При присоединении Эстляндии и Лифляндии к России Пётр I признал лютеранское (евангелическое) вероисповедание немецких дворян, бюргеров, а также местного эстонского и латышского населения (крестьянин был обязан исповедовать веру того помещика, на земле которого он жил) в качестве одной из законных скреп особого остзейского порядка. Поэтому Православная Церковь практически не вела миссионерской деятельности в Прибалтийском крае. Эта уступка немцам явилась важным геополитическим и цивилизационным просчётом. История свидетельствует, что все цивилизации использовали религию на первых порах в целях упорядочения собственного пространства. Это делало его геополитическим, т.е. организованным особым образом{137}. Пётр же позволил немцам организовать завоёванный русским солдатом балтийский берег таким образом, что он стал тяготеть к западной цивилизации, искони враждебной по отношению к цивилизации русской[49].
Православные церкви в Лифляндии и Эстляндии всё же строились (можно назвать церковь во имя св. вмц. Екатерины в Пернове, собор в честь Успения Пресвятой Богородицы в Дерпте, церковь во имя свт. Николая в Ревеле и др.), но они предназначались для окормления русских, православных по рождению. Это были офицеры и солдаты русских гарнизонов, русские чиновники с семьями, а также русские купцы и ремесленники, которым с 1711 г. было разрешено селиться в Прибалтике.
Другой заботой Православной Церкви была деятельность старообрядческих общин, или беспоповцев. Старообрядцы с отвращением отступили от закона и обрядов православия, женились по добровольному согласию, без венчания священника, наравне с мужчинами признавали женщин в качестве священников. Наибольшее распространение старообрядчество получило в Риге и окрестных уездах, а также на западном берегу Чудского озера, где проживало русское население. Основной причиной распространения раскола считается то обстоятельство, что русские рыбаки, ремесленники, торговые люди жили в местах, удалённых от православных церквей, куда православным пастырям было трудно добраться. При императоре Николае I с открытием в 1836 г. викариатства Псковской епархии в Риге (первым викарием был епископ Старицкий Иринарх) стали предприниматься меры для обращения раскольников в православие или единоверие. Несмотря на отдельные успехи по выведению раскольников из заблуждений, старообрядческие общины в Эстляндии и Лифляндии сохранятся. Примечательно, что старообрядцы устоят и перед лютеранским влиянием и со временем станут опорой русской власти в Прибалтике.
Что касается эстонского населения, то случаи принятия местными эстонцами православия долгое время были сравнительно немногочисленны из-за ожесточённого сопротивления лютеранских пасторов и помещиков, которые настаивали на гегемонии лютеранской Церкви в крае как особой привилегии носителей остзейского порядка. В то же время известны случаи, когда православные, прибывшие в прибалтийские губернии на заработки (плотники и другие работники) в условиях отсутствия в данной местности православного священника обращались за исполнением треб (в частности, крещения) к лютеранским пасторам. Те не отказывали просителям, тем более что крещение детей чужих вероисповеданий по просьбе родителей дозволялось догматами лютеранской веры. После того как в 1748 г. Главная лифляндская лютеранская консистория обратилась к Святейшему Синоду с запросом, как поступать в подобных случаях, в своём ответе Синод запретил лютеранским священникам крестить детей православных родителей. Одновременно было сделано распоряжение, чтобы русские работники, прибывающие на заработки в Прибалтику, селились в местах, где имелись православные приходы или вблизи них. Православным же священникам было указано, чтобы детей, крещённых лютеранскими пасторами, помазать святым миром и впредь лютеранских пасторов до крещения рождающихся детей православной веры не допускать{138}.
Этот эпизод высветил активную, наступательную позицию лютеранской Церкви в крае. Примечательно, что в Синод обратились не возмущённые православные батюшки, а сами лютеранские священники, и притом только после случаев состоявшегося крещения, по-видимому, в надежде узаконить эти прецеденты. Нельзя исключать, что и просьбы родителей могли быть организованы в ходе пасторских бесед и наставлений. Во всяком случае, жёсткий тон Святейшего Синода свидетельствует об осознании опасности, исходящей от миссионерской деятельности лютеран для русских православных интересов в Прибалтике.
Если поведение лютеранских пасторов в вышеописанном случае было формально корректным (они ведь обратились за разъяснениями в Синод), то ситуация резко изменилась, когда в условиях деятельности рижского викариатства эстонцы и латыши стихийно потянулись к Русской Православной Церкви и посягнули тем самым на религиозное и цивилизационное господство немецкой корпоративной касты в прибалтийских губерниях. Россия получала шанс втянуть в своё цивилизационное пространство отвоёванную у шведов, но организованную немцами под себя Прибалтику. Однако этот шанс был осознан с большим опозданием и не был использован в полной мере, в том числе и по причине жёсткого отстаивания немецким элементом своих привилегий, включая использование установившихся связей с высокопоставленными соплеменниками в Петербурге и очернение в глазах правительства деятельности православных священников в крае. Безусловно, сказалось и незнание православными священниками языка местного населения.
В то время в условиях неизжитой отработочной системы и связанных с ней недородов неизбежным спутником жизни эстонских и латышских крестьян были нищета, голод и эпидемии. В 1838, в 1839 и 1840 гг. Лифляндскую губернию постигло подряд три больших неурожая. Их следствием стало страшное бедствие — голод, охвативший всю губернию. Из-за крайней нужды крестьяне начали обращаться за помощью к землевладельцам. Но эти обращения оказались напрасными. Во-первых, у самих помещиков не было достаточных запасов (неурожаи в течение нескольких лет расстроили многие хозяйства). Во-вторых, крестьянское положение 1819г. освобождало помещиков от всяких забот и ответственности по обеспечению продовольствием лично освобождённых от крепостной зависимости крестьян. Тогда крестьяне стали обращаться к местному начальству. Поскольку своевременных мер по предотвращению голода генерал-губернатором Паленом предпринято не было, то и общественные магазины оказались без хлебных запасов. Между тем крестьяне умирали с голоду, распространялись повальные болезни. Местные власти рассылали медикаменты, но лекарства не помогали от голода. Один доктор рассказывал, что родители одного юноши, возвращённого им к жизни, вместо благодарности осыпали его горькими упрёками, говоря, что их сыну было бы лучше умереть сразу, чем остаться в живых и опять медленно умирать от голода{139}.
Крестьяне, застигнутые таким несчастьем и брошенные на произвол судьбы баронами и местными лютеранско-немецкими властями, стали искать выход из создавшегося положения. Чтобы спастись от ужасов голодной смерти, они решили, что надо переселиться туда, где нет голода, где можно получить личный участок земли. А где можно было получить землю? Конечно, не у скаредного немецкого барона. А скорее всего, у русского царя, на обширных, малозаселённых и неосвоенных пространствах России, где и живётся не так, как в Лифляндии, а как-то иначе, потому что в «русской земле добро живо». Мечта о земле, неразлучная со стремлением бежать от притеснений немецких баронов, очень быстро трансформировалась в слух о якобы изданном указе, дозволяющем бесплатную раздачу земли переселенцам на юге России — в «тёплых краях». Чего хочется, тому и верится. К весне 1841 г., ввиду плохих видов на урожай, слух усиливается, тем более что он получает подкрепление фактом переселения, по распоряжению правительства, 2530 курляндских евреев в Херсонскую губернию. Это оказывает мобилизующее влияние на крестьян, пожелавших стать переселенцами. С мая 1841 г. начинается хождение крестьян в Ригу за справками и одновременно с целью объявить о своём желании переселиться. Несмотря на разъяснение чиновников губернского правления в отношении необоснованности дошедших до крестьян сведений, местным властям они не верят. Не верят и пасторам, озвучивавшим заявления чиновников в кирках. После бурных крестьянских сходов, решивших, что местные власти и пасторы говорят неправду, заботясь о выгоде своей и помещиков, хождение в Ригу приобретает характер массового паломничества. Несколько тысяч истомлённого, обессиленного голодом народа являются в Ригу, частично с просьбами о подаянии, а большей частью с прошениями о выселении из Лифляндии. Они переполняют постоялые дворы, располагаются на улицах, площадях. Жалуются, что помещики их не кормят, и обращаются с просьбами о переселении ко всем, кто, по их мнению, облечён властью. Беспаспортных отправляют на место жительства, к сопротивляющимся применяют силу. Но на место высылаемых являются новые толпы.
9 июня 1841 г. несколько латышских крестьян из имения помещика Виттенгофа, кочуя по улицам Риги, случайно забрели за подаянием на архиерейское подворье к епископу Рижскому Иринарху (в миру Яков Дмитриевич Попов). Его преосвященство, твёрдо помня свою архиерейскую присягу — заступать немощны, принял крестьян, выслушал горький и несвязный рассказ об их бедственном положении, раздал каждому по нескольку копеек, по куску хлеба и подарил каждому для утешения православный катехизис. Как выразился преосвященный Вениамин, епископ Рижский и Митавский, это было зерно, брошенное в жадную землю{140}.
Своей приветливостью, состраданием, оказанной помощью Иринарх вызвал в душах крестьян не только симпатию, но и заронил надежду, что, будучи единственным подлинным представителем царя в Прибалтике, он способен выступить ходатаем крестьян в переселенческом вопросе. Следует сказать, что Иринарх ни в коей мере не поощрял такие иллюзии, повторяя, что удовлетворение просьбы о переселении не входит в его компетенцию, советовал идти домой, приняться за работу и слушаться помещиков (всё это засвидетельствовал гражданский губернатор барон Фелькерзам). Эти иллюзии в отношении преосвященного Иринарха возникли так же стихийно, как и слух о выделении земли правительством. Между тем благоприятная весть о русском епископе, который не отказывал в посильной помощи и милостыне, быстро распространялась, и он сделался популярной фигурой среди крестьян. Теперь крестьяне со своими прошениями шли не в губернское правление, а к Иринарху. Они просили ходатайства о дозволении выселиться из Лифляндии (это был главный пункт), а затем заявляли о своём желании присоединиться к православию. При этом они лелеяли надежду, что, записавшись у епископа в «царскую веру» (православие), можно будет получить и землю во внутренних российских губерниях. Тот, в свою очередь, считая себя не в праве отказывать гонимым просителям и полагая, что правительство должно иметь своевременные сведения о движении крестьян, принимал эти прошения, но только с той целью, чтобы препроводить их к обер-прокурору Святейшего Синода графу Н.А. Протасову. При этом он руководствовался законом, разрешавшим официальным лицам принимать прошения, не входящие в круг их компетенций, с тем чтобы передавать их вверх по инстанциям{141}.
Хотя основное содержание прошений на имя Иринарха по-прежнему составляли жалобы на помещиков и просьбы о переселении, однако включение в них пожелания присоединиться к Православной Церкви свидетельствовали о том, что переселенческое движение стало принимать религиозную окраску. По этому поводу епископ Иринарх 6 августа 1841 г. писал Псковскому архиепископу следующее: «Если правительство захочет воспользоваться настоящим происшествием, то легко может умножить здесь число православных, облегчить участь крестьян даже без переселения в другие губернии и положить прочное основание быстрому преобразованию здешнего края в религиозном отношении»{142}. На продолжавшиеся паломничества крестьян в Ригу местные власти ответили применением строгих мер: заключение в тюрьму, наказание палками, бритьё головы как арестантам. Одновременно по распоряжению генерал-губернатора М.И. Палена, немецкого дворянина и помещика, чиновники и полиция начинают допрашивать всех являющихся в Ригу крестьян. Хотя с самого начала паломничества было совершенно очевидно, что тяга к переселению в Россию возникла в условиях беспросветной нужды и нескончаемых лишений тяглового населения Прибалтийского края, генерал-губернатор Пален в своих донесениях в Петербург связал «крестьянские волнения» (поскольку помещики не кормили крестьян, то они, обессиленные голодом, упорно отказывались ходить на барщину) в первую очередь с деструктивной деятельностью православного духовенства в крае, которое якобы подсылало к крестьянам «скрытых советодателей» из своих рядов. Это был удар лютеранина по православию, нанесённый расчётливо и изощрённо. Затем Пален начинает преследовать епископа Иринарха и православных священников, обвиняя их в подрывной пропаганде. По этому поводу Ю. Ф. Самарин (Окраины. III, 83) писал: «Точно — это была своего рода пропаганда, и небезопасная; но виновата ли была Православная Церковь и Россия, виноват ли был преосвященный Иринарх или любой русский человек, которого судьба в то время заносила в Лифляндию, будь он солдат, торгаш или извозчик, виноваты ли они были в том, что, благодаря порядку вещей, существовавшему в этом крае, всякая встреча с русским, всякий взгляд, брошенный на латыша, наводили народ на сравнения для многих невыгодные и возбуждали в нём фантастические, положим, даже опасные надежды»{143}.
Между тем генерал-губернатор барон Пален энергично добивался на допросах у задержанных ходоков к Иринарху показаний о том, что православные священники обещали помочь с переселением в обмен на принятие крестьянами православия и даже сами участвовали в составлении прошений. Документально подтвердить такие домыслы не удавалось, пока в губернское правление добровольно не явился бывший причетник Спасский, который дал компрометирующие показания против православных священников, клеветнический характер которых впоследствии был установлен.
Генерал-губернатор Пален, получив показания Спасского, поспешил сообщить о своей версии событий в Петербург шефу жандармов Бенкендорфу, покровительством которого пользовался, и министру внутренних дел Строганову.
Между тем поток ходоков (в основном из Веросского, Феллинского и Дерптского уездов) к епископу Иринарху не оскудевал. И здесь в полную силу проявилась воля лютеранско-немецкого элемента к тому, чтобы устоять на балтийском берегу и отстоять свои интересы. В целях недопущения контактов местного населения с православными священниками на дорогах были расставлены полицейские посты. Задержанных под конвоем отправляли домой, где их пороли перед всем приходом. Таким способом защищалась теперь лютеранская религия в крае, а с ней заодно и цивилизационная ориентация этого региона.
Более того, генерал-губернатору Палену удалось поставить на службу интересам узкой прибалтийско-немецкой корпорации высшие круги официального Петербурга, убедив их, что православные священники своим добрым отношением и задушевными беседами заманивали в свои сети эстонских и латышских крестьян, усиливали их и без того имеющее место недоверие к помещику, купцу, судье, пасторам и даже к гражданским губернаторам и тем самым провоцировали на непослушание и волнения. То есть стихийное движение крестьян за переход в православную или «царскую веру» подавалось (на территории Российской империи!) как возмущение, нарушающее спокойствие в крае.
Вначале Пален организовал обращение Бенкендорфа к епископу Иринарху, в котором шеф жандармов запрещал принимать просьбы крестьян до восстановления спокойствия в крае и требовал отсылать их к гражданскому начальству. Затем через Бенкендорфа и с использованием сфабрикованных документов о «подстрекательской» деятельности православных священников генерал-губернатор добился того, что 29 июля 1841 г. сам император Николай I запретил епископу принимать от крестьян просьбы по вопросам, не касающимся веры. Однако в августе местные власти уже не допускали к епископу Иринарху также и ходоков с коллективными прошениями крестьян о присоединении к православию. В письме от 12 августа 1841 г. обер-прокурор Святейшего Синода граф Н.А. Протасов счёл своим долгом просить епископа Рижского Иринарха не принимать прошения от крестьян, какого бы содержания они ни были, впредь до прекращения волнений и получения особого Высочайшего разрешения на счёт их желания присоединиться к православию. Свою просьбу обер-прокурор мотивировал обвинениями генерал-лейтенанта барона Палена в адрес епископа Иринарха, согласно которым православное духовенство якобы постоянным приёмом прошений и даже участием в их составлении поддерживает заблуждения крестьян о возможности их переселения, которые чреваты опасностью явного возмущения{144}.
Епископ Иринарх прекратил принятие прошений по собственной воле ещё 10 августа, т.е. до получения письма графа Протасова. Такое решение он принял на основе достоверных фактов, свидетельствовавших о том, что желающие присоединиться к православию преследуются без всякой пощады, особенно по месту своего проживания. По этому поводу преосвященный Иринарх писал в Синод следующее: «…я не видел ничего опасного в деле, столь правом и благочестивом, и никак не мог ожидать дурных последствий. Одни строгие меры, предпринимаемые гражданским начальством против изъявляющих желание присоединиться к православию, заставляли предполагать, что крестьяне выйдут из терпения, о чём я писал… Но я никак не думал, чтобы сии строгости были простёрты до такой жестокости! Доколе дело было только гражданским, губернское начальство почти не обращало на него внимания. Но как скоро приняло оно вид религиозный, дух гонения и жестокости простёрл до того, что породил мучеников…»{145} При этом, важно отметить, мученики (точнее, страдальцы, поскольку мученичество по христианским канонам предполагает смерть за веру) были и на стороне крестьян, и на стороне оболганного православного духовенства.
Поскольку тяга эстонцев и латышей к православию не убывала, барон Пален действовал сразу в двух направлениях: с одной стороны, устрашающие меры против крестьян, якобы готовых взбунтоваться (в Венден была отправлена команда казаков, в Вольмарском и Валкском округах был дислоцирован пехотный полк) и, с другой, дискредитация православного духовенства с нанесением главного удара по репутации епископа Иринарха. Правда, во время объезда Венденского, Веросского, Вольмарского и Дерптского уездов (с 13-го по 30 августа 1841 г.) барон Пален пришёл к выводу, что главной причиной «крестьянских волнений» были всё-таки неудовлетворительные хозяйственные отношения между крестьянами и помещиками, которые подталкивали к реформам. В то же время в основе стремления лифляндских крестьян к православию он по-прежнему видел тайные происки и подговоры, обнаружить которые, однако, не удавалось.
