Военная и научная карьера Пржевальского приходится на вторую половину XIX века — пожалуй, самое блестящее время в истории Россиийской империи.
Европу для России в то время олицетворяла Франция. Именно Франция в лице Наполеона всего за четверть века до рождения нашего героя вторглась в Россию — и была побеждена, побеждена сокрушительно, когда русские полки вступили в Париж, порождая ужас и восторг в сердцах обывателей. В первой половине столетия гордость этой великой победы еще наполняла сердца русского дворянства. Этому способствовало то, что к России с начала века начали активно присоединяться новые земли. После Заграничного похода 1813–1814 годов в состав империи вошла большая часть Польши, по итогам русско-шведской войны (1808–1809) — Финляндия, русско-турецкой войны (1806–1812) — Бессарабия, русско-персидской войны (1804–1813) — часть Азербайджана и Дагестан.
Первая половина XIX века была необычайно богата на подлинно легендарных исторических личностей, ставших образцами сильного человека, патриота и защитника родины. Такими личностями были, например, знаменитые полководцы М. И. Кутузов, П. И. Багратион, М. П. Ермолов, другие герои Отечественной войны. Взлет национального самосознания способствовал необычайному расцвету русской культуры, подарившей нам Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Тургенева, Островского, Глинку, Даргомыжского. В 1818 году выходит «История государства Российского» Н. М. Карамзина, оказавшая огромное влияние на современников. В 1826 году Н. И. Лобачевский создает новую, неевклидову геометрическую систему. Это и время великих первопроходцев. В 1803–1806 годах. И. Ф. Крузенштерн и Ю. Ф. Лисянский первыми из русских мореплавателей совершили кругосветное путешествие, открыв ряд островов в Тихом океане. А в 1820 году Ф. Ф. Беллинсгаузен и М. П. Лазарев в ходе своего кругосветного путешествия открыли целый неизвестный материк — Антарктиду.
Имена этих великих первооткрывателей, ученых, писателей и полководцев уже вошли к культурную среду и сформировали ее к тому моменту, когда 31 марта (12 апреля по новому стилю) 1839 года родился будущий великий путешественник и естествоиспытатель Николай Михайлович Пржевальский.
Во времена рождения и становления нашего героя стремительно расширяющейся российской империей правил Николай Александрович, император Всероссийский с 1 декабря 1825 по 2 марта 1855 года, царь Польский и великий князь Финляндский, третий сын императора Павла I и Марии Федоровны, родной брат императора Александра I и отец Александра II. Что характерно, самой часто приводимой его цитатой являются слова: «Где раз поднят русский флаг, там он уже спускаться не должен».
Возможно ли, что первенец семьи Пржевальских был назван в честь императора? В истории семьи по обеим линиям это имя прежде не встречалось. Бесспорно, имя оказывает большую роль в формировании личности. Будучи назван в честь императора, юный Николай мог с детства ощущать идею великого служения и пронести это чувство через свою жизнь.
Приведенная дата рождения Пржевальского является общепринятой и указывается большинством его биографов. Вместе с тем заведующей домом-музеем Н. М. Пржевальского Е. П. Гавриленковой проведено исследование[1], в результате которого найдена запись в церковно-приходской книге, где датой рождения указано 1 апреля. Однако биографы Пржевальского приводят дату 31 марта, поскольку ее неоднократно указывал в своих дневниках сам Пржевальский. Дата эта представляется более достоверной, так как в приходской книге запись могла быть сделана с опозданием, а Пржевальский, как показывают его многочисленные дневники и исследования, был человеком исключительно точным и не мог случайно ошибиться с указанием даты своего рождения. Вероятнее всего, называя эту дату, он основывался на том, что рассказала ему мать или няня Ольга Макарьевна — женщины, которым он безгранично доверял.
В семье его по обеим линиям мужчины несколько поколений несли военную службу. Отец, Михаил Кузьмич Пржевальский (1803–1846), происходил из древнего, но небогатого шляхетского рода, осевшего на Смоленщине. Начало роду Пржевальских положил в середине XVI века казак Корнила Анисимович Паровальский (по некоторым источникам — Паровал). Он поступил на польскую службу, где принял фамилию Пржевальский. 28 ноября 1581 года королем Стефаном Баторием за отличие в боях под Великими Луками казацкий ротмистр Корнила Пржевальский «возведен в дворянское достоинство на вечные времена и жалован гербом». На красном поле герба изображен натянутый лук с направленной вверх стрелой и шлем с тремя страусовыми перьями. В 1589 году именным указом Стефан Баторий жалует новому дворянину «пять служб людей»: в Суражской волости — Шищинку, Юдуневскую и Островскую, в Велижской волости — Пустовскую и Бобовую Луку.
Касательно происхождения основателя рода исследователи расходятся. Первым, кто изложил родословную Н. М. Пржевальского, был его биограф Н. Ф. Дубровин[2], написавший, что «Пржевальские ведут свой род от запорожского казака Корнилы Анисимовича Паровальского, поступившего в польскую службу и принявшего впоследствии фамилию Пржевальский». Эту версию повторяет большинство его биографов. Однако потомки рода Пржевальских провели собственное расследование. В статье Н. Пржевальского и Л. Пржевальской «Первый дворянин рода»[3] утверждается, что Корнила родился в семье витебского мещанина Онисима (Анисима). Витебск до первого раздела Речи Посполитой (1772) входил в ее состав, что делает логичным участие основателя рода в войнах под предводительством Стефана Батория и пожалование ему шляхетского звания.
Связь Пржевальских со Смоленской землей начинается с Казимира Фомича Пржевальского — представителя седьмого колена от родоначальника фамилии. Приняв православие и перекрестившись в Кузьму, он бежал из Полоцкой иезуитской школы, так и не окончив ее. Сначала жил в родовом имении Скуратове Витебской губернии, где женился на Варваре Терентьевне Красовской. Здесь в семье родились двое сыновей — Иероним (1802–1863) и Михаил (1803–1846). Потом Кузьма Фомич служил в городах Старице, Вышнем Волочке, Весьегонске Тверской губернии. В этот период родились сын Алексей (1823) и две дочери — Елена (1827) и Аграфена. В 1824 году он вышел в отставку, работал в канцелярии Тверского дворянского депутатского собрания в чине коллежского регистратора, имел усадьбу в Старицком уезде. На Смоленщину он попал уже в конце жизненного пути, устроившись управляющим у помещика Палибина неподалеку от деревни Кимборово в бывшем Ельнинском уезде.
В роду были сильны воинские традиции. Брат Кузьмы Фомича, Франц Фомич, также служил в русской армии. В послужном списке майора Франца Фомича Пржевальского значится, что он отличился в 1812 году при Тарутине, за что был награжден орденом Анны 4-го класса. Затем он участвовал в боях при Малом Ярославце и Вязьме, был ранен под Дорогобужем, а после излечения вторично ранен в 1813 году при взятии города Калиша.
Михаил Кузьмич Пржевальский, отец великого путешественника, родился в 1803 году. Четырнадцати лет поступил юнкером в бывший 4-й карабинерский полк; в том же году произведен в портупей-юнкера, а через три года (в 17 лет) вышел в отставку. В январе следующего 1821 года снова поступил на службу сначала в Бородинский, затем в Белевский пехотные полки. В 1824 году произведен в прапорщики с переводом в Эстляндский полк. В 1834 году, уже в чине поручика, переведен в Невский морской полк. Участвуя в 1831 году в подавлении Польского восстания, заболел воспалением глаз и болезнью легких. Лечился в клинике при Виленской медико-хирургической академии. Лечение было безуспешным, и оставаться на военной службе стало невозможно. Уволенный 10 мая 1835 года в отставку с пенсией в размере двух третей оклада в чине штабс-капитана, Михаил Кузьмич в возрасте 32 лет поселился у отца в имении Палибиных.
Недалеко от имения находилось село Кимборово, принадлежавшее Алексею Степановичу Каретникову, дочь которого Елена привлекла внимание Михаила Кузьмича. Мать знаменитого путешественника Елена Алексеевна Пржевальская (1816–1877), происходила из богатой семьи помещика. Ее отец, Алексей Степанович Каретников (до 1808–1842) был дворовым помещика Тульской губернии. Будучи отдан в солдаты, уже через пять лет сделался магазин-вахтером, а затем был переведен в фельдъегерский корпус. В 1805–1808 годах он находился в свите императора, а в 1809-м был переведен в гражданскую службу с чином коллежского регистратора (этот титул давал право на дворянство). В XIX веке это было редкостью — должно быть, его заслуги на ратном поприще были совершенно исключительными. Впрочем, существует версия, что Каретников получил дворянство за доставку важных депеш для императора Александра I, благодаря чему неоднократно бывал в Западной Европе.
Еще один биограф Пржевальского, А. В. Зеленин, пишет, что Алексей Степанович был «большого роста и обладал красивой наружностью. Женился он на женщине также не родовитой, дочери тульского купца, которая с своей стороны отличалась крепким здоровьем и красивою наружностью. В Петербурге у него отведена была особая комната, в которой собрано было множество птиц, а другая комната была предназначена для помещения обезьян»[4]. Биограф предполагает, что именно от деда по матери, с его опытом заграничных поездок и любовью к животным, унаследовал Николай Михайлович черты своего характера.
В Петербурге Алексей Степанович женился на Ксении Ефимовне Демидовой. У них было четыре сына: первенец (имя неизвестно), Александр, Гавриил, Павел — и три дочери: Елизавета, в замужестве Завадовская; Александра, в замужестве Потемкина; Елена, в замужестве Пржевальская. Сыновья окончили коммерческое училище, дочери — престижный пансионат Зейдлер в Петербурге. Один из сыновей, Павел Алексеевич Каретников, станет основным наперсником для рано осиротевших племянников и фактически заменит Николаю Пржевальскому рано умершего отца.
В 1830-х годах А. С. Каретников купил на Смоленщине у помещика Лесли сельцо Кимборово, в котором было 160 ревизских душ с 1200 десятинами земли, поселился в нем и занялся хозяйством.
Первое время Михаил Кузьмич очень не нравился семейству Каретниковых. Родители Елены, удачно выдавшие замуж старших дочерей, не слишком поощряли это знакомство. Автор биографии Пржевальского в «павленковской» серии «ЖЗЛ» М. А. Энгельгардт пишет: «Отставной поручик, бедный, болезненный и некрасивый (он был высокого роста, худой, бледный, с мутными глазами и колтуном на голове) не мог назваться завидным женихом. Тем не менее, увлечение было взаимным, и родители Елены Алексеевны, возмутившиеся было притязаниями Пржевальского и отказавшие ему от дома, в конце концов уступили и согласились на брак»[5], который явно считали мезальянсом. И у них, судя по всему, были основания так считать — никаких следов наследства и участия родственников Михаила Кузьмича в жизни молодой семьи впоследствии не обнаруживается. Тем не менее в 1838 году брак состоялся. Венчались в церкви ближайшего села Лобкова, а праздновали свадьбу в Кимборове.
Таковы основные факты, связанные с происхождением великого путешественника. Однако, как и вся последующая его жизнь, рождение Пржевальского стало почвой для легенд, одна из них утверждает, что на самом деле его отцом являлся… император Александр II!
Что ж, приведем одну из версий этой захватывающей легенды:
«В июле 1837 года Василий Андреевич Жуковский, сопровождавший в поездке по России 19-летнего наследника престола (будущего императора Александра II), прибыл в Воронеж. Посетили губернскую гимназию, встречались и беседовали с поэтом А. В. Кольцовым, гуляли с ним по улицам города. Об этой встрече русских поэтов сообщает мемориальная доска, установленная на доме, принадлежавшем в прошлом веке дворянам Тулиновым (проспект Революции, 30). Сохранилось несколько рисунков В. А. Жуковского с изображением видов Воронежа в 1837 году.
В этом путешествии на В. А. Жуковского была возложена нелегкая обязанность — присматривать за наследником, чтобы тот неукоснительно выполнял все наставления царственного батюшки. Но в родных местах Воронежской губернии Василий Андреевич не удержался от соблазна посетить своих близких. На три дня он оставил кортеж наследника, который отправился по намеченному маршруту в Смоленск. Его путь лежал через Починок и Кимборово, где решено было заночевать 13 июля перед въездом в Смоленск.
Здесь, в Кимборово, у великого князя случился довольно быстрый роман с местной красавицей Еленой Алексеевной Каретниковой. Они познакомились на ужине в доме ее отца — Алексея Степановича Каретникова. Знакомство продолжилось в Смоленске на балу 15 июля в частном доме. Красивая, хорошо образованная девушка очень понравилась великому князю Александру Николаевичу. И в те жаркие дни середины июля 1837 года ярко вспыхнул огонь взаимной страсти, помешать которой был не в силах никто. Впечатлительная душа девятнадцатилетнего Александра Николаевича была покорена. В ней не осталось и следа от тех петербургских романов, против которых так был царственный батюшка Николай Павлович. Лечение путешествием и временное отсутствие Жуковского оказалось весьма кстати, как для наследника престола, так и для России. Помазанник Божий Николай Павлович знал, что делал, отправляя сына в дальнюю дорогу…»[6]
В этой легенде прекрасно всё, кроме того, что в этом случае беременность Елены Алексеевны длилась… год и девять месяцев!
Следом за Николаем (31.03.1839) в семье Пржевальских появляются сыновья Владимир (06.07.1840–26.01.1900), Евгений (15.01.1844–10.09.1925) и дочь Елена (17.05.1846).
В 1840 году А. С. Каретников подарил дочери Елене Пржевальской небольшое сельцо Отрадное. Отрадное, как и Кимборово, располагалось на одном из притоков реки Россожи в ее верховье и имело одноименное с ним название. Отрадное упоминается среди населенных пунктов Смоленщины с середины XVIII века. По переписи 1859 года сельцо насчитывало всего два двора с 16 жителями (7 душ мужского и 9 душ женского пола). Примерно в это время скончалась сестра Елены Алексеевны, оставив ей по завещанию 2500 рублей. На эти деньги решено было построить новую усадьбу, куда в 1843 году переехала из Кимборова семья Пржевальских. Усадьба Отрадное на всю жизнь станет для Николая родным домом — местом, к которому он будет стремиться душой из будущих странствий.
Усадьба в Отрадном не сохранилась до наших дней. Место, где она ранее находилась, установила бывшая заведующая домом-музеем Пржевальского Е. П. Гавриленкова.
В 1842 году, когда Николаю было всего три года, умер его дед, отец Елены Алексеевны. Незадолго перед смертью он разделил Кимборово на несколько частей, содержащих по 35 ревизских душ. Елене Каретниковой-Пржевальской достались три части.
Елена Алексеевна была довольно жесткой, умной и энергичной женщиной и умело вела хозяйство. Здоровье же Михаила Кузьмича, как уже говорилось, было подорвано на военной службе — он страдал болезнями легких и воспалением глаз. Вскоре после рождения дочери болезнь его обострилась и на 42-м году жизни 27 октября 1846 года он умер. Его вдове на тот момент исполнилось тридцать лет, а Николаю, ее первенцу — семь.
Еще при жизни Михаила Кузьмича в дом Пржевальских переехал брат Елены Алексеевны Павел Алексеевич, ставший для ее сыновей первым наставником после того, как они вышли из младенческого возраста.
О детстве Пржевальского замечательно написано у М. А. Энгельгардта в его биографическом очерке, изданном более ста лет назад:
«Вторым лицом после барыни была нянька Макарьевна, она же ключница и экономка — тип, не раз изображавшийся в нашей литературе: преданная до самозабвения господам, сварливая и злая для своей братии — крепостных. Пуще всего допекала она дворовых девушек, строго наблюдая за их поведением (сама она осталась незамужней) и донося барыне в случае „греха“. Виновную выдавали за первого попавшегося мужика — по уставу старопомещичьей морали. Она смотрела за паничами, баловала их, подкармливала сластями и яблоками, рассказывала сказки и так далее. „Из всех сказок, — говорит Пржевальский, — особенно нравилась мне, мальчику непокорному и шаловливому, `Иван, великий охотник`; бывало, как только закапризничаю, нянька и говорит: `Хочешь, я расскажу тебе об Иване, великом охотнике?` — и я тотчас стихаю“. Пржевальский любил ее и со свойственным ему постоянством в привязанностях сохранил эту любовь в течение всей жизни. Он не замечал ее злобного отношения к окружающим, но высоко ценил ее нелицемерную преданность господам, какой не встретишь „в нынешнее огульно развратное время“, как он выражался. „Рос я в деревне дикарем, — рассказывает он, — воспитание было самое спартанское, я мог выходить из дома во всякую погоду“. Дети мокли под дождем, бегали по снегу, гуляли одни в лесу, где водились и медведи, лазили по деревьям — словом, пользовались большою свободой. Но и потачки им не давалось: мать относилась к ним очень строго, розги играли выдающуюся роль в ее педагогике, и будущему путешественнику досталось их немало: он уродился порядочным сорванцом, и за свои проказы получал неукоснительное воздаяние по предписаниям Домостроя. Это, впрочем, не портило семейных отношений: напротив, Пржевальский нежно любил свою мать и всегда вспоминал о ней с благодарностью. Она да нянька Макарьевна — едва ли не единственные женщины, к которым он, заклятый женоненавистник, относился с искренним уважением.
Воспитание и окружающая среда имеют большее или меньшее значение для человека в зависимости от его прирожденных свойств. Одни поддаются внешним воздействиям легче, другие труднее: Пржевальский принадлежал к числу последних. Натура стойкая, неподатливая, упорная — он с юных лет обнаруживал замечательную самостоятельность и всегда был „сам по себе“. Но и самые неподатливые люди не могут вполне освободиться от внешних влияний. „Спартанское воспитание“ не прошло для него бесследно: некоторая грубоватость характера, неприятно поражавшая многих, кто сталкивался с ним впоследствии, развилась под влиянием грубой среды.
На пятом году засадили его за ученье — в день пророка Наума, 1 декабря, потому что „пророк Наум наставляет на ум“. Учителем был дядя Павел Алексеевич, брат Елены Алексеевны, промотавший собственное имение и приютившийся у сестры. Человек беспечный и страстный охотник, он представлял легкомысленный элемент в их суровой, ветхозаветной семье, но имел благотворное влияние на своих питомцев (Николая Михайловича и его брата Владимира), обучая их не только грамоте и французскому языку, но также стрельбе и охоте. „Сначала стрелял я из игрушечного ружья желудями, — рассказывает Пржевальский. — Потом из лука, а лет в двенадцать получил настоящее ружье. Руководителем в охоте был мой дядя, Павел Алексеевич Каретников, который, помимо охоты, имел другую страсть — запивал время от времени, и тогда на охоту не ходил“. Под его влиянием развивалась в мальчике рано пробудившаяся любовь к природе, превратившаяся наконец в истинную страсть и создавшая из него путешественника-натуралиста»[7].
Здесь нужно сказать несколько слов об охоте — истинной страсти Пржевальского, которая, как мы видим, зародилась в нем с самого детства. Что представляла собой охота в жизни русского помещика тех лет, можно представить по ярким книгам замечательных современников, вышедшим примерно в это время и вошедшим в золотой фонд русской литературы, — И. С. Тургенева «Записки охотника» (издавались в 1847–1851 годах в журнале «Современник») и С. Т. Аксакова — «Записки об уженьи рыбы» (1846) и «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии» (1852).
В 1852 году Николаю было 12 лет и, судя по всему, вряд ли его семья выписывала издания, в которых выходили эти произведения. Но в них выражены то же глубокое знание природы, та же любовь к ней, которые Пржевальский пронесет через всю жизнь. Именно эта страсть во многом направила его к великой цели. «Русская пословица говорит глубоко и верно, что охота пуще неволи… Все охоты: с ружьем, с собаками, ястребами, соколами, с тенетами за зверьми, с неводами, сетьми и удочкой за рыбою — все имеют одно основание. Все разнородные охотники должны понимать друг друга: ибо охота, сближая их с природою, должна сближать между собою», — пишет С. Т. Аксаков.
Определяющее влияние детских лет на личность Пржевальского отмечает и крупнейший русский географ, многолетний руководитель Русского географического общества П. П. Семенов-Тян-Шанский:
«Всему высокому, всему прекрасному научился богато одаренный юноша в лоне матери-природы; ее непосредственному влиянию обязан он и нравственною чистотою и детскою простотою своей прекрасной души, и тонкою наблюдательностью своего ума, и своею неутомимою силою и энергиею в борьбе с физическими и духовными препятствиями, и замечательным здоровьем души и тела, и беспредельною своею преданностью науке и отечеству. В течение всей дальнейшей своей жизни Н. М. Пржевальский не разорвал своей связи с своею смоленскою родиною, с тем дорогим ему уголком земли, где прошло его беззаботное детство, где природа в юношеские его годы выработала из него, почти без посторонней помощи, все то, что сделало его одним из самых выдающихся деятелей своего времени и своего Отечества».
Домашнее обучение в доме Пржевальских между тем проходило не особенно успешно и тем удивительнее для нас будут последующие успехи юношей — всех троих.
Личность Пржевальского в силу его громадных заслуг перекрыла в глазах потомков достижения его братьев. Тем не менее брат Владимир стал одним из самых блестящих юристов своего времени, соперничавших со знаменитым Ф. Н. Плевако, а младший брат Евгений — не менее знаменитым математиком, преподавателем, автором известного учебника геометрии[8], а также генерал-майором.
В 1849 году 10-летнего Николая отправили учиться в Смоленскую гимназию, о чем также рассказывает в своей книге М. А. Энгельгардт:
«Года через два стали приглашать учителей-семинаристов, которые, впрочем, плохо соответствовали своему назначению и часто менялись. Наконец попался сносный ментор, подготовивший мальчиков в училище. Мать хотела отдать их в кадетский корпус, но это не удалось, и она отправила их в Смоленск, где они были приняты во второй класс гимназии. В Смоленске вели они очень скромную жизнь, помещаясь на квартире, стоившей два рубля в месяц, под присмотром крепостного дядьки Игната, который водил их в гимназию и сопровождал на прогулках. Николай Пржевальский был хорошим товарищем, но близких друзей не имел. Сверстники невольно подчинялись его влиянию: он был коноводом своего класса. Он всегда заступался за новичков — черта, свидетельствующая не только о великодушии, но и о независимом характере: в то время травля новичков считалась как бы священной обязанностью, — надо же „отшлифовать“ парня, рассуждали товарищи… Но Пржевальский, как мы сказали, был сам по себе.
Ученье давалось ему легко: он обладал изумительной памятью — качество очень важное при тогдашней системе преподавания. Нелюбимым предметом его была математика, но и тут выручала память: „ему всегда ясно представлялась и страница книги, где был ответ на заданные вопросы, и каким шрифтом она напечатана, и какие буквы на геометрическом чертеже, и сами формулы со всеми их буквами и знаками“. Живое воображение и феноменальная память определили весь склад его ума. Он, как сам выражался, мыслил образами. Суждения его о тех или других явлениях складывались непосредственно, интуитивно; он скорее смотрел и видел, чем думал и заключал. Ясный и здравый ум помогал ему быстро ориентироваться и схватывать сущность явления; книги и письма его полны метких замечаний, блестящих характеристик; но, полагаясь на первое впечатление, он нередко впадал в поверхностные суждения, образчики которых увидим ниже.
Как противовес слишком одностороннему развитию памяти и воображения, было бы полезно развитие склонности к отвлеченному мышлению, но гимназия не могла оказать влияния в этом отношении. Вакации, тянувшиеся очень долго, с мая до октября и даже ноября, мальчики проводили дома, в Отрадном. Они помещались с дядей во флигеле, куда приходили только на ночь, проводя весь день на охоте и рыбной ловле. Это была бесспорно полезнейшая часть в воспитании будущего путешественника. Под влиянием жизни в лесу, на воздухе закалялось и крепло здоровье; развивались энергия, неутомимость, выносливость, изощрялась наблюдательность, росла и укреплялась любовь к природе, придавшая всей его жизни такую своеобразную окраску.
Зато книжная сторона его воспитания сильно хромала. Литературу в доме его родителей заменяли лубочные издания, покупаемые у коробейников. В числе прочей дребедени попалась ему книжка „Воин без страха“, сыгравшая немаловажную роль в его жизни. „Написанная прекрасным языком“ и рисовавшая воинские добродетели самыми яркими красками, она произвела на него глубокое впечатление. Рассказы о севастопольских подвигах тоже кружили ему голову, и в конце концов он решил поступить на военную службу»[9].
Гимназическое воспитание кончилось в 1855 году, когда Пржевальскому исполнилось 16 лет. Лето он провел в деревне, привычно занимаясь охотой и рыбной ловлей, а осенью должен был отправиться в Москву и поступить в полк. В те времена это было целое путешествие, к которому готовились заблаговременно: ладили экипажи, закупали необходимые вещи и так далее. Как ни мечтал Николай о военных подвигах, но расставаться с родительским домом было ему тяжело. Позже он вспоминал: «Наконец наступила роковая минута. Меня позвали к матери; я вошел в залу. У большого образа теплилась лампада, а на коленях перед ним молилась моя мать. В углу стояла няня, несколько дворовых, и все плакали. „Станьте здесь и молитесь“, — обратилась ко мне и брату мать. Мы молча исполнили ее приказание. Глубокая тишина водворилась в комнате, изредка прерываемая тяжкими вздохами. Наконец мать встала и взяла образ; я подошел к ней. „Да сохранит тебя Господь Бог во всей твоей жизни“, — сказала она и начала благословлять. Этой минуты не вынесла моя переполненная душа. Долго сдерживаемые слезы разом брызнули из глаз, и я заплакал как ребенок. „Прощай, мой голубчик“, — сказала, поцеловав меня, старая няня. — „Прощайте, барин, прощайте! Дай Бог вам счастья!“ — слышалось со всех сторон. Да, это была минута тяжкого испытания; я не забуду ее никогда»[10].
