотелось прощупать прочность нашей государственной границы, определить, сильна ли наша Красная Армия. Благодаря стойкости и героизму советских пограничников врагам нашей Родины удалось дать достойный отпор…
Известные генералы произносили тосты, в которых упоминали имена моих боевых товарищей.
Скованность прошла. Присутствующие стали чувствовать себя более свободно, когда встали из-за стола. Разговаривали, шутили, смеялись.
Однако ни мне, ни Ивану никак не удавалось скрыть смущения, когда к нам подходили заслуженные седовласые военачальники, грудь которых была вся увешана орденами, и поздравляли нас, высказывали свои пожелания. Невольно хотелось вытянуться перед ними и отчеканить рапорт. Но их приветливые, добродушные улыбки говорили о том, что сегодня на какой-то короткий срок можно и забыть о воинских званиях, что наше присутствие под сводами Большого Кремлёвского дворца и нынешнее торжество как бы делает всех нас равными…
После банкета, когда гости стали расходиться, я потерял из виду Отто Юльевича и Маргариту Ивановну.
Все последующие дни у нас были настолько заняты, что не удавалось выкроить и часа свободного времени, чтобы пройтись по городу, осмотреть достопримечательности Москвы. Нам устраивали официальные приёмы, звали на встречу с рабочими на заводы и фабрики. Но где бы я ни был, предо мною неотступно стояли большие, чёрные, чуть задумчивые глаза…
Спустя три дня мы с Иваном расстались. Он поехал в Первомайку проведать отца, я отправился в Казань по приглашению правительства Татарстана.
Я был переполнен радостью, что еду в отчий край, й одновременно меня не покидало ни на минуту беспокойство. Казалось бы, грустить не о чем. Земляки и родственники ждут меня, готовят торжественную встречу. А главное — я с чистой совестью могу сказать им: «Надежды ваши оправдал, наказы выполнил!» Словом, глаза могу не прятать при встрече со знакомыми. В сердце не должно бы остаться места для печали. Но меня что-то тревожит. Будто потерял что-то дорогое мне. Сам не пойму.
Поезд убавил ход, подходит к вокзалу. На перроне множество людей. И опять — цветы… В толпе я увидел Гайшу-апа. Рядом с ней был Калимулла-абый. А вон и Анвар, и Абдулла, и Ибрагим, и Сафиулла, и Хафиза, и моя любимая сестрёнка Эмине.
Прежде чем поезд замер у платформы, я спрыгнул с подножки вагона и подошёл к родителям. Казалось, мама помолодела. Лицо у неё гладкое, румяное. Она вся светится от радости. Обняла меня, проводит по лицу тёплыми ладонями, будто всё ещё не верит, что я вернулся — здоровый, невредимый.
Отец постарел. Ссутулился, и морщин на лице прибавилось. Он отпустил бородку, усы. Мы обнялись. Он крепко, по-мужски, похлопал меня по спине.
Что и говорить, хорошо бывать в гостях. Но, оказывается, и это утомляет. Думал, удастся дома отдохнуть как следует, — куда там. На день поступает пять-шесть приглашений. И никого обойти нельзя — обидятся. Не один кто-то обидится на тебя, а целый коллектив завода. Не один школьник разочаруется в тебе, а вся школа. Не один какой-то малыш огорчится, что не довелось ему увидеть настоящего живого героя, а целый детский сад.
И на каждой встрече надо сказать что-то интересное. Иной, раз, утомившись, стараешься быть кратким, не останавливаясь на подробностях: произошло, мол, такое дело, японцы нарушили границу, а мы их отбросили назад… Тут и сам не рад, что хотел легко отделаться, — начинают сыпаться вопросы. Принимаешься о товарищах рассказывать — просят о себе рассказать. И получается, будто хвастаешься. Даже неловко как-то.
