Глава третья «ПОЕЗД „ЖЕЛАНИЕ“ ПРИБЫЛ НА КОНЕЧНУЮ СТАНЦИЮ „КЛАДБИЩЕ ВУДЛОН“»

В которой Нина Московиц, делает шоколадный торт, размышляет, безопасно ли оставлять маму этим вечерам, и с недоумением, вспоминает неприятного любовника.


Вот уже две недели Нина не ела твердой пищи. Если бы ее мама, Мира Московиц, все еще оставалась ее мамой, то наверняка что-нибудь сказала бы по этому поводу. В наше время девушки слишком худы, это нездорово. У Нины широкая кость, и на этой кости должно быть мясо. К чему морить себя голодом, пытаясь похудеть до восьмого размера, если кости у тебя — двенадцатого. Но Нина не могла с этим смириться, поскольку посвятила всю свою жизнь борьбе с природой, по чьей воле была тем, чем была, — пышкой.

Перед уходом на вечеринку в честь Клер Нина приготовила пузырьки с лекарствами и написала подробные инструкции (их она ежедневно обновляла на своем портативном компьютере). Инструкции предназначались сиделкам, которые должны были присмотреть за мамой, пока Нина веселится с подругами. Листки с инструкциями для сиделок лежали на столе рядом с брошюрой, оставленной сотрудницей хосписа: «Семь признаков приближения смерти».

Нина предпочитала не зацикливаться на том, что говорилось в брошюре: «Дорогой вам человек начинает „теребить“ простыни, отказывается от еды, видит призраки умерших родственников…» Стараясь об этом не думать, Нина стала готовить любимую мамину еду — кошерную солонину с вареной картошкой и яблочный струдель. А в духовке уже стоял ее знаменитый шоколадный торт без муки, ее кулинарное подношение Клер.

Нина занималась различными приготовлениями так, словно бы ее поход на вечеринку был уже делом решенным, но на самом деле в течение последнего часа она постоянно волновалась, правильно ли поступает, оставляя маму одну. Хотя Нина всячески старалась забыть о «семи признаках приближения смерти», она не могла избавиться от гнетущего чувства, что сегодня распознала один из них. Пребывая в нерешительности, Нина всегда предпочитала заняться каким-нибудь делом, лучше всего — кулинарным. Принятие решения она отложила до появления сиделок: они выскажут свое мнение, и тогда Нине будет легче определиться. А пока она испечет торт и постарается не думать ни о мамином состоянии, ни о своем последнем сексуальном приключении, случившемся в первой половине дня…

Занимаясь стряпней, Нина прихлебывала специальный диетический напиток, выданный ей в оздоровительном центре. Вот уже две недели она сидела на низкокалорийных молочных коктейлях, и, по правде сказать, они ей не нравились. Под пенистой сладостью скрывался неприятный привкус — как подозревала Нина, это и были хваленые аминокислоты, призванные «съесть» ее собственную лишнюю плоть. Но результаты были налицо: ее талия, столь долгое время не подававшая признаков наличия, снова появилась. Нине казалось, что даже ее щеки как-то сдулись по сравнению с их обычным состоянием, словно раньше она прятала за ними орехи на зиму.

Нина представляла собой тип красоты, который ее мама называла «еврейским»; она была красавицей или, по крайней мере, могла бы ею быть, если бы жила лет сто назад в Российской империи, где девушки с колышущимся бюстом, широкими бедрами и могучей кормой удостаивались похвалы, а не презрения. Глаза у Нины были черные, чуть раскосые (когда она смеялась, они почти пропадали), а тон кожи скорее азиатский, нежели европейский. Кожа у Нины была смуглая, будто круглый год покрытая загаром, и это внушало мысль о том, что у нее и кровь более темного — скажем, бордового, — оттенка.

«Черт бы побрал эту кровь», — мысленно выругалась Нина, шинкуя капусту, чтобы подать ее на гарнир к солонине. Внутренний термостат Нины был всегда раскален до предела. Начиная с тринадцатилетнего возраста, когда в этой самой квартире она впервые случайно вызвала у себя неожиданную серию спазмов (тогда она еще не догадывалась, что это называется оргазм), она знала, что наделена мощной сексуальностью. Может, ее сексуальность выходила за пределы нормы? Нине казалось, что она всегда или влюблена в какого-то мужчину, или просто к нему вожделеет, во всех подробностях представляя себе, как «познает» его в библейском смысле этого слова, и она никак не могла понять: — просто ли она страстная женщина или ее либидо не лишено патологии? И вот теперь она вернулась в эту квартиру, в этот мир, где вновь стала маминой дочкой. Судя по сегодняшним действиям Нины, она вернулась и к своей подростковой сексуальности, с этими неуверенными попытками самоконтроля. Но как могло такое случиться с ней, тридцативосьмилетней, вроде бы обладающей большим опытом?

Подсказки были разбросаны по всей квартире. Самый важный документ Нина нашла прямо в день своего возвращения сюда: дневник в розовой ледериновой обложке, который она все эти годы держала запертым в своем детском столе, теперь по большей части занятом маминой «галантереей». Да, он все еще лежал здесь, ее сексуальный дневник… Она вела его в старших классах. На самом деле розовая девичья тетрадь была, скорее, «антисексуальной», поскольку здесь фиксировалась нравственная борьба Нины с самой собой. Снова и снова встречи с соседскими мальчиками заканчивались ничем. Ведь как бы ни менялись нравы, всегда считалось, что особа женского пола может быстро потерять уважение, а Нина вовсе не хотела казаться «легкой добычей». В их доме жила девушка, Линда Муха, запечатленная в граффити на стене помещения для сжигания мусора: «Линда Муха… рифмуется со…» Нина читала это каждый раз, когда по просьбе мамы выбрасывала мусор. Там, среди бушующего пламени, среди вони горящего мусора, Нина накрепко запомнила одну вещь: не приведи Господь, чтобы ее имя было написано на этой стене.

Пять месяцев назад Нина совершила нечто невообразимое: снова поселилась вместе с мамой, а заодно продолжила, почти сразу, вести свой дневник. Она прожила вне «дома» (если только можно назвать «домом» квартиру на двадцать первом этаже здания «Объединенный проект», построенного под влиянием социалистических идей) почти двадцать лет. Конечно же, Нина сохранила свою квартиру на углу Семьдесят седьмой улицы и Риверсайд-драйв: и думать было нечего отказываться от хорошей квартиры на Манхэттене, куда она рассчитывала вернуться после смерти матери. Однако в настоящее время было куда проще жить в Бронксе, в доме «Объединенный проект».

Мире Московиц оставалось уже недолго, а о том, чтобы она жила одна, не могло быть и речи. Такое решение Нина приняла прошлым летом, в то утро, когда Мира хотела поджарить тосты и, сама того не замечая, подожгла кухонные занавески. Вместо того чтобы отреагировать на визг пожарной сигнализации (весьма настойчивый), старая женщина поплелась в спальню и закрыла за собой дверь. Соседи учуяли дым и позвонили интенданту, а тот, в свою очередь, сообщил о случившемся Нине.

То, что вначале казалось простой забывчивостью, вскоре обернулось полной деградацией. Однажды Миру Московиц в розовом пеньюаре и меховых тапочках обнаружили на оживленной улице, едва ли не посреди проезжей части. В ходе обследования Мире поставили диагноз: закупорка артерий и сердечная недостаточность. Также было упомянуто старческое слабоумие. Нине пришлось выбирать из трех вариантов: отправить маму в дом для престарелых, перевезти ее в свою квартиру или самой — на неопределенный срок — переехать в квартиру «21 L» в корпусе «А».

