Несмотря на эти досадные склоки, Пржевальский успешно завершил экспедиционные сборы и уже 6 ноября 1870 года вместе с Пыльцовым прибыл в Кяхту, откуда и должна была начаться экспедиция в Монголию и сопредельные страны Центральной Азии.
«Близость чужих краев почуялась для нас в Кяхте с первого же раза. Вереницы верблюдов на улицах города, загорелые, скуластые лица монголов, длиннокосые китайцы, чуждая, непонятная речь — все это ясно говорило, что мы стоим теперь накануне того шага, который должен надолго разлучить нас с родиной и всем, что только есть там дорогого… Будучи совершенно незнакомы с условиями предстоящего странствования, мы решили прежде всего ехать в Пекин, чтобы получить там паспорт от китайского правительства и уже затем отправиться в застенные владения Небесной империи. Такой совет дан был нам тогдашним нашим посланником в Китае, генералом Влангали, который от начала до конца экспедиции помогал ей всеми зависевшими от него средствами и своею великодушной заботливостью, как нельзя более, подготовил самый успех путешествия»[37].
Порядок почтового сообщения через Монголию был в то время определен Тяньцзинским (1858) и Пекинским (1860) трактатами. По этим договорам русское правительство получило право завести на свой счет срочную перевозку почты от Кяхты до Пекина и приморского Тяньцзиня. Почтовые отделения были открыты русскими в четырех местах: Урге, Калгане, Пекине и Тяньцзине. В каждом из этих пунктов был назначен русский чиновник, заведующий отделением. Легкая почта пересылалась из Кяхты и Тяньцзиня три раза в месяц; тяжелые посылки — один раз ежемесячно. Время в пути составляло 2–3 недели.
Купцы, а также прочие русские путешественники, пользовались другим способом сообщения — нанимали проводника-монгола, который вел торговый караван на вьючных верблюдах через пустыню Гоби. Способ передвижения был весьма нетривиальный: путешественник ехал в китайской телеге — большом закрытом квадратном ящике, поставленном на два колеса. В переднем конце кузова были проделаны с боков отверстия с небольшими дверцами. Эти отверстия служили проезжающему входом и выходом в «экипаж», в котором можно было помещаться только в лежачем положении задом наперед, чтобы ноги не были выше головы. Тряска в такой телеге была невообразимая, даже при езде шагом — понятно, что никаких дорог в пустыне не было.
«Наконец, перед вечером 17 ноября мы двинулись в путь. Зашагал верблюд, запряженный в телегу, в которой поместились мы с товарищем и общим нашим другом, лягавым сеттером Фаустом, привезенным из России. Немного спустя оказалась позади Кяхта, и мы ступили на монгольскую землю. „Прощай, родина! Прощай надолго! Придется ли еще тебя увидеть? Или нам суждено не вернуться из чужой далекой стороны?“».
Помимо Пыльцова, с Пржевальским был отправлен переводчик с монгольского — забайкальский казак, родом бурят. Пржевальский не без горечи пишет, что, будучи сыном богатого человека, казак этот не выдержал трудностей путешествия и по весне был отпущен восвояси.
Через неделю по выезде из Кяхты экспедиция добралась до города Урги[38], где провела четыре дня в семействе русского консула Я. П. Шишмарева.
«Город Урга, главный пункт Северной Монголии, лежит на реке Толе, притоке Орхона, и известен всем номадам (кочевникам. — О. П.) исключительно под именем „Богдокурень“, или „Дакурень“, то есть священное стойбище; именем же Урга, происходящим от слова „Урго“ (дворец), окрестили его только русские.
Этот город состоит из двух частей — монгольской и китайской. Первая собственно и называется Богдокурень, а вторая, лежащая от нее в четырех верстах к востоку, носит имя Маймачен, то есть торговое место (ныне Амологан-Батор). В средине между обеими половинами Урги помещается на прекрасном возвышенном месте, недалеко от берега Толы, двухэтажный дом русского консульства, с флигелями и другими пристройками.
Жителей во всей Урге считается до 30 тысяч. Население китайского города, выстроенного из глиняных фанз, состоит исключительно из китайцев — чиновников и торговцев. Те и другие по закону не могут иметь при себе семейств и вообще заводиться прочною оседлостью. Но, обходя такой закон, китайцы обыкновенно держат наложниц из монголок; маньчжурские же чиновники привозят с собой и семейства.
В монгольском городе на первом плане являются кумирни с своими позолоченными куполами и дворец кутухты — земного представителя божества. Впрочем, этот дворец по своей наружности почти не отличается от кумирен, между которыми самая замечательная по величине и архитектуре — храм Майдари, будущего правителя мира. Это высокое квадратное здание с плоской крышей и зубчатыми стенами; внутри его, на возвышении, помещается статуя Майдари в образе сидящего и улыбающегося человека. Эта статуя имеет до 5 сажен вышины и весит, как говорят, около 8 тысяч пудов; она сделана из вызолоченной меди в городе Долоннор а затем по частям перевезена в Ургу.
Перед статуей Майдари находится стол с различными приношениями, в числе которых не последнее место занимает стеклянная пробка от нашего обыкновенного графина; кругом же стен здания размещено множество других мелких божков (бурханов), а также различных священных картин.
Кроме кумирен и небольшого числа китайских фанз, остальные обиталища монгольского города состоят из войлочных юрт и маленьких китайских мазанок; те и другие помещаются всегда внутри ограды, сделанной из частокола. Подобные дворы то вытянуты в одну линию, так что образуют улицы, то разбросаны кучами без всякого порядка. В середине города находится базарная площадь, и здесь есть четыре или пять лавок наших купцов, которые занимаются мелочною продажею русских товаров, а также транспортировкой чая в Кяхту».
Население монгольской части Урги того времени состояло в основном из лам, которых, по сведениям Пржевальского, насчитывалось до 10 тысяч; эта цифра кажется огромной, но в то время почти треть мужского населения Монголии принадлежала к духовному сословию, а Урга для ламаистов по религиозному значению была вторым городом после Лхасы. Там проживал духовный лидер монголов — богдо-гэгэн, или хутухта, обладавший непререкаемым авторитетом. Для обучения мальчиков, предназначенных быть ламами, в Урге находилась большая школа с подразделением на факультеты: богословский, медицинский и астрологический.
«В этих двух городах находились главные святыни буддийского мира: в Лхасе — далай-лама с своим помощником Баньциньэрдэни[39], а в Урге — кутухта, третье лицо после далай-ламы. По ламаистскому учению эти святые, составляя земное воплощение божества, никогда не умирают, но только обновляются смертью. Душа их по смерти тела, в котором она имела местопребывание, переходит в новорожденного мальчика и через это является людям в более свежем и юном образе. Вновь возродившийся далай-лама отыскивается в Тибете по указанию своего умершего предшественника; ургинский же кутухта находится пророчеством далай-ламы, и также большею частью в Тибете. Тогда из Урги отправляется туда огромный караван, чтобы привезти в Богдокурень новорожденного святого, за отыскание которого далай-ламе везется подарок деньгами в 30 тысяч лан, иногда и более».
Пржевальского поражает контраст между религиозной сутью города святынь и отвратительными сценами его внутренней жизни, свидетелем которых ему довелось быть:
«Наружный вид монгольской части Урги грязен до отвращения. Все нечистоты выбрасываются на улицы, на которых не только ночью, но даже днем жители отправляют свои естественные надобности. На базарной площади ко всему этому прибавляются еще толпы голодных нищих. Некоторые из них, преимущественно убогие старухи, поселяются здесь даже на постоянное жительство. Трудно представить что-либо отвратительней подобной картины. Дряхлая или увечная женщина ложится на землю посреди базара, и на нее, в виде подаяния, набрасывают старые войлоки, из которых страдалица устраивает себе конуру. Лишенная сил, она здесь же отправляет свои потребности и, покрытая тучами паразитов, молит проходящих о милостыне. Зимою бури навевают на такое логовище сугроб снега, под которым страдалица спасает свое жалкое существование.
Сама смерть является к ней в ужасном образе. Очевидцы рассказывали нам, что когда наступают последние минуты несчастной, то вокруг нее собирается куча голодных собак, которые садятся кругом умирающей, и лишь только она затихнет в своей агонии, как тотчас бросаются обнюхивать лицо и тело, чтобы узнать — жива или нет злосчастная старуха. Но вот последняя начинает снова вздыхать или шевелиться — собаки снова отходят на прежнее место и терпеливо ждут своей жертвы. Лишь только замолкнет последнее дыхание ее жизни, труп съедается голодными собаками, а опорожненное логовище вскоре занимается другой такой же старухой. В холодные зимние ночи более здоровые нищие вытаскивают этих старух на снег, где они замерзают, а сами залезают в их нору и спасаются от гибели».
В придачу ко всему здесь Пржевальский узнает, что в краю неспокойно (что, увы, окажет свое влияние на его дальнейшее путешествие).
«Во время нашего пребывания в Богдокурене везде ходили слухи о дунганах, то есть магометанских инсургентах (повстанцах. — О. П.), которые только что напали на Улясутай и грозили тем же самым Урге. Опасение за участь этого города, столь важного в глазах номадов, заставило китайцев привести сюда 2000 собственных солдат и собрать 1000 монголов. Однако при нежелании драться тех и других воинов они служили слишком малою гарантией для безопасности Урги. Такое обстоятельство вынудило наше правительство ввести туда значительный отряд (до 600 человек пехоты и казаков с двумя орудиями) для охранения консульства и для гарантирования нашей чайной торговли. Отряд этот пробыл в Урге более года, и только благодаря ему инсургенты не посмели напасть на Богдокурень».
Новости из Китая достигали внешнего мира с опозданием, и путешественник мало что слышал о масштабном восстании дунган — китайских мусульман, которых жестоко угнетало цинское правительство. Восстание бушевало в 1862–1870 годах в Ганьсу и Шэньси — то есть именно в тех провинциях, куда собирался Пржевальский. Однако угроза оказаться в центре охваченной беспорядками незнакомой страны не останавливает Николая Михайловича и путешественники продолжают путь. Покинув Ургу, они пересекают реку Толу и углубляются в знаменитую пустыню Гоби, западная часть которой оставалась полностью неизвестной европейской науке. Уже через день пути сибирский характер местности — пологие, поросшие лесом горы, сменяется чисто монгольским — бесконечной степью, по которой, будто волны по морю, ветер стелет волны травы. Вокруг пасутся многочисленные стада и стоят юрты монголов. При этом почва Гоби содержит много красноватого мелкого гравия, а потому даже трава на ней растет плохо, а деревьев и кустарников нет вовсе. Зато дорога становится более удобной, даже в несносной китайской телеге.
«Вообще Гоби своею пустынностью и однообразием производит на путешественника тяжелое, подавляющее впечатление. По целым неделям сряду перед его глазами являются одни и те же образы: то неоглядные равнины, отливающие (зимою) желтоватым цветом иссохшей прошлогодней травы, то черноватые изборожденные гряды скал, то пологие холмы, на вершине которых иногда рисуется силуэт быстроногого дзерена — Antilope gutturosa. Мерно шагают тяжело навьюченные верблюды, идут десятки, сотни верст, но степь не изменяет своего характера, а остается попрежнему угрюмой и неприветливой… Закатится солнце, ляжет темный полог ночи, безоблачное небо заискрится миллионами звезд, и караван, пройдя еще немного, останавливается на ночевку. Радуются верблюды, освободившись из-под тяжелых вьюков, и тотчас же улягутся вокруг палатки погонщиков, которые тем временем варят свой неприхотливый ужин. Прошел еще час, заснули люди и животные — и кругом опять воцарилась мертвая тишина пустыни, как будто в ней вовсе нет живого существа…»
Таким вот образом путешественники проходили в день по 50–60 верст.
Несмотря на суровый климат и малую населенность, Гоби издавна использовалась как удобный тракт для вездесущих торговцев — караваны с чаем пересекали пустыню в любое время, и на пути этих караванов были уже известны места остановок, куда собиралось местное население, торгующее аргалом — сушеным овечьим пометом, единственным топливом в этих безлесных местах.
Целую главу своего дневника Пржевальский посвящает описанию монголов — их отличительных черт, семейного и бытового уклада, их поразительному гостеприимству, удивительной выносливости и не менее удивительной наивности. Жизнь этих людей тесно связана с жизнью их стад:
«Встретившись дорогой с кем бы то ни было, знакомым или незнакомым, монгол тотчас же приветствует его словами: „менду, менду-сэ-бейна“, соответствующими нашему „здравствуй“. Затем начинается взаимное угощенье нюхательным табаком, для чего каждый подает свою табакерку другому и при этом обыкновенно спрашивает: „мал-сэ-бейна“, „та-сэ-бейна“, то есть здоров ли ты и твой скот? Вопрос о скоте ставится на первом плане, так что о здоровье своего гостя монгол осведомляется уже после того, когда узнает, здоровы и жирны ли его бараны, верблюды и лошади…
По поводу вопроса о здоровье скота с европейцами-новичками, едущими из Кяхты в Пекин, иногда случаются забавные истории. Так, однажды какой-то юный офицер, недавно прибывший из Петербурга в Сибирь, ехал курьером в Пекин. На монгольской станции, где меняли лошадей, монголы тотчас же начали лезть к нему с самым почетным, по их мнению, приветствием — с вопросом о здоровье скота. Получив через переводчика-казака осведомление своих хозяев о том, жирны ли его бараны и верблюды, юный путешественник начал отрицательно трясти головой и уверять, что у него нет никакого скота. Монголы же, со своей стороны, ни за что не хотели верить, чтобы состоятельный человек, да еще притом чиновник, мог существовать без баранов, коров, лошадей или верблюдов. Нам лично в путешествии много раз приходилось слушать самые подробные расспросы о том: кому мы оставили свой скот, отправляясь в такую даль, сколько весит курдюк нашего барана, часто ли мы едим дома такое лакомство, сколько у нас скакунов и т. д.».
Следуя по Гоби, Пржевальский по своей привычке подробно описывает населяющих ее животных и птиц — монгольского жаворонка, пустынника, пищуху, негодует по поводу нахальства местных ворон и, конечно, уделяет не одну страницу повадкам монгольской антилопы — дзерена: «При следовании в Калган мы встретили дзеренов в первый раз в 350 верстах [373 км] за Ургою. Нечего и говорить, какое впечатление производили на меня и моего товарища эти стада еще не виданных нами зверей. Целые дни гонялись мы за ними, к крайнему огорчению наших монголов, принужденных волей-неволей иногда ждать нас с караваном по целым часам. Ропот наших подводчиков достиг крайней степени и утишился лишь тогда, когда мы подарили им одну из убитых антилоп».
Миновав бесплодную часть Гоби, путешественники вступили в земли чахаров — монголов, считавшихся приграничной службой Китая и отличавшихся от соплеменников даже внешне за счет смешения с китайцами. Пустыня опять сменилась степью, начали попадаться озера, китайские деревни и обработанные поля. Наконец впереди на горизонте показались неясные очертания того хребта, который служит резкой границей между высоким, холодным нагорьем Монголии и теплыми равнинами собственно Китая. Крутые боковые скаты, глубокие ущелья и пропасти, остроконечные вершины, иногда увенчанные отвесными скалами, так выглядели горы, по главному гребню которых тянется знаменитая Великая стена. Перепад рельефа был здесь просто удивителен:
«До последнего шага путешественник идет между холмами волнистого плато, а затем перед его глазами вдруг раскрывается удивительнейшая панорама. Внизу, под ногами очарованного зрителя, встают, словно в причудливом сне, целые гряды высоких гор, отвесных скал, пропастей и ущелий, прихотливо перепутанных между собой, а за ними расстилаются густонаселенные долины, по которым серебристой змеей вьются многочисленные речки. Контраст между тем, что осталось позади, и тем, что лежит впереди, поразительный. Не менее велика и перемена климата. До сих пор, во все время нашего перехода через Монгольское нагорье, день в день стояли морозы, доходившие до −37 °C и постоянно сопровождаемые сильными северозападными ветрами, хотя снегу было вообще очень мало, а местами он и вовсе не покрывал землю. Теперь, с каждым шагом спуска через окраинный хребет, мы чувствовали, как делалось теплее, и, наконец, прибыв в город Калган, встретили, несмотря на конец декабря, совершенно весеннюю погоду».
Этот город, называемый китайцами Чжанцзякоу[40], составлял важный пункт торговли Китая с Монголией. Здесь Пржевальский в первый раз видит Великую китайскую стену и описывает ее на страницах своего дневника, делая весьма практические выводы: «И к чему творилась вся эта гигантская работа? Сколько миллионов рук работало над ней! Сколько народных сил потрачено задаром! История гласит нам, что описываемую стену выстроили за два с лишком века до Р. X. (Рождества Христова. — О. П.) китайские владыки с целью оградить государство от вторжения соседних номадов. Но та же самая история говорит, что периодические напоры варваров никогда не разбивались об эту искусственную преграду, за которой китайскому государству недоставало и недостает другой, более прочной защиты — нравственной силы самого народа».
В Калгане того времени насчитывалось до 70 тысяч жителей, и основу его экономики составляла торговля чаем — недаром путь из Кяхты до Пекина называли еще Великим чайным путем. Караванщиками, выдерживавшими основные тяготы пустыни, были почти исключительно монголы со своими верблюдами, и Пржевальский немало возмущенных слов посвящает бессовестному грабежу простодушных степняков китайскими торговцами (бесчестные методы торговли возмущали его и ранее, так что отметим для себя эту черту его характера). Экспедиция провела в Калгане пять дней, пользуясь гостеприимством нескольких соотечественников, купцов и комиссионеров, занимающихся транспортировкой в Кяхту чая, принадлежащего русским владельцам фабрик в городе Ханькоу[41].
С выходом из Калгана перед глазами путешественников открылась широкая равнина, густо заселенная и превосходно обработанная. Деревни встречались на каждом шагу и имели опрятный вид, совершенно противоположный городам; по оживленным дорогам тянулись вереницы ослов, нагруженных каменным углем; телеги, запряженные мулами; пешеходные носильщики и, наконец, собиратели помета, который так дорого ценился в Китае.
Климат стал еще теплее, так что во время русских крещенских морозов термометр в полдень поднимался в тени выше нуля. Снега не было; если он изредка и выпадал ночью, то таял на следующий день. Везде встречались зимующие птицы: дрозды, вьюрки, дубоносы, стренатки, грачи, коршуны, голуби, дрофы и утки.
«С приближением к столице Небесной империи густота населения увеличивается все более и более. Сплошные деревни образуют целый город, так что путешественник совершенно незаметно подъезжает к пекинской стене и вступает в знаменитую столицу Востока».
2 января 1871 года экспедиция прибыла в Пекин. Пекин или, как его уже тогда называли китайцы, «Бэйцзин» (Северная столица) был исходным пунктом путешествия. Там путешественники остановились в русском посольском доме на квартире, предоставленной генералом Влангали, и провели почти два месяца, готовясь к предстоящей экспедиции, пользуясь гостеприимством членов русской дипломатической и духовной миссии. Пекин произвел на гостя не слишком хорошее вечатление, в том числе по причине страшной дороговизны. Впрочем, как отмечает сам Пржевальский, он не слишком хорошо узнал город, в первую очередь из-за незнания языка. Хлопоты о снаряжении занимали почти все его время. Путь из Кяхты в Пекин убедил Пржевальского, что местное население может быть враждебным и в местах, где нет европейцев, экспедиция может рассчитывать только на то, что привезет с собой. Воспользоваться советами других путешественников было невозможно, так как запланированный маршрут пролегал в местах, неизвестных европейцам.
Благодаря содействию русского посланника экспедиция получила от китайского правительства паспорт на путешествие по всей Юго-Восточной Монголии до провинции Ганьсу. Пржевальский приобрел семь вьючных верблюдов и двух верховых лошадей, а также запас продовольствия, оружия и охотничьих снарядов и прочего снаряжения из расчета на год.
Первоначальный маршрут был разработан им на северный изгиб Желтой реки (Хуанхэ), в Ордос[42] и далее в Тибет, к озеру Кукунор[43]. Однако планы пришлось скорректировать, так как люди, приданные Пржевальскому, могли участвовать в экспедиции только временно. Кроме казака, привезенного из Кяхты, к экспедиции присоединился еще один казак из числа состоящих при русском пекинском посольстве. Как тот, так и другой могли оставаться в экспедиции только временно и должны были смениться двумя новыми казаками, назначенными в экспедицию, но еще не прибывшими из Кяхты. При таких обстоятельствах Пржевальский не мог придерживаться первоначального маршрута и изменил планы, решив вначале исследовать области, лежащие на север от Пекина, в том числе понаблюдать весенний пролет птиц на озере Далайнор[44], после чего возвратиться в Пекин.
Изменению планов способствовал и тот факт, что деньги, отпущенные на первый этап путешествия из Санкт-Петербурга до Пекина почти закончились, а новый перевод еще не поступил. Пржевальский был бы вынужден сидеть в Пекине и ждать, если бы не генерал Влангали, одолживший ему в общей сложности 1900 рублей. Но и этого не хватало, поэтому Николай Михайлович написал Тихменеву с просьбой продать остаток акций и выслать вырученные за них деньги ему в Пекин. «Со временем я буду просить о прибавке мне жалованья, — писал он, — теперь же не хочу этого делать — подумают, что собираю барыши»[45].
Но на снаряжение и особенно ружейное снаряжение он не скупился, приобретя 5500 патронов, 10 пудов дроби и 100 фунтов пороха. Каждый из членов экспедиции имел теперь по два револьвера у седла и штуцер за плечами. В багаж были добавлены четыре тяжелых ящика с принадлежностями для препарирования и сбора образцов. А вот запас продовольствия состоял лишь из ящика коньяка, пуда сахара и двух мешков с зерном — предполагалось, что основной провиант будет добываться охотой. После всех этих трат на год путешествия свободных денег осталось ни много ни мало 460 рублей; ничтожностью этой суммы объясняются многие последующие решения.
Таким образом, снаряженная экспедиция, состоящая из Пржевальского, Пыльцова и двух казаков, выступила 25 февраля из Пекина, где стояла уже прекрасная весенняя погода — термометр показывал в тени 14 градусов тепла. Однако по мере продвижения на север становилось все холоднее, и вот уже на восходе солнца мороз мог достигать минус 14 градусов.
17 марта экспедиция прибыла в город Долоннор[46], чтобы наблюдать весенний пролет птиц на озеро Далайнор. Сопровождаемые толпой зевак, путники долго ходили по улицам, отыскивая гостиницу, в которой можно было бы остановиться, однако их никуда не пустили. По совету знакомого монгола утомленные путешественники отправились просить пристанища в монгольской кумирне, где их наконец встретили радушно и отвели в фанзу — так назывались китайские дома из самана или кирпича с соломенными крышами.
Немного отдохнув, путники покинули Долоннор и верстах в сорока от города вступили в пределы аймака Кэшиктэн. Отсюда вплоть до озера Далайнор протянулись песчаные холмы, известные у монголов под именем Гучин-Гурбу, то есть «тридцать три»; Такое название было дано, вероятно потому, что вокруг раскинулось бесчисленное множество невысоких песчаных холмов, порой совершенно оголенных, а порой поросших кустарником, в которых водились лисы, куропатки, волки и косули. Без проводника в этой местности легко было сбиться с дороги, так что, изрядно поплутав, экспедиция прибыла к озеру Далайнор только 25 марта. В ту же ночь они наблюдали травяной пожар: огонек на горизонте за 2–3 часа разросся, целиком залив светом близлежащую гору и отбрасывая в низкое небо клубы дыма и багровые сполохи.
Озеро Далайнор, крупнейшее из озер Юго-Восточной Монголии, лежит на северной окраине холмов Гучин-Гурбу. Формой оно напоминает сплюснутый эллипс, вытянутый большой осью от юго-запада к северо-востоку. Вода в озере соленая, и тем не менее перелетные птицы делают именно здесь остановку на своем ежегодному пути на север, в родные края.
«Действительно, в конце марта мы нашли здесь множество уток, гусей и лебедей. Крохали, чайки и бакланы встречались в меньшем числе, равно как журавли, цапли, колпицы и шилоклювки. Два последних вида вместе с другими голенастыми стали появляться лишь с начала апреля; хищных птиц было вообще мало, равно как и мелких пташек. Сильные и холодные ветры, постоянно господствующие на Далай-норе, много мешали нашим охотничьим экскурсиям; однако, несмотря на это, мы столько били уток и гусей, что исключительно продовольствовались этими птицами. Иногда даже запас переполнялся через край, и мы стреляли уже из одной охотничьей жадности; лебеди давались не так легко, и мы били их почти исключительно пулями из штуцеров».
После 13-дневного пребывания на берегах Далайнора экспедиция вернулась в Долоннор, чтобы следовать в Калган.
Помимо научных целей, у Пржевальского были и менее очевидные — разведывательные. Когда он пишет о трудностях глазомерной съемки, то указывает, что помимо очевидных трудностей с рельефом местности, есть еще трудность держать это в тайне от местного населения. Равно как и карты местности, которые путешественник делал, — в сочетании с его точными описаниями это были поистине бесценные для русского военного ведомства сведения.
«При исполнении съемки во время путешествия необходимо было всегда соблюдать, во-первых, точность самой работы, а во-вторых, держать это в секрете от местного населения. Оба условия были одинаково важны. Знай местный люд, в особенности китайцы, что я снимаю на карту их страну, затруднения нашего путешествия увеличились бы вдвое и едва ли бы мы могли свободно пройти по густонаселенным местностям. К великому счастью, в течение всех трех лет экспедиции я ни разу не был пойман с поличным, то есть с картой, и никто не знал, что я снимаю свой путь»[47].
Сделав в Долонноре необходимые покупки, экспедиция направилась в Калган по обширным степям, служившим пастбищами для табунов богдо-гэгэна. Каждый такой табун, называемый у монголов даргу, состоял из 500 лошадей и находился в заведовании особого чиновника; эти табуны предназначались для войска во время войны.
«Почти без всякого присмотра бродят огромные табуны лошадей на привольных пастбищах северной Халхи и земли цахаров. Эти табуны обыкновенно разбиваются на косяки, в которых бывает 10–30 кобыл под охраной жеребца. Последний ревниво блюдет своих наложниц и ни в каком случае не позволяет им отлучаться от стада; между предводителями косяков часто происходят драки, в особенности весной. Монголы, как известно, страстные любители лошадей и отличные их знатоки; по одному взгляду на лошадь номад верно оценит ее качества. Конские скачки также весьма любимы монголами и обыкновенно устраиваются летом при больших кумирнях. Самые знаменитые скачки бывают в Урге, куда соревнователи приходят за многие сотни верст. От кутухты назначаются призы, и выигравший первую награду получает значительное количество скота, одежды и денег».
Немало точных и порой забавных описаний припасено у Пржевальского «о самом характерном и замечательном животном Монголии верблюде. Он вечный спутник номада, часто главный источник его благосостояния и незаменимое животное в путешествии по пустыне. В течение целых трех лет экспедиции мы не разлучались с верблюдами, видели их во всевозможной обстановке… Монголы называют свое любимое животное общим именем „тымэ“, затем самец называется „бурун“, мерин „атан“, а самка „инга“. Во всей Монголии наилучшие верблюды разводятся в Халхе; здесь они велики ростом, сильны, выносливы. В Ала-шане и на Кукуноре верблюды гораздо меньше ростом и менее сильны; сверх того, на Кукуноре они имеют более короткую, тупую морду, а в Ала-шане более темную шерсть. Эти признаки, сколько мы заметили, сохраняются постоянно, и весьма вероятно, что верблюды Южной Монголии составляют особую породу, отличную от северной. Степь или пустыня с своим безграничным простором составляет коренное местожительство верблюда; здесь он чувствует себя вполне счастливым, подобно своему хозяину монголу. Тот и другой бегут от оседлой жизни, как от величайшего врага, и верблюд до того любит широкую свободу, что, поставленный в загон хотя бы на самую лучшую пищу, он быстро худеет и наконец издыхает…
Вообще верблюд весьма своеобразное животное. Относительно неразборчивости пищи и умеренности он может служить образцом, но это верно только для пустыни. Приведите верблюда на хорошие пастбища, какие мы привыкли видеть в своих странах, и он, вместо того чтобы отъедаться и жиреть, станет худеть с каждым днем. Это мы испытали, когда пришли с своими верблюдами на превосходные альпийские луга гор Ганьсу…
Продолжая о пище верблюдов, следует сказать, что многие из них едят решительно все: старые побелевшие кости, собственные седла, набитые соломой, ремни, кожу и тому подобное. У наших казаков верблюды съели рукавицы и кожаное седло, а монголы однажды уверяли нас, что их караванные верблюды, долго голодавшие, съели тихомолком старую палатку своих хозяев. Некоторые верблюды едят даже мясо и рыбу; мы сами имели несколько таких экземпляров, которые воровали у нас повешенную для просушки говядину. Один из этих обжор подбирал даже ободранных для чучел птиц, воровал сушеную рыбу, доедал остатки собачьего супа; впрочем, подобный гастроном составлял редкое исключение из своих собратий…
Нравственные качества верблюда стоят на весьма низкой ступени: это животное глупое и в высшей степени трусливое. Иногда достаточно выскочить из-под ног зайцу, и целый караван бросается в сторону, словно бог знает от какой опасности. Большой черный камень или куча костей часто также вызывает не малое смущение описываемых животных. Свалившееся седло или вьюк до того пугают верблюда, что он как сумасшедший бежит куда глаза глядят, а за ним часто следуют и остальные товарищи. При нападении волка верблюд не думает о защите, хотя одним ударом лапы мог бы убить своего врага; он только плюет на него и кричит во все горло.
Даже вороны и сороки обижают глупое животное. Они садятся ему на спину и расклевывают ссадины от седла и иногда прямо клюют горбы; верблюд и в этом случае только кричит да плюет».
24 апреля утром путники вновь стояли в той точке окраинного монгольского хребта, откуда начинался спуск к Калгану. Опять под ногами раскинулась величественная панорама гор, за которыми виднелись зеленые, как изумруд, равнины Китая. Там царила уже полная весна, в то время как сзади, на нагорье, природа только что начинала просыпаться от зимнего оцепенения.
В Калгане караван переформировался. Сюда прибыли из Кяхты два новых казака, назначенных в экспедицию, а бывшие спутники Пржевальского должны были возвратиться домой. Когда все сборы были окончены, Пржевальский с товарищем написали в последний раз несколько писем на родину и 3 мая вновь поднялись на Монгольское нагорье.
«Вот теперь начинается настоящая экспедиция, — записал Пржевальский в своем дневнике. — Да, трудно теперь предугадать мне будущее. Где я буду и что с нами случится — неизвестность полная. Идем в неведомые страны; погонщика из монголов невозможно найти ни за какие деньги — все боятся, так что я иду только с двумя казаками»[48].
Делая по 20–30 верст в сутки, экспедиция вышла к хребту Сума-Хада, в 318 верстах от Калгана. Там, в горах Сума-Хада, истовый охотник Пржевальский был приведен в восторг тем, что впервые смог увидеть, а затем и добыть самое замечательное животное высоких нагорий Средней Азии — горного барана, или аргали.
«Аргали держатся постоянно раз избранного места, и часто одна какая-нибудь гора служит жилищем для целого стада в течение многих лет. Конечно, это возможно только в том случае, если зверь не преследуется человеком, что действительно происходит в горах Сума-хада. Живущие здесь монголы и китайцы почти вовсе не имеют оружия и притом такие плохие охотники, что не могут убить аргали, конечно, не из сострадания к этому животному, а просто по неумению. Звери, со своей стороны, до того привыкли к людям, что часто пасутся вместе с монгольским скотом и приходят на водопой к самым монгольским юртам. С первого раза мы не хотели верить своим глазам, когда увидели, не далее полуверсты от нашей палатки, стадо красивых животных, которые спокойно паслись по зеленому скату горы. Ясно было, что аргали еще не знают в человеке своего заклятого врага и не знакомы со страшным оружием европейца. Проклятая буря, свирепствовавшая тогда целые сутки, не давала нам возможности тотчас же отправиться на охоту за такими чудными зверями, и с лихорадочным нетерпением мы с товарищем ожидали, пока уймется ветер. Однако на первой охоте мы не убили ничего именно потому, что еще не были знакомы с характером аргали, и притом до того горячились, видя красивого зверя, что сделали несколько промахов на близком расстоянии. Следующая охота поправила эту неудачу, мы убили двух старых самок».
Прошел май, лучший из весенних месяцев для центральной России, но не для этих мест. Дули сильные ветра, переходившие в бури. Утренние морозы стояли до середины мая, а 24 и 25 числа были еще и метели. При этом днем могла уже выдаться и сильная жара. Такие резкие перепады сильно задерживали рост растений. Даже в конце мая трава только что поднималась от земли и то редкими отдельными кустиками, почти вовсе не прикрывала грязно-желтого фона песчано-глинистой почвы здешних степей. Правда, кустарники, изредка растущие по горам, большей частью были в цвету, но, низкие, корявые, усаженные колючками, притом же разбросанные небольшими кучами между камнями, они мало оживляли общую картину горного ландшафта. Поля, обрабатываемые китайцами, даже еще не зеленели, так как вследствие поздних морозов по свидетельству Пржевальского, хлеба здесь сеяли только в конце мая или в начале июня.
Направляясь к Желтой реке и не имея проводника, путешественники спрашивали дорогу у попадавшихся навстречу китайцев. Это часто приводило к неверному выбору дороги, да еще и к проблемам с местным населением:
«Обыкновенно при нашем проходе через деревню поднималась большая суматоха: все старые и малые выбегали на улицу, лезли на заборы или на крыши и смотрели на нас с тупым любопытством. Собаки лаяли целым кагалом и бросались драться к нашему Фаусту; испуганные лошади брыкались, коровы мычали, свиньи визжали, куры с криком уходили куда попало — словом, творился страшный шум и хаос. Пропустив верблюдов, один из нас оставался, чтобы расспросить дорогу. Тут походили к нему китайцы, но вместо прямого ответа на вопрос они начинали осматривать и щупать седло или сапоги, удивляться оружию, расспрашивать, куда мы, откуда, зачем и т. д. Рассказ же о дороге отлагался в сторону, и только в лучших случаях китаец указывал рукой направление пути. При множестве пересекающихся дорог между деревнями такое указание, конечно, не могло служить достаточным руководством, так что мы шли наугад»
Путь экспедиции лежал в Ордос — местность, лежащую в северном изгибе Хуанхэ, и ограниченную ей с запада, севера и востока, а с юга прилегающую к провинциям Шэньси и Ганьсу. По характеру местности Ордос представляет собой степную равнину с песчаными или глинисто-солеными почвами, прорезанную кое-где невысокими горами. Достигнув Ордоса, путники решили двинуться дальше не кратчайшим диагональным путем, а по долине Хуанхэ. Они прошли по берегу реки 434 версты от переправы против города Баотоу до города Дэнху, выяснив (это было одной из целей исследования), что разветвлений Хуанхэ при северном ее изгибе не существует в том виде, как их обычно изображали на картах того времени.