Когда эта сцена рисуется в воображении, образ матери, провожающей сыновей, будет неполным без того факта, что 15 марта 1855 года родилась их сводная сестра Александра, а за год до этого Елена Алексеевна повторно вышла замуж за соседского помещика Ивана Демьяновича Толпыго, служащего Смоленской палаты государственных имуществ. Помимо дочери Александры, от этого брака родились в скором времени еще двое сыновей: Николай (1856) и Ипполит (1858). Александра Ивановна Толпыго впоследствии наследовала имение Отрадное. Надо сказать, что с отчимом, а потом и со сводными братьями и сестрой, у Николая сложились вполне добрые отношения.
Итак, детство будущего знаменитого путешественника полностью соответствовало тому занятию, которое он впоследствии выбрал. Отличительными чертами его, по свидетельствам биографов, была ярко выраженная самостоятельность, некоторая грубоватость, резкость в суждениях, неукротимая энергия и одновременно способность к глубоким душевным порывам, что проявлялось в стремлении к справедливости при защите новичков. Не из-за этого ли детского противостояния брат его Владимир, обладавший более покладистым и дипломатичным характером, выберет профессию адвоката?
По словам Владимира Михайловича, сказанным им позднее, умственное развитие его и брата началось после окончания курса гимназии. «Хотя я, — писал позднее Николай Михайлович, — отлично кончил курс гимназии, но, скажу по истине, слишком мало вынес оттуда». Тем не менее юноша окончил курс с правом на первый гражданский чин. Да и Владимир поступил в Московский университет на юридический факультет, куда из-за юного возраста был зачислен только в следующем, 1856 году. С этого момента дороги братьев надолго расходятся.
1855 год — год окончания братьями Пржевальскими гимназии и перехода во взрослую жизнь — стал переломным не только для них, но и для России в целом. Император Николай I, правивший страной с самого рождения Пржевальского, умер, а на престол Российской империи 19 февраля 1855 года взошел его сын Александр II, которого история назовет Освободителем.
После отъезда из родительского имения наш герой, заядлый охотник с жестким характером, романтическим настроем, атлетическим здоровьем и спартанским воспитанием, погрузился в армейскую обстановку. Он был принят унтер-офицером в Рязанский пехотный полк. Вскоре полк из Москвы выступил в поход через Калугу в город Белев, где Пржевальский попал в особую юнкерскую команду.
Контраст между романтическими книгами, рассказами близких о славных воинских традициях предков и реальной полковой жизнью был огромен. Поскольку военных действий на тот момент не велось, офицеры занимали себя пьянством, разгулом, пустыми разговорами и бессмысленной муштрой. Все устремления, составлявшие армейскую жизнь, были Пржевальскому глубоко чужды. «Он не наш, а только среди нас» — говорили о нем другие офицеры[11].
В первую очередь Пржевальский был абсолютно равнодушен или даже испытывал отвращение к алкоголю, а это свойство в мужском сообществе, имеющем прочную традицию пьянства, не способствует дружескому настрою. Жестокое, зачастую бессмысленно жестокое обращение с солдатами не могло не вызвать негодования в бывшем школяре, защищавшем новичков вопреки тогдашним традициям, сходным с современной «дедовщиной». Ну а пошлые шутки, волочение за юбками и посещение публичных домов (неизменно сопровождавшееся пьянством) тоже вряд ли вызывали сочувствие у этого юного русского Маугли. Вкупе с ветхозаветным воспитанием матери и няньки, нещадно наказывавшей крепостных девок «за разврат», именно изнанка армейской жизни могла породить широко известное презрение Пржевальского к прекрасному полу. Впрочем, презрительное отношение к «бабам» в то время было вполне обычным, особенно в деревенской среде — можно почитать, к примеру, рассказ Тургенева «Хорь и Калиныч».
Единственным занятием, которое могло объединять Пржевальского с сослуживцами, была карточная игра. Обладая азартом, определенной выдержкой и фотографической памятью, он быстро стал играть профессионально. Позднее он сядет за карточный стол, чтобы добыть денег на свою первую экспедицию — и обыграет половину владивостокских игроков, за что ему, как не знающему проигрыша, дадут прозвище «Золотой фазан». Но во Владивостоке у него был уже иной статус, там он был офицером Генштаба, прибывшим с «материка». А здесь… как быстро кончились приятели, желающие без конца проигрывать грубоватому юнцу?
В ноябре 1856 года Пржевальского произвели в прапорщики и перевели в Полоцкий полк, который стоял в Смоленской губернии. Офицеры и здесь предавались кутежам и карточной игре, заставляли солдат воровать продовольствие у местного населения. Пржевальский не без увлечения играл в карты, однако пить отказывался категорически. Ротный командир, отъявленный пьяница, заставляя его пить, уговаривал, стыдил, грозил, но, натолкнувшись на твердый отказ, сказал: «Из тебя, брат, прок будет!»
Не разделяя интересов сослуживцев, Пржевальский проводил свободное время за чтением книг, охотой, сбором растений тех мест, где он бывал. Думаю, в современном обществе сослуживцы тоже вряд ли принимали его за своего. С его несомненным самомнением, резким характером и странными предпочтениями, скорее всего, его бы тоже игнорировали и подвергали насмешкам.
Позднее он напишет об этом периоде своей жизни горькие строки:
«Я невольно задавал себе вопрос: где же нравственное совершенство человека, где бескорыстие и благородство его поступков, где те высокие идеалы, перед которыми я привык благоговеть с детства? И не мог дать себе удовлетворительного ответа на эти вопросы, и каждый месяц, можно сказать, каждый день дальнейшей жизни убеждал меня в противном, а пять лет, проведенные на службе, совершенно переменили прежние мои взгляды на жизнь и человека»[12].
Ему приходилось так нелегко, что временами он уходил в лес и плакал.
«Поддержкой в этом тяжелом положении являлись, кроме любви к природе, переписка с матерью и случайные побывки в родном доме. Матери он писал очень часто, сообщая ей о всех мелочах своей военной жизни. То, что было хорошего в его спартанском воспитании — нежная любовь матери, сознание долга, твердость в исполнении обязанностей, которые она старалась привить детям, — оказали здесь благотворное влияние.
Материальное положение Пржевальского было незавидным — особенно в первое время службы. Собственных денег имелось мало, а содержали юнкеров плохо. Но материальные невзгоды еще не так угнетали его, как нравственная неудовлетворенность. Долго он терпел ее, утешаясь охотой и чтением — преимущественно исторических книг и путешествий, — но наконец решился выйти из своего безотрадного положения»[13].
Проведя таким образом пять лет, Пржевальский решил, наконец, изменить свою жизнь, о чем позже писал: «Прослужив пять лет в армии, протаскавшись в караулы, по всевозможным гауптвахтам, на стрельбу со взводом, я наконец ясно осознал необходимость изменить подобный образ жизни и избрать более обширное поприще деятельности, где бы можно было тратить труд и время для разумной цели. Однако эти пять лет не пропали для меня даром. Не говоря уже о том, что они изменили мой возраст с 17 на 22 года и что в продолжение этого периода в моих понятиях и взглядах на жизнь произошла огромная перемена, — я хорошо понял и изучил то общество, в котором находился».
В то время многие европейские путешественники занимались исследованием Африки. Об их экспедициях и открытиях печатались отчеты в газетах, выходили книги. Вдохновленный романтикой дальних странствий, Пржевальский тоже загорелся мечтой поехать в Африку, однако найти средства на финансирование этой экспедиции было практически невозможно. Но и в самой России тогда можно было найти столь же неизведанные и труднодоступные земли. В 1856–1857 годах Петр Петрович Семенов открыл для науки огромную горную страну Тянь-Шань, лежащую на южной границе России. В 1858 году был подписан Айгуньский договор с Китаем, закрепивший присоединение к России огромной территории к северу от Амура. В 1860 году по новому, Пекинскому договору империи досталась территория между Амуром и Уссури — нынешний Приморский край. Эти области были малонаселены и практически неизучены. Вот она, возможность совместить воинские традиции предков и мечту первооткрывателя!
Пржевальский подает начальству просьбу о переводе его на Амур. Однако вместо ответа его сажают под арест на трое суток. Он приходит к убеждению, что порвать с полковой службой можно, поступив в Академию Генерального штаба, получив высшее военное образование.
В 1860 году Полоцкий полк переводят в Волынскую губернию, в город Кременец. Здесь Пржевальский прожил 11 месяцев, усиленно (до шестнадцати часов в сутки!) готовясь к экзаменам в академию и в то же время изучая труды по ботанике, зоологии, географии, пополняя свой багаж будущего исследователя природы. Свободное от занятий время он посвящал охоте, знакомству с живописными окрестностями города, в первую очередь с Кременецкими горами — отрогами Карпат.
«В Петербург он поехал налегке, заняв у одной знакомой 170 рублей с обязательством возвратить 270. К его великому ужасу, на экзамен в академию явилось 180 человек: он уже решил, что провалится, но несмотря на сильную конкуренцию был принят одним из первых — большинство явившихся оказались плохо подготовленными. Живя в крайне стесненном материальном положении, нередко впроголодь, он сторонился товарищей, не примыкал ни к какому кружку и распределял время между посещением лекций и чтением книг по истории и естествознанию…
Вообще, стремление к одиночеству было у него всегда, начиная с гимназии и кончая последними годами жизни. Не нравились ему суета, шум и дрязги общественной жизни, стеснения, которые она налагает; наконец и характер его, повелительный и не лишенный властолюбия и нетерпимости, препятствовал слишком тесному сближению с людьми. Он был отличный товарищ, радушный хозяин, надежный вождь, заботливый патрон, но окружал себя только такими лицами, над которыми мог господствовать»[14].
Возможно еще и поэтому, переселившись в столицу, что было пределом мечтаний большинства его современников, он не отступил от ранее поставленной цели.
При переходе на второй курс Пржевальский написал работу «Военно-географическое обозрение Приамурского края». Выбор темы был неслучаен. Со времен, когда было подано злополучное прошение о переводе на Амур, Николай изучал литературу по географии Азии, особенно интересуясь малоизученными территориями, в частности Дальним Востоком. При составлении описания (заочного!) Приамурского края пригодились его знания по разным наукам, умение ориентироваться в источниках, логически излагать свои мысли. Не мог он обойти вниманием и то, к чему всецело стремилась его душа — материалы последних экспедиций на Амур.
Устремления его были на редкость своевременны. Незадолго до описываемых событий состоялось как минимум три крупных экспедиции в Амурский край, и одна из них как раз и легла в основу создания Русского географического общества.
Фундамент исследований Приамурья и Уссурийского края заложила экспедиция Александра Федоровича Миддендорфа (1842–1845). До устья Амура путешественники не дошли, зато обследовали район, расположенный к югу от Станового хребта, в январе 1845 года вышли к Амуру и по его льду добрались до русского караула в Усть-Стрелке, стоявшей при слиянии Аргуни и Шилки. Привезенные Миддендорфом сведения о географии Восточной Сибири и Дальнего Востока, а главное Приамурья, были настолько обширными и ценными, во многом опровергавшими устоявшиеся в науке представления, что по приезде ученого в Петербург он был восторженно встречен научной общественностью. Собственно, на волне положительных эмоций, вызванных успехом этого путешествия, и было решено создать Русское географическое общество, учредителями которого стали известнейшие люди России.
Общество было основано по Высочайшему повелению императора Николая I в 1845 году. 6 августа (18 августа по новому стилю) 1845 года император утвердил временный устав РГО. Идея создания общества принадлежала адмиралу Федору Петровичу Литке, воспитателю будущего первого председателя РГО великого князя Константина Николаевича. Главной задачей новой организации было собрать и направить лучшие молодые силы России на всестороннее изучение родной земли.
Среди учредителей Русского географического общества были знаменитые мореплаватели: адмиралы Федор Петрович Литке, Иван Федорович Крузенштерн, Фердинанд Петрович Врангель, Петр Иванович Рикорд; члены Петербургской Академии наук естествоиспытатель Карл Максимович Бэр, астроном Василий Яковлевич Струве, геолог Григорий Петрович Гельмерсен, статистик Петр Иванович Кеппен; видные военные деятели (бывшие и действующие офицеры Генерального штаба) генерал-квартирмейстер Федор Федорович Берг, геодезист Михаил Павлович Вронченко, государственный деятель Михаил Николаевич Муравьев; представители русской интеллигенции — лингвист Владимир Иванович Даль и меценат князь Владимир Федорович Одоевский[15].
В 1849–1855 годах состоялась огромнейшая по значению для освоения края Амурская морская экспедиция Г. И. Невельского. Капитан-лейтенант Невельской на корабле «Байкал» отбыл из Кронштадта 21 августа 1848 года. Был выбран Западный маршрут плавания: Кронштадт — Портсмут — Рио-де-Жанейро — Мыс Горн — Вальпараисо — Гавайские острова — Петропавловск-Камчатский. Спустя восемь с лишним месяцев, 12 мая 1849 года, «Байкал» в целости прибыл в Петропавловский порт. Оттуда началась экспедиция, в ходе которой был открыт остров Сахалин (до того он считался полуостровом), открыто и исследовано устье Амура, а также объявлено о присоединении Амурского края к России и основано сразу несколько русских поселений.
В то же время в обстановке крайней секретности была проведена сухопутная экспедиция подполковника Генерального штаба Н. Х. Агте. В восьмом номере журнала «Русское слово» за 1859 год в статье Д. Романова «Приобретение Амура» сообщается, что экспедиция Агте «доставила достоверные сведения о стране, к северу от Амура лежащей, хотя и не была на самой реке, за исключением топографа экспедиции, который спускался в лодке до устья реки Камары».
В 1852 году генерал-губернатор Восточной Сибири Н. Н. Муравьев предпринял так называемый первый сплав по Амуру, перебросив на судах к его устью из Забайкалья весьма внушительный для здешних мест воинский контингент. Учитывая, что Муравьев был опытным военным, а отнюдь не дилетантом-авантюристом, он мог решиться на такое мероприятие только будучи твердо уверенным в его успешном осуществлении — подвергать сотни людей и свою репутацию неоправданному риску он бы не стал. Значит, он был полностью уверен в проходимости Амура для судов его флотилии. Забайкальская экспедиция завершилась к осени 1852 года, а в начале следующего года ее начальник Агте уже был в Петербурге. Вскоре туда же приехал и Муравьев, вероятно, по воспоминаниям которого представлены дальнейшие события в статье П. Шумахера в «Русском архиве»:
Государь Николай Павлович, по прибытии подполковника Агте, приказал доложить себе все эти дела, когда приедет генерал Муравьев, и по приезде его доклад этот был назначен 22 апреля 1853 г. в присутствии Наследника Престола, Великого Князя Константина Николаевича и военного министра. К докладу потребованы были генерал-губернатор и подполковник Агте. В то же время представлены Государю Императору все съемки и карты Восточной Сибири, составленные как экспедицией полковника Агте, так и другими членами генерального штаба Восточной Сибири.
Государь принял очень милостиво полковника Агте, рассматривал все карты, расспрашивал его подробно о его путешествии и сведениях, им собранных, и по рассмотрении той карты о которой выше упомянуто, и соображении ее с Нерчинским трактатом, изволил сказать о том пространстве Приамурья, которое лежит от реки Буреи к морю: «Итак, это наше!» Обратившись к военному министру, Николай Павлович сказал: «Так и снестись об этом с китайцами».
Потом, подозвав к общей карте Амура генерал-губернатора, говорит ему: «Все это хорошо, но я ведь должен посылать защищать это из Кронштадта (указывая на устье Амура). Тогда Муравьев сказал ему: „Кажется, нет надобности, Государь, так издалека“, — и, проводя рукою по течению Амура из Забайкальского края, прибавил: „Можно и ближе подкрепить“.
Государь при этих словах положил ему руку на голову и сказал: „Эх, Муравьев, ты право когда-нибудь сойдешь с ума от Амура!“. Муравьев отвечал: „Государь! Сами обстоятельства указывают этот путь“. Николай Павлович, ударив его рукой по плечу, сказал: „Ну, так пусть же обстоятельства к этому и приведут: подождем“. Что Государь был очень доволен и всеми теми сведениями, которые он тут получил, ясно было: потому что на другой же день 23 апреля, генерал Муравьев, полковник Агте и все члены экспедиции были осыпаны наградами».
Эти исследования (уже по составу экспедиций мы видим, что они носили не столько научный, сколько военно-политический характер) были исключительно важны для расширяющейся Российской империи, и устремления Николая Пржевальского безошибочно совпали с высшими политическим интересами.
Свою первую научную географическую работу Пржевальский выполнил столь хорошо, что за нее Русское географическое общество в феврале 1864 года избрало его своим действительным членом. По отзыву П. П. Семенова-Тян-Шанского (в то время председателя отделения физической географии Географического общества), эта первая научная работа Пржевальского была выполнена блестяще и «основана на самом дельном и тщательном изучении источников, а главное, на самом тонком понимании страны». От выхода «Военно-статистического обозрения Амурского края» до этого момента прошло почти два года. Тем временем Пржевальский написал и первое свое литературное произведение. Под названием «Воспоминание охотника» оно попало на страницы журнала «Охота и коневодство».
В 1863 году судьба Пржевальского совершила резкий разворот. В январе началось второе Польское восстание (в первом, как мы помним, участвовал Михаил Кузьмич, отец Николая, и именно там потерял здоровье, отчего и умер так рано). В Академии Генерального штаба было принято решение о досрочном окончании учебы Пржевальского в академии с правом второго разряда при условии возвращения в свой полк, который отправлялся в Польшу для подавления восстания. Николай немедленно подал прошение и вернулся в полк, где был назначен полковым адъютантом и уже в июле был произведен в поручики. О его участии в подавлении восстания сохранилось не так много сведений, но Н. Ф. Дубровин описывает случай, когда один из его сослуживцев совершил растрату, и Николай Михайлович написал офицерам письмо с просьбой поучаствовать в спасении чести товарища. Благодаря ему нужная сумма была собрана и человек избежал разжалования и суда.
Сохранились от того периода и забавные эпизоды: «Охотничья страсть едва не сыграла с ним злую шутку: увлекшись преследованием какой-то дичи, он попал однажды в шайку повстанцев и еле успел ускакать от них»[16].
После окончательного подавления восстания в западных губерниях еще какое-то время сохранялось военное положение. Привилегии польских помещиков, бывших главной движущей силой восстания, были существенно урезаны, а вот крестьянство и городское население получили некоторые льготы. Власти также запоздало озаботились развитием образования, так как до этого образование велось на польском языке и сильны были иезуитско-католические традиции. В 1864 году Пржевальский, получив отпуск, провел некоторое время на родине в Смоленской губернии, а в конце того же года получил назначение в качестве взводного офицера (а также предподавателя истории и географии) в Варшавское юнкерское училище.
Казалось бы, обучение школяров и перебирание пыльных книг совсем не подходили для такого деятельного, закаленного и решительного человека, каким был Пржевальский. Кроме того, это противоречило раз и навсегда выбранной им для себя цели. Однако в училище ему было по-настоящему хорошо: «Здесь, в течение 2-х лет и нескольких месяцев, я, в уверенности, что рано или поздно, но осуществлю заветную мечту о путешествии, усиленно изучал ботанику, зоологию, физическую географию и пр., а в летнее время ездил к себе в деревню, где, продолжая те же занятия, составлял гербарий. В то же время читал я публичные лекции в училище по истории географических открытий трех последних веков и написал учебник географии для юнкеров… Вставал я очень рано и почти все время, свободное от лекций, сидел за книгами, так как, подав прошение о назначении меня в Восточную Сибирь, уже наметил план своего будущего путешествия».
Именно здесь Пржевальский, сам еще по современным меркам очень молодой человек, обнаруживает тот талант, который, пожалуй, остался самым недооцененным, заслоненным гигантским масштабом его заслуг как первооткрывателя и исследователя. Это талант Учителя. Именно так, с большой буквы, потому что этот человек всю свою жизнь учил, наставлял, опекал и заботился о многих и многих младших своих товарищах. Некоторые из бывших его учеников разделили его путь и стали частью его великого дела.
«Лекции его имели огромный успех: юнкера из других отделений класса собирались послушать его живую, картинную, энергическую речь. Удивительная память позволяла ему цитировать лучшие страницы из авторов, писавших о трактуемом предмете. Он умел возбудить в своих учениках охоту к знаниям, так что многие из них поступали впоследствии в университет, земледельческую академию и тому подобное: результат красноречивый, если принять во внимание, что в юнкерское училище поступали молодые люди, скорее бежавшие от науки, чем стремившиеся к ней. Только некоторые из коллег Пржевальского были недовольны им и жаловались начальству, что он отбивает у них учеников. Он сформировал училищную библиотеку, руководил чтением юнкеров и пользовался среди них большой популярностью — как за преподавание, так и за безусловную справедливость.
Система поблажки любимчикам находилась у него в полном отсутствии. Он был вполне беспристрастен и зачастую ставил единицу и нуль самым любимым юнкерам.
Часто посещавшему его и довольно близко к нему стоявшему юнкеру К. пришлось остаться на второй год за неудачу экзамена именно по истории и географии. Сам Пржевальский настоял на этом. Ни слезы матери, ни уверения К., что он будет учиться, ни просьбы за него товарищей и начальников не могли поколебать справедливого решения Пржевальского.
На все докучливые моления он отвечал нам: „Не буду ли я вам, юноши, смешон и жалок после такой уступки? Где же справедливость? Переправив К. двойку на тройку, во имя той же справедливости необходимо сделать это и для А., для Р. И других. Вспомните прекрасные слова: я знаю один народ — человечество, один закон — справедливость“»[17].
Говорят, что человек часто делает своей целью, своим призванием то, чего сам бы хотел от окружающих, но так и не смог получить. Возможно, именно глубоко спрятанная тоска по родительской любви (отец умер рано и перед смертью долго болел; мать, несомненно, любила его, но все его детство была занята младшими детьми и хозяйством — вряд ли у нее оставалось время для того, чтобы приласкать своего первенца, да и не в ее это было характере) сделала Николая Пржевальского «отцом родным» для своих воспитанников.
«Юнкера нередко собирались у него на квартире, состоявшей из трех комнат с очень простым убранством: несколько боковых стульев, простой стол, кровать, ружья и полка с книгами, на которые он тратил большую часть свободных денег. Он был очень радушным и хлебосольным хозяином, любил поесть и накормить гостей до отвалу. Водки не пил и пьянство ненавидел, но был большим охотником до шипучих вод — яблочных, грушевых и так далее, которые держал целыми бочонками. Любил также сладости — „услады“, как он выражался — и закуски. За чаем вместе с хлебом, вареньем, конфетами подавались у него колбасы, сыр, сардинки, яблоки, фиги, финики, а вместо ужина — сельди, семга и лососина.
Ел он много и быстро; копаться и смаковать кушанья по энергическому характеру своему не любил и часто удивлял гостей своих аппетитом.
„Николаю Михайловичу подали большую миску супа. По размерам посуды я думал, что он, вероятно, ожидает кого-нибудь из гостей; но каково было мое удивление, когда между разговорами он уничтожил все содержимое миски, затем налил полстакана красного вина, залпом выпил его, потом стакан сельтерской воды и приказал подать второе блюдо, которое заключалось в подобной же миске, но меньших размеров. В этой миске находилось три куска бифштекса, которые были уничтожены один за другим; при этом повторилось запивание их красным вином пополам с сельтерской водой“.
„Мы никогда не стесняли его и не мешали ему, да он и не принадлежал к числу таких лиц, которые церемонятся. Чутьем мы знали, когда он намеревался заниматься: тогда никто из нас не дерзал войти в ту комнату, где он сидел. В таких случаях брали мы с заветных полок книги и просиживали целые вечера за чтением. Случались и такие дни, когда мы уходили, не видав его, пробыв в его квартире 6–7 часов. Заикин (слуга Пржевальского) в такие вечера, подавая чай и всевозможные закуски, грозил нам пальцем и говорил беспрерывно шепотом: `Тише, тише, господа юнкаря, Николай Михайлович не уважают шуму, когда в книжку читают`. Затем он наливал чай, клал на тарелку яства и на цыпочках входил безмолвно к своему господину“.
За время пребывания в Варшаве Пржевальский составил учебник географии, по отзывам сведущих в этом деле людей, представляющий большие достоинства, и много занимался историей, зоологией и ботаникой. Среднерусскую флору он изучил очень основательно: составил гербарий из растений Смоленской, Радомской и Варшавской губерний, посещал зоологический музей и ботанический сад, пользовался указаниями известного орнитолога Тачановского и ботаника Александровича. Мечтая о путешествии в Азию, он тщательно изучил географию этой части света. Гумбольдт и Риттер были его настольными книгами.
Погруженный в занятия, он редко ходил в гости, да и по характеру своему не любил балов, вечеринок и прочего. Вообще, это была замечательно цельная натура. Человек дела, он ненавидел суету и толчею; человек непосредственный и искренний, он питал какую-то органическую ненависть ко всему, что отдавало условностью, искусственностью и фальшью, хотя бы самой невинной. Это отражалось на его вкусах и привычках. Общественная жизнь с ее сложным кодексом условных правил отталкивала его, театра он не выносил, беллетристику недолюбливал. Ему нравилось только безыскуственное, неподкрашенное, простое, как сама природа.
Любимое развлечение его — охота — в окрестностях Варшавы оказалось почти недоступным вследствие смутного времени; однажды, охотясь в штатском платье, он был арестован и просидел в части, пока полиция не убедилась в его благонадежности.
Изредка навещал он своих сослуживцев, с которыми играл в карты, преимущественно в азартные игры, причем „собирал с товарищей иногда почтенную дань, которая совместно с деньгами, вырученными за издание учебника географии, послужила основанием скромного фонда при поездке в Сибирь“.