Запомнилась мне поездка в Ямаширму… Встречать вышли, как водится в деревне, к околице. Собрались все жители села, будто на сабантуй, все принаряженные. От ворот повели меня прямо в свой клуб,
— Уж ты нас извини, земляк, — обратился ко мне председатель. — Сам видишь, ни одна изба столько народу не может вместить. А послушать тебя все хотят. Давай рассказывай-ка о себе. Ты не к чужим приехал, на родную землю ступил. Выкладывай по порядку всё, как было…
Клуб весь в алом — украшен плакатами, флагами, будто к большому празднику приготовились. Больше часа заставили меня выступать ямаширменцы. А потом плотным кольцом обступили родственники, друзья детства, стали наперебой приглашать в гости к себе.
Председатель запряг в лёгкие сани быстроногого конягу и решил повозить меня по колхозным владениям. Он показал мне кузницу, мастерские, всю тогдашнюю технику. Потом мы поехали на скотный двор, и первым делом председатель повёл на конюшню. В те годы почти в каждом колхозе растили породистых лошадей для Красной Армии.
Мы пришли в длинное, просторное помещение, где стояли племенные кони. Чистые, упитанные. Шерсть гладкая — лоснится. У каждого отдельная клеть, а над дверью — дощечка с надписью, где указаны кличка, возраст, порода и родословная коня. Вспомнил я своего Дутого, и у меня тоскливо защемило сердце.
Председатель-агай взял меня под руку и подвёл к просторной клети, в которой стоял, беспокойно переминаясь с ноги на ногу, молодой жеребец чёрной масти. А грудь у него была белая, как у ласточки. Оказывается, и кличка у него Карлыгач — Ласточка. Председатель толкнул дверь и вошёл в клеть. Достал из кармана корку хлеба, попотчевал своего любимца. Затем надел на него уздечку.
— Вот и познакомил я Карлыгача с тобой, — сказал он, передавая в мои руки уздечку. — Мы его для тебя вырастили, Гильфан. Недавно нам удалось получить разрешение военкома послать Карлыгача на Дальний Восток, на твою заставу. Принимай, братец, подарок от нашего колхоза! Пусть он будет твоим верным помощником и другом.
Хотя мы с Иваном уже решили остаться в военной академии, не смог я обидеть этого доброго человека отказом. Принял я коня и поблагодарил председателя.
А Карлыгач будто понимал всё — уткнулся мордой в грудь мою и замер.
Председатель, смеясь, сунул в мою руку горбушку.
— Угости его, — сказал он.
На второй день мы с председателем поехали в Кокушкино. Было раннее морозное утро. Отдохнувшая лошадь бежала рысью. Сани плавно катились по ровной дороге. Председатель без умолку рассказывал о колхозных делах, о том, что в Кокушкине недавно создали музей, где собрано множество экспонатов, связанных с детскими и отроческими годами Владимира Ильича Ленина.
Мне вспомнился Харис-абый, некогда повстречавшийся нам на берегу Ушны. От него я тогда впервые узнал, что в этих наших местах бывал Володя Ульянов… Странно, один-единственный раз видел я Харис-абыя, а помню до сих пор. И, наверно, ещё долго помнить буду. Он тогда неожиданно пробудил во мне такие добрые чувства, о которых я не ведал, заставил понять, что в справедливости, нежности, любви нуждаются не только люди, но и реки, и деревья, и ласточки, и цветы… Он будто открыл нам глаза. Мы увидели, как часто были жестоки с теми, кого надо любить, лелеять. Конечно же, мы и до той поры очень любили свой край. Но беречь его ещё не умели…
Через полчаса мы въехали в бывшее поместье Бланка. Особняк, в котором разместился музей, был восстановлен в прежнем виде. Отыскали старую мебель и расставили её в точности так, как она стояла в те времена, когда здесь бывал Володя Ульянов.
Я увидел под стеклом и фотокопию письма, написанного Владимиру Ильичу крестьянами села Кокушкино. О нём, помнится, тогда рассказывал нам Харис-абый…
Полдня ходили мы из комнаты в комнату, внимательно рассматривая фотографии, документы. Затем повидались со старожилами Кокушкина, которые помнили Володю Ульянова, не раз приезжавшего в их село летом отдыхать. Он ходил с ними на рыбалку, по грибы в лес, был непременным участником почти всех их шалостей и игр. А особенно деревенским мальчишкам нравилось сидеть с Володей вечерами у костра и слушать его рассказы. Он всегда привозил с собой в Кокушкино целую связку книг, хотя у самого Бланка в библиотеке их было видимо-невидимо. Часто он читал те книги своим друзьям вслух.