Во всяком случае барон, Пален поддержал ходатайство дворянства, обеспокоенного крестьянским движением, о разрешении правительством создать комиссию для разработки проекта по улучшению крестьянского быта. В таком желании лифляндского дворянства Николай I увидел доказательство того, что источник «волнений» заключается всё-таки не в действиях православного духовенства, а в хозяйственном положении крестьян.
Реакция Николая I на происходящее в Лифляндии была следующей. Генерал-губернатору Палену было поставлено на вид и велено обратить внимание на предмет жалоб крестьян — недостаток продовольствия. А по делу об обвинении православного духовенства в агитации было отдано распоряжение провести следствие.
Однако вместо хлеба крестьяне получили карательные экспедиции. Поводом к одной из них, известной как война в Пюхаярве, послужил отказ крестьян выполнять барщинные повинности. «Горячая битва» на мызных полях запомнилась и крестьянам и солдатам. Последние были вынуждены вернуться в Дерпт. После дознаний и выявления зачинщиков беспорядков 42 крестьянина были пропущены через строй в 500 солдат. А. Воротин в своей книге «Принципы прибалтийской жизни» рассказал о подробностях этого наказания, высветивших первобытную жестокость и бессердечие немецких помещиков, готовых на всё в своей борьбе за жизнь по остзейским канонам{146}. Так, помещик Штрик приготовил для порки толстые суковатые палки и позаботился о трёх телегах для мёртвых. Это вызвало возмущение полковника, командовавшего экзекуцией. Он приказал солдатам нарезать тонкие прутья и бить не сильно. Хотя мёртвых крестьян после прогона через строй солдат не было, но и 500 ударов, даже тихих, немалая вещь. Наказанные были в крови, на спине и боках висели куски мяса. Полковник сильно ругал пюхаярского барона Штрика, не пошёл к нему на обед и не позволил также солдатам что-либо брать у него. В 1842 г. господа судьи в сопровождении 200 солдат рыскали по многим местам и мызам Лифляндской губернии. Они приказывали сечь крестьянских уполномоченных, которые составляли списки желающих перейти в православие.
Приходиться констатировать, что за семьсот лет господства немецкого элемента в Прибалтике мало что изменилось: в XII в. немцы насаждали свою религию мечом и кровью, в XIX в. они отстаивали её тем же способом — с помощью военной силы и жестоких порок, «…если гражданское начальство нашло нужным прибегнуть к употреблению военной силы, — писал преосвященный Иринарх в Синод, — то это не для утешения возмущения, которого не было и нет, сколько известно здесь по слухам, а для истребления возродившегося в крестьянах сильного и решительного желания принять православие»{147}.
Когда же в край по повелению государя прибыли его флигель-адъютанты полковник Бутурлин и князь Урусов, местным властям удалось ввести их в заблуждение, убедив в том, что причина волнений кроется не в бедственном положении и голоде, а в деятельности православных священников, которые выступали как «тайные политические агенты» и подстрекали крестьян. В рапорте Николаю I флигель-адъютанты подтвердили желание крестьян принять православие и процитировали твёрдые ответы на вопросы о перемене веры — «Ничего другого не хотим, как быть с государем одной веры, и так будем совсем под ним». В то же время в рапорте отмечалось, что «весьма было заметно, что оные слова им были наистрожайше внушены»{148}.
На помощь барону Палену прибыл его единомышленник и покровитель Бенкендорф, в ведение которого из министерства внутренних дел были переданы все дела о движении среди лифляндских крестьян. Хотя расследование ещё не было закончено, Николай I, прислушавшись к мнению генерал-губернатора Палена, посчитал неудобным оставлять епископа Иринарха в дальнейшем управлении Рижским викариатством. По высочайшему повелению Синод отстранил его от обязанностей рижского викария и отправил в Псково-Печерский монастырь. Отсюда преосвященный Иринарх отправлял письменные ответы на запросы следствия, которое в конечном итоге отклонило все пункты обвинения, как построенные на ложных показаниях и клевете, и признало действия и поведение преосвященного безукоризненными. В октябре 1841 г. преосвященный Иринарх был назначен епископом Острогожским, викарием Воронежской епархии. После всего пережитого епископу Иринарху оставалось утешать себя тем, что «семя Православия посеяно и что рано или поздно оно прозябнет и возрастёт»{149}.
В конце 1841 г. была создана особая дворянская комиссия для обсуждения крестьянского вопроса. Во время бурных дебатов в ландтаге в защиту крестьян выступил известный своим красноречием старый ландрат Рейнгольд Самсон фон Химмельстерна. Опираясь на статистические данные, он доказал, что со времени личного освобождения положение крестьян постоянно ухудшалось. Поэтому в освобождении крестьян он увидел не акт великодушия лифляндского дворянства, а выгодную сделку. Энергичного старика Самсона поддержали некоторые молодые либерально настроенные дворяне во главе с Гамилькаром Фелькерзамом. В результате ландтаг признал неотъемлемое право крестьянского сословия на арендное пользование 2/3 всего пространства, занимаемого в Лифляндии крестьянскими участками. Помещикам же дозволялось присоединять к своим полям не более одной трети. Труд комиссии, исправленный ландтагом и пересмотренный генерал-губернатором, поступил на рассмотрение правительства и в мае 1842 г. был высочайше утверждён в виде 77 дополнительных пунктов к положению о крестьянах 1819 г., но эти пункты оглашены не были{150}. По мнению преосвященного Вениамина, епископа Рижского и Митавского, пункты эти могли бы облегчить положение крестьян, если бы были приведены в исполнение. Но дворянство, вполне уверенное, что всякая попытка крестьян к улучшению своего быта будет подавлена силою правительства, не спешило обнародовать новое законоположение, а местное начальство к тому не побуждало: 77 пунктов остались для крестьян тайной{151}.
Поскольку расследование по делу Иринарха не только выявило безукоризненное поведение православных священников, но и подтвердило искренность стремления крестьян к православию, Николай I в своей прибалтийской политике стал исходить из реальностей, позволявших предвидеть новую волну движения за присоединение к православию. Чтобы подготовить Церковь к принятию новых чад из коренного населения Прибалтики, он распорядился перевести на эстонский и латышский языки молитвослов, краткий катехизис и литургию Иоанна Златоуста. Одновременно он повелел активизировать преподавание эстонского и латышского языков в Псковской духовной семинарии, введённое ещё в 1840 г.
Разумеется, и после вынужденной отставки епископа Иринарха судьба православия в Прибалтийском крае продолжала волновать русское духовенство. В условиях, когда бароны и пасторы всеми силами старались отстоять свою религиозную монополию в крае, хотя каждая пядь земли здесь была куплена ценой русской крови, первостепенное значение придавалось выдвижению наиболее оптимальной кандидатуры на должность викария. Этот человек должен был сочетать осторожность и волю, рассудительность и смелость, чтобы, будучи связанным по рукам и ногам противодействием немецкого рыцарства и духовенства и находясь под бдительным и недоверчивым оком германофильских властных элит Петербурга, сохранить и преумножить всходы православия на лифляндской почве. Этим качествам отвечал архимандрит Филарет (в миру Димитрий Григорьевич Гумилевский), который к тому же при глубоком понимании истин веры и всех заблуждений протестантства владел немецким языком и был хорошо знаком с немецким богословием. Филарет был назначен викарием Рижским. «И лучшего выбора сделать было нельзя», — пишет И. Листовский в своей книге о преосвященном Филарете{152}.
20 июня 1842 г. преосвященный Филарет прибыл в Ригу на место епископа Иринарха и застал состояние епархии в крайне тяжёлом состоянии. К этому времени к православию присоединились 12 тыс. латышей и эстонцев, и положение их было самое плачевное. Эта паства епископа Филарета не только находилась во враждебном лютеранско-немецком окружении, но и была лишена утешения молиться в храме, поскольку не было ни церквей, ни священников. Рассеянные по всей Лифляндии, православные не имели никакой компактной связи и находились на положении изгоев. В тяжёлых жизненных ситуациях никто не только не хотел, но и не смел подать им руку помощи. Да и сам епископ Филарет прибыл в Ригу с ограничивающей его свободу инструкцией Николая I: действовать с согласия гражданского начальства края и быть разборчивым в деле присоединения крестьян к православию. Не случайно он сравнил православие с бедной пташкой, кроющейся в грозную бурю в углах немецкой Лифляндии. Из обращенных епископом Иринархом более половины отпало от православия.
Поистине удивительные вещи происходили в прибалтийских губерниях Российской империи! Прибывавшие сюда священники с намерением отстоять государственные интересы вопреки несправедливым притязаниям немецких баронов, возродить православие, утвердить духовное единство края с Россией сталкивались на этой части суверенной имперской территории с бесконечными испытаниями и муками, когда каждый шаг служения делу святой веры и интересам Отечества требовал самоотверженной борьбы.
Происходило это по двум основным причинам.
Во-первых, сказывалась противоречивая позиция верховной власти, которая стремилась примирить государственные интересы с особым остзейским порядком, перспективу распространения государственной религии в крае — с привилегиями прибалтийско-немецкого дворянства, подтверждавшимися со времён Петра всеми российскими императорами при своём восшествии на престол. В конфликте преосвященного Иринарха и генерал-губернатора Палена власть повела себя так, что корпоративные немецкие интересы восторжествовали над общероссийскими, и крестьянское движение 1841 г. в сторону России и православия закончилось унизительной отставкой Иринарха и победой лютеранства
Во-вторых, прибалтийское дворянство и духовенство оказало жёсткое противодействие русскому влиянию в крае. Неспешной, вялой, осторожной политике имперского центра, нередко наносившего непоправимый вред русскому делу, противостоял объективно слабый, но ощетинившийся осколок Священной Римской империи немецкой нации, для которого борьба за сохранение позиций лютеранства в крае была равнозначна борьбе за жизнь. Тревоги лютеранских священников были понятны: с переходом паствы в другую веру они теряли землю вместе с крестьянами (т.е. основу повинностей пасторам), переходивших теперь в пользу помещиков; в результате пасторы, теряя свои выгоды, оказывались перед перспективой довольствоваться жалованьем или содержанием, которое определят им помещики за обычное исправление треб для себя и своего семейства. Помещики, в свою очередь, боялись потерять ту безраздельную власть над крестьянами, которую обеспечивали лютеранские пасторы. Им было также важно сохранить обособленность Прибалтийского края от России, не допустить сюда ничего русского. В такой ситуации и для помещиков, и для пасторов все средства были хороши. И они применялись изощрённо, жестоко и оперативно. При этом все притязания немцев на безраздельное господство в крае группировались вокруг основного довода: остзейский особый порядок необходим русскому самодержавию как сила, сдерживающая крестьянские волнения в крае.
В общем, епископу Филарету выпала крайне трудная миссия, которую он сам сравнивал с хождением по пожару среди пламени. В этих условиях ему было важно не повторить судьбу Иринарха, ставшего жертвою интриг и клеветы немецкого губернского начальства, и в то же время отстоять интересы православия в крае, по мере сил удовлетворяя тягу коренного населения к «царской вере».
Преосвященный Филарет приступил к епископскому служению в Прибалтике, обладая чёткой программой действий. Она включала: создание приходов и строительство церквей; учреждение духовных училищ для подготовки пастырей, знающих язык местного населения; введение богослужений на языке новообращённых; открытие церковно-приходских школ в целях образования эстонцев и латышей в духе русского православия; облегчение перехода в православие при ограждении населения от преследований и притязаний баронов и пасторов; обеспечение материального содержания духовенства и привлечение к служению в крае людей с высшим образованием; защита православия от порицаний и оскорбления со стороны протестантов{153}.
Реализация этой программы оказалось делом чрезвычайно трудным и из-за сопротивления немецких пасторов и помещиков, и из-за противоречивых решений верховной власти и губернского начальства, и по причине дефицита православных священников с необходимым уровнем подготовки для работы с паствой в Прибалтийском крае.
Основная же трудность заключалась в том, что немцы были хозяевами в крае и обладали широким набором инструментов, чтобы блокировать распоряжения центральных властей, нейтрализовывать миссионерскую деятельность православных священников и оказывать сильнейшее давление на крестьян, пожелавших присоединиться к православию.
Важно обратить внимание и на то, что, в отличие от католичества с его крестовыми походами, а также в отличие от протестантства с его социально-экономическим и силовым принуждением паствы к покорности, православие изначально занимало оборонительные позиции в Прибалтийском крае. Будь на месте православных священников католики или протестанты, они бы наверняка сделали стихийное движение крестьян прологом к установлению своей религиозной монополии в крае. Такую возможность для православия увидел епископ Иринарх, но он не только не получил необходимой поддержки из Петербурга, но и был существенно ограничен в своём рвении приумножить стадо Православной Церкви. Одним из основных ограничителей стало распоряжение, согласно которому желающий из лютеранства присоединиться к православию делает это безусловно и только для спасения души, не связывая перемену веры с видами корысти или переменою отношений с помещиками. Эта установка явно выпадала из практики распространения католичества, а затем и лютеранства среди туземного населения Ливонии. Она вступала в противоречие не только с историческим опытом, но и с действительным положением вещей в Прибалтийском крае.
Интерес и земные причины в движении за перемену веры, конечно, присутствовали.
Во-первых, изначально своей для эстонцев и латышей была их народная вера — древнее язычество, за которую они бились с сильным упорством и остатки которой очень долго берегли. Формальными католиками их сделали немецкие пришельцы, чтобы затем так же формально перевести их в лютеранство. К автоматической смене католичества лютеранством крестьяне отнеслись равнодушно, поскольку это ничего не меняло ни в их жизни, ни в их отношении к христианскому вероучению, в котором они по-прежнему оставались малосведущими. Но и с течением времени немецкая вера для многих крестьян так и не стала близкой. В горестях и страданиях, которых выпадало немало на долю эстонцев и латышей особенно в неурожайные годы, лютеранская паства не находила утешений в навязанной ей религии. Отчасти это происходило из-за небрежения пасторов своими обязанностями, по причине их холодной отстранённости от крестьян и образования между прихожанами и пасторами института посредников, так называемых форминдеров (церковнослужителей низшего разряда, причетников), передававших крестьянам приказания духовного начальства и даже совершавших требы[50]. Главным же было то, что пасторы, по сути, являлись вторыми помещиками, зачастую более взыскательными в отношении оброка и других повинностей и совершенно неотзывчивыми на жалобы крестьян, касавшихся несправедливых вымогательств помещиков. Хозяйственное положение сельского духовенства было разработано до самых мельчайших подробностей и позволяло говорить о том, что именно эта сторона отношений пастырей к пасомым составляла главный предмет их забот. Образовалась целая система обязательных сборов и повинностей, а с нею утвердился особый взгляд пасторов на прихожан как на свою оброчную статью. Переход же в православие означал освобождение от всех приходских повинностей в отношении пасторов[51] при одновременном принятии на себя обязательств в отношении Православной Церкви. И такая перемена виделась желательной, поскольку сердечное общение православных батюшек с паствой было более располагающим и внушающим доверие. К тому же они не являлись землевладельцами-эксплуататорами и были такими же гонимыми немецко-лютеранской властью, как и их прихожане. Во всяком случае, удаление епископа Иринарха, завоевавшего своей симпатией к угнетённым безграничное доверие крестьян, было воспринято ими с горечью и сожалением.
Во-вторых, тяга простого и бедного человека к Православной Церкви выступала следствием давнишней потребности народа в вероисповедании, соединённом с большей обрядностью, с той величественностью для глаза и для слуха и тем внушаемым Православной Церковью религиозным чувством, которое не может дать простому и малообразованному человеку умозрительное и холодное лютеранское вероисповедание, основанное на одном умствовании. В пользу православия располагало и никогда не исчезавшее среди ливонских крестьян предание о том, что это более старая и строгая вера. При этом, по-видимому, имело значение и то, что праздников у православных гораздо больше, чем у лютеран.
В-третьих, присоединение к православию было естественным, поскольку оно никогда не было чуждо латышам и эстонцам. Исторические документы свидетельствуют, что первые семена православной ветви христианства были занесены в Прибалтийский край из Полоцкого княжества, задолго до прибытия немцев, так что в некоторых местах католические проповедники застали туземцев уже православными. В орденские времена православные церкви были в ливонских городах, например в Юрьеве (Дерпте) и Риге, а магистр ордена неоднократно (в 1509,1534 гг.) брал на себя обязательство перед великим князем московским блюсти церкви и жилища русские в своих городах. Латыши и эстонцы никогда не забывали, что православие некогда существовало между ними, и никогда не прерывали своих сношений с пограничными приходами. Согласно неопровержимым фактам, латыши с древнейших времён имели обыкновение присутствовать на молебнах в православных приходах (например, Якобштатском) в важную для крестьян пору года (посев, сенокос, жатва и т.д.) и обеспечивали православным священникам значительный доход. Латыши и эстонцы целыми партиями хаживали ежегодно на богомолье в Печёрский монастырь на границе Псковской губернии и Лифляндии. Кроме того, много эстонцев около Печор издревле принадлежали к Православной Церкви. В простонародье их называли полуверцами, потому что они, не зная по-русски, исповедовались и читали молитвы на эстонском языке. Около Пернова крестьяне хаживали в православную церковь за святой водой, служили там заздравные молебны, покупали свечи. Профессор Дерптского университета Розенберг как очевидец свидетельствовал, что в воскресенье и праздничные дни латыши и эстонцы в 1830-х гг. приходили в православную церковь в Дерпте, ставили перед иконами свечи, молились, совершали поминовения по усопшим, некоторые даже соблюдали посты. Бывали и присоединения. Особенно часто они происходили в начале XIX в. в окрестностях Чудского озера. На поданное в 1813 г. обращение Лифляндской духовной консистории не допускать «несовершеннолетних и незаконнорожденных, а паче непокорных Церкви молодых людей протестантского вероисповедания к принятию православной веры» Синод ответил отказом, ибо решил, что воспрещать соединение с Православной Церковью тем из иноверцев, которые руководствуются истинным расположением, а не другим, самой церковью отвергаемым видом, было бы противно евангельскому духу{154}.