Кроме юнкеров, с которыми, как мы видели, возился он очень заботливо, собирались иногда у него товарищи, офицеры генерального штаба и юнкерского училища, студенты университета и другие. В таких случаях засиживались иногда до поздней ночи, коротая время в разговорах, предметом которых были естественные науки или история.
Образ жизни он вел довольно правильный: вставал в 6 часов и занимался до 8, затем отправлялся в училище, около 12 часов уходил и, позавтракав где-нибудь в городе, шел в зоологический музей или ботанический сад; к трем часам возвращался в училище и занимался служебными делами. Вечера по большей части проводил дома и в 9 часов ложился спать, если не было гостей»[18].
Популярность Пржевальского у юнкеров была столь велика, что другие преподаватели жаловались начальству, что он отбирает у них учеников. Бесполезно, конечно. Только представьте себе этого молодого учителя, который, в придачу ко всему вышеописанному, любит Байрона и Лермонтова, а поэму «Демон» может рассказать наизусть!
Сложился у Пржевальского и узкий круг товарищей, офицеров Генштаба, которые тоже собирались у него и были единственными, кому он сам наносил визиты. В их числе были начальник юнкерского училища Акимов, офицеры Лауниц, Энгель, Фатеев, Желтухин, консерватор зоологического музея Тачановский (научивший его препарировать и помогавший впоследствии с определением видов птиц) и еще несколько человек. Это был совсем другой круг — круг образованных и неравнодушных людей, заложивший научный фундамент его будущих путешествий.
Как мы видим, детство и юность Пржевальского прошли почти исключительно в мужском окружении. Однако юность — время романтических увлечений. Мог ли Пржевальский избежать их совсем?
Его друг по Варшавскому юнкерскому училищу И. Л. Фатеев вспоминал: «Не любя пересудов о достоинствах и недостатках как знакомых, так и общественных деятелей, он говорил, что женщины исключительно занимаются этим. Называл их вообще фантазерками и судашницами, он мало ценил их суждения, относился к ним с недоверием и бежал от их общества, часто назойливого и для него крайне неприятного»[19].
Однако среди фотографий, которые хранились у Пржевальского, имеется портрет Таси Нуромской — практически единственный женский портрет в его бумагах, не считая родственниц. Чернобровая, статная, с четкими крупными чертами лица, с густыми волосами, уложенными в строгую прическу, Тася училась в Смоленске, где и познакомилась с Пржевальским. Он был старше, но они сдружились. Николай Михайлович стал посещать имение ее родителей. По семейному преданию, в последнюю встречу с Николаем Михайловичем, перед его отъездом в экспедицию, Тася отрезала свою косу и подарила ему на прощанье. Она объявила сестрам, что коса ее будет путешествовать с Николаем Михайловичем до их свадьбы… Но свадьба не состоялась. Пока Пржевальский был в экспедиции, Тася умерла — неожиданно, от солнечного удара во время купания…
Возможно ли, что отзвуки этой трагедии Пржевальский пронес через долгие годы? Трудно представить такое — даже если его отношение к симпатичной девушке было более глубоким, чем обычная дружба, оно оставалось на периферии его жизни. Этот человек был не просто цельным — он был монолитен, и возможно именно это полное, всепоглощающее посвящение себя великой цели, масштаб которого мы сейчас с трудом можем вообразить, и позволило ему достичь таких невероятных результатов.
Наконец благодаря содействию некоторых важных лиц Пржевальскому удалось добиться причисления к Генеральному штабу и перевода в Восточно-Сибирский округ. Приказ о новом назначении был подписан 17 ноября 1866 года. В январе следующего года он выехал из Варшавы. С ним отправился немец-препаратор Роберт Кехер; они условились делить пополам коллекции, которые соберут в путешествии.
Проездом через Петербург Пржевальский впервые лично познакомился с П. П. Семеновым-Тян-Шанским, тогда уже известным путешественником, председателем секции физической географии Русского географического общества. Будущий путешественник объяснил план своего путешествия в Центральную Азию и просил содействия РГО. Однако организовать такую дальнюю экспедицию под руководством молодого и практически неизвестного Пржевальского общество не решилось.
«В то время, — писал Семенов-Тян-Шанский, — Общество крайне редко помогало материальными средствами молодым путешественникам, отправлявшимся в путешествие по своей инициативе, может быть, потому, что такая инициатива проявлялась еще слишком редко; но от времени до времени оно снаряжало свои экспедиции, подбирая состав их исключительно из лиц, уже известных своими научными трудами и рекомендуемых организаторами экспедиций. H. M. Пржевальский был в научном мире еще совершенно неизвестной величиной, и дать пособие ему на его предприятие, а тем более организовать под его руководством целую экспедицию Совет Общества не решился. В качестве председательствующего в отделении и в глубокой уверенности, что из талантливого молодого человека может выйти замечательный путешественник, я однако же старался ободрить Н. М. и теплым участием и рекомендательными письмами… При этом я обещал H. M., что если он на собственные средства сделает какие бы то ни было интересные поездки и исследования в Уссурийском крае, которыми докажет свою способность к путешествиям, то, по возвращении из Сибири, он может надеяться на организацию со стороны Общества, под его руководством, более серьезной экспедиции в Среднюю Азию»[20].
В конце марта 1867 года с письмами к администрации и руководителям филиала Русского географического общества в Сибири Пржевальский прибыл в Иркутск, а в начале мая получил командировку в Уссурийский край. Сибирский отдел общества оказал ему содействие выдачей топографических и астрономических инструментов и небольшой суммы денег, что было очень кстати при скудных средствах путешественника. Помимо офицерского жалованья, Пржевальский располагал некоей суммой денег за прочитанные лекции, прогонными за двух лошадей и тысячей рублей, выигранной у товарищей в карты. В Иркутске он продолжает усиленно готовиться к эспедиции. Все имеющиеся в городе книги, рукописи, заметки, касающиеся Уссурийского края, были им прочитаны. Перед отъездом он составил памятную книжку-справочник для предстоящего путешествия.
«В научном отношении, — пишет Пржевальский, — я был достаточно подготовлен по занимаемому меня предмету: хорошо знал ботанику, орнитологию и пр.; при этом имел с собой большой запас разных книг»[21]. Научное оборудование было простое и состояло из термометра, компаса и маршрутных карт. Не было с собой даже барометра, и Пржевальский определял впоследствии высоты гор по разнице температур у подножия и на вершине. Единственно, чего было вдоволь, — это дроби и пороху. Одной только дроби он имел с собой четыре пуда.
Одно омрачало настроение путешественника. Роберт Кехер, которого Пржевальский взял из Варшавы в качестве препаратора, отказался разделить планы товарища. И когда Пржевальский объявил, что едет на Амур, немец решительно заявил: «Нет, я и так далеко заехал, дальше не поеду!» Причиной такого упорства была некая Амалия, по которой Керхер все время тосковал, вызывая раздражение партнера. «Лишившись неожиданно спутника, — вспоминал Николай Михайлович, — я был этим огорчен, но тут случайно зашел ко мне из штаба Ягунов, только что поступивший в топографы. Мы разговорились. Ягунов настолько понравился мне, что я предложил ему ехать со мной на Уссури; тот согласился. Кроме того, с нами отправился Николаев».
Восторженное настроение, в котором находился молодой исследователь, отразилось в следующем письме: «Через 3 дня, то есть 26 мая, я еду на Амур, потом на реку Уссури, озеро Ханка и на берега Великого океана к границам Кореи. Вообще экспедиция великолепная. Я рад до безумия! Главное, что я один и могу свободно располагать своим временем, местопребыванием и занятиями. Да, мне выпала завидная доля и трудная обязанность — исследовать местности, в большей части которых еще не ступала нога европейца».
По сравнению с более поздними грандиозными по своему масштабу и результатам экспедициями Пржевальского его первое путешествие по Уссурийскому краю можно назвать «пробой пера», и биографы обычно не заостряют на нем внимание. Однако именно оно заложило основу и структуру всех его последующих экспедиций, поэтому в этой книге я остановлюсь на нем подробнее. Кроме того, нам представляется великолепная возможность посмотреть на Уссурийский край метким и неравнодушным взглядом нашего героя.
В первой главе описания своего четвертого путешествия в Центральную Азию Пржевальский писал: «Путешественнику-новичку необходимо сперва испробовать свои силы на небольшой и не особенно трудной экспедиции, какой для меня было путешествие в Уссурийском крае в 1867, 68 и 69 гг., дабы приобресть некоторую опытность и потом уже пускаться в более крупное предприятие»[22].
Он не был первым путешественником по Уссурийскому краю, но он по праву может считаться первым исследователем, давшим всестороннее описание этой неизученной тогда обширной области.
Первым русским путешественником, поднявшимся в 1855 году вверх по Уссури на 130 км (до устья реки Хора), был К. И. Максимович. Первое же обстоятельное географическое исследование Уссури произвел М. И. Венюков в 1858 году. Поднявшись вверх по Уссури до устья реки Сунгачи, Венюков оставил в стороне бассейн озера Ханка и направился далее вверх по Уссури, затем по реке Лифудин и ее притокам — к гавани Владимира. Но обстоятельства не позволили Венюкову дойти до гавани, находящейся от него только в 35 км; он вынужден был вернуться. Путешествие Венюкова, продолжавшееся два месяца, было описано им в статье «Обозрение реки Уссури».
В 1859 году, по поручению Сибирского отдела Географического общества, долину Уссури исследовали ботаник Р. К. Маак и этнограф Брылкин. Они поднялись вверх по Уссури, далее по реке Сунгачи к посту на озере Ханка, который и был конечным пунктом экспедиции. Путешествие Маака и Брылкина продолжалось четыре месяца.
В 1860 году К. И. Максимович снова командируется Ботаническим садом в Уссурийский край. На этот раз он поднялся по Уссури до реки Фудзи, а затем перевалил через хребет, вышел к заливу Владимира, откуда на пароходе отправился в Посьет.
Геолог и ботаник Ф. Б. Шмидт, занимаясь изучением долины Амура и острова Сахалина, посетил в 1861 году Уссурийский край; он пересек его с юга на север от Владивостока до Хабаровска (вверх по Суйфуну к озеру Ханка, и далее вниз по Сунгаче к Уссури). Путешествие Шмидта в пределах Уссурийского края продолжалось около четырех месяцев.
В 1859–1863 годах в Уссурийском крае путешествовал капитан корпуса лесничих А. Ф. Будищев, давший в результате путешествия описание лесов Приморской области, напечатанное в 1867 г. в «Записках Сибирского отдела Географического общества».
В 1863–1864 годах Уссурийский край посетил горный инженер И. А. Лопатин, изучивший месторождения каменного угля на реке Суйфуне. В это же время горный инженер Н. П. Аносов посетил Сихотэ-Алинь и озеро Ханка. Из предшественников Пржевальского, изучавших с той или иной точки зрения Уссурийский край, достойны упоминания также натуралист Г. И. Радде, занимавшийся изучением млекопитающих и птиц Дальнего Востока, и штабс-капитан Г. П. Гельмерсен, пополнивший своими съемками картографические материалы по Уссурийскому краю и собравший ценные географические сведения.
«Дорог и памятен для каждого человека тот день, в который осуществляются его заветные стремления, когда после долгих препятствий он видит, наконец, достижение цели, давно желанной. Таким незабвенным днем было для меня 26 мая 1867 года, когда, получив служебную командировку в Уссурийский край и наскоро запасшись всем необходимым для предстоящего путешествия, я выехал из Иркутска по дороге, ведущей к озеру Байкалу и далее через все Забайкалье к Амуру»[23] — такими словами начинает Пржевальский книгу о своем первом путешествии, которую, как и всю свою экспедицию, великий путешественник посвятил своей горячо любимой матери.
На Байкале в это вермя уже существовало пароходное сообщение: «Летнее сообщение через Байкал производилось в то время двумя частными купеческими пароходами, которые возили пассажиров и грузы товаров (оба эти парохода погибли осенью 1869 года). Пристанями для всех пароходов служили: на западном берегу озера селение Лиственничное, лежащее у истока р. Ангары, а на восточном — Посольское, расстояние между которыми около 90 верст».[24] Как подмечает Пржевальский, кроме водного сообщения через Байкал, вокруг южной оконечности озера существовало еще сухопутное почтовое, по Кругобайкальской дороге, устроенной за несколько лет до начала путешествия. Впрочем, летом по этой дороге почти никто не ездил, так как пароходное сообщение все находили более удобным.
«Миновав небольшое шестидесятиверстное расстояние между Иркутском и Байкалом, я вскоре увидел перед собой громадную водную гладь этого озера, обставленного высокими горами, на вершине которых еще виднелся, местами лежащий, снег». Переправившись через Байкал, путешественники дальше пустились в путь на «лихой тройке» и так преодолели почти тысячу верст забайкальской степи до селения Сретенское на р. Шилке, где начиналось пароходное сообщение с Амуром. Острый взгляд путешественника подмечал и рельеф местности, и виды цветущих растений, и встречавшихся по дороге людей, их привычки, одежду, предпочтения в еде.
«Местность на всем вышеозначенном протяжении носит вообще гористый характер, то дикий и угрюмый там, где горы покрыты дремучими, преимущественно хвойными лесами, то более смягченный там, где расстилаются безлесные степные пространства. Последние преобладают в восточной части Забайкалья по Ингоде, Аргуни и, наконец, по Шилке. В таких степных местностях, представляющих на каждом шагу превосходные пастбища, весьма обширно развито всякое скотоводство как у наших русских крестьян и казаков, так и у кочевых инородцев — бурят, известных в здешних местах под именем братских. Однако Забайкалье произвело на меня не совсем благоприятное впечатление. Суровый континентальный климат этой части Азии давал вполне знать о себе, и, несмотря на конец мая, по ночам бывало так холодно, что я едва мог согреваться в полушубке, а на рассвете 30-го числа этого месяца (мая. — О. П.) даже появился небольшой мороз, и земля, по низменным местам, покрылась инеем. Растительная жизнь также еще мало была развита: деревья и кустарники не вполне развернули свои листья, а трава на песчаной и частью глинистой почве степей едва поднималась на вершок [4,4 см] и почти вовсе не прикрывала грязносерого грунта. С большей отрадой останавливался взор только на плодородных долинах рек Селенги, Уды, Кыргылея и др., которые уже были покрыты яркой зеленью и пестрым ковром весенних цветов, преимущественно лютика и синего касатика. Даже птиц по дороге встречалось сравнительно немного, так как время весенного пролета уже прошло, а оставшиеся по большей части сидели на яйцах. Только кой-где важно расхаживал одинокий журавль или бегали небольшие стада дроф, а на озерах плавали утки различных пород. Иногда раздавался звонкий голос лебедя-кликуна, между тем как знакомый европейский певец жаворонок заливался в вышине своей звонкой трелью и сильно оживлял ею безмолвные степи.
С перевалом за Яблонный хребет, главный кряж которого проходит недалеко от областного города Читы и имеет здесь до 4000 футов (1220 м. — О. П.) абсолютной высоты, характер местности несколько изменился: она сделалась более открытой, степной. Вместе с тем и сам климат стал как будто теплее, так что на живописных берегах Ингоды уже были в полном цвету боярка, шиповник, черемуха, яблоня, а по лугам красовались касатик, лютик, лапчатка, одуванчик, первоцвет и другие весенние цветы…»
Просто удивительно, с какой ласковой поэтичностью и одновременно научной точностью этот могучий человек описывает природу края!
Ну и конечно, страстный охотник Пржевальский никак не мог не пройти мимо повадок местных животных и особенностей охоты на них: «Из животного царства характерным явлением этой степной части Забайкалья служат байбаки, или, по-местному, тарабаганы (Arctomys bobac), небольшие зверьки из отряда грызунов, живущие в норках, устраиваемых под землей. Впрочем, большую часть дня, в особенности утро и вечер, эти зверьки проводят на поверхности земли, добывая себе пищу или просто греясь на солнце возле своих нор, от которых никогда не удаляются на большое расстояние. Застигнутый врасплох, тарабаган пускается бежать, что есть духу, к своей норе и останавливается только у ее отверстия, где уже считает себя вполне безопасным. Если предмет, возбудивший его страх, например, человек или собака, находится еще не слишком близко, то, будучи крайне любопытен, этот зверек обыкновенно не прячется в нору, но с удивлением рассматривает своего неприятеля.
Часто он становится при этом на задние лапы и подпускает к себе человека шагов на сто, так что убить его в подобном положении пулей из штуцера для хорошего стрелка довольно легко. Однако, будучи даже смертельно ранен, тарабаган все еще успеет заползти в свою нору, откуда уже его нельзя иначе достать, как откапывая. Мне самому во время проезда случилось убить несколько тарабаганов, но я не взял ни одного из них, так как не имел ни времени, ни охоты заняться откапыванием норы».
Милые сердцу путешественника охотничьи обычаи тем не менее не заслоняли основной цели. Прибыв в Сретенское, Пржевальский с той же прилежностью описывает особенности амурского судоходства:
«Нужно заметить, что Сретенск есть крайний пункт, откуда отправляются пароходы, плавающие по Амуру. Выше этого места они могут подниматься не более как верст на сто до г. Нерчинска и то лишь при большой воде. В тех видах, что Сретенск есть крайний пункт амурского пароходства, здесь устроена гавань для починки и зимовки пароходов. Впрочем, большая часть этих пароходов зимует в г. Николаевске, а в Сретенске остается не более двух или трех. Вообще все водное сообщение по Амуру производится в настоящее время 12 казенными (в том числе два парохода ходят собственно по реке Уссури и озеру Ханка) и 5 частными пароходами; кроме того, здесь есть еще 4 парохода телеграфного и 3 инженерного ведомства, так что всего 24 паровых судна».
Пароходное сообщение было нерегулярным, так как Шилка в этом месте быстра, камениста, но мелка, и пароходам случалось получать пробоину. Это и случилось с судном, на котором отбыл путешественник. Понимая, что ремонт может затянуться, Пржевальский нанял лодку и вместе со спутниками отправился вниз по реке самостоятельно.
«Вскоре мы прибыли в казачью станицу Горбицу, откуда до слияния Шилки с Аргунью тянется на протяжении двухсот верст пустынное, ненаселенное место. Для поддержания почтового сообщения здесь расположено только семь одиноких почтовых домиков, известных по всему Амуру и Забайкалью под метким именем „семи смертных грехов“. Действительно, эти станции вполне заслуживают такого названия по тем всевозможным неприятностям, которые встречает здесь зимой каждый проезжающий как относительно помещения, так и относительно почтовых лошадей, содержимых крайне небрежно и едва способных волочить свои собственные ноги, а не возить путников.
На всем вышеозначенном двухсотверстном протяжении берега Шилки носят дикий, мрачный характер. Сжатая в одно русло шириной 70–100 сажен (140–200 м. — О. П.), эта река быстро стремится между горами, которые часто вдвигаются в нее голыми, отвесными утесами и только изредка образуют неширокие пади и долины.
Сами горы покрыты хвойными лесами, состоящими из сосны и лиственницы, а в иных местах, в особенности на так называемых россыпях, т. е. рассыпавшихся от выветривания горных породах, совершенно обнажены.
Хотя животная жизнь в здешних горных лесах весьма обильна и в них водится множество различных зверей: медведей, сохатых, изюбров, белок, кабарги и отчасти соболей, но все-таки эти леса, как вообще все сибирские тайги, характеризуются своей могильной тишиной и производят на непривычного человека мрачное, подавляющее впечатление.
Даже певчую птицу в них можно услышать только изредка: она как будто боится петь в этой глуши.
Остановишься, бывало, в таком лесу, прислушаешься, и ни малейший звук не нарушает тишины. Разве только изредка стукнет дятел или прожужжит насекомое и улетит бог знает куда. Столетние деревья угрюмо смотрят кругом, густое мелколесье и гниющие пни затрудняют путь на каждом шагу и дают живо чувствовать, что находишься в лесах девственных, до которых еще не коснулась рука человека…
Несколько оживленнее были только горные пади, где показывался лиственный лес, и редкие, неширокие луга по берегам Шилки там, где горы отходили в сторону на небольшое расстояние. Травянистая флора таких местностей была весьма разнообразна и являлась в полной весенней свежести и красоте.
Замечательно, что, несмотря на половину июня, по берегам Шилки иногда еще попадался лед, пластами сажен в семьдесят (150 метров. — О. П.) длиной при толщине более двух футов (60 см. — О. П.). Гребцы-казаки говорили мне, что тут можно встретить лед до начала июля, и это служит весьма красноречивой рекомендацией суровости здешнего климата.
Во время плавания по реке нам везде попадались различные птицы: кулики, утки, чомги, цапли, черные аисты, и как страстный охотник я не мог утерпеть, чтобы не выстрелить в ту или другую из них.
Обыкновенно я помещался на носу лодки и постоянно посылал приветствия всем встречающимся тварям то из ружья, то из штуцера, смотря по расстоянию».
Этот отрывок из дневников Пржевальского настолько ярко описывает происходящее, что из него одного можно уже представить, как происходили и первое, и все последующие путешествия: этим человеком владела неутолимая, мальчишеская страсть и она же увлекала за ним других, невзирая на все тяготы и неизбежный ропот.
«Благодаря быстрому течению Шилки мы успевали, несмотря на частые остановки, проезжать верст по сто в сутки и 14 июня прибыли к тому месту, где эта река, сливаясь с Аргунью, дает начало великому Амуру. Последний имеет здесь не более полутораста сажен (320 м. — О. П.) ширины и, почти не изменяя характера берегов Шилки, прорывается через северную часть Хинганского хребта, который, как известно, отделяет собой Маньчжурию от Монголии[25]. Как здесь, так и несколько далее река имеет общее направление к востоку до Албазина, — казачьей станицы, выстроенной на месте бывшего городка, знаменитого геройской защитой в конце XVII столетия горсти наших казаков против многочисленного китайского войска, их осаждавшего. В самой станице до сих пор еще видны остатки валов прежнего укрепления, а на острове противоположного берега реки сохранились следы китайской батареи».
Здесь нужно немного отступить от описания путешествия и привести несколько фактов. Албазин — первое русское поселение на Амуре. Отсчет жизни первой русской «столицы Приамурья» начинается еще в XVII веке. В 1650 году первопроходец Ерофей Хабаров заложил укрепление в расположении даурского поселения князя Албазы, где русские казаки пережили зиму.
Опорный пункт русских казаков на Амуре рос и развивался, не давая покоя цинскому Китаю. На Албазин начались набеги маньчжуров. В 1685 году маньчжурской армии, вооруженной артиллерией, удалось разрушить деревянные укрепления острога и добиться ухода албазинцев в Нерчинск. Но в том же году русские казаки вернулись и восстановили крепость, насыпав земляные стены, которым уже не страшны были цинские ядра. С нового похода маньчжуров в 1686 году началось так называемое Албазинское сидение. Сначала цинская армия упорно штурмовала крепость, потом началась блокада, которая продлилась три года. Албазинцы не отступали, несмотря на неравные силы, голод, цингу и потери в боях. Казаки ушли лишь в 1689-м, после подписания Нерчинского договора и согласия России на уничтожение острога.
С Албазином связан и первый православный монастырь на Амуре — Спасский, сожженный во время штурма острога маньчжурами в 1685 году. И именно в Албазин иеромонах Гермоген принес чудотворную Албазинскую икону Божией Матери «Слово плоть бысть» — ныне главную святыню Амурской области, чествование которой установлено Русской православной церковью 9 (22) марта.
Прибыв в Албазин, Пржевальский совершенно неожиданно застал частный пароход, шедший к Амуру, и сел на него. Сразу за поворотом течение реки изменилось — теперь Амур разливался на широкие рукава, образуя острова и старицы. Менялся и характер растительности — хвойные леса постепенно уступали место широколиственным и начали встречаться в причудливом смешении растения, которые в глазах жителя Центральной России выглядели южными и даже субтропическими. Путешественник отмечал, что местные казаки живут относительно хорошо и в мире с инородцами.
«Кроме казаков, на верхнем Амуре встречается два племени инородцев: орочоны, кочующие по Шилке и Амуру до Албазина, и манегры, обитающие далее вниз, почти до устья Зеи[26]. Как те, так и другие занимаются исключительно охотой и рыбной ловлей, а потому кочуют с места на место, смотря по времени года и условиям своего промысла. Для меновой торговли с русскими купцами орочоны собираются ежегодно в декабре в долину реки Олдоя, одного из левых притоков верхнего Амура, а манегры в то же время приезжают на устье Кумары, куда являются маньчжуры со своими товарами. Во время проезда я часто видал по берегам Амура берестяные юрты этих инородцев, прикочевавших сюда для ловли рыбы, преимущественно осетров (Acipenser schrenckii) и калуг (Acipenser orientalis), которые в это время идут вверх по реке для метания икры.
Услыхав шум пароходных колес, вся эта толпа обыкновенно выбегала на песчаный берег и смотрела на нас с изумленным любопытством. Быстро катил мимо них пароход, и вслед за ним опять водворялась безмолвная тишина, постоянно царствующая в здешних местах и только изредка нарушаемая завыванием ветра в вершинах деревьев, журчанием горного ручья или отрывистым криком какого-нибудь зверя и птицы… Но, по мере того как мы спускались к югу, делалась явственно заметна большая теплота климата и большее развитие растительной жизни. Луга уже везде красовались множеством пионов и лилий, а по мокрым местам сплошными полосами великолепного синего касатика; желтоголовник, синюха, ломонос, а по лесам ландыш, водосбор и кукушьи сапожки были также в полном цвету.
Миновав, наконец, известную замечательность верхнего Амура — излучину Улус-Модонскую, где река, сделав дугу в 28 верст, снова подходит версты на две к прежнему месту, мы прибыли 20 июня в город Благовещенск, лежащий в двух верстах выше устьи Зеи».