Нас оставляли в Кокушкине заночевать. Но прибыть сюда и не заехать к Галимджану было бы с моей стороны непростительно. Ведь до Апакая, где сейчас проживает друг моего детства, рукой подать.
Мы поехали в Апакай той самой дорогой, по которой не раз приходилось ездить в детстве. Лошадка бежит резво. Утоптанный снег поскрипывает под полозьями. К вечеру резко похолодало, встречный ветер обжигает, пощипывает лицо. А на сердце тепло и радостно — я будто опять в детство воротился. Вон и Ушна по левую сторону от нас. Спит она сейчас под толстым льдом. Плакучие ивы склонились над ней — будто убаюкивали, убаюкивали и тоже заснули. Продрогшие берёзовые рощицы, пронизанные лучами блёклого заходящего солнца, то приближаются к дороге, то отбегают. Среди этих берёзок когда-то мы разводили костры и жарили на вертеле наловленную в Ушне рыбу.
Когда лошадь вынесла нас на взгорок, я приподнялся в санях и стал всматриваться в даль. Там, где Ушна, описав серебристо-голубую дугу, круто сворачивает вправо, должно лежать похожее на поверженного могучего батыра дерево. Всё было задёрнуто волнистым белым пологом. А я на минуту представил себе жаркий день и ослепительно яркое солнце. Мягкий прибрежный песок. Рахиля, заплаканная, слегка прихрамывая, уходит от нас, мальчишек, улюлюкающих ей вслед… Мой спутник взглянул на меня, крякнул, взмахнув кнутом, заторопил лошадь. Спрашивать у меня ни о чём не стал. Ему и так было ясно, где сейчас могут витать мои мысли. Пожалуй, только об одном он не догадался — я только что на мгновение обратился в такого же, каким был, мальчишку-сорванца, босоногого и веснушчатого, с выгоревшими на солнце волосами, не знавшими расчёски… О, как я спешил тогда поскорее стать взрослым! И как поздно могу по-настоящему оценить золотую пору детства — может, трудную, но самую прекрасную!
Галимджан распахнул ворота, как только услышал перезвон колокольцев. Недаром говорят, что вести о тебе несутся впереди тебя: он уже знал о моём прибытии в Кокушкино и не сомневался, что я непременно заеду к нему. Я на ходу выпрыгнул из саней, и мы обнялись. Ислам-бабай и мать Галимджана Нагыйма-апа почти нисколько не изменились. Они такие же хлопотливые и радушные, как раньше. Ни минутки не сидят спокойно. Всё суетятся, стараются гостей приветить.
Дети выросли. А Галимджана прямо-таки не узнать. Он стал сухопарым, крепким джигитом. И не подумаешь, что в детстве был увальнем. Я сказал ему об этом, и мы долго смеялись, вспоминая о том, как я приучал его к физкультуре. Потом он шепнул мне на ухо, что собирается поступить в военное училище, а мать и дедушка против, ему никак не удаётся уговорить их. Попросил меня помочь ему в этом.
Нагыйма-апа угостила нас горячими беляшами, попотчевала чаем с различными вареньями. Она осторожно затеяла разговор о Рахиле. Говорила о том, какая она чуткая и жалостливая, вспомнила, как Рахиля, посадив гусят в корзину, носила их к реке поплавать. Рассказала и о том, какая она терпеливая — когда ей вправляли вывихнутую ногу, ни слезинки не обронила, лишь закусила губу и морщилась от боли. И ещё о многих её привлекательных чертах говорила Нагыйма-апа. А я чувствую, уж больно хочется ей проведать о наших теперешних отношениях. Намёками и полунамёками всё старается выведать. И разговор-то её сводится всё к одному: ты, мол, герой, а она вот-вот станет лётчицей. Лучшей пары быть не может…
А я отмалчиваюсь да посмеиваюсь. Совсем не хочется мне говорить об этом.