Пржевальский описывал местность, как всегда, живописно: «Неприятное, подавляющее впечатление производят эти оголенные желтые холмы, когда заберешься в их середину, откуда не видно ничего, кроме неба и песка, где нет ни растения, ни животного, за исключением лишь желто-серых ящериц, которые, бродя по рыхлой почве, изукрасили ее различными узорами своих следов. Тяжело становится человеку в этом, в полном смысле, песчаном море, лишенном всякой жизни: не слышно здесь никаких звуков, ни даже трещания кузнечика кругом тишина могильная… Недаром же местные монголы сложили несколько легенд про эти ужасные пески. Они говорят, что здесь было главное место подвигов двух героев Гэсэр-хана и Чингисхана, что, сражаясь с китайцами, эти богатыри убили множество людей, трупы которых по воле божьей засыпаны были песком, принесенным ветром из пустыни. До сих пор еще, говорили нам с суеверным страхом монголы, в песках Кузупчи даже днем можно слышать стоны, крики и тому подобные звуки, которые производят души покойников. До сих пор еще ветер, сдувающий песок, иногда оголяет различные драгоценные вещи, как, например, серебряные сосуды, которые стоят совершенно наружу, но взять их невозможно, так как подобного смельчака тотчас же постигнет смерть…»
На реке Хурай-Хунды путешественники пробыли три дня, посвятив все это время охоте за чернохвостыми антилопами, которые встретились Пржевальскому в первый раз. Чернохвостая антилопа или, как ее называют монголы, «хара-сульта», по своей величине и виду сильно походит на дзерена, но отличается от него небольшим черным хвостом, который обыкновенно держит кверху и часто им помахивает. Эта антилопа обитает в Ордосе и Гобийской пустыне. Хара-сульты оказались умными и пугливыми животными, так что даже опытным охотникам, какими были Пржевальский с товарищами, удалось добыть первого зверя только на третий день.
Минуя дабасуннорскую дорогу, экспедиция направилась по долине Хуанхэ и через день пути встретили разоренную дунганами буддийскую кумирню, по имени Шара-дзу. В этой кумирне, одной из обширнейших во всем Ордосе, некогда жило до 2000 лам и два или три гэгэна[49], но теперь не было ни души. Только стада каменных голубей, клушиц и ласточек гнездились в опустошенных храмах и фанзах. Главный храм был сожжен; глиняные статуи богов разбиты или разрублены на куски и валялись на земле; огромная статуя Будды, находившаяся в главном храме, стояла с пробитой грудью — в ней дунгане искали сокровища. Листы священной книги Ганчжур были разметаны по полу вместе с другими обломками, покрытыми толстым слоем пыли…
От кумирни далее вверх по южной стороне Хуанхэ путешественники уже не встречали населения, и только раза два-три попадались небольшие стойбища монголов, занимавшихся добыванием лакричного корня. Причиной такого опустения было все то же восстание дунган, которому Ордос подвергся за два года до посещения этих мест Пржевальским. Везде теперь встречался одичавший скот — и раньше полудикие, стада после дунганского разорения окончательно одичали. Убив двух таких одичавших быков, Пржевальский обеспечил себя и своих спутников несколькими пудами мяса, которое путешественники впрок вялили на солнце.
19 августа экспедиция снова двинулась в путь. Пески Кузупчи по-прежнему протянулись слева, а справа дорога определялась течением Хуанхэ. Летняя жара страшно утомляла в пути. Хотя путники и вставали с рассветом, но питье чая, укладка вещей и вьюченье верблюдов, отнимали время, и солнце уже поднималось довольно высоко.
«Порядок наших вьючных хождений всегда был один и тот же. Мы с товарищем ехали впереди своего каравана, делали съемку, собирали растения или стреляли попадавшихся птиц; вьючные же верблюды, привязанные за бурундуки один к другому, управлялись казаками. Один из них ехал впереди и вел в поводу первого верблюда, а другой казак вместе с проводником-монголом, если таковой был у нас, замыкали шествие. Так идешь, бывало, часа два, три по утренней прохладе; наконец солнце поднимается высоко и начинает жечь невыносимо. Раскаленная почва пустыни дышит жаром, как из печи. Становится очень тяжело: голова болит и кружится, пот ручьем льет с лица и со всего тела; чувствуешь полное расслабление и сильную усталость. Животные страдают не менее нас. Верблюды идут, разинув рты и облитые потом, словно водой; даже наш неутомимый Фауст бредет шагом, понурив голову и опустив хвост. Казаки, которые обыкновенно поют песни, теперь смолкли, и весь караван тащится молча, шаг за шагом, словно не решаясь передавать друг другу и без того тяжелые впечатления.
Если на счастье попадется дорогой монгольская юрта или китайская фанза, то спешишь туда со всех ног, намочишь голову и фуражку, напьешься воды, а также напоишь лошадей и собаку; разгоряченным же верблюдам воды давать нельзя. Однако такая отрада продолжается недолго: через полчаса или менее все сухо по-прежнему, и опять жжет тебя палящий зной.
Наконец приближается полдень надо подумать об остановке. „Далеко ли до воды?“ — спрашиваешь у встречного монгола и с досадой услышишь, что нужно пройти еще 5–6 верст.
Добравшись наконец до колодца и выбрав место для палатки, мы начинаем класть и развьючивать верблюдов. Привычные животные уже знают в чем дело и сами поскорее ложатся на землю. Затем ставится палатка и стаскиваются в нее необходимые вещи, которые раскладываются по бокам; в середине же расстилается войлок, служащий нам постелью. Далее собирается аргал и варится кирпичный чай, который летом и зимой был нашим обычным питьем, в особенности там, где вода оказывалась плохого качества. После чая, в ожидании обеда, мы с товарищем укладываем собранные дорогой растения, делаем чучела птиц, или, улучив удобную минуту, я переношу на план сделанную сегодня съемку.
Такая работа в жилых местах обыкновенно прерывается несколько раз по случаю прихода монголов из ближайших юрт; эти гости, как обыкновенно, лезут со всевозможными расспросами или просьбами и в конце концов так надоедают, что мы их прогоняем вон.
Между тем пустой желудок сильно напоминает, что время обеда уже наступило, но, несмотря на это, нужно ждать, пока сварится суп из зайцев или куропаток, убитых дорогой, или из барана, купленного у монголов. Впрочем, последнее кушанье мы имели редко, так как часто вовсе нельзя было купить барана или нужно было платить очень дорого; поэтому охота составляла главный источник нашего продовольствия. Часа через два по приходе на место обед готов, и мы принимаемся за еду с волчьим аппетитом. Сервировка у нас самая простая, вполне гармонирующая с прочей обстановкой: крышка с котла, где варится суп, служит блюдом, деревянные чашки, из которых пьем чай, тарелками, а собственные пальцы заменяют вилки; скатерти и салфеток вовсе не полагается.
Обед оканчивается очень скоро; после него мы снова пьем кирпичный чай; затем идем на экскурсию или на охоту, а наши казаки и монгол-проводник поочередно пасут верблюдов.
Наступает вечер; потухший огонек снова разводится; на нем варятся каша и чай. Лошади и верблюды пригоняются к палатке, и первые привязываются, а последние, сверх того, укладываются возле наших вещей или неподалеку в стороне. Ночь спускается на землю; дневной жар спал и заменился вечерней прохладой. Отрадно вдыхаешь в себе освеженный воздух и, утомленный трудами дня, засыпаешь спокойным, богатырским сном».
Южная часть высокого нагорья Гоби, к западу от среднего течения Хуанхэ, представляла собой дикую и бесплодную пустыню, населенную монголами-олютами и известную под именем Алашань[50] или Заордос. Местность эта открылась путешественникам голыми сыпучими песками, которые тянулись к западу до реки Эцзинэ, на юге простирались до высоких гор провинции Ганьсу, а на севере сливались с бесплодными глинистыми равнинами средней части Гобийской пустыни. Алашаньская пустыня на сотни верст представляла собой одни голые сыпучие пески. В них нигде не было ни капли воды, ни птиц, ни зверей. Растительность тоже была крайне бедна — в основном корявые кусты саксаула и редкие пучки трав. Однако летняя жара закончились, так что путники без особенного утомления делали свои переходы.
14 сентября экспедиция пришла в город Диньюаньин[51] и в первый раз за все время экспедиции встретила радушный прием местного князя (амбаня), по приказанию которого навстречу выехали трое чиновников и проводили путешественников в заранее приготовленную фанзу. Узнав из тщательных расспросов, что это не миссионеры, к которым, как выяснилось, князь относился весьма отрицательно, он встретил их весьма приветливо.
Город также ранее подвергся нападению дунганов, которые, однако, не смогли взять окруженную глинобитными стенами крепость. Внутри крепости жил амбань, имени которого путешественники не узнали, так как это считалось среди монголов грехом. Он состоял в родстве с императорским домом через женитьбу на одной из принцесс, уже к тому моменту умершей. Пржевальский описывает его как человека лет сорока, взяточника и тирана, полностью окитаившегося и сильно преданного курению опиума. У амбаня было трое взрослых сыновей, с которыми русские вскоре подружились. При дворе амбаня оказался лама Балдын-Сорджи, который бывал в Пекине и Кяхте, а потому знал русских. Присутствие этого человека послужило на пользу экспедиции.
«Сорджи находился также в числе трех лиц, высланных князем вперед узнать, кто мы такие. Он потом объяснил алашаньскому амбаню, что мы действительно русские, а не какие-либо другие иностранцы. Впрочем, монголы всех европейцев крестят общим именем русских, так что обыкновенно говорят: русские-французы, русские-англичане, разумея под этими именами французов и англичан; притом номады везде думают, что эти народы находятся в вассальной зависимости от цаган-хана, то есть белого царя…»
Через пару дней путешественники встретились с сыновьями амбаня, которые засыпали их вопросами, обменялись с ними подарками, а еще через несколько дней удостоились встречи с самим амбанем.
«Самое свидание происходило в восемь часов вечера в приемной фанзе амбаня. Эта фанза очень хорошо убрана; в ней даже стоит большое европейское зеркало, купленное за 150 лан в Пекине. На столах в подсвечниках горели стеариновые свечи, и было приготовлено для нас угощение из орехов, пряников, русских леденцов со стихами на обертках, яблок, груш и прочего.
Когда мы вошли и поклонились князю, то он пригласил нас сесть на приготовленные места, казак же стал у дверей. Кроме амбаня, в фанзе находился китаец, богатый пекинский купец, как я узнал впоследствии. В дверях фанзы и далее в прихожей стояли адъютанты князя и его сыновья, которые должны были присутствовать при нашем приеме. После обычных расспросов о здоровье и благополучии пути амбань сказал, что, с тех пор как существует Ала-шань, в нем не был еще ни один русский, что он сам видит этих иностранцев в первый раз и очень рад нашему посещению.
Затем он начал расспрашивать про Россию: какая у нас религия, как обрабатывают землю, как делают стеариновые свечи, как ездят по железным дорогам и, наконец, каким образом снимают фотографические портреты? „Правда ли, — спросил князь, — что для этого в машину кладут жидкость человеческих глаз?“ Для такой цели, продолжал он, миссионеры в Тянь-дзине выкалывали глаза детям, которых брали к себе на воспитание; за это народ возмутился и умертвил всех этих миссионеров. Получив от меня отрицательный ответ, князь начал просить привезти ему машину для снимания портретов, и я едва мог отделаться от подобного поручения, уверив, что дорогой стекла машины непременно разобьются».
Амбань разрешил путешественникам съездить на охоту в соседние горы, чем Пржевальский, конечно же, не мог пренебречь. Здесь ему довелось поохотиться на горных баранов куку-яманов, во множестве водившихся в горах Алашаня.
«Во время пребывания в Алашаньских горах мы с товарищем по целым дням охотились за описываемыми животными. Не зная местности, я брал с собой в проводники охотника-монгола, до тонкости изучившего горы и характер куку-яманов. Ранней зарей выходили мы из палатки и поднимались на гребень хребта, лишь только солнце показывалось из-за горизонта. В ясное и тихое утро панорама, расстилавшаяся отсюда перед нами по обе стороны гор, была очаровательная. На востоке узкой лентой блестела Хуанхэ, и, словно алмазы, сверкали многочисленные озера, рассыпанные возле города Нинся. К западу широкой полосой уходили из глаз сыпучие пески пустыни, на желтом фоне которых, подобно островам, пестрели зеленеющие оазисы глинистой почвы. Вокруг нас царила полная тишина, изредка нарушаемая голосом оленя, зовущего свою самку. Иногда целые полдня проводили мы, высматривая баранов, и все-таки не находили их».
После двухнедельного пребывания в Алашаньских горах путники вернулись в Диньюаньин и Пржевальский принял решение возвратиться в Пекин, чтобы запастись там деньгами и всем необходимым для нового путешествия. Как ни тяжело было отказаться от намерения идти на озеро Кукунор, до которого оставалось менее месяца пути, поступить иначе было невозможно. Несмотря на жесткую экономию, у Пржевальского по приходе в Ала-шань осталось менее 100 рублей. Впрочем, здесь удалось продать с выгодой привезенные из Пекина на продажу мелочи. Так, обычные иголки были проданы с прибылью 510 %, перочинные ножи — 410 %, бусы — 900 % и т. д., что Пржевальский скрупулезно подсчитал в своих заметках.
Утром 15 октября экспедиция покинула Диньюаньин и направилась обратно в Калган. Путь предстоял далекий и трудный, так как до Калгана по Монголии было около 1200 верст, которые нужно было пройти без остановок, и впереди была суровая монгольская зима.
«Наконец, к довершению зол, мой спутник Михаил Александрович Пыльцов вскоре по выходе из Дынь-юань-ина заболел тифозной горячкой так сильно, что мы принуждены были простоять девять дней возле ключа Хара-моритэ в северных пределах Ала-шаня. Положение моего товарища становилось тем опаснее, что он вовсе был лишен медицинской помощи, и хотя мы имели с собой некоторые лекарства, но мог ли я удачно распоряжаться ими, не зная медицины. К счастью, молодая натура переломила, и Михаил Александрович, все еще слабый, мог кое-как сидеть на лошади, хотя ему приходилось иногда так круто, что он падал в обморок. Тем не менее мы должны были идти день в день, от восхода до заката солнца.
В конце ноября мы оставили долину Желтой реки и поднялись через Шохоин-да-бан на более высокую окраину Монгольского нагорья, где опять наступили сильные холода. Морозы на восходе солнца доходили до −32,7 °C; к ним присоединялись часто сильные ветры и иногда метели. Все это происходило почти на тех же самых местах, где летом нас донимали жары до +37 °C…
Во время пути холод не так сильно чувствовался, потому что мы большею частью шли пешком. Только мой товарищ, все еще слабый и неоправившийся, должен был, закутавшись в баранью шубу, сидеть на лошади по целым дням. Зато на месте ночлега зима давала себя знать. Как теперь, помню я это багровое солнце, которое пряталось на западе, и синюю полосу ночи, заходившую с востока. В это время мы обыкновенно развьючивали верблюдов и ставили свою палатку, расчистив предварительно снег, правда не глубокий, но мелкий и сухой, как песок. Затем являлся чрезвычайно важный вопрос насчет топлива, и один из казаков ехал в ближайшую монгольскую юрту купить аргала, если он не был приобретен заранее дорогой. За аргал мы платили дорого, но это все еще было меньшее зло; гораздо хуже становилось, когда нам вовсе не хотели продать аргала, как это несколько раз делали китайцы. Однажды пришлось так круто, что мы принуждены были разрубить седло, чтобы вскипятить чай и удовольствоваться этим скромным ужином после перехода в 35 верст на сильном морозе и метели».
Редкая ночь проходила спокойно. Бродившие кругом волки часто пугали верблюдов и лошадей, а монгольские или китайские собаки иногда приходили воровать мясо и даже забирались в палатку. Казалось, что возвращение по знакомой уже дороге пройдет без сюрпризов. Не тут-то было!
Поздно вечером 30 ноября путники остановились ночевать возле кумирни Ширеты-дзу, лежащей в 80 верстах севернее города Куку-Хото на большом тракте, ведущем в Улясутай. Утром все семь верблюдов, за исключением одного больного, были выпущены на пастьбу возле палатки, невдалеке от которых ходили верблюды других караванов, шедших из Куку-Хото. Так как трава в этом месте была выбита дочиста, то животные отошли от лагеря и пропали. Пржевальский послал казака в кумирню объявить о воровстве и просить содействия для отыскания, однако местные ламы ответили, что они не пастухи чужим верблюдам и пусть иноземцы ищут их сами. Местные жители тем временем отказались продать путникам корм для лошадей, и одна из них замерзла ночью. Через два дня издох и больной верблюд.
Поиски пропавших верблюдов не дали результата. Положение становилось безвыходным. С грехом пополам купив еще одну лошадь, Пржевальский отправил казака в ближайший город и на последние деньги тот купил крайне плохих верблюдов. Было потеряно 17 дней. В путевых записках отмечено, что всего в течение первого года экспедиция потеряла 12 верблюдов и 11 лошадей.
Путешественники двинулись в Калган форсированными переходами, стремясь наверстать упущенное время. Дорогой опять случилась неприятная история. Лошадь Пыльцова, испугавшись чего-то, бросилась в сторону и понесла; слабый еще здоровьем Михаил Александрович не мог удержаться в седле и рухнул головой на мерзлую землю так сильно, что потерял сознание. Однако вскоре он пришел в себя и отделался только ушибом.
По мере приближения к Китаю климат становился теплее. 10 декабря термометр показывал +2,5 °C в тени. Но лишь только задувал западный или северо-западный ветер, преобладающий в Монголии зимой, как становилось очень холодно. Ночные морозы стояли крепкие: термометр на восходе солнца опускался до −29,7 °C, но зато после облачной ночи он иногда показывал в это время только 6,5 °C.
Даже для такого закаленного человека, каким был Пржевальский, климат монгольских пустынь стал настоящим испытанием: «Ледяные ветры Сибири, почти всегда ясное небо, оголенная соленая почва вместе с высоким поднятием над уровнем моря — вот те причины, которые в общей, постоянной совокупности делают монгольскую пустыню одной из суровейших стран всей Азии».
Наконец, в канун нового 1872 года, поздно вечером путешественники достигли Калгана и явились к своим соотечественникам, у которых по-прежнему встретили самый радушный прием.
Первый этап экспедиции был окончен. Путешественники выполнили свою первую задачу, и этот успех еще более разжигал их страстное желание вновь пуститься в глубь Азии, к далеким берегам озера Кукунор.
Уже через несколько дней по возвращении в Калган Пржевальский отправился в Пекин, чтобы получить деньги и запастись всем необходимым для нового путешествия. Пыльцов с казаками остался в Калгане купить новых верблюдов и различное снаряжение.
Январь и февраль прошли в различных хлопотах, сборах, упаковке и отсылке в Кяхту собранных коллекций и написании отчетов об исследованиях.
Финансовое положение экспедиции было более чем бедственным, потому что деньги, выделенные на 1872 год, не были полностью получены в Пекине. Оять потребовалось содействие генерала Влангали, чтобы хоть как-то снарялить экспедицию. Личный состав опять переформировался. Двух ленивых казаков, из-за которых в том числе Пржевальский не решился следовать к берегам Кукунора, он отправил домой, а взамен взял двух новых спутников из отряда, занимавшего в то время город Ургу. На этот раз выбор был чрезвычайно удачен, и вновь прибывшие казаки оказались усердными и преданными людьми. Один из них был русский, 19-летний юноша, по имени Панфил Чебаев, а другой — бурят, звался Дондок Иринчинов. Пржевальский и Пыльцов вскоре сблизились с ними самой тесной дружбой, а это, как всега отмечал Николай Михайлович, было важным залогом для успеха дела.
«В страшной дали от родины, среди людей, чуждых нам во всем, мы жили родными братьями, вместе делили труды и опасности, горе и радости. И до гроба сохраню я благодарное воспоминание о своих спутниках, которые безграничной отвагой и преданностью делу обусловили как нельзя более весь успех экспедиции»[52], — написал Пржевальский о своих верных спутниках. И продолжил о других, не менее верных: «Кроме Фауста, была куплена еще одна большая и очень злая собака по кличке Карза, оказавшаяся очень полезной… но с Фаустом они оставались заклятыми врагами».
И вот всё, наконец, было подготовлено для второго этапа экспедиции. Утром 5 марта 1972 года путешественники выступили из Калгана и направились тем же самым путем, по которому в прошедшем году шли на Желтую реку и возвращались из Алашаня. Уже к вечеру первого дня пути они опять попали в суровый климат Монголии, где весна еще не начиналась, хотя в Калгане с конца февраля было довольно тепло, прилетели водяные птицы и появились насекомые.
Месяц с небольшим путники продвигались из Калгана до хребта Муни-Ула (современное название — Мэчин-Ула) и, придя туда 10 апреля, решили остаться на некоторое время, чтобы наблюдать пролет мелких пташек и собрать весеннюю флору. Здесь уже пробудилась от зимнего сна растительная жизнь. Деревья и кусты дикого персика были залиты розовыми цветами. По горным ущельям на солнечных местах зеленела свежая травка и выглядывали цветки прострела, анемона, астрагала и гусиного лука. Однако, против ожиданий, птиц появлялось мало. Поэтому уже 22 апреля экспедиция оставила горы Муни-Ула и отправилась в Алашань по долине левого берега Хуанхэ, то есть тем же путем, которым она шла зимой в Калган.
Граница Алашаня ознаменовалась появлением сыпучих песков, и весенний пейзаж пустыни не слишком отличался от того, который путешественники наблюдали осенью. В середине мая экспедиция вступила в пределы Алашаня и вскоре встретила двух чиновников, высланных амбанем им навстречу из Диньюаньина. Истинная же цель этой встречи заключалась в том, что князь и его сыновья желали поскорее получить подарки, о которых они узнали через Балдын-Сорджи, встретившегося Пржевальскому в апреле возле Муни-Ула и возвращавшегося из Пекина.
26 мая путешественники вернулись в Диньюаньин и поместились в заранее приготовленной фанзе. «В тот же день вечером мы виделись со своими приятелями гыгеном и Сия. Мой мундир генерального штаба, который я теперь нарочно захватил из Пекина, произвел на молодых князей большое впечатление, и они рассматривали его до малейших подробностей. Теперь еще более подтвердилось мнение, что я, вероятно, очень важный чиновник, доверенное лицо самого государя».
В Диньюаньине путешественники застали недавно пришедший из Пекина караван из 27 тангутов[53] и монголов, которые вскоре отправлялись в кумирню Чейбсен, лежащую в провинции Ганьсу, в 60 верстах к северо-северо-востоку от Синина[54] и в пяти днях пути от озера Кукунор. На предложение следовать вместе тангуты согласились с радостью, надеясь найти в иноземцах с ружьями хороших защитников в случае нападения мятежников-дунган. Переход до Чейбсена с тангутским караваном был большой удачей, так как Пржевальскому вряд ли удалось бы найти хорошего проводника. Оставалось только получить согласие алашаньского амбаня на следование с тангутами.
Но тут начались различные уловки со стороны князя, чтобы отклонить экспедицию от следования на Кукунор. Вероятнее всего, амбань получил на этот счет из Пекина должные наставления, а может быть, и нагоняй за радушный прием русских в прошедшем году. Так или иначе, местные ламы нагадали экспедиции неблагоприятный исход, а сам князь и его сыновья неожиданно охладели к бывшим приятелям и перестали их приглашать и сами приходить в гости. Однако Пржевальский проявил настойчивость, и после нескольких дней уговоров, торга и завуалированных угроз амбань сдался и неохотно дал согласие на выход экспедиции с тангутским караваном.
Утром назначенного дня путешественники уже навьючили верблюдов, когда прибежал один из тангутов и начал говорить, что неподалеку орудуют дунгане и идти опасно. Пржевальский заподозрил, что его обманывают. Несколько дней прошло в напряженном и тревожном ожидании. Пржевальский подозревал, что это время было нужно амбаню, чтобы снестись с китайскими властями и спросить их, как следует поступить. Так это было или нет, проверить не удалось, но утром 5 июня пришло известие что слухи оказались ложными и путешественники могут тронуться в путь.
«Караван, с которым экспедиция отправлялась в путь, снаряжен был в Пекине одним из важнейших монгольских кутухт Джанджы-гыгеном, которому принадлежало много церквей как в Пекине, так и в Монголии, в том числе знаменитый монастырь У-тай, недалеко от города Куку-хото[55]. Этот ламаистский святой родился в Ганьсу, в кумирне Чейбсен, куда и направлялся караван из 37 человек, в том числе 10 были лам-воинов, выступавших в качестве охранников. Поклажу и людей везли 72 верблюда и 40 лошадей и мулов. Все участники каравана были вооружены фитильными ружьями, частью пиками и саблями. Ламы-воины имели гладкоствольные европейские ружья, купленные китайским правительством у англичан и присланные в Ала-шань из Пекина. Однако ружья эти, как выяснилось впоследствии были плохого качества, в том числе и по причине неправильного обращения».
Самой замечательной личностью Пржевальский называет тангута по имени Рандземба, ехавшего с караваном из Пекина в Тибет. Этот человек лет сорока, откровенный и добродушный, безмерно разговорчивый, любил во всё вмешиваться и всем помогать. Путешественники за словоохотливость прозвали его «многоглаголивый Аввакум», и прозвище это намертво к нему прилипло. Из-за всепоглощающей страсти к охоте и стрельбе в цель этот человек был непригоден к каким-либо занятиям и больше мешал, чем помогал, но создавал множество суматохи и забавных ситуаций.
На следующий день после присоединения экспедиции к каравану тангуты выступили в путь. В дороге русские шли в хвосте каравана, чтобы не задерживать остальных спутников при случайных остановках. Вчетвером путникам было трудно управляться с верблюдами и поклажей, но попутчиков найти не удалось, а люди из каравана с трудом согласились помогать даже за весьма солидную плату.
Караван вставал около полуночи, чтобы избежать жары и шел верст 30–40, пока не останавливался в поисках воды. Караванщики отлично знали дорогу и места, где можно было запастись водой, но она была очень плохой: «В колодцах, изредка попадавшихся по пути, вода была большей частью очень дурна, да притом в эти колодцы дунгане иногда бросали убитых монголов. У меня до сих пор мутит на сердце, когда я вспомню, как однажды, напившись чаю из подобного колодца, мы стали поить верблюдов и, вычерпав воду, увидели на дне гнилой труп человека».
На привалах отдохнуть как следует было невозможно. Раскаленная почва пустыни дышала жаром, как из печи, а тут нужно было ежедневно готовить пищу, расседлывать и заседлывать верблюдов, у которых, в противном случае, во время жары сбивается спина. Один водопой животных занимал больше часа времени. Кроме того, в первые дни палатку путешественников на привалах наполняли любопытные попутчики, весьма назойливо рассматривающие вещи, оружие и задававшие бесконечные вопросы. Собирание растений, производство метеорологических наблюдений и писание дневника возбуждали также немало любопытства и даже подозрения. При таком внимании нельзя было производить некоторых наблюдений — магнитных, астрономических, измерений температуры почвы и воды в колодцах. Иногда Пржевальскому приходилось нарочно отставать от каравана, чтобы сделать записи в своем дневнике.
«Собирание растений дорогой представляло также немало затруднений. Не успевали мы, бывало, сорвать какую-нибудь травку, как уже нас окружала целая толпа спутников с неизменными вопросами… Если же случалось убивать птичку, то без преувеличения все наличные люди каравана подъезжали, каждый с одними и теми же вопросами: какая это птица? хорошо ли ее мясо? как я убил? и т. д. Волей-неволей на всю подобную назойливость нужно было смотреть сквозь пальцы, но такое притворство становилось по временам чересчур тяжело».
Миновав пески Тынгери, караван направился вдоль их южной окраины по глинистой бесплодной равнине, покрытой исключительно двумя видами солончаковых растений, и вскоре путники увидели впереди величественную цепь гор Ганьсу.
Пустыня кончилась резко. На расстоянии всего двух верст от голых песков, которые потянулись далеко к западу, расстилались обработанные поля, пестрели цветами луга и густо рассыпались китайские фанзы.
«Культура и пустыня, жизнь и смерть граничили здесь так близко между собой, что удивленный путник едва верил собственным глазам.
Столь резкая физическая граница, кладущая, с одной стороны, предел кочевой жизни номада, а с другой — не пропускающая за себя культуру оседлого племени, обозначается той самой Великой стеной, с которой мы познакомились возле Калгана и Гу-бей-коу.
От этих мест описываемая стена тянется к западу по горам, окаймляющим Монгольское нагорье, обходит с юга весь Ордос и примыкает к Алашаньскому хребту, составляющему естественную преграду к стороне пустыни. Далее, от южной оконечности Алашаньских гор, Великая стена идет по северной границе провинции Ганьсу, мимо городов Лан-чжеу, Гань-чжеу и Су-чжеу до крепости Цзя-юй-гуань.
Однако там, где мы теперь проходили Великую стену (если только можно употребить здесь это название), она вовсе не походит на ту гигантскую постройку, которая воздвигнута в местностях, ближайших к Пекину. Вместо каменной громады мы увидели на границе Ганьсу только глиняный вал, сильно разрушенный временем. По северную сторону этого вала (но не в нем самом) расположены на расстоянии 5 верст одна от другой сторожевые глиняные башни, каждая сажени три вышиной и столько же в квадрате у основания. Теперь эти башни совершенно заброшены, но прежде в каждой из них жило по 10 человек, обязанность которых состояла в том, чтобы передавать сигналами весть о вторжении неприятеля».
В двух верстах за Великой стеной лежал небольшой город Даджин, уцелевший от дунганского разорения. Во время прохода экспедиции здесь стояло 1000 китайских солдат, представителей народности солонов, пришедших из Маньчжурии, с берегов Амура. Все они хорошо знали русских, некоторые даже говорили кое-как по-русски и, к крайнему удивлению путников, приветствовали их словами: «Здаластуй, како живешь?»
Утром 20 июня караван оставил Даджин и в тот же день поднялся в горы Ганьсу, где климат и природа опять резко изменились из-за подъема на высоту и влаги, задерживаемой горами. Богатейшая травянистая растительность покрыла плодородные степи и долины, а густые леса росли по склонам гор, и всюду бурлила жизнь.
В долине реки Чагрын-гол ламы увидели нескольких человек, поспешно убегавших в горы. Решив, что это дунганы, они начали стрелять и поймали одного китайца. Дунган он или нет, понять было трудно, но было решено предать пленника казни. Здесь Пржевальский с удивлением описывает, как ламы-воины в присутствии пленника спокойно обсуждали его казнь, а затем напоили его чаем, который китаец принялся жадно пить, в то время как ламы продолжили свое обсуждение. Пржевальского поразил невозмутимый фатализм как лам, так и пленника. Не в силах смотреть на это, члены экспедиции решили уйти, однако по возвращении с облегчением узнали, что пленник был помилован.
Перейдя речку Чагрын-Гол, которая течет на юго-запад к городу Джунлин, караван снова вступил в горы. Перейдя через перевал, который имеет весьма пологий подъем и только несколько более крутой спуск, путники остановились ночевать в горах. Там тоже прятались какие-то люди, то ли дунгане, то ли нет, но завязалась перестрелка и ночь прошла неспокойно.
Спустясь наутро в долину реки Тэтунг-Гол, путешественники посетили кумирню Чертынтон, настоятель которой, гэгэн, принял их радушно и даже, оказавшись художником, изобразил их первую встречу. У кумирни караван пробыл пять дней, так как по словам караванщиков, на верблюдах переход был невозможен и следовало для дальнейшей дороги закупить ослов и мулов.
Невольная пятидневная остановка возле Тэтунг-Гола оказалась для исследователей как нельзя более кстати, так как можно было заняться сбором образцов. Разнообразие флоры и фауны впоследствии повлияет на решение Пржевальского вернуться сюда и провести здесь целое лето для более подробного изучения этих гор.
«По приходе в Чейбсен мы были встречены своими дорожными приятелями донирами и поместились в большой пустой фанзе, которая служила складом продовольствия и идолов, получивших почему-то отставку. В этом просторном помещении мы могли разложить и просушить собранные дорогой коллекции, сильно пострадавшие от страшной сырости, какая встречается везде на нагорье Ганьсу. Как обыкновенно, с первого же дня не было отбоя от любопытных, приходивших смотреть на невиданных людей и надоедавших невыносимо с раннего утра до поздней ночи. Едва мы выходили из своей фанзы, как являлась густая толпа, не отстававшая даже и в том случае, если кому-либо из нас приходилось отправиться за необходимым делом. Наши коллекции всего более возбуждали удивления и догадок. Некоторые начали подозревать, что собираемые растения, шкуры птиц и прочее все очень ценные вещи, но только местные жители не знают в них толку. Впрочем, моя репутация, как доктора, собирающего лекарства, несколько рассеяла подобные подозрения».
Неделю экспедиция оставалась в Чейбсене, занимаясь снаряжением в горы на остальную часть лета. Прежде всего они купили четырех мулов и наняли к себе в услужение монгола, знавшего тангутский язык. Оставив всю лишнюю кладь в Чейбсене, путники завьючили необходимые вещи на купленных мулов, а также на двух своих лошадей, и 10 июля отправились обратно в горы, лежащие по среднему течению Тэтунга, вблизи кумирни Чертынтон.
1 сентября экспедиция вернулась в Чейбсен с собранными образцами. За это время нападения дунган усилились. Пешие, почти безоружные защитники кумирни, пусть их и было до 2000 человек, не могли противостоять конным повстанцам. А дунганы, прослышав про проявление русских, подъезжали к стенам и кричали: «Где же ваши защитники русские со своими хорошими ружьями? Мы пришли драться с ними!»
Распорядители кумирни, как нетрудно догадаться, очень ждали возвращения экспедиции и даже посылали к Пржевальскому в горы гонцов с просьбой возвращаться скорее.
«Тем не менее положение наше было очень опасное, так как мы не могли поместиться теперь со своими верблюдами в кумирне, битком набитой народом, но должны были разбить палатку в одной версте отсюда на открытой луговой равнине. Здесь мы прежде всего организовали защиту на случай нападения. Все ящики с коллекциями, сумы с различными пожитками и запасами, равно как верблюжьи седла, были сложены квадратом, так что мы образовали каре, внутри которого должны были мы помещаться при появлении повстанцев. Здесь стояли наши штуцера с примкнутыми штыками и кучами патронов, а возле них лежало десять револьверов. На ночь все верблюды укладывались и привязывались вокруг нашего импровизированного укрепления и своими неуклюжими телами еще более затрудняли доступ, в особенности верховым людям. Наконец, чтобы не пускать пуль даром, мы отмерили со всех сторон расстояния и заметили их кучами камней.
Наступила первая ночь. Все заперлись в кумирне, а мы остались одни-одинешеньки, лицом к лицу с инсургентами, которые могли явиться сотнями, даже тысячами и задавить нас числом. Погода была ясная, и мы долго сидели при свете луны, рассуждая о прошлом, о далекой родине, о родных и друзьях, так давно покинутых. Около полуночи трое из нас легли спать, не раздеваясь, а один остался на карауле, который мы держали поочередно до утра. Совершенно спокойно прошел и следующий день. Дунгане канули словно в воду; не показывался даже и заколдованный богатырь. На третьи сутки повторилось то же самое, так что ободренные обитатели Чейбсена пригнали из кумирни свое стадо и начали пасти его возле нашей палатки. Шесть суток простояли мы у Чейбсена и далеко не нарочно подвергали себя подобной опасности: своей рискованной стоянкой мы покупали возможность пробраться на озеро Куку-нор.