Вначале Нина попыталась переселить маму в свою квартиру на Семьдесят седьмой улице, но обеим женщинам эта попытка показалась неудачной. В глубине души Нина была рада, что мама предпочла вернуться в Бронкс. Вид больничной койки, почти целиком заполнившей гостиную, где Нина в разные периоды жизни предавалась любовным утехам на пушистом ковре, настолько угнетал ее, что она предпочла временно переехать в Бронкс. Маленькая, но аристократически убранная квартирка Нины предназначалась исключительно для романтических отношений: пальмы в кадках, шезлонг, пышные подушки у камина, толстые персидские ковры. А появившиеся здесь с приходом мамы больничная кровать, комод, ходунки, все эти атрибуты старости, немощи, наконец, смерти, пугали Нину, пугали гораздо больше, чем необходимость совершить это долгое путешествие на север, в Бронкс, в прошлое, туда, откуда Нина когда-то сбежала.

Бедная Мира. Доставленная санитарами в квартиру на Семьдесят седьмой улице, она, видимо, была сбита с толку нарядным интерьером. Казалось, она и сама чувствует, что ее вязаная шапочка с блестками и розовый пеньюар плохо сочетаются с гаремной обстановкой жилища дочери. Ее замутненный разум бесцельно блуждал, и она все время спрашивала Нину: «Что это за гостиница?» В какой-то момент Мира даже вообразила, что снова оказалась в Одессе. Она была очаровательна, что свойственно некоторым старикам, когда то и дело напевала пустячную песенку: «Одесса — это месса». По ночам Мира отправлялась блуждать по квартире, стуча ходунками и натыкаясь на стены. На вторую ночь она заплакала, как ребенок, и попросилась домой — в Россию, откуда ее увезли еще девочкой. Нина, конечно же, не могла отвезти ее прямо в Одессу, но отправить маму в «Объединенный проект» было вполне реально. Дочь хорошо представляла себе, что нужно матери: привычная обстановка, которая будет благотворно на нее действовать. В такой ситуации «привычное» и «знакомое» оказывались единственными значимыми критериями, а «удобное» и «красивое» отступали на второй план. Маме была необходима ее собственная квартира с привычным освещением, залежи вышивок, накопившиеся за шестьдесят лет, урчание ее старого холодильника.

Нина собрала несколько чемоданов, взяла компьютер и на больничной машине повезла Миру в северный Бронкс — туда, где конечная станция ветки метро была конечной в буквальном смысле слова: она называлась «Кладбище Вудлон». Так Нина вернулась в «запретный город» из белого кирпича, в район «Объединенного проекта», где она провела детство. Здания «Объединенного проекта» строились для квалифицированных рабочих, состоявших в профсоюзе; дома эти были высоки и рассчитаны на средний класс. Они были такой же высоты, что и скала с видом на реку и на рычащую автотрассу внизу, и в то же время чем-то напоминали поселения индейцев. Комплекс состоял из четырех башен, на удивление естественно реагировавших на грохот скоростной магистрали: из-за напряженного движения стекла в окнах дрожали и покрывались бельмами сажи. Почти всем жителям (да и всем предметам) в этих домах было под восемьдесят. Как только Нина вошла в подъезд, ее сразу же захлестнули запахи горелого мусора, куриного бульона, вареной капусты и средства для мытья пола. Так вернулось Нинино детство, детство, на сей раз обремененное необходимостью заботиться о Мире, организовывать дежурство сиделок, а в последние недели еще и визиты сотрудников хосписа, социальных работников, двух медсестер и еще нескольких нянек. По мере того как возрастала ответственность Нины, ее внутреннее «я» как будто становилось более инфантильным: она жила в своей старой комнате, занимала свою некогда любимую кроватку с пологом. В возрасте десяти лет она мечтала об этой кроватке, умоляла купить ее, а теперь, когда ей исполнилось тридцать восемь, постель казалась ей нелепой, созданной для карлика. Когда Нина садилась за свой старый письменный стол, то коленями упиралась в выдвижной ящик. Она чувствовала себя гигантом, Алисой не в той Стране Чудес, нависающей над каждым предметом, слишком огромной, чтобы выйти через обычную дверь.

Миниатюрность комнаты и мебели, возможно, стала одним из мотивов, побудивших Нину сесть на диету, хотя, впрочем, Нина никогда особенно не нуждалась в мотивах. Она была «диетоголиком» — сидела на диете уже лет десять. Она испробовала все: диету из одних углеводов, безуглеводную диету, капустную диету, фруктовую диету, жидкую диету, злаковую диету, комбинированную диету. Поздней ночью она смотрела по телевизору рекламу фитнеса (для страдающих бессонницей) и заказывала травяные микстуры, чтобы еще больше снизить вес. В минуту почти маниакальной озабоченности своими габаритами Нина заказала «Суп для потери веса»: «Хотите посмотреть, как ваш жир хлынет в канализацию?»

Отметим, что, несмотря на эту одержимость диетами, Нина Московиц вовсе не была толстой. Она весила ровно сто сорок девять фунтов (без обуви), а рост ее был пять футов восемь дюймов (тоже без обуви). Однако нынешние стандарты заставляли ее ощущать себя низенькой и коренастой — почти такой же, как старушка миссис Беленкова, время от времени помогавшая смотреть за мамой.

Здесь, в Ривердейле, Нина чувствовала себя почти стройной, но чем дальше она ехала в южном направлении, тем короче и толще казалась в сравнении с тамошними жительницами. В своем собственном районе, в южном Вест-Сайде, Нина ощущала себя на грани дозволенного, но где-нибудь в Сохо ей казалось, что она годится только на то, чтобы толкать перед собой тележку с овощами. А уж когда она посещала «южных подруг» Джесси и Лисбет, то всегда обнаруживала, что идет вслед за какой-нибудь газелеподобной двадцатилетней девицей, демонстрирующей неестественно огромное расстояние между ляжками. Они что, не знают, что ляжки должны тереться друг о друга? И вообще, откуда берутся такие девицы? Они похожи на инопланетянок — длинные, худые, но с непомерно большими грудями (при этом все поголовно разгуливают без лифчиков). Эти груди устремлены вперед и словно вынюхивают самое интересное в ночной жизни города.

У Нины была большая грудь; в Бронксе такую грудь называли «бюст». Что и говорить, Нина обладала выдающимся бюстом, но лучше бы он так не выдавался. Едва начав созревать, ее груди стали причинять ей неудобства. Начать с того, что они появились слишком рано и развивались асимметрично. В начальной фазе развития правая грудь была крупнее левой. Потом груди выровнялись, приняли форму чашечек и стали привлекать больше внимания, чем Нине хотелось бы (надо сказать, все это происходило еще в начальной школе). Мальчишки преследовали ее, норовили ущипнуть за грудь и тут же смыться. Когда Нина шла, прижимая к груди свою папку с тетрадками, паршивцы отпускали реплики по адресу ее «титек», или «буферов». Но, видимо, этих страданий оказалось мало, и вскоре груди покорились силе притяжения и отвисли, сильно давя на лямки Нининого лифчика. За несколько лет на плечах у Нины образовались желобки — следы от лямок, оттянутых тяжелой ношей.

Одно время Нина подумывала, не сделать ли операцию по уменьшению груди, но потом оставила эту мысль. Каждый год ей встречалось определенное число «трудолюбивых» мужчин, которые были не прочь за ней приударить. Само собой, Нина не хотела терять этот контингент. Таким мужчинам нравилась большая грудь, вне зависимости от ее упругости. Они зарывались в изобилие этих подушек плоти, целовали их, лизали, ласкали, трогали. Нина могла с точностью утверждать, что груди играют важную роль в ее сексуальной жизни, а потому смирилась с их чрезмерным весом.