На момент первого путешествия Пржевальского весь принадлежащий России бассейн Амура был поделен на две области — Амурскую (с центром в Благовещенске), включающую в себя земли по верхнему и среднему течению до впадения в Амур реки Уссури, и Приморскую, включающую в себя земли вдоль нижнего течения Амура, равно как и все побережье Японского и Охотского морей вместе с Камчаткой, Сахалином, Курильскими и Алеутскими островами.
Благовещенск, насчитывавший на тот момент до 3500 душ населения обоего пола, характеризуется Пржевальским как город, не предназначенный для путешественников. Его поражают огромные цены (в 2–3 раза выше привычных ему) на самые простые вещи, отсутствие гостиниц и постоялых дворов, а также то, что отойдя от береговых построек на несколько сотен метров вглубь, город резко обрывается, сменяясь пустой равниной (впрочем, примерно так, — длинными лентами вдоль побережья, — выстроено большинство русских городов, стоящих на крупных реках).
Всего через двое суток по счастливой случайности Пржевальскому сотоварищи удалось сесть на пароход, шедший вниз по Амуру до Николаевска: «На другой день по выходе из Благовещенска мы достигли Буреинских гор, через которые на протяжении 140 верст проходит Амур ниже устья Буреи. Узкой, чуть заметной полосой начинают синеть эти горы на горизонте необозримой равнины, которая тянется, не перерываясь, на левом берегу реки от самого Благовещенска. По мере того как пароход подвигается вперед, очертания самого хребта и его вершин делаются яснее и, наконец, у станицы Пашковой вы вступаете в горы, сплошь покрытые лиственными лесами, придающими несравненно более красоты ландшафту, нежели те хвойные породы, которые преобладают в шилкинских горах.
Притом же здесь начинают попадаться многие виды деревьев и кустарников, свойственных более южным частям амурского бассейна, так что Буреинские горы принимаются границей между верхним и средним течением Амура. Прорыв этой реки через главный кряж Малого Хингана происходит собственно между станицами Раддевой и Помпеевкой на протяжении 70 верст. Здесь Амур вдруг суживает свое русло сажен на двести и без всяких рукавов быстро и извилисто стремится между горами, представляя на каждом шагу великолепные ландшафты.
Высокой отвесной стеной подходят горы к самому берегу, и вот кажется, что пароход стремится прямо на скалу, как вдруг новый крутой поворот реки открывает иную чудную панораму, но не успеешь достаточно полюбоваться ее красотой, как опять являются еще лучшие картины и так быстро сменяют одна другую, что едва успеваешь удерживать их в своем воображении…
Оставив позади Буреинские горы, быстро катили мы вниз по широкой реке, и 26 июня, ровно через месяц по выезде из Иркутска, я высадился в селении Хабаровке, лежащем при устье Уссури, по которой мог уже ехать не торопясь и значительную часть времени посвящать по мере своих сил и знаний на изучение страны, ее природы и жителей».
С этого момента начинается, собственно, изучение Пржевальским этого удивительного края. Исследователем он оказался отличным — страстным и точным одновременно. Глубокое знание природы европейской части России, опыт академической работы с латинскими названиями и классификациями, навыки составления описаний и гербариев позволяют ему с легкостью отличать растения-эндемики от распространенных видов, правильно определять виды и семейства. В его дневниках со скрупулезной точностью появляются описания актинидии, амурского винограда, маньчжурского (он не вполне правильно называет его грецким) ореха, элеутерококка и десятков других растений. Вместе с верным Николаем Ягуновым Пржевальский с энтузиазмом карабкается по горным склонам и собирает образцы, которые составят драгоценный багаж экспедиции.
Одновременно Пржевальский выполняет свою вторую (с точки зрения начальства куда более важную) задачу — глазами военного оценивает топографию, демографию и быт местного населения. В своих дневниках он описывает каждое встречающееся на пути селение, удобство его местоположения, количество жителей, их зажиточность и источники дохода. Его возмущает обменный курс купюр к серебряным монетам (китайские торговцы принимают только серебро, потому спрос на серебряные деньги велик и на бумажные деньги они обмениваются в соотношении один к полутора), а также жадность китайских (да и русских) купцов при торговле соболями, в том числе беззастенчивый грабеж ими доверчивых и неграмотных инородцев.
«При отсутствии всякой конкуренции цены на товары не имеют определенной нормы, а совершенно зависят от произвола продавца. Появится ли большой запас на какой-нибудь товар или просто он остается в продаже только у одного какого-нибудь купца, сейчас же цена на него накладывается двойная или, если уже сильно совесть зазрит, то полуторная.
Немного дешевле можно купить все вообще товары только летом, когда с верховьев Амура приходят в Хабаровку баржи с различными товарами, отправляемыми некоторыми купцами из Читы и из Иркутска собственно для продажи по амурским станицам и в городах Благовещенске и Николаевске. Однако названные баржи никогда не плавают по Уссури, население которой лишено даже и этой незначительной выгоды.
Такими-то спекуляциями и наживают себе деньги все аферисты, которые являются сюда нищими, а через несколько лет уже ворочают большими капиталами. Они сами открыто говорят, что „если на один рубль нельзя заработать в год три, то не стоит денег брать в руки“, и подобное правило, конечно, может быть применимо в здешних местах, где вся торговля основана на эксплуатации и афере, а не на правильных и честных оборотах».
Он метко подмечает, что поскольку переселение в Уссурийский край было для многих русских крестьян принудительным — иные и вовсе попали сюда вместо «откупившихся» ими богачей, — люди считают себя скорее ссыльными, чем переселенцами, лишены энтузиазма и потому поселения куда более неряшливы и запущены, нежели попадавшиеся ему ранее. Непривычные к местному климату, они теряют урожай и вынуждены залезать к государству в долг, а зачастую голодают, довольствуясь бурдуком — болтушкой из ржаной муки — и шультой — напитком вроде чая из гнилушек березы и дуба.
Пржевальский описывает царящие вокруг нравы со смесью недоумения и отвращения, со свойственной ему беспощадной откровенностью:
«Результатами такой ужасающей нищеты являются, с одной стороны, различные болезни, а с другой — крайняя деморализация населения, самый гнусный разврат и апатия ко всякому честному труду. Действительно, небывалому человеку трудно даже поверить, до какой степени доходит разврат среди уссурийского населения. Здесь везде мужья торгуют своими женами, матери дочерьми и делают это не задумываясь, часто публично, без всякого зазрения совести. В несколько минут обыкновенно слаживается дело, и невинная девушка, иногда едва достигшая пятнадцатилетнего возраста, продается своею же матерью много, много если за 25 рублей, а часто и того менее.
Не только местные, но даже проезжие личности обыкновенно запасаются таким товаром, нисколько не думая о будущей судьбе невинной жертвы. Для последней исход в подобном случае всегда бывает один и тот же: наскучив через год или два своему первому владельцу, она идет к другому, потом к третьему, четвертому, наконец, пускается на все стороны и гибнет безвозвратно. Во многих станицах можно видеть подобные личности, для которых стыд, совесть и другие лучшие стороны человеческой природы не существуют.
Мало того, разврат до такой степени проник все население, что нисколько не считается пороком, и на зимних вечерних сходбищах, или так называемых „вечерках“, постоянно разыгрываются такие сцены, о которых даже и неудобно говорить в печати.
С другой стороны, не менее резко бросается в глаза совершенное равнодушие казаков к своему настоящему положению и полная апатия ко всякому необязательному труду.
Конечно, с первого раза кажется весьма странным: каким образом население может умирать с голоду в стране, где воды кишат рыбой, а леса полны всякого зверя? Ведь здесь стоит только пойти с ружьем, чтобы убить козу или изюбра, а не то забросить сеть, или какой-нибудь другой снаряд, чтобы наловить сколько угодно рыбы.
Борьба с нуждой, голодом и различными невзгодами отражается не только на нравственной стороне, но даже и на самой физиономии уссурийских казаков. Бледный цвет лица, впалые щеки, выдавшиеся скулы, иногда вывороченные губы, по большей части невысокий рост и общий болезненный вид — вот характерные черты физиономии этих казаков.
Не увидите вы здесь красивого великорусского мужика, с его окладистой бородой, или молодого краснощекого парня. Нет! сами дети казаков, живой тип своих отцов, какие-то вялые, неигривые. Ни разу не слыхал я на Уссури русской песни, которая так часто звучит на берегах Волги; не запоет ямщик, который вас везет, про „не белы снеги“ или про что-либо другое в этом роде; нет даже здесь обычного русского покрикивания на лошадей, а какое-то особенное вроде: цсши, цсши, цсши… которое произносится тихо, вполголоса и так звучит неприятно, что иногда мороз дерет по коже.
Вообще все, что вы видите на Уссури, — казаков и их быт, — все действует крайне неприятно, в особенности на свежего человека.
Везде встречаешь грязь, голод, нищету, так что невольно болеет сердце при виде всех явлений».
Пржевальский задается причинами такого контраста нравов в увиденных поселениях и пытается их проанализировать. Кстати, этот его неравнодушный анализ по возвращении из экспедиции вызвал изрядный скандал. Он делает весьма глубокие выводы о дальнейшем развитии края — и это выводы не просто естествоиспытателя, даже не просто военного, — это выводы человека, обладающего ясным системным умом, мыслящего в масштабах государства, что при его молодости тем более удивительно:
«Обращаясь еще раз к самой Хабаровке, следует сказать, что выгодное положение этого селения при слиянии двух громадных водных систем — амурской и уссурийской — обещает ему широкое развитие даже в недалеком будущем. Что бы ни говорили, а рано или поздно Николаевск должен потерять свое значение как порта и как места центрального управления Приморской областью. В первом отношении он имеет весьма сильных конкурентов во Владивостоке и Посьете, наших южных гаванях, во втором — в Хабаровке. При самом поверхностном знакомстве с Приморской областью можно утвердительно сказать, что вся ее будущность как страны земледельческой заключается в Уссурийском и в особенности Южноуссурийском крае, а никак не на низовьях Амура или в других, еще более северных частях. Понятно, что и центральное управление краем должно находиться как можно ближе к тем местностям, куда направлена главная его деятельность; между тем как в настоящее время оно удалено от этих мест более чем на тысячу верст. И тем сильнее чувствуется подобный недостаток в стране без дорог, где сообщение совершенно прекращается весной и осенью на продолжительное время».
Проведя несколько дней в Хабаровке, нынешнем городе Хабаровск, Пржевальский далее отправился в станицу Буссе. Путешествие протяженностью более 500 км продолжалось 23 дня на лодке с посменными гребцами, чтобы лучше исследовать природу края. К сожалению, погода не способствовала сбору качественного материала для коллекции — начались дожди, собранные гербарии и чучела как следует не просыхали, что вызывало у путешественника большое огорчение.
Однако, верный своему призванию, Пржевальский заносит в дневники особенности течения Уссури, окружающий рельеф, рукава и притоки, растущие по берегам и в поймах растения с указанием их латинских названий (наверняка по памяти — вряд ли в его багаже были атласы-определители!)
«Береговые утесы, которыми часто обрываются в реку боковые отроги главных хребтов, состоят, по исследованиям специалистов, из глинистого сланца, песчаника и известняка; реже попадается гранит, иногда измененный в гнейс. На таких утесах, в особенности обращенных к югу, встречаются самые разнообразные и интересные формы травянистых растений: гвоздика (Silene inflata), череда (Bidens parvinora), очиток (Sedum selskianum), колокольчик (Campanula punctata), Selaginella rupestris, Aspidium fragans и др., а боковые, пологие их скаты одеты густыми зарослями различных кустарников, среди которых чаще других встречаются леспедеца, лещина, елейтерококкус, бузина, таволга, бересклет, калина; панакс, шиповник и сирень; виноград, максимовичия и диоскорея переплетают собой эти чащи и делают их почти непроходимыми.
Береговые леса, которые по мере удаления от реки становятся еще гуще и величественнее, состоят из смеси различных лиственных пород: ясеня, клена, ильма, акации, ореха, пробки, маакии, между которыми попадаются изредка яблоня, черешня и довольно обширные кущи дуба, осины и черной березы. Среди этих лесов разбросано множество лужаек, покрытых самым разнообразным ковром цветов и отчасти напоминающих европейские луга… Но лишь только перейти к низменным равнинам, то опять являются непроходимые заросли тростеполевицы, многочисленные озера с тростником и кочками, поросшими осокою; словом, все те страшные трущобы, которыми так богато нижнее течение Уссури и через которые в иных местах совершенно невозможно пробраться».
Надо ли говорить, что исследования Пржевальского, особенно собирание им гербариев, вызывали непонимание и насмешки у его малограмотных спутников и случайных знакомых? Это и сейчас было бы так, а что говорить о нравах, царивших в тех местах более 150 лет назад? Этот увлеченный и хорошо образованный человек был достаточно молод, чтобы не сдержаться и об этом с горечью упомянуть:
«Во время следования в лодке, что происходило крайне медленно против быстрого течения, мы с товарищем обыкновенно шли берегом, собирали растения и стреляли попадавшихся птиц. То и другое сильно замедлило движение вперед и невообразимо несносно было для гребцов-казаков, которые на подобного рода занятия смотрели как на глупость и ребячество. Одни, из них, более флегматические, постоянно презрительно относились к моим птицам и травам; другие же, думая, что собираемые растения какие-нибудь особенно ценные, но только они не знают в них толку, просили открыть им свой секрет. Станичные писари и старшины как люди более образованные зачастую лезли с вопросами вроде таких: „Какие вы это, ваше благородие, климаты составляете?“ А однажды старик-казак, видя, что я долго не сплю и сушу растения, с полным участием и вздохом сказал: „Ох, служба, служба царская, много она делает заботы и господам“.
Про ботаника Максимовича[27], который был на Уссури в 1860 году, казаки помнят до сих пор и часто у меня спрашивали: „Кто такой он был, полковник или нет?“ В станице Буссе, на верхней Уссури, мне случилось остановиться на той же самой квартире, где жил Максимович, и когда я спросил про него хозяйку, то она отвечала: „Жил-то он у нас, да бог его знает, был какой-то травник“. „Что же он здесь делал?“ — спрашивал я хозяина. „Травы собирал и сушил, зверьков и птичек разных набирал, даже ловил мышей, козявок и червяков, — одно слово, гнус всякий“, — отвечал он мне с видимым презрением к подобного рода занятиям.
Оставим всю эту пошлость и глупость, от которых нет спасения даже в далеких дебрях Сибири…»
В 12 верстах выше станции Буссе Уссури принимает в себя реку Сунгачу, являющуюся стоком озера Ханка. Поскольку маршрут экспедиции лежал к этому озеру, путешественники на маленьком пароходе пошли вверх по Сунгаче, однако из-за ее извилистого течения, прозванного спутниками Пржевальского «восьмерками», прямой путь в 90 верст растянулся на все 250. Впрочем, путешественники были вознаграждены неожиданным экзотическим зрелищем:
«Если взор путешественника томится однообразием как местности, так и флоры сунгачинских равнин, то он бывает с избытком вознагражден появлением великолепного цветка нелюмбии (Nelumbium speciosum), который местами во множестве растет по береговым озерам и заливам Сунгачи. Это водное растение, близкий родственник гвианской царственной виктории, разве только ей и уступает место по своей красоте. Чудно впечатление, производимое, в особенности в первый раз, озером, сплошь покрытым этими цветами. Огромные (более аршина в диаметре) круглые кожистые листья, немного приподнятые над водою, совершеннно закрывают ее своею яркой зеленью, а над ними высятся на толстых стеблях целые сотни розовых цветов, из которых иные имеют шесть вершков (25 см. — О. П.) в диаметре своих развернутых лепестков».
Налюбовавшись чудесным зрелищем, Пржевальский и его спутники через два дня после выхода из Буссе прибыли на озеро Ханка, где планировали остаться до осени.
Озеро Ханка было известно европейцам еще за полтора века до путешествия Пржевальского. На карте Делиля 1706 года озеро названо Химгон и из него вытекает река, имеющая две подписи — Усуроу и Оусури. На карте 1860 года, приложенной к Пекинскому договору, показаны два озера: большое «Оз. Ханкай» со второй подписью «Тихое», но без маньчжурских подписей, и малое озеро «Оз. Добику» с маньчжурской подписью. Из большого озера вытекает река, имеющая две подписи на русском языке: «Ужу» и «Сунгачан», второе название имеет подпись на маньчжурском языке.
На карте 1861 года М. Попова большое озеро названо «Кенгка», а малое — «Ацъ-Кенгка», что можно понимать как транскрипцию китайского Сяоху, то есть Малое озеро.
Пржевальский отмечает как странность, что до заселения берегов Ханки русскими здесь было на удивление мало китайцев, но в последнее время русские поселения быстро разрастаются, крестьяне засевают поля, и даже бахчи, где хорошо родятся арбузы и дыни (которые, впрочем, сильно портят зловредные бурундуки, водящиеся здесь в огромных количествах, прогрызая в них дырки ради семян, которые они очень любят).
Путешественник подробно описывает рельеф озера, впадающие в него реки, а также объясняет, почему озеро из-за неравномерности стоков периодически распадается на Большое и Малое. Учитывая, что в Ханку впадает 24 реки, а вытекает только Сунгача, через Уссури соединяющая его с Амуром, а также тот факт, что озеро мелкое и хорошо прогревается летом, Пржевальского немало удивляет, что рыбный промысел здесь развит слабо. Путешественник приводит перечень рыб, водящихся в озере из 33 наименований (включая тайменя, сазана, щуку, стерлядь, осетра и калугу), данный ему ихтиологом Дыбосским, посетившим озеро в 1860 году, а также сообщает совершенно замечательные истории о рыбном изобилии тех мест:
«Действительно, неглубокие, мутные и сильно нагреваемые {Температура воды, измеренная посредине озера Ханка 7 августа в 11 часов, дня, была равна +16° Р. В Сунгаче 8 августа в полдень +18° Р. В Уссури 10 августа в жаркий день +19° Р на поверхности воды.} воды озера Ханка, имеющего дно песчано-илистое, а берега или болотистые, или песчаные, представляют такие выгодные условия для жизни рыбы и для развития икры, каких трудно найти где-либо в другом озере.
Для последней цели, т. е. для метания икры, ежегодно приходят сюда с Уссури огромные массы рыб, в особенности белой и осетров.
Самый сильный ход бывает с начала мая, когда озеро уже совершенно очистится от льда {Лед на Ханке бывает в три фута [90 см] толщины и окончательно уничтожается только в начале мая…и так как вся рыба должна проходить через единственный путь — неширокую Сунгачу, то эта река в течение всего лета, в особенности в мае, в буквальном смысле кишит рыбой. Обилие последней бывает до того велико, что ее очень часто убивают колеса пароходов. Мало того, выпрыгивающая из воды рыба часто сама заскакивает в лодки и даже иногда на палубу пароходов. Я сам был свидетелем подобного случая и могу, сверх того, представить ручательство лиц весьма почтенных, как однажды на истоке Сунгачи сазан в 18 фунтов [7,4 кг] весом вскочил на палубу парохода, прямо под стол, на котором пассажиры пили вечерний чай.
Притом же некоторые рыбы достигают здесь громадных размеров. Правда, осетры попадаются большей частью около пуда весом, редко в два и еще реже в три или четыре пуда, но зато калуга достигает 30 пудов [5 ц] при длине более двух сажен, а местные китайцы-старожилы говорят, что есть даже экземпляры и в 50 пудов.
Странно, каким образом такая громадная рыба может привольно жить в озере, которого глубина в очень многих местах менее длины ее туловища.
Однако, несмотря на все баснословное обилие рыбы, это естественное богатство приносит весьма малую пользу местному населению, так как рыбный промысел существует здесь в самых ничтожных размерах. Им занимаются для собственного обихода только крестьяне, живущие на западном берегу озера Ханка, да отставной солдат и китаец при истоке Сунгачи.
Правда, крестьяне имеют невод, которым ловят преимущественно мелкую рыбу, но зато для ловли больших рыб осетров и калуг — употребляются единственно железные крючья, которые опускаются в воду без всякой приманки {Устройство подобного снаряда, или как его здесь называют — снасти, будет подробно описано в следующей главе при рассказе о рыбном промысле инородцев.}.
Но, несмотря даже на такой несовершенный способ ловли, употребляемый исключительно при истоке Сунгачи как в месте наиболее рыбном, китаец и солдат, здесь живущие, имея сотню крючков, в хороший период, ежедневно ловят по нескольку осетров, а иногда и калугу.
Лов начинается обыкновенно с половины февраля, но наиболее успешный бывает в мае. Затем он продолжается все лето и осень до половины октября, когда по Сунгачу уже начинает идти мелкий лед.
Рыбу солят и едят в свежем виде; икру же, которую не умеют приготовлять впрок, употребляют для еды свежепросоленую, а иногда, когда попадается калуга, в которой икры бывает от 3 до 4 пудов [50–60 кг], то выбрасывают эту икру как вещь не годную для хранения. Между тем в Хабаровке и даже на озере Ханка, на противоположной его стороне, в посту Камень-Рыболов, привозная из Москвы в жестянках икра продается по два рубля за фунт.
Китаец, живущий при истоке Сунгачи, ловит осетров и калуг, главным образом, для добывания из них хряща, который он сбывает в ближайший маньчжурский город Сан-Син по два серебряных рубля за фунт. Приготовляя этот хрящ для продажи, китаец сначала варит его немного в воде, чтобы удобнее можно было отделить мясо, которое потом совершенно очищает щеточкой; наконец, сушит на солнце уже совершенно очищенный хрящ. Последний должен быть без малейших частиц мяса, так что чистка щеточкой — процедура весьма кропотливая, но зато приносящая хорошие барыши. По словам того же китайца, этот хрящ употребляется у них в кушаньях богатыми людьми»[28].
Пробыв на озере примерно месяц и выполнив поставленную задачу (перепись населения), в начале сентября Пржевальский отбывает к Японскому морю. Сообщение через степную полосу с побережьем Японского моря производилось на тот момент по почтовой дороге, которая шла от поста Камень-Рыболов к реке Суйфуну. Эта дорога была довольно хороша благодаря самому характеру местности — здесь начинаются ханкайские степи, которые Пржевальский характеризует как «лучшее место во всем Уссурийском крае для наших будущих поселений».
По дороге вблизи деревни Никольское (которой путешественник тоже пророчит замечательное будущее ввиду плодородных земель и хорошего местоположения) он встречает и описывает остатки древних сооружений, а также валяющиеся рядом с ними мраморные плиты с изображением черепахи.
«Кому принадлежали все эти обделанные камни и укрепления? Некоторые относят их к XII в., ко временам династии Нюжчень, которая в то время владычествовала в Южной Манчьжурии, но, мне кажется, что такое предположение не более как гадательное. Позднейшие археологические изыскания, вероятно, прольют больший свет на этот предмет и разъяснят нам историю этой страны, которая долго была местом кровавых столкновений, сначала корейских (гаолийских), а потом маньчжурских племен с китайцами, и здесь несколько раз сменялось владычество тех и других…
В глубоком раздумье бродил я по валам укреплений, поросших кустарником и густой травой, по которой спокойно паслись крестьянские коровы. Невольно тогда пришла мне на память известная арабская сказка, как некий человек посещал через каждые пятьсот лет одно и то же место, где встречал попеременно то город, то море, то леса и горы, и всякий раз на свой вопрос получал один и тот же ответ, что так было от начала веков».
Далее путешествие продолжилось по реке Суйфун, впадающей в Амурский залив Японского моря. Спустившись на лодке до устья Суйфуна, экспедиция повстречала винтовую шхуну «Алеут», которая перевезла их в Новгородскую гавань, лежащую в заливе Посьета, на самой южной оконечности русских владений.
Там Пржевальский в октябре 1867 года посетил пограничный корейский город Кыген-Пу. Рассказ об этом посещении, который он помещает на страницах своего дневника, примечателен в первую очередь тем, что глубоко раскрывает характер нашего героя.
«Весь город, состоящий из трех или четырех сот фанз, налепленных, как гнезда ласточек под крышей, выстроен на довольно крутом южном склоне горы, которая упирается в реку отвесным утесом.
…В середину крепости, если только можно употребить здесь подобное название, ведут трое ворот, и там живет сам начальник города; вне ее находится немного, только несколько десятков фанз, да и те жмутся как можно ближе к самой крепости. Таков наружный, весьма непривлекательный вид города Кыген-Пу, который мне предстояло посетить.
Обождав до девяти часов утра, чтобы дать как следует проспаться тамошним жителям и в особенности их начальнику, я взял лодку, находящуюся на нашем пограничном посту, трех гребцов и поплыл вверх по реке к городу, до которого расстояние от нашего караула не более версты. Со мной был также переводчик, один из солдат, живущих на посту, хотя он весьма плохо говорил по-корейски, но все-таки с помощью пантомим мог передать обыкновенный разговор.
В то время, когда наша лодка плыла по реке, несколько раз показывались около фанз внизу и в крепости наверху горы белые фигуры корейцев и, пристально посмотрев, куда-то быстро скрывались. Но лишь только мы вышли на берег и направились к городу, как со всех концов его начали сбегаться жители, большие и малые, так что вскоре образовалась огромная толпа, тесно окружившая нас со всех сторон. В то же время явилось несколько полицейских и двое солдат, которые спрашивали, зачем мы пришли. Когда я объяснил через переводчика, что желаю видеться с начальником города, то солдаты отвечали на это решительным отказом, говорили, что их начальник никого не принимает, потому что болен, и что даже если пойти доложить ему, то за это тотчас отрежут голову. Впрочем, все это было только одна уловка со стороны солдат, не желавших пустить нас в город; вместе с тем они требовали, чтобы мы тотчас же уходили на свою лодку и уезжали обратно.
Зная характер всех азиатцев, в обращении с которыми следует быть настойчивым и даже иногда дерзким для достижения своей цели, я начал требовать, чтобы непременно доложили начальнику города о моем приезде.
Между тем толпа увеличивалась все более и более, так что полицейские начали уже употреблять в дело свои палочки, которыми быстро угощали самых назойливых и любопытных.