Прямой путь к последнему лежит на города Сэн-гуань и Донкыр, направляясь через которые можно достигнуть берегов озера в пять суток. Но так как Сэн-гуань в это время был занят дунганами, то нам, конечно, нечего было и думать пройти по этой дороге. Нужно было поискать другого пути, и он действительно нашелся благодаря нашему великому счастью. На третий день нашей стоянки возле Чейбсена сюда пришли с верховьев Тэтунга, из хошуна Мур-засак, три монгола, которые, пробираясь ночью по горным тропинкам, пригнали на продажу стадо баранов. Через несколько времени эти монголы должны были возвращаться обратно и могли служить для нас превосходными проводниками нужно было только уговорить их взяться за это дело.
Для вящего успеха я обратился к своему приятелю чейбсенскому дониру и сделал ему хороший подарок. Подкупленный этим, донир уговорил пришедших монголов провести нас в хошун, то есть в Мур-засак с платой 30 лан за расстояние, не превышавшее 135 верст. Главное препятствие, ставившее в тупик наших будущих вожатых, заключалось в том, что мы со своими вьючными верблюдами не имели возможности идти ночью по горным тропинкам; следуя же днем, очень легко могли встретить дунган, которые постоянно ездят через горы из Сэн-гуаня в город Тэтунг[56]. Вот тут-то и помогла рискованная стоянка возле Чейбсена. „С этими людьми вы не бойтесь дунган, — говорил донир вожатым монголам. — Посмотрите, мы с двумя тысячами человек запираемся в своей кумирне, а они вчетвером стоят в поле, и никто не смеет их тронуть. Подумайте сами: разве простые люди могут это сделать? Нет, русские наперед все знают, и их начальник непременно великий колдун или великий святой!“».
Такая аргументация, приложенная к щедрой плате, склонила чашу весов в пользу Пржевальского. И русские действительно полностью заслуживали этой оценки — последующие события показали это еще более ярко.
Некоторое время ушло на очередные гадания, а также на то, чтобы отвезти собранные коллекции на хранение в Чертынтон. Наконец 23 сентября после полудня экспедиция, сопровождаемая нанятыми монголами, вышла из Чейбсена. Путь пролегал по горным тропам и сам по себе был труден и опасен, не считая опасности встретить дунган. Первый небольшой переход прошел благополучно, но на другой день утром навстречу путникам неожиданно высыпало около тридцати конных китайцев — проводники предупреждали, что вдоль горных троп разбойничают не только дунганы, но и китайские солдаты, которые не прочь пограбить проходящие караваны.
«Когда всадники подскакали шагов на пятьсот, я приказал своим проводникам махать им и кричать, что мы не дунгане, но русские, и что если на нас сделают нападение, то мы станем сами стрелять. Вероятно, не расслышав таких вразумлений, китайцы продолжали скакать и приблизились шагов на двести, так что мы чуть-чуть не открыли пальбу. К счастью, дело уладилось благополучно. Видя, что мы стоим с ружьями в руках и не пугаемся криков, китайцы остановились, слезли с лошадей и пришли к нам, уверяя, что они ошиблись, приняв нас за дунган. Конечно, это была одна отговорка, так как дунгане никогда не ездят на верблюдах; китайские солдаты имели в виду ограбить наш караван в случае, если бы мы струсили их криков и убежали от своих вьючных животных. Через несколько верст повторилась та же самая история от другой партии, засевшей на тропинке, но и здесь китайцы ушли, ничем не поживившись.
На третий день пути предстоял самый опасный переход через две большие дунганские дороги из Сэн-гуаня в город Тэтунг. Первую из этих дорог мы минули благополучно, но с вершины перевала, ведущего на другой путь, мы увидали в расстоянии 2 верст от себя кучу конных дунган, быть может, человек около сотни. Впереди их гнали большое стадо баранов, и эти кавалеристы были, по всему вероятию, конвой. Заметив наш караван, конные сделали несколько выстрелов и столпились при выходе из ущелья, по которому мы шли. Нужно было видеть, что делалось в это время с нашими проводниками. Полумертвые от страха, они дрожащим голосом читали молитвы и умоляли нас уходить обратно в Чейбсен; но мы хорошо знали, что отступление только ободрит дунган, которые на лошадях все-таки легко могут догнать наш караван, и потому решили идти напролом.
Маленькой кучкой из четырех человек, со штуцерами в руках, с револьверами за поясом, двинулись мы впереди наших верблюдов, которых вели проводники-монголы, чуть было не убежавшие при нашем решении идти вперед. Однако когда я объявил, что в случае бегства мы будем стрелять в них прежде, чем в дунган, то наши сотоварищи волей-неволей должны были следовать за нами. Положение наше действительно было весьма опасным, но иного исхода не предстояло вся наша надежда заключалась в превосходном вооружении, незнакомом дунганам.
Расчет оказался верен. Видя, что мы идем вперед, дунгане сделали еще несколько выстрелов и наконец, подпустив нас не ближе как на версту (так что мы еще не начали стрелять из штуцеров), бросились на уход в обе стороны большой поперечной дороги. Тогда мы свободно вышли из ущелья, перешли большую дорогу и стали подниматься на следующий, очень крутой и высокий перевал. К довершению трудностей, наступил вечер и поднялась сильнейшая метель, так что наши верблюды едва-едва могли взобраться по тропинке. Спуск был еще хуже, сделалось совершенно темно, и мы ощупью полезли вниз, беспрестанно спотыкаясь и падая. Наконец после часа подобной ходьбы мы остановились в таком узком ущелье и густых кустарниках, что едва нашли место для палатки и только после больших усилий могли развести огонь, чтобы отогреть на нем окоченевшие члены».
В этом отрывке, написанном сухо, даже как-то обыденно по сравнению с восторженными описаниями ландшафтов или повадок животных, заключена сама суть характера Пржевальского, позволившего ему стать величайшим первооткрывателем: он шел вперед, невзирая ни на что, и даже не считал это какой-то особенной своей заслугой. Заслугой он считал лишь результаты своих экспедиций и пользу, которую эти результаты приносили России и всему просвещенному человечеству.
Следующие пять дней пути прошли спокойно, и путники благополучно достигли ставки князя Мур-дзасака[57], который располагался в Тэтунг-Голе, в 12 верстах от дунганского города Юнань-чень. Этот князь, начальник монгольского хошуна, принадлежащего административно уже к Кукунору, жил в дружбе с дунганами, которые покупали у него скот и привозили на продажу свои товары. Однако благодаря письму чейбсенского донира к Мур-дзасаку, в котором он отрекомендовал Пржевальского чуть ли не родственником самого богдо-гэгэна, путники получили двух проводников до следующего тангутского стойбища, почти в самых верховьях Тэтунга. Конечно, при этом не обошлось без подарков.
Весь последующий путь был спокойным. 12 октября экспедиция вышла на равнину, к степям Кукунора, а через день путники разбили свою палатку на самом берегу озера.
«Мечта моей жизни исполнилась. Заветная цель экспедиции была достигнута. То, о чем еще недавно мечталось, теперь превратилось уже в осуществленный факт. Правда, такой успех был куплен ценой многих тяжких испытаний, но теперь все пережитые невзгоды были забыты, и в полном восторге стояли мы с товарищем на берегу великого озера, любуясь на его чудные, темно-голубые волны…»
Озеро Кукунор, называемое тангутами Цок-гумбум, а китайцами Цинхай, лежит к западу от города Синина, на высоте более трех километров над уровнем моря. Его монгольское название означает «Голубое озеро»; китайское — «Синее море». Озеро имеет овальную форму с ровными и мелкими берегами. Вода в нем соленая и непригодна для питья, но эта соленость придает поверхности озера чудесный темно-голубой цвет
«Вообще вид Куку-нора чрезвычайно красив, в особенности когда мы застали это озеро поздней осенью, и окрестные горы, уже покрытые снегом, стояли белой рамкой широких, бархатно-голубых вод, убегавших к востоку от нашей стоянки за горизонт…»
В западной части Кукунора, верстах в двадцати от его южного берега, лежал скалистый остров, где была построена небольшая кумирня, в которой проживали 10 лам. Интересно, что летом все контакты их с берегом прерывались, так как на всем Кукуноре не было ни одной лодки и никто из жителей не занимался плаванием по озеру. Только зимой к отшельникам приходили по льду богомольцы и приносили дары, а ламы выходили на берег собирать подаяние. Еще странность: рыбы на Кукуноре было много, но рыболовством занимались здесь лишь несколько десятков монголов для продажи в Донкыре китайцам. Вся рыба в Кукуноре, как оказалось, принадлежала новому, неизвестному европейской науке виду семейства карповых, который впоследствии получил название «шизопигопсис Пржевальского».
Пржевальский в своих дневниках приводит очень красивую легенду о происхождении озера, записанную со слов местных тангутов:
«Нынешнее озеро некогда находилось под землей в Тибете, там, где теперь стоит Ласса, и уже заведомо для людей перешло на свое настоящее место.
Такое событие совершилось следующим образом. Во времена очень древние, когда еще не существовало нынешней резиденции далай-ламы, один из тибетских царей вздумал построить великолепный храм в честь Будды и, выбрав для этого место, приказал начать работу. Несколько тысяч людей трудились целый год, но когда здание было почти готово, оно вдруг разрушилось само собой. Работу начали снова, и опять, лишь только довели до конца, храм рухнул от неизвестной причины; то же самое повторилось и в третий раз. Тогда удивленный и устрашенный царь обратился к одному из гыгенов для разъяснения причины подобного явления. Однако пророк не мог дать удовлетворительного ответа, но объявил своему повелителю, что в далеких странах Востока есть святой, который один из всех смертных знает желаемую тайну, и что если удастся выпытать ее у него, тогда постройка храма будет окончена благополучно.
Получив подобный ответ, тибетский царь выбрал заслуженного ламу и послал его искать вышеупомянутого святого. В течение нескольких лет посланный лама объездил почти все буддийские земли, посетил знаменитые кумирни, виделся и говорил с различными гыгенами, но нигде не мог найти человека, указанного тибетским пророком. Огорченный неудачей своей миссии, посланник решился возвратиться домой и на этом обратном пути проезжал обширные степи на границе Тибета с Китаем.
Здесь однажды у него сломалась пряжка у подпруги седла, и путник, чтобы починить ее, зашел в одинокую бедную юрту, видневшуюся невдалеке. В этой юрте он увидел слепого старика, который был занят молитвой, но приветствовал своего гостя и предложил ему взять новую пряжку от собственного седла. Затем старик пригласил ламу пить чай и стал расспрашивать, откуда он и куда ездил. Не желая без нужды разглашать цель своего путешествия, посланец отвечал, что он родом с востока и ездит теперь молиться по разным кумирням.
„Да, мы счастливы, — сказал старик, — что имеем много прекрасных храмов, каких нет в Тибете. Там напрасно принимаются строить большую кумирню; это здание никогда не устоит, потому что в том месте, где хотят его воздвигнуть, находится подземное озеро, которое колеблет почву. Только ты должен хранить этот секрет в тайне, потому что если кто-нибудь из тибетских лам его узнает, тогда воды подземного озера придут сюда и погубят нас“. Лишь только старик окончил свою речь, как путник вскочил с места, объявил, что он именно есть тибетский лама, которому нужно было узнать секрет, сел на свою лошадь и ускакал. Отчаяние и страх овладели стариком. Он начал громко звать о помощи, и когда наконец пришел один из его сыновей, пасший невдалеке стадо, то старик велел ему тотчас оседлать коня, догнать ламу и отнять у него „язык“. Под этим словом святой разумел свою тайну и, отдавая сыну приказание отнять ее, тем самым уполномочивал его убить путника. Но слово „хылэ“ по-монгольски означает язык у человека или животных и также язычок в пряжке подпруги. Поэтому, когда посланный догнал ламу и объяснил ему, что его отец требует возвратить „хылэ“, тот отстегнул взятую у старика пряжку и беспрекословно ее отдал. Получив такой „хылэ“, сын возвратился к своему отцу, и когда последний узнал, что привезена пряжка от подпруги, а сам лама уехал далее, то воскликнул:
„Такова, вероятно, воля божия, теперь все кончено, мы погибли!“
Действительно, в ту же ночь раздался страшный подземный гул, земля раскрылась, и из нее полилась вода, которая вскоре затопила обширную равнину. Множество стад и людей погибло, в том числе и проболтавшийся старик. Наконец бог сжалился над грешниками. По его велению, явилась чудовищная птица, взяла в свои лапы огромную скалу в горах Нань-шань и бросила ее на то отверстие, откуда изливалась вода. Прибыль последней была остановлена, но затопленная равнина осталась озером; спасительная же скала явилась на нем островом, который существует и доныне».
Проводя время у берегов Кукунора, Превальский подробно исследует и описывает обычаи тангутов — их быт, нравы, основные занятия — и отмечает, что подобно тому как монголы немыслимы без своих коней и верблюдов, так и тангуты — без своих яков, основного домашнего животного в этих суровых местах, источника шерсти, молока, мяса и единственного средства перевозки грузов по горным тропам. Описывает он и животный мир кукунорских степей, в том числе диких ослов-куланов. Там же Пржевальский в первый раз слышит о том животном, которое сделает его имя нарицательным — охотники-монголы уверяют его в том, что на здешних просторах водятся не только куланы и верблюды, но и дикие лошади и подробно описывают их.
Загадочная Лхаса, твердыня Тибета, продолжала манить Пржевальского своей близостью. Но увы — после замены усталых верблюдов на свежих у него оставалось меньше 100 лан[58] денег, а это делало путешествие в Лхасу совершенно невозможным, хотя подворачивалась редкая удача.
Дело в том, что через несколько дней по прибытии на Кукунор, к Пржевальскому приехал тибетский посланник, который был отправлен в 1862 году далай-ламой с подарками к богдо-гэгэну, но попал сюда как раз в то время, когда началось дунганское восстание в Ганьсу. С тех пор, то есть целых 10 лет, этот посланник жил на Кукуноре или в городе Донкыре, не имея возможности пробраться в Пекин и не смея возвращаться назад в Лхасу. Услыхав, что четверо русских прошли через ту страну, которую он не решается пройти с сотнями своих конвойных, тибетский посланник приехал посмотреть на них. Этот человек по имени Камбы-нанту, оказался очень любезным, предупредительным человеком и предлагал русским свои услуги в Лхасе. Он уверял, что далай-лама будет очень рад видеть у себя русских и что они встретят в его столице самый радушный прием. В этом чужом и труднодоступном месте встретить такого человека — шанс, за который нужно держаться обеими руками! Пржевальскому очень горько было отказаться от идеи презреть материальные трудности и идти в Лхасу с посланником, но он принял трудное решение возвращаться.
Забегая вперед — Николай Михайлович так никогда и не увидел Лхасу. И если бы именно тогда денег у экспедиции хватило, не только русская, но и мировая история могла пойти по-другому. Встревоженные активностью русских в Центральной Азии, британские колонизаторы стремились помешать его встречам с русскими, к которым глава Тибета всегда благоволил, так как русские не мешали распространению ламаизма на Дальнем Востоке и в Забайкалье. Особенно тяготел к России далай-лама XIII, занявший престол в 1895 году, когда англичане уже обосновались на южных границах Тибета. При нем российский подданный, бурят Агван Доржиев занял один из высших постов в тибетском правительстве, а другой бурят Гомбожаб Цыбиков три года путешествовал по Тибету, выполняя, помимо научных (как и Пржевальский), разведывательные задачи. Однако в 1903 году английская армия вторглась в Тибет и навязала ему кабальный договор. Россия, на помощь которой надеялся далай-лама, вскоре потерпела поражение в войне с Японией и резко снизила свою активность на Дальнем Востоке. Мечты Пржевальского об утверждении в Тибете русского влияния так и остались мечтами.
Вынужденный отказаться от намерения пройти до столицы Тибета, Николай Михайлович решил идти вперед до крайней возможности, понимая, насколько ценно для науки исследование каждого лишнего шага в этом неведомом уголке Азии. Покинув озеро Кукунор, экспедиция направилась к урочищу Дулан-кит, месту пребывания правителя западной части Кукунорской области. Тот встретил их довольно радушно, тем более что уже разнеслась молва, «что прибыли четверо каких-то невиданных людей и между ними один великий святой с запада, который идет в Лассу, чтобы ознакомиться с Далай-Ламой — великим святым Востока».
Способность стрелять на дальние расстояния; невероятная смелость при нападениях дунган, а также непонятная страсть к собиранию растений придали Пржевальскому в глазах местных жителей ореол святого и целителя. Местные князья привозили ему своих детей для лечения; простые люди норовили дотронуться до него или хотя бы посмотреть одним глазком. При приближении экпедиции к Дулан-киту до 200 человек стояли на коленях по обе стороны дороги и усердно молились. Будучи человеком несуеверным и не слишком верующим, Николай Михайлович ужасно раздражался этим назойливым вниманием. Но, памятуя о пользе, которую это может принести среди враждебно настроенного населения, старался добросовестно играть свою роль.
«От желающих предсказаний не было отбоя. Ко мне приходили узнавать не только о судьбе дальнейшей жизни, но также о пропавшей скотине, потернной трубке и т. п.; один тангутский князек серьезно добивался иметь средство, через которое можно заставить его бесплодную жену родить хоть несколько детей. Обаяние нашего имени превосходило всякое вероятие. Так, идя в Тибет, мы оставили в Цайдаме мешок с дзамбою и местный князь, принимая его на хранение, с радостью говорил нам, что этот мешок теперь будет стеречь весь его хошун от разбойников-тангутов»[59].
Пройдя по солончакам Цайдамских равнин, 18 ноября экспедиция достигла ставки начальника хошуна Дзун-дзасака, откуда, по приказанию кукунорского гэгэна, русским должны были дать проводника до Лхассы. Они все еще скрывали, что планы экспедиции изменились. Наконец проводник был найден: старик-монгол по имени Чутун-Дзамба, который девять раз ходил в Лхассу проводником караванов. На следующий день экспедиция отправилась по дороге в Тибет, планируя пройти по неведомой европейцам стране хотя бы до верховьев Голубой реки (Янцзы).
Не стоит думать, что Пржевальский не отдавал себе отчета в том, насколько трудная дорога ему предстоит. Из рассказов местных он уже знал, что много людей и животных гибнет во время этих путешествий:
«Подобные потери здесь так обыкновенны, что караваны всегда берут в запас четверть, а иногда даже треть наличного числа вьючных животных. Иногда случается, что люди бросают все вещи и думают только о собственном спасении. Так, караван, вышедший в феврале 1870 года из Лассы и состоявший из 300 человек с 1000 вьючных верблюдов и яков, потерял вследствие глубоковыпавшего снега и наступивших затем холодов всех вьючных животных и около 50 людей. Один из участников этого путешествия рассказывал нам, что когда начали ежедневно дохнуть от бескормицы целыми десятками вьючные верблюды и яки, то люди принуждены были бросить все товары и лишние вещи, потом понемногу бросали продовольственные запасы, затем сами пошли пешком и напоследок должны были нести на себе продовольствие, так как в конце концов остались живыми только три верблюда, да и то потому, что их кормили дзамбой. Весь аргал занесло, глубоким снегом, так что отыскивать его было очень трудно, а для растопки путники употребляли собственную одежду, которую поочередно рвали на себе кусками. Почти каждый день кто-нибудь умирал от истощения сил, а больные, еще живыми, все были брошены на дороге и также погибли».
При этом вокруг можно было на каждом шагу встретить диких животных, объединявшихся иногда в тысячные стада: дикий як, белогрудый аргали, куку-яман, антилопы оронго и ада, хулан и желтовато-белый волк. Кроме того, путникам встречались медведи, манулы, лисицы, корсаки, зайцы, сурки и два вида пищух. Нетрудно догадаться, что Пржевальский немало времени посвятил своим охотничьим увлечениям — где еще можно поохотиться на дикого яка? Впрочем, этих животных вокруг водилось такое количество, что интерес охотников начал пропадать от обычной картины, когда яки могли спокойно пастись рядом с охотничьей палаткой.
Два с половиной месяца, проведенных в пустынях Северного Тибета (с 23 ноября 1872 года до 10 февраля 1873-го), были одним из самых трудных периодов всей экспедиции. Глубокая зима с сильными морозами и бурями, полное лишение самого необходимого и другие трудности изо дня в день изнуряли силы, заставляя бороться за жизнь в буквальном смысле слова. Отправляясь в Тибет, Пржевальский понимал, что ему предстоит подобная битва, но сознание научной важности предпринятого дела придавало ему и его спутникам энергию и силы. Не раз благодарили они кукунорского вана, который подарил путешественникам юрту — несмотря на то что много времени уходило на ее установку и разборку, без юрты в этих суровых краях невозможно было ночевать даже таким закаленным людям.
«Юрта наша имела 11 футов в диаметре основания и 9 футов до верхнего отверстия, заменявшего окно и трубу для дыма. 3-футовая дверь служила лазейкой в это жилище, остов которого обтягивался тремя войлоками с боков и двумя сверху; кроме того, для тепла мы впоследствии обкладывали боковые войлоки шкурами оронго. Внутреннее убранство нашего обиталища не отличалось комфортом. Два походных сундука (с записными книгами, инструментами и другими необходимыми вещами), войлок и другие принадлежности для сна, оружие и прочее размещались по бокам юрты, в середине которой устанавливался железный таган, и в нем зажигался аргал. Последний, за исключением ночи, горел постоянно как для приготовления чая или обеда, так равно и для теплоты. Мало-помалу за деревянные клетки боков и под колья крыши подсовывалось то то, то другое, так что к вечеру, в особенности после раздеванья на ночь, весь потолок юрты увешивался сапогами, чулками, подвертками и тому подобными украшениями.
В таком жилище мы проводили трудные дни нашего зимнего путешествия в Тибете. Утром, часа за два до рассвета, мы вставали, зажигали аргал и варили на нем кирпичный чай, который вместе с дзамбой служил завтраком. Для разнообразия иногда приготовляли затуран[60] или пекли в горячей аргальной, то есть навозной, золе пшеничные лепешки. Затем на рассвете начинались сборы в дальнейший путь, для чего юрта разбиралась и вьючилась вместе с другими вещами на верблюдов. Все это занимало часа полтора времени, так что в дорогу мы выходили уже порядочно уставши. А между тем мороз стоит трескучий, да вдобавок к нему прямо навстречу дует сильный ветер. Сидеть на лошади невозможно от холода, идти пешком также тяжело, тем более неся на себе ружье, сумку и патронташ, что все вместе составляет вьюк около 20 фунтов. На высоком же нагорье, в разреженном воздухе, каждый лишний фунт тяжести убавляет немало сил; малейший подъем кажется очень трудным, чувствуется одышка, сердце бьется очень сильно, руки и ноги трясутся; по временам начинаются головокружение и рвота.
Ко всему этому следует прибавить, что наше теплое одеяние за два года предшествовавших странствований так износилось, что все было покрыто заплатами и не могло достаточно защищать от холода. Но лучшего взять было негде, и мы волей-неволей должны были довольствоваться дырявыми полушубками или кухлянками и такими же теплыми панталонами; сапог не стало вовсе, так что мы подшивали к старым голенищам куски шкуры с убитых яков и щеголяли в подобных ботинках в самые сильные морозы.
Очень часто случалось, что к полудню поднималась сильная буря, которая наполняла воздух тучами цыли и песку; тогда идти уже было невозможно, и мы останавливались, сделав иногда переход верст в десять или того менее. Но даже в благоприятном случае, то есть когда погода была хороша, и тогда переход в 20 верст утомляет на высоком нагорье Тибета сильнее, нежели вдвое большее расстояние в местностях с меньшим абсолютным поднятием…
После обеда, который вместе с тем служил и ужином, являлась новая работа. Так как все лужи и ручьи, за весьма редкими исключениями, были промерзшими до дна, а снегу также не имелось, то приходилось ежедневно таять два ведра воды для двух наших верховых лошадей. Затем наступало самое тяжелое для нас время долгая зимняя ночь. Казалось, что после всех дневных трудов ее можно бы было провести спокойно и хорошенько отдохнуть, но далеко не так выходило на деле. Наша усталость обыкновенно переходила границы и являлась истомлением всего организма; при таком полуболезненном состоянии спокойный отдых невозможен. Притом же вследствие сильного разрежения и сухости воздуха во время сна всегда являлось удушье, вроде тяжелого кошмара, и рот и губы очень сохли. Прибавьте к этому, что наша постель состояла из одного войлока, насквозь пропитанного пылью и постланного прямо на мерзлую землю. На таком-то ложе и при сильном холоде без огня в юрте мы должны были валяться по 10 часов сряду, не имея возможности спокойно заснуть и хотя на это время позабыть всю трудность своего положения».
А вот как путешественники встретили новый, 1873 год: «Еще ни разу в жизни не приходилось мне встречать новый год в такой абсолютной пустыне, как та, в которой мы ныне находимся. И как бы в гармонию ко всей обстановке, у нас не осталось решительно никаких запасов, кроме поганой дзамбы и небольшого количества муки. Лишения страшные, но их необходимо переносить во имя великой цели экспедиции…»
Впрочем, Пржевальский отмечает, что тяжести путешествия скрашивались возможностью вдоволь охотиться, что неизменно радовало его даже в этих тяжелых условиях.
«Берега Голубой реки были пределом наших странствований во Внутренней Азии. Хотя до Лассы оставалось только 27 дней пути, то есть около 800 верст, но попасть туда нам было невозможно. Страшные трудности Тибетской пустыни до того истомили вьючных животных, что из одиннадцати наших верблюдов три издохли, а остальные едва волочили ноги. Притом наши материальные средства так истощились, что за променом (на возвратном пути) в Цайдаме нескольких верблюдов у нас оставалось всего пять лан денег, а впереди лежали целые тысячи верст пути. При таких условиях невозможно было рисковать уже добытыми результатами путешествия, и мы решили идти обратно на Кукунор и в Ганьсу, с тем чтобы провести здесь весну, а потом двинуться в Алашань по старой, знакомой дороге, где можно обойтись и без проводника. Хотя такой возврат был решен ранее, но все-таки мы с грустью покинули берега Янцзы, зная, что не природа и не люди, но только один недостаток средств помешал нам пробраться до столицы Тибета».
В первой трети февраля путешественники окончили свои странствования по пустыням Северного Тибета и возвратились на равнины Цайдама. «Контраст климата между этими равнинами и высоким Тибетским нагорьем был так велик, что, опускаясь с хребта Бурхан-Будда, путники с каждым днем чувствовали, как делалось теплее и погода становилась весенней. При первоначальном следовании к Мур-усу до гор Шуга погода стояла относительно хорошая, сильные холода и бури начались, собственно, с тех пор как экспедиция прошла вышеназванный хребет и поднялась на высокое плато за речкой Уянхарза. Это время уже считалось весной, хотя морозы, особенно по ночам, еще отмечались. Так, в половине февраля ночные морозы еще доходили до −2 °C, между тем как днем термометр показывал иногда +13 °C в тени. На солнечном пригреве лед везде таял. И 10 февраля явились первые прилетные птицы турпаны; 13 числа прилетели кряковые утки, а на другой день показались крохали, краснозобые дрозды и лебеди-кликуны; по утрам слышались голоса мелких пташек и токованье фазанов — словом, весна чувствительно уже заявляла свои права».
Однако, вернувшись на озеро Кукунор в начале марта, путники нашли его еще замерзшим: здесь дыхание весны еще даже не ощущалось.
В устье Бухайн-Гола, речки, впадающей в озеро Кукунор, экспедиция провела месяц, отдыхая после страшных высокогорных странствий и снаряжаясь в обратный путь. После смены верблюдов на свежих денег оставалось всего 5 лан и их настолько катастрофически не хватало, что Пржевальскому пришлось продать пистолеты — точнее выменять их на верблюдов в соотношении 1:1, а еще два револьвера продать за 65 лан, что позволило закупиться в дорогу и провести весну на Кукуноре и в Ганьсу.
В конце мая экспедиция покинула горы Ганьсу и подошла к порогу Алашаньской пустыни: «Безграничным морем лежали теперь перед нами сыпучие пески, и не без робости ступали мы в их могильное царство. Не имея средств нанять проводника, мы должны были идти одни и рисковать всеми случайностями трудного пути, тем более что в прошедшем году, следуя с тангутским караваном, я только украдкой и часто наугад мог записывать приметы и направление дороги. Такой маршрут, конечно, был крайне ненадежен, но теперь он служил нашим единственным путеводителем в пустыне. 15 дней употребили мы на переход от Даджина до города Дынь-юань-ин и благополучно совершили этот трудный путь».
В Алашаньских горах путешественники провели три недели, исследуя окрестности и собирая образцы флоры и фауны.
«Казалось бы, что в безводных Ала-шаньских горах нам всего менее предстояло опасности от воды, но, видно, судьба хотела, чтобы мы вконец испытали все невзгоды, которые могут в здешних странах грянуть над головой путешественника, и нежданно-негаданно в наших горах явилось такое наводнение, какого до сих пор мы еще не видали ни разу.
Дело это происходило следующим образом. Утром 1 июля вершины гор начали кутаться облаками, служившими, как обыкновенно, предвестием дождя. Однако к полудню почти совсем разъяснило, так что мы ожидали хорошей погоды, как вдруг, часа три спустя, облака сразу начали садиться на горы, и наконец полил дождь словно из ведра. От этого ливня палатка наша быстро промокла, и мы, сидя в ней, отводили в сторону небольшими канавками попадавшую к нам воду. Так прошло около часа; ливень не унимался, хотя туча была не грозовая. Огромная масса падавшей воды не могла впитаться почвой или удержаться на крутых склонах гор, так что вскоре со всех ложбин, боковых ущелий и даже с отвесных скал потекли ручьи, которые, соединившись на дне главного ущелья, то есть того, в котором мы стояли, образовали поток, понесшийся вниз с ревом и страшной быстротой. Глухой шум еще издали возвестил нам приближение этого потока, масса которого увеличивалась с каждой минутой. Мигом глубокое дно нашего ущелья было полно воды, мутной, как кофе, и стремившейся по крутому скату с невообразимой быстротой.
Огромные камни и целые груды меньших обломков неслись потоком, который с такой силой бил в боковые скалы, что земля дрожала как бы от вулканических ударов.
Среди страшного рева воды слышно было, как сталкивались между собой и ударялись в боковые ограды огромные каменные глыбы. Из менее твердых берегов и с верхних частей ущелья вода тащила целые тучи мелких камней и громадными массами бросала их то на одну, то на другую сторону своего ложа. Лес, росший по ущелью, исчез все деревья были выворочены с корнем, переломаны и перетерты на мелкие кусочки…
Между тем проливной дождь не унимался, и сила бушевавшей возле нас реки возрастала все более и более. Вскоре глубокое дно ущелья было завалено камнями, грязью и обломками леса, так что вода выступила из своего русла и понеслась по не затопленным еще местам. Не далее 3 сажен от нашей палатки бушевал поток, с неудержимой силой уничтожавший все на своем пути. Еще минута, еще лишний фут прибылой воды, и наши коллекции, труды всей экспедиции, погибли бы безвозвратно…
Спасти их нечего было и думать при таком быстром появлении воды; впору было только самим убраться на ближайшие скалы. Беда была так неожиданна, так близка и так велика, что на меня нашел какой-то столбняк; я не хотел верить своим глазам и, будучи лицом к лицу со страшным несчастьем, еще сомневался в его действительной возможности.
Но счастье и теперь выручило нас. Впереди нашей палатки находился небольшой обрыв, на который волны начали бросать камни и вскоре нанесли их такую груду, что она удержала дальнейший напор воды, и мы были спасены. К вечеру дождь уменьшился, поток начал быстро ослабевать, и утром следующего дня только маленький ручеек катился там, где накануне бушевала целая река…»
Вернувшись в Диньюаньин, экспедиция снарядилась, заменила верблюдов и снова двинулась в путь. Благодаря пекинскому паспорту, а еще более подаркам, сделанным местному тосалакчи, который в отсутствие князя управлял всеми делами, путешественники получили двух проводников. Они должны были провести русских до границы Алашаня и там похлопотать о найме двух новых людей, о чем была дана бумага из алашаньского ямыня (так в старом Китае назывались государственные учреждения). Это распоряжение передавалось и далее, так что Пржевальский везде получал проводников. Это было архиважно, так как экспедиция направлялась через самую дикую часть Гоби на север, в Ургу, и пройти здесь самим, без проводника, было бы невозможно.
Леденящий холод зимы Тибетских нагорий был страшен, но жара Алашаньских пустынь не уступала ему. Температура доходила в полдень до +45 °C в тени. Днем жара обдавала со всех сторон: сверху от солнца, снизу от раскаленной почвы. Если поднимался ветер, то он был таким же раскаленным и только больше иссушал изможденных людей. Почва накалялась до +63 °C, а вероятно, и больше — так, что в голых песках, температура на полуметровой глубине еще достигала +26 °C. Палатка не спасала от жары, лишь добавляя к ней духоту.
Сухость воздуха стояла страшная; росы даже не выпадали, а дождевые тучи рассеивались в воздухе, посылая на землю лишь несколько капель. Такое путникам случилось видеть несколько раз в Южном Алашане, вблизи гор Ганьсу; дождь, падавший из облаков, не долетал до земли — встречая раскаленный нижний слой воздуха, он снова превращался в пар.
Путешествие началось с несчастья. На шестой день по выходе из Диньюаньина исследователи лишились своего неизменного друга Фауста, да и сами едва не погибли в песках.
«Утром 19 июля мы вышли от озера Джаратай-дабасу и направились к хребту Хан-ула. По словам проводника, переход предстоял верст двадцать пять, но по пути должны были встретиться два колодца верстах в восьми один от другого. Пройдя такое расстояние, мы действительно нашли первый колодец, из которого напоили своих животных, и двинулись далее в полной надежде встретить еще через 8 верст другой колодец и остановиться возле него, так как жара делалась слишком велика, несмотря на то что было еще менее семи часов утра. Уверенность найти второй колодец была так велика, что наши казаки предлагали вылить из бочонков запасную воду, чтобы не возить ее даром, но я, по счастью, не приказал этого делать. Пройдя верст десять, мы не встретили колодца; тогда проводник объявил, что мы зашли в сторону, и поехал на ближайшие песчаные холмы осмотреть с них окрестности. Немного спустя монгол подал нам знак следовать туда же, и, когда мы пришли, он начал уверять, что хотя мы пропустили второй колодец, но до третьего, где первоначально предполагалась наша ночевка, не более 5–6 верст.
Мы пошли в указанном направлении. Между тем время подвигалось к полудню, и жара становилась невыносимой. Сильный ветер взбалтывал нижний раскаленный слой воздуха и обдавал нас им вместе с песком и соленой пылью. Страшно трудно было идти нашим животным, и в особенности собакам, которые должны были бежать по почве, раскаленной до +63 °C. Видя муки наших верных псов, мы несколько раз останавливались, поили их и мочили им и себе головы. Наконец запас воды истощился осталось менее полуведра, и ее нужно было беречь на самый критический случай….