Нина мечтала о тугих бедрах и заглядывалась на рекламу: «Стройные бедра за тридцать шесть часов». Диета и упражнения всегда занимали ее мысли. Постепенно ее одержимость переросла в профессию: в конце 1990-х салон «Маникюр от Нины» (в Ривердейле) расширился и перерос свой изначальный статус. Маникюрный салон стал настоящим салоном красоты «Венера Милосская», где милашки северного Бронкса могли загорать и тренироваться, посещать сауну и пользоваться услугами массажисток. Бизнес шел отлично: Нина в буквальном смысле слова жила за счет подкожного жира (правда, чужого). Даже сейчас, в ее отсутствие, все мастера постоянно были заняты. Нина прекрасно вымуштровала свой штат: они легко справлялись без нее.

Но сама она по-прежнему хотела похудеть. Единственной техникой (или патологией?), которую она не принимала, была булимия. Как бы Нина ни сожалела о съеденном, ей и в голову не приходило спровоцировать рвотный рефлекс: уж если она что-то съела, то это принадлежит ей, и точка. Однако Нину интересовали рассказы об уменьшении желудка хирургическим путем до размеров кошелька для мелочи. Ей нравились рекламные плакаты, изображавшие, как похудевшие женщины влезают обеими ногами в одну свою старую брючину.

По мере того как уменьшался Нинин вес, ее ум как-то оскудевал, а кругозор сужался до «желтой прессы» и развлекательного телевидения. Книги в старой спаленке (в доме «Объединенный проект») были все тем же чтивом ее детства: Нэнси Дрю, «Энн из Грин-Гейблз», «Маленький домик в прерии».[22] Каждую ночь Нина сворачивалась калачиком, подложив под бок старого плюшевого мишку, и читала очередную часть «Домика в прерии». Ее и тревожило, и радовало, что благодаря этим книгам она вновь обретает радости своего детства.

Мира, чье зрение ослабевало так же быстро, как и рассудок, казалось, была счастлива снова оказаться в квартире «21 L» (корпус «A»), Трудно поверить, что типовая планировка двухкомнатной квартиры (с ванной без окон и узкой кухней) могла внушать ностальгию. Но Мира жила здесь в течение двадцати лет, и этот дом был битком набит важными для нее предметами, кусочками России, бережно сохраненными в северном районе Бронкса. Здесь были и чехлы на старых креслах, и диван с вышитыми подушками, и лоскутные одеяла в стиле «воздушная кукуруза», которые Мира мастерила всю свою жизнь. Куда ни взгляни — всюду ручная работа: куколки, подушки, абажуры. Все было одето кружевом, на всем красовались вышивки и оборки, включая саму Миру Московиц.

Мира была маленькой женщиной с пышной грудью (очевидно, эта генетическая особенность передалась Нине от нее). Ее лицо следовало тоже отнести скорее к русскому типу: хотя глаза у нее были раскосые, но кожа более светлая, чем у дочери, а губы она складывала сердечком. В молодости Мира во многом походила на кукол, которых мастерила. Теперь едва заметный тик заставлял ее подергивать головой и поджимать губы, что придавало ей сходство с более современными куклами, работающими на батарейках. Все ее движения казались механическими, словно она была запрограммирована на несколько действий. Мира то и дело выдавала целые серии оставшихся в ее памяти ритуальных заклинаний перед сном или во время еды. Но если речь шла о новой информации, о новых впечатлениях, она все больше обращалась к своему опорному словцу: забыла. Забыто. Все забыто.

История с этим «забыла» начиналась вполне буднично. Мира забыла, куда положила очки, ключи, список покупок, лекарства. Потом она забыла свой адрес, а теперь даже собственное имя. Правда, она, кажется, помнила имя дочери (Нина воспринимала это как выражение безмерной благосклонности). Единственным, что Мира Московиц помнила до конца, была ее любовь к своему единственному чаду. Возможно, Мира во многом путалась, но каждое утро она приветствовала дочь бессвязным потоком слов, выражавших привязанность:

— Учинка, тучинка, мамала, омала…[23]

Тепло, заключавшееся в этих словах, с лихвой компенсировало отсутствие в них смысла.

Каждый день мать и дочь начинали с ритуальных приветствий. Утром Нина входила к матери с подносом, на котором был всегда один и тот же завтрак: яйцо-пашот, цельно-зерновой пшеничный тост с абрикосовым джемом, стакан апельсинового сока и кофе без кофеина.

— Мама-ле? — говорила Нина.

— Нина-ле, учинка, тучинка, — отвечала Мира.

Вечером Нина желала матери спокойной ночи:

— Спи, мамала…

— Нет, ты, Нина-ле. Учинка, — отвечала та.

Нина заранее боялась того молчания, что неминуемо придет на смену такому вот ласковому общению, когда Мира умрет (по прогнозам сотрудников хосписа, это должно было произойти менее чем через шесть недель). Надо сказать, Нина считала забыть в некотором роде милостью: ее мать забыла о тяжелой смерти своего мужа, Нининого отца Саула. Он умер несколько лет назад от рака костей. Мира забыла грустную историю жизни своих родителей, она забыла даже холокост. Она сохранила только радужные воспоминания, песенки, шуточные стишки и… аппетит. Если на свете и существовала счастливая смерть, то, судя по всему, именно такая кончина ожидала Миру Московиц. С утра до вечера солнце заливало квартиру «21 L», длиннохвостый попугай Рич-ч-чард весело щебетал, Мира Московиц пела свои песенки и встречала гостей, даже не понимая, что этим людям платят за то, чтобы они облегчили ей смерть.

— А хоспис означает hospitable,[24] да? — поинтересовалась Мира в один из редких моментов просветления. — Это значит, здесь хорошее общество.

Мира Московиц очаровывала «гостей» и пела песенки, не переставая. Нина, конечно же, скучала по тем временам, когда мама пребывала в здравом уме, но в то же время благодарила Бога за то, что он даровал ей избирательную память. Если повезет, мама, возможно, покинет «Объединенный проект» и воспарит в небеса, совсем не испытывая боли.

Длительность этого «хосписного» периода, когда пациент получает «паллиатив» (никакого лечения, только болеутоляющие средства), обычно составляла шесть месяцев. Большинство пациентов умирали раньше срока. Мира Московиц пока «вписывалась» в эти параметры: ее приговорили пять месяцев назад.

«Моя мама станет исключением», — думала Нина. Она еще не была готова смириться с тем, что говорят врачи и медсестры. Если пациента признают «годным» для хосписа, это в некотором роде облегчает его жизнь: требуется меньше бумаг, чтобы пригласить профессиональных медсестер; регулярные визиты авторитетных врачей гарантированы; все оборудование доставляется бесплатно в течение часа, ведь речь идет о кратком периоде «дожития».

Пару недель назад медсестра из хосписа выдала Нине брошюру «Семь признаков приближения смерти». Нина могла прочесть слова, напечатанные в этой книжонке, но не понимала их значения: «Умирающий пациент перестает есть и пить, его моча становится темнее, умирающий может „теребить“ постельное белье. Иногда ему являются призраки умерших родных и близких». Нина вчитывалась в текст, но никак не могла усвоить информацию. И вообще, ей не хотелось это читать… Тогда она брала книгу Лоры Инголлз Уайлдер «Маленький домик в прерии» и читала ее маме на ночь, совершая ритуал, обратный тому, который совершала ее мама в этой самой комнате каких-нибудь тридцать лет назад…

Нет, ее мама будет исключением, она еще сыграет с хосписом шутку… Даже одна из сиделок как-то раз, заметив розовые щечки Миры и оценив, с каким аппетитом та проглатывает яйцо-пашот и тост, сказала:

— Слушайте, а ведь нам придется отказать вашей маме в хосписном обслуживании, если она будет продолжать в таком духе…

Нина была счастлива это услышать: она восприняла слова сиделки как подтверждение собственного ощущения, что Мира Московиц еще не готова умереть. Нина попросила сиделку не говорить о ее маме в третьем лице, когда та присутствует в комнате. Раньше она уже просила не включать при маме телешоу вроде «Колеса фортуны». Что бы ни случилось с Мирой в конце концов, Нина стояла на страже ее достоинства. Возможно, Нина была не права, но именно так она чувствовала.