В-четвёртых, религиозное движение к православию не было бы таким сильным и устойчивым, если бы лифляндские крестьяне при всех тяготах, лишениях и унижениях, выпавших на их долю, тянулись к нему только для спасения души. Силу и устойчивость этому движению, конечно, придавало соединение с социальным протестом, который выступил в крайней форме — желании переменить религию и выселиться из Лифляндии. Основой этого протеста явилось неприятие крестьянами своих отношений с немецкими землевладельцами, которые воспринимались как не соответствующие обретённому положению вольных людей и несовместимые с физическим выживанием. Лифляндские крестьяне, заявляя о своём желании присоединиться к православию, инстинктивно стремились подорвать несправедливое немецко-лютеранское господство, обрести наконец хозяина в лице русского царя, стать его непосредственным подданным, т.е. русским, и тем самым хоть как-то облегчить себе жизнь. Это был мирный протест против лютеранства, освящавшего несправедливости остзейского порядка, и желание ослабить немецкое ярмо, перейдя под суверенитет государя там, где это было возможно и позволительно. При этом латыши и эстонцы стихийно и безотчётно работали на русские интересы, создавая базу для расширения присутствия государственной религии в Прибалтийском крае.
Поскольку в Российской империи быть православным означало ещё и быть русским, отпад от лютеранства означал бегство от многовекового засилья тевтонов-победителей, обретение новой цивилизационной идентичности и приобщение к народу, не побеждённому немцами и являющемуся государствообразующим. Представления о русских и их вере лифляндское простонародье черпало из контактов с такими же простыми русскими людьми — кирпичниками, пильщиками, извозчиками, хотя и проживавшими в городах, но являвшимися по своему промыслу в лифляндскую деревню. Не скрывая имевшихся предрассудков в отношении русских, латыши и эстонцы обращались к ним с расспросами. Те, в свою очередь, не затруднялись ответами[52]. И в лице русского простолюдина, душевно преданного православию и любящего беседу «по душе» с воспоминанием угодников Божиих, вся Россия, как свидетельствовал латыш Индрик Страумит, пропагандировала за себя. В этих условиях формировалась молва: «Русский народ хороший!.. У них и вера… та самая, какая и у Царя. Значит, их вера царская и в эту веру можно перекреститься когда угодно, а из их веры в нашу нельзя… Русский народ добрый, и вера их святая, самая старая и трудная: у них посты»{155}. В этой связи весьма показательны свидетельства действительного статского советника Ивана Петровича Липранди. В своей записке министру внутренних дел Л.А. Перовскому он, в частности, пишет: «Внутреннее состояние души лифляндского поселянина хорошо выражается в некоторых частных случаях, например, присоединённые, возвращаясь домой и встречая русских, крестятся, показывают на груди крест и с восторгом говорят: “Смотри, теперь и мы русские”. В Риге проходящий латыш, которого позвали: “Эй, латыш!” — с гордостью, показывая крест, сказал: “Я не латыш, а русский!”»{156}
Если в статусе православного, а значит, и русского человека униженные и оскорблённые видели надежду на земные перемены к лучшему, разве можно их порицать за это и отказывать в присоединении к государственной религии и к государствообразующему народу? А ведь высшая власть, с оглядкой на прибалтийских немцев, порицала и требовала показания, что с переменой веры они не связывают никаких выгод от правительства.
И такие показания смиренно давались, тем более что в условиях особого остзейского порядка ни на какие земные выгоды рассчитывать не приходилось. Вместе с тем сам факт поддержки правительством движения крестьян к православию, пусть и обставленный множеством оговорок, всё же был вызовом монопольному господству немцев в Прибалтике. Кроме того, по сопротивлению немцев крестьяне чувствовали, что с их переходом в православие немцам будет хуже, и уже в одном этом видели выгоду для себя. Всё это укрепляло эстонцев и латышей в их чаяниях и стремлениях и объективно облегчало миссионерскую деятельность православного духовенства. С другой стороны, опасения правительства дать повод для несправедливых упрёков в усиленном склонении к православию латышей и эстонцев и пищу для сомнений в святости действий Православной Церкви явились причиной многих перестраховок, нарочитой корректности и осторожности центральной власти. И это позволяло немцам перехватывать инициативу и ставить пределы стихийному движению крестьян к православию, нисколько не смущаясь, в отличие от правительства, выбором средств для отстаивания своих позиций в крае. Такие расхождения в подходах к одному и тому же явлению со стороны верховной русской власти и обосновавшихся в Прибалтике немцев не только осложняли миссию православных священников, но и требовали от них, как выразился епископ Филарет, «мудрости змеиной». Эстонцам же и латышам, пожелавшим в таких обстоятельствах присоединиться к православию, нередко был уготован крест страдальцев.
Епископ Филарет по прибытии на место своего епископского служения в Прибалтийском крае сразу же попал в атмосферу дознаний, шпионажа, клеветы и угроз со стороны местных немецких властей. Однако своими донесениями в Петербург, в которых смирение сочеталось с убедительностью аргументаций и точностью описания событий, он постепенно добился доверия и Николая I, и обер-прокурора синода графа Протасова. В первые три года пребывания преосвященного Филарета в Риге случаев присоединения к православию не было. Движение началось со стороны гернгутеров[53].
В то время громкой славой в среде гернгутеров, несмотря на свою молодость, пользовался Давид Баллод. Никто не мог так утешить крестьян в их скорбях, болезнях и несчастьях, как он. В то же время это был человек твёрдый, решительный и смелый. Небольшого роста, с тёмной бородой, он говорил уверенно, зычным голосом, и крестьяне ему доверяли. В результате происков недоброжелателей и врагов он лишился своей усадьбы, служившей местом собраний гернгутеров. Перебравшись в Ригу, Баллод открыл в 1844 г. вблизи православной Покровской церкви молитвенный дом. Сюда по субботам и воскресеньям потянулись гернгутеры для молитв и поучений. Лютеранское духовенство не осталось безучастным к этим собраниям, и вскоре Баллод приобрёл оппонента в лице пастора Трея, редактора и издателя газеты «Друг латышей». Между ними завязалась полемика, не приведшая ни к какому соглашению. А за неделю до Рождества молитвенный дом Баллода был закрыт по распоряжению полиции. 24 января 1845 г. Баллод и с ним 120 гернгутеров обратились к преосвященному Филарету с просьбой присоединить их к православию. Они попросили также, чтобы для них была построена особая церковь с богослужением на латышском языке, с органом, скамьями для сидения и с разрешением общего пения молитв. Преосвященный, убедившись, что подавшие просьбу не рассчитывают ни на малейшие земные выгоды, не отказал в присоединении и отвечал, что богослужение на латышском языке не запрещается, но по правилам древней Православной Церкви орган иметь не позволяется вовсе, скамьи же могут быть допущены по сторонам для слабых и больных, как и пение молитв. После обсуждения такого ответа в течение месяца гернгутеры во главе с Баллодом заявили о готовности принять православие, не требуя ни органа, ни скамей. Присоединение состоялось, и в Покровской церкви было открыто богослужение на латышском языке.
Весть о присоединении Баллода быстро распространилась по всей Лифляндии, проникла даже в самые отдалённые и глухие медвежьи углы. В народе только и было разговоров, что о «перекрещении» Баллода и тех фактах, которые принесли из Риги ходоки, узнавшие всё из первых уст, т.е. от самого Баллода. Ходоки свидетельствовали, что «он и крест на груди носит, и крестное знамение творит не так, как мы, всею рукой, а тремя перстами, и не по-нашему, а прежде кладёт на правое плечо, потом на левое, и икона в комнате и лампадка горит». И снова в Ригу потянулись латыши и эстонцы с заявлениями о присоединении.
К этому времени новые назначения ослабили позиции прибалтийско-немецкого дворянства при дворе. Министром внутренних дел стал Лев Алексеевич Перовский, принявший близко к сердцу дело православия в Прибалтийском крае. Шефом корпуса жандармов и начальником III отделения на место скончавшегося Бенкендорфа, единомышленника и покровителя Палена, был назначен князь, генерал-адъютант Алексей Фёдорович Орлов. По докладам Орлова и Перовского в мае 1845 г. барон Пален, не оставлявший преследования православия в крае, был смещён с должности генерал-губернатора, а на его место назначен генерал от инфантерии Евгений Александрович Головин, «более человеколюбивый», согласно оценке местного священника Андрея Петровича Полякова. В мае 1845 г. генерал Головин прибыл в Ригу. Он стал свидетелем огромного движения и устроителем первых сельских православных приходов.
С назначением русского генерал-губернатора движение за присоединение к православию только усилилось. Хотя изначально тяга к православию была связана с аграрным вопросом (наряду с новой верой народу были нужны и средства к жизни), теперь же крестьяне, помня об условиях государя, просили только веры, спеша воспользоваться тем, что было дозволено. Конечно, часть народа надеялась и на некоторые земные выгоды (например, получение работы и выделение хлеба, освобождение от долгов и от обязанностей по отношению к лютеранским учреждениям и обществам и т.д.). И это было так по-человечески! Другая часть также думала об улучшении своего быта, но в силу законности и справедливости, которые, как многие надеялись, скорее восторжествуют в окормлении «царской веры», чем лютеранства. Поэтому, несмотря на голодные зиму и весну 1845 г. и по-прежнему плохие виды на урожай, народ смиренно сносил все тяготы жизни, чтобы ничто не помешало ему обрести государственную веру. Не было ни «бунтовщиков», ни «агитаторов», ни «беспорядков», о которых немцы неустанно предупреждали правительство. Движение носило исключительно мирный и чисто религиозный характер.
В инструкции генерал-губернатору Головину Николай I определил отношение центральной власти к делу православия в Прибалтийском крае. В частности, генерал-губернатор должен был наблюдать за тем, чтобы присоединение иноверцев к православию было свободным, а со стороны православного духовенства не допускались средства понуждения. Изъявившим желание присоединиться к православию государь повелевал объяснять, чтобы они поступали по своему убеждению и совести и не ожидали никаких особых земных благ. С другой стороны, в инструкции содержалось требование объяснять в первую очередь помещикам, что никакое местное начальство не вправе запрещать кому-либо принятие господствующего в империи исповедания. Кроме того, подчёркивалось, что принявших православие надлежало ограждать от всяких преследований и притеснений и строго наблюдать, чтобы никто из принявших православие не лишался тех прав и преимуществ, которыми по состоянию своему пользовался, находясь в иноверчестве, поскольку перемена вероисповедания не переменяет отношений гражданских{157}.
Следует сказать, что первая часть инструкции, касающаяся свободного, без упования на земные блага, присоединения к православию, выполнялась точно. Правда, и здесь немцы выискивали поводы для жалоб. По свидетельству генерал-губернатора Головина, даже милостыня, поданная русской рукой эстонцу или латышу, не только лютеранину, но и уже принявшему православие, бывала поводом к доносу в умысле склонить крестьян к православию подкупом{158}.
Исполнение других положений инструкции (о непризнании за местным начальством полномочий запрещать принятие кому-либо государственной религии, об ограждении православных от преследований и притеснений и т.д.) игнорировалось и блокировалось немецкими помещиками, пасторами и местной властью, представлявшей их интересы. В донесениях генерал-губернатору сообщалось о «признаках назревающего мятежа» в движении крестьян к православию. Местная власть заявляла, что складывает с себя ответственность за сохранение спокойствия в крае, и требовала прислать войска. Чтобы засвидетельствовать бунт, помещики и пасторы всячески пытались спровоцировать беспорядки: стали наказывать крестьян, лишали их арендных участков, вопреки распоряжениям центральной власти не отводили на лютеранском кладбище участков для православных и отказывали им в погребении.
Русский генерал-губернатор Головин под впечатлением такого напора стал отдавать противоречивые распоряжения, которые существенно затрудняли присоединение крестьян к православной церкви и играли на руку немцам. Так, он отдал приказ, запрещавший крестьянам являться в город без паспорта, а ведь получить паспорт у помещика было очень непросто. Он разрешал священникам совершать обряд присоединения в имениях, но лишь в сопровождении губернского чиновника, а их было всего четыре и потому они не могли сопровождать священника всякий раз, когда это требовалось. Когда же епископ Филарет добился, чтобы функции губернских чиновников по засвидетельствованию присоединения выполняли мызные судьи, те стали всячески уклоняться от этой обязанности. С противодействием столкнулось и распоряжение епископа, согласно которому желающий стать православным мог отправиться для этой цели в ближайший город, имея на руках направление от мызного управления (т.е. мызной конторы протестанта-помещика). Такое направление крестьянину выдавалось, но зачастую с указанием города, где православного священника не было. О мытарствах, которые местные немецкие власти искусственно создавали для крестьян на пути к православию, И.С. Листовский пишет следующие пронзительные строки: «Приходит туда (т.е. в город, указанный в направлении) крестьянин, ему вымажут лицо и голову дёгтем. Он идёт в другой город; но, не допуская до священника, его выпорют и засадят в тюрьму, где он три или четыре месяца просидит, прежде чем Филарету удастся упросить генерал-губернатора распорядиться о его освобождении. А семья 3–4 месяца без работника, что вызывает несостоятельность к платежу за землю, и его потом выгоняют из усадьбы. И выпустят-то его из тюрьмы не в его одежде, а арестантской, с чёрным треугольником на спине, да кому обреют лоб, кому правую или левую стороны головы. Отправляют же домой целою толпою связанными не прямым путём, а заставят исколесить всю Лифляндию, преимущественно те места, где было движение к присоединению, для вразумления, что то-де будет и вам.
Где было движение к присоединению, там, доносили, бунт и посылали войска. Иных прогоняли сквозь 1500 шпицрутенов по два раза, а депутат дворянский фон Нумере приговаривал: “Так будет наказан всякий, кто только пожелает в тёплую землю, в русскую веру, не будет слушать помещиков и пасторов, а будет слушать обманщиков, возмутителей”»{159}. Поистине, испытания, которые претерпевали крестьяне, стремившиеся к православию, делали из них страдальцев. И этот крест страдания, выпавший на их долю в XIX в., был, по-видимому, не менее тяжёл, чем тот, который несли последователи Христа в эпоху раннего христианства. И в такой ситуации епископ Филарет, не уклонявшийся, по собственному признанию, от битв из страха, ничего не мог изменить, поскольку достойной защиты верховной властью дела православия в Прибалтийском крае не было.
А между тем одно распоряжение генерал-губернатора Головина, несмотря на сопровождавшие его оговорки и ограничения, сообщило новый импульс религиозному движению в крае. С 1 сентября 1845 г. крестьянам дозволялось являться к ближайшим православным священникам, имея при себе разрешение от мызного управления. Это распоряжение не только упрощало переход в православие, но и являлось для крестьян официальным свидетельством того, что принятие православной веры официально не запрещается. В этой ситуации вновь возродились прежние надежды, снова поползли слухи о выделении земельных наделов присоединяющимся к православию.
Однако в конце 1845 г. под влиянием немецких помещиков появилось постановление Николая I о введении срока не менее 6 месяцев между изъявлением желания перейти в православие и действительным присоединением к Православной Церкви через святое миропомазание. Согласно официальному разъяснению, установление такого срока должно было дать крестьянам возможность «зрело размыслить о своём намерении». На практике же затягивание процесса перехода в православие позволяло помещикам в течение 6 месяцев применять в отношении крестьянина всевозможные меры материального, физического, психологического воздействия, чтобы не допустить его отпада от лютеранства. Не удивительно, что такое постановление императора было встречено с восторгом его немецкими подданными.
В то же время дело утверждения православия в Прибалтийском крае всё же продвигалось вперёд: высочайшим повелением были подтверждены имущественные права Православной Церкви в Прибалтийском крае и обеспечивалось участие в приходских судах заседателя от православных; строились православные храмы (общим числом 25, из них — 10 в эстонской части края), при которых предусматривалось открытие церковно-приходских школ; православные крестьяне освобождались от всяких повинностей в пользу лютеранских пасторов и церквей, им дозволялось перемещаться без паспортов в пределах территории своих приходов; для них осуществлялись церковные службы на родном языке; формально был решён вопрос об отведении мест (за вознаграждение владельцам) для православных кладбищ при новых приходах и беспрепятственном погребении православных в прочих местах на особо отведённых участках на лютеранских кладбищах. Для подготовки православных священников был разработан проект духовного училища (открыто в Риге в 1847 г., ректор протоирей Вл.Г. Назаревский), в основу деятельности которого была положена мысль преосвященного Филарета о взаимном сближении разноплемённых воспитанников (эстонцев, латышей, русских) в условиях преподавания на русском языке. Одновременно, ввиду того, что православные священники не владели местными языками, осуществлялся поиск подходящих людей для священнослужения из числа эстонцев и латышей. Первыми такими священниками стали эстонцы Иоанн (Яан) Колон (приход Харгла — Мынисте) и Киприан Сарнет (приход Халлисте-Каркси).
Всё это свидетельствовало о нараставшем вмешательстве центральной власти в остзейские дела, и потому ожесточение помещиков и пасторов только усиливалось. Теперь генерал-губернатор Головин, разумеется, вместе с православным духовенством, стал объектом жалоб и обвинений, сопровождавшихся просьбами отменить все его распоряжения и запретить на некоторое время вообще всякий приём заявлений о переходе в православие. Расследования специально учрежденной комиссии во главе с генерал-майором Н. Крузенштерном, продолжавшиеся 5 месяцев, не подтвердили выдвигавшихся обвинений. Не удалось найти ни так называемых агитаторов, ни зачинщиков беспорядков. Не были засвидетельствованы и сами беспорядки.