Так прошли мы верст десять, а воды нет как нет. Между тем наш бедный Фауст, не получая уже больше питья, начал ложиться и выть, давая тем знать, что он истомляется окончательно. Тогда я решил послать вперед к колодцу своего товарища и монгола-проводника. Вместе с ними был отправлен Фауст, который уже не мог бежать, а потому я велел монголу взять его к себе на верблюда. Проводник не переставал уверять, что до воды близко, но когда, отъехав версты две от каравана, он указал моему товарищу с вершины холма место колодца, то оказалось, что до него еще добрых 5 верст. Судьба нашего Фауста была решена; с ним начали делаться припадки, а между тем доехать скоро до колодца не было возможности и до каравана также не близко, чтобы взять хотя стакан воды.
Тогда мой товарищ остановился подождать нас, а Фауста положили под куст зака, сделав покрышку из седельного войлока. Бедная собака теряла чувства с каждой минутой, наконец завыла, зевнула раза два-три и издохла.
Положив на вьюк труп несчастного Фауста, мы двинулись далее, не будучи уверены, есть ли колодец или нет в том месте, на которое указывал проводник, обманувший нас уже несколько раз сряду. Положение наше в это время было действительно страшное. Воды оставалось не более нескольких стаканов; мы брали в рот по одному глотку, чтобы хотя, немного промочить почти засохший язык; все наше тело горело как в огне; голова кружилась чуть не до обморока.
Я ухватился за последнее средство: приказал одному казаку взять котелок и вместе с проводником скакать к колодцу; если же монгол вздумал бы дорогой бежать, то я велел казаку стрелять по нему.
Быстро скрылись в пыли, наполнявшей воздух, посланные вперед за водой, а мы брели по их следу в томительном ожидании решения своей участи. Наконец через полчаса показался казак, скачущий обратно, но что он вез нам: весть ли о спасении или о гибели?
Пришпорив своих коней, которые уже едва волокли ноги, мы поехали навстречу этому казаку и с радостью, доступной человеку, бывшему на волос от смерти, но теперь спасенному, услышали, что колодец действительно есть, и получили котелок свежей воды.
Налившись и намочив головы, мы пошли в указанном направлении и вскоре достигли колодца Боро-сонджи….
Несмотря на все истомление, физическое и нравственное, мы до того были огорчены смертью Фауста, что ничего не могли есть и почти не спали целую ночь. Утром следующего дня мы выкопали небольшую могилу и похоронили в ней своего верного друга. Отдавая ему последний долг, мы с товарищем плакали, как дети. Фауст был нашим другом в полном смысле слова. Много раз в тяжелые минуты различных невзгод мы ласкали его, играли с ним и наполовину забывали свое горе. Почти три года этот верный пес служил нам, и его не сокрушили ни морозы и бури Тибета, ни дожди и снега Ганьсу, ни трудности дальних хождений по целым тысячам верст. Наконец его убил палящий зной Алашаньской пустыни и, как назло, всего за два месяца до окончания экспедиции».
Смерть собаки Пржевальский переживал так же тяжело, как смерть товарища. Однако он в полной мере понимал свою ответственность за судьбу товарищей. И единственным способом справиться с отчаянием, с желанием опустить руки было снова и снова подниматься и идти вперед.
«Словом, описываемая пустыня, равно как и Алашаньская, до того ужасна, что сравнительно с ними пустыни Северного Тибета могут быть названы благодатной страной. Там по крайней мере часто можно было встретить воду, а по долинам рек хорошие пастбища. Здесь не было ни того, ни другого. Всюду безжизненность, молчание — долина смерти в полном смысле слова.
Однако по мере продвижения на север пустыня сменилась степью, а еще позже тощие пастбища средней Гоби сменились прекрасными лугами, которые по мере приближения к Урге становились все лучше и лучше. Хармык, бударгана и лук, исключительно преобладавшие в средней части Гоби, исчезли, а взамен появились различные злаки, виды бобовых, сложноцветных, гвоздичных и др. Показалась и животная жизнь. Дзерены бродили по роскошным лугам, пищухи сновали по норам, тарбаганы грелись на солнце, а из-под облаков лилась знакомая песнь полевого жаворонка,
Наконец, перейдя через невысокий хребет Гагын-дабан, мы достигли берегов Толы, первой реки, встреченной нами в Монголии. От самой Ганьсу до сих мест, на протяжении 1300 верст, мы не видали ни одного ручья, ни одного озерка, исключая соленых дождевых луж. С водой явились и леса, которые густо осеняли собой крутые склоны горы Хан-ула. Под таким радостным впечатлением мы сделали свой последний переход и 5 сентября явились в Ургу, где встретили самый радушный прием со стороны нашего консула.
Не берусь описать впечатлений той минуты, когда мы впервые услышали родную речь, увидели родные лица и попали в европейскую обстановку. С жадностью расспрашивали мы о том, что делается в образованном мире, читали полученные письма и, как дети, не знали границ своей радости…
Отдохнув целую неделю в Урге, мы поехали отсюда в Кяхту, куда и прибыли 19 сентября 1873 года.
Путешествие наше окончилось! Его успех превзошел даже те надежды, которые мы имели, переступая первый раз границу Монголии. Тогда впереди нас лежало непредугадываемое будущее; теперь же, мысленно пробегая все пережитое прошлое, все невзгоды трудного странствования, мы невольно удивлялись тому счастью, которое везде сопутствовало нам. Будучи бедны материальными средствами, мы только рядом постоянных удач обеспечивали успех своего дела. Много раз оно висело на волоске, но счастливая судьба выручала нас и дала возможность совершить посильное исследование наименее известных и наиболее недоступных стран Внутренней Азии».
Результаты экспедиции поражали воображение. За три года было пройдено 11 тысяч верст, из них 5300 были сняты бусолью для последующего картографирования. Эта съемка впервые дала ясное представление о верховьях Голубой реки и окрестностях озера Кукунор. Метеорологические замеры проводились четырежды в день, что давало ясную картину климатических условий на всем протяжении пути. Были определены высоты Тибетского нагорья. Зоологическая коллекция составила 238 видов птиц (всего около 100 экземпляров!),42 вида млекопитающих (130 шкур), 10 видов пресмыкающихся (70 экземпляров), 11 видов рыб, более 3000 видов насекомых. Ботаническая коллекция — от 500 до 600 видов растений (4000 экземпляров).
В деньгах экспедиция обошлась в 18–19 тысяч рублей, чуть более пяти тысяч в год — ничтожно мало, учитывая, что Пржевальский потерял 24 лошади и 55 верблюдов издохшими или смененными из-за непригодности в пути. Ему необходимо было кормить и снаряжать своих людей в неизвестных, труднодоступных областях, в охваченной восстаниями местности, при противодействии, явном и скрытом, местных властей, которых приходилось задабривать подарками. Экспедиция проникла туда, куда не отважились самые дерзкие европейские путешественники — например, геолог-американец Пампелли и немецкий географ фон Рихтгофен.
Из Кяхты Николай Михайлович выехал в Иркутск и прибыл туда 9 октября. Встретили путешественника с распростертыми объятиями. Изможденные долгой дорогой путники решили немного задержаться там перед поездкой в Санкт-Петербург. Впрочем, уже на четвертый день после приезда Пржевальский отправил в Главный штаб рапорты о современном ему состоянии Китая и о восстании дунган в Западном Китае. Оба этих рапорта имели исключительную ценность для политики того времени, поскольку давали ясное представление о существующих в регионе очагах напряжения и их причинах, подкрепленное свидетельством очевидца. В ожидании отъезда Пржевальский раз в неделю читал лекции и начал писать свою книгу о путешествии под названием «Монголия и страна тангутов», неоднократно цитируемую выше.
20 ноября 1873 года он отбыл в Санкт-Петербург, потом провел четыре дня в Москве, где познакомился с издателем Леонидом Сабанеевым и договорился с ним об издании книги. Рождество Николай Михайлович встретил уже в Смоленске, в кругу родных. Однако уже в начале 1874 года он возвращается в Петербург, где его встречают как человека, заслужившего уважение в самых высоких кругах. Овации, приглашения и похвальбы сыплются со всех сторон. Газета «Голос» печатает о нем восторженную статью, особо отмечая, что экспедиция «частная» — мы помним, сколько личных средств Николай Михайлович вложил в нее без всякого раздумья. «Приглашениям несть числа и мои фонды растут с каждым днем, — пишет он Л. Фатееву. — Министр принял меня очень ласково».
Имеется в виду Д. А. Милютин, военный министр России в 1861–1881 годах, по ходатайству которого Пржевальскому была назначена пожизненная пенсия в 600 рублей, а Пыльцову — в 200 рублей. Оба были произведены в следующие чины. Обсуждался вопрос о награждении Николая Михайловича большой Константиновской медалью, но — увы! — в этот год приз достался другому. Впрочем, Пржевальский великодушно признавал этот выбор справедливым.
8 февраля он прочитал свою первую лекцию о результатах путешествия в присутствии председателя РГО Великого князя Константина Николаевича. Большинство столичных газет благосклонно осветили это событие. На следующий день, 9 февраля, Пржевальский показывал свою коллекцию австрийскому императору Францу-Иосифу. Высокий гость с неподдельным интересом расспрашивал Пржевальского об увиденном. По окончании осмотра император пожаловал Николаю Михайловичу кавалерский крест ордена Леопольда.
Письма Пржевальского из экспедиции в РГО переводятся на французский, немецкий и английский языки. Элиас, английский исследователь, проехавший в Монголию из Пекина, присылает ему экземпляр «Известий Лондонского географического общества» со своими заметками. В ответ Пржевальский посылает ему в Калькутту экземпляр «Путешествия в Уссурийском крае».
21 марта 1874 года коллекцию Пржевальского вместе с другими картографическими работами Главного штаба осмотрел император Александр II, который тут же объявил о произведстве путешественника в подполковники и назначении пожизненной пенсии. Кроме этого, император изъявил желание купить его коллекции для музея Императорской Академии наук.
В письме министру финансов великий князь Константин Михайлович, отмечая заслуги путешественника, испрашивает на приобретение коллекции 10 тысяч рублей. По получении этой суммы 2000 рублей Пржевальский тут же передал своему молодому товарищу Пыльцову. Еще 10–11 тысяч рублей требовалось на издание книги. Пржевальский заручился согласием Русского географического общества субсидировать издание трех томов в течение четырех лет и 4 мая 1874 года уехал в деревню писать, так как в Петербурге свалившаяся на него слава немало его отвлекала.
В Отрадном в это время вовсю шли приготовления к свадьбе. 22 мая 1874 года верный спутник Пржевальского Пыльцов женился на сводной сестре путешественника от второго брака его матери — Александре Ивановне Толпыго. «Это чисто как в романе — говорил Николай Михайлович, — ездили вместе в далекие страны, а затем, по возращении, один из путешественников женился на сестре товарища»[61].
Лето он провел в охоте, прогулках и написании книги, к 19 июля закончив уже шесть глав. В октябре, однако, Пржевальский снова уехал в Петербург, о чем сильно сожалел. Городов он вообще не любил, а внимание досужих людей воспринимал с раздражением. Он даже отказался от ресторанов, чтобы его не донимали расспросами, и заказывал обед в соседней гостинице, не слишком беспокоясь о его качестве. В быту Николай Михайлович, как уже говорилось, был крайне неприхотлив.
10 октября Берлинское географическое общество избрало его своим членом, а 8 января 1875 года ему была вручена, наконец, Большая Константиновская медаль РГО. Писали ему и из Парижа, куда он очень хотел поехать, но издать книгу к 16 ноября никак не успевал. Очень много времени, иногда до 10 часов в сутки, занимала рутинная работа, а также хлопоты по подбору иллюстраций. Первый том книги «Монголия и страна тангутов, трехлетнее путешествие по восточной нагорной Азии» вышел из печати в начале 1876 года. Практически сразу он был переведен на английский, французский и немецкий языки.
Пржевальский начал писать второй том. Описание птиц шло медленно, так как требовало научной точности и постоянной сверки с трудами зоологов. Как правило, часа по четыре каждый день он работал в Академии наук, потом обедал в гостинице и шел в свои съемные меблированные комнаты, где отдыхал, писал или ездил с визитами. Пребывание в городе его утомляло. «Ты не можешь вообразить, до чего отвратительно мне теперь жить в этой проклятой тюрьме и как назло погода стоит отличная. Как вы, черти, теперь вкусно стреляете вальдшнепов; никто не мешает», — писал он Пыльцову. И с восторгом добавлял, что получил телеграмму от Иринчинова и Чебаева: «Память о вас перейдет из рода в род; с вами готовы в огонь и в воду».
Вернувшись в Отрадное, Пржевальский недолго сидел на месте: мечта о будущей экспедиции уже манила его. Но Пыльцов женился, и Николай Михайлович не мог оторвать друга от молодой супруги. Летом он едет в Варшаву — увидеться с Тачановским и просить помощи в классификации птиц, а также присмотреть нового спутника среди юнкеров. Большие надежды он возлагал на Николая Ягунова — спутника в первом его путешествии по Уссури. Теперь Николай стал первым учеником в Варшавском юнкерском училище и Пржевальский был полностью в нем уверен. Кроме того, Ягунов выказывал прекрасные способности к рисованию, а в экспедиции того времени, когда фотоаппараты были еще редки и сложны в обращении, это было бесценным качеством.
Обращаясь к И. Л. Фатееву с просьбой отобрать ему способного юношу в экспедицию, он тем не менее просит «втолковать желающему с ним путешествовать, что он ошибется, если будет смотреть на путешествие как на средство отличиться и попасть в знаменитости. Напротив, ему придется столкнуться со всеми трудностями и лишениями, которые явятся непрерывной чередой на целые годы, при этом его личная инициатива будет подавлена целями экспедиции; он должен будет превратиться в бессловесного исполнителя и препаратора (по деланию чучел, собиранию топлива, караульного по ночам; должен начать с того, чтобы сидеть по целым дням в музее, учиться делать чучела, а затем идти на тысячу лишений и опасностей. Человек бедный, свыкшийся с нуждою и притом страстный охотник был бы всего более подходящим спутником…»[62]
Собственно, по этим критериям Пржевальский и раньше выбирал себе спутников — и не будет изменять своим принципам в дальнейшем. Не всякий был способен выдержать непростой характер путешественника, требовавшего безоговорочного подчинения, а также той выносливости, работоспособности, упорства и самоотречения, которым обладал сам. Но те из спутников, кто остался ему верен, сами в дальнейшем стали крупными исследователями, и Пржевальский не жалел времени и сил, чтобы обучать их и способствовать их продвижению по службе.
Многие изъявляли желание стать его спутниками, но в конце концов Николай Михайлович остановил свой выбор на Федоре Эклоне—18-м сыне одного из служащих музея. Чтобы обучить юношу, он пригласил его на лето в Отрадное, куда должны были также приехать Фатеев и Ягунов. Но случилась трагедия: незадолго до отъезда, 8 июня, Николай Ягунов, купаясь, утонул в Висле. Пржевальский был вне себя от горя и писал Фатееву: «Я до сих пор еще не могу свыкнуться с мыслью, что Ягунова уже не существует. Всё кажется, что вот-вот он приедет к нам в деревню, — так недавно ещё был среди нас, а теперь превратился в ничто…. Матери Ягунова я отправлю рисунки (сына), лишь только получу от нея письмо. Надо будет послать старухе рублей 25 денег, а то она, в смысле денег, в крайнем положении».
От своих казаков Пржевальский тоже получил письма с просьбой взять их в экспедицию и не хотел брать вместо потерянного Ягунова никого другого. Горюя о потере товарища, над книгой он работал мало и лишь к концу августа закончил описание климата Монголии. В сентябре вместе с Эклоном он съездил в Петербург, где все пошло по-старому: просители, письма, работа, визиты. Тем временем на Международном географическом конгрессе в августе 1875 года ему выдали грамоту, а 10 августа французское министерство народного просвещения сделало его своим почетным сотрудником и прислало золотую пальмовую ветвь Академии — знак, присуждаемый за большие научные заслуги.
Для участия в экспедиции Эклону нужно было поступить вольноопределяющимся в какой-нибудь полк и сдать экзамен. Пржевальский готовил юношу сам, за свой счет, а затем препоручил заботам Фатеева. 29 октября 1875 года он получил телеграмму, что Эклон сдал экзамен и зачислен в Самогитский полк. К этому моменту боль от потери Ягунова стала утихать, и Николай Михайлович задумался все же о выборе второго спутника. Им стал портупей-юнкер Евграф Повало-Швейковский[63], сын его соседки по имению, которого Пржевальский знал с самого детства. Юноша безумно обрадовался такому решению.
Итак, осенью второй том книги ушел в печать, спутники были найдены, а план экспедиции созрел у Пржевальского еще зимой. Теперь следовало оформить решение о начале экспедиции и получить необходимое финансирование, которое Пржевальский оценил в 36 тысяч рублей.
14 января 1876 года Николай Михайлович представил в Русское географическое общество план будущей экспедиции, и уже 31 января Совет общества одобрил план экспедиции, поручив П. П. Семенову связаться с военным министром и министром иностранных дел для оказания содействия в получении нужных разрешений. Оба министра дали положительные отзывы о ланах и значении будущего путешествия. «Дело об экспедиции, — писал Пржевальский, — идет как нельзя лучше. — По докладу моего проекта В. К. Константину Михайловичу он отнесся к нему крайне сочувственно, даже сказал Семенову, что кажется сам бы поехал в экспедицию, будь он помоложе»[64].
По ходатайству великого князя Константина Николаевича император согласился выделить сумму в 24 тысячи рублей (на первые два года путешествия) из средств Министерства финансов. 3 марта Великий князь поздравил Пржевальского с отправлением в экспедицию, прибавив, что сам готов поручиться за ее успех. В этот же день он получил от знаменитого французского географа графа Мальт-Брена письмо, сообщавшее, что Парижское географическое общество присудило ему золотую медаль и пригласило на награждение. Но это приглашение пришлось с сожалением отклонить — 15 марта последовало высочайшее дозволение о командировании Пржевальского и его товарищей на два года в Центральную Азию.
Почивать на лаврах было решительно некогда. Всё это время Пржевальский много работал, торопясь закончить книгу к отъезду, а также пиcал многочисленные письма по организации экспедиции. В начале марта приехали Эклон и Повало-Швейковский и все деятельно занялись подготовкой к отъезду.
В конце апреля Николай Михайлович, наконец, завершил третий том «Монголии и страны тангутов». Попрощавшись с друзьями и получив в подарок от великого князя Николая Николаевича легавую собаку, Пржевальский 7 мая выехал в Отрадное и пробыл там до 23 мая, проводя время с семьей и обучая стрельбе своих спутников (в отличие от Ягунова, стреляли оба плохо). Попрощавшись с родными, он выехал в Москву. Пыльцов вызвался проводить его до Нижнего Новгорода.
6 июня путешественники приехали в Пермь, где вышла неожиданная задержка с доставкой патронов. Несколько дней праздного ожидания скрашивали «услады», то есть сладости, которые Николай Михайлович очень любил. Наконец 12 тысяч патронов прибыли и экспедиция выехала из Перми на 13 верховых лошадях, двух тарантасах и двух телегах с вещами. На этот раз она была снаряжена куда лучше, чем раньше. Однако большой багаж имел свои осложнения — телеги часто ломались, и в пути выходили задержки.
По прибытии в Омск их радушно встретил генерал-губернатор Казнаков, ежедневно приглашавший обедать. От Омска к Семипалатинску пошла степь, дорога стала лучше, но докучала ужасная жара. В Семиреченской области экспедицию встретил почетный караул и на всем пути были заготовлены лошади (вот что значит благоволение сильных мира сего!). Однако, при проезде через станцию Хоргос в 100 верстах от китайской Кульджи[65], на переправе через реку телеги опрокинулись и все 14 ящиков со снаряжением намокли. Пржевальский пишет гневное письмо местному начальству, в котором отмечает, что старостой в Хоргосе значится 13-летний мальчик, а русские ямщики не оказали для спасения вещей никакой помощи — лишь шестеро киргизов полезли в воду и спасли багаж экспедиции. Так что, несмотря на все благоволение, человеческий фактор есть человеческий фактор. Пржевальский был прав, столь придирчиво подходя к выбору спутников, в каждом из которых он должен был быть абсолютно уверен, так как в незнакомых землях от этого зависело всё.
Картина предстоящего путешествия была бы неполной без хотя бы краткого описания политической обстановки тех лет. Районы предстоящих исследований были крайне неспокойными, не раз переходившими из рук в руки. Та же Кульджа, отправная точка путешествия, в 1864–1866 годах была сильно разрушена после дунганского восстания, с разрушительными последствиями которого Николай Михайлович уже сталкивался в предыдущем путешествии). В этом восстании приняли активное участие и мусульмане-уйгуры, населявшие громадный Восточно-Туркестанский регион, по-китайски Синьцзян. Потерпев поражение, они ждали только случая, чтобы избавиться от власти Китая, надеясь на помощь то единоверцев из Средней Азии, то могущественной Российской империи.
В 1871 году Кульджа, как и весь Илийский район, была занята русскими войсками. Бывший Кульджинский (он же Таранчинский) султанат был единственным в регионе, не подчинившийся к тому моменту стремительно набиравшему влияние Якуб-беку, новому главе Кашгарского ханства. Этот незаурядный человек из бесправного слуги превратился в одну из главных политических фигур всего региона, присвоив себе прозвище Бадаулет — «Счастливчик». Железной рукой подчинив кашгарцев, он создал армию, подмял под себя мелкие ханства, ослабевшие и разрозненные после дунганского восстания. Пользуясь удаленностью и нерешительностью китайского двора, он провозгласил собственное государство под названием Йеттишар, или Джетышаар — «Семиградье».
Именно активность Якуб-бека и была основной причиной, по которой русские войска заняли Кульджу. Дело в том, что выскочка Якуб очень угадал с идеологией. Он строил не просто государство, а мусульманское государство — с доминированием ислама и господством шариата. Государство для всех мусульман, имевшее высокий потенциал к расширению. Якуб-беком заинтересовались не только русские, но и англичане, воевавшие в то время с Афганистаном. И те и другие посылали к бывшему слуге свои посольства, стремясь заручиться его поддержкой в своем вечном противостоянии. Бадаулет ловко лавировал между этими центрами силы, а еще норовил установит сношения с Османской империей, апеллируя к общим мусульманским и тюркским ценностям.
Обстановка в регионе напоминала пороховую бочку. В этот-то опасный регион и отправился подполковник Николай Михайлович Пржевальский. И уж, конечно, маршрут его путешествия был выбран и одобрен неслучайно. Только совершенно бесстрашный человек мог отправиться в такое без преувеличения осиное гнездо не с военным отрядом, а с горсткой казаков и двумя не нюхавшими пороху юношами в качестве помощников. Только настоящий фанатик своего дела мог осуществлять научные изыскания, сбор гербариев и промеры глубин в такой тревожной обстановке.
Озеро Лобнор[66] и окружавшая его местность были известны европейцам уже очень давно. О городе Лоб упоминает Марко Поло. В книге великого венецианского путешественника есть рассказ о Кашгаре, Хотане, Яркенде. В главе 57, озаглавленной: «Здесь описывается город Лоп», указывается, что город лежит в начале великой пустыни: «Лоп принадлежит великому хану. Жители почитают Мухаммеда». Но Марко Поло ничего не упоминает об озере с тем же названием.
Китайские географы также давно знали Восточный Туркестан. Первая, весьма схематичная карта Центральной Азии была составлена в 605–606 годах Пэйцзюем; вслед за картой он составил также первое описание Таримского бассейна. Китайский монах Цзятань в 801 году составил «Генеральную карту Китая и варварских заморских стран». Позже в Китае, сначала по старому китайскому образцу, а затем по-европейски, при помощи иезуитов, сделавших много астрономических наблюдений в Китае, составляются новые карты страны. Замечательным картографическим произведением стала карта Китайской империи 1718 года на 120 листах, которая не раз переиздавалась с уточнениями. Но и на этих картах область Лобнора неизменно оставалась «белым пятном».
Первоначальный план экспедиции заключался в том, чтобы достичь Лобнора, обследовать, насколько возможно, это озеро и его окрестности, затем вернуться в Кульджу, сдать здесь собранные коллекции и, забрав остальные запасы, двинуться в Тибет. В Кульджу Пржевальский прибыл в конце июля 1886 года вместе со своими спутниками Повало-Швейковским и Эклоном. В Семипалатинске к исследователям присоединились спутники прошлой экспедиции в Монголии — забайкальские казаки Чебаев и Иринчинов. Третий казак, переводчик с монгольского, был прислан из Забайкалья, а еще трех казаков Пржевальский взял в Верном из Семиреченского войска. Уже в самой Кульдже, был нанят крещеный киргиз, умеющий говорить по-сартски[67]. Таким образом, персонал экспедиции сформировался, «но, к сожалению, на этот раз я был далеко не так счастлив в выборе спутников, как в прошлую экспедицию»[68].
Почти три недели Пржевальский провел в Кульдже, потратив время на доснаряжение каравана, состоявшего из 24 верблюдов и 4 верховых лошадей, на которых ехал сам путешественник, его товарищи и один из казаков. Все были отлично вооружены: кроме охотничьих ружей, каждый имел винтовку Бердана за плечами и по два револьвера у седла.
7 августа Пржевальский получил от туркестанского генерал-губернатора К. П. Кауфмана перевод с письма Якуб-бека, где тот писал, что примет экспедицию как дорогих гостей и окажет ей всяческое содействие. Из Пекина был получен паспорт на проход от Хами в Тибет.
Утром 12 августа экспедиция выступила из Кульджи. Путь ее лежал первоначально вверх, почти по самому берегу реки Или, долина которой была густо заселена таранчами[69]. Красивые, чистые деревни с садами и высокими серебристыми тополями следовали одна за другой. В промежутках раскинулись хлебные поля, орошаемые многочисленными арыками, а на лугах, по берегу самой Или, несущей свои мутные воды к озеру Балхаш, паслись большие стада баранов, рогатого скота и лошадей. Всюду было видно, что население живет зажиточно. Дунганское восстание или «инсуррекция», как называл его Пржевальский в своих записках, не коснулось этой части Илийской долины. Опустошенные местности лежали от Кульджи вниз по Или, где прежде также процветала культура, но после истребления китайцев таранчами и дунганами теперь в этих местах встречались чаще развалины деревень и даже городов (Старая Кульджа, Баяндай, Чимпанзи и др.) и заброшенные, поросшие сорными травами поля.
Переправившись возле устья реки Каш (в 50 верстах от Кульджи) на левый берег Или, путешественники направились вверх по ее ровной, как пол, густозаселенной долине. К разочарованию исследователей, флора Илийской долины оказалась бедной. Кроме трав, сопутствующих хлебопашеству, там росло мало дикорастущих растений. Так же небогата была и фауна: «Птиц мало, зверей еще меньше. Даже антилоп мы не видали ни разу. Зато пресмыкающихся довольно много, в особенности змей и ящериц. Комаров, несмотря на конец августа, гибель, в особенности вблизи арыков. Много фаланг».
Довольно непростой вышла переправа через небольшую, но очень быструю реку Текес на небольших паромах. Верблюдов и лошадей переправляли вплавь, и это не пошло животным на пользу: трое верблюдов погибли. И это в самом начале путешествия, когда сложности еще вроде бы даже не начались!
За Текесом путь лежал все в том же направлении, долиной нижнего Кунгеса[70], которая не слишком отличалась от верхнеилийской, разве что ковыля побольше, да окружающие горы сплошь безлесные, с мягкими формами; жителей по пути почти не встречалось.
Август выдался жарким и сухим. Росы по утрам не бывало; ночи стояли постоянно теплые. Роса и более холодные ночи начались только в лесистой и более высокой долине верхнего Кунгеса, где 29 августа, на рассвете, Пржевальский нашел иней на низменных местах островов реки, хотя палатки (на ветре) термометр на рассвете показывал +9°. От реки Цанма, вместе с увеличением абсолютной высоты местности, долина Кунгеса стала уже и плодороднее, волнистая степь покрылась разнообразной травой, которая с каждым десятком верст становилась всё выше и гуще. Окружающие горы тоже стали выше и на них появился лес.
Неудачи этого путешествия были мелкими и досадными. Уже здесь двое казаков оказались негодными для путешествия. Пришлось отослать их обратно в Кульджу и заменить двумя солдатами, которые могли прибыть не ранее, как дней через десять. Для своей стоянки в лесах Кунгеса в ожидании, когда прибудут новые участники экспедиции, Пржевальский выбрал то место, где в 1874 году в продолжение нескольких месяцев стоял русский пост из одной казачьей сотни. Здесь еще целы были сараи, в которых жили казаки, их кухня и баня. В этой бане путешественники с величайшим удовольствием помылись в последний раз перед походом за Тянь-Шань.
Леса Кунгеса, как и других лесных ущелий северного склона Тянь-Шаня, оказались полны одичавшими фруктовыми деревьями — яблонями и абрикосами, дающими вкусные плоды. Путники как раз застали на Кунгесе время созревания яблок, которые густо покрывали деревья и кучами валялись на земле. Люди с удовольствием лакомились ими и запасали с собой. Даже местные звери тоже приходили на роскошный пир. «В особенности любят полакомиться яблоками кабаны и медведи — последние очень часто наедаются до того, что здесь же, под яблоней, подвергаются рвоте», — пишет об обжорах Пржевальский.
Охота на Кунгесе была довольно удачна. Исследователи добыли в коллекцию несколько прекрасных экземпляров, в том числе старого темнобурого медведя, свойственного Тянь-Шаню и отличающегося от обыкновенного мишки длинными белыми когтями передних ног, вследствие чего этот подвид был назван Северцовым «медведь белокоготный» (Ursus leuconyx).
Невысокий хребет с перевалом в 6000 футов абсолютной высоты отделяет долину Кунгеса от неширокой долины реки Цанма, той самой, которую Пржевальский уже переходил в ее низовье. Цанманская долина поросла высокой густой травой. Наступление осени начинало уже сильно чувствоваться в горах. Не так давно путники еще страдали от жары Илийской долины, а теперь каждое утро стояли небольшие морозы; на высоких горах везде лежал снег; листья на деревьях и кустарниках опали наполовину. Поднявшись вверх по Кунгесу и далее по реки Цанма до самого ее истока, экспедиция подошла к подножию хребта Нарат, ограждающего вместе с западными отрогами обширное и высокое плато Юлдуз (по-тюркски «звезда») в самом сердце Тянь-Шаня.
Хребет Нарат, хоть и не достигал линии вечных снегов, представлял собой серьезное препятствие: вершины отдельных гор и их крутые склоны, в особенности у гребня хребта, были изборождены голыми, отвесными скалами, образующими узкие и мрачные ущелья. Путешественники перевалили через Нарат на высоте 9800 футов в его восточной части, где подъем был не так крут, хотя все же труден для верблюдов; зато спуск к плато Юлдуз оказался пологим. На северном склоне во время перехода, в середине сентября, лежал уже небольшой снег; южная же сторона Нарата была бесснежна.
Красивое название было дано плато Юлдуз, быть может, вследствие его высокого положения в горах, предполагает Пржевальский, но могло быть дано и потому, что Юлдуз для кочевников был настоящей землей обетованной: здесь раскинулись превосходные пастбища, а летом (о чудо!) почти не бывает мошек и комаров. В момент прохода экспедиции людей на Юлдузе не было, хотя всего 11 лет назад здесь жили монголы-торгоуты — до десяти тысяч кибиток. Спасаясь от дунган, кочевники ушли частью к Шихо, частью же на Хайду-Гол в окрестности Карашара; некоторые бежали на Или.
Вступление на Юлдуз ознаменовалось крайне неприятным событием. Помощник Пржевальского, прапорщик Повало-Швейковский, который почти с самого начала экспедиции не мог выносить трудностей пути, окончательно захворал, так что Николай Михайлович вынужден был отправить его обратно.
На Юлдузе экспедиция провела около трех недель, занимаясь сбором образцов и охотой. Погода стояла большей частью ясная; во второй половине месяца на рассвете уже подмораживало до −13, зато днем солнце пригревало до +15. В своих дневниках Пржевальский с удовольствием отмечает, что удалось добыть в коллекцию двух архаров, встречающихся исключительно на высокогорьях Средней Азии. Кроме того, путешественники наблюдали горных козлов — тэков и маралов, и Пржевальский упоминает то, что сейчас считается обычным, но в Европе того времени было практически неизвестным — весеннюю охоту на маралов ради пантов, которые уже тогда очень ценились в Китае. «В Кульдже, например, пара больших (с шестью отростками на каждом) пантов стоит, из первых рук, 50–70 рублей; панты меньших размеров покупаются за 15, 20, 30 рублей. Столь выгодная добыча заставляет охотников-промышленников, русских и инородцев, неустанно преследовать маралов в течение весны на всем громадном пространстве Азии — от Туркестана до Японского моря».
Поохотившись вдоволь на Юлдузе, путники направились в долину Хайду-Гола через южный склон Тянь-Шаня. Подъем на перевал со стороны Юлдуза, напротив, был пологим, зато спуск оказался трудным, — по еле заметной узкой тропе, ущельями, дно которых было усыпано осколками камней и валунами.
На Хайду-Голе путники остановились в урочище Хара-Мото, где встретили первых жителей — торгоутов, которые приняли их радушно. Между тем быстро разнесшийся слух о прибытии русских всполошил все ближайшее мусульманское население. Уверяли, что идет русское войско и что на Хайду-Голе появился лишь его передовой отряд. Слух казался тем более достоверным, когда с первого дня прихода экспедиции в горах начали раздаваться выстрелы охотников по фазанам и другим птицам. Мусульмане, живущие по Хайду-Голу, невдалеке от Хара-Мото, как пишет Пржевальский, «до того струсили, что побросали свои дома и убежали в Кара-шар».
Следом за злосчастным прапорщиком Пржевальскому пришлось втихую отправить обратно в Кульджу и своего проводника Тохта-ахуна, человека весьма преданного и оказавшегося родом из этих мест — ему грозила неминуемая смерть за услуги, оказанные русским. Вместе с Тохта-ахуном была отправлена большая часть собранных коллекций.
Через несколько дней появились посланцы правителя этих мест Токсобая из города Корла[71]. Пржевальский принял их, рассказав о цели своей экспедиции на Лобнор. Посланцы отправились обратно, оставив для наблюдения нескольких людей и передав запрет экспедиции следовать дальше. Впрочем, это не особенно огорчило нашего героя, поскольку в окрестностях обнаружилось много зимующих птиц и фазанов.
«Каждый день к нам приежают под каким-нибудь предлогом аньджаны (сарты), а на той стороне Хайду-гола стоит их пикет, конечно, для наблюдения за нами. К счастью, наш проводник Тохта-ахун удрал тихомолком ночью, иначе ему не миновать бы смерти. Местные тургоуты, как всегда, довольны нашим посещением, хотя и сильно боятся сартов. Посетителей монголов каждый день бывает множество, но все они изгоняются. Стрельба фазанов в лет производит удивительное впечатление на монголов, которые часто издали следят, как я охочусь…
Делать съемку крайне трудно; нужно было быть чрезвычайно осторожным, так как с нами вместе ехало шесть аньджанов. Я делал только главные засечки дорогою, отставая, как будто по нужде. При всем том не мог сделать засечку на Кара-шар, так как сарт, указавший нам место этого города, не отставал потом от нас; притом мы вскоре въехали в небольшие холмы, откуда уже нельзя было сделать засечки. Вообще нам сильно не доверяют; всех сбивает с толку наше намерение идти на Лобнор, а не в какие-либо населенные местности. Чтобы не давать повода подозрениям, я отказался, по предложению тех же сартов, идти в Кара-шар и направился прямо в Курлю. Сколько впоследствии посыплется на меня нареканий за то, что я не зашел в Кара-шар! И как легко будет упрекать людям, сидящим в теплом кабинете!!!»