Действительно, становилось уже несносным это нахальное любопытство, с которым вас рассматривают с ног до головы, щупают, берут прямо из кармана или из рук вещи и чуть не рвут их на части. Впрочем, в толпе были только одни мужчины; женщин я не видал ни одной во все время своего пребывания к Кыген-Пу. Не знаю, действовало ли здесь запрещение ревнивых мужей, или кореянки, к их чести, менее любопытны, чем европейские женщины.
Между тем солдаты {Одежда корейских солдат такая же, как у обыкновенных жителей, т. е. широкая вроде халата; только на шляпе они имеют по два павлиньих пера. У полицейских на шляпах нашито по два красных шнура.} опять начали повторять свое требование, чтобы мы убирались обратно, и, наконец, видя наше упорство спросили: имею ли я какую-либо бумагу к их начальнику, без чего уже никоим образом нельзя его видеть. Хотя со мной не было никакого документа в этом роде, но, по счастию, оказалось в кармане открытое из Иркутска предписание на получение почтовых лошадей, и я решился пустить в дело эту бумагу, на которой сидела большая красная печать, самая важная вещь для корейцев.
Взяв от меня это предписание, один из солдат начал рассматривать печать и потом вдруг спросил: почему же бумага написана не по-корейски?
На это я ему отвечал, что корейского переводчика теперь нет в Новгородской гавани, что он куда-то уехал, а без него некому было писать.
Убедившись таким аргументом и помявшись еще немного, солдат решился, наконец, доложить обо мне начальнику города. Для этого он сделал рукой знак, чтобы следовать за ним, и повел нас в особый дом, назначенный для приема иностранцев, которые до последнего времени состояли только из пограничных китайских властей.
Дом, назначенный для такого приема, находится с краю города, шагах в пятидесяти от крепости и состоит из простого навеса, обнесенного тремя деревянными стенами, с таким же полом, на который ведут несколько ступенек. Внутри здания к средней стене приделано еще небольшое отделение вроде маленькой комнаты с решетчатыми дверями. Над этими дверями висит доска с каким-то писанием, вероятно, заключающим правила, как должны вести себя иностранцы, удостоенные великой чести видеть начальника города Кыген-Пу. Однако едва ли кто из немногих иностранцев, здесь бывших, мог читать наставления относительно своего поведения, так как они написаны только по-корейски.
Оставив нас в приемном доме и сказав, чтобы мы здесь ждали, солдаты пошли с докладом к начальнику города.
Между тем толпа, не отстававшая ни на минуту и все более увеличивавшаяся, опять окружила нас со всех стороны и битком набилась даже под навес.
Мальчишки начали уже школьничать, дергали нас исподтишка за фалды или за панталоны, а сами скрывались. Взрослые же корейцы по-прежнему ощупывали, обнюхивали или стояли неподвижно, не спуская с нас глаз.
Минут через десять после ухода солдат принесли несколько плетеных из травы цыновок, которые разостлали на полу и одну из них покрыли небольшим ковром; все это было знаком, что начальник города согласился на свидание.
Спустя еще немного времени в крепости вдруг раздалось пение — знак шествия начальника, которого несли четыре человека на деревянных носилках. Впереди шло несколько полицейских, которые своими длинными и узкими палочками или скорее линейками разгоняли народ; потом четыре мальчика, исполняющие должность прислужников; за ними ехал на плечах своих подчиненных сам начальник города и, наконец, человек десять солдат заключали шествие. Все это пело или, лучше сказать, кричало во всю глотку, что, вероятно, у корейцев делается всегда, когда только куда-нибудь несут начальника. Сам он сидел сложа руки и совершенно неподвижно на деревянном кресле, приделанном к носилкам и покрытом тигровой шкурой.
Вся толпа, до сих пор шумная, лишь только увидала шествие, мигом отхлынула прочь и, образовав проход, почтительно стала по бокам дороги; несколько человек даже поверглись ниц.
Взойдя на ступеньки приемного дома, носильщики опустили свои носилки. Тогда начальник встал с них, сделал несколько шагов внутрь здания и, поклонившись мне, просил сесть на тигровую шкуру, которую сняли с кресел и разостлали на цыковках.
Сам он довольно красивый пожилой человек 41 года, по фамилии Юнь-Хаб и в чине капитана, сатти по-корейски.
В одежде начальника не было никаких особенных знаков отличия. Как обыкновенно у корейцев, эта одежда состояла из белого верхнего платья, панталон, башмаков и шляпы с широкими полями.
Прежде чем сесть на ковер, разостланный рядом с тигровой шкурой, назначенной собственно для меня, Юнь-Хаб снял свои башмаки, которые взял и поставил в стороне один из находящихся при нем мальчиков.
В то же время возле нас положили бумагу, кисточку, тушь для писания и небольшой медный ящик, в котором, как я после узнал, хранится печать. Наконец, принесли ящик с табаком, чугунный горшок с горячими угольями для закуривания, и две трубки, которые тотчас же были наложены и закурены. Одну из них начальник взял себе, а другую предложил мне, но когда я отказался, потому что не курю, тогда эта трубка была передана переводчику-солдату, который, по моему приказанию, уселся рядом со мной.
Все же остальные присутствующие, даже адъютант начальника и много других корейцев, вероятно, самых важных обитателей города, стояли по бокам и сзади нас.
Наконец, когда мы уселись, Юнь-Хаб прежде всего обратился ко мне с вопросом: зачем я приехал к нему?
Желая найти какой-нибудь предлог, я отвечал, что приехал собственно для того, чтобы узнать, спокойно ли здесь на границе и не обижают ли его наши солдаты. На это получил ответ, что все спокойно, а обиды нет никакой.
Затем он спросил: сколько мне лет и как моя фамилия? То и другое велел записать своему адъютанту, который скоро записал цифру лет, но фамилию долго не мог выговорить и, наконец, изобразил слово, даже не похожее на нее по звукам. Однако чтобы отделаться, я утвердительно кивнул головой и в свою очередь спросил о возрасте и фамилии начальника.
Этот последний сначала принял меня за американца и долго не хотел верить тому, что я русский.
Затем разговор свелся на войну, недавно бывшую у корейцев с французами, и Юнь-Хаб как истый патриот совершенно серьезно уверял меня, что эта война теперь уже кончилась полным торжеством корейцев, которые, побили несколько тысяч врагов, а сами потеряли за все время только шесть человек.
Потом принесли географический атлас корейской работы, и Юнь-Хаб, желая блеснуть своей ученостью, начал показывать мне части света и различные государства, называя их по именам. Но, как видно, он имел весьма скудные географические сведения, потому что часто сбивался в названиях и справлялся в тексте, приложенном к каждой карте. Я же нарочно притворился ничего не знающим, а потому корейский географ мог врать не смущаясь. Все карты были самой топорной работы, и хотя очертания некоторых стран нанесены довольно верно, но в то же время попадались страшно грубые ошибки. Так, например, полуостров передней Индии урезан до половины, а на месте нашей Камы показана какая-то река без истока и устья вроде длинного, узкого озера.
Перебирая одно за другим различные государства и часто невообразимо искажая их названия, Юнь-Хаб, наконец, добрался до Европы, где тотчас же отыскал и показал Францию с Англией. Потом, пропустив все остальное, перешел к России, где также показал Петербург, Москву и, не знаю почему именно, Уральские горы. Показания его относительно России оказались настолько обширны, что он даже знал о сожжении Москвы французами. Когда эту фразу мой переводчик никак не мог понять и передать, то Юнь-Хаб взял пеплу из горшка, в котором закуривают трубки, положил на то место карты, где обозначена Москва и сказал: „французы“.
Затем разговор перешел опять на Корею. Здесь начальник выказал большую осторожность, даже подозрительность и давал только самые уклончивые ответы. Когда я спрашивал у него, сколько в Кыген-Пу жителей? далеко ли отсюда до корейской столицы? много ли у них войска? — то на все это получил один и тот же ответ: „много“.
На вопрос: почему корейцы не пускают в свой город русских и не ведут с ними торговли? Юнь-Хаб отвечал, что этого не хочет их царь, за нарушение приказания которого без дальнейших рассуждений отправят на тот свет. При этом он наивно просил передать нашим властям, чтобы выдали обратно всех переселившихся к нам корейцев, и он тотчас же прикажет всем им отрезать головы.
Между тем принесли для меня угощение, состоявшее из больших, довольно вкусных груш, чищеных кедровых орехов и каких-то пряников.
Во время еды всего этого начальник, оказавшийся не менее любопытным, чем и его подчиненные, рассматривал бывшие со мной вещи: штуцер, револьвер и подзорную трубу. Все это он, вероятно, видел еще прежде, потому что знал, как обращаться с револьвером и подзорной трубой.
Между тем бывшие со мной солдаты беседовали в стороне, как умели, с корейцами, даже боролись с ними и показывали разные гимнастические фокусы. Все это очень нравилось окружавшей их толпе и, наконец, когда один из солдат проплясал в присядку, то это привело в такой восторг корейцев, что они решились даже доложить о подобной потехе своему начальнику.
Последний также пожелал видеть пляску, а потому солдат еще раз проплясал перед нами к полному удовольствию всех присутствующих и самого Юнь-Хаба.
В это время привели на суд трех виновных, уличенных в покраже коровы.
Представ пред лицом своего начальника, подсудимые поверглись ниц и что-то бормотали минут с пять. Выслушав такое, вероятно, оправдание, Юнь-Хаб сказал отрывисто несколько слов, и полицейские, схватив виновных за чубы — что весьма удобно при корейской прическе — потащили их куда-то в город.
После суда разговор продолжался недолго и, наконец, когда я объявил, что желаю уйти, то Юнь-Хаб тотчас же встал и вежливо раскланялся.
На прощанье он только пожелал, чтобы я выстрелил из штуцера, для чего приказал поставить небольшую доску на расстоянии около ста шагов. Когда я выстрелил и пуля, пробив эту доску, далеко еще пошла рикошетами по полю, то вся толпа издала какой-то громкий, отрывистый звук, вероятно, знак одобрения, а Юнь-Хаб тонко улыбнулся и вторично раскланялся со мной.
Затем, усевшись на носилки, с прежней церемонией и пением он двинулся в крепость. Я же с своими солдатами в сопровождении всей толпы направился к берегу и, переправившись через реку, поехал обратно в Новгородскую гавань, откуда вскоре предпринял экспедицию для исследования Южноуссурийского края».
Проведя около месяца в Новгородской гавани и ее окрестностях, Н. Пржевальский предпринял вьючную экспедицию в гавань Св. Ольги и оттуда на реку Уссури. Цель экспедиции заключалась в том, чтобы познакомиться с этой малоизвестной частью Южноуссурийского края, и, кроме того, по служебному поручению осуществить перепись крестьян, живущих на Сучане и возле гавани Св. Ольги.
Сборы в дорогу не обошлись без больших хлопот, так как нужно было купить шесть лошадей и снарядить их всей вьючной принадлежностью, что было далеко не легко и не дешево в здешних местах, где часто нельзя было достать самых обыкновенных вещей, например ремней, веревок и т. п.; однако кое-как удалось снарядить все для предстоящего путешетвия. Лошади были куплены в пограничном маньчжурском городе Хун-Чуне; седла и прочие вьючные принадлежности были собраны по кусочкам из разных мест, и 16 октября Пржевальский выступил из Новгородской гавани. Кроме постоянного своего спутника — Николая Ягунова, Пржевальский взял с собой еще двух солдат для ухода и присмотра за вьючными лошадьми, перевозившими багаж экспедиции: собранные образцы, личные вещи, продовольствие (весьма скудный запас — сухари и мешок проса). При этом отдельная лошадь была специально навьючена дробью, свинцом, порохом и другими принадлежностями охоты.
Начальник экспедиции справедливо рассудил, что именно охота должна стать главным источником пропитания экспедиции: при огромном обилии птиц и зверей здесь можно было ежедневно добывать сколько угодно свежего мяса. Ну и уж, конечно, Пржевальский мог вволю удовлетворить свою охотничью страсть! «Будучи страстным охотником, я часто убивал так много разной дичи, что не знал даже, куда ее девать и много раз приходилось бросать целиком диких коз, так как не было возможности тащить всех их с собой….в течение менее чем полутора лет, проведенных мной собственно в экспедициях по Уссурийскому краю, я расстрелял вместе с товарищем двенадцать пудов [192 кг] дроби и свинца».
Жизнь на природе с детства была для Пржевальского обычной средой обитания, суровости и самодисциплины ему было не занимать. Надо ли удивляться тому, как легко и разумно им был выстроен экспедиционный быт?
«Быстро начали мелькать дни моего путешествия… Обыкновенно, вставши с рассветом, я приказывал вьючить лошадей, которые должны были следовать вместе с солдатами по указанному направлению; сам же отправлялся вперед, иногда вместе с товарищем или чаще один. На случай встречи с каким-нибудь врагом — человеком или зверем — я имел при себе, кроме ружья, кинжал и револьвер, а неизменный друг — лягавая собака, всегда заранее могла предупредить об опасности.
Особенную заманчивость всегда имели для меня эти одинокие странствования по здешним первобытным лесам, в которых единственная тропинка, бывало, чуть заметно вьется среди густых зарослей кустарников и травы, иногда высотой более сажени.
Кругом не видно ни малейшего следа руки человека: все дико, пустынно, не тронуто. Только звери, которые то там, то здесь мелькают по сторонам, напоминают путнику, что и эти леса полны жизни, но жизни дикой, своеобразной…
Часто, увлекшись охотой, я заходил далеко в сторону от тропинки, так что догонял своих спутников уже на ночлеге, который избирался обыкновенно в лесу или на песчаном берегу быстрой горной речки.
Здесь живо разводился костер, лошади пускались на пастбище, а мы, покончив свои работы, ложились под великолепным пологом ясного ночного неба и засыпали крепким сном под музыкальные звуки лебединого крика или под шум буруна, если такая ночевка случалась недалеко от берега моря».
Первоначальный путь экспедиции из Новгородской гавани лежал к посту Раздольному на реке Суйфуне. На этом пространстве, занимающем около 170 верст, шла вьючная почтовая тропа и было выстроено шесть станций, на которых содержалось по нескольку лошадей и по три солдата, исполняющих должность ямщиков.
«Под вечер 26 октября я добрался до Владивостока, и в ту же ночь поднялась сильная метель, которая продолжалась до полудня следующего дня, так что снегу выпало вершка на четыре {Ранее этого времени снег шел только однажды, ночью с 15 на 16 октября, но тогда его выпало очень немного, да и тот согнало часам к десяти следующего утра.}. Слыша теперь завывание бури, я благодарил судьбу, что успел добраться до жилья, а то пришлось, бы целую ночь мерзнуть на дворе. Замечательно, что еще накануне этой метели я нашел в лесу вторично расцветший куст рододендрона, который так отрадно было видеть среди оголенных деревьев и иссохших листьев, кучками наваленных на землю.
Почти все мои лошади сбили себе спины, частью от дурной дороги, частью от неуменья вьючить, поэтому я решил прожить с неделю во Владивостоке, чтобы заменить сильно сбитых лошадей новыми, а другим дать немного оправиться».
Владивосток, в который прибыл Пржевальский, по переписи 1868 года имел 35 частных домов, 22 казенных и 20 китайский фанз. В городе проживало около 500 человек. Кроме солдатских казарм, офицерского флигеля, механического заведения, различных складов провианта запасов, в нем было пятидесяти казенных и частных домов, да десятка два китайских фанз. Число жителей, кроме китайцев, но вместе с войсками, — около пятисот человек. Частные дома принадлежали по большей части отставным солдатам и четырем иностранным купцам, которые имели лавки, но преимущественно занимались торговлей морской капустой. Главный рынок этой капусты происходил во Владивостоке в конце августа и в начале сентября, когда сюда собирались несколько сот манз (китайцев), привозящих на продажу всю добычу своей летней ловли. Затем купленная капуста грузилась на иностранные корабли и отправлялась в Шанхай или Чу-фу для продажи.
Подмечая особенности торговли, осеннего лова красной рыбы или охоты ямами, Пржевальский весьма нелицеприятно отзывается о промысле здешних купцов. Слово «втридорога», как следует из его описания, здесь следовало понимать буквально, но и этого мало!
«Не говоря уже про то, что все эти товары — самый низкий брак, покупаемый по большей части с аукциона в Гамбурге или в Шанхае, существующие на них цены безобразно высоки и постоянно увеличиваются по мере того, как товар уже на исходе или остается в руках только у одного купца… Исключение, только не в цене, а в качестве, можно сделать для одной водки, которая приготовляется из чистого американского алкоголя и составляет главный предмет торговли и главный продукт потребления в здешних местах».
4 ноября Пржевальский покидает Владивосток (успев поохотится на аксисов, о чем подробнейше рассказывает в дневнике, и не щадя себя за собственную горячность, стоившую ему нескольких промахов). Пройдя вверх по полуострову Муравьева-Амурского, в полдень 6 числа он добрался до русского поста, лежащего возле фанзы Кызен-Гу, в вершине Уссурийского залива.
Недалеко находилась переправа через устье реки Майхэ, и эта переправа едва не прервала экспедицию. После того как на небольшой лодке были перевезены вещи и вьючные принадлежности, путешественники начали вплавь переправлять семерых лошадей По реке к тому моменту уже плыли небольшие льдины, а берега замерзли, так что пришлось прорубать во льду проход для лодки и лошадей. Река здесь имела в ширину около 80 сажен, половина из которых была мелкой. Пока было мелко, все шло хорошо. Лошади шли одна за другой, их направляли солдаты. Но когда пошла глубина, одна из льдин врезалась между лошадьми, они сбились и начали кружиться на месте, а трех лошадей течением начало уносить в море. Солдаты растерялись, а Пржевальский, переправившийся раньше в лодке, ничем не мог им помочь. Наконец они вывели на берег первых четырех лошадей, и на лодке бросились за теми, которых унесло течением. Совершенно изнеможенные, эти лошади едва болтали ногами и наконец одна из них погрузилась на дно; две же другие с большим трудом были подтащены к отмели и выведены на берег.
Сильно озябшие, все лошади дрожали, как в лихорадке, так что их пришлось сначала водить около часа, чтобы согреть и обсушить. Однако потом лошадей все же завьючили и к вечеру пришли на устье реки Цыму-хэ, в небольшую деревню Шкотова с шестью дворами и 34 жителями.
Казалось бы, после такой передряги любой бы воспользовался возможностью спокойно отдохнуть. Но не Пржевальский! Кипучая энергия этого человека просто поражает!
«До последнего времени Цыму-хэ была главным притоном всякого сброда, который приходил к нам из пограничных частей Маньчжурии. Богатые земледельческие фанзы, здесь находившиеся, снабжали жизненными припасами промышленников золота и ловцов капусты, а на зиму для развлечения этого люда открывали у себя игорные дома.
Одна из таких фанз находилась возле самой нашей деревни, а так как я пробыл здесь целые сутки, то нарочно отправился посмотреть, каким образом играют китайцы.
Когда я пришел в фанзу, то был уже первый час дня и игра шла в полном разгаре. На нарах, обведенных вокруг стен, стояло семь столиков, и за каждым из них сидело по четыре китайца в своем обыкновенном положении, т. е. поджав под себя ноги. Один из них играл в кости, а другие в карты, которые по форме гораздо меньше наших, с изображением каких-то каракуль.
Все играющие курили трубки и без всяких разговоров вели свое дело, так что в фанзе, несмотря на большое число людей, весьма говорливых в другое время, теперь была совершенная тишина. Действительно, замечательно хладнокровие, с которым китайцы делают даже последнюю ставку. Ни голос, ни выражение лица не выдают той внутренней борьбы, которая происходит у всякого игрока в подобном случае.
Среди играющих на особом столе сидел писарь, сводивший все счеты и писавший расписки тем манзам, которые, проиграв наличное, играли уже в долг.
Китайцы вообще страстные и притом азартные игроки, так что многие из них проигрывают все свое состояние. В этой же фанзе находился один такой манза, который проиграл сначала деньги, потом хлеб, наконец, фанзу и поступил в работники.
Обыкновенно игра начинается часу в десятом утра и продолжается до полуночи, а иногда и всю ночь, если игроки уже слишком азартные. Сам хозяин не играет, а только берет с присутствующих деньги за продовольствие и право играть в его фанзе. Таким образом, он самый счастливый из всех играющих, так как, ничем не рискуя, зарабатывает порядочный куш денег».
Будучи опытным и очень удачливым игроком, Пржевальский точно подмечает и особенности игры, и особенности китайского национального характера — для этого ему хватает буквально пары часов после долгой и трудной дороги!
От устья Цыму-хэ путь экспедиции лежал к реке Шито-хэ, откуда тропинка, и без того весьма плохая, стала почти совершенно незаметной, в особенности там, где она шла по лугам или по горным падям, в которых уже лежал снег. Следуя без проводника, Пржевальский сам определяет маршрут по компасу и карте, составленном Генштабом и расспросам местных жителей. Насколько это было непросто, можно судить по этим строкам:
«Затем манза обыкновенно идет показать самую тропинку, которая начинается у его фанзы.
Но какова эта тропинка, в особенности там, где она вьется по густым травянистым зарослям лугов! Ей-ей, всякая межа между десятинами наших пашен вдесятеро приметнее подобной тропинки, по которой только изредка пробредет манза или какой-нибудь другой инородец, но измятая трава тотчас же опять поднимется и растет с прежней силой. Положительно, можно держать какое угодно пари, что новичок не пройдет, не сбившись, и трех верст по большей части местных тропинок — этих единственных путей сообщения в здешнем крае.
Вот идешь, бывало, по тропинке, указанной китайцем. Прошел версту, другую, третью… Хотя и не особенно хорошо, но все-таки заметно вьется дорожка то между кустами, то по высоким травянистым зарослям падей и долин. Вдруг эта самая тропинка разделяется на две: одна идет направо, другая налево. Изволь идти, по какой хочешь! Помнится, китаец что-то бормотал в фанзе, может быть, и про это место; но кто его знает, о чем он говорил. Посмотришь, бывало, направление по солнцу или по компасу и идешь по той тропинке, которая, сколько кажется, направляется в нужную сторону. Так как я шел всегда за несколько верст впереди своих лошадей, то обыкновенно клал на таких перекрестках заметки, всего чаще бумажки, которые указывали товарищу и солдатам, куда нужно идти. Правда, впоследствии несколько раз случалось блуждать, даже ворочаться назад, или, что еще хуже, пройдя целый день, вновь выходить на прежнее место, но в несравненно большей части случаев я угадывал истинное направление дороги».
Таким вот образом путешествуя, путники 10 ноября наткнулись на брошенную хозяевами одинокую фанзу, переночевали в ней и двинулись дальше. Пржевальский с удовольствием отмечает, что день выдался солнечный и почти весенний «в полдень термометр в тени показывал +5R Р и, несмотря на 11 ноября, я слышал еще жужжание летавшей мухи. Вообще с самого выхода из Новгородской гавани, т. е. уже почти месяц, за исключением только одной метели с 26 на 27 октября, погода стояла отличная, ясная и довольно теплая. Хотя на восходе солнца обыкновенно бывал небольшой мороз, но в полдень термометр почти всегда поднимался выше нуля на несколько градусов.
Как будто сглазил я эту погоду, похвалив ее в своем дневнике, и на следующий же день с утра пошел дождь, а к вечеру поднялась сильная метель, продолжавшаяся всю ночь».
Эта метель застала экспедицию на реке Ся-Удми, и так как по близости не было жилья, пришлось ночевать в лесу. Притом что днем путники сильно промокли, а ночью поднялся сильный ветер и ударил восьмиградусный мороз. С трудом удалось развести огонь и целую ночь пришлось просидеть возле него почти без сна. Надо ли говорить, что для таких приключений требовалось железное здоровье, которое мы сейчас с трудом можем вообразить!
От реки Ся-Удми путешественники направились к реке Та-Удми. Проведя предыдущую ночь в лесу, Пржевальский и его товарищи очень обрадовались, когда уже под вечер набрели на одинокую манзу. Встреча с ее хозяином оказалась весьма забавной.
«Пройдя верст пять вверх по реке Та-Удми, мы встретили фанзу, в которой жил одинокий старый манза. По обыкновению он сделал кислую мину, когда мы вошли к нему и объявили, что остаемся здесь ночевать.
Однако у нас скоро восстановилась дружба и довольно оригинальным образом. Увидев у меня стеариновые свечи, манза, как и всегда, попросил кусочек, и когда я дал ему небольшой огарок, то он тотчас же принялся его есть, откусывая понемногу, словно вкусную конфету, и всякий раз приговаривая: „шангау, ша-шангау“, т. е. хорошо, очень хорошо. Видя такой высокий гастрономический вкус моего тогдашнего хозяина, я предложил ему кусочек мыла для пробы; манза взял это мыло, разрезал на несколько частей, и тотчас съел одну из них с полным удовольствием.
Наконец, желая довершить свое наслаждение, он положил в рот мыла и стеарину, разжевал все это потихоньку и съел, не переставая расхваливать. Последний десерт, видно, пришелся манзе более по вкусу, потому что он и далее продолжал угощаться подобным же образом».
На следующий день, оставив колоритного старика, экспедиция прошла еще 10 верст по речке Та-Удми и вышла на перевал через горы, отделяющие собой долину этой реки от долины Сучана. Здесь опять пришлось ночевать в лесу, и, как назло, опять поднялась метель, не перестававшая до полудня следующего дня. Замерзшие и усталые, путники спустились в долину Сучана и вскоре достигли двух русских деревень, в которых смогли наконец отдохнуть несколько дней.