В своём противодействии православию духовенство, помещики, местные власти нередко доходили до неистовства. Они не только чинили препятствия в отводе участков земли для постройки православных храмов, не уставая обвинять священников в недостаточном испытании искренности намерений крестьян при переходе в православие, но и направляли в Петербург просьбы, неуместность и непристойность которых вызывала отрицательную реакцию правительства. Так, в конце 1845 г. предводитель лифляндского дворянства граф фон Лилиенфельд передал министру внутренних дел Л.А. Перовскому «род жалобы или протеста дворянства», где, «в довольно неуместных выражениях, с неосновательною ссылкою на древние права дворянства, испрашивал отмены распоряжений правительства, и в особенности распоряжений генерал-губернатора», по обращению крестьян в православие»{160}. А в январе 1846 г. магистрат Риги, минуя генерал-губернатора, направил на имя императора просьбу протестантского духовенства оградить его от предстоящей опасности, связанной якобы с присоединением крестьян к православию. В этой просьбе не только указывалось «на тайные обольщения и обман народа» (обвинения, совершенно неприемлемые для власти), но и говорилось даже об обете духовенства противодействовать угрожающей погибели и воззвать к соединению под хоругвию веры, потому что на лифляндское духовенство будто бы смотрит вся лютеранская Европа. По сути, эта просьба свидетельствовала о нежелании лютеранского духовенства подчиняться приказам правительства и готовности перейти к проповеди крестового похода. Магистрат за принятие просьбы такого неуместного содержания, подкрепление её собственным ходатайством и представление в Петербург, игнорируя порядок подачи бумаг на высочайшее имя, был предупреждён Николаем I, что при повторении подобного инцидента он будет отвечать перед судом{161}.
Такие одёргивания сверху местных властей и лютеранского духовенства, действующих вразрез с линией правительства, подтверждали правоту и законность движения по присоединению к православию. Оно стало набирать силу и шириться, по-прежнему сохраняя мирный, тихий и благоговейный характер. Начавшись в Риге среди гернгутеров в 1845 г., это движение сначала распространилось в Рижском и Вольмарском уездах, затем обнаружилось в Венденском и Валкском, потом — в Дерптском, Веросском, Феллинском, Перновском и, наконец, на острове Эзель.
Дальнейшие события показали, что жалоба-протест лифляндского дворянства, а также просьба лифляндского лютеранского духовенства, квалифицированные министром внутренних дел Л.А. Перовским как неуместные, неосновательные и непристойные, не были случайными и явились прологом к принятию контрмер и ведению необъявленной войны.
Совершенно очевидно, что массовое движение лифляндских крестьян к православию образумило протестантское духовенство. Оно поняло, что жить кирхенгерром, высокомерно относясь к своей пастве, чревато той опасностью, что лютеранство останется только в ливонских городах. Поэтому предпринимаются усилия, для того чтобы ликвидировать прежние упущения в религиозном влиянии на крестьян. Их стараются удержать в лютеранстве проповедью, поучением. Появляются отдельные книги и брошюры на местных языках с объяснением сущности и правоты евангелического учения. К числу таких сочинений принадлежит изданная в 1846 г. в Пернове брошюра «Держи, что имеешь, дабы кто не восхитил венца твоего». Брошюра адресована «любезным эстам к утверждению в правой вере»{162}. Одновременно пасторы и помещики переходят к открытой агитации против государственной религии. И эта агитация ведётся по правилам информационно-психологической войны[54].
В своих проповедях пасторы приклеивали православию такие ярлыки, как «власть тьмы», «религиозная нетерпимость, не останавливающаяся ни перед каким способом, даже перед обманом». Лютеранство же преподносилось как «яркое сияние Слова Божия», «самое дорогое сокровище, унаследованное от отцов по благословению Божиему». Переход же в православие подавался как грехопадение, за которым последует Божие наказание «паршивых овец», «любителей подушных наделов», «новоиспечённых русских», «полуверников», «русских змей», «дураков».
Нападки на Православную Церковь, как правило, сопровождались руганью в адрес русских и репрессиями в отношении желающих присоединиться к православию и стать русскими. «Русских нам не нужно, наш хлеб пригодится и нашему народу» — с такими словами, выказывающими крайнюю степень раздражения, прогоняли батраков с работы за одно желание стать православными.
Поскольку переход в православие преподносился как что-то грязное и недостойное, то православные или желающие ими стать не допускались в кирку, поскольку «лютеранская церковь должна быть чистой». В условиях медленного строительства православных храмов крестьян с крестами на шее выгоняли, а тем, кто не принёс справку от мызного управления, заверенную в приходском суде, о том, что не хочет переходить в православную веру, отказывали в крещении и погребении. Школьных учителей пасторы обязывали следить за настроениями детей и составлять списки желающих перейти в православие.
Известны случаи, когда помещики заставляли православных крестьян (под угрозой штрафа в размере 1 руб. 50 коп. или порки розгами по 40 ударов) каждое воскресенье за 80 вёрст ходить к православному священнику за наставлениями. Тем самым они вынуждали крестьян, в надежде сломить их волю, тратить дорогое время и силы на дорогу, когда пастор был рядом, а батюшек ставили в затруднение, поскольку с одной мызы к нему являлось по 60–100 человек.
Чтобы возбудить крестьян на беспорядки и тем самым обеспечить хоть какую-то достоверность своим регулярным донесениям генерал-губернатору о могущих вспыхнуть волнениях, помещики не выполняли распоряжения центральных властей, благоприятные для крестьян. Например, многие помещики заставляли православных крестьян погасить долг за хлеб, взятый голодающими в 1845 г., уже в 1846 г., хотя правительство разрешило погасить его в течение 12 лет.
Нередко игнорировалось предписание генерал-губернатора не наказывать крестьян, даже если они пришли в город для принятия православия без увольнительных билетов от сельского управления. Например, в ноябре 1845 г. 20 таких крестьян, пришедших в Дерпт, не только наказали 60 ударами розог, но и взыскали с них ещё по 15 коп. серебром за использование этих розог.
Чтобы остановить движение по присоединению к православию, немцы-переводчики сознательно искажали просьбы крестьян к православному священнику, не знавшему местных языков. В их переводе крестьяне якобы мотивировали своё желание стать православными надеждой получить земельный участок. В таких случаях священник был вынужден отказывать в присоединении, вызывая недоумение и горечь у пришедших к нему крестьян. Такая практика была вскрыта и пресечена начальником районного отделения канцелярии генерал-губернатора графом Д.Н. Толстым на острове Эзель.
Для устрашения желающих переменить веру помещики своими паническими донесениями генерал-губернатору о неповиновении крестьян и о якобы готовых вспыхнуть волнениях нередко добивались присылки казаков. Однако всякий раз усмирять было некого. Хотя по распоряжению Николая I за ложные донесения местным властям объявлялся выговор, немцы не отказывались от этого средства психологического воздействия и на крестьян, и на верховную власть.
Борьба шла и на церковно-богословском направлении. Поскольку в это время в Прибалтийском крае в огромных количествах распространялась лютеранская духовная литература на латышском и эстонском языках, то по настоянию епископа Филарета была ускорена работа по переводу православных духовных книг на местные языки и по их последующему изданию. Кроме того, в помощь православным священникам, вынужденным окормлять свою новокрещённую паству во враждебном окружении, преосвященный Филарет подготовил руководство для борьбы с ожесточёнными пасторами. В 1847 г. это руководство было разослано священникам под заглавием «Сличение лютеранства с православием». Оно сразу же было переведено на немецкий язык, чтобы подготовить контраргументы лютеран для отстаивания своей веры в крае. Примечательно, что такие контраргументы далеко не всегда были чисто богословского характера. Так, по представлению попечителя Дерптского учебного округа Евстафия Крафстрема обер-прокурор граф Н.А. Протасов распорядился приостановить продажу изданных на латышском и эстонском языках молитвословов, катехизисов и текстов литургии ввиду очевидной опасности скупки всех экземпляров пасторами для уничтожения{163}. С этого времени епископ Филарет должен был через Е. Крафстрема испрашивать разрешение Н.А. Протасова на выдачу ему православной литературы на местных языках.
В свою войну с православием пасторы и помещики вовлекли и газеты лютеранской Европы. Те, чтобы очернить и скомпрометировать движение крестьян, утверждали, что их якобы склоняют к православию обещаниями, подкупают за 50 рублей. При этом предложения переменить веру будто бы делаются пьяным в кабаках.
Следует подчеркнуть, что все эти ухищрения, угрозы, притеснения и преследования со стороны пасторов и помещиков только укрепляли крестьян в надежде на улучшение положения с принятием православия, ибо они осознавали, что с успехами православия будет сопряжено нечто, неприятное для землевладельцев, а следовательно, полезное для крестьян{164}. Согласно отчёту генерал-губернатора Головина, 100 462 латышских и эстонских крестьянина стали православными, из них 38 282 латыша и 68 180 эстонцев. При этом было разрешено с присоединением к Православной Церкви отца присоединять, по просьбе родителей, и несовершеннолетних детей до шестимесячного срока. К 1 января 1848 г. на средства правительства было создано 72 православных прихода, в том числе 33 латышских и 39 эстонских. Земля для храма, жилища священника и причта отводилась преимущественно в казённых имениях, а при необходимости — из городских и помещичьих дач за вознаграждение владельцам. Хотя помещики нередко противились избранию властями места для храма, однако некоторые из них (Грот, граф Ферзен и барон Менгден) безвозмездно пожертвовали нужную для церкви землю. Десять церквей построено, Три находится в стадии строительства. В 53 приходах, где нет постоянных храмов, учреждены временные церкви. Под них по высочайшему повелению бесплатно заняты дома, построенные для воинского постоя. В казённых имениях отведено по одной десятине под православные кладбища, в отношении нарезки участков для кладбищ в помещичьих дачах сделано представление в правительство. Из-за недостатка помещений открыто только 15 православных сельских школ. Содержание православного духовенства отнесено на счёт правительства{165}. Генерал-губернатор Головин был абсолютно прав, когда, заканчивая свой отчёт, назвал переход латышей и эстонцев в православие событием радостным для Православной Церкви, важным не для одного Прибалтийского края, но и в государственном отношении. Он не погрешил против истины, назвав присоединение одной из замечательных и едва ли не беспримерных страниц в истории, ибо оно совершалось без всяких подстрекательств, при строгом соблюдении законности и без нарушения общественного спокойствия. Всё это так, если вспомнить, как эстонцы и латыши стали католиками, а потом протестантами. В то же время за скобками остались проблемы в лице привилегированного немецко-лютеранского меньшинства, с которыми столкнулась государственная религия в Прибалтийском крае и которые не исчезли сами собой. Из отчёта всё же видно, что действия имперской власти были неоперативны, неадекватны размаху движения и скорее сковывали его, чем развивали. Ввиду того, что власть не смела пересмотреть привилегии немецкого рыцарства, хотя их соблюдение противоречило государственным интересам, она сталкивалась и с нехваткой казённых земель под православные храмы и кладбища, и с дефицитом помещений под временные церкви и крестьянские православные школы. Всё это искусственно ограничивало свободу движения и вело, выражаясь шахматным языком, к потере темпа, а значит, и к утрате шансов на долговременный успех. Тем более что немецкий элемент, обогащенный опытом насаждения католичества, а затем и лютеранства в крае, прочно укоренившийся в имперской элите, вовсе не собирался уходить с завоёванных позиций.
Уже весной 1848 г. немцы могли торжествовать. На место генерал-губернатора Головина был назначен князь Александр Аркадьевич Суворов, внук прославленного полководца и, в отличие от своего деда, германофил управлял Прибалтийским краем с 1848 по 1861 г. В короткий срок он добился популярности среди немецкого господствующего меньшинства, потакая их ненависти и ожесточению против русского языка и православия и резко обозначив изменения в линии губернской администрации. В письме М.П. Погодину из Риги (апрель 1848 г.) Ю.Ф. Самарин с грустью и горечью описывал, как преемник одного из славнейших русских имён, которое в сердце каждого русского неразлучно с чувствами приверженности православию и народности, покупал популярность остзейцев бесполезными и полудикими оскорблениями всего того, что не может не быть дорого русскому сердцу[55].
Последствия поступков и речей нового генерал-губернатора не замедлили обнаружиться. Остзейское дворянство возобновило обвинения русских священников в намерении бунтовать крестьян и в приманивании их к переходу в православие обещанием мирских выгод. Эти обвинения были официально поданы князю Суворову предводителем лифляндского дворянства, ландратом и даже гражданским губернатором. Не потребовав от представителей дворянства фактических доказательств их жалоб, князь Суворов обратился к епископу с настоятельным требованием подтвердить православному духовенству, чтобы оно не вмешивалось в светские дела и не делало крестьянам никаких обещаний. Ю.Ф. Самарин расценил эту меру как оскорбление нашего духовенства, нанесённое по просьбе и ввиду протестантов, и как признание со стороны правительства обвинений, возводимых остзейским дворянством на наших священников{166}.
Тем временем при генерал-губернаторе Суворове прибалтийские немцы постепенно приходят в себя. По свидетельству профессора Дерптского университета М.А. Розберга, они теперь неустанно действуют: все перья скрипят, все страсти в движении, все уста изрыгают хулу{167}.
Преосвященный Филарет просит обер-прокурора Святейшего Синода о переводе из Риги. Эту просьбу он мотивирует своим здоровьем, которое «изорвано скорбями и страхами», и добавляет: «…самые дела показывают, что при таком положении нет, по крайней мере, у меня, немощного, возможности бороться с ними»{168}. Получив перевод в Харьков, он выехал из Риги 30 ноября 1848 г. В письме архиепископу Рязанскому Гавриилу (Городкову) он снова обращается к положению дел в Прибалтике: «Благодарение Богу за то, что меня, грешного, не вывезли точно так же, как вывезли предшественника….Всё дело в том, что не хотят, ни за что не хотят, чтобы было здесь православие. Отселе чего не делают?»{169}
В 1848 г. движение спало. Точнее сказать, действительные хозяева в Прибалтийском крае — немецкие пасторы и помещики сделали максимум возможного, чтобы оно пошло на спад. Русская же власть, оказавшаяся застигнутой врасплох этим движением, не оградила крестьян, несмотря на формальные распоряжения, от репрессий со стороны помещиков и пасторов. Такие репрессии были возможны и осуществлялись повсеместно, потому что противодействие им не было безоговорочным и решительным. Верховная власть не доверяла этому движению, потому что оно шло снизу и было крестьянским. В то же время мер, призванных перенаправить его сверху, было явно недостаточно. Сказывались и сословная солидарность помещиков, и связи местных остзейцев с соплеменниками, занимавшими высокие посты в Петербурге. В этих условиях в прибалтийских губерниях Российской империи, ориентирующихся на просвещённую Европу, эстонцы и латыши столкнулись с такой религиозной нетерпимостью, с таким остервенелым отстаиванием единства и неделимости лютеранско-немецкого геополитического пространства, что их переход в государственную религию можно сравнить с героическим хождением по кругам ада. При этом государственная власть настаивала, чтобы крестьяне, побеждённые крестоносцами, а затем ограбленные и обездоленные немецкими рыцарями и пасторами, не связывали со статусом православных и русских никаких надежд на земные блага, чтобы они просто страдали за веру ради спасения души согласно православным догматам и искали утешения у унижаемых и преследуемых немцами православных батюшек. Исторический опыт показывает, что всякое движение (религиозное, политическое или национальное) сильно своей социальной составляющей. Отпадает или ослабевает социальный фактор, хиреет и движение.
Верховная власть позволила латышам и эстонцам прийти к убеждению, что немец остаётся хозяином в крае и ничего в своём бедственном положении им не изменить. Переход же в православие лишь добавляет новые мучения к уже имеющимся. Поэтому лучше договариваться с немцем, тем более что он готов ради сохранения монополии лютеранства в крае идти хоть на какие-то культурные и экономические уступки.
В общем, в 1848 г. число перешедших в православие в эстонской части Лифляндской губернии составило 63 858 человек (или 17% всего населения эстонских уездов губернии, составлявшего 375 091 чел.), в том числе: в Веросском уезде — 7236 (при кол-ве населения 65 844), в Дерптском — 14 204 (кол-во населения — 114 746), Феллинском — 104 04 (кол-во населения — 82 675), Перновском — 18 127 (кол-во населения — 65 185), Эзельском — 13 887 (кол-во населения — 46 641){170}.
Нет данных, скольким эстонцам не удалось перейти в православие из-за организационной и кадровой неготовности Церкви справиться с массовым наплывом желающих присоединиться. Как отмечает патриарх Алексий II, «жатва была обильной, но жнецов на ниве православия мало: епископ Филарет и не более десяти священников, из которых местным языком владели только ряпинский и чернопосадский»{171}. Приходили тысячи, но Церковь могла присоединить в среднем 50 человек в день.
Нет данных, сколько эстонцев было отважено от православия мерами правительства, осложняющими присоединение (в частности, ограничения в передвижении крестьян по территории викариатства, что затрудняло доступ к православным священникам; обязательность показаний, что с переменой веры присоединяющийся не связывает никаких выгод и льгот; введение полугодового испытательного срока, который помещики и пасторы использовали для запугивания крестьян и агитации против православия и русских).
Неизвестно, насколько уменьшилось число готовых отпасть от лютеранства под воздействием таких факторов, как информационно-психологическая война, развязанная пасторами против православия и русских; утрата крестьянами всякой надежды на получение земли; применение мер физического, экономического и психологического воздействия на желающих стать православными; затянувшееся во времени создание инфраструктуры Православной Церкви в Лифляндии.