Простояв семь дней в Хара-Мото, экспедиция получила, наконец, разрешение идти в город Корла (но не в Карашар), через который лежал путь на Лобнор. В Корле путешественникам выделили дом и караул под предлогом охраны, но на самом деле для того, чтобы не допускать к ним никого из местных жителей, крайне недовольных правлением Якуб-бека. В город их не пускали, прикрываясь гостеприимством, но вместе с тем не давая возможности осмотреть окрестности и увидеть жизнь местных жителей.
«Так было во время нашего шестимесячного пребывания во владениях Якуб-бека, или, как его подданные называли, „Бадуалета“. Только впоследствии, на Тариме и Лобноре, нам удавалось изредка тихомолком выведать кое-что у местных жителей, которые были вообще к нам расположены, но боялись явно выказывать такое расположение. От таримцев же мы узнали, что в Корла, с окрестными деревнями, считается до 6000 жителей обоего пола. Сам город состоит из двух частей, обнесенных глиняными стенами: старого, населенного торговцами, и новой крепости, в которой живут только войска. Последних во время нашего посещения Корла было очень мало: все ушли в город Токсум, где Якуб-бек, под личным своим надзором, возводил укрепления против китайцев.
На следующий день по прибытии в Корла к нам явился один из приближенных Бадуалета, некий Заман-бек, бывший русский подданный, выходец из города Нухи в Закавказье и, кажется, армянин по происхождению. Этот Заман-бек, состоявший некогда даже на русской службе, отлично говорил по-русски и с первых слов объявил, что прислан Бадуалетом сопутствовать нам на Лобнор. Покоробило меня при таком известии. Знал я хорошо, что Заман-бек посылается для наблюдения за нами и что присутствие официального лица будет не облегчением, но помехой для наших исследований. Так и случилось впоследствии. Впрочем, Заман-бек лично был к нам весьма расположен и, насколько было возможно, оказывал нам услуги. Глубокою благодарностью обязан я за это почтенному беку. С ним на Лобноре нам было гораздо лучше, нежели с кем-либо из других доверенных Якуб-бека, конечно, настолько, насколько может быть лучше в дурном вообще».
Заман-бек довел до сведения Пржевальского мнение своего господина о том, что русские якобы помогают враждебным ему китайцам вплоть до присутствия русских офицеров в китайкой армии — тем самым отвечают черной неблагодарностью уважаемому беку, который из дружеского расположения к русским несколько раз отклонял весьма заманчивые предложения англичан о сотрудничестве. Больше того, Заман-бек настоятельно рекомендовал Пржевальскому написать генералу Кауфману, намекая, что без этого Якуб-бек не даст ему пройти на Лобнор. Пржевальский письмо написал, призывая генерала подтвердить, что слухи о помощи русских китайцам — «чистейший вздор»[72]. Нет, далеко не только исследовательские цели преследовала экспедиция!
Наконец 4 ноября 1876 года русским было дано разрешение выступить к Лобнору. Кроме путешественников, с Заман-беком ехали еще несколько попутчиков. Заман-бек, получивший задание скрывать от Пржевальского любые значимые в военном отношении вещи, фактически вел экспедицию как под конвоем, в атмосфере подозрительности и обмана — например, местным жителям было строго запрещено разговаривать с иноземцами.
«Тяжело было подобное притворство, в особенности, когда дело шло о горячих научных вопросах. Про самую пустую вещь мы не могли справедливо узнать, не видевши собственными глазами. Нас подозревали и обманывали на каждом шагу. Местному населению запрещено было даже говорить с нами, не только что входить в какие-либо другие сношения. Выходило, что мы шли под конвоем; наши спутники были шпионы — не более. Заман-бек часто, видимо, тяготился подобным положением, но не мог, конечно, изменить свое поведение относительно нас. Впоследствии, на Лобноре, когда к нам уже присмотрелись, прежняя подозрительность немного исчезла, но сначала полицейский надзор был самый строгий. Даже каждую неделю являлся гонец от Бадуалета или Токсобая „узнать о нашем здоровье“, как наивно сообщал нам Заман-бек.
По всему видно было, что наше путешествие на Лобнор не по нутру Якуб-беку, но он не мог отказать в этом генералу Кауфману. Ссориться с русскими для Бадуалета теперь было нерасчетливо ввиду близкой войны с китайцами. Вероятно, для того чтобы заставить нас отказаться от дальнейшего путешествия, нас повели к Тариму самой трудной дорогой, идя которою, пришлось переправляться вплавь через две довольно большие и глубокие речки: Конче-дарья и Инчикек-дарья. Достаточно взглянуть на карту, чтобы увидеть, как легко могли мы обойти по правому берегу первой реки, не делая дважды напрасной переправы. В данном случае, вероятно, нас хотели запугать трудностью переправы вплавь, при морозах, достигавших −16,7 °C на восходе солнца».
Обе переправы, через Конче-Дарью и Инчике-Дарью, прошли благополучно. Чтобы попасть на Лобнор, путешественники должны были первоначально идти на юг в каменистую, почти лишенную растительности долину Тарима[73], расстояние до которого от Корла составляло 86 верст. Местность первоначально представляла собой волнистую равнину, покрытую галькой или гравием и вовсе лишенную растительности. За этой каменистой полосой расстилались пустыни Тарима и Лобнора — глинистые солончаки или песчаники, дикие и бесплодные. Пржевальский отмечает, что местная пустыня даже хуже Алашаньской, принесшей ему немало бед в предыдущей экспедиции.
После переправы через Конче-Дарью и Инчике-Дарью экспедиция вышла к реке Тарим. «На Тарим мы вышли там, где в него впадает Уген-дарья[74], имеющая сажен 8–10 ширины. Сам же Тарим является здесь значительной рекой, сажен 50 или 60 ширины, при глубине не менее 20 футов. Вода здесь светлая, течение весьма быстрое. Река идет одним руслом и достигает здесь самого высокого поднятия к северу. В дальнейшем течении Тарим стремится к юго-востоку, а затем почти прямо к югу и, не доходя Лобнора, впадает сначала в озеро Кара-Буран.
У местных жителей описываемая река всего реже известна под именем Тарима. Обыкновенно ее называют Яркенд-дарья, по имени Яркендской реки, наибольшей из всех, дающих начало Тариму. Последнее название, как нам объясняли, происходит от слова „тара“, т. е. пашня, так как воды Яркендской реки в верхнем ее течении во множестве служат для орошения полей».
По берегам Тарима, справа и слева, рассыпались болота и озера. Те и другие, чаще всего имели искусственное происхождение и были вырыты для рыбной ловли и выпаса скота, которому тростник служил единственным кормом в этом безлесном краю. По всему правому берегу реки, невдалеке от русла, невысокими холмами тянулись голые сыпучие пески до самого его впадения в озеро Кара-буран. Затем песчаные дюны уходили вверх по реке Черчен-дарья и продолжались на юго-запад почти до города Керии. По берегу самого Тарима, его притоков и рукавов растительность была, к сожалению исследователей, очень бедна, — тростники, рогоз, узкая кайма зарослей тогрука[75].
«Вообще трудно представить себе что-либо безотраднее тогруковых лесов, почва которых совершенно оголена и только осенью усыпана опавшими листьями, высохшими, словно сухарь, в здешней страшно сухой атмосфере. Всюду хлам, валежник, сухой, ломающийся под ногами тростник и солевая пыль, обдающая путника с каждой встречной ветки. Иногда попадаются целые площади иссохших тогруковых деревьев, с обломаными сучьями и опавшей корой. Эти мертвецы здесь не гниют, но мало-помалу разваливаются слоями и заносятся пылью.
Как ни безотрадны сами по себе тогруковые леса, но соседняя пустыня еще безотраднее. Монотонность пейзажа достигает здесь крайней степени. Всюду неоглядная равнина, покрытая, словно громадными кочками, глинистыми буграми на которых растет тамарикс. Тропинка вьется между этими буграми — и ничего не видно по сторонам; даже далекие горы на севере чуть-чуть синеют в воздухе, наполненном пылью, как туманом. Нет ни птички, ни зверя; только кое-когда встречается красивый след робкого джейрана…»
Животный мир этого места тоже был беден — и по количеству, и по разнообразию видов. За исключением кабанов и зайцев, все остальные животные встречались редко и в целом не особенно отличались от встречающихся на Тянь-Шане и в среднеазиатских пустынях, в которых Пржевальский уже побывал. Исключение составлял лишь дикий верблюд, добыть экземпляр которого для коллекции стало для Пржевальского основной задачей. Однако, как оказалось, в пустынях Лобнора, в том числе в долине Тарима, охота на зверей представляла огромные трудности — в первую очередь из-за того, что местность была бедна животными и встретить их было непросто. Больше всего водилось кабанов, местами встречались тигры и маралы. Кабан и тигр держались в тростниках; марал частично там же, частью в тогруковых лесах и колючих зарослях. Убить кабана было делом сложным, так как охотник плохо видел цель, а шум от его передвижений был слышен за несколько сотен шагов.
Тигров в некоторых местах, по свидетельству Пржевальского, водилось много, «почти как у нас волков». Однако охота на них, в том числе с применением отравленной приманки, как и в прошлых экспедициях, оказалась неудачной. «Словом, во все время своих прежних путешествий я нигде не встречал местности, более непригодной для охоты, как долина Тарима. В течение целого месяца мы вшестером не убили никого, я сам даже и не видал ни одного зверя». Для такого истового охотника за этими скупыми строками слышно горькое разочарование.
Даже птиц на Тариме оказалось до странности мало, хотя лесная местность и теплый климат должны бы были привлекать сюда многих пернатых на зимовку. Но такому явлению мешала весьма важная причина — отсутствие корма. «За исключением джиды[76], и то сравнительно не обильной, здесь нет ни одного кустарника, нет также и трав со съедобными семенами. Рыба же, моллюски и другие мелкие животные болот или озер зимой большей частью недоступны птицам. Вот почему на Тариме не зимуют ни водяные, ни голенастые, хищников также очень мало; из певчих обилен на зимовке лишь один вид — Turdus atrogularis (чернозобый дрозд); из голубиных встречено зимой три вида, но не на Тариме, а в оазисе Чархалык, верстах в 40 к юго-востоку от озера Кара-буран». Из рыб, как в Тариме, так и в самом Лобноре, водилось всего два вида, составлявших основной рацион местных жителей.
Население начало встречаться вниз по Тариму от устья Уген-Дарьи и подразделялось на две народности: таримцев или куракульцев, и собственно лобнорцев или каракурчинцев. По рассказам местных жителей, собранных Пржевальским, обитатели Тарима жили первоначально на озере Лобнор и рассеялись по Тариму лет сто назад из-за уменьшения количества рыбы в самом озере и частых грабежей калмыков (ойратов)[77]. Пржевальский отмечает, что за счет большого количества беглых (а может, и ссыльных) из различных местностей Восточного Туркестана внешний вид местных жителей самый разнообразный:
«Нынешние таримцы, несомненно, принадлежащие арийскому племени, отличаются крайним разнообразием своих физиономий. Здесь можно встретить типы сартов, киргизов, даже тангутов, иногда перед вами является совершенно европейская физиономия; изредка попадается и монгольский тип. В общем, все жители Тарима отличаются бледным цветом лица, впалой грудью и вообще несильным сложением. Роста мужчины среднего, часто высокого; женщины малорослее. Впрочем, женщин мы видали редко.
Если нам иногда и случалось заходить в обиталище таримца, то местные барышни и дамы тотчас пускались на уход, пролезая, словно мыши, сквозь тростниковые стены своих жилищ. Наш спутник Заман-бек, имевший более нас возможность видеть и изучать прекрасный пол на Тариме, сообщал не особенно лестные отзывы о тамошних красавицах, за исключением лишь одной блондинки, встреченной в деревне Ахтарма. Эта блондинка, среди своих черноволосых и черноглазых соотечественниц являлась аномалией и, по всему вероятию, была оставшимся souvenir’ом, после посещения этих местностей в 1862 г. партией русских староверов, о чем речь впереди».
Вообще у Пржевальского ссылка на «арийский тип» встречается не раз. Поскольку путешественник жил задолго до того, как Адольф Гитлер выдумал миф о превосходстве арийской расы, отметим, что это определение вообще было распространено в научной среде того времени. Кстати, как ученый Пржевальский был куда ближе и объективнее тогдашних европейских расологов в определении «арийского типа» — современные генетические исследования это подтверждают.
После того как экспедиция прибыла на Тарим, путники добрались до деревни Ахтармы, самого большого из всех таримских и лобнорских селений, где располагалась ставка управителя Тарима — некоего Азлям-ахуна. В Ахтарме исследователи пробыли восемь дней, в надежде добыть тигра, которых по рассказам местных охотников здесь водилось много. Однако им это не удалось, и они лишь приобрели три тигровых шкуры в коллекцию. (Можно представить, как это злило Пржевальского!)
Из Ахтармы путь экспедиции лежал вниз по Тариму. Унылый характер местности не менялся. Весьма непросто было идти с верблюдами по зарослям густого колючего кустарника, или тростника, жесткие корни, словно железная щетка, ранили до крови верблюжьи ноги. Спутники экспедиции продолжали выполнять наказ Якуб-бека и Токсобая, скрывая от Пржевальского и его товарищей удобные переправы и распространяя дикие сплетни о русских.
«Отойдя всего 7 верст от места ночлега, мы пришли к рукаву Тарима, очень глубокому и сажен 25 шириной. Через этот рукав необходимо переправляться, что совершенно невозможно теперь, когда по утрам бывают двадцатиградусные морозы. Дождаться же пока река замерзнет, очень долго, так как днем всегда бывает тепло. До сих пор нас уверяли, что после Инчике-дарьи переправы вплавь уже не будет более, а Тарим перейдем по льду. Настоящую переправу скрывали, не желая, чтобы мы оставались где-либо долгое время. Опять, в самых резких выражениях, я выговаривал Заман-беку, что этот случай и десятки ему подобных… Несомненно, что виною всему сам Якуб-бек и Токсобай. По их, конечно, приказанию, нас ведут самой скверной дорогой и постоянно во всем обманывают. Притом же с Заман-беком едет целая орда; у жителей продовольствие (бараны, мука и пр.) и вьючный скот берутся даром. Все зло, следовательно, в том, что с нами едет Заман-бек. Дорогой вся эта ватага отправляется вперед, травит ястребами зайцев, поет песни. На ночевках вместе с посетителями собирается всегда человек 20; пять раз в день во все горло орут молитвы. Понятно, что при таких условиях невозможно увидать, не только что убить какого-либо зверя. Если бы не громадная важность исследования Лобнора в географическом отношении, я бы вернулся назад. За дикими верблюдами можно было бы сходить и из Цайдама. Не раз уже чуть-чуть не срывалось у меня [желание] обругать всю эту сволочь, этих мерзавцев, но я сдерживался во имя исследования Лобнора».
Величина каравана замедляла его движения и это добавляло путешественнику раздражения.
«Большая сравнительно экспедиция, какова теперь наша, не только бесполезна, но даже вредна в пустынях Азии. Опытом я убеждаюсь теперь в этом. С таким караваном, как теперь у нас, 24 верблюда, из них 18 вьючных, невозможно ни скоро идти, ни останавливаться в удобных местах. Идеальная экспедиция в Азии должна состоять из 6 человек: начальник, его помощник и четыре казака. Лишние люди — напрасная обуза. Дело тут не в количестве, а в качестве. При 6 казаках важны только ночные караулы, но их можно отменить, имея хороших собак. Движение большого каравана медленно потому, что при всех переправах или вообще трудных местах приходится тратить несравненно больше времени, нежели с караваном небольшим; верблюды чаще отрываются и т. п. В Тибет я не возьму с собой более 4 человек».
Переправившись на плоту через Кюк-Ала-Дарью, рукав Тарима, караван шел небольшими переходами возле селений. Не без помощи Заман-бека и его свиты местное население было настроено, мягко говоря, настороженно. Иноземцы, переносящие трудности пути из желания посмотреть новую страну и собрать растения и шкуры животных. Нет, в это решительно невозможно поверить! Поэтому путешественников или избегали, или пытались обмануть, украдкой что-то выведать. В общем, атмосфера царила напряженная. Единственным человеком, через которого Пржевальский мог что-либо узнать о стране, был Заман-бек, но он плохо знал местный язык, да и его норовили обмануть, подозревая в том, что он «продался» русским.
Для еды во время пути путешественникам доставляли баранов, которые отбирались даром у местных жителей. С них не брали денег за этих баранов, несмотря на все настояния Пржевальского (впоследствии, чтобы отплатить за пропитание, он подарил беднейшим жителям Лобнора сто рублей). На Тариме же жителям запрещали брать деньги за продовольствие, так как местный ахун официально объявил русским, что у него нет бедных.
Ноябрь в пустынях Тарима выдался ясный и теплый (днем температура всегда держалась выше нуля), хотя ночные морозы достигали −21,4°, но днем всегда было тепло в ясную тихую погоду.
«Случалось, что на солнечном пригреве иногда пролетала муха, а 7-го числа мы еще видели стрекозу. Погода постоянно была превосходная, ясная. С восходом солнца температура повышалась быстро, но так же быстро падала вечером. Температура почвы, даже в конце месяца, доходила до +2° на глубине 2 футов, на 1 фут было −0,2°; сверху земля промерзала только на 2–3 дюйма, притом днем опять немного оттаивала. То же было и с водою. Болота и озера замерзли окончательно только к концу ноября. Река Тарим и даже его рукава были в это время еще совершенно свободны от льда; хотя по утрам шла небольшая шуга, но днем она растаивала. Ветров было крайне мало, и то лишь слабые, обыкновенно же погода стояла тихая. Сухость воздуха была чрезвычайно велика. Дождя или снега не падало ни разу. По ночам, в долине Тарима, по болотам, тростник и кустарники постоянно покрывались инеем, который сходил лишь часам к десяти утра. Хотя ветров сильных вовсе не было, но воздух был постоянно наполнен пылью, как туманом. Далекие горы на севере, даже в более прозрачные дни, только неясно синели».
9 декабря экспедиция вышла на берег Тарима. Предстояла переправа на плоту. Однако вечером перед переправой произошел случай, который снова показывает нам характер нашего героя.
«Перед вечером я поехал с казаком Бетехтиным на другую сторону Тарима охотиться за фазанами. Лодка была, как и все суда на Лобноре, из выдолбленного ствола тогрука. Вместе с нами в лодку был взят и Оскар (собака. — О. П.). Переехали хорошо, но у противоположного берега наехали на бревно; начали с него сниматься — лодка опрокинулась, и мы полетели в воду, окунувшись с головой. Оскар выплыл тотчас же на берег, мы же ухватились за обернувшуюся лодку, и нас понесло вниз по течению. Начало относить на средину; между тем, казаки на противоположном берегу, не имея лодки, не могли подать нам помощи. Лодка, за которую ухватился я с казаком, от неравновесия тяжести начала вертеться, и с каждым ее поворотом мы окунались в воду. Тогда я бросил лодку и поплыл к берегу, до которого, правда, было не более 10 или 12 шагов, но на мне, кроме теплого одеяния, были надеты ружья, сумка и патронташ. Однако опасность придала силы — я доплыл до берега и вылез на него. Казак же, не решившись плыть, влез на лодку, и его несло по течению. Между тем, услыхали в деревне, и прибежавшие жители бросили Бетехтину веревку, за которую вытащили его на берег. Затем мы, уже на плоту, переплыли обратно на свой берег. Тотчас мокрое платье было снято, я вытерся спиртом и напился горячего чаю. Затем, переодевшись, отправился, но уже на своем берегу, за фазанами, чтобы согреться хорошенько ходьбою. Конечно, не особенно приятно попасть в воду в декабре, но зато я первый купался в Тариме!»
Погода за все время пути по Тариму, то есть до первой половины декабря, стояла отличная — ясная и теплая (это по мнению Пржевальского — многим из нас так бы точно не показалось). Ночные морозы доходили до 22,2 °C, но лишь только показывалось солнце, температура быстро повышалась, так что в полдень в первый раз ниже нуля (в тени) опустилась лишь 19 декабря. К этому времени, замерз и Тарим, хотя и не сплошь. Ветры дули лишь изредка и слабые; воздух был осенью сухой и постоянно наполнен пылью, как туманом. Ни снега, ни дождя. По словам местных жителей, снег на Тариме и Лобноре выпадал как редкость — раз или два в три-четыре зимы — и при этом лежал лишь несколько дней.
Вскоре после переправы путникам встретился небольшой глиняный форт. Однако от него экспедиция направились не на Лобнор, до которого уже было недалеко, а прямо на юг, в деревню Чархалык, заложенную лет тридцать назад ссыльными, а частью добровольными переселенцами из Хотана[78].
«Верстах в трехстах к юго-западу от Чархалыка на р. Черчен-дарья. лежит небольшой город Черчен[79], правитель которого ведает Чархалыком. От Черчена далее к юго-западу десять дней пути до большого оазиса Ная [Пия] (900 дворов), откуда через три дня приезжают в город Керия[80], имеющий, как нам сообщили, до трех тысяч домов. Из Керии, через город Чжира, путь лежит в Хотан. Последний, равно как Керия и Черчен, находится в зависимости от Якуб-бека кашгарского. В одном дне пути от Керии в горах добывают золото. Золотые рудники находятся также в пяти переходах от Черчена, в верховьях Черчен-дарьи. Здесь, как нам говорили, ежегодно добывают около шестидесяти пудов золота, поступающего в казну Якуб-бека.
На том месте, где ныне расположен Чархалык, видны развалины глиняных стен старинного города, который нам называли Оттогуш-шари. Эти развалины имеют около трех верст в окружности; впереди главной стены были выстроены сторожевые башни. Кроме того, в двух днях пути от Чархалыка к Черчену лежат, как нам сообщали, развалины другого города — Гас-шари. Наконец, близ Лобнора мы нашли остатки третьего города, весьма обширного. Это место зовется просто Коне-шари, т. е. старый город.
Город, несомненно, весьма древний, так как время сильно уже поработало над ним. Среди совершенно голой равнины лишь кое-где торчат глиняные остовы стен и башен. Большей частью все это занесено песком и мелкой галькой. Город, вероятно, был обширный, так как площадь, занимаемая развалинами, пожалуй, имеет верст пятнадцать в окружности. Могильная тишь царит теперь на этом месте, где некогда кипела людская жизнь, конечно, со всеми ее страстями, радостями и горестями. Но все прошло бесследно, как мираж, который один играет над погребенным городом… От местных жителей мы не могли узнать никаких преданий о всех этих древностях»[81].
К лучшим результатам привели расспросы относительно давнего пребывания русских староверов на Лобноре. О них рассказывали люди, видевшие собственными глазами пришельцев, явившихся в эту глушь Азии, вероятно, искать обетованную страну — Беловодье[82]. Первая партия, всего из десяти человек, пришла на Лобнор в 1861 году. Осмотрев местность, двое из переселенцев вернулись обратно, но через год явились большой партией в 160 человек. Здесь были, кроме мужчин, женщины и дети. Все ехали верхом и на вьючных лошадях везли свою поклажу. Мужчины большей частью были вооружены кремневыми ружьями. Некоторые из партии умели исправлять эти ружья и делать новые; были также плотники и столяры. Дорогой русские ловили рыбу и стреляли кабанов. Люди эти остались в памяти местных жителей как смелые и трудолюбивые. Некоторые из них поселились на нижнем Тариме, близ нынешнего форта, выстроили себе тростниковые жилища и провели в них зиму. Другие же расположились в Чархалыке, где построили деревянный дом (или церковь). Дом этот незадолго до приезда Пржевальского только недавно снесло водой при разливе Черчен-Дарьи.
К несчастью, в дороге и на протяжении зимы, большая часть лошадей переселенцев погибла от трудности пути, дурного корма и обилия комаров. Новое место не понравилось пришельцам; дождавшись весны, они решили двинуться дальше. Китайский губернатор Турфана, которому в то время был подчинен Лобнор, приказал дать переселенцам необходимых лошадей и продовольствие, а один из корлинских спутников экспедиции по имени Рахмет-бай рассказал, что провожал обратно русских до урочища Ушак-Тала, лежащего на пути из Карашара в Турфан. Добравшись до последнего, переселенцы отправились в Урумчи. Куда они затем делись, неизвестно, так как вскоре началось дунганское восстание, и собщение с затяньшанским краем было прервано.
Отдохнув неделю в Чархалыке, Пржевальский оставил здесь большую часть своего багажа и часть людей, а сам с тремя казаками и помощником Федором Эклоном отправился на следующий день после Рождества 1877 года в горы Алтынтаг[83], на охоту за дикими верблюдами, Заман-бек со своими спутниками также остался в Чархалыке, пока его не вызвал Якуб-бек, так как в это время к нему прибыло русское посольство. Нужно ли говорить, что взаимное расположения Пржевальского и Заман-бека оказало влияние на политику Бадаулета и привело к успеху переговоров? В свою очередь, глава миссии капитан Куропаткин получил от Заман-бека сведения об экспедиции, о которой в Петербурге давно не было известий.
Теперь в караване было только 11 верблюдов и верховая лошадь для Пржевальского. На верблюдов были погружены юрта и запас продовольствия на полтора месяца. Проводниками наняли двух лучших охотников Лобнора. По их мнению, охота на верблюдов зимой не предвещала успеха, но Пржевальский был непреклонен: «Дело это нельзя было откладывать до весны; тогда предстояла другая работа — наблюдение пролета птиц».
Хребет Алтынтаг путешественники начали различать еще верст за полтораста — сначала узкой, неясной полосой, чуть заметной на горизонте. После утомительного однообразия долины Тарима и прилегающей к ней пустыни глаз манил далекий горный кряж, который с каждым переходом делался все более и более ясным. Когда же исследователи пришли в деревню Чархалык, то «Алтынтаг явился перед нами громадной стеной, которая далее к юго-западу высилась еще более и переходила за пределы вечного снега».
Обследованный экспедицией северный склон Алтынтага оказался не богат животной жизнью. По сообщениям местных, зверей было намного больше на высоком плато, по южную сторону описываемых гор, в особенности под горами и в горах Чаментаг. В течение сорока дней охотничий отряд Пржевальского прошел у подножия Алтынтага и в самих этих горах ровно пятьсот верст (!), но за все это время встретили, и то случайно, лишь одного дикого верблюда.
15 января Пржевальский записал в своем дневнике: «Сегодня исполнилось десятилетие моей страннической жизни. 15 января 1867 г., в этот самый день, в 7 часов вечера, уезжал я из Варшавы на Амур. С беззаветной решимостью бросил я тогда свою хорошую обстановку и менял ее на туманную будущность. Что-то неведомо тянуло вдаль на труды и опасности. Задача славная была впереди; обеспеченная, но обыденная жизнь не удовлетворяла жажде деятельности. Молодая кровь била горячо, свежие силы жаждали работы. Много воды утекло с тех пор, и то, к чему я так горячо стремился, — исполнилось. Я сделался путешественником, хотя, конечно, не без борьбы и трудов, унесших много сил…»
В тот день судьба поднесла Пржевальскому подарок, который был его достоин, — отряд встретил, наконец, дикого верблюда.
«Стоянка была в эту ночь в горном ущелье на высоте 10 000 футов, утром стоял мороз −17° и дул восточный ветер. Все верблюды были уже завьючены, и их начали связывать в караван, как вдруг один из казаков заметил, что шагах в 300 от нас ходит какой-то верблюд. Думая, что это один из наших вьючных, тот же казак закричал другим, чтобы они поймали ушедшего и привели его к каравану. Между тем, осмотревшись кругом, казаки увидели, что все наши одиннадцать верблюдов налицо. Ходивший вдали, несомненно, был дикий, шедший вниз по ущелью; увидав наших верблюдов, он побежал к нам рысью, но, заметив вьюки и людей, сначала приостановился, а потом в недоумении начал отбегать назад. „Верблюд, дикий верблюд“, — закричали мне разом все казаки. Я схватил бывший уже за спиною штуцер Ланкастера и выбежал вперед. Дикий гость в это время был уже на расстоянии около 500 шагов и, остановившись, смотрел в нашу сторону, все еще не поняв, в чем дело. Несколько мгновений я медлил стрелять, хорошо зная, что на таком расстоянии в холод, да притом как раз против солнца, невозможно попасть даже в большую цель. В это время дикий верблюд отбежал еще несколько десятков шагов и снова остановился. Далее медлить было невозможно. Осторожный зверь, несомненно, ушел бы без выстрела. Я спустил курок, поставив прицел на 500 шагов, и пуля сделала рикошет, не долетев до цели; вторая пуля, пущенная в бег, опоздала. Верблюд кинулся со всех ног, — только мы его и видели. Пробовал я с казаком погнаться на лошади, но это ни к чему не привело. Не только дикий, но и домашний верблюд, бегают шибче хорошего скакуна; наши же две клячи едва волокли ноги. Так и ушел от нас редчайший зверь. Притом экземпляр был великолепный: самец средних лет, с густой гривой под шеей и высокими горбами. Всю жизнь не забуду этого случая!»
Из других зверей охотники добыли только кулана и самку яка. Вообще поход, как и вся экспедиция, выдался неудачным. Мороз стоял до −27 °C. Топлива было мало, а на бесплодном высокогорье охотники не могли добыть себе хорошего мяса и принуждены были некоторое время питаться зайцами. На местах остановок рыхлая, глинисто-соленая почва мигом разминалась в пыль, которая толстым слоем ложилась везде в юрте. Охотники не умывались по целой неделе и были грязны до невозможности.
Проведя неделю возле ключа Чаглык и сделав здесь определение долготы и широты, Пржевальский с неохотой принял решение вернуться на Лобнор наблюдать пролет птиц, время которого уже приближалось. Двое проводников-охотников должны были вернуться опять в горы и искать дикого верблюда, за шкуру которого Пржевальский назначил цену в сто рублей — в пятьдесят раз больше той, по которой местные охотники продавали верблюжьи шкуры, если им удавалось добыть это животное.
Такая щедрость сработала: «Охотники, отправленные на поиски дикого верблюда, вернулись на Лобнор только 10 марта, но зато с добычей. В окраине Кум-тага они убили самца-верблюда и самку; притом, совершенно неожиданно, приобрели молодого из утробы убитой матери. Этот молодой должен был родиться на следующий день.
Шкуры всех трех экземпляров были превосходные; сняты и препарированы как следует. Этому искусству мы сами обучили посланных охотников. Черепа также были доставлены в исправности.
Через несколько дней я получил еще шкуру дикого верблюда (самца), убитого на нижнем Тариме. Этот экземпляр был, немного хуже первых, так как, живя в более теплой местности, уже начал линять; притом его и обдирали неумеючи.
Нечего и говорить, насколько я был рад приобрести, наконец, шкуры того животного, о котором сообщал еще Марко Поло, но которого до сих пор не видал ни один европеец».
В первых числах февраля экспедиция пришла на Лобнор, по дороге миновав озеро Кара-Буран («Черная буря»), разливающееся из устья Тарима.
«По рассказам туземцев, описываемое озеро лет тридцать назад было глубже и гораздо чище. С тех пор Тарим начал приносить меньше воды, озеро мелеть, а тростники размножаться. Так продолжалось лет двадцать, но теперь уже шестой год как вода в Тариме снова прибывает и, не имея возможности поместиться в прежней, ныне заросшей тростником рамке озера, заливает его берега. Таким образом, весьма недавно образовалась полоса чистой воды, протянувшаяся вдоль всего южного берега Лобнора. Здесь на дне видны корни и стволы некогда росшего на суше тамариска; притом глубина большей частью только 2–3 фута, изредка 4–6 футов; от берега шагов на триста, даже на пятьсот, не глубже одного фута. Такое же мелководье встречается и по всему Лобнору; только местами, в омутах, и то изредка, можно встретить глубину в 10, иногда 12–13 футов. Вода везде светлая и пресная»[84].
Уже из описаний Пржевальского становится понятна загадка Лобнора — озеро изменчиво и может быстро мелеть или менять очертания. Современный путешественник уже не найдет его точно в том месте, где его наблюдали члены экспедиции: Лобнор времен Пржевальского обмелел, Тарим изменил свое русло и разлился в другом месте. Этим объясняется, почему Лобнор помещался на разных картах в самых разных местах.
В этот приход экспедиция не только наблюдала весенний пролет птиц, но и исследовала нижнее течение реки Яркенд-Тарим. Местность вокруг Лобнора была населена таримцами или кара-курчинцами, как называет их Пржевальский, жившими в 11 деревнях вокруг озера общей численностью до 300 человек. Далее Пржевальский высказывается, как сейчас принято говорить, крайне неполиткорректно, можно даже сказать, расистски, но при этом полностью противореча современным последователям «чистоты арийской расы». Это очень забавно, поэтому приведу отрывок из его рассуждений о таримцах:
«Относительно наружного типа каракурчинцы, так же, как и обитатели Тарима, представляют смесь различных физиономий, между которыми иные напоминают монгольскую породу. В общем, все-таки господствует тип арийского племени, хотя далеко не чистый. Сколько я мог заметить, характерными чертами каракурчинцев служат: средний и малый рост; слабое телосложение со впалой грудью; сравнительно небольшая голова, правильный, недлинный череп; выдающиеся скулы и острый подбородок; малая борода вроде эспаньолки, еще меньшие усы и баки; вообще слабый рост волос на лице; часто толстые, как бы вывороченные, губы; наконец, темный цвет кожи, отчего, быть может, произошло и само назнание каракурчинцы (кара-кошун), т. е. черный кошун.
Плывя вниз по Тариму, узкому и извилистому, по берегам же обросшему огромными тростниками, путешественник вдруг видит на берегу реки три, четыре лодки, а за ними небольшую, свободную от тростника площадку, на которой тесно стоят несколько квадратных загородей из тростника. Это деревня. Жители, завидев незнакомого человека, попрятались и украдкой выглядывают сквозь тростниковые стены своих жилищ. Заметив же гребцов из своих и своего начальника, вылезают к берегу и помогают причаливать лодке. Выходишь на берег и осмотришься кругом. Везде болото, тростник — и больше ничего; клочка нет сухого. Дикие утки и гуси полощутся возле самого жилья, а в одной из таких деревень, чуть не между самими постройками, спокойно рылся в болоте старый кабан.
Идем в само жилище. Это — квадратная загородка из тростника, который один служит материалом для всей постройки; даже столбы, по углам и в середине фасов, сделаны из тростника, связанного в снопы. Тот же тростник настлан на земле и служит хотя малой покрышкой болотистой почвы — по крайней мере, сидишь не прямо на грязи. В некоторых жилищах я встречал еще в половине марта зимний лед под тростником на полу. Каждый фас описываемого жилья имеет сажени три в длину; с южной стороны проделано отверстие для входа; крыша настлана также тростником, но до того плохо, что не слишком защищает даже от солнца, не только что от непогоды. Таковы также и стены; во время бури ветер проходит сквозь них не труднее, чем и через заросли камыша вообще.