Мы с Галимджаном встали из-за стола и вышли во двор. А чтобы разговор не угас, мы оставили дома председателя, не менее словоохотливого, чем сама Нагыйма-апа.
Я знал, чтó Галимджана больше всего интересует сейчас, и начал рассказывать ему о трудной армейской жизни. Она действительно трудная, но она же — лучшая школа, где совершенствуется человек.
Мимо нас прошёл в коровник Ислам-абзый.
Галимджан, понизив голос до шёпота, чтобы не услышал дед, расспрашивал о всяких «неожиданностях», которые могут подстерегать его при поступлении в училище.
Ислам-абзый, ворча что-то себе под нос, протопал к крыльцу, ударил ногу об ногу, стряхивая с валенок снег. Потоптавшись, обратился ко мне:
— Вот, парень, как изменился мир! Прежде пойти на службу было равно тому, что залезать живьём в могилу. А нынче сами хотят ярмо носить на шее. — И, тут же спохватившись, пригласил: — Что вы тут мёрзнете? Заходите в дом.
Мы затоптали свои окурки и последовали за ним. Заняли за столом свои места.
— Ты, Гильфан, нашего Галимджана окончательно с толку сбил, — продолжал Ислам-абзый прерванный разговор. — Добром бы это кончилось. Армия-то… оно, конечно, заманчиво, однако… — Он мотнул головой и, нахмурив брови, исподлобья посмотрел на жену. На его лице, испещрённом морщинами и тщательно выскобленном бритвой, отразилось беспокойство. Он вздохнул: — Эххе-хе!.. Когда б в мире всё было спокойно, ещё куда ни шло. А тут, с одной стороны — япон, с другой — герман. Будто взбесились все их енералы.
— Если бы в мире царило спокойствие, нам и не надо было бы укреплять нашу армию, — возразил я. — В хозяйстве вон как люди нужны. Но чтобы уберечь страну от врагов, нам следует быть готовыми ко всему. И в случае тревоги всё равно такие парни, как Галимджан, возьмут в руки оружие первыми. Надо уметь пользоваться тем оружием как следует. В училище этому учат…
Ислам-абзый задумался, а потом проговорил:
— Упряжь-то нынче у нас прочная. Коней, которых отправляем в кавалерию, седлаем новыми сёдлами. Насчёт готовности ты верно говоришь, парень. Мне бы сейчас Галимджана годы, наверное, и я поступил бы, как он…
Просидели мы за разговором до поздней ночи. А утром спозаранку отправился я снова в Казань.
В первый же день меня пригласили на завод пишущих машинок, где прежде работал. Был обеденный перерыв. Большинство рабочих пришло в клуб в спецовках, прямо от станков. Куда ни взгляни — знакомые лица, хочется обнять их всех, пожать крепко руки, поговорить с ними, как раньше. Ведь для вчерашних твоих друзей-работяг ты остался таким, как был. Если друг заметит в тебе хоть капельку чванства, ты не удостоишься больше его уважения. Ты не должен обмануть его надежд. Ведь каждый день и всякий час — нажимает ли он шпендель своего станка, пробивая отверстия в железе, точит ли резцы, шлифует ли напильником деталь, колотит ли тяжёлым молотом раскалённый металл, придавая ему нужную форму, отправляется ли в рабочую столовую или моется после работы в душевой, — он вспоминает тебя, думает о том, как некогда самое трудное делал вместе с тобой.
Лейтенант Терешкин мне говаривал, что слава лишь позорит того, кто не умеет носить её с честью. Учил, что герой на виду у людей должен уметь держаться — с трибуны ли он выступает, сидит ли в окружении друзей или идёт по улице. Герой есть герой. И слова, которые он произносит, должны быть значительными, чтобы западали людям прямо в душу. Но сейчас чем больше старался я найти такие слова, тем труднее мне становилось говорить. И одежда на мне казалась неудобной, и воротник сделался тесным. Настолько тесным, что слова застревали в горле. В зале было душно, на лбу выступил пот.
Ко мне подошёл парень с ярко-рыжей шевелюрой. Потупившись, протянул руку. Вижу, что знакомый, а кто — никак не могу вспомнить. Я его узнал, как только он заговорил.