— Знаете, она все понимает, — объясняла Нина сиделке Фло, приехавшей с Ямайки.

Судя по выражению черного как смоль лица Фло, слова Нины вроде бы не вызвали у нее возражений, но вдруг сиделка сказала:

— Ее время еще не пришло, но она уже не понимает меня. Я проработала с ними двадцать лет. Мне знакомы признаки.

— С ними? — Нина вздрогнула: Мира Московиц стала одной из «них», умирающих, других особей (во всяком случае, Фло произнесла это слово именно таким тоном). — Не говорите «они», — попросила Нина.

Но Фло, кажется, просто не понимала Нину. Однажды Нина задумалась: неужели Фло невдомек, что она и сама когда-нибудь умрет? Или Фло думает, что работа сиделки обеспечивает ей иммунитет? Что она всегда будет у кровати, а не на кровати, не одной из «них»?

Фло была довольно красивой женщиной с ослепительно-белыми зубами и розовыми деснами. Она всегда приходила со своей едой и обычно держала на коленях пластмассовую коробку с вяленой курицей или овощами с рисом, наблюдая за Мирой, высматривая в ее поведении «семь признаков приближения смерти». Нина считала Фло самой надежной из всех сиделок: она вовремя приходила, делала все очень толково. Она могла поднимать Миру, переворачивать ее без всяких усилий (когда Нина попыталась сделать это сама, то потянула спину). Мира была маленького роста, но, по ее собственному выражению, «у нее хватало мяса на костях». Она весила добрых сто шестьдесят фунтов и при этом вот уже несколько недель не могла самостоятельно передвигаться, так что и переносить, и мыть ее приходилось только с посторонней помощью.

Нина не хотела об этом думать, но на периферии сознания, где скапливались неприятные факты, маячила мысль о том, что состояние ее матери все ухудшается. В последние пару недель она перестала быть «амбулаторной» больной, стала пользоваться инвалидным креслом и носила памперсы, причем уже не только ночью.

Со своей стороны Нина до последнего сопротивлялась памперсам. Она знала, что ее мама ни за что бы на них не согласилась, сохрани она ясность сознания. Но сотрудники хосписа настаивали, к тому же правда была на их стороне: памперсы действительно помогали обеспечивать должный уход за Мирой. До того Нина пыталась поддерживать видимость маминой самостоятельности. Она не хотела оскорблять ее чувства, предлагая ей одноразовые подгузники. В результате Нина была просто завалена грязным бельем, и иногда ей приходилось аж по пять раз в день спускаться в подвал «Объединенного проекта», где находились стиральные машины. Однако Нине очень хотелось поддерживать иллюзию, что мама все еще может носить нормальное белье; ей казалось, стоило попотеть ради того, чтобы не признать поражение в этом вопросе.

Но хоспис помог Нине отказаться от борьбы. Раз ее мама не справляется сама, у них нет выбора: они должны следить за тем, чтобы и постель, и сама больная содержались в чистоте. Нина часто задавалась вопросом: а что же происходило в прошлые тысячелетия, когда одноразовых подгузников еще не существовало? Вероятно, ответив на этот вопрос, можно было понять, почему в течение веков человечество не знало счастья. Без памперсов положение лежачих больных было уж совсем унизительным. А теперь есть целые пачки одноразовых подгузников с аккуратными синими швами, бегущими по белой полупрозрачной поверхности, словно капилляры. Промокая, они приобретают странную плотность, как будто их наполнили желатином, — в сущности, они работают по такому же принципу, трансформируя жидкость в гель. Когда памперс больше не может впитывать, синяя нить превращается в желтую, и становится ясно, что пора надеть новый.

«Для любимого человека ты способен сделать больше, чем можешь себе представить», — подумала Нина, на автомате проверяя свою маму и подтирая ее. Старая женщина, моргая, посмотрела на дочь и запела:

— Нянчи свою маму, как она нянчила тебя…

Нина засмеялась, хотя эта песенка, повторяемая Мирой все чаще и чаще, вызывала у нее чувство неловкости.

— Тебе не холодно, мама-ле? — спросила она.

Говоря по правде, сегодня вечером ее мама жаловалась на холод, и Нина думала: а что если это один из тех семи признаков приближения смерти, о которых она не хотела читать? И что у Миры с глазами? Глаза, казалось, тоже изменились: на радужной оболочке словно бы осел туман, окружив коричневые зрачки полоской изморози.

Но самое странное, что Мира, всегда считавшаяся хорошенькой, никогда еще не выглядела такой миловидной, как сегодня. Ее чистая белая кожа приобрела мраморный блеск; само ее тело казалось таким гладким, блестящим. В оттенке и фактуре ее кожи было что-то, напоминающее скульптурные изображения Мадонны, оплакивающей Христа… А может, из мамы начала уходить жизнь, и потому она напоминает неодушевленный предмет? Нина заставила себя прислушаться к маминому дыханию: ее предупреждали, что если она услышит «бульканье», ехидную погремушку смерти, то это будет еще один признак скорого конца.

Нет, дыхание Миры казалось ровным. Нина поднесла ко рту матери ложечку вишневого желе. Оно оставило след на ее губах и на несколько минут придало ее лицу выражение странного очарования.

— Нянчи свою маму, — снова запела Мира, — как она нянчила тебя…

Она попросила, чтобы Нина тоже спела ей в ответ, и Нина, обладающая хорошим голосом, запела: «Rushinka mit mandlin». Изюм и миндаль.

Напевая свою песенку, Нина пыталась подражать интонациям Миры. «Rushinka mit mandlin…», сладкое угощение — изюм и миндаль… Она пробовала имитировать мягкость маминого голоса, нежность, с которой та описывала любимое лакомство своего детства. Сколько же времени прошло с тех пор, как Мира пела Нине эту песню? Кажется, это было так давно, что и не вспомнить — когда. Само чувство, скрытое в этой песне, сладость того изюма и вкус того миндаля казались оставшимися в далеком прошлом, давно ушедшими, устаревшими. Вероятно, безмятежная любовь тоже давным-давно вышла из моды и теперь выглядит так же странно, как чехлы для мебели и мастерицы, их пошившие…

Тут Нина испугалась, что может заплакать (маме не следует это видеть). Она встала, пошла на кухоньку и помыла посуду. Сиделка должна была вот-вот подойти. Нине потребуется час, чтобы добраться до Джесси, а потому ей лучше начать собираться прямо сейчас. Она принюхалась к кухонным запахам и почувствовала какой-то крепкий аромат. Ай-ай-ай, она же забыла (а вдруг и у нее начинается fergessen?), что поставила в духовку шоколадный торт без муки, а с тех пор прошло уже почти полчаса. Это был дружеский вклад Нины в сегодняшнее празднование: она сама вызвалась принести десерт.