Долину реки Сучан Пржевальский характеризует как самую замечательную по плодородию и красоте из всех прибрежных долин Уссурийского края. Путешественник описывает местность точно и красочно:
«Гигантский отвесный, как стена, утес сажен в семьдесят [150 м] вышины обозначает в заливе Америка то место, где находится устье Сучана и откуда начинается его долина, с трех сторон обставленная горами и открытая только к югу. Эта долина, гладкая как пол, тянется в длину верст на шестьдесят и, имея в начале не более двух верст в поперечнике, постепенно увеличивается по мере приближения к устью реки, так что достигает здесь от четырех до пяти верст ширины».[29]
История заселения этих мест — характерный штрих идущей колонизации Уссурийского края, так нужной в этот момент России.
«В 1868 году вся долина Сучана и пространство между этой рекой, с одной стороны, Уссурийским заливом — с другой, вместе с долинами рек Цыму-хэ и Май-хэ и островом Аскольдом поступило в ведомство уделов. От этого ведомства на первый раз решено поселить в Сучанской долине колонистов из Финляндии и, действительно, в следующем 1869 году сюда уже прибыло, кругом света, семь финляндских семейств.
Место для постройки помещений управляющему и чиновникам удельного ведомства отведено в гавани Находка, которая лежит на западном берегу залива Америка, как раз против устья Сучана. Эта гавань при ширине 1–2 версты имеет около шести верст длины и представляет удобное место для стоянки судов, так как здесь всегда спокойно, даже во время сильного ветра».
Это замечание Пржевальский делает как офицер Генштаба, но как человек и как охотник он в первую очередь восхищается необыкновенным обилием фазанов.
«Любимую пищу этих птиц составляют различные зерновые хлеба, поэтому осенью фазаны держатся преимущественно возле наших деревень и китайских фанз. Здесь они немилосердно истребляют всякий хлеб и даже молодой картофель, который проглатывают целиком. Кроме того, фазаны очень любят желуди, и я часто убивал в дубовых лесах экземпляры, у которых целый зоб был набит исключительно очищенными от кожуры желудями.
Во время своего пребывания в Новгородской гавани я встретил там великое множество фазанов, но еще более нашел их в Сучанской долине, где они большими стадами бегали по китайским полям или без церемонии отправлялись к скирдам хлеба, сложенным возле фанз.
Испытав еще прежде неудобство обыкновенного, хотя и очень большого ягдташа при здешних охотах, где убитую дичь можно считать на вес, а не на число, я брал теперь с собой, идя за фазанами, солдата с большим мешком, а сам нагружался порохом и дробью.
На чистом поле фазаны довольно осторожны, в особенности в стаде, и не подпускают к себе на выстрел, но летом, а часто и пешком, уходят в ближайшую густую траву.
Зная это, я проходил сначала вдоль поля и сгонял с него всех фазанов, а затем отправлялся искать их с лягавой собакой.
Тут начиналась уже не охота, а настоящая бойня, потому что в нешироких полосах густого чернобыльника, которым обыкновенно обрастают здешние поля, собака находила фазанов в буквальном смысле на каждом шагу. Пальба производилась настолько скорая, насколько можно было успевать заряжать ружье; и, несмотря на то, что часто сгоряча делались промахи, да притом много подстреленных уходило и пропадало, все-таки часа через три или даже иногда менее я убивал от 25 до 35 фазанов, которые весили от двух до трех пудов, так что мой солдат едва доносил домой полный и тяжелый мешок.
Такой погром производил я почти ежедневно во время своего десятидневного пребывания на Сучане, и долго будут помнить меня тамошние фазаны, так как дня через три уже можно было видеть на полях хромых, куцых и тому подобных инвалидов. Роскошь в этом случае доходила до того, что я приказывал варить себе суп только из одних фазаньих потрохов, а за неимением масла употреблял и собирал на дальнейший путь их жир, которого старый самец дает в это время почти со стакан».
В этих строках невозможно пройти мимо удовольствия завзятого охотника!
Там же довелось Пржевальскому впервые поохотиться на тигра. Правда, охота вышла неудачной, о чем путешественник сильно сожалел.
25 ноября Пржевальский оставил долину Сучана и направился в гавань Св. Ольги вдоль береговой линии. Путь был трудным, так как на протяжении всех 270 верст он лежал поперек боковых отрогов Сихотэ-Алиня, расположенных перпендикулярно побережью. Еле заметные тропы, редко посещаемые даже местными жителями, то чуть заметно вилась в дремучей тайге, то поднималась очень круто на высокие горы, то, наконец, шла вброд по морю, обходя утесы.
В дороге, помимо охоты, Пржевальский развлекался тем, что сбивал выстрелами неопавшие кедровые шишки.
«Чтобы полакомиться орехами и хотя немного сократить долгие ночи, которые приходилось проводить в лесу наполовину без сна, я сбивал пулями эти шишки, а затем на ночевке, сидя у костра, клал их в огонь и доставал орехи. Впоследствии я до того напрактиковался в щелкании этих последних, что, пожалуй, мог поспорить с любым сибиряком, который с измальства уже привыкает к подобной забаве {Во всей Сибири кедровые орехи составляют одно из главных лакомств простого люда, и часто собравшееся общество, за неимением интересных для сообщения предметов, проводит большую часть вечера молча, только пощелкивая орешки, которые и слывут в этих странах под метким названием „сибирского разговора“.}».
Миновав небольшие речки, 1 декабря экспедиция вышла к реке Та-Уху.
Тропинка, по которой шли путники, часто выходила на самый берег моря, где в тихих пустынных заливах путникам удавалось видеть китов, пускающих фонтаны. На песчаных, низменных берегах валялись кости и черепа этих великанов в обрамлении водорослей и раковин, среди которых попадались морские звезды и великолепного малинового цвета медузы. Отмели перемежались мысами, где над самой водой нависали высокие отвесные утесы, у изножья которых бились о берег холодные волны.
От реки Та-Уху до гавани Св. Ольги, на протяжении около 120 верст, лежало самое пустынное место всего морского побережья, начиная от залива Посьета. Только на одной реке Пхусун встретилось путникам китайское население (около двадцати фанз), а затем снова безлюдье. Даже серебряная руда, находящаяся, по слухам, в вершине реки Ванцин, не привлекала старателей в ее долину.
Все это время приходилось ночевать в лесу. Обычный день путешествия выглядел примерно так:
«Обыкновенно за час или полтора до заката солнца сильно уставшие ноги начинают громко напоминать, что время отдохнуть. Притом желудок также давно уже заявляет о своей пустоте, и все это настолько сильные побуждения, что мы начинаем выглядывать по сторонам дороги место, удобное для ночлега. Для этого обыкновенно избирается лесная лужайка на берегу какого-нибудь ручья, чтобы иметь под боком дрова, воду и пастбище для лошадей. В здешних местностях все это очень нетрудно отыскать: ручьи текут в каждой пади, и вода в них не хуже знаменитой невской, трава растет везде и всюду, а в лесу столько сухого валежника, что нетрудно добыть сколько угодно дров.
Выпадет, бывало, такое удобное место, хочется отдохнуть, соблазнителен и греющий костер на морозе, но солнце стоит еще высоко, целый час до заката, так что можно успеть сделать версты три — и с досадой идешь далее.
Тут мой юный спутник обыкновенно начинает ворчать: „Надо остановиться, сегодня и так уже много прошли, а тебе бы все больше да больше; другого такого места не будет, а здесь, посмотри, как хорошо“, и т. д. в этом роде. Большей частью я оставался глух ко всем подобным просьбам и увещаниям, но иногда соблазн был так велик, что по слабости, присущей в большей или меньшей степени каждому человеку, останавливался на ночлег ранее обыкновенного времени.
И как магически действует надежда! Уставшие солдаты и лошади идут молча, шаг за шагом, повесив головы, но лишь только я скажу: „Сейчас остановимся ночевать“, — все мигом ободрятся, даже кони пойдут скорее, завидя огонек, который мой товарищ уже успел разложить, уйдя вперед.
Пришли на место, остановились… Солдаты развьючивают лошадей и, привязав их за деревья, чтобы дать остынуть, рубят и таскают, пока светло, дрова на костер, который необходимо держать целую ночь, иначе нет возможности хотя сколько-нибудь заснуть на морозе. Тем временем я отправляюсь нарубить кинжалом веток или сухой травы, чтобы сидеть, по крайней мере, не на голом снегу, а товарищ варит кирпичный чай, вкусом и запахом мало чем отличающийся от настоя обыкновенного сена. Однако в это время и подобный согревающий напиток кажется слаще нектара олимпийского, в особенности если в приложение к нему жарятся на палочках тонко нарезанные куски козы или оленя.
Закусив немного, я достаю дневник и сажусь писать заметки дня, разогрев предварительно на огне замерзшие чернила {Я всегда предпочитал писать свои заметки чернилами, а не карандашом: последний скоро стирается, так что потом трудно, а иногда даже невозможно разобрать рукопись.}. Между тем солдаты уже натаскали дров, пустили на траву лошадей и варят для себя и для нас ужин. Часа через два все готово, дневник написан и мы ужинаем, чем случится: фазаном, убитым днем, куском козы или рыбы, а иногда и просто кашей из проса.
После ужина посидишь еще немного у костра, поболтаешь или погрызешь кедровых орехов, а затем укладываешься спать, конечно, не раздеваясь и только подостлав под себя побольше травы, а сверху укрывшись какой-нибудь шкурой, в которую закутаешься герметически. Но при всем том, несмотря даже на усталость, спишь далеко не спокойно, потому что со стороны, противоположной огню, ночной мороз сильно холодит бок и заставляет беспрестанно поворачиваться. Мои солдаты очень метко говорили, что в это время „с одной стороны — петровки {То-есть петров пост, который бывает в июне, следовательно, в период жаров.}, а с другой — рождество“.
Наконец, все уснули и кругом водворилась тишина… Только изредка трещит костер, фантастически освещающий своим пламенем окрестные деревья, да звенят бубенчики пасущихся невдалеке лошадей. Широким пологом раскинулось над нами небо, усеянное звездами, а луна сквозь ветви деревьев украдкою бросает свои бледные лучи и еще более дополняет впечатление оригинальной картины…
Часа за два до рассвета встают солдаты, собирают лошадей, дают им овес или ячмень, затем варят для себя и для нас завтрак. Когда последний готов, тогда поднимаемся и мы, часто дрожа от холода, как в лихорадке, но горячий чай хорошо и скоро согревает. Позавтракали, а еще только что начинает светать. Тогда я велю вьючить лошадей; сам же, по обыкновению, отправляюсь вперед, и только в полдень останавливаемся мы на полчаса, чтобы немного закусить и произвести метеорологические наблюдения».
К вечеру 7 декабря экспедиция вышла в гавань Св. Ольги, где Пржевальский расположился в доме начальника поста. После ночевок под открытым небом, на снегу и морозе, невыразимо отрадно было заснуть в теплой уютной комнате, предложенной радушным хозяином. Сильная усталость, в лохмотья изношенные сапоги, сбитые спины у четырех лошадей — все это красноречиво говорило в пользу того, чтобы прожить здесь хотя с неделю, отдохнуть и починиться, променять сбитых лошадей на здоровых, и подготовиться к дальнейшему пути. Кроме того, Пржевальский должен был переписать крестьян в окрестных деревнях и исполнить некоторые служебные поручения в самом посту.
Этот пост, включавший церковь, двенадцать жилых домов и два казенных магазина, был расположен в вершине бухты Тихая Пристань, составляющей часть гавани Св. Ольги. Сама по себе гавань была непригодна для стоянки судов, но эта бухта, как отмечает Пржевальский — отличное место для якорной стоянки, так как здесь всегда спокойно, даже в сильную бурю.
В гавани св. Ольги путники провели 6 дней, и 14 декабря Пржевальский вышел оттуда с намерением идти уже на Уссури.
На переход от гавани Св. Ольги до реки Тазуши, где расстояние около 80 верст, ушло пять суток. Тропинка шла по горам вдоль побережья и на всем пути путникам не встретилось никакого жилья, за исключением одинокой хижины зверолова-таза. По пути, у залива св. Владимира Пржевальский пару дней безуспешно пытался подстрелить морского орлана и посвятил немало строк этой великолепной птице.
18 декабря путники достигли мелководной и каменистой реки Тазуши, которая вытекает из Сихотэ-Алиня с красивой, плодородной и густо заселенной долиной, окруженной горами. Жили здесь китайцы, занимавшиеся земледелием и охотники-тазы[30], основным промыслом которых была охота на соболей, которые потом продавались китайцами в Шанхай, оптом по два мексиканских доллара (Пржевальский пишет, что мексиканские доллары были в ходу у китайцев по курсу 1:2 к рублю или даже больше). В декабре, то есть в то время, когда Пржевальский прибыл в долину Тазуши, торговля соболями была в разгаре и, по его оценкам, там в тот момент можно было купить до двух тысяч соболей.
От крайней фанзы в верховьях реки Тазуши экспедиции предстоял перевал через Сихотэ-Алинь в долину реки Лифудин. Здесь на протяжении восьмидесяти верст не встречалось ни одного жилого места, и четыре дня этого перехода стали самыми трудными из всей экспедиции. Все три ночи, которые пришлось тогда провести под открытым небом, стояли морозы в 23, 25 и 27 градусов, а ночевка на таком холоде, да еще в снегу на два фута глубиной [60 см], была очень тяжелой даже для таких закаленных путешественников. Помимо морозов, сложность была в том, что после перевала климат резко поменялся и на склонах гор лег глубокий снег, пробиваться через который по дубовому лесу стоило огромных усилий.
Первая ночь захватила путников на несколько верст ниже перевала в тайге, где даже не было воды. Прежде всего разгребли снег, который лежал везде на полметра и развели костер, чтобы сначала немного отогреться. Потом развьючили лошадей, которых отпускать кормиться было некуда, поэтому пришлось дать им ячменя и привязать на ночь к деревьям.
«Холод был страшный (термометр показывал — 20R Р) и еще счастье, что здесь в лесу не хватал нас ветер, который дул целый день, но не стих и к вечеру. За неимением воды мы натаяли сначала снегу, а потом сварили чай и ужин. Ни до одной железной вещи нельзя было дотронуться, чтобы не пристали к ней руки, а спина, не согреваемая костром, до того мерзла, что часто приходилось поворачиваться задом к огню.
Около полуночи я улегся вместе со своим товарищем и собакою возле самого костра на нарубленных еловых ветках и велел закрыть нас сложенною палаткою. Скоро сон отогнал мрачные думы; но этот сон на морозе какой-то особенный, тяжелый и не успокаивающий человека. Беспрестанно просыпаешься, потому что холод со стороны, противоположной костру, сильно напоминает, что спишь не в постели. От дыхания обыкновенно намерзают сосульки на усах и бороде и, часто, опять растаяв, мокрыми, страшно неприятными каплями катятся через рубашку на тело. Иногда снится родина и все хорошее прошлое, но пробудишься… и мгновенно сладкие мечты уступают место не совсем-то приятной действительности…»
Следующие дни по глубокому снегу путники пробивались по берегу реки Лифундин. Их окружала дремучая тайга, попадались даже следы тигра. Мертвая тишина царила кругом, и только изредка слышался крик дятла или ореховки. Еще две ночи были проведены на жестоком морозе.
Только на четвертые сутки, в самый день Рождества, экспедиция добралась до первого жилья — китайской фанзы. От деревни Нота-Хуза оставалось уже недалеко до устья реки Дауби-хэ[31], где была расположена русская телеграфная станция и куда Пржевальский всеми силами торопился поскорее добраться, рассчитывая прийти накануне нового года. Однако погода задержала путников. Метель, поднявшаяся 30 декабря, до того занесла тропинку, что на следующий день к вечеру путники были еще за 25 верст от желанного места.
И вот что записал тогда Пржевальский в своем дневнике: «Незавидно пришлось мне встретить нынешний новый год в грязной фанзе, не имея никакой провизии, кроме нескольких фунтов проса, так как все мои запасы и даже сухари, взятые из гавани Св. Ольги, вышли уже несколько дней тому назад, а ружьем при глубоком снеге ничего не удалось добыть.
Теперь, когда я пишу эти строки, возле меня десятка полтора манз, которые обступили кругом и смотрят, как я пишу. Между собой они говорят, сколько можно понять, что, вероятно, я купец и записываю свои покупки или продажи.
Во многих местах вспомнят сегодня обо мне на родине и ни одно гадание, даже самое верное, не скажет, где я теперь нахожусь.
Сам же я только мысленно могу понестись к своим друзьям, родным и матери, которая десятки раз вспомнит сегодня о том, где ее Николай.
Мир вам, мои добрые родные и друзья! Придет время, когда мы опять повеселимся вместе в этот день! Сегодня же, через полчаса, окончив свой дневник, я поем каши из последнего проса и крепким сном засну в дымной, холодной фанзе…»
Весь следующий день усталые люди тащились по снегу и лишь к вечеру добрались до телеграфной станции Бельцовой, которая располагалась на реке Дауби-хэ, в четырех верстах выше ее устья. Всего за девятнадцать дней, проведенных в пути от гавани Св. Ольги было пройдено около трехсот верст. Все это время, отмечает Пржевальский, он даже ни разу не умывался, так что читатель может себе представить, насколько было приятно вымыться в бане и заснуть в теплой комнате.
Река Дауби-хэ, которая в четырех верстах ниже Бельцовой сливается с Ула-хэ и образует Уссури, вытекает из главного хребта Сихотэ-Алиня и, имея в общем направление от юга к северу, тянется на 250 верст. По долине ее проходила телеграфная линия, которая соединяла город Николаевск с Новгородской гаванью. Кроме того, здесь же пытались завести и почтовое сообщение, но оно вскоре прекратилось по причине крайне плохого состояния дороги, устроенной наскоро, в одно лето.
7 января экспедиция прибыла в станицу Буссе, — точку завершения трехмесячной зимней экспедиции, в течение которых было пройдено более тысячи верст. (С 16 октября 1867 года, т. е. со дня выхода из Новгородской гавани, по 7 января 1868 года — дня прихода в станицу Буссе, экспедиция прошла 1070 верст, а именно: от Новгородского поста до Владивостока — 230 верст, от Владивостока до Сучана—170 верст, от Сучана до гавани Св. Ольги — 270 верст и, наконец, от гавани Св. Ольги до станицы Буссе 400 верст.)
Следующим этапом Пржевальский намечал исследование озера Ханка и внутренних областей Маньчжурии, а именно истоков реки Сунгари и хребта Чаньбошань, где не ступала еще нога европейца. Зиму он провел в организационных хлопотах — пришлось сьездить за дробью в Хабаровку, разослать письма и дождаться ответа с разрешением выдвинуться к озеру Ханка.
Целью экспедиции к озеру Ханка были орнитологические исследования. По словам самого Пржевальского, «лучшими и незабвенными» днями его пребывания в Уссурийском крае были две весны 1868 и 1869 годов, проведенные на Ханке при истоке из него реки Сунгачи: «Пустынное это место, где кроме нескольких домиков, именуемых пост № 4, на сотню верст, по радиусам во все стороны, нет жилья человеческого, предоставляло полное приволье для тех бесчисленных стай птиц, которые явились здесь, лишь только пахнуло первою весной. Никогда не тревожимые человеком, они жили каждая по-своему и представляли много интересного и оригинального, что я наперед сознаюсь в неумении передать вполне все то, чего был счастливым наблюдателем».
Это время Пржевальский проводит вдвоем со своим юным спутником Николаем Ягуновым. С конца февраля уже наблюдается несколько хороших теплых дней, по выжженым с осени травянистым равнинам, раскинувшимся по восточному берегу озера, кое-где появляются проталины. Незамерзающий исток Сунгачи потихоньку очищается ото льда, будто расчищая место для будущего птичьего пролета. Первозданная тишина царит кругом, и только изредка то покажется стая тетеревов, то раздастся стук дятла, то, наконец, пролетят высоко несколько первых в сезоне уток-гоголей, зимовавших на незамерзающих частях реки…
Но вот наступает март. Несмотря на холода, весна уже ощущается и ее первыми вестниками являются лебеди кликуны. С середины марта появляются бакланы (Пржевальский с точностью охотника и естествоиспытателя описывает их охотничьи повадки) и, наконец, журавли.
Совершенно невозможно не привести здесь описание Пржевальским весеннего танца журавлей. В этом описании столько подлинной любви и поэтического любования, что поневоле становишься таким же влюбленным зрителем:
«Самыми нетерпеливыми выскочками из голенастых, несмотря на всю свою флегматичность, оказались журавли, которых два вида: японский (даурский) и китайский (уссурийский), прилетели 3 и 4 марта.
Первый из этих журавлей родиной из Японии, по своим нравам очень схож с европейским малым журавлем (Grus virgo) и, подобно последнему, весной устраивает забавные пляски для развлечения и удовольствия своих любимых подруг. С такой похвальной целью общество этих журавлей, обыкновенно от трех до пяти пар, живущих по соседству, выбирает среди болота сухое, гладкое место, позаботясь предварительно, чтобы оно находилось в почтительном расстоянии от всяких кустов, оврагов и тому подобных местностей, могущих скрывать врага.
Ранним утром и в особенности перед вечером журавли слетаются на такое условное место и, покричав здесь немного, принимаются за пляску. Для этого они образуют круг, внутри которого находится, собственно арена, предназначенная для танцев. Сюда выходят один или два присутствующих, прыгают, кивают головой, приседают, подскакивают вверх, машут крыльями и вообще всякими манерами стараются показать свою ловкость и искусство. Остальные присутствующие в это время смотрят на них, но немного погодя сменяют усталых, которые в свою очередь делаются зрителями.
Такая пляска продолжается иногда часа два, пока, наконец, с наступлением сумерок утомленные танцоры закричат хором во все горло и разлетятся на ночь по своим владениям.
Независимо от общих танцев, самец этого вида, один из самых любезных кавалеров между своими длинноногими собратьями, не упускает ни одного случая выказать любезность перед самкою и, бродя с нею по болоту, часто делает самые смешные движения, между тем как его более положительная супруга занимается в это время проглатыванием пойманных лягушек».
Охотничьи экскурсии по сунгачинским равнинам — дело нелегкое. Уцелевшая от осенних пожаров сухая прошлогодняя трава, иногда метровой вышины, наполненная слежавшимся снегом и скрученная ветром, была похожа на непролазные дебри, а на относительно ровных местах, где прошли осенние палы, торчащие остатки стеблей становились настолько остры, что в сапогах через два-три дня появлялись дыры. Завидев добычу — к примеру, пару красивых китайских журавлей, — к ней приходилось подкрадываться ползком. Чуткие птицы часто замечали опасность, так что охотники были вынуждены или стрелять с риском промахнуться, или начинать все сначала. «Но зато, когда удавалось подкрадываться в меру меткого выстрела и пронизанный пулей журавль падал, как сноп, на землю, я радовался, как ребенок, и изо всех сил пускался бежать к дорогой добыче».
Вслед за первыми перелетными птицами, несмотря на постоянные холода, начинают показываться другие виды и не проходит дня, чтобы не появился какой-нибудь новый экземпляр, так что к 9 марта Пржевальский уже насчитал в прилете 22 вида. Однако все эти птицы показались только в небольшом количестве — в одиночку, парами или небольшими стайками, словно передовые гонцы тех бесчисленных стай, которые должны были вот-вот нагрянуть.
Наконец 13 марта появилась самая значительная и редкая птица — японский ибис. «Родной брат знаменитой священной птицы древних египтян, этот ибис чрезвычайно красив. Достигая в размерах крыльев до 4 футов (120 см. — О. П.), он имеет спину, верхнюю часть шеи и хохол пепельно-голубого цвета, низ тела бледнорозового, а крылья огненнокрасные; передняя голая часть головы и ноги кирпично-красные, длинный же согнутый клюв черный с ржавчинно-красным концом. Появление этого ибиса на озере Ханка в такую раннюю весеннюю пору, когда все болота и озера еще закованы льдом, а термометр по ночам падает до −13° Р, составляет весьма замечательный факт в орнитологической географии».
Охотникам удалось добыть целых пять этих удивительных птиц, что стоило им немалых трудов.
«Появление японского ибиса служило как бы сигналом к началу валового пролета других птиц; в тот же самый день, т. е. 13 марта, несмотря на сильную метель, продолжавшуюся всю ночь и днем до полудня, показались большие стада уток клоктунов. Низко, почти над самою землею, неслись они с юга и затем, встретив Сунгачу, направлялись вверх по ней на полынью, которая стоит целую зиму при истоке этой реки из озера Ханка. Поплавав здесь немного, клоктуны усаживались на льду для отдыха. Затем каждое вновь прилетевшее стадо присоединялось к прежнему, так что вскоре образовалась стая приблизительно около трех тысяч штук. Посидев несколько часов, вся эта живая громада поднялась с шумом, напоминающим бурю, и на лету то свертывалась в одну сплошную кучу, то вытягивалась фронтом в линию, то, наконец, летела углом, или разбивалась на другие меньшие стаи, которые вскоре опять соединялись с общей массой…
Вместе с тем начался настоящий валовой пролет уток, которые, за исключением клоктунов, появлялись до сих пор только отдельными небольшими стайками. Но теперь стадо за стадом, сотня за сотней, целые тысячи несутся к северу, останавливаясь для отдыха и продовольствия на Сунгаче, которая в буквальном смысле кишит и голенастыми птицами. День и ночь стоит здесь настоящий кагал от всевозможного крика, свиста и писка, среди которого нельзя разобрать отдельные голоса…»
Каждодневные охотничьи экскурсии, к восторгу охотника, теперь баснословно удачны, так как уток можно было настрелять сколько угодно. Случалось за одну охоту подстрелить 30–40 штук, так что недостатка в продовольствии у путешественников не было.
«Возвратясь с восходом солнца из засадки домой, мы пили чай, завтракали и тотчас же отправлялись на охоту вниз по Сунгаче. Часто, кроме одного двухствольного ружья, я брал с собой еще штуцер для стрельбы крупных и осторожных птиц, и хотя очень накладно было носить одно ружье в руках, а другое за спиной, но зато я мог стрелять всех и каждого, не заботясь о расстоянии.