Посредине жилья выкопана небольшая яма для огня. Топливом служит тот же тростник. Вообще, это растение приносит неоцененные услуги жителям Лобнора, доставляя материал для построек и топлива; кроме того, молодые весенние побеги тростника употребляются в пищу, а метелки осенью собираются для постели. Наконец, из этих же метелок летом некоторые, впрочем, уже более цивилизованные, лобнорцы, вываривают темную, тягучую массу сладкого вкуса, употребляемую как сахар.
Для наглядности быта описываемых людей сделаю список имущества того семейства, в жилье которого я провел целые сутки, ожидая, пока утихнет буря. Вот этот инвентарь: две лодки и несколько сеток вне дома; внутри его: чугунная чаша, добытая из Корла, топор, две деревянные чашки, деревянное блюдо, черпалка и ведро — самоделки из тогрука; ножик и бритва у хозяина; несколько иголок, ткацкий станок и веретено у хозяйки; платье у всей семьи на себе; две холстины из кендыря, несколько связок сушеной рыбы — и только. Железные вещи, как-то: топоры, ножи, бритвы, работаются в Чархалыке и могут служить образцом орудий чуть не железного века; даже топор без отверстия для ручки, которая насажена сбоку в загнутые бока топорища.
Бедный и слабый физически, каракурчинец беден и нравственно. Весь мир его понятий и желаний заключен в тесные рамки окружающей среды, вне которой этот человек ничего не знает. Лодки, сеть, рыба, утки, тростник — вот те предметы, которыми только и наделила несчастного мачеха-природа. Понятно, что при такой обстановке, притом без влияния извне, невозможно развитие ни умственное, ни нравственное. Тесный круг понятий каракурчинца не переходит за берега родного озера; остальной мир для него не существует. Вечная борьба с нуждой, голодом, холодом наложила печать апатии и угрюмости на характер несчастного: он никогда почти не смеется. Умственные способности также не идут далее того, сколько нужно, чтобы поймать рыбу или утку, да исполнить другие житейские заботы. Иные даже считать не умеют далее сотни, быть может, и того менее. Впрочем, некоторые из лобнорцев, более цивилизованные, достаточно хитры и плутоваты в обыденных случаях жизни….
Магометанская религия, которую исповедуют все каракурчинцы, слабо укоренилась между ними. По крайней мере, я ни разу не видал совершения намаза, да и во всем Лобноре нет ни одного ахуна. Молитвы при обрезании, браке и погребении совершает, часто заочно, грамотный сын местного правителя…
В брак женщины вступают лет в 14–15; мужчины в том же возрасте или немного старше. Впрочем, просватывание совершается гораздо раньше, когда жених и невеста имеют еще не более десяти лет. За невесту платится ее родителям замечательный калым, т. е. выкуп: 10 пучков кендырного волокна, 10 связок сушеной рыбы и сотня или две уток. Распутство сильно наказывается, но муж может прогнать свою жену и взять себе другую. По смерти мужа, жена поступает к его брату или кому-либо из близких родственников покойного. Вообще положение женщины еще более тяжелое, нежели мужчины. Правда, жена — хозяйка дома, но над чем хозяйничать, когда почти все имущество или носится на себе, или ежедневно съедается. В отсутствие мужа жена осматривает сети; на ней одной лежит трудная работа приготовления кендырной ткани; жена также помогает мужу собирать тростник для топлива и построек.
Таково житье злополучных лобнорцев, неведомых для всего остального мира и не знающих про него. Сидя в сырой тростниковой загороди, среди полунагих обитателей одной из деревень Кара-курчина, я невольно думал: сколько веков прогресса отделяют меня от моих соседей? И как велика сила человеческого гения, если из подобных людей, каковыми, по всему вероятию, были и наши далекие предки, могли сделаться нынешние европейцы! С тупым удивлением смотрели на меня лобнорские дикари, но не менее того интересовался и я ими. Было слишком много манящего и оригинального во всей окружающей обстановке среди далекого, неведомого озера, в кругу людей, живо напоминавших собою примитивный быт человечества…»
Что ж, те из читателей этой книги, кто читал Д. Дефо и Р. Киплинга, без труда услышат знакомые интонации. Теория эволюции Дарвина пустила глубокие корни в сознании всех образованных людей, причислявших себя к европейской цивилизации и на тот момент воспринималась не просто естественно — такой взгляд на мир ощущался современниками (и, само собой, истовым исследователем Пржевальским, поклонником Ливингстона и прочих первооткрывателей) как строго научный взгляд передового, просвещенного человека. Биография же призвана беспристрастно раскрыть характер этого несомненно великого человека со всеми заблуждениями и предрассудками, свойственными ему и его эпохе, — хотя бы для того, чтобы читающие эти строки ярче ощутили заблуждения и предрассудки современности.
Весь февраль и первые две трети марта были проведены Пржевальским на берегу Лобнора — и это была шестая по счету весна, посвященная им орнитологическим исследованиям на обширном пространстве Восточной и Средней Азии — от озера Ханка в Маньчжурии до Лобнора в Восточном Туркестане.
Экспедиция поместилась на берегу Тарима, как раз возле западного края самого Лобнора, в одной версте от небольшой деревни Абдаллы, где пребывал лобнорский правитель Кунчикан-бек. Этому старику, весьма живому и деятельному, притом без малейшей седины, было тогда 73 года; одному из его советников исполнилось 91 год, другому — 93 года; оба были еще вполне бодрыми и совершенно здоровыми. Последний (отец проводника экспедиции Эркиджана), будучи страстным охотником и рыболовом, до сих пор подолгу ловил рыбу в холодной весенней воде без всякой простуды.
По своей привычке Пржевальский записывал местные легенды, одна из которых повествовала о бегстве части лобнорцев от какой-то напасти в Керию. Тамошний владетель, подозревая в них злоумышленников, решил испробовать простоту пришельцев. Он велел им подать для угощения два блюда — одно с черными ягодами шелковицы, другое с черными жуками. Лобнорцы стали есть жуков вместо ягод, тогда князь оставил свои подозрения и поселил беглецов в деревне Кагалык близ Керии. С тех пор жителей этой деревни звали «конгузлык» — «жуковые люди».
Едва 3 февраля исследователи достигли берега Лобнора, как встретили появившихся здесь, вероятно, несколькими днями раньше, чаек и лебедей. На следующий день показались первые прилетные турпаны, красноноски и серые гуси, a еще через день — шилохвости, белые и серые цапли. Вслед за этими первыми гонцами, с 8 февраля, начался огромный валовой прилет уток двух пород — шилохвостей и красноносок.
«Целые дни, с утра до вечера, почти без перерыва, неслись стада — все с запада-юго-запада и летели далее к востоку, вероятно, отыскивая талую воду, которой в это время было еще очень немного. Достигнув восточного края Лобнора и встретив здесь снова пустыню, прилетные утки поворачивали назад и размещались по многочисленным, еще закованным льдом, озеркам и заводям Лобнора. В особенности много скоплялось птицы там, где на грязи растут низкие солянки, чего именно всего обильнее и было вблизи нашей стоянки. Сюда каждодневно, в особенности с полудня до вечера, сбирались такие массы уток, что они, сидя, покрывали, словно грязью, большие площади льда, поднимались с шумом бури, а на лету издали походили на густое облако. Без преувеличения можно сказать, что в одном стаде было тысячи две, три, быть может, даже четыре или пять тысяч экземпляров. И такие массы встречались вблизи друг друга, не говоря уже о меньших стайках, беспрестанно сновавших во всех направлениях… Не десятки, не сотни тысяч, но, вероятно, миллионы птиц явились на Лобнор в течение наиболее сильного прилета, продолжавшегося недели две, начиная с 8 февраля…»
Наблюдение весеннего пролета на Лобноре дало ученым новые доказательства тому, что пролетные птицы летят не по кратчайшему меридиональному направлению, а выбирают более выгодные, хоть и окольные пути. Все без исключения стаи, являвшиеся на Лобнор, летели с запада-юго-запада, реже с юго-запада или запада; ни одной птицы не было замечено прямо с юга от гор Алтынтаг. Подобное явление указывало на то обстоятельство, что пролетные стаи, не решались пуститься из Гималаев прямо на север, через высокие и холодные тибетские пустыни, но перелетают эту трудную местность там, где она всего уже.
Осенью, по словам местных жителей, отлет происходил в том же направлении. Нетрудно догадаться, что с началом валового прилета уток, к мальчишеской радости нашего героя, начались и каждодневные охоты за ними.
Однако, как быстро шел валовой прилет птиц на Лобноре, так скоро он и окончился. Озеро снова опустело — по крайней мере, по сравнению с февралем. Зато оставшиеся для гнездования птицы начали уже жить весенней жизнью. Чаще слышались голоса уток и гусей, крик чаек, гуканье выпи и писк лысух; в тростниках по вечерам раздавалось звонкое трещание водяного коростеля (пастушки), но и только; других певцов в болотах Лобнора не было.
Погода стояла относительно теплая для этих мест. В полдень термометр в тени поднимался до +13,6°; на рассвете в первой половине месяца температура падала до −15,3°; во второй же половине февраля не понижалась более чем до −10,6°. Небо большей частью было подернуто легкими, слоистыми или перистыми облаками, а в воздухе, словно туман или дым, стояла постоянная пыль. Тарим в своем низовье вскрылся 4 февраля, но лед на озерах стоял до начала марта, хотя уже в последней трети февраля он весь посинел и едва держался. Растительная жизнь, несмотря на прибывавшее тепло, все еще дремала, как и зимой. Только в самых последних числах марта начали кое-где показываться зеленые ростки тростника, да на тогруке потемнели и надулись цветовые почки. Причиной такого позднего пробуждения растительности была страшная сухость воздуха и периодические холода, наступавшие не только по ночам, но и днем во время сильных ветров.
21 марта 1877 года Пржевальский делает в своем дневнике такую запись: «Сегодня окончил все, что нужно было написать о Лобноре, его жителях, пролете птиц и пр. Легко стало на сердце. Все виденное и испытанное сдано в архив — не забудется. Трудна работа писания во время путешествия, но она безусловно необходима; впоследствии уже бледно явится то, что теперь так еще живо в воображении. Окончательно собрались в дорогу. Завтра идем в Курлю и оттуда в Кульджу… Странно! До Кульджи еще тысячу верст, но раз мы повернули в ту сторону, все пройденное прежде, даже далекая Кульджа, вдруг стала как бы ближе наполовину. Так было и в прошлом путешествии».
Конец марта и первые дни апреля были проведены в долине нижнего Тарима, по пути от Лобнора к Тянь-Шаню. К 10 апреля весенний пролет птиц здесь уже окончился.
Помимо безобидных орнитологических и охотничьих занятий, было у Пржевальского и тайное поручение — глазомерная съемка, бесконечно ценная для русских военных. Съемку эту ему, как и прежде, приходилось делать тайно. Впрочем, Пржевальский подозревал, что Заман-бек все же прознал об этом и непременно донесет своему хозяину Якуб-беку.
25 апреля экспедиция возвратилась в город Корла. За один переход от него навстречу был выслан Якуб-беком чиновник. По прибытии экспедицию разместили в прежнем доме, опять взаперти и под караулом. Все это делалось под предлогом защиты и гостеприимства; путешественникам организовали обильное угощение: плов, суп, чай и засахаренные фрукты. На пятый день Николай Михайлович встретился с самим Якуб-беком, владетелем Восточного Туркестана. Это был маленький толстый человек 56 лет с черной бородой, уже изрядно поседевшей.
«Последний принял нас ласково, по крайней мере, наружно, и все время аудиенции, продолжавшейся около часа, не переставал уверять в своем расположении к русским вообще, а ко мне лично в особенности. Однако факты показывали противное. Через несколько дней после свидания нас, также под караулом, проводили за Хайду-гол и при расставании не устыдились попросить расписку в том, что мы остались всем довольны во время своего пребывания в пределах Джитышара».
Пржевальский подарил Якуб-беку и его приближенным три ружья: двухствольный штуцер американской системы, магазинный штуцер «Henry Martin» на 17 выстрелов (и 200 патронов к нему) и ружье Бердана с тремя сотнями патронов; Заман-беку он подарил свой старый штуцер Ланкастера, с которым проходил всю прошлую экспедицию. Еще пришлось подарить револьвер Кольта правителю Корлы, нейзильберное зеркало и бинокль секретарю Бадаулета.
Несмотря на обильное угощение и ежедневный утренний дастархан (что-то вроде тогдашнего шведского стола), Пржевальского и его товарищей не устраивало положение взаперти. А потому уже 30 апреля в сопровождении неизменного Заман-бека экспедиция выдвинулась из Курли.
В ответ на подарки, сделанные Якуб-беку, Пржевальский получил четыре лошади и десять верблюдов, которые по какой-то причине издохли, едва путники вошли в горное ущелье Балгантай-Гола. Положение в этот момент стало крайне трудным. Вернуться назад уже нельзя, а багаж экспедиции, плод тяжкого труда, бросить было совершенно невозможно. Выбросив все, что только можно, путешественники пешком взошли на плоскогорье Юлдуз. Там экспедиция задержалась, так как идти дальше было попросту невозможно без достаточного количества вьючных животных. Занявшись сбором образцов флоры и фауны, Пржевальский отправил переводчика в Кульджу, чтобы дать знать о трудном положении экспедиции и просить помощи. Одновременно с этим он послал письмо генералу Кауфману и на этот раз мог быть уверен, что письмо не прочтут в дороге.
«На всякое наше требование Якуб-бек неминуемо согласится. В районе моего путешествия, мне кажется, следует теперь же перенести границу на хребет Далын-добол для того, чтобы закрепить в наше владение оба Юлдуса с их превосходными пастбищами, на которых могут свободно усесться многие тысячи калмыков, во всяком случае более тяготеющим к нас, чем к фанатическим мусульманам»[85]. Возможно, именно этим объяснялось упорное стремление Якуб-бека не допустить контактов русских путешественников с местным населением.
«В половине мая, когда мы пришли на Юлдус, растительная жизнь развернулась здесь еще весьма мало. Много было работы солнцу растопить глубокий зимний снег и согреть оледеневшую почву. Не скоро мертвящий холод уступил место благотворному теплу. Не только в мае, но даже и начале июня шла еще здесь борьба между этими Ариманом и Ормуздом».
Эти строки, написанные Пржевальским в своем дневнике между делом, как сравнение, раскрывают нам его поразительную эрудированность, мало совместимую с грубым бытом его путешествий. Знание греко-римской мифологии в то время было для образованного человека обычным, равно как и знание библейской истории — по сути, вся европейская культура пронизана этой символикой и без ее знания считаться образованным человеком было нельзя. Но Ариман и Ормузд — зороастрийские божества, известные в Иране, далеко от родины и сферы интересов Пржевальского. Даже сейчас не всякий наш современник о них знает.
Через три недели явились новые вьючные животные и продовольствие. Только тогда Пржевальский из присланных русских газет узнал, что 12 апреля 1877 года началась Русско-турецкая война. Ожидание этой войны, вызванной поддержкой Россией балканских стран в их борьбе за независимость, давно витало в воздухе, влияло на военно-политическую обстановку и здесь. Англия и Турция объединились против Российской империи в борьбе за влияние в Центральной Азии: Англия со стороны своих британских колоний в Индии, а Турция — за счет своего влияния на мусульманское население в этих краях. Ситуация становилась неприятно неопределенной.
В дневнике Пржевальского от 1 июня 1877 года имеется следующая его запись: «Из газет узнаю, что война с Турцией, наконец, началась. Едва ли она ограничится только двумя государствами. Всего вернее, будет свалка общеевропейская. В подобную минуту честь требует оставить на время мирное путешествие и стать в ряды сражающихся. Послезавтра пошлю об этом телеграмму в Петербург. Не знаю, какой получу ответ. Куда придется ехать? На Дунай или на Брамапутру? Хорош контраст!»
Перевалив в начале июня через хребет Нарат, путешественники столкнулись с резкой переменой климата и ландшафта. На Юлдузе в это время, как и в мае, было довольно холодно, случались заморозки. На южном склоне хребта весенняя флора была еще разнообразнее, чем на Юлдузе из-за большей влажности. Далее путешественники спустились на верховья реки Цанма. Здесь опять изменился характер климата и растительности: появились еловые леса, а по долине и горным склонам густая трава достигала уже двух футов вышины. Дожди шли каждый день; черноземная почва была напитана водой, словно губка. То же обилие влаги было и в соседней долине Кунгеса. Только здесь, при меньшей абсолютной высоте, травянистая растительность была еще более развита и богаче цветущими видами. Кроме того, после спуска с гор стало гораздо жарче.
Июнь был проведен на весьма различных абсолютных высотах: от 8000 футов на Юлдусе до 2000 футов на реке Или. Гербарий экспедиции здесь пополнился значительной добычей. Спуск вниз от реки Цанма сопровождался ужасной жарой, доходившей до +37,3 в тени. Степная растительность уже была сожжена солнцем, зелень виднелась только возле арыков или орошаемых ими земель. Однако ночью после сильного ветра с гор могло резко похолодать до +6,5 градусов.
Наконец в первых числах июля экспедиция достигла своей цели и пришла в Кульджу. Жара уже стояла страшная — днем и ночью было жарко и душно. Пржевальский первый раз упоминает, что и его, и его казаков мучали зуд во всем теле, головная боль и усталость.
«Придя в Кульджу, мы поместились в доме, где некогда жил кульджинский султан, принимавший здесь барона Каульбарса. Первый акт экспедиции окончен! Успех полный! Лобнор сделался достоянием науки! Как и в прошедшие экспедиции, такой успех был куплен ценою всевозможных невзгод, физических и нравственных. Впрочем, туча эта уже миновала; прояснило немного и наше небо, но на горизонте стоят новые, быть может, более грозные тучи — это предстоящее путешествие в Тибет. Продлится оно, вероятно, не менее двух лет, и сколько тревожных минут придется пережить за это время! Впереди все враги: и природа, и люди; борьба предстоит трудная. Дай бог, чтобы хватило только здоровья и энергии!»
Однако экспедицию продолжали преследовать неудачи. Обычно путешественникам с их железным здоровьем, хватало на несколько дней, чтобы восстановить силы (вспомним, как быстро они покинули гостеприимного Якуб-бека, потчевавшего их с истинно восточным гостеприимством), но сейчас, наконец-то исполнив свой долг, ни Пржевальский, ни его казаки никак не могли выздороветь. Спустившись с холодного Юлдуза в жаркую Илийскую долину, практически все члены экспедиции переболели разными болезнями и вернулись, так окончательно и не выздоровев.
«4–6 июля. Живем в Кульдже, отдыхаем. За писание отчета я еще не принимался. Жары днем и ночью сильно влияют на наше здоровье: полубольные мы встаем после каждой ночи, обыкновенно проведенной тревожно, наполовину без сна от духоты. Вчера получил из Главного штаба ответ на свою телеграмму относительно поездки на войну. Велено продолжать экспедицию. Теперь я могу это делать уже со спокойной совестью; вышло, что отправлюсь не на Дунай, а на Брамапутру.
7–19 июля. Живем в Кульдже, отдыхаем, но плохо. Страшная жара не дает покоя ни днем, ни ночью. Кроме того, во всем теле зуд нестерпимый; у меня сверх того сильный зуд в мошонке. Никаким образом не могу от него избавиться, надоедает страшно. На третий день по приходе в Кульджу Эклон сильно заболел чем-то вроде горячки или лихорадки. Болезнь развилась так сильно, что Эклон целых шесть дней ничего не ел. Жар в теле был очень большой; пришлось заворачивать в холодные простыни. А тут — еще на беду нигде нельзя достать льду, который по знакомству только достал нам доктор Мацеевский. Этот прекрасный старик посещал Эклона ежедневно два, иногда три раза и поставил больного на ноги. Теперь Эклон почти совсем здоров, но все еще слаб. Пролежал он в постели целых двенадцать дней.
20–31 июля. По-прежнему в Кульдже; так же жарко и так же гадко. Едва ли мы отдохнем здесь перед новой экспедицией. Последнюю неделю пробыл в Кульдже военный губернатор Семиреченской области генерал-лейтенант Колпаковский. По случаю его приезда все были в суете. Мне пришлось ходить при шапке и в кителе с орденами; это здешняя парадная форма. Времени даром пропало очень много; ежедневно приходилось обедать то у Колпаковского, то у Вортмана».
Находясь в Кульдже и занимаясь отчетом, пока его спутники выздоравливали, Пржевальский получил известие о смерти Якуб-бека и вспыхнувшей следом в Йеттишаре междоусобице. Вот что это означало: несмотря на то что экспедиции не удалось достичь всех поставленных целей, путешествие на озеро Лобнор было исключительной удачей, так как вряд ли могло бы состояться и годом раньше, и годом позже. Всего годом раньше Якуб-бек, обласканный турками, был весьма недружественно настроен к русским и считал себя достаточно влиятельным, чтобы противостоять китайскому правительству. Только дунганские бунты и близость войны, витавшие в воздухе, заставили его на всякий случай ласково принять русских путешественников из опасений, что Порта далеко, а к русскому царю в случае чего ближе обратиться за помощью. Сейчас же его смерть означала, что основанное им ханство рухнет и в Восточном Туркестане, наполненном дунганскими повстанцами и недовольными всех мастей, с большой вероятностью разразится гражданская война.
Пржевальский всё это понимал, но, получив ответ на свою телеграмму с разрешением продолжать экспедицию, не собирался сворачивать с намеченного пути и в течение двух месяцев занимался подготовкой новой экспедиции в Джунгарию и Тибет.
В это время за то, кто первым попадет к далай-ламе (влияние которого на области, населенные ламаистами, трудно было переоценить), шло неприкрытое соперничество между Англией и Россией. Английские журналы писали, что индийское правительство организует экспедицию в Лхассу. Пржевальский чувствовал, что счет идет буквально на месяцы, и торопился.
28 августа 1877 года, взяв нового проводника, — киргиза Алдиарова, — экспедиция выдвинулась из Кульджи.
«Еще раз, и, быть может, уже в последний раз, пускаюсь я в далекие пустыни Азии. Идем в Тибет и вернемся на родину года через два. Сколько нужно будет перенести новых трудов и лишений! Еще два года жизни принесутся в жертву заветной цели. Зато и успех, если такового суждено мне достигнуть, займет, вместе с исследованием Кукунора и Лобнора, не последнюю страницу в летописях географического исследования Внутренней Азии!»
Новый маршрут экспедиции лежал от Кульджи до Суйдуна, небольшого городка, славившегося лучшими садами в Илийской долине. Не успели выехать, как через семь верст встретили приехавших их провожать полковников Вортмана и Матвеева. Пришлось задержаться и попрощаться с ними, а вместе с ними — со всем европейским.
Долина Или здесь вся была заселена, но дома стояли в запустении — сказывались последствия дунганского восстания. О том же напоминали развалины старой Кульджи, сожженной повстанцами — сожженная Кульджа, по рассказам очевидцев, была куда больше вновь отстроенной.
«3 сентября. Прошли 22 версты вверх по Талкинскому ущелью до озера Сайрам-нор. Здесь стоит теперь наш пост из 15 солдат и 10 казаков при офицере. Несчастный офицер — юноша (Ходоровский), заброшенный судьбою из Варшавы на Сайрам, живет один-одинешенек среди киргизов и караульных казаков. Нет ни книг, ни газет. Оторван от всего мира. Как не сделаться при такой жизни пьяницей! Ранее стоявший здесь сотник сибирского войска Кубарин оставил по себе память — целую груду пустых бутылок».
Лучший путь сообщения Илийской долины с Джунгарией с давних времен лежал по так называемой Императорской дороге, построенной по приказу китайских императоров для связи Поднебесной империи со своими крайними западными владениями. Эта дорога, удобная для колесной езды, из долины Или шла от города Суйдуна по Талкинскому ущелью, прорезавшему южный склон северных отрогов Тянь-Шаня (известных благодаря Северцеву под именем Семиреченского Алатау) и выходила на озеро Сайрам-Нор. Узкое ущелье, окруженное отвесными утесами, на дне которого бежала быстрая горная речка с густо поросшими кустарником берегами, тянулось 24 версты. После дорога пошла более пологой. Озеро Сайрам, одно из высокогорных озер Тянь-Шаня, располагающееся на 6400 футов абсолютной высоты, описано Пржевальским как пресноводное, с гладкими, чистыми берегами и светлой водой. От него Императорская дорога поворачивала на восток, к китайским городам Шихо, Манас и Урумчи.
В начале сентября установилась прохладная погода, особенно отрадная после летней жары. Местность после ущелья перешла в степь, дорога была отличной. 6 сентября путники сошли с Императорской дороги и начали забирать севернее, чтобы миновать китайские города и выйти прямо в Гучен.
7 сентября, однако, всю ночь шел проливной дождь со снегом, выпавшим в горах и сдуваемым вниз, в долину. Из-за дождя вышли поздно — в 8 часов утра. Впереди было три версты очень крутого подъема, трудного для нагруженных верблюдов, тем более что перевал располагался на 8000 футов абсолютной высоты.
Каково же было негование Пржевальского и его спутников, когда дня через три выяснилось что проводник провел экспедицию кружным путем, «обманул маленько», чтобы пройти в результате то место на реке Бороталы, где жила его сестра! Этой же ночью киргизы украли у путников лошадь. Без лошадей экспедиция была обречена, так что Пржевальский не стал искать виноватых и приказал отобрать у местных одну лошадь силой. Что характерно, проводник, видя, что казаки отбирают лошадь, наивно стал просить отобрать две — одну на его долю.
14 сентября экспедиция остановилась у следующего озера с названием Эби-Нор[86] (по-киргизски Джасыль-Кюль, то есть «голубое озеро»), гораздо большего, чем Сайрам, но соленого, с непригодной для питья водой. Стояла жаркая погода (+25 градусов), было полно комаров и мошек.
За два следующих дня путешественники прошли еще 20 верст и вошли в полностью бесплодные горы Майли. Резкий континентальный климат Джунгарии[87] не преминул дать о себе знать: 22 сентября выпал снег. Стало очень холодно, особенно по контрасту с недавней жарой. Местность была сырая, и лихорадка вернулась к не до конца выздоровевшим путешественникам. К кожному зуду добавилась лихорадка, против которой плохо помогал даже хинин.
Тем не менее Пржевальский не мог отказать себе в удовольствии поохотиться. 25 сентября он убил молодую самку архара, а его спутник Павлов — шестилетнего самца и лисицу. На следующий день экспедиция снова вышла на колесную дорогу из Шихо[88] в Чугучак. Вдоль дороги здесь на расстоянии 20–25 верст стояли калмыцкие пикеты. По пути часто попадались киргизские кочевья с огромными стадами баранов и лошадей, которые паслись в этой плодородной степи.
2 октября 1877 года экспедиция прошла относительно невысокий перевал через горы Дамо. Местность была бесплодной и безлюдной — горы, россыпи камней. Этот день ознаменовался происшествием. С ближайшего поста приехал торгоутский офицер (дзангин) и потребовал паспорт, но не смог прочитать написанное по-китайски. Затем дзангин объявил, что напишет о русских в город Булун-Тохой тарбагатайскому цзяньцзюню (губернатору) и до получения ответа не пустит далее. До Булун-Тохоя было 18 станций и это означало что экспедиция застрянет здесь надолго. Пржевальский поступил так же, как когда-то в Корее — разругал дзангина и объявил ему, что пойдет, не спрашивая позволения, а при попытках его остановить велит стрелять. Дзангин сдался, но грозил написать цзяньцзюню, что мало волновало путешественников. Экспедиция продолжила путь.
3 октября Пржевальский записал: «Сегодня ночью опять распухло у меня лицо около глаз, сам не знаю отчего. Быть может, на Мукуртае укусила какая-нибудь букашка. Словно сглазил я свое здоровье: прошлые экспедиции не знал, что такое болезнь, теперь же постоянно чем-нибудь болен. Видно, „укатали лошадку крутые горки“… Проводник говорит, что здесь половина дороги до Гучена. Как-то мы пройдем безводные пески, которые лежат впереди?»
К тому времени экспедиция прошла 470 верст.
5 октября путники подошли к краю хребта Семистау, достигающего 4000 футов абсолютной высоты. Здесь их настигла сильнейшая буря, пошел снег. Ветер был так силен, что палатки едва устояли, огонь невозможно было разводить. Было очень холодно. К полуночи буря стихла, и грянул мороз −11°.
В пройденной части Джунгарии население встречалось спорадически только на пространстве от Тянь-Шаня до гор Делеун — в западной гористой и более плодородной части страны. Это население состояло из двух народностей: киргизов (казахов) и монголов-торгоутов. Пржевальский описывает, что киргизы, в отличие от монголов, живут аулами по 20–30 и более юрт и живут зажиточно (даже склонны к тучности, что по тем временам было ярким признаком достатка), занимаясь скотоводством, а по долинам рек — земледелием. Тургоуты, напротив, обычно тонкие, сухопарые; роста среднего или часто небольшого. Вид изнуренный, в особенности у женщин. Чистокровный, халхаский тип монгола между торгоутами встречается редко. Так же резко торгоуты отличаются от своих восточных собратьев и по характеру. «Халхасец, по крайней мере, гостеприимен и простак душою. С началом дунганских неурядиц множество тургоутов было убито или ограблено дочиста. Женщины тургоутов все вообще малорослые, крайне непривлекательные по наружности. В городе Курле несколько работниц, шивших войлок для нашей юрты, с жадностью ели оставшееся после перетопки сало, перегорелые кусочки бараньих курдюков. Наш казак Иринчинов угощал дам этим лакомством».
Пржевальский упоминает, что здесь, в Джунгарии, живет и торгоутская ханша, которая этой осенью должна приехать на Юлдуз для погребения там на горе Эрмин-Ула хана, умершего в Пекине несколько лет назад. Теперь этот хан будет привезен на родину для предания земле.
В третьей декаде октября уже грянули крепкие морозы в −23°, установился снежный покров. При этом в запасе у экспедиции не было юрты, как в прошлый раз, а только палатки, вовсе не державшие тепло. Спасали лишь одеяла из бараньих шкур. Корма для лошадей не было и их приходилось кормить драгоценным рисом, запасы которого, казавшиеся такими большими по выходу из Кульджи, таяли на глазах. Делая по 20–40 верст в день, 23 октября путешественники увидели величественное зрелище:
«Сегодня мы увидели Богдо-тау[89] — исполинскую гору Восточного Тянь-шаня. До этой горы еще верст 200, но она видна очень хорошо. Порадовался я, увидав еще одну диковинку Азии. Жаль, что не с кем поделиться впечатлениями!»
Через несколько дней до подножий Тянь-Шаня оставалось уже верст 60–70. Стовно стена, стоял гигантский хребет на пути путников. Местность вокруг была совершенно безжизненна. Между тем болезнь Пржевальского усугублялась. Нестерпимый зуд не давал спать, путешественник слабел с каждым днем. Пробовал различные средства, например табачную гарь, разведенную в прованском масле. От этой мази через несколько минут у него заболела голова и началась рвота. Пройдя еще 64 версты, члены экспедиции вышли из песков на плодородную равнину, где стоит город Гучен[90]. Корм и вода там были в изобилии.
При выходе из песков они встретили партию семипалатинских татар и киргизов, торговавших в Гучене и возвращавшихся теперь домой. «Обрадовались несказанно землякам; татары также рады были встретить русских. Остановились вместе и вместе провели вечер. Смех, балалайка, русский говор напомнили нам родину; с грустью на другое утро распрощались мы с татарами».
7 ноября, не доходя до Гучена 2,5 версты, встали на стоянку. Болезнь не проходила. Испробовали всякие средства: отвар табака, трубочную гарь, соль и квасцы, деготь и купорос. Промаявшись без толку, Пржевальский вызвал китайского доктора, однако и его лекарства не помогли. Совершенно изможденный, не в силах сесть в седло, он пытался отвлечься не чем-нибудь, а чтением научно-популярной книги француза Камиля Фламмариона «Многочисленность обитаемых миров»: «Каким резким контрастом является эта книга с окружающей обстановкой: с одной стороны, величие ума и нравственной стороны человека, с другой — тот же человек, мало чем отличающийся от животного!»
Стояли сильные холода, по ночам доходило до −24,5°; днем в полдень, даже в тихую погоду было не выше −9°.
«19–22 ноября. Стоим на прежнем месте. Зуд попрежнему; болезнь эта и питье в течение пяти дней китайских лекарств истощили и ослабили меня сильно. При таком состоянии неразумно идти вперед. Пользы делу не принесешь, а всего скорее сам погибнешь. Сегодня я решил, если не поправлюсь к 2 декабря, то пойду обратно в Зайсанский пост, чтобы вылечиться в госпитале и здоровым пойти опять к Гучену и в Тибет. Я настолько ослабел, что даже руки трясутся: это можно видеть на настоящем писании. Притом постоянное сидение в грязной, дымной юрте, без всякого дела, сильно влияет на здоровье. Во время пути, на свежем воздухе (пожалуй), скорее можно поправиться. Но тут новая беда: день в день сильные морозы, притом же с болью невозможно сесть на седло. Посмотрим, что будет к 1 декабря. Куда придется идти — в Хами[91] или в Зайсан[92]? Уповаю на свое счастье. Быть может, оно и теперь меня выручит, как выручало много раз прежде. Уже сегодня, лишь только решено было вернуться, стало меньше чесаться. Случай ли это, или болезнь пошла на убыль?
25–26 ноября. Болезнь моя нисколько не уменьшается. Всевозможные средства и свои, и китайские испытаны. Ничто не помогает. Без правильного лечения в госпитале выздороветь мне невозможно. В этом я убедился теперь окончательно. Оставаться дальше возле Гучена или идти вперед — нечего и думать. Истощишься окончательно силами и пропадешь, наверное, без всякой пользы для дела экспедиции. Ни наблюдать, ни делать съемки, ни даже ходить теперь я не могу.
Взвесив все эти обстоятельства, я решил возвратиться в Зайсанский пост, вылечиться там в госпитале и тогда с новыми силами идти опять в Гучен и далее в Тибет. Тяжело было прийти мне к такому решению. Не один раз вчера я плакал при мысли о необходимости вернуться. Трудно было свыкнуться с подобным решением, но горькая необходимость принуждала к нему. Эклон грустил не менее меня. Хотя, конечно, очень тяжело и горько ворочаться, но совестью своею я спокоен: все, что возможно было сделать, я сделал, перенес целых два месяца, даже более, мучительной болезни и шел вперед, пока была еще малейшая надежда на выздоровление. Теперь эта надежда исчезла окончательно, и я покорюсь горькой необходимости. Таким образом, наши двухмесячные труды дорогою из Кульджи и полный лишений переход через Джунгарскую пустыню — все пропало даром. Вот истинное несчастье!»
27 ноября экспедиция выступила в обратный путь. Пржевальский до того ослаб, что не мог ехать верхом (этот могучий человек, стойко переносивший невообразимые трудности предыдущих путешествий!) и пришлось купить в Гучене русскую телегу, чтобы везти его. Ко всему прочему, прием в Гучене путешественникам был оказан самый неласковый, так что о том, чтобы оставить часть вещей здесь, не приходилось и думать.
В этом состоянии, в тряской телеге, в которой ежедневно приходилось преодолевать по 25 и более верст на крепком морозе, снедаемый горечью поражения, Пржевальский, должно быть, провел самые тяжелые дни своей жизни.