— Ба! Рюрик! — вырвалось у меня. — Откуда ты взялся?
— Работаю вот… За вашим верстаком. Спасибо ребятам — приняли в свой коллектив. На ваше место поставили…
Напомнил мне Рюрик о моём верстаке, и так мне захотелось постоять за ним хоть минутку! Ребята будто прочитали мои мысли, пригласили в цех.
Рядом со мной, рассказывая о делах, о людях, вразвалку шёл председатель заводского комитета Кадыр-агай, у которого заметно прибавилось седины на висках за то короткое время, пока мы не виделись. Он сказал мне, что комсомольцы завода взяли Рюрика в свои руки. А перед этим вызвали его в комитет и строго поговорили с ним. Дал он ребятам твёрдое слово, что покончит с бездельем, не будет зря растрачивать время. Решили Рюрика поставить за мой верстак, чтобы он большую ответственность чувствовал.
Гляжу: на верстаке-то моём бронзовая планочка прибита с надписью: «За этим слесарным верстаком работал Герой Советского Союза Гильфан Батыршин».
Улыбнулся я, поглядел на Рюрика. «Наверно, вначале нелегко было работать и всё время держать в голове человека, который однажды проучил тебя, — подумал я. — Но Рюрик, кажется, неглупый парень — понял, что не напрасно его взгрели тогда». В его взгляде, во всяком случае, я не заметил признаков былой обиды.
— Ну как, привык уже к этому месту? Мозоли есть на руках? — спросил я у него.
— Когда я зажимаю в тисках какую-нибудь деталь, всякий раз вспоминаю силу ваших шахтёрских рук, — смущённо улыбаясь, сказал Рюрик.
— Наверно, уже мастером стал, — заметил я.
— Кое-что умею, — сказал Рюрик, пожав плечами и скромно потупившись. — Бронзового тигра на чернильнице, которую вам подарили, я своими руками вытачивал. Знаете, как старался!..
— Спасибо, — сказал я и с удовольствием пожал ему руку.
Кадыр-агай заметил:
— Все мы порядком поломали голову, пока придумали, какую придать форму этой чернильнице. Хотелось вложить в неё какой-то смысл. Долго гадали. Помогли нам стихи Тукая. Помните: «Как тигры, воюем, нам бремя не бремя; как кони, работаем в мирное время…» Вот и появился между чернильниц, похожих на те две скалы, что возвышаются на Безымянной сопке, уссурийский тигр. Форму чернильницам придавали, глядя на фотографии тех скал в газетах. А тигра, припавшего к земле и приготовившегося к прыжку, взялся выделать Рюрик. Оставался после смены и делал…
— Гляди-ка, ты настоящий художник! — сказал я Рюрику.
Он просиял.
— С детства любил из глины всякие фигурки лепить. Потом вырезал из деревяшек. А теперь вот… из железа научился делать, — сказал Рюрик.
— У Рюрика золотые руки, — подтвердил Кадыр-агай. — Пусть ребят благодарит за то, что доказали ему это. Ведь он сперва и сам не верил в свои силы. Всё у него из рук валилось…
— Я и говорю им спасибо. Они помогли, они научили, — заметил Рюрик.
— Кстати, как поживает твоя девушка? — спросил я у него.
— Полный расчёт!.. А ваша как поживает, с которой вы начало положили моему перевоспитанию? — спросил и он.
— Тоже полный расчёт! — сказал я.
В глазах Рюрика промелькнули искры недоверия.
— Не может быть, — сказал он. — Вы, наверно, меня разыгрываете…
Я усмехнулся. Мне и самому всё ещё не совсем верилось, что нашей дружбе с Рахилёй пришёл конец. Сердце всё ещё чего-то ждёт. Думаю, не сегодня, так завтра, может, приедет. Ведь знает, что я в Казани. Могла бы отпроситься у начальства своей авиашколы и приехать денька на два-три, чтобы повидаться… И никто мне ни слова о ней — будто боятся все причинить мне душевную боль.