Во всяком случае, шанс обеспечить в прибалтийских губерниях культурно-цивилизационное влияние России всё же существовал, но был упущен. А ведь М.А. Розберг, профессор Дерптского университета и лютеранин по вероисповеданию, наблюдая, как толпы добродушных и мирных крестьян направляются к дому протоиерея Василия Березского в Дерпте, чтобы принять русскую веру, прогнозировал, что раньше или позже весь эстонский народ примет русскую веру{172}. Но этого не произойдёт. Немцы извлекут уроки из допущенных ошибок и попытаются сделать своё религиозное и цивилизационное господство в крае необратимым. Это в полной мере прочувствует Александр III, когда попытается наверстать то, что было упущено его дедом в чрезвычайно благоприятных обстоятельствах.
Неосторожным и непродуманным по своим последствиям решением императора Николая Павловича явилось его согласие на предоставление Прибалтийскому краю самостоятельного законодательства. Благодаря такой уступке местные узаконения прибалтийских губерний вошли в качестве особого свода в общий свод законов Российской империи. В результате старинные привилегии немецких рыцарей были признаны на имперском уровне при одновременном закреплении обособленности Прибалтийской окраины.
История этого вопроса небезынтересна и с точки зрения противоборства имперских и эгоистичных немецких интересов.
Дело в том, что 10-й пункт аккордных пунктов лифляндского дворянства предусматривал решать дела в судах по древним правам до тех пор, пока не будет принято полное земское уложение. Петр I не успел приступить к этой работе. Ввиду того, что от смешения и неопределённости местных законов возникали всякого рода неудобства, в 1728 г. в царствование императора Петра II в ответ на просьбу лифляндских дворян упорядочить местные законы была учреждена особая комиссия из «добрых и искусных в ливонских правах» людей. К 1741 г. этот, по сути дела, первый комитет по составлению свода законов разработал проект местных законов в пяти книгах под названием «нового рыцарского и земского права». Но в юстиц-коллегии лифляндских и эстляндских дел проект встретил много сомнений. Потребовались дополнения и изменения. Дело затянулось, а потом и застопорилось. Когда же в 1754 г. было создана комиссия по подготовке общего законодательства Российской империи (последнее собрание законов, имевшее силу, относилось к 1649 г.), в неё по решению правительствующего сената был передан и лифляндский проект. Тем самым был подан сигнал, что правительство не считает возможным рассматривать местные остзейские законы обособленно от общероссийских. Поэтому лифляндский проект так и не получил никакого движения. Вопрос о местном своде законов не прояснила и знаменитая екатерининская комиссия, состоявшая из 565 депутатов от всех губерний и сословий и занимавшаяся в 1767–1777 гг. разработкой общего уложения, не доведя, впрочем, эту работу до конца.
С вступлением на престол императора Александра I, объявившего екатерининские грамоты городам основным правом всех городов, в истории местных узаконений возникла новая интрига. В Риге русские купцы и мещане стали настойчиво требовать восстановления городового положения, введённого Екатериной II и отменённого Павлом I. Немцы же настаивали на сохранении старины. Сильное противоборство этих двух партий побудило правительство учредить в 1803 г. в Риге особую комиссию по составлению городового положения г. Риги. Однако результаты её работы, законченной к 1805 г., так и не были утверждены министерством внутренних дел. В марте 1818 г. снова были образованы комитеты из сведущих людей в Риге, Митаве и Ревеле, которые повторили судьбу прежних комиссий. Безуспешной оказалась работа и учреждённой Александром комиссии по имперскому законодательству во главе с Розенкампфом.
Дело составления свода имперских законов, а также свода местных узаконений прибалтийских губерний решительно продвинул вперёд, а затем и завершил император Николай I. В 1826 г. по его повелению комиссия Розенкампфа была преобразована во 2-е отделение собственной его величества канцелярии. Директором этого отделения государь назначил своего бывшего учителя Балугьянского, а работу по кодификации всего законодательства империи поручил тайному советнику Сперанскому, впоследствии получившему графский титул. В том же 1826 г. во время коронования императора в Москве прибалтийское дворянство, следуя традиции, попросило подтвердить свои привилегии. При рассмотрении этой просьбы государственный совет счёл необходимым удостовериться в силе и широте этих привилегий. Ведь под ними, сверх преимуществ, дарованных Прибалтийскому краю верховной властью, подразумевались также возникшие в разное время и никем не утверждённые обычаи, постановления ландтагов, магистратов, губернских правлений, которые подтверждали случайные привычки и нередко противоречили существующим законам. По поручению государственного совета тогдашний прибалтийский генерал-губернатор маркиз Паулучи собрал соответствующие документы (на это потребовалось два года) общим объёмом в 23 книги на немецком, латинском и шведском языках. В 1829 г. по высочайшему повелению составление свода местных узаконений было передано во 2-е отделение собственной его величества канцелярии, куда и были сданы все документы, представленные генерал-губернатором Паулучи. В том же году тайный советник Сперанский вызвал в Петербург лифляндского ландрата Рейнгольда Самсона фон Химмельстерна для разработки свода местных узаконений для Эстляндской, Лифляндской и Курляндской губерний. Ландрат Самсон, в распоряжение которого были переданы все материалы, собранные в течение почти 100 лет прежними комиссиями и комитетами, был издавна известен в прибалтийских губерниях как учёный, юрист, писатель, а также как замечательный оратор, способный силой красноречия переубеждать своих оппонентов. К сожалению, под влияние его красноречия подпал и Сперанский, который пошёл на поводу немецких интересов в ущерб интересам общероссийским. Ведь в рамках подготавливавшегося имперского законодательства можно было снять все аккордные пункты, принятые Петром I, можно было успешно завершить дело Екатерины Великой по «обрусению» западных окраин империи. Сперанский долго колебался, не распространить ли действие общего свода законов на всю империю, поставив лишь в примечаниях остзейские местные уклонения. Именно так и произошло с законодательством для бывших польских провинций. Однако, доверившись красноречивым внушениям Самсона, Сперанский решился выделить Ливонию из общего имперского законодательства. Тем самым он совершил ошибку, имевшую самые негативные последствия для территориальной целостности российского государства, исправить которую, хотя такие попытки и были при Александре III, в полной мере всё же не удалось. Зато Самсон оказал большую услугу своим соплеменникам. Вот как пишет об этом ландрат Гринвальд: «Первая и, может быть, самая важная заслуга Самсона состояла в том, что он содействовал решению дать особое самостоятельное законодательство нашей немецкой земле… Распространение действия общего свода законов на прибалтийские губернии нанесло бы немецкому строю страшный удар, а введение русского управления, языка и русского права разрушило бы основы древнего германского здания. Но посредством влияния Самсона, много значившего в то время у Сперанского, этого не было»{173}. Затем работа была продолжена на уровне прибалтийских губерний, в ревизионных комиссиях, но это была чисто техническая работа в рамках заданного Самсоном и поддержанного Сперанским стратегического направления. Хотя местные узаконения и рассматривались под углом зрения, не противоречат ли они самодержавию и основным законам империи, они всё же противоречили интересам российской государственности. Балтийский берег, завоёванный русским солдатом, вместо того чтобы намертво срастись с имперской территорией, остался немецким. В 1845 г. после окончательной редакции свод местных узаконений был представлен в государственный совет, а затем на высочайшее утверждение. Так немец, осознающий свою ответственность перед узким сословным кланом соплеменников, и попустительствующий ему чиновник высокого ранга, злоупотребивший доверием государя, решили в ущерб России принципиальный стратегический вопрос. Этот вопрос был решён и в ущерб многочисленного коренного населения — латышей и эстонцев (общим числом в 1 млн. 400 тыс. человек), желавших сбросить с себя оковы особого остзейского порядка, перейти под защиту русского законодательства и обрести русскую веру.
Важно отметить, что проведённые ревизия и систематизация местных узаконений и последующее их включение в качестве особого свода в общее имперское законодательство всё же ставили определённые границы административному произволу в прибалтийских губерниях. Теперь местные власти, всегда обладавшие лишь исполнительными функциями, но посягавшие на законодательную самостоятельность, должны были остерегаться принимать, как это было нередко в прошлом, законодательные постановления, отменяющие или ограничивающие силу имперских законов и указов.
Примечательно, что немецкий элемент всё же не оценил уступки правительства, выразившейся в согласии на законодательное обособление Прибалтийского края, и не хотел принимать даже тех ограничений, которые были следствием упорядочения местных узаконений и включения их в общий свод имперских законов.
В присутственных местах прибалтийских губерний немцы посмели ложно трактовать именной высочайший указ, данный сенату 1 июля 1845 г. при обнародовании Свода местных узаконений. Сопротивляясь реализации цели местного свода — служить заменой прежних привилегий, немецкие чиновники стали настаивать, что местные постановления, в сущности, лишь приведены в систему, и потому ни местный свод, ни общее законодательство империи ничего не меняют в их прежней силе и действии. Отсюда делался вывод, что местный свод не обязателен в тех случаях, когда он противоречит укоренившимся обычаям и постановлениям местных властей.
К счастью, на тот момент генерал-губернатором в Прибалтийском крае оказался не немец вроде барона Палена и не германофил вроде князя Суворова, а русский генерал Головин. В именном указе он увидел возможность отстоять те ограничения, которые Свод местных узаконений и общеимперское законодательство всё-таки накладывали на немецкие привилегии. В своём рапорте от 31 октября значение именного указа и обнародования Свода местных узаконений Головин свёл к следующим основным положениям.
1. Эта мера определяет настоящий смысл и объём привилегий, что даёт возможность проверять законность действий административных и сословных учреждений в крае.
2. Прекращает обычное и противозаконное присвоение губернскими властями законодательных прав.
3 Русский текст свода, как подлинный и обязательный, обеспечивает постоянные, с Петра Великого, старания правительства о распространении между немецким народонаселением знания русского языка.
4. Вводит в общую систему законодательства империи край, при сохранении местных прав и преимуществ его{174}.
Зная по опыту недоверчивость и нерасположение высших сословий края ко всем преобразованиям правительства и враждебное отношение ко всему ненемецкому, Головин понимал, что реализация Свода местных узаконений в духе выделенных им пунктов требует контроля. Поэтому он обратился в сенат с просьбой подтвердить указом, в частности, следующие предложения:
1. Все статьи местного свода прибалтийских губерний имеют, безусловно, обязательную силу закона.
2. Во всех случаях, не вошедших в Свод местных узаконений, действуют одни общие законы империи.
3. Во всех решениях и распоряжениях делаются ссылки только на статьи общего и местного сводов, с устранением всех предшествующих постановлений{175}.
Это представление было утверждено указом сената 27 января 1848 г. Все дела об отступлениях от местного свода было решено рассматривать в сенате, министерствах и главных управлениях без очереди, подвергая виновных взысканиям по уложению о наказаниях. Таким образом были заложены основы для контроля административного управления краем в духе указов императора и сената. Но поскольку свод местных узаконений не отменял особого остзейского порядка, а, напротив, благодаря своему включению в общее законодательство империи, укреплял его позиции, то контроль в таких условиях в значительной степени подпадал под действие субъективного фактора, т.е. зависел от того, кто занимал пост генерал-губернатора и назначался на коронные должности в крае: носители общегосударственных интересов или же защитники особых остзейских привилегий. Во всяком случае, сопротивление немецких привилегированных сословий распространению православия в Прибалтике со всей очевидностью продемонстрировало, как легко немецкий элемент, следующий своим эгоистическим интересам, пренебрегает общегосударственными интересами, закреплёнными в имперском законодательстве.
Е.А. Головин служил генерал-губернатором в Прибалтийском крае менее трёх лет: с мая 1845 г. по февраль 1848 г. Его назначение последовало в год высочайшего утверждения Свода местных узаконений для Прибалтийского края, обеспечившего обособленность края от общего законодательства Российской империи. Это было время, когда новый мощный всплеск движения лифляндского лютеранского крестьянства к православию со всей очевидностью показывал, что коренные народности Прибалтики не хотят обособления от России и торжества немецкого элемента в крае. Правительство оказалось в чрезвычайно трудном положении. С одной стороны, утвердив Свод местных узаконений, оно согласилось с гегемонией лютеранства на прибалтийской окраине империи, с другой стороны, интересы государственной религии и политические выгоды её утверждения в крае на добровольной основе требовали внесения коррективов в практическую политику на балтийском направлении. В конечном итоге правительство оказалось в положении политического шпагата между коренным населением края, чаяния которого совпадали с государственными интересами России, и немцами, водворившимися в крае силой оружия и отстаивавшими своё господствующее положение ссылками на приобретённые сословные права и укоренившиеся со временем обычаи. Хотя Свод местных узаконений ставил пределы желанию немецкого элемента жить и управлять по старине, однако эти ограничения не меняли сути особого остзейского порядка, который по-прежнему функционировал в режиме противостояния особых прибалтийско-немецких и общих российских интересов.
В сложившейся ситуации политика имперского центра не могла не быть противоречивой. Это выражалось и в чехарде кадровых назначений, когда представители проостзейской и пророссийской партий сменяли поочерёдно друг друга, и в спускавшихся сверху противоречивых инструкциях по управлению краем.
Так, в 1845 г. новое и притом обширное движение к православию лифляндского лютеранского крестьянства побудило Николая I сменить генерал-губернатора барона Палена и назначить на его место генерала Е.А. Головина. В то же время в 6-м пункте инструкции Головину предписывалось: принять меры, дабы, с одной стороны, не было допускаемо подстрекательство к переходу лютеран в православие, а с другой, устранено всякое противодействие сему, равно как притеснение перешедших. Как мы видели в параграфе 5.8, первая часть 6-го пункта была выполнена по максимуму, т.е. для отклонения от православия было сделано гораздо больше, чем допускает закон, и употреблены все средства, кроме решительного запрещения, вторая же часть по причине жёсткого сопротивления немцев была реализована крайне неудовлетворительно. И это при том, что Головин, как русский, не мог, по собственному признанию, не желать соединения эстонцев и латышей в вероисповедании с русским народом. Однако, стеснённый рамками противоречивых инструкций и отчаянным противодействием немцев, он был не в состоянии обеспечить адекватность управленческих решений масштабам и потенциалу движения. Более того, его попытки взять под защиту гонимых и притесняемых крестьян и проводить независимые расследования по фактам их жалоб порождали вначале негодование среди господствующего немецкого сословия, затем ненависть и интриги. Последовавшее затем освобождение Головина от управления Лифляндской губернией явилось для тамошнего дворянства и бюргерства полным торжеством, которому они открыто предавались.
Во всеподданнейшем отчёте от 10 февраля 1848 г. Головин попытался ответить на им же самим поставленный вопрос: «Следует ли допустить, в видах государственных, переход этот (т.е. в православие) или же остановить оный, как потрясение, нарушающее спокойствие всего немецкого в балтийских наших губерниях сословия, — сословия, в котором сосредоточивается общественная и умственная деятельность края?»{176}
По мнению Головина, стремление эстонцев и латышей к перемене веры представляет замечательное событие в истории Прибалтийского края. Хорошо зная отношение крестьян в этом крае к своим немецким помещикам, он видел настоящие причины такого движения и потому допускал, что не чисто религиозное чувство побуждало лифляндских крестьян переменить веру{177}. В его понимании это был акт национального самосознания туземных племён, которое наконец пробудилось в стремлении слиться с русской национальностью в русско-религиозном элементе, чтобы покончить со своим многовековым уничижением, перейдя к мощному корню русского племени. Поэтому Головин был убеждён, что, стоит устранить условия, затрудняющие переход в православие (отрицание житейских выгод, шестимесячный срок и т.д.), и тогда крестьяне не только Лифляндской губернии, но и Эстляндской, и даже Курляндской захотели бы перейти в русскую веру. Было ли б справедливо возбранять им это? — спрашивает в своём отчёте Головин, хотя для него самого ответ очевиден.
Головин не скрывает иронии, когда отмечает, что, конечно, «не усердие к своему вероисповеданию», заставляет немецкое сословие столь упорно противиться движению крестьян. Немецкому дворянству, как пишет он в своём всеподданнейшем отчёте, недостаточно занимать высшие посты в Российской империи, служить на военном и гражданском поприще сравнительно в гораздо большем числе, а весьма часто и с большим отличием, нежели русское дворянство. Оно хочет, чтобы и весь Балтийский край сохранил немецкий характер. Поэтому им важно не допустить, чтобы крестьяне, ничего общего не имеющие с германским происхождением, переменой веры не расторгли единственную связь, соединяющую их с немецкими жителями края, которые составляют едва 11-ю часть всего населения. Конечно, такой переворот изменил бы положение целого края. Немцы из господствующего элемента оказались бы на положении малочисленных пришельцев между инородными и совершенно чуждыми им племенами. Лютеранские церкви пришли бы в упадок, ибо нельзя допустить, считает Головин, чтобы крестьяне, принявшие православие, продолжали исполнять повинности в пользу лютеранских церквей. С другой стороны, с распространением русской веры одноплеменное с Западной Европой дворянство оказалось бы окружённым религиозно-русским элементом, со всеми учреждениями и обрядами Православной Церкви, отвергаемыми протестантством. Поэтому лифляндское дворянство употребило все средства и усилия, чтобы подавить переход коренного населения в русскую веру. Головин с горечью констатировал: «Одним словом, в эту эпоху народного колебания Церковь Православная в Лифляндии подверглась почти такому же гонению, какое она терпела в XVI и XVII веках от поляков под влиянием римско-католического духовенства, с тою только разницей, что там заставляли русский народ силою переходить из православного вероисповедания в римско-католическое, а здесь не допускают его принимать православие и заставляют поневоле оставаться в лютеранстве. Но поляки побуждались тогда подлинным чувством религиозного фанатизма, и притом действовали согласно с видами правительства, тогда как в Лифляндии дворянство открыто противится силе закона, не воспрещающего латышам и эстам добровольно переходить в лоно нашей Церкви, и употребляет лютеранство как средство только, дабы удержать тех и других под господством немецкой своей национальности».