«5–20 декабря. Все это время было употреблено на переход до Зайсанского поста. Шли без дневок с восхода солнца почти до заката. Все это время я должен был сидеть в телеге, которая трясла немилосердно, в особенности по кочкам. От такой тряски ежедневно болела голова; боль эту еще увеличивал постоянный дым в юрте. Грязь на всех нас была страшная, в особенности у меня, так как по несколько раз в день и в ночь приходилось мазаться дегтем с салом, чтобы хоть немного унять нестерпимый зуд. От подобной мази белье пачкалось страшно, штаны были насквозь пропитаны дегтярным салом. Холода стояли страшные, 5 суток сряду ртуть в термометре замерзала. В юрте ночью без огня мороз доходил до −26°. И на таком холоде в грязи приходилось проводить ночи наполовину без сна. Мерзлой мазью, в темноте и морозе 5–6 раз в ночь нужно было мазаться. Брр!.. противно вспомнить о таких тяжелых временах. Казакам было также чрезвычайно трудно, так как они на подобных морозах все время проводили на дворе и спали в палатке, предпочитая там лучше мерзнуть, нежели спать в юрте в нашем обществе».
За несколько дней до Зайсана Пржевальский послал гонца, чтобы навстречу им выслали сани. Вечером 20 числа экспедиция приехала в Зайсан, где стоял русский пикет. Грязные, изможденные, с потемневшими от дыма и мороза лицами, путешественники сейчас мало напоминали европейцев. Каким же наслаждением для них, надо думать, было нормально поесть и наконец вымыться в бане…
«1 января 1878 г. В горе великом встречен был новый год! Возврат, с одной стороны, болезнь — с другой, разные мелкие неприятности от своих спутников, — все это сгустилось вместе и тяжелым бременем лежит на душе.
Дай бог, чтобы наступающий год был для меня более счастлив, чтобы прихотливая фортуна снова начала мне покровительствовать и дала возможность закончить успешно предпринятую экспедицию. Не мало трудов и здоровья принесено уже мною в жертву заветной цели; пусть же такая цель будет вполне достигнута, не ради пустой славы, но для пользы науки…
Сюда, счастье, сюда, сюда!»
Месяц шел за месяцем, а лечение не приносило облегчения. Мало того, заболели Эклон и еще двое казаков, правда, в более легкой форме. Доктора сказали, что причина болезни спутников Пржевальского — якобы то, что они постоянно смотрели на его мучения (то есть психосоматика). Учитывая, что в зайсанской аптеке не было даже мыла и его пришлось ждать три недели, неудивительно, что диагноз мог быть под стать лекарствам. Впрочем, и позже, уже в Петербурге, доктора назовут причиной болезни Пржевальского нервное расстройство вследствие переутомления. Я не медик, но посмею предположить, что причиной болезни Николая Михайловича и его спутников была банальная чесотка, что очень вероятно, учитывая полное отсутствие гигиены.
Тем временем, лишенные строгого начальника, казаки начали вести себя скверно и пьянствовать. Только к марту болезнь, наконец, стала утихать, хотя не прошла совсем. Пржевальский уже мог охотиться и с нетерпением рисовал планы возвращения, хотел выехать в начале марта понаблюдать за пролетом птиц, но его все время что-то задерживало. Раздраженный и от болезни, и от сидения в Зайсане, Пржевальский прогоняет своего спутника Чебаева, на которого раньше очень полагался.
«18 марта. Завтра, наконец, мы уходим из Зайсана. Радость неописанная. Избавляемся мы, наконец, от тюрьмы, в которой сидели целых три месяца. Такого трудного времени еще не было в моей жизни: болезнь, казаки, местный люд — все собралось вместе. Немного можно сказать хорошего про любую из наших азиатских окраин, а Зайсан притом еще одно из самых худших мест, мною виденных в Азии.
Совсем собрались и уложились, как вдруг в 4 часа пополудни неожиданный сюрприз: получена эстафета из Семипалатинска. В ней меня извещают, что китайцы требуют от Колпаковского выдачи бежавших к нам дунган, иначе грозят вторжением своих войск; вместе с тем Кауфман и Полторацкий предлагают мне подождать с выступлением в путь до получения ответа на этот счет из Петербурга. Вот несчастье! Весьма возможно, что мы теперь и совсем не пойдем в Тибет. Между тем, все снаряжено и закуплено, денег истрачено многое множество. Не желая оставаться в Зайсане, я решил все-таки выступить завтра, но дойти только до деревни Кендерлык и там ожидать, что будет далее. Теперь я буду так же тревожно ждать, как некогда в саду алашанского князя перед выступлением в Гань-су».
Они выступили из Зайсана 19 марта, и Пржевальский все еще частично едет в арбе, а частично верхом. Несчастья продолжают следовать одно за другим: вначале фотоаппарат, выписанный из Петербурга, оказался испорченным, поскольку везший его полковник Ребендер провалился под лед на Иртыше; но это лишь небольшая неприятность. 25 марта 1878 года Пржевальского догоняет по-настоящему тяжелая весть:
«Глубоко тяжелую весть получил я сегодня телеграммою от брата из Москвы: 18 июня прошлого года моя мамаша скончалась. Полугодом раньше ее умер мой дядя. Невознаградимы для меня эти потери, понесенные в такой короткий срок. Если бы я не возвращался из Гучена в Зайсан, то о смерти матери не знал бы до окончания путешествия. Быть может, это было бы к лучшему. Теперь же к ряду всех невзгод прибавилось еще горе великое. Я любил свою мать всей душой. С ее именем для меня соединены отрадные воспоминания детства и отрочества, беззаботно проведенные в деревне. И сколько раз я возвращался в свое родимое гнездо из долгих отлучек, иногда на край света. И всегда меня встречали ласка и привет. Забывались перенесенные невзгоды, на душе становилось спокойно и радостно. Я словно опять становился ребенком. Эти минуты для меня всегда были лучшей наградой за понесенные труды…
Буря жизни, жажда деятельности и заветное стремление к исследованию неведомых стран Внутренней Азии — снова отрывали меня от родного крова. Бросалось многое, даже очень многое, но самой тяжелой минутой всегда было для меня расставание с матерью. Ее слезы и последний поцелуй еще долго жгли мое сердце. Не один раз среди дикой пустыни или дремучих лесов моему воображению рисовался дорогой образ и заставлял уноситься мыслью к родному очагу…
Женщина от природы умная и с сильным характером, моя мать вывела всех нас на прочный путь жизни. Ее советы не покидали меня даже в зрелом возрасте. Правда, воспитание наше было много спартанским, но оно закаляло силы и сделало характер самостоятельным. Да будет мир праху твоему, моя дорогая мамаша!
Если мне суждено довести до конца предпринятое путешествие, то его описание будет посвящено твоей памяти, как некогда при жизни я порадовал тебя посвящением моего первого путешествия в Уссурийском крае».
29 марта экспедиция подошла к деревне Кендерлык; здесь Пржевальского застал ответ на его запрос касательно продолжения экспедиции — и ответ неутешительный:
«Перед вечером получил от графа Гейдена телеграмму, в которой объяснено, что военный министр находит неудобным, при настоящих обстоятельствах, мое движение в глубь Китая. Теперь более уже невозможно колебаться. Как ни тяжело мне, но нужно покориться необходимости — и отложить экспедицию в Тибет до более благоприятных обстоятельств. Тем более, что мое здоровье плохо — общая слабость и хрипота горла, вероятно, вследствие употребления йодистого калия.
Пожалуй, что сам отказ идти теперь в экспедицию, даже болезнь и возвращение из Гучена случились к моему счастью. Больной теперь, я почти наверное не мог бы сходить в Тибет. Только сам я не хотел и не мог отказаться от мысли, хотя внутренне предугадывал неудачу».
Пржевальский подает рапорт в Генштаб с просьбой разрешить ему завершить экспедицию и возвратиться в Петербург по состоянию здоровья. Оставшись еще на день поохотиться на тетеревов (вот неугомонный!) он возвращается в Зайсан, за неделю распродает снаряжение и выезжает в Семипалатинск.
«31 марта 1878 г. Сегодня исполнилось мне 39 лет, и день ознаменовался для меня окончанием экспедиции, далеко не столь триумфальным, как мое прошлое путешествие по Монголии. Теперь дело сделано лишь наполовину: Лоб-нор исследован, но Тибет остается еще нетронутым. В четвертый раз я не могу попасть туда: первый раз вернулся с Голубой реки; второй — с Лоб-нора, третий — из Гу-чена; наконец, в четвертый раз экспедиция остановлена в самом ее начале.
Я не унываю! Если только мое здоровье поправится, то весною будущего года снова двинусь в путь.
Хотя остановка экспедиции совершилась не по моей вине и притом я сознаю, что это самое лучшее при настоящем состоянии моего здоровья, — все-таки мне крайне тяжело и грустно ворочаться назад. Целый день вчера я был сам не свой и много раз плакал. Даже возвращение в Отрадное теперь мало радует.
Правда, жизнь путешественника несет с собой много различных невзгод, но зато она дает и много счастливых минут, которые не забываются никогда.
Абсолютная свобода и дело по душе — вот в чем именно вся заманчивость странствований. Не даром же путешественники никогда не забывают своей труженической поры, даже среди самых лучших условий цивилизованной жизни.
Прощай же, моя счастливая жизнь, но прощай ненадолго! Пройдет год, уладятся недоразумения с Китаем, поправится мое здоровье, и тогда я снова возьму страннический посох и снова направлюсь в азиатские пустыни…
Перерыв, но не конец дневника».
Экспедиция Пржевальского была прервана из-за «кульджинского вопроса». Еще в 1871 году, чтобы создать защитный барьер между своими среднеазиатскими владениями и поддерживаемым Англией государством Якуб-бека, Россия ввела войска в Илийский (Кульджинский) край. В то время Якуб-бек разбил войска империи Цин, и китайцы приветствовали приход русских. Но в 1878 году после смерти Якуб-бека и подавления восстания положение в корне изменилось. Китайцы решительно потребовали выдать им дунган, бежавших в Россию и вывести русские войска из Кульджи. Переговоры выявили ряд спорных вопросов, которые были решены только в 1881 году подписанием Петербургского договора между Китаем и Россией. На тот момент, когда принималось решение о завершении экспедиции, обстановка была накалена до предела и вот-вот могла вспыхнуть война.
«Оставив верблюдов и все снаряжение экспедиции на посту Зайсанском, я отправляюсь в Санкт-Петербург с тем, чтобы будущей зимою, в январе или феврале 1879 года, снова двинуться в путь…»[93]
23 мая 1878 года Николай Михайлович вернулся в Петербург, где его ожидало звание полковника. Как уже говорилось выше, петербургские врачи сочли причиной его болезни нервное переутомление (тогда вообще в моде были такие диагнозы, как, например, «нервная горячка»). Хотя не исключено, что от долгой антисанитарии, питья соленой воды и однообразного питания у путешественника и его спутников действительно могли развиться болезни, связанные с обменом веществ.
Ему была рекомендована жизнь в деревне и 2 июня 1878 года Пржевальский получил отпуск на четыре месяца, которые провел в любимом Отрадном. Однако уже к этому времени отчет о Лобнорской экспедиции был не только написан, но и издан Русским географическим обществом и практически сразу переведен на английский и немецкий языки[94]. Научное сообщество приняло результаты экспедиции с восторгом, которого сам Пржевальский не испытывал. И это на самом деле был величайший успех! Парижское географическое общество присвоило ему золотую медаль, французская Академия наук избрала его почетным членом. В Берлине путешественнику присудили золотую медаль Гумбольдта. В Германии, как и в других странах, появилось много статей о Пржевальском, Председатель Берлинского географичского общества барон Рихтгофен в своей брошюре отозвался о нем как о «гениальном путешественнике».
Географические открытия Пржевальского вошли в ряд крупнейших в XIX веке. Так, открытие хребта Алтын-Таг, северной оконечности Тибетского нагорья, увеличило протяженность последнего на 300 километров севернее, чем это было известно. Оно также объяснило, почему Великий шелковый путь проходил через озеро Лобнор. Сам Пржевальский, пройдя этим путем, выразился просто: «Это потому, что под горами скорее можно было найти корм для скота и ключи воды».
Этнографические сведения Пржевальского о коренных жителях окрестностей Лобнора обогатили европейскую науку свидетельствами очевидца. Богатейшая коллекция чучел и шкур вкупе со орнитологическими исследованиями, выполненными на высочайшем уровне, позволили заполнить белые пятна в исследовании Центральной Азии. Жемчужиной коллекции стали шкуры диких верблюдов — Пржевальский был первым, кому удалось их добыть и привезти.
Важнейшим итогом экспедиции стало описание озера Лобнор. Это было настолько важным открытием, что завязалась целая научная дискуссия. Основываясь на китайских источниках, где озеро было соленым и помещалось на один градус севернее, барон Рихтгофен, хоть и высоко оценил заслуги утешественника, попытался оспорить его тезисы. Пржевальский выступил с публикацией, в которой обосновал как неточность китайских источников, так и тот факт, что озеро в силу своего рельефа способно «мигрировать», пересыхая в одних местах и заболачиваясь в других из-за наносов впадающих в него рек. Разница же в описании солености озера объсняется тем, что периодически затопляемые солончаки по его берегам могли делать воду в отдельных местах солоноватой. Не найдя веских аргументов, барон Рихтгофен прекратил дискуссию. Однако в 1896 и 1900 годах шведский путешественник Свен Гедин (ярый русофоб и германофил, впоследствии пропагандист фашизма в Швеции) посетил окрестности озера, «нашел» древний китайский Лобнор, а Лобнор, описанный Пржевальским, назвал «молодым образованием» из цепочки болот.
Точку в этом научном споре поставил ученик Пржевальского П. П. Козлов, дважды посетивший Лобнор в 1890 и 1894–1895 годах. Он подтвердил предположения Пржевальского о «миграции» береговой линии вследствие разливов Тарима и доказал, что Лобнор Пржевальского и есть тот самый, исторический Лобнор китайских источников. Дополнительную аргументацию привел и другой великий русский путешественник Г. Е. Грумм-Гржимайло, указав, что китайцы назвали Лобнор «тростниковым озером», а тростник растет только в пресной воде. Современные исследования подтвердили правоту русских исследователей, и теперь эта точка зрения принята во всем мире.
И наконец, знаменитая лошадь! Пребывая в злополучном Зайсане, Пржевальский получил в подарок от купца А. Тихонова шкуру лошади, добытой местными охотниками-казахами, которую он привез в Санкт-Петербург и передал в Зоологический музей. Там исследователем И. С. Поляковым было определено, что это новый вид лошади, которому им было дано (и навсегда осталось в истории) название Equus przewalskii.
Отдохнув за лето и собравшись с силами, в октябре 1878 года Пржевальский вернулся в Петербург и вышел в Совет Географического общества с планом новой экспедиции. Несмотря на опасности, вызванные «кульджинским вопросом», он не отказался от идеи проникнуть в Тибет и к верховьям Желтой реки — Хуанхэ. Русское правительство и Географическое общество, доверяя репутации и опыту Пржевальского (а также всецелой поддержке Великого князя и председателя общества), одобрили план новой экспедиции и выделили на нее 20 тысяч рублей. Кроме того, от предыдущей экспедиции осталось неизрасходованными 9000 рублей и снаряжение, оставленное в Зайсане.
14 декабря 1878 года было дано Высочайшее разрешение на командирование полковника Пржевальского и его спутников в Тибет. Опасаясь за судьбу собранной им коллекции, путешественник передал ее в дар музею Императорской Академии наук с тем, чтобы описание ее было поручено кому-нибудь из зоологов. Благодарная Академия избрала его своим почетным членом.
Получение разрешения от китайских властей встретило на этот раз сильное сопротивление, особенно касательно поездки в Тибет. Связано было оно с тем, что прежний далай-лама умер в 1875 году. Его преемник, далай-лама XIII Тубтэн-джамцо, был найден в 1876 году. На момент планируемой экспедиции ему не было и четырех лет, и китайцы опасались, что проникновение русских в Лхасу может изменить баланс сил.
20 января 1879 года Пржевальский покинул Петербург. Пробыв в Москве у родных несколько дней, уже 31 января он был в Оренбурге, еще через девять дней — в Омске и 27 февраля через Семипалатиск вернулся в Зайсан. Сюда же приехали его спутники — как ветераны старых экспедиций, так и вновь набранные. «Ветераны» — казак Иринчинов, путешествовавший с Пржевальским со времен первой экспедиции в Китай, Эклон — участник неудачного (или все-таки удачного?) похода на Лобнор, переводчик Юсупов и казах Алдиаров, проводник от Кульджи до Гучена. «Новички» — казак Телешов и товарищ Эклона по гимназии Всеволод Иванович Роборовский, будущий преданный соратник Николая Михайловича, обладавший художественным талантом, неоценимым в экспедициях в неизвестные науке земли. Именно благодаря ему третья центральноазиатская экспедиция обогатится великолепными иллюстрациями. Пржевальский нашел Роборовского подходящим для экспедиции человеком и назначил вторым помощником. Эклону было поручено препарирование, а Роборовскому — рисование и собирание гербария.
Пржевальскому плюс ко всему улыбнулась неожиданная удача. В Зайсане он застал опытного препаратора Коломейцева, орнитолога и спутника известного ученого и путешественника Г. Н. Потанина в Северо-Западной Монголии и зоолога А. Н. Северцова на Памире. Путешественник ужасно бедствовал, так как Северцов не выслал ему денег. Памятуя о собственном отчаянном положении в Китае, Пржевальский выплатил долги Коломейцева и в счет их взял его в экспедицию, назначив жалованье, а собранную им коллекцию поручил заботам зайсанского пристава[95].
«Таким образом, вся наша экспедиция состояла из 13 человек — как нарочно, из цифры, самой неблагоприятной в глазах суеверов. Однако последующий опыт путешествия доказал всю несправедливость нареканий, возводимых на так называемую „чертову дюжину“.
Притом более обширный персонал экспедиции едва ли был на пользу дела. В данном случае, более чем где-либо, важно заменить количество качеством и подобрать людей, вполне годных для путешествия. Каждый лишний человек становится обузой, в особенности если он не удовлетворяет вполне всем требованиям экспедиции. В длинном же ряду этих требований далеко не на последнем месте стоят нравственные, или, вернее, сердечные, качества. Сварливый, злой человек будет неминуемо великим несчастьем в экспедиционном отряде, где должны царить дружба и братство рядом с безусловным подчинением руководителю дела.
Затем на стороне маленькой экспедиции то великое преимущество, что нужно гораздо меньше различных запасов, равно как вьючных и верховых верблюдов, которых иногда совершенно нельзя достать; легче добыть продовольствие, топливо и воду в пустыне; легче забраться в труднодоступные местности; словом, выгоднее относительно выполнения прямых задач путешествия. При этом, конечно, обязательно откинуть всякий комфорт и довольствоваться лишь самым необходимым»[96].
Снаряжение, оставленное в Зайсане, было, конечно, хорошим подспорьем, однако требовалось еще много — закупка вьючных животных и продовольствия.
Продовольственные запасы были, конечно, важнейшим вопросом. Как и в прочих местных караванах, они состояли из трех главных предметов: баранов, которых гнали живьем, кирпичного чая и дзамбы — поджареной ячменной или пшеничной муки. Дзамба повсеместно используется жителями Тибета и неоднократно уже была испробована Пржевальским в предыдущих путешествиях. Мука эта, завариваемая в виде толокна кипятком или горячим чаем с прибавкой соли, масла или бараньего сала, хорошо заменяет хлеб, притом долго сохраняется и весьма удобна для перевозки вьюком. Дзамба, кстати, довольно вкусна и очень сытна — автору доводилось пробовать эту традиционную тибетскую пищу.
Из Зайсана было взято, кроме того, семь пудов сахара, около пуда сухих прессованных овощей, по ящику коньяка и хереса и два ведра спирта для коллекций. Рис, просо и муку экспедиция должна была закупать уже в пути по мере следования.
«Презервов (консервов. — О. П.) мы с собой не брали, так как, во-первых, их надо было бы слишком много; во-вторых, они возбуждают сильную жажду; затем портятся при сильных жарах в пустыне. Не годятся здесь также водоочистители. Лучшее питье при путешествии — это чай, в особенности если к нему прибавлять лимонной кислоты или клюквенного экстракта. Тем и другим можно запастись вдоволь, без излишнего обременения вьючного багажа. Табак ни я, ни офицеры не курим, так что в этом отношении не предстояло заботы.
Кухонная наша посуда состояла из большой медной чаши, где варились суп и чай, медного котелка, двух небольших, также медных, чайников, кастрюли, сковороды, железной миски и двух железных ведер для черпания воды. Запас последней летом всегда возился в двух плоских деревянных бочонках, вмещавших в себе девять ведер.
Столовые принадлежности также гармонировали с кухонными. Каждый из нас имел деревянную чашку, в которую попеременно наливался то суп, то чай; складные ножи служили для разрезывания мяса, а пальцы рук заменяли вилки; ложки имелись вначале, но впоследствии поломались и растерялись, так что заменены были самодельными деревянными лопаточками.
Один из казаков назначался поочередно на месяц поваром, — уменье в расчет не принималось — тем более, что наш обед и ужин почти всегда состояли из одного и того же бараньего супа, с приложением жареной или вареной дичины, если таковую удавалось добыть на охоте. Рыба попадалась редко, как исключение. Продовольствовались мы вместе с казаками из общей чаши, одной и той же пищей. Только сахар к чаю, за невозможностью достать его в пустыне, давался казакам лишь изредка, по праздникам. На случай заболевания взята была небольшая аптека. Но так как никто из нас не знал медицины, то в дороге мы не прибегали ни к каким другим средствам, кроме хины и желудочных капель, да притом и не заболевали серьезно».
Этот отрывок из книги Пржевальского о третьей (первой тибетской, как он сам ее называл) экспедиции много говорит о том, как был организован быт экспедиции. С каким трудом мы, современные люди, избалованные благами цивилизации, можем себе представить тот факт, что можно не только пересекать с таким скарбом горные хребты, ночевать на морозе или переносить жару и жажду, но и считать такой образ жизни предпочтительным по сравнению с комфортными условиями жизни в городах!
Учитывая скудость запасов и необходимость их перевозить, саму цель экспедиции и неспокойную политическую обстановку самым главным было, конечно, боевое и охотничье снаряжение. Пржевальский охарактеризовал его как «вполне удовлетворительное».
«Каждый из нас имел винтовку Бердана за плечами и два револьвера Смита и Вессона у седла; за поясом же штык к винтовке и два небольших патронташа с двадцатью патронами в каждом. Охотничьих ружей имелось семь. К ним взято было, для стрельбы птиц в коллекцию и для охоты вообще, три пуда пороха и двенадцать пудов дроби. Для винтовок отпущено нам было шесть тысяч патронов, а для револьверов — три тысячи. Патроны возились в цинковых ящиках, нашей войсковой укладки, по 870 штук в каждом. Ящики эти, весом около двух с половиною пудов, взамен деревянной форменной обложки обшивались толстым войлоком, обвязывались веревками и в таком виде отлично сохранялись в дороге. Порох сохранялся в жестянках, уложенных в деревянный ящик. Дробь же размещалась вместе с другими вещами по кожаным сумам и служила прекрасным материалом для уравновешивания вьюков».
Для научных работ в экспедицию взяли два хронометра, небольшой универсальный инструмент, барометр Паррота с запасными трубками и ртутью, три буссоли Шмалькальдера, несколько компасов, шесть термометров Цельсия. Для препарирования образцов зверей и птиц тоже был взят запас необходимого: пинцетки, ножики, мышьяковое мыло, квасцы, гипс, несколько пудов пакли и ваты. Для сбора рыб и пресмыкающихся в особый ящик с гнездами были уложены стеклянные квадратные банки с притертыми пробками, которые можно было залить спиртом или в крайнем случае крепкой китайской водкой. Для гербария было запасено полторы тысячи листов пропускной бумаги (которой, впрочем, не хватило на два летних сбора).
Форменного военного платья путешественники не носили. Но, как показали прошлые путешествия Пржевальского, иногда случались официальные мероприятия, на которых требовалось «продемонстрировать форму». Так что в экпедицию офицерам были взяты мундиры, а казакам специально сшиты из плиса русские костюмы. Во время самого пути члены экспедиции носили ситцевое белье, летом парусиновые блузы и панталоны; зимой — панталоны суконные или теплые из бараньего меха и полушубки. Обувью служили охотничьи сапоги, казаки же нередко шили себе из сыромятной кожи сибирские унты, чирки и ичиги. В пути, как показали прошлые путешествия, и одежда, и обувь изнашивались быстро, поэтому пришлось сделать солидный запас.
Для постели использовались куски войлока и кожаные подушки, байковые одеяла, а зимой еще и бараньи шкуры. Казаки, впрочем, укрывались своими шубами, а подушками им служили свертки из своей одежды. В путешествие были взяты, как и раньше, две палатки — одна для офицеров, а другая для казаков.
Хорошим взаимоотношениям с местными жителями тоже отводилась вполне серьезная роль. Достаточно сказать, что для подарков местным жителям было закуплено в Петербурге на 1400 рублей всякой всячины — карманных часов, ножей, ножниц, зеркал, несколько магнитов, пистолетов и охотничьих ружей. По опыту прошлых экспедиций с собой взяли также стетоскоп, калейдоскоп, несколько магнитов и две электрические батареи — с их помощью аборигенам собирались демонстрировать чудеса науки. Пржевальский пишет: «Электрическая батарея и раскрашенные карточки актрис (да простят они мне это) везде производили чарующее впечатление на туземцев Монголии и Тибета».
Наконец, деньги — для расчетов с местными жителями в Семипалатинске было закуплено 10 пудов (!) китайского серебря в больших и в маленьких слитках (ямбах) и мелко нарубленных кусочках. В Китае тех времен такое серебро принималось на вес и измерялось ланами, где один лан был примерно равен по курсу двум металлическим русским рублям. В результате весь багаж даже после изрядной укупорки весил не меньше 200 пудов и для его перевозки и перевозки самих членов экспедиции не без хлопот пришлось закупить 35 верблюдов и 5 верховых лошадей.
«В продолжение более трех недель, проведенных в Зайсане, мы каждый день занимали казаков практической стрельбой из берданок и револьверов. Уменье хорошо стрелять стояло вопросом первостепенной важности — это была гарантия нашей безопасности в глубине азиатских пустынь, наилучший из всех китайских паспортов. Не будь мы отлично вооружены, мы никогда не проникли бы ни во внутрь Тибета, ни на верховья Желтой реки. Мы не могли бы, как то нередко случалось во время настоящего путешествия, идти напролом, не спрашивая позволения или, лучше сказать, не слушая китайских стращаний и запрещений. И если бы наша маленькая кучка не уподоблялась ощетинившемуся ежу, который может наколоть лапы и большому зверю, то китайцы нашли бы тысячи случаев затормозить наш путь или, быть может, даже истребить нас подкупленными разбойниками».
Одновременно со сборами обсуждался и уточнялся маршрут будущей экспедиции. Тщательной проработке маршрута способствовала и поздняя для этих мест весна, немного задержавшая экспедицию в Зайсане. Путь был выбран мимо озера Улюнгур через город Булунтохой вверх по реке Урунгу[97], а отсюда на города Баркуль и Хами. Следуя этим направлением, экспедиция экономила несколько верст движения вдоль реки; пройдя по неизвестной местности между Алтаем и Тянь-Шанем, путешественники избавлялись от необходимости следовать между Гученом и Баркулем, в местности, густо заселенной китайцами и охраняемой китайскими войсками, где существовал немалый риск попасть в неприятные случайности, учитывая политическую обстановку.
Очень колоритной оказалась фигура проводника-казаха (в записках Пржевальского — киргиза) Мирзаша Аллиарова, того самого, который сопровождал вторую экспедицию на Лобнор из Кульджи в Гучен. Мирзаш отлично знал прилежащую к русской границе западную часть Джунгарии, где много лет занимался барантой, то есть воровством лошадей. Подобное занятие у местных племен в то время было не преступным, а почетным — искусный барантач считался удальцом, заслуживающим удивления и похвалы. Мирзаш своими подвигами снискал себе даже почетное прозвище «батыр» — богатырь.
«Этот богатырь сам сознавался нам, что в продолжение своей жизни (ему тогда было 53 года) украл более тысячи лошадей; неоднократно бывал в самом трудном положении, но обыкновенно выпутывался из беды. Впрочем, большой шрам на лбу, нанесенный топором хозяина украденной лошади, ясно свидетельствовал, что не всегда благополучно проходили нашему герою его воровские похождения. Как проводник, Мирзаш был очень полезен; только необходимо было его держать, как говорится, в ежовых рукавицах».
Отличнейший человек, что сказать!
На восходе солнца 21 марта 1879 года караван выступил из Зайсана. Длинной вереницей вытянулись завьюченные верблюды, привязанные один к другому и разделенные для удобства движения, на три эшелона. Казаки также восседали на верблюдах. Остальные члены экспедиции ехали верхом на лошадях. Каждый эшелон сопровождался двумя казаками, из которых один вел передового верблюда, другой подгонял самого заднего. Впереди всего каравана ехал Пржевальский с прапорщиком Эклоном, проводником и иногда одним из казаков. Всеволод Роборовский следовал в арьергарде, где также находились переводчик Абдул Юсупов, препаратор Коломейцев и остальные казаки. Здесь же, под присмотром одного из казаков, то шагом, то рысью, не забывая о покормке, гнали небольшое стадо баранов, предназначенных для еды. В довершение волонтерами из Зайсана в экспедицию отправилось несколько собак, из которых, впрочем, впоследствии оставлено было только две; одна из них оставалась с исследователями всю экспедицию.
«Итак, мне опять пришлось идти в глубь азиатских пустынь! Опять передо мною раскрывался совершенно иной мир, ни в чем не похожий на нашу Европу! Да, природа Центральной Азии действительно иная! Оригинальная и дикая, она почти везде является враждебной для цивилизованной жизни. Но кочевник свободно обитает в этих местах и не страшится пустыни; наоборот, она его кормилица и защитница. И, по всему вероятию, люди живут здесь с незапамятных времен, так как пастушеская жизнь, не требующая особого напряжения ни физических, ни умственных сил, конечно, была всего пригоднее для младенчествующего человечества. Притом же, в зависимости от постоянного однообразия физических условий, быт номадов, конечно, не изменился со времен глубочайшей древности. Как теперь, так и тогда, войлочная юрта служила жилищем; молоко и мясо стад — пищей; так же любил прежний номад ездить верхом; так же был ленив, как и в настоящее время. Сменялись народы пустыни, вытесняя один другого; сменялась их религия, переходя от фетишизма и шаманства к буддизму, но самый быт кочевников остался неизменяемым. Консерватизм Азии достиг здесь своего апогея.
И надолго останется таковою большая часть Центральной Азии! Природа пустыни едва ли будет вполне побеждена даже при помощи науки. Конечно, со временем местности, пригодные для культуры, оседло населятся, и артезианские колодцы отнимут еще несколько клочков у бесплодной пустыни. Быть может, ее прорежет железная дорога, хотя бы сибирско-китайская. Вообще район кочевой жизни в будущем значительно сократится, но все-таки большая часть Центральной Азии останется пустыней навсегда. Здесь не то, что в Северной Америке, где все прерии годны для обработки и где поэтому культура подвигается исполинскими шагами. Природа азиатской пустыни всего лучше и всего дольше защитит туземных номадов перед напором цивилизации. В далеком будущем эти номады останутся живыми памятниками исторического прошлого. Стада домашнего скота, антилопы, хуланы, а на Тибетском нагорье дикие яки еще долго, долго будут бродить по пустыням Центральной Азии».
Сегодня, полтора века спустя, можно видеть, что во многом великий путешественник был прав. Хотя Тибет и Восточный Туркестан входят сегодня в состав бурно развивающегося Китая, и население там многократно выросло, почти все оно проживает в немногочисленных крупных городах, а большая часть территории по-прежнему остается пустынной. Причины тому — суровый климат, отсутствие крупных запасов полезных ископаемых и сохраняющаяся напряженность в отношениях китайцев с местными жителями — тибетцами и уйгурами. Конечно, существуют, а кое-где и осуществляются масштабные проекты развития инфраструктуры этих регионов, но пока большая их часть находится в том же состоянии, что во времена Пржевальского.
Первый переход в 25 верст экспедиция сделала до небольшого селения Кендерлык, где когда-то настигло Пржевальского известие о смерти любимой матери и приказ поворачивать назад, так и не исполнив задуманного. Здесь невдалеке проходила государственная граница Российской империи с Китаем.
Этот отрезок маршрута предполагал путь в 175 верст по колесной дороге до озера Улюнгур. Однако из-за обильного снега, выпавшего зимой, пришлось сделать крюк в 15 верст более южным путем, да и там было много трудностей с проводкой каравана по грязи и зимним наносам. 26 марта к тому же разразился сильный снежный буран при морозе в −9°. Ветер был настолько сильным, что еле удалось найти место ночлега и поставить палатки. К утру земля, освободившаяся было от снега, вновь стала белой и ударил мороз в −16°. Что ж, Джунгария приветствовала Пржевальского в своей обычной манере.
Дорога проходила по обширной долине Черного Иртыша. На юге высокой стеной стоял хребет Саур[98], достигавший 12 300 футов абсолютной высоты; на севере вдали виднелся Алтай. Русло Черного Иртыша здесь было покрыто бугристыми сыпучими песками, поросшими мелкой осиной, чингилем[99] и песчаным тростником. По лощинам попадалась трава, служившая кормом для скота. Песчаные зоны перемежались с глинистыми солончаками, покрытыми монгольским дэрисуном. В предгорьях появлялись каменные россыпи.
Южный склон Саура безлесен. На северном же склоне этих гор, в которых Пржевальскому так и не удалось побывать, были видны обширные лиственничные леса; встречавшиеся осина, береза, тополь, рябина, дикая яблоня и кустарники — смородина, жимолость, малина, боярка, черемуха, шиповник, таволга были запрятаны в глубине ущелий, по дну которых, от вечных снегов Мустау, бегут многочисленные ручьи. Соединившись, эти ручьи образовывают речки — Кендырлык, Уласты, Туманды и другие, из которых лишь первая впадает в озеро Зайсан; остальные же пропадают в соседней равнине, образуя местами болотистые разливы. К северу от гор Кара-Адыр, отделенные от них широкой и довольно высокой долиной, стоят несколько связанных между собою небольших и невысоких горных кряжей, из которых самый восточный, называемый Нарын-Кара, тянется по северной стороне озера Улюнгур.
Экспедиция прибыла на Улюнгур 31 марта, в день рождения Николая Михайловича. Озеро еще сплошь было покрыто льдом, хотя уже непрочным; небольшие полыньи встречались только у берегов. Несмотря на ожидания исследователей, пролетных птиц, даже водяных, оказалось немного, хотя валовой пролет уток начался в окрестностях Зайсана еще в половине марта, и к концу этого месяца в прилете замечено было 37 видов птиц. На Улюнгуре же они встретили в это время валовой пролет только лебедей стаями в несколько сот экземпляров. Все лебединые стаи направлялись не прямо на север, но с западного берега Улюнгура поворачивали к востоку на озеро Зайсан для того, чтобы облететь высокий, в это время еще заснеженный Алтай.