Правда, Хафиза, жена Сафиуллы, несколько раз порывалась сказать мне что-то, но всякий раз нам мешали. А может, мне это только показалось.
Но всё-таки я не ошибся.
После встречи с рабочими на заводе нам вручили пригласительные билеты в театр. Там состоится литературный вечер, где соберутся видные поэты Татарии. В нашей семье издавна любили стихи. Поэтому я пригласил всех своих близких. И едва мы расселись, у моей невестушки развязался язык. Пристроилась она рядом со мной. Видать, нарочно подгадала. Склонилась в мою сторону, то об одном спрашивает, то о другом. Окольными путями старается выпытать, почему я один приехал.
— А с кем я должен был приехать? — спрашиваю.
— Что же ты свою Марусеньку не привёз? — спросила она вдруг. — Или боишься её нам показать?
— Какую ещё Марусеньку? — не понял я.
— Слухами земля полнится. У нас разговоры были, что ты на границе на какой-то Марусеньке женился!
— Мало ли о чём люди могут болтать, — сказал я.
Хафиза усмехнулась.
— Без ветерка листья на деревьях не шевелятся, — заметила она. — Рахиля обиделась, что об этом не от тебя, а от людей узнала. Вот и уехала…
— Если она верила другим больше, чем мне, значит, не было у неё настоящего уважения ко мне, — сказал я, ощущая, как сильно у меня начинает колотиться сердце в предчувствии недоброй вести.
— Неправда! — вспылила Хафиза. — Рахиля самый верный друг! Только она чересчур доверчивая… Ты не равняй её с собой. Не все могут быть такими… рассудительными. У одних рассудок преобладает над чувствами — как у тебя, например. У других берут верх чувства! Согласие наступает, если эти люди всегда вместе, неразлучны. А ты уехал и даже писем не писал. А тут эти слухи…
— Может, ты и права. Как видно, придётся мне поехать к Рахиле. Поделюсь с ней рассудочностью и одолжу немножко чувства.
— Поздно! — вскричала Хафиза. — Поздно спохватился! Она вышла замуж.
Мне на голову будто опустили кувалду. Наверно, я побледнел. Сафиулла обеспокоенно взглянул на меня, перевёл взгляд, вдруг сделавшийся строгим, на жену:
— Ты, Хафиза, у нас на нервах не играй! — сказал он резко. — Допустим, Рахиля встретила какого-то лётчика-пилотчика. Ну, и пусть будет счастлива. А разве мы моему старшему брату, герою, не найдём хорошую девушку?
Хафиза окинула меня с головы до ног взглядом и злорадно рассмеялась:
— Ага, только что рассуждал о хладнокровии, а как самого коснулось — и дар речи потерял! Герой! Что же с девушки спрашивать?..
Сафиулла вывел меня из задумчивости, пригласив в буфет. Мы выпили лимонаду. Сафиулла рассказывал о чём-то весёлом, смеялся. Я кивал головой, поддакивал, делая вид, что слушаю. А мысли у самого витали невесть где: то уносились в голубое небо, разрисованное белыми узорами, оставленными учебным самолётом, то блуждали по незнакомым улицам далёкого города, где, может, сейчас Рахиля прогуливается с другим человеком.
— Эх, отыскала-таки себе сокола, который будет лететь рядом, сопровождая её в полёте! — высказал я вслух свои мысли и вздохнул. — Они всегда будут вместе — и в небе, и на земле…
Сафиулла, поняв, что я его не слушаю, обиженно умолк.
Прозвенел третий звонок. Мы допили лимонад и пошли в переполненный зал. Я направился было к своему месту, но тут мне предоставили слово.
Я поднялся на сцену. Прошла минута, другая, прежде чем я взял себя в руки и начал говорить. Стало так тихо, что я, щурясь от бьющего в глаза электрического света, пристально вгляделся в зал, засомневавшись вдруг, есть ли там кто-нибудь. В зале не было ни одного свободного места. Люди толпились у дверей и в проходе.
Когда я, закончив выступление, поблагодарил присутствующих и умолк, зал вдруг взорвался аплодисментами. На сцену посыпались цветы. Где их только раздобыли зимой?
Раздались возгласы:
— Браво!..