Приводя свои доводы в пользу «обрусения» края, Головин пытается играть на тех же чувствительных струнах верховной власти, что и немцы. Это стабильность и спокойствие на прибалтийской окраине, крепкие позиции самодержавной власти. Ведь не случайно пасторы, помещики и местные немецкие власти в своих донесениях в Петербург и в просьбах прислать войска называли движение крестьян к православию бунтом, обвиняли православных епископов в подстрекательстве, а сами клялись в верности государю. В их интерпретации перемена веры дестабилизирует край, тогда как сохранение позиций лютеранства и верного царю остзейского привилегированного сословия явится фактором защиты прибалтийских губерний от всякого рода потрясений.
В своём всеподданнейшем отчёте Головин осторожно полемизирует с немецким подходом. Он обращает внимание на то, что остзейские дворяне и бюргеры благодаря своей немецкой национальности являются членами многочисленного германского семейства в Европе и с давнего времени участниками в западноевропейских умственных и материальных успехах. Однако в этом Головин усматривает не только выгоды, но и опасность для России. Ведь помимо успехов образования и науки, комфортной устроенности быта, так восхищающих русских путешественников, с Запада проникали в Россию атеизм, социалистические учения, пропаганда революции и антигосударственного террора, то есть всё то, от чего Николай I хотел бы оградить империю, приняв национальную идею: самодержавие, православие, народность. Намекая на революционные события в Европе в 1848 г., Головин подчёркивает, что именно русский элемент составляет могущество России: в русском народе, в который ещё не проникли с Запада «демагогические начала», теплится непритворное чувство преданности самодержавной власти и благоговения к священному лицу земного царя, тогда как прикосновение к европейскому элементу более образованных классов не осталось и в России безвредным.
Затем Головин предлагает лицам, более опытным в науке государственного управления, решить, что в видах государственных и политических, а также для единства империи в настоящем и будущем полезнее: предоставить латышам и эстонцам свободно переходить в лоно Православной Церкви и через это соединить их с русским элементом или же, затрудняя этот переход, удержать их в протестантском вероисповедании, к которому они более чем равнодушны, а через религию удержать и под господством чужеземного элемента, России постоянно не благоприятствующего. Своё заключение Головин делает в сноске к всеподданнейшему отчёту: «Если принять в рассуждение, что единство религии сближает между собой народы разноплеменные, тогда как различие вероисповеданий разделяет народы даже одноплеменные, как, например, поляков с русскими, тогда уже не всё равно, будут ли коренные жители Балтийского нашего края, латыши и эстонцы, всего числом до 1 400 000, одной веры с русскими или останутся лютеранами»{178}.
На балтийский опыт генерал-губернатора Головина, который в секретном отчёте был доложен правительству всеподданнейше, честно и с нескрываемой горечью, наложился опыт Ю.Ф. Самарина, который был доведён до сведения общественности в виде открытой и страстной критики русской политики в Прибалтийском крае. В течение двух лет (с июля 1846 г. по июль 1848 г.) Самарин по поручению министерства внутренних дел работал в Риге в составе ревизионной комиссии. Занятый подготовкой исторического обзора рижского городского устройства, он по собственной инициативе расширил круг своих исследований и изучил положение края в целом. Кроме того, он имел возможность наблюдать деятельность двух генерал-губернаторов: Головина и Суворова. Выстраданные оценки, накопившиеся впечатления и чувства он отразил в своём первом публицистическом сочинении «Письма из Риги», датированном маем — июнем 1848 г.{179}
Осенью 1848 г. Ю.Ф. Самарин передаёт на прочтение влиятельным лицам Москвы и Петербурга (в частности, всему либеральному крылу петербургского чиновничества — от Киселёва и Милютина до министра внутренних дел Перовского, симпатизировавшему Самарину) рукописный вариант своих «Писем из Риги» (ввиду содержащейся в них резкой критики правительства они не могли быть напечатаны). Лифляндский генерал-губернатор князь Суворов (известен своей фразой — «Признаюсь, я не понимаю, к чему эта заботливость о православии, о распространении здесь русской народности. Остзейцы преданы Государю — к чему же более?») почувствовал себя прямо затронутым натиском Самарина и, поддержанный петербургскими влиятельными остзейцами, подал жалобу государю. Министр внутренних дел Перовский сделал всё, что мог, чтобы замять дело. Николай I хотя и счёл Самарина неправым, но не предал его суду, а посадил на двенадцать дней в Петропавловскую крепость и посылал к нему для беседы своего духовника протопресвитора Бажанова. Затем 17 марта 1849 г. состоялся разговор Николая I и Самарина, в котором царь противопоставил традицию русской окраинной политики и идею консервативной государственности аргументам полемического выступления автора «Писем из Риги». Николай I посоветовал Самарину служить верою и правдою, а не нападать на правительство. Сочинение же Самарина император всё же оставил у себя. Через три десятка лет внимательным читателем и почитателем Самарина станет внук Николая I император Александр III.
Поводом к принятию новых остзейских крестьянских законов послужил протест крестьян, выразившийся в переселенческом движении, а затем и в готовности переменить «немецкую» веру на «русскую». Но дело было ещё и в другом: с восшествием на престол Александра II (1855 г.) во всей империи развернулась подготовительная работа по отмене крепостного права. Поскольку в ходе дискуссии высказывались мнения, неприемлемые для немецких помещиков, в частности об освобождении крестьян с земельным наделом, остзейцам было важно опередить центральную власть, с тем чтобы её решения, касавшиеся империи в целом, не были распространены на Прибалтийский край{180}.
Немецкий элемент вовсе не собирался поступаться своими сословными интересами и привилегиями ради обеспечения унификации аграрного законодательства в рамках всей Российской державы. Аграрные реформы в Лифляндии и Эстляндии были продолжены, но принципиальных изменений в отношении собственности и, соответственно, в жизнь крестьян они не привнесли. Новые крестьянские законы были высочайше утверждены: для Лифляндии — в 1849 г. (и почти в том же виде снова в 1860 г.), для Эстляндии — в 1856 г. и для о-ва Сааремаа — в 1865 г. Эти законы в очередной раз подтверждали право собственности помещиков на принадлежавшую им землю. Основное нововведение заключалось в том, что теперь помещику запрещалось присоединять по своему усмотрению к имению ту землю, которой крестьяне непосредственно пользовались как арендаторы. Речь идёт о так называемой ваковой земле в Лифляндии и крестьянской арендной земле в Эстляндии. Её помещик мог только сдавать в аренду или продавать крестьянам. Таким образом, в законодательном порядке был поставлен предел своевольному уничтожению помещиком крестьянских дворов. Помимо помещичьей и крестьянской (или податной) была предусмотрена так называемая квотная земля в Лифляндии (занимала пятую часть крестьянской земли) и так называемая шестидольная в Эстляндии (занимала шестую часть крестьянской земли). Она служила для помещика земельным резервом и обеспечивала ему даровую рабочую силу: эту землю крестьяне были обязаны обрабатывать для помещиков. Доходы от этой части земли могли идти на оплату наёмной рабочей силы и на осуществление разного рода инноваций. Согласно реформам, помещики сохраняли право неограниченного использования как своей, так и квотной (шестидольной) земли.
С учётом превращения помещиков и зажиточных крестьян в капиталистических предпринимателей, использовавших наёмный труд и нуждавшихся в капитале, отработочная, барщинная аренда заменялась арендой денежной. Сохранение барщинной аренды допускалось только как временное явление. Барщинная аренда исчезла с окончательной отменой барщины только в 1868 г.
Не вызывает сомнений, что проведённая кодификация, утвердившая остзейскую сословную структуру в качестве особого элемента общегосударственной системы, во многом определила ограниченный характер аграрной реформы в прибалтийских губерниях. Так, рыцарские поместья могли покупать только представители остзейского дворянства, в Эстляндии — только матрикулированного дворянства. Тем самым был закрыт доступ к землевладению в крае не только помещикам и предпринимателям из внутренних губерний России, но и представителям зажиточных слоев сельского и городского населения края.
Не были поставлены пределы и вопиющей обездоленности основной массы крестьян. Когда в случае непредвиденных хозяйственных затруднений (неурожай, околела лошадь, произвольное повышение помещиком платы за аренду и т.д.) крестьянину нечем было расплачиваться с помещиком, он в конце концов лишался своего хозяйства и превращался в барщинника или бобыля. Так формировался резерв рабочей силы для помещиков и зажиточных крестьян-дворохозяев. Чтобы заставить бобылей идти батраками в имения и крестьянские усадьбы, в Лифляндии запрещалось крестьянам-арендаторам выделять землю бобылям. Тот, кто не находил работы, объявлялся бродягой и в принудительном порядке посылался на работу в волость, в имения или на фабрику.
В 1858 г., с началом полевых работ, по всей Эстляндской губернии прокатилась волна крестьянских выступлений. Дело в том, что здешние помещики не только потребовали таких же отработок и повинностей, какие существовали до вступления в силу нового крестьянского закона, но и ввели в дополнение к ним вспомогательную барщину, которая приходилась как раз на пору самых напряжённых работ. Крестьяне стали отказываться от выполнения вспомогательной барщины. В имении Махтра (южная часть Харьюского уезда), куда были вызваны воинские отряды, дело дошло до столкновений крестьян с солдатами. В историю крестьянских волнений это выступление крестьян вошло как «война в Махтра». Собралось 700–800 вооружённых кольями крестьян, включая подкрепление из соседних волостей. Окружив прибывший воинский отряд, крестьяне потребовали выдачи «господ и офицеров», а также ухода солдат. После короткой ожесточённой схватки солдаты были обращены в бегство. Из числа крестьян 10 человек было убито, 11 ранено. Со стороны карательного отряда один офицер убит, 13 солдат ранено. Когда из Ревеля в Махтра прибыли дополнительные отряды, число солдат в которых равнялось тысяче, имение к тому времени уже опустело.
Другие волнения, охватившие 75 поместий Эстляндии, гасились так же, как и в Махтра: посылкой войск, публичными наказаниями шпицрутенами, арестами, отправкой на каторжные работы в рудники. Беспорядки были окончательно подавлены только осенью.
Публичные порки крестьян заклеймил «Колокол» Герцена, опубликовавший в конце 1858 г. присланную из Ревеля статью «Германские рыцари XIX столетия в Эстляндии». Вообще «Колокол» уделял большое внимание выступлениям эстонских крестьян весной — летом 1858 г. и призывал их надеяться только на себя: «Заострите топоры да за дело — отменяйте крепостное право»{181}.
Примечательно, что массовые выступления крестьян, особенно летом 1858 г., и развёрнутая по «свежим следам» этих событий агитация «Колокола» нашли отклик в среде ревельской интеллигенции. В конце 1850-х — начале 1860-х гг. здесь сложился небольшой кружок единомышленников. Его цель: доступными средствами способствовать улучшению экономического и правового положения крестьян. В кружок входили: чиновник Эстляндского губернского правления, поэт и публицист Ф. Руссов; педагог и цензор иностранной литературы В.Т. Благовещенский; педагог Я. Нокс; фольклорист А.Г. Нейс и др. Тесные связи с этой группой поддерживал и Ф.Р. Крейцвальд.
В 1858 г. по инициативе Ф. Руссова была подготовлена и отправлена министру внутренних дел записка по крестьянскому вопросу в прибалтийских губерниях. В ней доказывалось, что истинной причиной народных волнений является невыносимое положение крестьян и жестокость прибалтийско-немецких помещиков. Об этом же писала и газета «Ревальше цайтунг», основанная в 1860 г. Руссовым. В 1861 г. в Берлине была издана на немецком языке книга «Эстонец и его господин. Для объяснения экономического положения крестьян и вообще их состояния в Эстонии». Хотя на титульном листе вместо имени автора стояло «не эстонец, да и не его господин», современники считали, что автором был В.Т. Благовещенский. Автор книги оправдывает выступления эстонских крестьян в 1858 г., показывая их отчаянное положение и хищнический, несправедливый характер новых крестьянских законов. Он не обходит вниманием и так называемое культуртрегерство немецких баронов и пасторов, которые, как показано в книге, в действительности делали всё для того, чтобы эстонцы не получили образования.
Не удивительно, что в ходе развернувшейся полемики немецкие бароны в сильном ожесточении набросились на книгу и на её анонимного автора. В защиту сочинения выступила редакция газеты «Ревальше цайтунг» во главе с Руссовым, а также немецкий журнал «Гартенлаубе», опубликовавший в 1862 г. статью, схожую по содержанию и выводам с книгой «Эстонец и его господин». В русской публицистике к сторонникам этого произведения присоединился морской офицер В.В. Иванов. Из-за интриг рыцарства и Руссову, и Иванову пришлось покинуть Ревель и переселиться в Петербург. На русском языке книга вышла десять лет спустя в переводе А.Н. Шемякина.
В свете вышеизложенного неудивительно, что при обсуждении вопроса об отмене крепостного права в России наиболее рьяными сторонниками освобождения крестьян без земельного надела выступали прибалтийско-немецкие помещики. Они ссылались на крестьянские реформы, проведённые в Лифляндии и Эстляндии, как на образец и всячески приукрашивали положение эстонского и латышского крестьянства.
Примечательно, что не только российские революционные демократы А.И. Герцен, Н.П. Огарёв[56], Н.Г. Чернышевский, но и русские консерваторы в лице Ю.Ф. Самарина выступали против попыток освободить русское крестьянство на «остзейский манер».
Что говорить об отношении самого латышского и эстонского крестьянства к этой «образцовой» остзейской аграрной реформе! Оно выразилось не в реализации подстрекательских призывов Герцена, а в петиционном и переселенческом движении.
С 1864 г. крестьяне стали обращаться к центральному правительству с коллективными прошениями, в которых жаловались на острое безземелье, принудительную продажу своих хозяйств, повышение помещиками арендной платы и рост цен на землю.
Альтернативой такому положению дел в Прибалтийском крае стало переселенческое движение. Поскольку с освобождением крестьян в России пали и юридические препоны для крестьянской миграции с прибалтийской окраины во внутренние губернии, переселенческое движение стало приобретать массовый характер. Вначале в Россию (Самарская губерния, Крым) потянулись лифляндские крестьяне, за ними последовали эстляндские, которые, например, приняли участие в земледельческой колонизации в Северо-Западном регионе, включавшем Петербургскую, Новгородскую и Псковскую губернии{182}. Касаясь масштабов этого движения, важно отметить, что в одной только Эстляндской губернии в него включилось 20–30% крестьян. Русские дворяне без особых проблем сдавали в аренду и даже продавали землю прибалтийским мигрантам, поскольку, в отличие от остзейского рыцарства, у них не было причин придавать землевладению исключительное властно-политическое значение. Так что прибалтийским крестьянам удалось довольно прочно осесть на землях в русских губерниях либо в качестве колонистов-арендаторов, либо как полноправные хозяева. Примечательно, что открытость русских территорий для земледельческой миграции побудила не только крестьян, но также остзейских дворян и разночинное городское население принять участие в земледельческой колонизации русских земель. Это свидетельствует о безвыходности ситуации и отсутствии перспектив, которые для представителей многих социальных слоев явились оборотной стороной особого остзейского порядка. Отсюда и готовность к перемене мест, где не титул, а труд и предпринимательская жилка становятся гарантией успеха.
В этих движениях, и в петиционном, и в переселенческом можно увидеть всё ещё сохранявшееся комплиментарное отношение латышей и эстонцев к русской верховной власти, которая воспринималась как альтернатива произволу немецких баронов. В то же время не последнюю роль играло и осознание того факта, что в пореформенной России гораздо больше возможностей для достижения благосостояния и связанной с ним социальной мобильности, чем в Прибалтийском крае, где узкая группа немецкого рыцарства по-прежнему крепко держалась за свои средневековые привилегии.
Важно подчеркнуть, что вплоть до революционных потрясений начала XX в. в аграрных отношениях в Прибалтийском крае по существу ничего не менялось. По-прежнему в общей структуре земельной собственности здесь доминировало частное землевладение. Если по переписи 1877–1878 гг. доля частных земель по Европейской России составляла 23,8%, то для Эстляндии этот показатель достигал 55,3%, а для Лифляндии — 45,7%.{183} К 1905 г.
доля частного землевладения преодолела 70% в Эстляндии (первое место в России) и 54,3% — в Лифляндии{184}. При этом прослеживалась тенденция сокращения доли крестьянских земель: в Эстляндии с 42,9% в 1877–1878 гг. до 23,7% в 1905 г., а в Лифляндии в этот же период с 44% до 34,8%{185}. Важно обратить внимание на то, что только небольшая часть так называемых крестьянских земель находилась в собственности крестьян, остальную им приходилось арендовать.
Касаясь специфических особенностей частного личного землевладения в Эстляндской и Лифляндской губерниях, исследователи{186} обращают внимание на следующее.
— Преобладание крупных владений (свыше 1 тысячи десятин). Так, в 1877–1878 гг. на Эстляндию и Лифляндию приходилось по 62,5% крупных землевладельцев{187}.
— Львиную долю всех землевладений составляли дворянские: согласно переписи 1877–1878 гг., в Эстляндии — 81,7% (первое место в России), в Лифляндии — 79,3%. По количеству земли в имениях доля дворян составляла (при среднероссийских 79,8%): в Лифляндии 95% (первое место), в Эстляндии 92,7%{188}. Таким образом, крупнопоместному эстляндскому и лифляндскому дворянству удалось почти полностью сохранить свои владения.
— Крайне незначительная доля личных владений крестьян. Число крестьян-землевладельцев, учтённых переписью 1877–1878 гг., просто обескураживает: в Лифляндии — 10, в Эстляндии — 22{189}. Доля крестьян от числа всех частных личных собственников (при среднероссийском показателе в 56,7%) составила для Лифляндии 1,5% (минимальный показатель), для Эстляндии — 5,2%.Ещё ниже доля крестьян-собственников в общесословном земельном фонде: в Лифляндии — 0,3%, в Эстляндии — 0,9% (при общероссийском уровне в 5,5%){190}.