Она заглянула в духовку — и правильно сделала: торт уже стал коричневым и поднялся высоко над краями формы для выпечки. Нина схватила одну из маминых прихваток (конечно же, сделанную собственными руками Миры) и достала суфле из духовки, стараясь действовать осторожно, чтобы, не дай бог, его не тряхнуть. Она тут же испытала чувство гордости: торт получился красивый, с равномерно выпуклой поверхностью, с нужным числом бороздок и пузырьков. Он поднялся как нужно и держался на должной высоте.

Чем больше Нина сидела на диете, тем больше ее увлекала еда. Однако она не нарушала диеты: нет, она утоляла свой аппетит, готовя для других. Это суфле было последним в изысканной серии тортов и пирожных, которые она извлекла из духовки. Теперь она стряпала по нескольку раз в день, готовя все те блюда, которые когда-либо нравились Мире: коричневые чоленты,[25] куриный бульон, приправленный укропом, нежные креплах.[26] Вот и сегодня она терла морковку для любимого маминого гарнира, для так называемого цимеса. Нина подала его маме на ланч, ожидая восторженной реакции и надеясь на еще одну ритуальную шутку: «Ай, и зачем ты все это делаешь? Зачем весь этот цимес?» Ведь «цимесом» называют не только блюдо, но еще и шум, суету.

Но Мира молчала, только механически кивая головой. Она махнула рукой, словно говоря: «Уходи». Ее молчание и слабость испугали Нину. Может, это еще один признак близкой смерти — отказ от еды? Во всяком случае в брошюре он значился. Она стала просить маму:

— Пожалуйста, хотя бы попробуй.

Они так много шутили — даже в те первые месяцы, когда маме уже предрекали скорую смерть. Даже тогда ее мама хихикала, смеялась: «Попробую, попробую…», а потом съедала больше, чем можно было ожидать. Но не сейчас, не сегодня. Нине вдруг показалось, что она слишком рискует, отправляясь на вечеринку в честь Клер. А что если мама умрет, когда Нины не будет дома?

Нина решила не уходить из дому, пока Мира хотя бы немного не поест. Она приготовила ее любимую солонину. Острый чесночный аромат заполнил всю маленькую квартирку, навевая воспоминания о пышных застольях. Солонина с капустой и вареной картошкой, а на десерт — яблочный пирог.

— Что может быть лучше? — часто приговаривала Мира.

Она сама любила готовить солонину, отказываясь от «низкокалорийного и несоленого» ради настоящей еды.

— Весь смысл в том, чтобы мясо было сочным.

Нина посмотрела на солонину: действительно, розовая и сочная. Она почувствовала, что у нее у самой слюнки текут… Нина устала от этих дурацких диетических коктейлей, но результат ее устраивал. Вот и сегодня утром ей удалось влезть в брюки, которые еще на прошлой неделе отказывались на ней застегиваться. Нина вскочила, подпрыгнула, джинсы сели, как влитые… правда, это были джинсы четырнадцатого, а не двенадцатого размера. М-да, джинсы сидели, пожалуй, слишком плотно, и все-таки она могла в них пойти. Как здорово — она худеет, действительно худеет… Самое страстное желание Нины оставалось неизменным: «Господи, пусть меня будет как можно меньше».

Итак, она не собирается есть шоколадный торт — он предназначен для других женщин. Нина же будет просто вдыхать аромат. Она получит свое удовольствие, глядя, как подруги наслаждаются воздушным десертом. (Ни грана муки. Весь секрет — в яичных белках, их целая куча). С тех пор, как она села на эту свою последнюю диету, вся ее радость свелась к наблюдению за тем, как едят другие: она подавала роскошное угощение медсестрам, волонтерам из хосписа, социальным работникам, всей бригаде по обслуживанию Миры Московиц. Все они усаживались за обеденный стол с пластиковой столешницей, которую Нина камуфлировала изысканной скатертью ручной работы, и в радостном ошеломлении съедали Нинины эпикурейские сюрпризы.

Для немногочисленных посетителей Миры Нина делала то же самое: подавала напитки в хрустальных бокалах, готовила сочные рагу, мясное ассорти. По мере того как погода становилась более холодной, а Мира — более хрупкой, Нина стала кормить гостей с такой широтой, с такой сердечностью, что невозможно было не вспомнить об одесских корнях этой семьи. Теперь Нина даже пекла черный хлеб, чтобы утолить тоску матери по пумперникелям — жестковатым хлебцам, которые она ела в детстве.

Со всеми этими пиршествами атмосфера в квартире «21 L» приобрела почти праздничный характер, что, безусловно, радовало Нину. Мира тоже от души веселилась (хотя уже никого не узнавала и даже Нину иногда принимала за свою мать).

— Устрой вечеринку, — хохоча, предлагала старушка, — пускай все приходят.

И только ночью, в одиночестве лежа в своей крохотной комнатке, Нина слышала тяжелую поступь приближающейся смерти. Ей приходилось спать с бэби-монитором — специальной системой акустического контроля, связывавшей комнату Миры с комнатой Нины, чтобы она могла услышать, когда матери потребуется помощь. Мира дышала ровно, но сам звук ее дыхания, ставший постоянным фоном Нининого ночного существования, делал связь между матерью и дочерью уж слишком крепкой. Это была своего рода слуховая пуповина, только сейчас Нина и Мира поменялись ролями. Казалось, мать и дочь дышат синхронно. Однажды ночью Нина в ужасе села на кровати, едва не задохнувшись. Может быть, когда умрет мама, умрет и она? Это казалось вполне реальным.

Той ночью случилась странная вещь, отбросившая Нину в прошлое, во времена ее ранней юности, тоже проходившей в этой комнате. Не в силах уснуть, Нина открыла дневник, который так долго держала запертым в своем старом письменном столе. Она стала вглядываться в записи, сделанные синими чернилами, с таким любопытством и таким непреодолимым интересом, как будто читала интимный, абсолютно откровенный дневник какой-то незнакомой шестнадцатилетней девочки.

Тетрадь в розовой ледериновой обложке была закрыта на замок (к счастью, крошечный ключик от него нашелся). Дневник начинался с предупреждения: «Наказание за Чтение Этого — Смерть. Я не шучу. Нина Московиц».

Перечитывая и пытаясь расшифровать свой дневник, Нина испытала тревожное чувство узнавания. Под звуки ровного дыхания Миры, транслируемого бэби-монитором, Нина с растущей горечью читала о любовной неудаче, постигшей ее двадцать лет назад. Предмет ее тогдашних воздыханий носил значимое имя — Гордон Голд.[27] У него была абсолютно нетипичная для этого района внешность: блондин, он казался каким-то северным богом среди темноголовой популяции «Объединенного проекта». Он жил в башне «В», прямо напротив Нины, и та постоянно смотрела на него: подняв шторы на окне, он демонстрировал свое юное, совершенное тело в облаке золотистого пушка. Нина не пользовалась биноклем: она не хотела рассматривать Гордона во всех деталях или с более близкого расстояния. Образ златоволосого мальчика, ритмично поднимавшегося и опускавшегося в оконном проеме, в достаточной степени удовлетворял эстетические потребности юной Нины.

Дневник фиксировал ее вожделение к нему, ее жгучее желание прикоснуться к его золотому торсу. Эта подробность не была записана в дневнике, но сейчас Нина вспомнила, как однажды летней ночью в припадке сексуального безумия она тоже вскочила на подоконник и задрала топ своей пижамы. Впоследствии она убедила себя, что свет в ее комнате был погашен, а потому Гордон вряд ли… Но ее сердце бешено колотилось, когда она представляла себе, что он мог увидеть: белое сияние ее грудей, показанное ему и шоссе, раскинувшемуся внизу.