Лишь только мы выходили из дома, как тотчас же начиналась стрельба и охота, об удаче которой в это время года нечего здесь и спрашивать. На каждой луже, на каждом шагу по берегу реки — везде встречаются стада уток, гусей, крохалей, бакланов, белых и серых цапель, реже лебеди, журавли и ибисы. Все это сидит, плавает, летает и очень мало заботится о присутствии охотника.
Выстрел за выстрелом гремит по реке, но ближайшие спугнутые стада тотчас же заменяются новыми, между тем как еще целые массы, не останавливаясь, несутся к северу, так что в хорошее утро слышен в воздухе только неумолкаемый крик на разные голоса и свист крыльев. Иногда среди этого хаоса вдруг раздается шум наподобие бури и, быстро оглянувшись кверху, видишь, как целое стадо уток, в несколько сот экземпляров, летевшее высоко, но вздумавшее присесть на Сунгачу, бросается, словно падающий камень, из-под облаков на поверхность воды.
Идя по берегу и беспрестанно стреляя то в лет, то в сидящих, мы с товарищем скоро набивали порядочное количество, и для того чтобы не таскать убитых понапрасну взад и вперед, обыкновенно оставляли их где-нибудь в заметном месте и брали уже на возвратном пути».
Мне кажется, читая эти восторженные строки дневников Пржевальского, каждый, кто когда-либо чувствовал азарт охоты, непременно вздохнет от того, что ему не довелось побывать в это время в этом месте.
По возвращении с охоты начиналась кропотливая работа по препарированию и выделке чучел, обычно до вечера. В сумерках охотники снова выходили пострелять, а с наступлением темноты возвращались домой, и Пржевальский принимался писать свои заметки, после чего, в 9–10 вечера, ложились спать.
«С приближением апреля весна начала, наконец, сильнее вступать в свои права, и несколько теплых дней, бывших в конце марта, окончательно распустили болота, на которых везде показались разливы. Сюда откочевали теперь все водные и голенастые птицы, так что по Сунгаче держится их очень немного и охота там кончилась. Зато везде на болотах стоит пир горой, и тысячи самых разнообразных голосов оживляют еще так недавно совершенно безмолвные равнины.
Громкий крик журавлей, кряканье уток, гоготанье гусей, свист куликов, песнь жаворонков, токанье тетеревов, писк чибисов — все это сливается в один общий, неясный шум, свидетельствующий о полном разгаре и приволье здешней весенней жизни.
Между тем валовой пролет уток и гусей, к которым теперь присоединились лебеди-шипуны (Cygnus olor), кроншнепы и большие крохали, усиливался с каждым днем, но особенно был велик в первых числах апреля.
Обыкновенно такой лет начинается с восходом солнца, всего сильнее бывает с 6–8 часов утра, а затем уменьшается и, наконец, вовсе прекращается около 11 часов дня. В это время пролетные стада садятся отдыхать где попало: на льду озера, на лужах, разливах, выжженных местах — словом, везде и всюду.
Однако, несмотря на всю усталость, эти стада не дремлют и ни в каком случае не прозевают опасности. Редко, редко, разве как-нибудь из сухой высокой травы, можно подкрасться, в особенности к большому стаду гусей, и счастливый выстрел вознаграждает тогда за трудности хождения по весенним разливам и ползание по густой траве.
Но вот солнце спускается к западу, и часов с четырех пополудни снова начинается лет, который продолжается уже до поздних сумерек. Тогда утомленные путники рассыпаются по речкам и разливам, проводя там ночь, а утром снова пускаются в путь, спеша без оглядки к обетованным местам, в которых будут выводить детей».
Такой валовой пролет птиц продолжался примерно до 8 апреля, хотя долго еще летели на север запоздалые стаи. Апрель на озере не принес южного тепла. Лед на Ханке еще нисколько не тронулся, так что по нему можно было совершенно безопасно ходить, а на берегу озера, куда зимой намело огромные сугробы, лежали их остатки толщиной в метр. После 10 апреля, как это и бывает в Сибири, резко потеплело, хотя ночами температура еще падала ниже нуля. Пржевальский наблюдает появление еще 21 вида птиц.
Но не одними птицами оживлялись сунгачинские равнины. С первых чисел апреля или даже с конца марта начался ход диких коз, которые ежегодно осенью и весной совершают периодические переселения из бассейна Уссури далее к югу и обратно.
Как страстный охотник мог упустить такой шанс?
«Добравшись сюда с большим трудом и устроив предварительно склад запасов как охотничьих, так и продовольственных, а потом выбрав место для засадки, с следующего же утра я приступал к самой охоте.
Бывало, еще совершенно темно, а я уже сижу в своей засадке и с нетерпением жду рассвета. Далеко впереди раздается изредка глухой, отрывистый голос козла самца или, как в Сибири его называют, гурана, а на ближайшем болоте, неумолкая, гукает выпь; все еще спит, и кругом полная тишина. Но лишь только станет заниматься заря и мало-помалу начнут просыпаться лесные и болотные птицы, каждая по-своему приветствуя наступление дня, как показывается первая коза или чаще целое стадо. Шагом или тихой рысью идет оно, беспрестанно останавливаясь, прислушиваясь и пощипывая траву.
Вот уже приблизилось шагов на двести… далеко, думаю я, и подпускаю еще ближе. Наконец, раздается выстрел и громким эхом, с различными перекатами, гремит в тишине раннего утра.
…Однако, несмотря на обилие промахов, мне случалось убивать за утро по три, даже по четыре козы, а один гольд[32], специально посвятивший себя этой охоте, убил на том же самом увале за все время хода, т. е. в течение трех недель, сто восемнадцать штук. Какой страстный охотник в Европе не позавидует такому обилию зверей, такой чудной охоте за ними, о которой ему и не снилось на своей густо населенной родине!»
Только со второй половины апреля картина весенней жизни наконец изменилась. По выжженным и влажным местам начала показываться первая зелень, разливов почти совсем уже не стало, но в то же время с окончанием валового пролета водяных и голенастых птиц опустели болотистые равнины, на которых теперь не осталось и двадцатой доли прежнего обилия. Птицы приступили к постройке гнезд.
Да и у Пржевальского, помимо восторгов охоты, появились служебные дела — в это время он занимается промером глубин реки Лэфу, не оставляя, впрочем, своих наблюдений за повадками гнездящихся аистов и их разорителей — тибетских медведей.
Во второй половине апреля продолжали лететь на север мелкие птицы — самой замечательной из них Пржевальский называет большого стрижа, который появляется на Ханке в двадцатых числах апреля и продолжает свой пролет до начала мая.
«Обыкновенно пролет происходит врассыпную, невысоко над землей или по самой ее поверхности, но притом эти стрижи беспрестанно то поднимаются кверху, описывая большие круги в воздухе, то опять опускаются до земли и летят в прежнем направлении».
Постоянная борьба между холодом и теплом, длившаяся в течение всего апреля и заявлявшая о себе то метелями, то ночными морозами, закончилась в первых числах мая, когда после первых четырех дней, в которые по ночам температура падала ниже нуля, наступило совершенное тепло, и погода стала наконец по-настоящему майской.
Одной недели такой погоды было достаточно, чтобы пробудить к жизни растения: деревья начали быстро распускаться, яблоня и черемуха вскоре покрылись душистыми цветами, а трава, в особенности по мокрым местам, поднялась на полметра вышины.
По болотам везде зацвела калужница, по лесам хохлатка, а на лугах распустились примулы, лютики, незабудки, одуванчики и лапчатки. И все это появилось вдруг, как будто май по праву принес с собой настоящую весну. Даже вечно бушующее Ханка в тихие вечера иногда совершенно успокаивалось и делалось гладким, как зеркало.
Водные обитатели также почуяли наступление полной весны, и лишь только Ханка очистилось от льда, по Сунгаче начался сильный ход осетров и калуг. Хотя эти породы в то время обитали в озере Ханка круглый год, но, кроме того, каждую весну они приходили сюда в огромном количестве с Амура и Уссури для метания икры.
«Между тем пролет и прилет птиц продолжался, хотя и не особенно сильно, всю первую половину мая, и в это время вновь появились песочник, зимородок, крачка, голубой соловей, камышовка, сорокопут, выпь и многие, многие другие мелкие птички; наконец, 15 мая появилась красивая китайская иволга (Oriolus chinensis), которая прилетела сюда из далеких стран юга, из пальмовых лесов Индо-Китая и своим громким мелодическим свистом возвестила об окончании весеннего пролета и о начале летней трудовой жизни всех пернатых гостей ханкайского бассейна».
Но если исследования на озере Ханка были успешными и отрадными, то намечавшаяся экспедиция в Маньчжурию так и не состоялась. В мае 1868 года на побережьи Японского моря появилось несколько сот вооруженных хунхузов[33], которые из-за запрета на добычу ими золота сожгли три русских деревни, два поста и убили нескольких русских. Китайское население о большей части поддержало восстание и беспорядки разрастались. Было объявлено военное положение; Николай Михайлович был назнаен начальником штаба воинских отрядов, действовавших на реке Сучане. За месяц восстание было подавлено, хунхузы разбиты и частью истреблены, а частью бежали в Маньчжурию.
За Сучанскую экспедицию Пржевальский был представлен к производству в капитаны и переводу в Генштаб. А до того в должности старшего адъютанта войск Приморского края Пржевальский был направлен в Николаевск, где провел зиму 1868–1869 годов. «Такая мерзость, — писал он брату Евгению — что и Боже упаси. Водка и карты, карты и водка — вот девиз здешнего общества. Что же касаетсся до умственной жизни, то она здесь процветает едва ли не менее, чем среди папуасов Новой Гвинеи».
Если осенью еще возможно было удовлетвориться охотой, то зимой вокруг лежали глубокие снега. Пржевальский проводил время в узком кругу образованных лиц, резко выделявшихся на общем фоне: командующего войсками контр-адмирала Фуругельма, начальника штаба генерал-майора Тихменева и его заместителя Баранова, адьютантов Степанова и Губанова; подполковника Бабкина и дивизионного доктора Пласкина.
В это время Пржевальский делал описание своего путешествия и занимался с Николаем Ягуновым, подготавливая юношу к поступлению в училище. Раз в неделю офицеры собирались у единственного семейного человека — Бабкина, имевшего супругу и приемную дочь 12 лет по фамилии Попова. Бабкин просил Пржевальского позаниматься с ней географией, на что тот дал ей свой учебник с надписью «Долби пока не выдолбишь». Было ли это проявлением женоненавистничества, мужского шовинизма или просто девочка ему не понравилась? (стоит отметить, что почти одновременно Пржевальский проявил неподдельную заботу о судьбе трех девочек-сирот). Так или иначе, но впоследствии эта девушка получила в Цюрихе диплом доктора медицины и в один из приездов в Петербург преподнесла Пржевальскому свою дисертацию[34].
Этой зимой он много играл, для чего даже несколько раз ездил во Владивосток, где был свой «кружок моряков», состоявший из морских офицеров и купцов — наиболее образованных людей. В этом кругу его тоже очень любили, а за неизменное счастье в игре дали шутливое прозвище — «Золотой фазан». В Николаевске он тоже играл, причем по-крупному, ставя на кон по 200–300 рублей. Выиграл больше 1000 — выходил из игры; больше 500 рублей с собой не брал и назначал Степанова «распорядителем», которому было запрещено выдавать ему деньги сверх лимита, несмотря ни на какие уговоры. Благодаря этой строгости в ту зиму Пржевальский выиграл (в основном у местных купцов) более 12 тысяч рублей, которые были истрачены на нужды экспедиции.
Вообще о местных нравах он отзывается исключительно нелицеприятно. Едва закончив свои описания и написав для Сибирского отдела Русского географического общества статью «Инородческое население в южной части Приморской области» (за нее ему будет присуждена впоследствии одна из первых его наград — малая серебряная медаль РГО), Пржевальский готовится к возвращению на озеро Ханка.
В середине января он покинул Николаевск, и на прощание бросил карты в Амур со словами «С Амуром прощайте и амурские привычки!»
Вторая весна на озере была проведена им с тем же нескрываемым удовольствием:
«Последним, заключительным актом моего пребывания в Уссурийском крае была экспедиция, совершенная летом 1869 г. в западной и южной части Ханкайского бассейна, для отыскания там новых путей сообщений как водных, так и сухопутных. Три месяца странствовал я по лесам, горам и долинам или в лодке по воде и никогда не забуду это время, проведенное среди дикой, нетронутой природы, дышавшей всей прелестью сначала весенней, а потом летней жизни. По целым неделям сряду не знал я иного крова, кроме широкого полога неба, иной обстановки, кроме свежей зелени и цветов, иных звуков, кроме пения птиц, оживлявших собою луга, болота и леса. Это была чудная, обаятельная жизнь, полная свободы и наслаждений! Часто, очень часто теперь я вспоминаю ее и утвердительно могу сказать, что человеку, раз нюхнувшему этой дикой свободы, нет возможности позабыть о ней даже при самых лучших условиях дальнейшей жизни».
Дождавшись установления теплой погоды, 8 мая Пржевальский оставляет пост № 4 и по северному берегу озера Ханка направляется на запад в бассейн реки Сиянхэ. К этому моменту покрытая лесом гористая долина Сиянхэ раскрывается перед восхищенными взглядами исследователей целыми полосами цветущих ландышей, желтых лилий, касатика, первоцвета и других весенних цветов.
Почти весь май исследователь с товарищами пробыл в бассейне Сиянхэ. День за днем проходил то в экскурсиях и охотах, то в передвижениях с места на место. Именно здесь он выработал тот порядок, тот ритм, в котором пройдут остальные, более трудные и более грандиозные его странствия. Эта закалка позволит ему в дальнейшем без серьезных потерь проходить по диким, неисследованным местам и переносить трудности, которые нам даже сложно вообразить. Там он приобретает четкое ощущение, что весь отряд должен действовать слаженно, как единый организм, а для этого каждый человек в этом отряде должен жить и дышать единой целью.
«Обычно порядок наших хождений был всегда один и тот же. Поднявшись с восходом солнца и указав направление, по которому нужно идти, мы отправлялись с товарищем вперед, собирали попадавшиеся на пути растения и охотились. Между тем солдаты, завьючив лошадей, отправлялись вслед за нами и шли не торопясь, выбирая по возможности сухие и лучшие места. Впрочем, иногда какая-нибудь небольшая речонка с топкими берегами или узкий залив, которого нельзя было обойти, делали большую помеху, заставляли снимать с лошадей вьюки, переносить их на себе через неудобные места и затем уже переводить через него свободных от тяжестей лошадей. Однако такие препятствия встречались сравнительно редко, так как в большей части случаев лошади шли напрямик через речку или через болото, если только здесь не было чересчур большой топи.
Пройдя таким образом до полудня, мы останавливались, выбирая для этого удобное место на берегу реки, всего чаще лужайку среди высоких деревьев, доставлявших прекрасную тень своими густыми вершинами.
Здесь обычным порядком сначала развьючивали лошадей, которых после небольшого отдыха пускали пастись на сочной траве ближайшего луга; потом разводился костер, и один из солдат, исполнявший должность повара, принимался готовить обед из добычи нашей вчерашней или сегодняшней охоты. Между тем мы с товарищем сушили прежние и вновь собранные растения…
Часов около четырех пополудни мы снова отправлялись на экскурсию или на охоту в окрестностях нашей стоянки и возвращались сюда уже с наступлением сумерек. На следующий день шли далее описанным порядком, но иногда, встретив особенно хорошее для экскурсии место, или для того, чтобы дать отдых лошадям, я проводил день или два на одном и том же пункте.
К довершению всех наслаждений, день в день стояла великолепная погода, но в особенности хороши бывали ночи, в полном смысле весенние, майские…
Обаятельная прелесть ночи еще более увеличивается дикостью и безлюдием окрестных местностей. Действительно, далеко вокруг здесь нет души человеческой, и природа еще настолько девственна, что даже след, оставленный на береговом песке, сохраняется надолго, пока его не замоют дожди и речные волны. Густые травянистые или кустарные заросли стоят не измяты ничьей ногой, и только кой-где след на грязи или клочок сорванной травы указывают, что здесь прошел какой-либо зверь, свободный обитатель окрестных лесов.
Между тем последние лучи света погасли на западе, а полная луна, появившись с востока, льет тихий свет на окрестные горы и долины. Мертвая тишина воцарилась кругом и только тихо журчат волны реки да изредка стукнет полуночник или гукнет дикий козел. Приближается полночь, и все спит сном тихим, спокойным. Солдаты давно уже улеглись вокруг костра, который чуть тлеет в темноте деревьев, но сон бежит от моих глаз… Казалось так бы все смотрел и любовался чудной ночью…»
В первую очередь целью исследователей было изучение пригодности бассейна Сиянхэ для земледелия и последующей колонизации. Увы, Пржевальский обнаружил, что несмотря на плодородие местных почв, долина реки сильно затопляема весной и во время сильных дождей и потому негодна для возделывания. Впрочем, он отмечал большую хозяйственную ценность местных лесов, в которых преобладает дуб и береза, и наметил маршрут возможного сплава.
По окончании исследования бассейна Сиянхэ Пржевальский, как уже говорилось выше, занимается съемкой и промером реки Лэфу, впадающей в озеро Ханка. Здесь нужно было решить окончательно вопрос: возможно ли пароходное плавание вверх по этой реке. Шесть гребцов-солдат и лодка были выделены путешественнику для этой цели на посту Камень-Рыболов. Исследованием Лэфу Пржевальский занимался около трех недель. В своем служебном отчете он делает следующие выводы:
«1) Пароходство по этой реке может производиться беспрепятственно при всяком стоянии воды только верст на 25, если считать по реке, и верст на 14, если взять по прямому направлению, от устья.
2) Свободно при высокой воде, но с трудом при малой, пароходы, сидящие менее трех футов, могут подниматься по Лэфу до первой горы, упирающейся в правый берег, т. е. верст на 40 от устья, если считать по реке, и верст на 14, если взять по прямому направлению, от устья.
3) Выше названной горы до устья Сахэзы пройти на пароходе невозможно и даже при большой воде по причине множества высоких карчей и деревьев, наклонившихся с одного берега на другой.
4) От крайнего пункта, до которого могут доходить при большой воде пароходы, чрезвычайно трудно проложить сухопутную дорогу к реке Сахэзе по причине обширных болот, наполняющих здесь лэфунскую долину на ширину не менее десяти верст.
5) Вся долина среднего и нижнего течения Лэфу решительно не годна для заселения».
По признанию самого Пржевальского, в этом путешествии половина дня, как правило, отдавалась служебным целям, но вторая неизменно посвящалась охоте, собиранию растений и изготовлению чучел. Путешественники в изобилии встречали гнездящихся зимородков и китайскую иволгу. Чтобы изучить их повадки, подобраться к их гнездам и добыть яйца, Пржевальскому пришлось потратить на поиски немало сил и времени. Но такие занятия были ему только в радость, они его совершенно не тяготили — напротив, звали за собой, обещая новые открытия, приносящие неизменную радость. Его путевые заметки совершенно не похожи на тот сухой научный стиль, к которому привыкли наши современники. В изложении Пржевальского сквозит неподдельное, искреннее восхищение каждой деталью, которую ему удается узнать и рассмотреть.
Вот, например, его описание повадок голубой сороки:
«В гнезде лежало восемь почти уже совершенно насиженных яиц, на подстилке, сделанной из порядочной горсти изюбриной шерсти, которую мне случалось несколько раз находить, и в весьма изрядном количестве, также в гнездах скворцов, шрикунов и даже голубых синиц.
Долго недоумевал я, откуда все эти птицы могут набрать столько шерсти, которую изюбр, да и всякое другое животное, теряет исподволь, притом же где попало, так что собрать ее в достаточном количестве, конечно, нет никакой возможности. Однако один из здешних старых охотников разрешил мое недоумение и объяснил, что однажды весной он сам видел, как несколько сорок сидели на спине пасшейся самки изюбра и рвали из нее шерсть целыми клочьями. Не зная, каким образом избавиться от таких неожиданных услуг, изюбр брыкался, мотал головой и так был занят этим делом, что охотник успел подкрасться и убить его.
Этот рассказ заслуживает большой веры, так как иначе нельзя объяснить, откуда могут все вышеназванные птицы добывать себе такое количество изюбриной или козлиной шерсти, какое часто находится в их гнездах».
Кроме птиц, на Лэфу летом водилось много разных зверей, также приходивших на эти топкие берега для вывода молодняка:
«Плывя на лодке, беспрестанно видишь на грязи или на песке берега то небольшой, аккуратный след козули, то схожий с ним, только несравненно больший, след изюбра, то неуклюжую ступню медведя, который иногда целой тушей скатится с крутого берега в воду, то, наконец, круглый, явственно отпечатавшийся след тигра, также прикочевавшего в здешние места. Сверх того, здесь встречаются кабаны, лисицы, волки, а в самой речке очень часто выдры».
Окончив промеры Лэфу, Пржевальский отправился на вьючных лошадях для исследования бассейна реки Mo, на что также ушло около месяца. С наступлением летней жары такой поход оказался далеко не так приятен, как весной. Высокая густая трава в рост человека сильно затрудняла путь, и к довершению трудностей присоединились полчища оводов, которые делали совершенно невозможными дневные переходы и заставляли выбирать для дороги только раннее утро или поздний вечер. А вечером на смену оводам приходили не менее надоедливые комары, о которых Пржевальский пишет обстоятельно и с преогромной досадой.
По таким влажным долинам, покрытым густой сочной травой, летом держались с детенышами различные звери, чаще всего козы. На лугах верхней Mo они попадались чуть не на каждом шагу, так что Пржевальский каждый день убивал одну, даже три. Не зная, куда девать лишнее мясо, которое от сильной жары сразу портилось, «мы очень часто бросали целиком убитых, так что самому делалось совестно за такую бесполезную бойню, но тем не менее, уступая охотничьей жадности, я ни разу не упускал случая застрелить ту или другую козу».
От волнообразных возвышенностей степной полосы, по мере удаления к западу, рельеф местности менялся и горы становились выше. Перепад высот между ними и долинами обозначался более резко, начали появляться небольшие гребни или хребты. Но пока растительность еще оставалась больше степной, с ее рощами дуба и черной березы, с ее зарослями низкорослой лещины и дубняка, наконец, с ее обширными, цветущими лугами по пологим скатам.
Со временем программа исследований была выполнена, и путешествие подошло к концу:
«Минул июль, а вместе с ним кончились и мои золотые дни! Переплыв на пароходе озеро Ханка, я вновь очутился 7 августа на истоке Сунгачи, откуда утром следующего дня должен был ехать на Уссури, Амур и далее через Иркутск в Россию.
С грустным настроением духа бродил я теперь возле поста № 4, зная, что завтра придется покинуть эти местности и, быть может, уже никогда не увидать их более. Каждый куст, каждое дерево напоминало мне какой-нибудь случай из весенней охоты, и еще дороже становились эти воспоминания при мысли о скорой разлуке с любимыми местами.
Проведя под такими впечатлениями остаток дня, я отправился на закате солнца вдоль по берегу Ханка знакомой тропинкой, по которой ходил не одну сотню раз.
Вот передо мною раскинулись болотистые равнины и потянулся узкой лентой тальник, растущий по берегу Ханка; вот налево виднеется извилистая Сунгача, а там, далеко за болотами, синеют горы, идущие по реке Дауби-хэ.
Пройдя немного, я остановился и начал пристально смотреть на расстилавшуюся передо мною картину, стараясь как можно сильнее запечатлеть ее в своем воображении. Мысли и образы прошлого стали быстро проноситься в голове… Два года страннической жизни мелькнули, как сон, полный чудных видений… Прощай, Ханка! Прощай, весь Уссурийский край! Быть может, мне не увидать уже более твоих бесконечных лесов, величественных вод и твоей богатой, девственной природы, но с твоим именем для меня навсегда будут соединены отрадные воспоминания о счастливых днях свободной, страннической жизни».
В начале октября 1869 года Николай Михайлович возвратился в Иркутск, где его ждали приказы о производстве в капитаны и о переводе его в Генеральный штаб штабс-капитаном.
Во время своего пребывания в Уссурийском крае Пржевальский, помимо прочих изысканий, проводил ежедневные метеорологические замеры и составил подробный отчет о климате Уссурийского края; описал по собственным наблюдениям водящихся в краю зверей и их охотничьи повадки. Наконец, в итоговой части описания-доклада изложил свои соображения об образе жизни местных жителей, о причинах их бедственного положения и способах улучшить жизнь переселенцев. Я полностью уверена, что это последнее не входило в служебное задание нашего героя. Бюрократия всех времен одинакова, и черты ее одинаково уродливы. Выводы Пржевальского об устройстве быта жителей Уссурийского края — очень честное, очень жесткое, но разумное мнение, подкрепленное искренней заботой о тех, кого путешественнику довелось видеть. На самом деле именно этот отрывок проивел эффект разорвавшейся бомбы и чуть ли не превзошел по значению научные открытия путешественника.
Я привожу это мнение практически целиком.
«Из беглого очерка во II главе мы видели, что положение уссурийских казаков крайне бедственное, что голод и нищета с различными пороками, всегда им сопутствующими, довели это население до полного морального упадка, заставили его махнуть на все рукой и апатично покориться своей злосчастной участи. Правда, уже при самом переселении из Забайкалья новые колонисты имели слишком мало задатков к будущему преуспеянию, но, тем не менее, существуют и другие причины, которые поставили уссурийских казаков в такое неутешительное положение.