— Слава твоему подвигу, Батыршин!
— Слава советским пограничникам!
Затем выступили поэты. Они читали свои стихи. Затем певцы исполняли песни на слова присутствующих здесь поэтов.
Я подумал о том, что человек, где бы ни находился, каким бы трудом он ни был занят — изо дня в день, из года в год совершает подвиг. Только одним дано проявить героизм в какое-то критическое мгновение — тогда их поступок, как вспышка, становится всем заметным. А другие занимаются своим трудным делом на протяжении многих лет.
Увидеть подвиг людей можно только тогда, когда приглядишься к ним повнимательней.
Вдруг из-за огромной занавеси, словно вихрь, вынеслись танцоры.
Сафиулла искоса поглядел на меня и осторожно пожал мою руку. Этим он хотел сказать: «Правильно, надо веселиться».
А знаменитый гармонист Файзулла Туишев, растягивая то одну гармошку, то другую, которые были мал мала меньше, и позвякивая колокольцами, вконец растревожил мою душу. Увлёк он меня своею музыкой на золотистый плёс реки, завёл в густой тёмно-зелёный лес с терпким запахом хвои, увёл в широкое поле, по которому, словно по морю, бегут игривые волны.
Файзулла Туишев затянул мою любимую песню про Донбасс. Тут же предстала в моём воображении наша Голубовка с её дымящимися терриконами, с полощущимися на верху копров флагами.
Затем конферансье неожиданно объявил:
— Оркестр исполнит «Марш Батыршина»! Эта музыка посвящена первому герою — нашему земляку! Исполняется впервые.
Я даже растерялся, услышав такое, заёрзал на месте. А мама посмотрела на меня счастливыми глазами и положила на мои руки свою ладонь, будто успокаивая. Как только раздались первые аккорды марша, предо мной возникла наша застава, низкое пасмурное неба и подпиравшие его вершинами сопки… У меня тоскливо заныло сердце, захотелось на свою заставу, к товарищам…
В заключение концерта опять поэты читали свои произведения.
Уже дома, когда мы, возвратившись, сели пить чай, мама спросила у меня:
— Сынок, ты узнал поэта, который выступал последним?
Я удивлённо посмотрел на неё.
— А ты подумай-ка хорошенько, — улыбнулась мама. — Вспомни, как мы ездили из Ямаширмы в Апакай… В дороге у нас лопнули постромки. Мы остановились среди поля. Помнишь, нам встретился тогда джигит? Он остановился послушать песню, что я пела. Это он читал сегодня свои стихи. Я его сразу узнала…
Погостив дома ещё несколько дней, я уехал в Донбасс. Нет надобности рассказывать, как встречали в шахтёрском краю.
А у Халиуллы-абзыя в тот день, когда мы свиделись, была двойная радость: мой приезд совпал с присвоением ему звания почётного шахтёра. Я застал у него полон дом гостей.
Уезжая из Казани, я послал Ивану Чернопятко телеграмму. Он прибыл в Голубовку, когда застолье было в самом разгаре.
Наш друг детства Иван Рогов, захмелев, попросил меня сыграть на кубызе. Я исполнил его просьбу. А он вдруг нагнулся, закрыв лицо руками. Его плечи судорожно задёргались. Он плакал…
Я растерялся. Обхватил его за плечи, пытаясь поднять. Все приумолкли за столом. Халиулла-абзый, уловив мой недоуменный взгляд, сказал, что тяжело болеет брат Ивана, Александр Александрович. Врачи не надеются на его выздоровление. Второй день в его палату не пускают никого, кроме близких.
Я крепко сжал Рогова за плечи.
— Возьми себя в руки, дружище, — сказал я, хоть у самого на сердце было тяжело.
— Я ради тебя и Ивана пришёл на это веселье, — сказал Рогов, устремив на меня покрасневшие глаза.
— Спасибо, Ваня.
Когда у соседей кто-то тяжело болен, устраивать большие праздники неудобно. Поэтому мы с Иваном не задержались долго в Голубовке.
Нам предстояло учиться в Военной академии имени Фрунзе, и мы отбыли в Москву.