И все-таки, кто знает, какие эротические ионы кружились в воздухе между двумя башнями белого кирпича? В дневнике было отмечено, что на следующий день после того события Нина случайно увидела Гордона Голда, пересекающего подстриженный четырехугольный газон межу башнями, и их глаза встретились. Гордон вспыхнул и отвел глаза. Чуть позже он подошел к ней, сказал, что недавно купил спортивный автомобиль, и предложил поехать с ним на пляж.

Для шестнадцатилетней Нины это предложение было не менее экзотичным, чем полет на Ривьеру. Через пару часов с газовым шарфом на голове, в платье, скрывавшем скромный раздельный купальник (перешитый из бикини), она уже сидела рядом с Гордоном Голдом в его красном «MG». С откинутым верхом, с включенным на всю катушку радиоприемником, они промчались по нескольким хайвэям и по тротуару подъехали к довольно унылому участку залива, известному как Орчард-Бич. Здесь море, побежденное городом, захватывающим все новые и новые рубежи, покорно плескалось о тела многих тысяч купальщиков, большая часть которых шлепала по воде у берега, не решаясь погрузиться целиком в подозрительные на вид волны. Картина была запоминающаяся: в некоторых местах Нина видела только человеческую плоть и никакой воды. Когда они с Гордоном приблизились к морю, то словно бы примкнули ко всему человечеству в буквальном, материальном смысле — как индусы, вступающие в воды Ганга. В дневнике Нина написала: «Гордон ввел меня в море человечности».

Потом Гордон припарковал машину в кинотеатре под открытым небом для автомобилистов. Это заведение было под стать пляжу Орчард-Бич: автомобильная пробка, скопившаяся перед киноэкраном. В машине Гордон начал целовать и обнимать Нину; она почувствовала, что у нее в трусиках еще остался песок. Он приспустил свои плавки и положил ее руку на свой член. Нина захихикала: он был такой твердый, как некое телесное продолжение машины, человеческий рычаг переключения скоростей. Потом Гордон навалился на нее, и, когда его рука стала проникать к ней в трусики, она поняла, что он собирается войти в нее, не заботясь о ее девственности и не обращая внимания на грязь, оставшуюся после купания.

Нина попробовала отвечать на его поцелуи — «по-научному», как она это себе представляла, — пытаясь что-то почувствовать. Увы, поцелуи так и оставались «медицинскими»: она ощущала только его зубы и язык. Это занятие напомнило ей посещение дантиста — никакой страсти. Но когда Гордон начал трогать ее руками, ее тело откликнулось. Она почувствовала влагу внутри себя и закричала, когда его пальцы — сначала один, потом два сразу — проникли в нее… и стали имитировать то действие, которое вскоре должен был проделать его пенис.

Она была ошарашена, но этот жест не остался незамеченным. Нина услышала отдаленный всхлип — свой собственный. Гордон Голд двигался в своем темпе, очень быстром. Если она не остановит его, то он разорвет ее девственную плеву и добьется вожделенной цели. Он раздвигал ее ноги, она сочилась влагой; они были уже в двух шагах от настоящего секса, но тут Нина опомнилась и схватила Гордона за руку. Фильм на экране не имел ничего общего с происходящим между ней и Гордоном: это была какая-то политическая драма с судьей и присяжными. Однако фильм способствовал просветлению в мозгах: она вспомнила о граффити на стене помещения для мусора и о скучной Линде Мухе с ее отсутствующим выражением лица, которое, по-видимому, объяснялось тем, что мальчики добивались от нее «всего, чего хотели».

Нина и Гордон боролись несколько минут: не так-то просто дать отпор семнадцатилетнему парню, ослепленному гормональной жаждой проникновения. И все-таки она его остановила. Они ехали домой в полном молчании. Высаживая Нину у башни «А», Гордон даже не открыл для нее дверцу. «Знак неуважения, — заметила она про себя. — Но что было бы, если бы я ему отдалась?»

Нина взлетела по ступенькам, поднялась в лифте на свой этаж, вбежала в квартиру «21 L», разделась и встала на подоконник. На следующее утро от нее не ускользнуло, что на окне Гордона Голда появились жалюзи. Теперь они всегда были опущены, чтобы не оставить Нине ни щелочки для просмотра. Чем бы ни занимался теперь Гордон Голд, она этого уже не видела. Отделенная от него пыльными, наглухо закрытыми жалюзи и подстриженным четырехугольным газоном, Нина осталась наедине со своими желанием и ненавистью (кстати, вовсе не исключавшей возможность любви).

На следующих страницах дневника была задокументирована борьба Нины с самой собой: зашифрованные описания того, что она хотела, но запрещала себе делать. Сейчас Нина никак не могла разобрать свои каракули, понять, о чем идет речь: «Г. Г. пытался Л. М. Д., но я позволила только Ц. В. Т. Р.». Зато бесконечный монолог о возможной «нимфомании» Нина смогла прочесть. В дневнике были проставлены даты, когда Нина все-таки не выдерживала и занималась самоудовлетворением: «9 января. Упала на стопку белья в спальне, просто не могла остановиться». В те времена Нина читала эротическую литературу, чтобы убедиться в своих подозрениях: да, она принадлежит к нимфоманкам, к тем созданиям с горячей кровью и страстным взглядом, которые «рождены с этим знанием». Такие женщины обречены вести жизнь, полную сексуальных излишеств, поскольку их всегда будут опознавать мужчины схожего темперамента.

Теперь, в тридцать восемь лет, с послужным списком, насчитывающим не меньше сорока трех мужчин (она бы не стала называть их «возлюбленными» — нет, это всего лишь ее «донжуанский список»), Нина потешалась над дневником. Какое счастье, что сегодня никто не назовет ее нимфоманкой! В том-то все и дело: теперь доказано и признано, что женщина может обладать такой же повышенной сексуальностью, как и мужчина. Это естественно. Неестественными были пугающие «диагнозы» ранних психосексуальных тестов. В наши дни у женщины есть право иметь столько мужчин, столько секса, сколько ей хочется. А то, что эта свобода дарована в разгар эпидемии заболеваний, передающихся половым путем, так это уже похмелье, неприятный осадок.

Сейчас Нина жалела, что тогда не предалась любви с Гордоном Голдом. Кто знает, как могла бы повернуться ее жизнь? А вместо этого она извивалась в экстатической агонии одиночества еще шесть лет. Жаль, что тогда она не чувствовала себя достаточно свободной, чтобы получить удовольствие. Что ж, теперь уже поздно, но, может быть, еще не слишком: одиннадцатый час, но двенадцать еще не пробило.

В той схеме отношений, которая выстроилась у Нины с Гордоном Голдом почти двадцать лет назад, просматривались ростки ее недавней сексуальной эскапады (а как еще можно было назвать это приключение?). Последние три месяца Нина наблюдала за довольно симпатичным мужчиной, тоже приходившим стирать в подвальное помещение башни «А». Конечно же, заботясь о Мире, Нина то и дело приносила туда белье, так что шансы встретиться с удивительно привлекательным и, по-видимому, свободным мужчиной были высоки.

Что и говорить, «узнали» они друг друга с первой минуты… Он был также гиперсексуален, как и она, — возможно, они почуяли феромоны или просто заметили взаимный интерес друг у друга в глазах, когда оба складывали чистые полотенца на столе в прачечной. Что бы то ни было, как только он взглянул на нее, Нина почувствовала — у нее внутри открывается хорошо знакомый шлюз… Мужчина был, как говорили когда-то, симпатяга. Он не отличался высоким ростом, но в его осанке, в пружинящем шаге ощущалась мужественность. Он напоминал Нине зверя, гибкого хищника. У него была золотистая кожа, и его каштановые волосы отливали золотом, словно бы он провел много времени на солнце. Мужчина показался Нине слишком экзотичным, чтобы жить в «Объединенном проекте», и по его холщовым сумкам она поняла, что он, видимо, путешественник, а квартира в этом доме — просто дешевый способ сохранять за собой угол в Нью-Йорке.