Эстонцы и латыши никогда не забывали, что искони земля в Прибалтике принадлежала им. Они не отказывались от исторических прав на неё и ждали случая, чтобы об этом заявить.
Александр Николаевич Романов уважал, ценил и любил своего отца. В то же время он видел, что приёмы николаевского управления страной больше не работают. Время и общество требовали реформ, и прежде всего самой главной реформы — освобождения крестьян.
Следует сказать, что освобождение крестьян было искренним желанием императора Николая I. Одно из свидетельств этого можно найти у русского адвоката А.Ф. Кони. Он пишет: «Император в разговоре с Пушкиным, по рассказу А.О. Смирновой[57], упрекал Бориса Годунова за прикрепление крестьян к земле и Лейбница за то, что, совещаясь с Петром Великим относительно “табели о рангах”, немецкий учёный не указал ему на несправедливость крепостного права. Бюрократическая и законодательная рутина, опиравшаяся на упорную неподвижность общества и на страхи, создаваемые “пугливым воображением”, ставила постоянные препятствия для решительных шагов государя»{191}.
Теперь эти решительные шаги предстояло сделать Александру II. Император испытывал давление разных общественных сил. Прежде всего, это было его окружение, где, как и при отце, преобладали ревнители старого порядка, мало сочувствовавшие реформам.
Далее, это были представители оппозиционных сил, требовавшие быстрых и решительных перемен. В России их возглавлял «революционер» Н.Г. Чернышевский, а за рубежом — «неисправимый социалист» А.И. Герцен. В своём послании императору за март 1855 г. Герцен, в частности, писал: «Дайте землю крестьянам. Она и так им принадлежит. Смойте с России позорное пятно крепостного состояния, залечите синие рубцы на спине наших братии… Торопитесь! Спасите крестьянина от будущих злодейств, спасите его от крови, которую он должен будет пролить!»{192} По сути, это был ультиматум монарху: или освобождение крестьян с землёй без выкупа — или кровопролитие, необходимость которого уже была решена вместо крестьян. Двумя годами раньше (т.е. в 1853 г.) в обращении к русскому дворянству Герцен прямо заявил, что станет делать, если требование оппозиции не будет удовлетворено. Он, в частности, писал: «Учитесь, пока ещё есть время. Мы ещё верим в вас… вот почему мы не обращаемся прямо к несчастным братьям нашим для того, чтобы сосчитать им их силы, которых они не знают, указать им средства, о которых они не догадываются, растолковать им вашу слабость, которую они не подозревают, для того, чтоб сказать им: “Ну, братцы, к топорам теперь….Ну-тка, детушки, соломы, соломы к господскому дому, пусть баричи погреются в последний раз!”»{193}
И наконец, это были сторонники реформ, готовые ради блага России принять в их подготовке и реализации деятельное участие. В первый ряд идеологов реформ выдвинулся Ю.Ф. Самарин. Во время памятной встречи с Николаем I по поводу «Писем из Риги» Самарин испытал, как он писал позднее, «строгую и благородную простоту обаятельного величия» личного облика государя. Однако это благоприятное личное впечатление всё же плохо уживалось с тяжёлым гнётом николаевских порядков, который Самарин вместе с другими с особой горечью ощущал в последние годы царствования «Незабвенного», отмеченные поражением в Крымской войне. Самарин предчувствовал, что в царствование Александра возникнут условия для настоящей политической деятельности по осуществлению крестьянской реформы и обновлению народной жизни. И такое настроение преобладало, хотя первое впечатление от личности наследника вызвало у Самарина скорее недоумение, чем симпатию: в апреле 1849 г. автор «Писем из Риги» был представлен Александру Николаевичу в Москве, и тот пытался убедить его оказывать влияние на московское общество для искоренения распространённого там духа неприязни к немцам.
Следует сказать, что надежды Самарина в отношении императора Александра II оправдались в полной мере. В качестве эксперта, известного своими статьями по крестьянскому вопросу, а также записками в высшие инстанции, он был привлечён к работе всех редакционных комиссий по подготовке законопроекта об освобождении крестьян. Как свидетельствует Нольде, «в основных линиях крестьянская реформа 19 февраля 1861 г. была осуществлением именно самаринской её концепции»{194}. Самарин был убеждён, что решение крестьянского вопроса должно быть решением национальным, т.е. как в интересах помещиков, которые, как считал Самарин, приносили тяжёлые жертвы на алтарь общественного идеала, так и в интересах народа, за которым признавалось историческое право на землю. При этом социальный вопрос первой величины состоял в том, чтобы улучшение быта крестьян не разорило помещиков. Поэтому Самарин выступал за постепенность в деле освобождения крестьян. Это предполагало введение переходного периода при одновременном обозначении конечной точки, к которой реформа приведёт крестьянство последовательными этапами. Таким образом, реформа обнимала сразу весь предстоящий путь: от первого приступа к делу до полного прекращения обязательных отношений между помещиком и крестьянином посредством выкупа земли. С точки зрения Самарина, эта постепенность как основная черта русской реформы представляла собой громадное благо. Видя перед собой конечную цель, крестьянин, путём упорного труда и строгой бережливости, приблизит её осуществление. Разбуженные силы народа получат правильное направление, и опасность потрясений будет избегнута.
Именно так, медленно и постепенно, рекомендует проводить реформы современная экономическая и историческая наука{195}. Современные исследователи справедливо считают все Великие реформы 1860–1870-х гг. более эффективными, чем, например, реформы 1990-х гг., когда использовалась шоковая стратегия, без тщательной подготовки и предвидения последствий реформирования{196}.
На основе статистики того периода Е. Шмурло пришёл к выводу, что «крестьянская реформа, несмотря на её несовершенства, была колоссальным шагом вперёд; она явилась и крупнейшей заслугой самого Александра, в годы её разработки выдержавшего натиск крепостнических и реакционных стремлений»{197}.
Неизбежным следствием крестьянской эмансипации стали другие реформы — земская, городская, судебная. Высочайшим указом от 17 апреля 1863 г. телесные наказания были отменены, но с некоторыми ограничениями (например, сохранялись розги для ссыльных, для крестьян по приговору волостных судов). Запрещались всякие иные болезненные добавления к уголовным наказаниям, типа наложения клейм. Была проведена реформа армии. Вначале срок службы солдат был сокращён с 25 до 15 лет, а затем Высочайшим указом от 1 января 1874 г. введена всеобщая воинская повинность. Была проведена структурная перестройка вооружённых сил. Значительное развитие получило народное образование, включая создание в Петербурге, а затем и в других городах воскресных школ для рабочих. Было положено начало высшему образованию женщин. С 1862 г. государственная роспись доходов и расходов, прежде составлявшая государственную тайну, стала публиковаться в открытой печати.
Одновременно русская империя неуклонно расширяла свои пределы. По Айгунскому договору Россия распространила свой суверенитет на огромную Амурскую область. С присоединением через два года Уссурийского края империя овладела устьем Амура. Продолжалась колонизация Средней Азии. В 1860-х гг. генерал Черняев завоевал Коканд. В 1870-х гг. генерал Скобелев своими военными победами успешно завершил имперскую политику на среднеазиатском направлении. В 1864 г., после упорной борьбы с Шамилем, был окончательно замирён Кавказ. Россия обнаружила стремление оказать влияние и на разрешение так называемого «восточного вопроса». Она не осталась равнодушной к судьбе балканских народов, делавших отчаянные попытки освободиться из-под власти Турции. В ходе трудной, потребовавшей огромных жертв, но победоносной русско-турецкой войны (1877–1978 гг.) реформированная русская армия вплотную подошла к Константинополю, о котором мечтали Пётр I и Екатерина II. По условиям Сан-Стефанского мира с Турцией народы Болгарии, Сербии, Черногории, Румынии получали гарантии независимости, а к России были присоединены Ардаган, Каре и Эрзрум. Но на Берлинском конгрессе, созванном по требованию Англии и Австро-Венгрии, прусские родственники Александра II в лице «честного маклера» Бисмарка поглумились над пролитой русской кровью и вырвали у России плоды её побед. Не заинтересованная в новой войне, Россия была вынуждена сдать ряд позиций сначала Англии, а затем Австро-Венгрии. Поддержка Бисмарком этих держав вызвала сильные разочарования в русском обществе и рост антигерманских настроений.
В период модернизационных реформ и военных побед о себе заявили не только внешние враги Российской империи, но и враги внутренние: либерал-радикалы и стоявшая за ними подпольная Россия, разбуженная политической агитацией Герцена и познакомившаяся в европейских университетах не только с новыми социальными учениями, но и с методами террора{198}. Хотя реформы Александра II коренным образом меняли все прежние уклады жизни, они нисколько не повлияли на взволнованные умы радикалов, которые хотели «всего или ничего», республики, социализма или революции.
Эти силы способствовали формированию завышенных ожиданий у части крестьянства, т.е. «полная свобода» сразу и земля без выкупа. На деле же оказалось, что даже барщина и оброк сохраняются на неопределённое время, что требуется выкуп, что даже земельный надел в иных местах меньше того, каким крестьяне пользовались при крепостном праве. Поэтому после оглашения в 1861 г. в церквах манифеста о свободе среди крестьян началось брожение. Быстро стали распространяться слухи о том, что манифест подложный. В Пензенской губернии даже пришлось усмирять бунт, который стал поводом для серьёзной размолвки между царём и интеллигенцией, ориентированной на быструю вестернизацию страны. Появились прокламации «К молодому поколению», «К барским крестьянам», «Что нужно народу», «Молодая Россия». Авторы этих прокламаций, нисколько не смущаясь тем, что имеют дело с полуосвобождённой, вчера ещё крепостной, неграмотной мужицкой Россией, требовали республики, социализма, национализации земли. Наиболее радикальные требования содержались в прокламации «Молодая Россия», которая призывала «затопить дворцы кровью коронованных злодеев». В ней было сказано ясно и точно: «Выход из этого гнетущего страшного положения… один — революция, революция кровавая, неумолимая, революция, которая должна изменить радикально все, все, без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка. Мы не страшимся её, хотя и знаем, что прольются реки крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы»{199}.
Затем начались непонятные пожары в Петербурге. Большинство считало, что поджигателями были сочинители кровожадных прокламаций и поляки.
Начало Великих реформ было омрачено также польским мятежом, который был поддержан великими державами и особенно Англией, обеспокоенной «безмерностью» русской военной колонизации на востоке, «лондонским сидельцем» Герценом[58], подпольной Россией, но не нашёл сочувственного отклика среди населения империи. Влияние «Колокола» в России упало, а русские генералы, несмотря на угрозы великих держав, усмирили восстание. Польское шляхетство, руководившее восстанием, было наказано тем, что крестьяне Западного края были освобождены на лучших условиях, чем в центральных губерниях.
4 апреля 1866 г. Каракозов, один из тех подпольных людей, которые не хотели больше ждать, посмел выстрелить в императора. Мещанин Осип Комиссаров, ударив убийцу по руке, предотвратил гибель Александра II. Россия, а вместе с ней и Фёдор Михайлович Достоевский, была потрясена самим фактом покушения на императора: подпольная Россия заявляла, что теперь всё позволено.
После второго выстрела поляка Березовского 6 июня 1867 г. в Париже Александр понял, что лично для него события приобретают чрезвычайно серьёзный и, возможно, трагический оборот. А вот что пишет русский писатель Георгий Иванович Чулков: «Он был охотник, чувствовал зверя, и теперь ему казалось, что его самого травят, как волка, что сейчас облава, лают собаки, улюлюкают псари… Вот сейчас увидит он перед собой чёрное дуло ружья. Это смерть»{200}. После серии неудачных терактов смерть настигнет Императора-Освободителя 1 марта 1881 г.
Александр II стал жертвой противостояния двух России: России традиционной, но постепенно обновляющейся в ходе реформ, и России революции и революционного террора с культом маузера, монополизацией права представлять волю народа и готовностью силой навязывать своё видение счастливого будущего. Ярким выражением спора этих двух России явилось мировоззренческое столкновение между Герценом и Самариным.
Для Герцена Самарин был представителем всего того, с чем он боролся с такой страстностью в далёкой и делавшейся ему понемногу чужой России. Для Самарина Герцен воплощал явление русской жизни, которое он больше всего ненавидел, — он воплощал русскую революцию, и русскую революцию, благословившую в 1863 г. польское восстание. По признанию самого Самарина, едва ли кто-нибудь строже осуждал всю деятельность Герцена и искреннее жалел о том вреде, который Герцен сделал в России.
В годы юности Самарин был близок с Герценом. Они тогда много спорили и в конце концов теоретически разошлись, сохранив личную симпатию друг к другу. Последний раз они встретились в 1864 г. в Лондоне, когда «Колокол» уже терял свою силу, поскольку поддержал польское восстание. Между идейными противниками состоялся крупный и злой, по выражению Герцена, разговор, который длился 3 дня (21–23 июля). При обсуждении польского вопроса, действий революционных кружков в России (подпольные издания «Земля и Воля», «Великоросс»[59]), политики правительства снова выявились диаметрально противоположные мировоззренческие позиции. Через десять дней в длинном, грубоватом, но искреннем письме Самарин выступил в качестве обвинителя. Он сказал Герцену, в частности, следующее: «Повторяю вам опять то, что я говорил Вам в Лондоне: Ваша пропаганда подействовала на целое поколение как гибельная, противоестественная привычка, привитая к молодому организму, ещё не успевшему сложиться и окрепнуть. Вы иссушили в нём мозг, ослабили всю нервную систему и сделали его совершенно неспособным к сосредоточению, выдержке и энергической деятельности. Да и могло ли быть иначе? Почвы под Вами нет: содержание Вашей проповеди испарилось; от многих и многих крушений не уцелело ни одного твёрдого убеждения; остались одни революционные приёмы, один революционный навык, какая-то болезнь, которой я иначе назвать не могу, как революционною чесоткою…
В последние годы два явления в нашем русском мире выдались особенно ярко, Это, во-первых, попытка привести в исполнение безумную программу, кем-то продиктованную нашей неучащейся молодёжи; я разумею разные подпольные издания (“Земля и воля”, “Великоросс” и т.п.), в которых проповедовались поджоги и бунт, воровская прививка грубого безбожия к мальчикам и девочкам, отданным на веру в распоряжение преподавателей воскресных школ, подложные манифесты, которыми надеялись обмануть крестьян, и т.д. Во-вторых, польский мятеж с его атрибутами: верёвкою для подлой черни, отравленным стилетом для польских журналистов и русских офицеров и заказной ложью, по стольку-то за строку, для общественного мнения Европы. Как же отнеслись вы к этим явлениям? Вы спасовали перед обоими… Отчего же вы спасовали перед русской молодёжью и перед польскою шляхтою? А вот отчего….Положительные цели одна за другою исчезли из виду, формулы стушевались и обратились в нуль.
Осталось обычное средство: революция как цель для самой себя, революция революции ради. Её знакомые приёмы вы увидали в проповедях польских ксендзов, в подложных грамотах, в “Великороссе”, и вы не посмели ослушаться её призыва. Как кабальному человеку революции, вам всё равно, откуда бы она ни шла, из университета, села, костёла или дворянского замка. Вы у неё не спрашиваете, куда она идёт и какие побуждения она поднимает на своём пути…»{201} Говоря о реакции Герцена на эти резкие обвинения, Б. Нольде отмечал, что в его письмах к Огарёву и в ответных письмах к Самарину чувствуется какая-то внутренняя робкая неуверенность, проявляющаяся то в нервных и эпизодических возгласах о жестокости подавления польского мятежа, о политических преследованиях в России, о её «немецком» правительстве, то в примирительных и грустных интонациях, а в целом — в моральной невозможности противопоставить целостному мировоззрению Самарина одинаково целостный и одинаково твёрдый положительный идеал{202}.
Конечно, стареющему Герцену было уже поздно перечёркивать свою прежнюю жизнь и под влиянием бесед и переписки с Самариным сворачивать со старой накатанной дороги революционной агитации. Ему не надо было предугадывать, как его слово отзовётся. Он это видел и назвал героями русских офицеров, изменивших своему долгу во время польского восстания, а также подпольную недоучившуюся молодёжь, которая после серии неудачных терактов всё-таки убьёт Царя-Освободителя. От Герцена героизация террористов проникнет в русскую литературу и живопись[60], публикации российских либералов[61], а затем и в советскую литературу. Оппонентами такой героизации выступят Достоевский в «Бесах», Крестовский в «Красном пуфе», Гончаров в «Обрыве», Лесков в «Некуда». Их правоту подтвердят и материалы следствий по делам террористов{203}.
На фоне польского восстания, а также революционного брожения и террористической активности подпольной молодёжи во внутренних губерниях России Прибалтийский край с его верным государю дворянством и отсутствием революционной крамолы производил впечатление относительно стабильного и благополучного региона. У эстонцев и латышей ещё не было своих герценов и Чернышевских, желябовых и перовских, как не было литераторов и живописцев, героизировавших борьбу с «самодержавием» и «царизмом». Немецкое рыцарство, играя на текущих внутриполитических последствиях модернизационных реформ в России, в очередной раз без особого труда убедило влиятельных чиновников в высших эшелонах российской власти, что панацеей от всякого рода потрясений на Прибалтийской окраине является особый остзейский порядок. Применительно к реформам это предполагало, что и проводиться в жизнь они будут по-особому, с учётом местных реальностей и интересов.
Мы помним, как немецкое рыцарство освободило крестьян без земли, т.е. в голод и бродяжничество, а затем, испуганное подъёмом движения в православие, было вынуждено выделить часть помещичьих земель для сдачи в аренду крестьянам и тем самым поставить пределы уничтожению крестьянских дворов. Если в России реформа была нацелена на создание института частной собственности на землю в среде крестьянства (этот процесс начался с сохранения действующей общинной собственности, которая должна была трансформироваться в личную, а затем в частную собственность), то в Прибалтике крестьянство в основной своей массе должно было оставаться лишь арендаторами.