Эти причины, мне кажется, следующие:
1. Обязательное переселение. Выше было уже сказано, что уссурийские казаки выбирались по жребию в Забайкалье, что богатым был дозволен наем вместо себя охотников и что казаки с первого шага стали враждебно смотреть на новый край, куда явились не по собственному желанию, а по приказу начальства. Притом же большая часть из них лишилась во время трудной дороги и последнего имущества, которое они забрали было с собою. Скот передох во время плавания на баржах вниз по Амуру, хлеб и семена подмокли или совсем потонули на тех же самых баржах, много добра пропало при перегрузках или просто без вести на казенных транспортах; одним словом, казаки явились на Уссури в полном смысле голышами.
К такому населению подбавлено было еще в следующие годы около 700 штрафованных солдат…. Мало можно сказать хорошего и про казаков-то, а про этих солдат решительно ничего, кроме дурного. Это самые грязные подонки общества, сброд людей со всевозможными пороками, приведенных из России и поселенных здесь на вечные времена. Даже сами казаки не дружелюбно смотрят на этих солдат, которые известны на Уссури под общим именем „гольтипаков“…
2. Недостаток рабочих рук. …среди уссурийского населения число совершеннолетних мужского пола, т. е. таких, которым свыше 18 лет, равняется 1812. Однако эта цифра далеко не выражает собою количества здоровых работников, каковыми можно считать тех, которые признаются годными на службу и имеют не более 50 лет от роду. Число таких казаков (940) равняется только половине общей суммы совершеннолетних и ясно говорит о той сравнительно весьма малой рабочей силе, которую может доставить население Уссурийского края. Вследствие же ежегодного наряда на службу эта цифра сокращается еще более, так как поступающие в наряд казаки исполняют служебные обязанности по станицам и в штабе батальона {Поступающие в наряд получают продовольствие от казны по два пуда муки в месяц.} и по истечении годичного срока возвращаются домой.
Если возьмем цифру всей обработанной на Уссури земли 2560 десятин [2700 га], то увидим, что средним числом приходится только около 1/2 десятины на каждую душу — количество малое, в особенности, если принять во внимание, что большая половина этих пашен лежит на местностях затопляемых, где, следовательно, сбор хлеба подвержен весьма большим случайностям. Чтобы избежать таких случайностей, казаки должны обрабатывать землю на местах возвышенных, а такие местности везде покрыты здесь дремучими лесами, расчистка которых требует много времени и труда. Поэтому можно судить, насколько дорог для семьи каждый работник и насколько малое количество здоровых рабочих рук в среде уссурийского населения вредно отзывается на самом ходе здешнего земледелия.
3. Недостаток рабочего скота. …относительно животно-рабочей силы казаки находятся в невыгодных условиях и число содержимого ими рабочего скота весьма не велико сравнительно с населением. Притом же есть много таких хозяев, которые не имеют ни одной скотины, следовательно, только руками могут обрабатывать землю.
Сверх того, гоньба почты и провоз проезжающих составляют весьма тяжелое бремя для казаков, которые ради этой цели ведут очередь отдельно по станицам, и каждая смена стоит с своими лошадьми по одной неделе. Поэтому выходит, что в станицах, бедных лошадьми, при сильном разгоне казакам приходится ездить почти бессменно целую зиму, тогда как в станицах, где лошадей довольно, тяжесть почтовой гоньбы менее ощутительна.
Кроме того, почти ежегодно на Уссури бывают значительные падежи скота, всего чаще от бескормицы, и вообще скотоводство идет здесь весьма плохо. Причины этому заключаются: во 1-х в самом характере пастбищ, покрытых громадною, неудобною для корма травою, во 2-х в чрезвычайном обилии насекомых, от которых скот бежит, как сумасшедший, к дымокурам и не ест ничего, так что за лето худеет, а не отъедается, наконец в 3-х, главным образом, от небрежности самих казаков, которые всякое хозяйское дело ведут спустя рукава, и совершенно апатичны ко всякому труду. В подтверждение этих слов можно указать на то, что у китайцев, живущих рядом с казаками, скот превосходный, потому что китаец постоянно заботится, когда выгнать его на пастбище, когда загнать в хлев от насекомых, где разложить дымокуры и т. д., а наши казаки выгонят скотину в поле и, по русскому обыкновению, предоставляют ее на волю Божию.
4. Особенности климатических условий Уссурийского края. Одна из важных причин, не благоприятствующих развитию земледелия во всем Уссурийском крае, есть излишняя сырость климата, которая насколько способствует развитию богатой растительности, настолько же препятствует успехами земледелия. Проливные дожди идут здесь обыкновенно в июле, следовательно, в период сбора жатвы, так что хлеб гниет на корню, и нет возможности убрать как следует. Кроме того, вода затопляет все долины, а вместе с ними и пашни, лежащие на низких местах.
5. Неудачные действия администрации. Кроме всех вышеизложенных причин, немалую долю влияния на настоящее грустное положение казаков имели ошибки тех деятелей, которые руководили как самым переселением, так и дальнейшею судьбою уссурийских казаков.
Без сомнения, слишком крутая уже сама по себе мера — вырвать человека из его родины и бросить в неизвестный край, но еще более непохвально деморализировать его вконец на новом месте жительства. С уссурийскими казаками случилось то и другое: по приказу велели им бросить родину, а затем, поселив на Уссури, целым рядом неудачных административных мер, иногда прямо одна другой противоположных, довели это население до того безысходного положения, в котором оно находится ныне.
Таким образом, с первого раза не было обращено достаточно строгого внимания на правильную систему земледелия, приноровленную к условиям новой страны, на разработку земли в местах незатопляемых, на снабжение казаков необходимыми земледельческими орудиями, семенами и рабочим скотом, который хотя многие из них взяли с собой из Забайкалья, но лишились его от различных случайностей во время трудного плавания на баржах вниз по Амуру.
Между тем при недостатке земледельческих орудий и животно-рабочей силы казаки, конечно, не могли заняться как следует трудной разработкой земли на новых местах своего поселения, а принимались пахать там, где было полегче, т. е. на лугах, где разлитие реки на первых же порах уничтожало иногда уже поспевшую жатву.
Такая неудача, с первого раза, охлаждала последнее рвение ленивого казака, который без того уже недружелюбно относился к новому краю, а теперь потерял всякую надежду на пригодность его для земледелия и вместо того, чтобы с усиленною энергиею работать вновь, выбирая места безопасные от наводнений, он предавался полной лени, хорошо зная, что за неимением собственного получит казенное продовольствие. Такое продовольствие выдавалось, заимообразно, из казенных складов, всем желающим казакам, которые, конечно, рады были лезть в долг по горло, лишь бы только не работать дома.
Подобная дармовая прокормка, производившаяся притом без всякого строгого разбора, действительно нуждающихся от ленивых, была одною из тех ошибочных мер, влияние которых иногда чувствуется очень далеко. Правда, в первые годы заселения, выдача казенного продовольствия для большей части казаков, пришедших сюда голышами и не успевших еще достаточно обзавестись хозяйством, являлась необходимостию, но такая выдача должна была производиться с самым строгим разбором, чтобы население видело в ней, не потворство своей лени, а только временную помощь действительной нужде.
Несколько лет сряду дела шли подобным образом: казаки работали мало, у казны брали очень много и перебивались через это с году на год.
Наконец, видя настоятельность подобного порядка, с 1866 года круто повернули в другую сторону. Везде по станицам был учрежден строгий надзор, требовали, чтобы каждый непременно работал, задавали даже работу по урокам, а за невыполнение их наказывали немилосердно. Такие суровые меры, правда, имели тот результат, что земли было разработано более против прежнего, но все-таки они нисколько не улучшили положения казаков, которые большую часть своих заработков должны были отдавать теперь в уплату прежде сделанного долга.
Принудительная барщинная система и суровые меры, ее сопровождавшие, достигли своего апогея в 1876 году. У казаков забирали не только хлеб, но даже продавали коров и лошадей, одним словом, „выбивали“ казенный долг, как довольно метко они сами выражались. У многих брали хлеб еще в снопах, обмолачивали его обществом и отдавали в казну, так что иные казаки украдкою молотили свой хлеб на полях и потихоньку приносили его домой, следовательно, воровали у самих себя.
Подобные крайние меры, конечно, не могли выгодно отозваться ни на материальной, ни на нравственной стороне населения, среди которого в половине зимы 1867/68 года попрежнему оказалось более тысячи душ голодных и вдобавок появилась сильная возвратная горячка, так что казна, волей или неволей, должна была выдавать обратно забранный с осени хлеб.
Следующий, 1868 год прошел для казаков не лучше прежних лет. Правда, прежние строгости и наказания были уничтожены, но в быте самого населения не произошло никаких благоприятных перемен. Сильные дожди и разливы уничтожили более чем наполовину собранный хлеб и сено, так что зимой на Уссури опять начался сильный голод, а вместе с ним в большой части станиц снова появилась возвратная горячка.
Чтобы избежать крайних последствий голодовки, беднейшим казакам по-прежнему начали отпускать по 30 фунтов [12 кг] муки в месяц на каждую душу. Но все это в долг и в долг! Когда же он будет выплачен? Если уссурийское население с самого своего появления не было в состоянии ни один круглый год прокормить самого себя, то каким же образом оно станет платить казенные долги? Или, быть может, все еще надеются на лучшее будущее для казаков? Но увы! едва ли это будущее может быть лучшим. Без коренных изменений в самом устройстве населения нет никакой вероятности надеяться на что-либо более отрадное против настоящего. Десятилетний опыт убеждает в этом, как кажется, довольно сильно. Деморализованное, апатичное и развратное население не может воскреснуть вдруг, ни с того, ни с сего. Искусственные, временные средства не направят его на прямой путь. Худая закваска слишком сильна, и нужны слишком резкие меры, чтобы повернуть дело в другую, лучшую сторону. Пусть не надеются местные администраторы, что новое поколение, выросшее в новой стране, будет лучше старого. Нет! оно растет при тех же самых условиях, видит те же самые примеры разврата и всяких мерзостей, которые творят его отцы, и, воспитываясь в такой среде, конечно осуждено со временем быть ни чуть не лучше, если только не хуже того, которое сойдет в могилу.
После всего вышесказанного является вопрос: какие же меры могут быть приняты, чтобы вывести уссурийское население из того безнадежного положения, в котором оно находится в настоящее время? Окончательный ответ на подобный вопрос, конечно, весьма затруднителен, тем более, что для его решения должно быть принято в соображение множество побочных обстоятельств, недоступных или ускользнувших от частного наблюдателя. Поэтому, говоря о мерах, могущих способствовать улучшению или даже совершенному изменению настоящего положения уссурийских казаков, я выскажусь лишь в общих чертах.
1) Дозволить всем желающим казакам вернуться обратно в Забайкалье и перевезти их туда на казенный счет. Нет сомнения, что три четверти всего населения, если только не более, изъявят желание на обратное переселение. Если же по каким-либо соображениям или, наконец, из принципа обратное переселение не может быть допущено, то нельзя ли расселить желающих уссурийских казаков по наиболее зажиточным станицам амурской конной бригады. Несколько семейств таких казаков, приписанных к каждой станице; могли бы в случае нужды получить поддержку со стороны своих собратий без особенного отягощения для последних и, кроме того, имея постоянно добрый пример перед глазами, быть может, исподволь сделались бы сами более энергичными и трудолюбивыми.
2) Удалить из края всех до единого штрафованных солдат. Поселенные как земледельцы между казаками, эти солдаты вносят только одни пороки, и без того проявляющиеся во всевозможных формах среди уссурийского населения.
3) Простить все казенные долги, которые и без того никогда не получатся, а между тем даже прилежные казаки работают не охотно, зная, что если будет лишний хлеб, то его возьмут в счет прежде забранного.
4) Всем бедным, оставшимся здесь казакам дать вспомоществование лошадьми, рогатым скотом, семенами, земледельческими орудиями и притом объявить, чтобы они впредь: не ожидали никакой помощи от казны, а заботились бы сами о себе.
5) Так как безопасность прочного владения нами Уссурийским краем уже достаточно установилась, то, мне кажется, нет никакой необходимости заселять Уссури непременно казачьим населением; тем более, что здесь граница вполне обеспечена безлюдностью и непроходимостью прилежащих частей Маньчжурии. Опыт 1868 года показал, что, если и может нам грозить какая-либо опасность, то всего скорее в пространстве между озером Ханка и заливом Посьета, где наша граница везде удободоступна и совершенно открыта. Притом же с учреждением конной казачьей сотни, которая будет постоянно содержать разъезды в Южноуссурийском крае, подобная безопасность и здесь уже достаточно гарантирована.
Принимая в соображение все эти обстоятельства, мне кажется возможным обратить в крестьян тех казаков, которые пожелают остаться на Уссури и которые, будучи, таким образом, освобождены от всякой службы и всякого военного значения, могут успешнее сделаться хорошими земледельцами.
Наконец, 6) стараться привлечь на Уссури крестьянское население, конечно, более пригодное, нежели казаки, к первоначальной колонизации страны. Пусть оно расселится между оставшимися станицами, займет места где угодно и своим добрым примером внесет благие зачатки туда, где в настоящее время процветают одни пороки и апатия ко всякому честному труду.
Притом же есть еще одна весьма важная вещь, препятствующая благосостоянию многих солдат и поселенцев, — это их бессемейная жизнь. Действительно, может ли хорошо идти хозяйство у человека одинокого, даже при всем желании с его стороны?
Кроме того, семейная жизнь всегда благодетельно действует и на нравственную сторону человека. Придя с тяжелой работы домой, семьянин может свободно вздохнуть в кругу жены и детей, любовь к которым заставляет его трудиться целые дни. Одинокий же солдат или поселенец не знает ничего этого: не для кого ему особенно трудиться, нет у него семейства, с которым он мог бы поделить радость или горе, и поневоле бросается такой горемыка в крайность, из которой для него уже нет возврата. Жениться же здесь при большом недостатке женщин весьма трудно, да притом крестьянин и не отдаст свою дочь за человека, пользующегося в его глазах самой дурной репутацией».
Мы видим, что целью экспедиции были не только и не столько естественные науки, как задумывалось первоначально. Перед нами ясный, подкрепленный опытом очевидца обзор социального устройства края, анализ допущенных ошибок и рекомендации к их устранению. Удивительно ясный, учитывая молодость нашего героя. Именно эта часть доклада Пржевальского вызвала бурю негодования. По возвращении в Иркутск Пржевальский дал отчет генерал-губернатору под названием «О результатах исследований на реке Уссури и озере Ханка». В ответ ему было сказано только: «Я и без вас знаю, что в этом крае скверно!» «Эти слова произвели на меня удручающее впечатление», — с горечью вспоминал он впоследствии.
Не обходит Пржевальский своим вниманием и проблемы «инородцев» — а именно китайцев, гольдов и корейцев, либо населявших край на момент его присоединения к Российской империи, либо потихоньку переселявшихся сюда от произвола собственных властей. Он подробно описывает быт и нравы народов, населявших эти края, включая тип внешности, одежду, основной источник доходов, обычаи, и высказывает некоторое опасение на их счет, справедливо полагая, что расселение их в непосредственной близости от границы и своих соплеменников может представлять угрозу, в том числе военную (напомним, что Пржевальский только что участвовал в сражениях с хунхузами). Суждения эти довольно резкие и поэтому опускаются большинством его биографом как неполиткорректные. Но мы ведь хотим знать, каков был этот человек на самом деле?
«С другой стороны, поселение пришедших к нам корейцев в такой близи от их границы есть немалая ошибка. Как ни тяжка была жизнь на родине, но все-таки с нею связаны для них воспоминания, самые дорогие для каждого человека. Слишком крут был переход к настоящему от прошедшего для того, чтобы они могли его сразу позабыть. Для успешного достижения подобной цели необходимо окружить их такою обстановкой, которая нисколько не напоминала бы о прошлом, но заставляла бы мало-помалу и совсем его позабыть.
Другое дело, если бы эти корейцы были поселены где-нибудь подальше, напр. на среднем Амуре, или даже хотя в степной полосе между оз. Ханка и р. Суйфуном. Здесь бы они жили вдали от родины и притом среди наших крестьян, от которых, исподволь, стали бы проникать к ним русский язык и русские обычаи.
Важным деятелем подобного перерождения и обрусения как корейцев, так и прочих инородцев нашего Уссурийского края, должна явиться православная пропаганда, которая, к сожалению, далеко не может похвалиться здесь своими представителями. На все огромное протяжение края есть только два миссионера — один монах и один священник — да и те не отличаются особенным рвением и безукоризненно жизнью.
Бескорыстное служение на подобном поприще есть дело честное, святое и не даром миссионерские общества хранят, как святыню, портреты миссионеров, погибших во время их проповедей. Эти люди, бросающие свою родину и с нею все что есть для них дорогого, бесстрашно идущие к народам диким и варварским, проповедовать им слово Божие и, большею частию, мученическою смертию запечатлевающие там оное поприще — эти люди достойны полного уважения каждого человека, каковы бы ни были его личные воззрения. Понятно, что и успех дела, при таких условиях, громадный…»
Уехав из Иркутска никому не известным молодым офицером, через два года Пржевальский возвращается с таким багажом, что успех его предопределен. Мы уже имеем представление, как многогранны, точны, детальны и красочны его заметки, сколько в них по-настоящему полезного для всех, кто по долгу службы или собственному разумению мог планировать какую-либо деятельность в этом краю. Это производит впечатление даже на нас, имеющих несравнимо большие возможности к получению информации о местах, где мы никогда не бывали. Нужно ли говорить, как ценны были для современников сведения, привезенные Пржевальским из своих странствий?
Он первым описал, притом чрезвычайно подробно, судоходный путь по Уссури; составил описание растительного и животного мира побережья озера Ханка, включая промеры рек для судоходства и описание долин рек Сиянхэ, Лэфу и Мо; описал все поселения на своем пути, дал климатические и топографические описания; впервые прошел от залива Посьет до реки Тазуши и большую часть маршрута нанес на карту; дважды пересек хребет Сихотэ-Алинь.
Гербарий, собранный Пржевальским на Уссури, насчитывал 2000 экземпляров и более 300 видов растений. По отзыву академика К. И. Максимовича, «система и способ собирания их отличались новизною… Путешественник употреблял бумагу огромного формата, так что растения часто могли помещаться на ней во весь рост и оттого получалось от них представление более полное и гораздо лучшее, чем те образчики, чем обыкновенно берутся путешественниками. Высушивание производилось на скорую руку, так сказать по-военному, в два, в три приема, с раскладыванием растений на солнце во время привала. От скорой сушки отлично сохранялась свежесть красок. К коллекции был придан реестр, содержащий довольно полные заметки о местонахождении, времени сбора, почве, росте и т. д».
Именно эти огромные листы с вложенными в них хрупкими высушенными веточками переправлялись в жару и метель на спинах вьючных лошадей по горным хребтам и сплавлялись в лодках. Сколько нужно было терпения и дисциплины, чтобы довести этот бесценный груз в целости!
Как, наверное, нетрудно догадаться, орнитологический «улов» Пржевальского был не менее богат — он привез 310 чучел птиц, в числе которых были ранее неизвестные науке. Коллекция, привезенная им, удостоилась еще более весомого отзыва. Академик А. А. Штраух писал, что она «представляет собой единственную в своем роде коллекцию, настолько полно представлявшей орнитологическую фауну этой интересной окраины нашего отечества, что последующие многократные изыскания доктора Б. И. Дыбовского лишь немного изменили и дополнили полученные Н. М. Пржевальским результаты».
29 октября 1869 гола Пржевальский выступил на заседании Сибирского отдела РГО, на котором присутствовало 225 человек, включая генерал-губернатора Муравьева, генерал-майора Корсакова, генерал-адъютанта Сколкова и других. Доклад Пржевальского был столь замечателен, что ему рукоплескали. Есть даже довольно курьезный, но показательный факт: «Он говорил красноречиво и с таким увлечением, и, подражая пению различных птиц, делал это так хорошо, что один из его слушателей, несколько лет спустя, проезжая по Амуру, по напеву Пржевальского узнал иволгу»[35].
В январе 1870 года Пржевальский прибыл в Санкт-Петербург — совершенно не тем человеком, каким три года назад уехал оттуда. В Академии наук и Русском географическом обществе его встретили уже как исследователя, обогатившего русскую науку ценнейшими материалами. Той зимой, по высказыванию П. П. Семенова, Пржевальский сделался в их обществе «своим человеком». Тем не менее свою книгу об Уссурийском путешествии он издал частично на собственные средства и еще должен был хлопотать о ее издании. Тогда же он напечатал в «Вестнике Европы» свою статью о населении Уссурийского края. А в начале августа вышла в свет его работа «Путешествие в Уссурийском крае», принесшая автору заслуженный успех. Книга, отрывки из которой неоднократно приводились выше, была написана живым языком и превращала научную экспедицию в великолепное приключение, не теряя при этом огромной познавательной ценности.
Человек такой кипучей энергии, конечно, не мог удовлетвориться успехом и почивать на лаврах, пусть даже заслуженных. Едва завершив обработку материалов путешествия по Уссури, Пржевальский представил в Совет Географического общества план следующей экспедиции. Тому, что план этот был благосклонно принят, очень способствовали не только успехи путешествия в Уссурийский край, но и активная поддержка этой идеи генерал-майором А. Г. Влангали, бывшим в тот момент посланником в Пекине. Когда он прибыл в Санкт-Петербург, граф Литке обратился к нему с просьбой оценить предложение Пржевальского, и генерал Влангали одобрил эту идею и обещал экспедиции всемерную поддержку, в первую очередь с разрешением на исследования от китайских властей.
К большому огорчению Пржевальского, он не мог взять с собой в экспедицию своего верного спутника Николая Ягунова, с которым провел бок о бок почти три года. По возвращении в Иркутск Пржевальский выхлопотал для юноши место в Варшавском юнкерском училище, заверив начальство, что за этого ученика им стыдно не будет. И действительно, Николай Ягунов окончил училище первым по успеваемости. Кто знает, не обрела бы Россия еще одного великого деятеля, если бы не его недепая гибель?
Пржевальскому нужен был спутник, такой же верный и надежный, как Николай. Он написал своему бывшему ученику Михаилу Александровичу Пыльцову, и тот согласился поехать в экспедицию. Нужно добавить, что хлопоча о зачислении Пыльцова в экпедицию, Пржевальский взял все расходы по его содержанию на себя, и просил лишь только оставить за ним офицерское жалованье. Несмотря на то что на этот раз Военное министерство, а также Имераторский Ботанический сад согласились выделить средства для экспедиции, они были более чем скромными. Николаю Михайловичу пришлось продать акции, в которые он вложился, притом по очень скверному курсу. «С акциями плохо, очень плохо, — писал он матери. — Но я об этом теперь не забочусь, так как поездка в Монголию для меня самая лучшая и счастливая удача».
Маршрут экспедиции был разработан Пржевальским совместно с П. П. Семеновым. Предметом исследований были выбраны области Ордос, Ганьсу и Амдосское нагорье. «Меня лично в особенности манят северные окраины Китая и восточные части южной Монголии как местности, еще неизведанные европейцами, но представляющие громадный интерес для географии и естествознания», — писал он одному из членов Совета РГО.
В середине 1870 года Пржевальский отправляется в Смоленск навестить мать и няню, а уже 4 сентября вместе с Пыльцовым выезжает в Иркутск — навстречу новым открытиям.
Здесь будет уместно сказать несколько слов о цели экспедиции — практически неизвестной европейцам того времени обширной области, лежащей между величайшими горными системами мира: горами Тянь-Шаня на западе, «крышей мира» Памиром на востоке, Саянами и Алтаем на севере и Гималаями на юге. Северную часть Монгольского плато, расположенного между ними, занимает пустыня Гоби, а южную часть — Тибетское нагорье, о котором тогда практически ничего не было известно, кроме слухов и мистических легенд. Как же Пржевальского, должно быть, манила сама возможность пробраться в эти неизученные, легендарные места и явить их просвещенному миру!
В Иркутск путешественники прибыли 10 октября. Однако тут Пржевальского подстерегали неприятности. Как и следовало ожидать, успех его вышедшей книги, а также напечатанной в «Вестнике Европы» статьи касательно бедственного положения уссурийских казаков достиг Иркутска и пришелся не по нраву сибирским чиновникам, возглавлявших к тому же Сибирский отдел Русского Географического общества. У отдела имелось собственное издание — «Известия». Стоит ли удивляться, что в этом издании появилась заметка, так сказать, «местного разлива», в которой под сладкой оберткой похвал научным заслугам Пржевальского продвигалась идея о том, что бедственное положение казаков он описал неверно, то есть попросту солгал. Прибыв в Иркутск, он прочитал эту статью. «Таким нецеремонным образом, — писал он, — меня обвинили в умышленной лжи».
22 октября Пржевальский посетил заседание Сибирского отдела, зачитал присутствующим свои возражения на заметку и потребовал опубликовать их в «Известиях». Чиновники отказались, и разъяренный Пржевальский написал председателю о выходе из членов Сибирского отдела РГО: «Прерываю всякие сношения с Сибирским отделом, о чем покорнейше прошу заявить в следующем общем собрании. Письмо же, адресованное в редакцию „Известий“, направлено мною в одну из петербургских газет».
В итоге возражения Пржевальского были напечатаны в «Санкт-Петербургских ведомостях». И какие это были возражения! «Если бы автор библиографической заметки видел, как брали у казака продавать его последнюю корову, или как местный доктор, вскрывая трупы умерших, находил в желудке куски сапожной кожи и глины, которую несчастные страдальцы ели вместо хлеба насущного, — тогда бы он не вздумал обвинять во лжи человека, писавшего эти факты с голой действительности».
Однако не следует думать, что Сибирь управлялась исключительно бесчестными людьми. Для публикации своих возражений Пржевальский обратился к генералу М. П. Тихменеву, который не только поспособствовал их опубликованию, но и разместил от себя заметку, в которой говорил, что в течение трех лет был начальником штаба войск Приморского края и что в статье путешественника нет ни одного факта, достоверность которого могла бы быть подвергнута сомнению[36].