Скользнув взглядом по его вещам, Нина заметила, что он носит трусы из чистого хлопка: хороший знак. Среди того, что он стирал, не было никакой деловой одежды (возможно, он сдал ее в химчистку), — только футболки, джинсы, шорты, носки, а также какие-то свободные белые рубашки из очень тонкой ткани и свободные же штаны. На шее у него висела цепочка с анкхом, египетским символом жизни.

Они болтали, не придавая особого значения словам: основной разговор велся без всяких слов. Нина оказалась нрава: он путешествует и проводит семинары по йоге. Свою квартиру «24 Р» он унаследовал от бабушки. Нина не слышала почти ничего из того, что он говорил… Светло-голубые глаза… Прямой взгляд… Голос тихий, вкрадчивый и мягкий. Говорил он очень напирая на «р», как будто чтобы скрыть картавость.

— А вы собиррррраетесь быть здесь еще какое-то время?

— Вы являлись мне в мечтах, — сказал он, складывая постельное белье (видимо, старые простыни его бабушки — изношенный полиэстер с пружинящими эластичными уголками). — Мне было видение.

— Правда? — спросила Нина, заливаясь румянцем.

— Да, конечно, — ответил он. — Только я не спал.

В прачечной воцарилась тишина, не считая шума энергичной стирки, которая полным ходом шла в первой машине.

— А еще я обучаю тантрическому сексу, — сказал мужчина, глядя Нине в глаза. — Вы знаете, что это такое.

Он перекрыл ей все пути к отступлению: если она примет его приглашение, то чаем дело явно не ограничится. Еще он сообщил, что у него было «видение» их союза, и попросил ее прийти во всем белом… только в натуральных тканях… предварительно выдержав строгий пост.

Понятно — очередной «любитель травяных чаев». Нью-эйдж.[28] Возможно, Нина и не согласилась бы с ним встречаться, не окажись она в своей нынешней ситуации… но желание противостоит смерти, как сказал Теннесси Уильямс.

Нина, как четки, перебрала причины, по которым ей не следовало идти к любителю травяных чаев: венерическое заболевание, посткоитальное сожаление (пятнадцать минут спустя двое лежат рядом, их ноги запутались в перекрученных трусах, а они пытаются понять: и что же, черт подери, так влекло их друг к другу?), возможное безумие партнера (возможное? Да он показался ей не вполне нормальным уже при первом взгляде, когда стал пялить на нее глаза). Когда он назвал свое имя, Нина игриво переспросила:

— Дундук? Вас зовут Дундук?

Оказалось, что его зовут не Дундук, а более экзотично: Дондок. Нина знала, что это ненастоящее имя; она подозревала, что на самом деле его зовут Дэниэл и он один из тех еврейских дзен-буддистов, которые ищут свое новое «я», следуя восточным учениям.

Нина все это хорошо знала, знала, что в итоге Дондок окажется не бог весть чем, но, когда его голубые глаза сверлили ее, она услышала глубинный призыв: тантрический секс. Ладно, с ней случались и худшие вещи. Между прочим, десять лет назад у нее был любовник, оказавшийся псевдойогом, так вот он доставил ей массу удовольствия.

В общем, Нина решила не артачиться, когда их разговор быстро перешел к обсуждению вопроса, когда и где они смогут оказаться наедине. Нина уже не испытывала смущения, она знала, что вступит с ним в сексуальные отношения, что именно этого они оба хотят и именно в этом нуждаются, что они оба обретаются в башне «А», цитадели старческого стиля жизни, где можно повсюду наткнуться на предупреждение: «Жизнь коротка. Ты состаришься и умрешь».

Так что Нина не испытала неприязни, когда Дондок признался, что какое-то время практиковал воздержание, но сейчас почувствовал, что «оно перестало работать на его духовный рост». Она не знала, почему «видение» явилось ей именно в эту секунду, но она явственно увидела его пенис, в потенциале напоминающий морковку.

«Ладно, может, что-то из этого и выйдет», — подумала Нина, согласившись посетить его квартиру и прийти к нему в одних только белых натуральных тканях. По его словам, он тоже собирался поститься, чтобы достичь более возвышенного состояния к моменту их «воссоединения».

По правде говоря, смех Нины ничуть не уменьшал ее желания. Да, он был дурак, но дурак с телом золотой статуэтки. Она почти чувствовала исходивший от него запах масла «Камасутра». Она предполагала, что у него в квартире будет звучать музыка, а постель будет устроена на полу. Она имела опыт общения с такими мужчинами; на ее счету были соития на берегу моря, нет — прямо в воде. Нина получит удовольствие, если сможет проигнорировать его мнение о себе как о серьезном знатоке эротического искусства. Она задавалась вопросом, хороший ли у него лингам[29] или нечто вроде той морковки, которую она только что видела? — слишком узкой и заостренной, чтобы доставить ей удовольствие.

За свою йони Нина не беспокоилась. Другой фальшивый адепт восточного секса восхвалял ее йони и оставался в ней невероятно долгое время — так долго, что Нина испугалась за его здоровье. Когда пошел уже второй час (кроме шуток) его нахождения внутри Нины, она, испытав третий оргазм и почувствовав, что готова к чему-нибудь другому (выпить? закусить?), выдохнула и сказала своему партнеру: «Теперь ты можешь дышать спокойно». Партнер вздохнул и словно бы выпустил весь имевшийся у него внутри воздух. Нина почувствовала, что его пенис сдулся, словно какой-то длинный воздушный шарик.

Она ожидала, что с Дондоком все будет примерно так же. Зачем она бранит себя за то, что довела дело до конца? Все началось так нелепо, что она была просто обязана пойти. Она провела столько ночей, лежа у себя в комнате, прислушиваясь к бэби-монитору, чувствуя, как ее собственная жизнь переплетается с жизнью матери. «Любая бы пошла», — сказала себе Нина.

Разве могла она предположить, как все произойдет в действительности? Нет. Секс полон сюрпризов, в том числе и неприятных. «Просто забудь о случившемся, — приказала себе Нина, — и ради бога, не вздумай кому-нибудь об этом рассказать». Она выдвинула себе ультиматум: не вздумай проболтаться подругам об этом чудовищном унижении.

Теперь, готовясь идти к Джесси, Нина поклялась выкинуть Дондока (Дундука) из головы. Как только появилась Фло со своим ямайским ланчем, Нина извинилась и отправилась в душ.

В ванной, отделанной бирюзовым кафелем, были разложены приспособления для ухода за Мирой и детали ее «туалета»: клеенки, резиновые перчатки, подставки для зубов, — словом, полный ассортимент удручающих аксессуаров. Запершись в ванной, Нина согнулась и проворно извлекла диафрагму. Она подсчитала, что прошло уже шесть часов, а значит, можно спустить в унитаз любовные соки Дондока, не опасаясь «отсроченного оплодотворения». Быстро и с некоторым отвращением Нина промыла диафрагму, посыпала ее кукурузным крахмалом и убрала в футляр до лучших времен.

Нина простояла под душем дольше чем обычно, позволив горячей воде обновить ее чувство собственного «я». Она намылилась мылом, которое захватила из дома (оно пахло сандалом), а волосы вымыла обычным старым шампунем своей мамы, и это оказалось ошибкой.