Пройдя по западному и южному берегам оз. Улюнгур, караван направился к реке Урунгу, близ устья которой стоял китайский городок Булун-Тохой, основанный лишь в 1872 году и уже несколько раз подвергавшийся нападениям дунган, из-за чего большая часть его жителей переселилась в окрестности Гучена и Чугучака. При посещении экспедиции в Булун-Тохое находились лишь сотня китайских солдат да несколько десятков обывателей. В окрестностях кое-где встречались поля, обрабатываемые китайцами и торгоутами.
Посетив Булун-Тохой, в четырех верстах за ним путешественники вышли на берег реки Урунгу — единственного, но значительного притока озера Улюнгур. Истоки Урунгу лежат в Южном Алтае. В среднем и нижнем своем течении Урунгу проходит по северной окраине Джунгарской пустыни и не имеет ни одного притока. Ложе реки сильно врезано в почву, как будто река течет в глубокой рытвине. В нижнем течении, верстах в 70 от устья, река течет по холмистой плодородной равнине, берега ее поросли рощами осокорей, тала, серебристых тополей, из кустарников — джидой, шиповником, смородиной и малиной.
Путешествуя вдоль реки в течение 20 дней, исследователи усердно занимались рыбалкой, но рыб выловили всего пять видов — головли, караси, лини, пескари и окуни. Зато рыбы было много и попадались крупные особи. Небольшой сетью, всего в пять сажен длины, казаки нередко вытаскивали из реки по 5–6 пудов голавлей — все, как один, около фута длиной. Рыбы оказалось много, вероятно и потому, что и здесь, и на озере, как отмечает Пржевальский, никто из местных жителей не занимался рыболовством. Несколько десятков экземпляров были залиты в банки со спиртом и теперь их приходилось тащить с собой: бесценный, но очень хрупкий и громоздкий улов. Зато на ужин каждый день была отличная уха.
Тополиные рощи и заросли кустарника долины Урунгу давали убежище кабанам, косулям, волкам, лисам, зайцам и барсукам. По самой реке и на небольших болотцах или озерках, образованных пересохшими ее рукавами, встречались в достаточном числе гуси, утки, гоголи, крохали и бакланы — судя по всему, основные потребители речной рыбы. Словом, флора и фауна по руслу Урунгу не отличалась ни богатством, ни особым разнообразием. Было заметно, что существует она здесь только благодаря влаге, приносимой с гор. Стоило чуть отойти от русла — и ощущалось дыхание пустыни.
Эта пустыня залегала по обе стороны реки — к северу до самого Алтая, а к югу до Тянь-Шаня. В обозримых местах она то простиралась ровной гладью, то шла небольшими увалами. Почва везде была усыпана мелким щебнем и прорезана сухими оврагами от прошедших весной с гор дождевых потоков. Весной, впрочем, бедная обычно растительная жизнь расцветала и здесь: по каменистым скатам встречались ревень и дикий лук, а в лощинах цвел молочай. Но травы встречались лишь небольшими островками — совсем скоро их выжжет солнцем и только редкий уродливый кустик саксаула будет оживлять безжизненное каменное царство.
«Общий пейзаж здесь одинаков как весной, летом, так и поздней осенью, пока не выпадет снег. Только крайности климата отмечают собою времена года: страшные зимние морозы заменяются страшными летними жарами, и подобный переход весной делается быстро, почти без промежутка. Да, много нужно жизненной энергии, чтобы в таком климате и на такой почве не погибнуть окончательно даже той злосчастной растительности, которая развивается в пустыне весной на несколько недель. Недаром многие здешние травы до того упорны в сохранении влаги, что их весьма трудно высушить для гербария».
Еще беднее оказалась животная жизнь Джунгарской пустыни. Пржевальский сетует, что, пройдя с десяток верст, лишь изредка встретишь невзрачную песчаную ящерицу или черного коршуна, высматривающего добычу. Мертво и тихо было кругом днем и ночью. Только частые бури завывали на безграничных равнинах, дополняя безотрадную картину здешней местности.
Поднимаясь вверх по реке, путешественники в ее среднем течении встретили большое количество ущелий и береговых обрывов, что затрудняло путь каравана. Земли эти были пустынны и нигде не возделывались. Из-за огромного количества насекомых летом кочевники со своими стадами сюда тоже не заходили. Только зимой сюда откочевывали немногочисленные племена с Южного Алтая.
«Придя на Урунгу, мы разбили свой бивуак в прекрасной роще на самом берегу реки. Место это показалось еще приятнее сравнительно с пустынными берегами оз. Улюнгур. Там всюду было мертво, уныло; здесь же, наоборот, можно было послушать пение птиц и подышать ароматом распускающихся почек высоких тополей; глаз приятно отдыхал на начинавшей уже пробиваться травянистой зелени; кое-где можно было встретить и цветущий тюльпан (Tulipa uniflora) — первый цветок, замеченный нами в эту весну. К довершению благодати вода в Урунгу в это время (5 апреля) уже имела +13°, так что можно было с грехом пополам купаться, тем более, что в воздухе полуденное тепло достигало +16,8° в тени. Между тем всего восемь дней тому назад нас морозил сильный снежный буран и холод в −16° на восходе солнца. Впрочем, в данном случае быстрому увеличению тепла помогло и то обстоятельство, что мы уже миновали высокий, снежный Саур и находились в районе скоро согревающейся Чжунгарской пустыни».
Вдоль реки шла колесная дорога, которая теперь уже не могла, как в низовьях, следовать вблизи берега и большой частью шла по каменистой пустыне. Щебень и галька сильно портили ноги верблюдам да и сапоги путникам. Кочевники по-прежнему не встречались, и только на расстоянии 25–30 верст друг от друга попадались китайские пикеты, на которых жили по несколько торгоутов, исполнявших должность ямщиков при перевозке китайской почты.
Впрочем, со следами деятельности человека путешественникам поневоле пришлось познакомиться. Незадолго до них здесь пробыли целую зиму казахи, бежавшие летом и осенью 1878 года из Усть-Каменогорского уезда Семипалатинской области в пределы Китая. Всего ушло тогда 1800 кибиток в числе приблизительно 9000 человек обоего пола. Беглецы укочевали частью в Южный Алтай, частью на реку Урунгу, где они провели зиму 1878–1879 года, испытав страшные бедствия от бескормицы для скота.
Экспедиция прошла по средней Урунгу, как раз теми самыми местами, где зимовали казахи, укочевавшие незадолго перед ее приходом к верховьям реки. На всем этом пространстве, пишет Пржевальский, не было ни одной квадратной сажени уцелевшей травы; тростник и молодой тальник были съедены дочиста. На растопку были срублены зимующие сучья всех тополей, растущих рощами по берегу Урунгу. Множество деревьев также было повалено; кора их шла на корм баранов, а нарубленными со стволов щепками кормились коровы и лошади. От подобной пищи скот массово умирал, в особенности бараны, которые возле стойбищ валялись целыми десятками. Даже многочисленные волки не могли съесть такого количества дохлятины, она гнила и наполняла смрадом окрестный воздух. Кроме того, помет тысячных стад чуть не сплошной массой лежал по всей долине средней Урунгу. Пржевальский пишет, что местность была обезображена на долгие годы. К счастью, уже появилась молодая трава, чтобы прокормить вьючных животных и баранов, иначе экспедиции пришлось бы повернуть назад.
За 260 верст от устья Урунгу колесная дорога сворачивала от реки вправо и направлялась к Гучену. Местность была сначала довольно гористая; затем пустынная, весьма бедная водой. Но все-таки Пржевальский характеризует этот путь как лучший путь сообщения между Гученом и Зайсаном.
Недалеко от поворота дороги начиналось верхнее течение Урунгу, образованное, как пишет Пржевальский, из трех рек: Чингила — главной по величине, и двух других, одна за другой впадающих в Чингил, — Цаган-гола и Булугуна (Булган-гол). От устья последнего, по его описанию, соединенная река принимает название Урунгу и сохраняет это название до самого впадения в оз. Улюнгур.
После поворота дороги экспедиция прошла еще немного вверх по Урунгу и, попрощавшись с ее светлыми водами, проложила маршрут не в Гучен[100], а на Баркуль[101], через отроги Южного Алтая, а затем напрямик через пустыню. Пржевалький пишет, что уже от поворота дороги в разреженном горном воздухе была видна гигантская вершина Тянь-Шаня Богдо-Ула, стоящая близ Гучена, до которого было, по его подсчетам, 250 верст пути. Такая поразительная видимость в разреженном горном воздухе не раз обманывала ожидания путников.
24 апреля путешественники вышли к реке Булугун. Местность поднялась до 3500 футов абсолютной высоты, и растительный, и животный мир на берегах этой реки был так же беден, а листья кустарников еще не развернулись. Пройдя сорок верст по Булугуну, экспедиция вышла к небольшому озеру Гашун-Нор[102], где остановилась на четыре дня, чтобы передохнуть и сделать съемку местности. На Гашун-Норе, к радости Пржевальского, удалось отлично поохотиться на кабанов. По дороге им встретились кочевья торгоутов — народа, с которым Пржевальский познакомился во всемя своей Лобнорской экспедиции.
Торгоуты делились на две ветви. Одна — здешние исконные жители — были в подчинении у китайского правительства. Другая — цохор-торгоуты, живущие в северной Джунгарии, — имела интересную историю. Как пишет Пржевальский, это были те самые торгоуты, предки которых, вытесненные джунгарами с родных мест, прикочевали в конце XVII века в пространство между Уралом и Волгой и приняли русское подданство. Затем, в 1770 году, большая часть торгоутов с их соплеменниками — хошутами, дэрбэтами, хойтами и олютами, — незадолго перед тем также прикочевавшими с реки Или на Волгу, всего около 460 тысяч кибиток, под предводительством хана Убаши, неожиданно вновь ушли в глубь Азии, сначала на озеро Балхаш, а потом в Илийский край. В пути из-за бескормицы и стычек с кочевниками погибло множества людей и скота и на Или пришло уже только около 260 тысяч человек обоего пола. Они приняли подданство Китая и были поселены в различных местах провинции Или, а также на плато Юлдуз.
На Гашун-Норе Пржевальскому пришлось попрощаться с Мирзашем — своим казахским проводником, а по совместительству батыром-конокрадом, — и нанять нового проводника из торгоутов. 2 мая 1879 года, выступив с озера Гашун-Нор, путники в тот же день покинули Южный Алтай и вступили в неизвестные европейской науке области Джунгарской пустыни.
Джунгария, или Джунгарская пустыня, простирается между Алтаем на севере, Тянь-Шанем на юге и хребтом Саур на западе. Лишь на востоке, суженная гигантскими хребтами подобно бутылочному горлышку, она соединяется с центральноазитатскими степями и пустынями Центральной Азии, а именно с пустыней Гоби. Джунгарская пустыня лежит на высоте около 2500 футов, немного понижаясь к югу. Она крайне бедна водой, а в центре и вовсе безводна, либо вода в озерцах и колодцах соленая и непригодная для питья: реки и ручьи протекают только по ее окраинам. Река Урунгу, по которой проходила экспедиция, была самой крупной и оживляла пустыню с севера.
Самую характерную черту весеннего климата Джунгарии, как и всей вообще Центральной Азии, от Сибири до Гималаев, составляют частые и сильные бури, приходящие почти всегда с запада и северо-запада. Начинается буря часов около девяти или десяти утра, реже с полудня или после него, и почти всегда стихает к закату солнца. Сила ветра огромная; атмосфера наполняется тучами пыли и песка, затемняющих солнце. Таких бурь в Джунгарии экспедиция наблюдала в апреле 10, а в первой половине мая семь. Наблюдая эти бури как регулярные явления в разных местах Центральной Азии, Пржевальский делает верный и передовой по тем временам вывод, что их причиной являются перепады давления.
С местным климатом Пржевальскому и некоторым его спутникам-«ветеранам» уже доводилось сталкиваться: он ничем особо не отличался от климата пустыни Гоби. Как, впрочем, и животный, и растительный мир: те же редкие пищухи, ящерицы, саксаульные сойки, редкие пучки саксаула и дэрисуна (который, впрочем, Пржевальский отмечает как исключительно полезное растение для этих мест, так как он служит не только кормом для верблюдов, но и хорошим топливом в этих безлесных местностях). Всего в Джунгарии экспедицией было найдено 27 видов млекопитающих, кроме домашних. Пржевальский перечисляет наиболее характерные: антилопа хара-сульта (Antilope subgutturosa), свойственная всем пустыням Центральной Азии; антилопа сайга (Antilope saiga), обитающая, лишь в западной части Джунгарской пустыни; два вида песчанок (Meriones), многочисленных в песчаных буграх; дикий верблюд (Gamelus bactrianus ferus), живущий также в песках южной части пустыни; наконец, три вида однокопытных: джигетай (Аsinus hemionus), хулан (Asinus onager) и дикая лошадь (Equus przevalskii). Из перечисленных животных самые замечательные, конечно, дикий верблюд и дикая лошадь.
Открытие Пржевальским дикого верблюда во время его экспедиции в пустыню Гоби, несомненно, произвело большой фурор. Но именно здесь, в Джунгарской пустыне, путешественник впервые увидел живьем дикую лошадь, единственный экземпляр шкуры которой в Европе он привез из второй центральноазиатской экспедиции, и которая была названа его именем.
«Новооткрытая лошадь, называемая киргизами кэртаг, а монголами также тахи, обитает лишь в самых диких частях Джунгарской пустыни. Здесь кэртаги держатся небольшими (5–15 экземпляров) стадами, пасущимися под присмотром опытного старого жеребца. Вероятно, такие стада состоят исключительно из самок, принадлежащих предводительствующему самцу. При безопасности звери эти, как говорят, игривы. Кэртаги вообще чрезвычайно осторожны; притом одарены превосходным обонянием, слухом и зрением. Встречаются довольно редко; да притом, как сказано выше, держатся в самых диких частях пустыни, откуда посещают водопои. Впрочем, описываемые животные, как и другие звери пустыни, вероятно, надолго могут оставаться без воды, довольствуясь сочными солончаковыми растениями.
Охота за дикими лошадьми чрезвычайно затруднительна; притом на такую охоту можно пускаться лишь зимою, когда в безводной пустыне выпадает снег. Тогда, по крайней мере, нельзя погибнуть от жажды. Зато в это время охотников будут донимать день в день сильнейшие морозы. Чтобы укрыться от них хотя ночью, необходимо взять с собою войлочную юрту; затем следует запастись продовольствием и вообще снарядить небольшой караван, так как на подобной охоте придется выездить многие сотни верст и потратить месяц времени. Мне лично удалось встретить только два стада диких лошадей. К одному из этих стад можно было подкрасться на меткий выстрел, но звери почуяли по ветру, по крайней мере за версту, моего товарища и пустились на уход. Жеребец бежал впереди, оттопырив хвост и выгнув шею, вообще с посадкою совершенно лошадиною; за ним следовали семь, вероятно, самок. По временам звери останавливались, толпились, смотрели в мою сторону и иногда лягались друг с другом; затем опять бежали рысью и, наконец, скрылись в пустыне. Замечательно, что в упомянутом стаде два экземпляра были какие-то пегие — хорошенько нельзя было рассмотреть.
За исключением Чжунгарии кэртаг нигде более не водится. Таким образом, прежний обширный, как показывают палеонтологические изыскания, район распространения дикой лошади в Европе и Азии ныне ограничен лишь небольшим уголком центральноазиатской пустыни. В других ее частях диких лошадей нет. Об этом я могу теперь утверждать положительно. Рассказы монголов, слышанные мною в Ала-шане, еще во время первого (1870–1873 годы) путешествия в Центральной Азии, о стадах диких лошадей на Лобноре, оказались выдумкою»[103].
Как должно быть досадовал Пржевальский, что ему не удалось добыть экземпляр дикой лошади для своей коллекции собственноручно!
От ключа Холусутай-Булык экспедиции предстоял по Джунгарской пустыне безводный переход в 74 версты. Поэтому путники запаслись водой и тронулись с места после полудня, чтобы ночевать, пройдя треть пути; на следующий день прошли остальные две трети и сильно усталые, уже почти ночью, разбили свой лагерь на ключе Хыльтыге, в восточном подножии гор Байтык. Горы эти были видны совершенно ясно еще верст за пятьдесят. Всем казалось, что они вот-вот доберутся до желанного места, а между тем проходил час, другой, третий в непрерывном движении — а горы все не приближались. Такая особенность, как подмечает Пржевальский вообще свойственна Центральной Азии: если нет пыли, вследствие разреженного воздуха видимость невероятная и потому расстояния обманчивы.
Погода «радовала» непредсказуемостью. Жара, доходившая до +27,0° в тени, сменялась заморозками, — например утром 8 мая случился мороз в −2,5°, так что вода на болоте Тала-Окчин, где путешественники тогда ночевали, замерзла. Затем, лишь только взошло солнце, началась буря.
«Эти бури, все с запада и северо-запада, сильно донимали нас во время пути от Гашун-нора через Чжунгарскую пустыню.
При таких бурях, если они начинались рано утром, обыкновенно становилось холодно; если же буря поднималась перед полуднем, когда солнце уже достаточно нагревало почву, то порывы ветра не охлаждали значительно атмосферу.
Во время бури воздух наполнялся тучами мелкого песка и соленой пыли. От последней обыкновенно страдали глаза; самый же ветер, в особенности если он был встречным, сильно мешал ходу вьючных верблюдов, да и людям надувал в лицо и уши до головной боли. Притом в такую погоду трудно было делать дорогой съемку, а по приходе на место бивуака иногда вовсе нельзя было идти на экскурсии. В редкие затишья, при ясном небе, всегда становилось жарко. Сухость воздуха постоянно была очень велика. Словом, погода стояла та же самая, как и вообще во всей Гоби весною».
От урочища Тала-Окчин, где путешественники смогли накормить скот и напиться сами, а также сделать запас воды и корма, снова предстояло пройти 50 безводных верст. Вышли после полудня, ночевали с запасной водой на полпути, а на следующий день без особого труда прошли остальную часть дороги. Пустыня оставалась такой же дикой и каменистой. Во второй половине безводного перехода экспедиции встретилась невысокая горная группа, известная в западной своей части под именем Хара-Сырхэ, а в восточной Куку-Сырхэ. На северном склоне эти горы были бесплодны, как Хаптык, предгорья Байтыка и ранее посещенные экспедицией части Южного Алтая; но на южной стороне тех же гор почва стала глинисто-песчаной (с небольшою примесью гальки) и довольно плодородной.
Сделав от гор Куку-Сырхэ два небольших перехода, путешественники опять вошли в горы, которые уже были предгорьями Тянь-Шаня. Местность не была слишком гористой — путники вышли на небольшое горное плато, расположенное на высоте около 6000 футов абсолютной высоты. На такой высоте удивительно было обилие растений — исследователям встретилась даже дикая яблоня. Флора была настолько разнообразна, что в один день (13 мая) в гербарий было собрано 32 вида цветущих растений, тогда как до сих пор, в течение всего апреля и почти всей первой половины мая, было найдено лишь 52 вида цветов. Впрочем, дальше к городу Баркулю горы стали гораздо бесплоднее. Из млекопитающих в тех же горах было встречено много архаров, но в коллекцию они не попали, так как шкуры их были испорчены линькой; добыта была только каменная куница (Mustela foina).
В горах путешественникам впервые встретилось и население, которого они не видали от озера Гашун-Нор. Это были китайцы, живущие оседло возле ключевых ручьев и занимающиеся земледелием. Прежде этих китайцев обитало здесь больше, что можно было видеть по разоренным во время дунганского восстания фанзам. Кочевников же в горах, несмотря на привольные пастбища, нигде не было.
Проводник-торгоут тем временем совсем перестал ориентироваться, но боясь признаться в своем неведении, наугад водил экспедицию по ущельям и падям. Наконец, поняв это, Пржевальский выгнал его, разразившись в своем дневнике гневной тирадой по этому поводу.
Несмотря на то что каждый день происходило что-то новое, привычный уклад жизни экспедиции практически не изменялся, будто то путешествия на берега Лобнора, Кукунора, в пустыни Джунгарии или на плоскогорья Тибета.
С грехом пополам расспросив у китайцев про дальнейший путь, путешественники спустя немного времени вышли на колесную дорогу, которая вела из Гучена в Баркуль. Следуя по ней, караван и без проводника не мог заблудиться. Впрочем, это была только боковая ветвь главной дороги, тянувшейся вдоль всего подножия Тянь-Шаня, заснеженные вершины которого ясно виднелись вправо от дороги. С каждым днем путешественники понемногу к ним приближались. Наконец 18 мая караван вышел в обширную равнину и расположился лагерем близ китайской деревни Сянто-Хуаза, в 20 верстах от города Баркуля. На тот момент это был довольно крупный город, расположенный у самого подножия Тянь-Шаня.
На следующий день после того, как казаки съездили в Баркуль, к путешественникам явились проводник и шестеро солдат, назначенных провожать экспедицию до Хами. Наличие провожатых было объяснено, конечно, заботой о безопасности путников. Съемка местности теперь представляла собой немалую трудность. Однако это было неизбежным злом и караван тронулся в путь. К концу второго перехода путники вышли на колесную дорогу, которая пролегала вдоль всего северного подножия Тянь-Шаня, а на третий, невзирая на отговоры проводника и конвойных, свернули с дороги в лесистые горы, радовавшие глаз путешественников после безжизненных пейзажей Джунгарской пустыни. На пути появились зеленые луга, в лесу раздавалось пение птиц. Было решено остановиться, собрать образцы растений и поохотиться. «Нового и интересного встретилось много», — отмечает Пржевальский.
К его сожалению, им нужно было спешить в Хами по приглашению тамошнего амбаня (губернатора), от которого и явились посланцы. После дневки в один прием путешественники перешли через Тянь-Шань: поднялись на перевал и спустились по южному склону до выхода из гор в Хамийскую пустыню. Знаменитый с глубокой древности оазис Хами, или Камул, представлял собой крайний восточный пункт группы оазисов, которые тянутся вдоль северного и южного подножий Тянь-Шаня. Такие же оазисы, возникновение которых обусловлено наличием текущей с гор воды, с незапамятных времен расположены у западного подножия Памира и прерывистой цепью тянулись вдоль Куньлуня[104], Алтынтага и Наньшаня. Неудивительно, что люди с древности путешествовали от одного оазиса к другому, пролагая путь, наиболее удобный для торговых караванов. Хамийский оазис был небольшим (до пятнадцати верст в диаметре), но плодородные лессовые почвы при обилии воды давали отличные урожаи фруктов и овощей, а арбузы и дыни отсюда даже поставлялись в Пекин. Жители Хами — потомки древних уйгуров, смешавшихся впоследствии с выходцами из Восточного Туркестана, — были мусульманами и, по словам Пржевальского, «напоминали наших казанских татар». Сами себя они называли «таранчи» от слова «тара», то есть «пашня».
Проведя некоторое время в Хами, Пржевальский подробно описывает одежду, быт и обычаи местных жителей. Описывая политическое устройство, он упоминает, что таранчи на момент прибытия экспедиции управлялись женщиной 54 лет, вдовой погибшего в войнах с дунганами хана. Под ее управлением насчитывалось 8000 человек (намного меньше, чем до начала дунганского восстания, во время которого часть подданных, спасаясь от грабежей, убежала в другие города). В описываемое время китайцы контролировали правительницу, высылая ей ежегодно 40 ланов серебром «на румяна».
Придя в Хами, путешественники разбили лагерь в полутора верстах от города на небольшой лужайке, по которой протекал мелкий ручеек. На нем сразу же была устроена запруда, чтобы иметь возможность купаться, так как уже стояла сильная жара, доходившая днем до +35,8 °C в тени. Почти сразу к Пржевальскому явились китайские офицеры с приветствием от командующего войсками и военного губернатора Хами, называемого чин-цаем. Вечером того же дня Николай Михайлович в сопровождении переводчика и двух казаков отправился в город с визитом к чин-цаю. Встреча была парадная: во дворе губернаторского дома выстроилось несколько десятков солдат со знаменами; чин-цай вышел на крыльцо своей фанзы и пригласил в приемную. Подали чай. Затем начались обыденные расспросы о здоровье и благополучии пути, о цели приезда незнакомцев, их количестве и маршруте. Проведя у губернатора с полчаса, Пржевальский и его спутники уехали обратно в свой лагерь.
На другой день чин-цай явился отдать ответный визит и пригласил Николая Михайловича с двуми товарищами-офицерами обедать в свою загородную дачу. Эта дача находилась в версте от города и «представляла собою самое лучшее место, какое только мы видели в Хами». На парадный обед приглашены были также высшие местные офицеры и чиновники — человек тридцать. Офицеры младших чинов прислуживали и подавали кушанья. Обед состоял из 60 блюд, все в китайском стиле. Вот как его описывает Пржевальский:
«Баранина и свинина, а также чеснок и кунжутное масло играли важную роль; кроме того, подавались и различные тонкости китайской кухни, как-то: морская капуста, трепанги, гнезда ласточки саланганы, плавники акулы, креветы и т. п. Обед начался сластями, окончился вареным рисом. Каждое кушанье необходимо было хотя отведать, да и этого было достаточно, чтобы произвести такой винегрет, от которого даже наши ко всему привычные желудки были расстроены весь следующий день. Вина за столом не было по неимению его у китайцев; но взамен того подавалась нагретая водка двух сортов: очень крепкая и светлая (шань-дзю) и более слабая, цветом похожая на темный херес (хуань-дзю); та и другая — мерзость ужасная. Китайцы же пили ее в достаточном количестве из маленьких чашечек и, как всегда, подпив немного, играли в чет и нечет пальцев, причем проигравший должен был пить. Наше неуменье есть палочками, в особенности питье за обедом холодной воды, сильно смешили китайцев, которые, как известно, никогда не употребляли сырой воды».
На следующий день чин-цай опять приехал в лагерь в сопровождении целой толпы приближенных, которые беззастенчиво все разглядывали и тут же просили продать или подарить им понравившуюся вещь.
«Кончилось тем, что когда по отъезде губернатора я послал ему в подарок револьвер с прибором в ящике, то чин-цай, „обзарившийся“, как выражались наши казаки, на хорошее оружие, объявил посланному переводчику, что желает получить не револьвер, а двуствольное ружье. Возвращается наш Абдул и объявляет, в чем дело. Тогда, зная, что при уступчивости с моей стороны попрошайничеству не будет конца, я тотчас же отправил Абдула обратно с подарком к чин-цаю и приказал передать ему в резкой форме, что дареные вещи ценятся как память и что я принял двух баранов, присланных губернатором, вовсе не из нужды в них, а из вежливости. Абдул, всегда нам преданный, исполнил все как следует. Сконфуженный губернатор взял револьвер; на другой же день я послал ему еще несессер с серебряным прибором. Так наша дружба восстановилась: китаец же получил должное внушение. Чтобы сколько-нибудь замять свой поступок, чин-цай устроил другой для нас обед, опять на той же даче. Этот обед ничем не отличался от первого, только число кушаний было уменьшено до сорока.
На втором обеде, по просьбе чин-цая и других присутствующих, я обещал показать им стрельбу нашего экспедиционного отряда. Действительно, когда опять явился к нам со свитою чин-цай, то мы вместе с казаками произвели пальбу из берданок и револьверов. В самый короткий срок было нами выпущено около 200 пуль, мишенями для которых служили глиняные бугорки в степи. Ввиду отличного результата стрельбы чин-цай с улыбкою сказал: „Как нам с русскими воевать; эти двенадцать человек разгонят тысячу наших солдат“. В ответ на такой комплимент я возразил, что нам воевать не из-за чего и что Россия еще никогда не вела войны с Китаем.
Но, чтобы довершить впечатление, я взял дробовик и начал стрелять в лет стрижей и воробьев. Похвалам и просьбам пострелять еще не было конца. Когда же напуганные птички улетели, пришлось, уступая общему желанию, разбивать подброшенные куриные яйца по одному и по два разом двойным выстрелом. Жаль было попусту тратить заряды, которых здесь нигде уже нельзя достать; но репутация хорошего стрелка весьма много мне помогала во все прежние путешествия. Это искусство производит на азиатцев чарующее впечатление.
В антрактах губернаторских обедов и посещений нас чин-цаем мы осматривали, с его разрешения, город Хами. Как и везде в Китае, жители сбегались взглянуть на ян-гуйзы, то есть на „заморских дьяволов“, каковым именем окрещены в Китае все вообще европейцы без различия наций. Однако же толпа вела себя довольно сдержанно благодаря присутствию с нами нескольких полицейских, которые не один раз пускали в дело свои длинные палки для уразумления наиболее назойливых из публики».
Таким образом, воспользовавшись «антрактами», Пржевальскому удалось собрать ценные сведения о городе Хами и жизни хамийцев.
На восходе солнца 1 июня 1879 года путешественники навьючили своих верблюдов и двинулись в путь по дороге, которая вела из Хами в город Аньси. Этой колесной дорогой караван должен был идти четыре станции; потом свернуть вправо по такой же дороге, направляющейся в оазис Сачжеу, или Шачжоу, сегодня известный под названием Дуньхуан[105]. Всего через 10 верст плодородный Хамийский оазис кончился, под ногами захрустела галька, а еще через несколько верст появились выходы голого песка.
Пустыня представляла собой холмистую равнину, по которой высились лессовые образования в форме стен, столбов и башен. Местность была мертвенно беплодна — ни людей, ни зверей, ни ящериц, ни даже насекомых. Всюду были разбросаны кости вьючных животных, павших на караванных путях. Раскаленный воздух дрожал и плавился, наполненный горько-соленой пылью. Жара стояла невыносимая. Оголенная почва нагревалась до +62,5 °C, в тени же, в полдень температура не падала ниже +35 °C. Ночи стояли тоже жаркие и душные. Вода, которой казаки обливали палатки в попытке хоть немного снизить жар, тут же испарялась и становилось еще хуже.
Спасаясь от жары, большую часть переходов путешественники делали ночью и ранним утром. Вставали в полночь, выдвигались около двух часов ночи и становились на отдых около девяти утра.
«Дважды, ввиду больших переходов, мы выступали с вечера, чтобы сделать первую, меньшую половину дороги до полуночи, а затем, отдохнув часа два, снова продолжать путь. Ну и памятен же остался нам один из таких двойных переходов, именно четвертый от Хами, между станциями Ян-дун и Ку-фи! Расстояние здесь 52 версты, на которых нет ни капли воды, ни былинки растительности. Мы тронулись с места в восемь часов вечера, лишь только закатилось солнце. Несмотря на наступавшие сумерки, термометр показывал +32,5°; дул сильный восточный ветер, который, однако, не приносил прохлады; наоборот, взбалтывая нижний, раскаленный днем слой воздуха, делал атмосферу удушливою.
Сначала все шли довольно бойко; в караване слышались разговоры и смех казаков. Наступившая темнота прикрыла безотрадный вид местности; ветер разогнал пыль, висевшую днем в воздухе, и на безоблачном небе зажглись миллионы звезд, ярко блестевших в сухой, прозрачной атмосфере. По торно набитой колее дороги моя верховая лошадь шла, не нуждаясь в поводьях; можно было вдоволь смотреть вверх на чудные звезды, которые, мерцая и искрясь, густо унизывали весь небосклон.
Часа через три по выходе караван уже молча шел в темноте. Не слышно было ни крика верблюдов, ни говора казаков; раздавались только тяжелые шаги животных.
Все устали, все хотят отдохнуть; но переход велик — необходимо сделать еще десяток верст. Чем ближе к полуночи, тем более начинает одолевать дремота; тогда слезешь с коня и идешь пешком или понюхаешь взятой у казака махорки. Чаще и чаще зажигаются спички, чтобы взглянуть на часы и узнать, скоро ли придет желанная минута остановки. Наконец наступает и она. Караван сворачивает на сотню шагов в сторону от дороги и останавливается. В несколько минут развьючены верблюды, привязаны оседланные лошади; все делается быстро, каждый дорожит минутою покоя.
Через полчаса все уже спит. Но слишком короткий достается отдых: чуть свет надо вставать, снова вьючить верблюдов и продолжать трудный путь…»
Наконец экспедиция прибыла в оазис Шачжоу — один из самых плодородных и красивых в Центральной Азии, лежавший в южной окраине Хамийской пустыни у северного подножия громадного хребта Наньшань[106] на высоте 3700 футов абсолютной высоты. Оазис был сплошь заселен китайцами, воды местной речки разобраны на орошение садов и полей. В своем путешествии на Лобнор 1877 года Пржевальский не дошел до Шачжоу всего 300 верст, в первую очередь по причине отсутствия проводника, о чем с сожалением пишет в своих дневниках.
«Недалеко я был тогда от Са-чжеу — менее чем за 300 верст. Но пройти это расстояние оказалось невозможным по многим причинам, а главное по неимению проводников. Пришлось возвратиться в Кульджу и отсюда предпринять обходный путь через Чжунгарию на Хами в тот же Са-чжеу, то есть сделать круговой обход по пустыням в 3000 верст. Между тем пройти из Са-чжеу на Лобнор все-таки возможно. Известно, что здесь в древности пролегал караванный путь из Хотана в Китай. Тою же дорогою в 1272 году н. э. шел в Китай Марко Поло, а 150 лет спустя возвращалось из Китая в Герат посольство шаха Рока, сына Тамерланова».
Придя в Шачжоу, экспедиция разбила лагерь, не доходя шести верст до города, в урочище Сан-чю-шуй, на берегу небольшого рукава реки Данхэ. Место находилось в стороне от проезжей дороги и жилых домов, избавляя от «зрителей», весьма надоедавших русским путешественникам, так как многие местные никогда не видели европейцев и были временами по-настоящему несносны. Шачжоуские власти, выславшие навстречу нескольких человек, предлагали остановиться в самом городе или возле него, но Пржевальский решительно отклонил любезное предложение и сам выбрал место для лагеря.
В остальном же в Шачжоу экспедиция встретила очень холодный прием со стороны китайских властей: «Нам с первого же раза отказали дать проводника не только в Тибет, но даже в соседние горы, отговариваясь неимением людей, знающих путь. При этом китайцы стращали нас рассказами о разбойниках-тангутах, о непроходимых безводных местностях, о страшных холодах в горах и т. д. На все это я поставил один категорический ответ: дадут проводника? хорошо; не дадут? мы пойдем и без него. Тогда сачжеуские власти просили дать им время подумать и, вероятно, послали запрос, как поступить в данном случае, к главнокомандующему Цзо-Цзун-тану, проживавшему в то время в городе Су-чжеу».
Пржевальский планировал идти в соседние к Шачжоу части Наньшаня и провести там месяц или полтора. Это было необходимо для того, чтобы подробнее обследовать самые горы, дать отдохнуть и перелинять верблюдам, отдохнуть самим и подыскать за это время проводника в Тибет или по крайней мере в Цайдам. Для того же, чтобы китайцы не выслали гонцов с запретом дать проводника русским, Пржевальский пошел на хитрость, объяснив шачжоускому начальству, что идет в горы лишь на время, а затем опять вернется в Шачжоу; просил, чтобы им приготовили к тому времени и проводника в Тибет. После нескольких просьб китайцы, наконец, согласились дать экспедиции проводника в ближайшие горы.