Вот уже несколько лет Нина красила волосы. Она подозревала, что почти полностью поседела, и не хотела этого показывать. Она красилась щадящими импортными, почти натуральными красками, восстанавливавшими глубокий природный цвет ее волос — цвет красного дерева. Но когда она вышла из душа и высушила голову феном, то обнаружила, что шампунь ее матери слишком жесткий и что он не только смыл часть краски, оставив весьма неудачную белесую полосу вдоль пробора, но еще и вступил с краской в какую-то странную химическую реакцию, из-за чего волосы приобрели довольно причудливый ржавый цвет.

Ладно, сегодня с этим уже ничего не поделаешь. Нине надо убегать. Ой, она ведь должна еще и накрыть на стол! (Она не верила, что Фло подаст обед так же хорошо, как это сделает она сама. Фло наверняка будет использовать бумажные тарелки, которые промокнут, а Нина хочет, чтобы ее мама ела на лучшем чехословацком фарфоре.)

Еще мгновение Нина думала, не отменить ли поход в гости, не остаться ли с Мирой. Может быть, ночей осталось уже не так много… Но потом она вспомнила о Джесси, о Клер, обо всех подругах. Слишком давно она не виделась с ними, ведь она уже семь месяцев находилась в заточении в «Объединенном проекте». Как говорится, ей нужно было «проветриться». Долгие дни и ночи, когда она присматривала за мамой, казались бесконечными, но они кончатся. Просто Нине требовалась передышка, а инцидент с Дондоком оказался вовсе не тем, чего она хотела. Сегодня ей, как и Клер, были необходимы подруги.

Нина купила подарок для ребенка несколько недель назад — красивую куклу, которая могла симулировать естественные функции. Кукла была анатомически правильной. Нина знала, что подарок странный, но думала, что Клер он понравится. Нина предполагала, что: Клер будет практиковать на кукле то, чего никогда раньше не делала, — надевать на нее памперс, укачивать ее. Из всех подруг Клер Молинаро казалась наименее приспособленной к тому, чтобы стать матерью.

Нина помедлила, укладывая куклу в нарядную подарочную коробку. Пупс действительно походил на настоящего ребенка. В голове у Нины пронеслись воспоминания об игрушках ее детства, и она быстро закрыла коробку… Ничего, у нее еще может быть ребенок, с каждым днем это становится проще. Теперь они замораживают зиготы, к тому же можно имплантировать свою яйцеклетку в тело другой женщины… Нет, Нине просто нельзя отправляться на вечеринку, думая, что своего ребенка у нее никогда не будет. Она завернула и подарок для Клер — бюстгальтер для кормления (Клер никогда бы не сделала такую покупку, а ведь это важно). А еще чудесную ночную рубашку, чтобы Клер хорошо выглядела, когда ее отвезут в клинику. Она же собирается рожать в клинике, правда? С Клер никогда не поймешь: она живет в своем собственном мире и не является частью какой-либо из систем. Нина беспокоилась за Клер на протяжении всего их знакомства. Все они, подруги из «Тереза-хауса», волновались и переживали за Клер. Вот почему сегодняшний вечер так важен. Нина должна идти.

Она как раз ставила блюдо с солониной на специальный поднос и давала Фло инструкции, когда ей вдруг показалось, что мама задышала как-то иначе. Как будто бы в ее дыхании слышался призвук чего-то еще… «Нет, — подумала Нина, — не сейчас. Не сегодня».

Она сказала об этом Фло, но та ответила:

— Не надо волноваться, спокойно идите. Я о ней позабочусь.

«Да неужели?» — мысленно спросила Нина. Это был один из самых тяжелых моментов болезни Миры: Нине приходилось доверять совершенно чужим людям.

И тут в дверь квартиры «21 L» позвонили. Нина открыла. На пороге собственной персоной стояла Бася Беленкова, бывшая домработница Миры и ее землячка, тоже из «старой Одессы». На Басе была шуба и сетчатый шарф с блестками (она, как и Мира, любила блестки). И шуба, и шляпа Баси были припорошены снегом.

— Метель становится все сильнее, — сказала Бася. — Я подумала — посижу с Мирой.

Нина поцеловала старушку в сморщенную щеку, на которой было столько морщин, как будто бы Бася спала не на подушке, а на рыбацкой сети. Бася не умела ни читать, ни писать; она была истинным эмиссаром из прошлого. Когда она работала на Нинину маму, та давала ей инструкции, вырезая фотографии продуктов из рекламного буклета соседнего магазина, и Бася покупала «по картинке». Женщина она была низенькая, коренастая и носила тяжелые боты с меховой оторочкой. Казалось, что она явилась прямиком из родной деревни, чтобы защитить свою подругу и благодетельницу.

Нина в жизни никому так не радовалась. Не о чем волноваться, если вахту несет Бася. Старая женщина готова была охранять ее маму до последнего.

— Я немного боюсь оставлять маму, — призналась Нина, — но это такой важный вечер.

Бася посмотрела на Миру: та не ела солонину, а дремала, поджав губы. Бася прислушалась к ее дыханию и посмотрела на Нину.

— Иди, — сказала она, — твоя мама не покинет нас сегодня.

Проинструктировав обеих женщин, чтобы они непременно звонили, если что-то «изменится», Нина согласилась идти. Она поцеловала маму. Та улыбнулась, когда Нина сказала: «Маммала», и даже смогла ответить: «Учинка». Нину беспокоил мамин затуманенный взгляд, едва заметный сбой дыхания, который только она, Нина, ощущала. Она взяла маму за руку — как будто бы просто в знак привязанности, — а сама прощупала у нее пульс. Шестьдесят. Совсем неплохо.

— Учинка, — сказала Мира. — Учинка, тучинка.

«Тучинка» убедила Нину — наверное, она действительно может идти. Нина опять почувствовала жуткую нерешительность: а что если — несмотря на Басю, которая охраняет маму от смерти лучше всякого бульдога, — мама все-таки умрет или впадет в кому, пока Нина в гостях? Сможет ли она жить с такой болью?

Нина подержала маму за руку: рука была холодная, кожа тонкая… Мира никогда бы не оставила ее, Нину, если бы это она умирала. «Но, возможно, — подумала Нина, — в этом и есть разница между матерями и дочерьми». Мать останется в этой комнате. Мать никогда не уйдет. Но дочери придется уйти… к тому же мама наверняка хотела бы, чтобы дочь встретилась с подругами. Разница между ними еще и в этом: Нина знала, что мама никогда бы не попросила ее «принести себя в жертву».

Нина поцеловала Миру в щеку. Даже если она, Нина, когда-нибудь родит ребенка, мама об этом так и не узнает. Вполне вероятно, что Нина останется бездетной, но мама не будет знать и об этом. Возможно, заботясь о маме, Нина ближе всего подошла к чувству материнства, которого ей пока не суждено было испытать… Так, может быть, ей все-таки остаться с мамой?

Что-то, но только не осознанное решение, вынудило Нину выйти из комнаты, из квартиры, из дома. Чем дальше она уходила от мамы, тем быстрее были ее шаги. «Просто будь там, когда я вернусь», — мысленно попросила она и нажала на кнопку лифта.

И вот Нина оказалась за пределами башен «Объединенного проекта», вокруг которых вился снег, словно стремившийся окутать дома огромным полотнищем развевающейся белой марли. Снег был подсвечен прекрасным лавандовым сиянием, и Нина испытала облегчение, когда шла, повеселевшая, в водонепроницаемых ботинках на меху, к автобусной остановке. Нине повезло: сквозь кружево падающего снега заблестело золото фар, и у остановки затормозил экспресс до Манхэттена. Крепко держа подарки и шоколадный торт-суфле, упакованный в коробку и водонепроницаемый полиэтиленовый пакет, Нина запрыгнула в автобус и помчалась на встречу с подругами.

Загрузка...