Что касается других реформ, осуществлявшихся в царствование Александра II, то они были перенесены на остзейскую почву с запозданием и в урезанном виде.
В 1863 г. был установлен новый порядок выдачи паспортов, который позволил крестьянам переселяться в города и другие губернии без разрешения помещика.
В 1865 г. помещики отказались от права домашней расправы. Правда, телесные наказания по приговорам волостных судов и помещичьих полицейских учреждений ещё сохранялись.
В 1866 г. был издан закон о волостной общине. Он давал зажиточным крестьянам право решающего голоса на волостных сходах, где избирались волостные должностные лица и решались важные для крестьянства вопросы.
В 1868 г. была отменена барщинная аренда на крестьянской земле. Однако на помещичьей, квотной и шестидольной землях помещик мог по-прежнему требовать выполнения отработок.
В 1866 г. были окончательно отменены все цеховые ограничения и устанавливалась свобода ремёсел. Ремесленникам предоставлялось право содержать наёмных рабочих.
Городская реформа была проведена лишь в 1877 г., т.е. с запозданием в 7 лет. Благодаря реформе управление перешло от замкнутых по своему составу магистратов к городским думам, избиравшимся на основе цензов. В результате немецкое бюргерство утрачивало прежнее единовластие в городах, а политические позиции эстонской городской буржуазии укреплялись.
Из-за противодействия немецких баронов распространение на Прибалтику «Судебных уставов» 1864 г., где последовательно проводился принцип равенства перед законом, затянулось на десятки лет, а «Положение о губернских и уездных земских учреждениях» 1864 г., предусматривавшее, несмотря на несовершенство избирательной системы, формирование «всесословных» учреждений, так и не было претворено в жизнь. В целом же реформы были проведены так, что они не затронули существенно привилегии немецкого рыцарства.
Крестьянское движение в Лифляндии в сторону православия, запоздалая и колеблющаяся поддержка этого движения (но всё-таки поддержка) со стороны правительства были не без основания восприняты немецким рыцарством и лютеранским духовенством как вызов привилегиям немецкого элемента в крае. Хотя правительство наступало на эти привилегии очень медленно и непоследовательно, но устойчивая тенденция такого наступления, хотя и неспешного, всё же обозначилась и не давала поводов надеяться, что она заглохнет сама собой. Тем более что на отношение центра к прибалтийской окраине влияли значимые и набирающие силу внутриполитические и международно-политические факторы (модернизационные реформы, несогласие общества с прибалтийской политикой, обеспечивающей господство немецкого элемента в Прибалтике вопреки российским интересам, усложняющиеся отношения с Пруссией, а затем и с объединившейся Германий и т.д.). А это означало, что «обрусительная» политика, завещанная Екатериной II, и требующая унификации управления прибалтийскими губерниями в соответствии с порядком, принятом во внутренних губерниях, не снята с повестки дня и будет претворяться в жизнь.
Следует сказать, что немецкое рыцарство вкупе с лютеранскими пасторами обладало к середине XIX в. значительным арсеналом зарекомендовавших себя средств отстаивания обособленности прибалтийской окраины от основной территории Российской империи. Однако движение лифляндских крестьян показало, что в этом арсенале антироссийских инструментов остались без внимания настроения туземного населения, с которыми немцы не привыкли считаться. События же 1840-х гг. дали понять, что с переменой веры местного населения, в котором немцы видели лишь побеждённых и рабов, может рухнуть многовековой остзейский порядок. Поэтому к арсеналу уже опробованных средств был добавлен важный элемент, сводящийся к целенаправленной политике по привлечению на свою сторону аборигенов при отстаивании обособленности края от всего исходящего из России и от русских. Таким образом, инородческий вал, продолжавший опоясывать восточное побережье Балтики с момента его присоединения к России, должен был работать на немецкие интересы. И это было в принципе достижимо, поскольку российская сторона не спешила утвердить государственное обладание краем с помощью племенных и духовных скреп и благодаря этому сделать свою верховную политическую власть в Прибалтике более надёжной.
При развороте инородческого вала против России большое значение придавалось укреплению монопольных позиций лютеранства в крае. В качестве основных инструментов использовались Церковь и школа и, конечно, связи с влиятельными остзейцами в Санкт-Петербурге, германофильским и либеральным окружением императора.
Наиболее сильный удар по православию в Прибалтийском крае помещики и пасторы нанесли путём понуждения православных крестьян нести повинности в пользу лютеранской Церкви. Этот вопрос возник сразу же с учреждением первых православных приходов и стал новым полем противостояния эгоистичных немецких и общегосударственных интересов.
Поскольку к православию присоединились не тысячи, а десятки тысяч, то в вопросе о доходах пасторы заняли далеко не равнодушную позицию. Требование платы за требы отпадало, поскольку за ними православные крестьяне не могли обращаться к лютеранскому священнику. Не могло быть спора и в отношении платы за аренду пасторской земли, так как в этом случае пастор выступал не духовным лицом, а как землевладелец. Спор же возник из-за постоянных (натуральных и барщинных) повинностей с арендаторов помещичьих земель. Хотя, согласно Высочайше утверждённой инструкции генерал-губернатору Головину от 25 апреля 1845 г., крестьяне, переходящие из лютеранства в православие, освобождались от лютеранских повинностей{204}, дворяне и пасторы всё же нашли, как им казалось, правовую лазейку. Они начали утверждать, что постоянные повинности с арендаторов помещичьих земель есть не что иное, как уступка помещиками части своего поземельного дохода в пользу лютеранской Церкви и потому эти повинности не могут и не должны быть слагаемы с крестьян при перемене их вероисповедания. Православное духовенство, напротив, доказывало, что новоприсоединившиеся должны содействовать содержанию своей Церкви и, следовательно, было бы крайне несправедливо и даже неблаговидно требовать с крестьян исполнения повинностей и платежей в пользу своей и в пользу иноверной Церкви. Комитет по устройству духовной части в Лифляндии предложил перевести на деньги материальные повинности, чтобы в усадьбах, где крестьяне принадлежат к разным вероисповеданиям, каждое лицо смогло платить причитающуюся ему долю по своей конфессиональной принадлежности. Такое положение комитета было высочайше утверждено 14 декабря 1846 г. и получило силу закона. С этого времени с православных крестьян перестали требовать исполнения каких бы то ни было повинностей или платежей в пользу пасторов и в арендные контракты, заключавшиеся между помещиками и православными крестьянами, не включались условия о повинностях и данях в пользу пасторов. Дворяне и пасторы не смели противодействовать резолюции Николая I губернатору Головину по этому вопросу: «Глядеть в оба глаза, нового не затевать и слепо держаться данных мною разрешений на все случаи, а с не повинующимися моей воле поступать, кто бы ни был, как с бунтовщиками. Аминь»{205}.
Если бы Головин оставался генерал-губернатором более продолжительное время, то он, безусловно, довёл бы до конца дело о переводе постоянных повинностей на деньги. Однако сменивший его на посту генерал-губернатора князь Суворов отложил этот вопрос в сторону, хотя во всё царствование Николая I нигде повинностей и даней с православных в пользу пасторов не требовали.
Ситуация изменилась в 1856 г. К этому времени истекал срок действия лифляндского крестьянского положения 1849 г., в котором вопрос о повинностях с православных крестьян был решён в соответствии с Высочайшим повелением от 14 декабря 1846 г. При подготовке крестьянского положения к новому утверждению помещики и пасторы, поддержанные князем Суворовым, стали настаивать на возвращении к ситуации до 14 декабря 1846 г. Для этого предлагалось все повинности в пользу лютеранской Церкви перевести с крестьян-арендаторов на помещиков, которые сами будут взимать эти повинности с арендаторов, фиксируя их в арендных контрактах. Не дожидаясь решения по этому вопросу, часть помещиков начала совершенно произвольно и вопреки закону от 14 декабря 1846 г. взыскивать со всех своих православных арендаторов дани и повинности в пользу пасторов. Это произвело неблагоприятное впечатление на православных крестьян, ведь им приходилось нести вдвое большие повинности по сравнению с лютеранскими арендаторами, т.е. работать на свою Церковь и чужую. При этом отказаться православному арендатору от помещичьих требований в пользу иноверческой Церкви было невозможно, потому что отказ неминуемо повлёк бы за собой немедленное изгнание православного крестьянина с арендуемого участка. Найти же управу на такого помещика было невозможно, тем более что тогдашний генерал-губернатор Суворов находил помещичьи требования правильными{206}.
Известны случаи, когда православных хозяев изгоняли с их участков за православную веру, а на их места селили лютеран. Ввиду того, что по закону православные освобождались от повинностей в пользу лютеранского духовенства, кирок и школ, мызникам было невыгодно предоставлять таким лицам пользование землёй, и им отказывали под каким-нибудь предлогом. А когда они, изгнанные, искали где-либо себе хозяйства, то их спрашивали, какой они веры. И когда узнавали, что православный, отказывали, говоря: «Нет у нас земли для тебя»{207}.
После рассмотрения вопроса в разных инстанциях — от комитета остзейских дел (утверждён в 1805 г.) до общего собрании Государственного совета император Александр II, повелел разрешить спор следующим образом: «Так как православное духовенство в Лифляндии обеспечивается в своём существовании назначенным для него жалованьем, то все реальные повинности в пользу Церквей отменить и предоставить содержание лютеранских церквей попечению тамошнего дворянства»{208}. Однако Александр II не смог настоять на своём решении так же самодержавно, как это сделал 14 декабря 1846 г. его отец. Последовали новые прошения со стороны лифляндского дворянства и новые рассмотрения. В июне 1862 г. перед представлением Государственному совету вопрос рассматривался на заседании соединённых департаментов, на которое были приглашены обер-прокурор Синода граф Толстой, бывший лифляндский генерал-губернатор князь Суворов и сменивший его на этом посту барон Ливен. Десять членов, а именно гг. барон Корф, Литке, Брок, Метлин, Ковалевский, Княжевич, князь Суворов, Толстой, барон Ливен и Валуев, встали на лифляндскую дворянско-немецкую точку зрения, и только два члена — князь Гагарин и Ахматов заняли позицию покойного императора Николая I и бывшего генерал-губернатора Головина{209}. В царствование императора Александра II этот вопрос так и не был решён, что, однако, не мешало немецким помещикам действовать по своему усмотрению и, конечно, в интересах лютеранской церкви, а значит, в ущерб православию.
В частности, всё делалось для того, чтобы православные на своём горьком опыте постоянно убеждались, что православие очень невыгодно. Практика своевольного взыскивания с православных лютеранских повинностей продолжалась довольно долго: по свидетельству протоирея Николая Лейсмана, в некоторых уездах — вплоть до 1910 г.{210} Залогом же такого положения вещей являлось, прежде всего, дворянское землевладение в крае, позволявшее помещику диктовать свою волю православным дворохозяевам и арендаторам. Неудивительно, что неоднократные обращения епархиальных властей в Санкт-Петербург по поводу лютеранских повинностей с православных лишь демонстрировали бессилие верховной власти, что имело, конечно, негативный морально-психологический эффект в крестьянской среде. В связи с этим Е.М. Крыжановский отмечал: «Ничто так чувствительно не задевало новоправославных в этом крае, как повинности в пользу пасторов. Ничто так ярко не представляло в глазах их бессилия правительственных распоряжений и бесплодности православия для быта их и душевного покоя, ничто так не ставило их во внутренние противоречия с самими собой, как обязанность работать на пасторов, содержать кирки, кистеров, органистов, давать им дань от каждого прибытка и исполнять всё это, несмотря на ясные повеления верховной власти, на уверения со стороны православных священников, на собственную веру в силу русского царя»{211}.
Одновременно велась непримиримая информационно-психологическая война против государственной религии. Отличия православной религии от лютеранства становились объектами разнузданной, непотребной хулы, оскорбительной для православных. Недостойное поношение православия происходило в кирках, находило отражение в местных и зарубежных печатных изданиях. Например, в Германии вышла книга «Немецко-протестантская борьба в Балтийских провинциях России», которая, как водится, сочувствовала делу «защиты» лютеранства в крае. Особо рьяные обличители государственной религии подвергались судебным разбирательствам, но эти меры не снижали накала борьбы, которую вёл немецкий элемент.
Логическим следствием возведения хулы на православие стала агитация за возвращение в лютеранство. Поскольку российские законы запрещали отпадение от православия, немецкие дворяне стали добиваться разрешения на возврат «заблудших овец» в лютеранство. Им на помощь, как и следовало ожидать, пришёл русский остзеец генерал-губернатор Суворов, выступивший против «стеснения свободы совести» в Прибалтийском крае. В 1857 г. поступили первые заявления от 98 человек с просьбой разрешить вернуться в лютеранство. В основном это были люди из числа дворовых (кучеры, кузнецы, прислуга), испытывавшие наиболее сильное давление господ, а также лица, состоявшие в смешанных браках. После того как правительственно благосклонно удовлетворило прошения 44 человек, прецедент был создан. Под быстро распространявшие слухи о скором исчезновении «русской веры» в Прибалтийском крае и с опорой на информационную поддержку заграничных газет, оплакивавших судьбу лютеран в Прибалтике, пасторы стали составлять новые списки «обманутых» эстонцев и латышей. Толпы крестьян снова потянулись в Ригу, однако теперь для того, чтобы, как утверждали пасторы, выйти из «полона греко-российской Церкви». Примечательно, что эти стремления уже никто не считал бунтом. Более того, в мае 1864 г. лифляндское дворянство направило Александру II петицию в защиту местного населения, страдавшего «под гнётом принуждения совести».
Согласно данным за 1865 г. по крестьянам-хозяевам православного вероисповедания, из нескольких десятков приходов только в трёх число православных хозяев немного увеличилось, в остальных же — резко сократилось: в двух, где было по 26 православных хозяев, осталось в одном шесть, в другом — четыре; во многих приходах их число уменьшилось с 30–40 до 12–6 и даже до одного{212}. Важно отметить, что эти данные свидетельствуют не столько о масштабах отхода от православия, сколько о беспрецедентном характере притеснений православных, выразившемся в потере хозяевами своих дворов и арендных участков и передаче их лютеранам.
Архиепископ Рижский и Митавский Платон (в миру Николай Иванович Городецкий), с декабря 1848 г. продолжавший в Прибалтийских губерниях самоотверженную деятельность епископов Иринарха и Филарета I, предпринимал всё возможное, чтобы труды его предшественников, направленные на духовное сращивание балтийского берега с Российской империей, не пропали даром. 18 августа 1864 г. он писал одному из министров в Санкт-Петербург: «Если вы и другие правительственные лица будете равнодушны к православию в сем крае и допустите из угождения немцам, чтобы оно ослабло и даже вовсе истребилось в нём, то на вас будет лежать тяжкий грех перед Богом и великая ответственность перед Россией …Я говорю это в полном сознании, что мои слова помянутся на Суде Божием»{213}. В подготовленном для правительства докладе архиепископ Платон изложил основные причины отхода от православия: давление и угрозы мызного начальства, притеснения помещиков, поношение православной веры. Он предложил и меры по защите государственной религии в крае: наделить православных крестьян землёй[62] и запретить пасторам публично поносить православную веру, особенно в кирках.
Следует сказать, что обращения Платона к правительству имели в целом ограниченный эффект, как и выступления в печати протоирея НА. Лейсмана, публицистов Ю.Ф. Самарина, М.П. Погодина и др., которые вызвали вал опровергающих публикаций из немецко-лютеранского лагеря. В 1865 г. правительство сделало ряд распоряжений в пользу обеспечения свободы совести, что, однако, открывало возможности для вероотступничества. Так, согласно указанию от 19 марта 1865 г., при совершении браков между лицами православного и протестантского вероисповедания больше не требовались предбрачные подписки о крещении и воспитании будущих детей в правилах православия. В то же время инструкция от 13 июля 1865 г. привносила в этот процесс элементы государственного контроля: новый генерал-губернатор Эстляндии, Лифляндии и Курляндии граф П.А. Шувалов получил право решать вопросы об обратном переходе в лютеранство по своему усмотрению. Вместе с тем пасторы в декабре того же года добились разрешения крестить подкидышей и незаконнорожденных детей. Кроме того, законы, обеспечивавшие свободу совести, они перетолковывали в пользу узкой немецкой касты.
Так, Высочайшее повеление об отмене для лиц, вступающих в смешанные браки, подписки крестить и воспитывать своих детей в православии развязало руки лютеранским пасторам и позволило им нанести сильнейший удар по позициям православия в Прибалтийском крае. По всем волостям были немедленно созваны сходы крестьян, и от местной власти им было объявлено, что теперь всякий имеет право крестить своих детей в той вере, в какой сам пожелает. Одновременно пасторы развернули пропаганду против православия и стали совращать православных к переходу в лютеранство. Как свидетельствует священник Поляков, православные, утомлённые гонениями и насмешками иноверцев, воспользовались таким предписанием и стали крестить своих детей в лютеранство не только от смешанных, но и от простых браков, где оба родителя принадлежали к православному вероисповеданию. Крещение младенцев в православие стало снижаться. Год от году всё меньше прихожан стало являться к исполнению христианского долга исповеди и Св. Причастия.
Священник Поляков отмечает, что лютеранская пропаганда употребляла всевозможные способы к совращению православных в иноверие. Православные приходы с каждым годом сокращались в числе, поскольку протестантские священники под разными предлогами стали побуждать православных обращаться к ним за исполнением треб (крещение, венчание, причащение, исповедь, конфирмация), одновременно заманивая православных детей в лютеранские школы. При этом никем не сдерживаемая пропаганда распространялась не только на коренных латышей и эстонцев, но и на коренных русских — православных. Несмотря на протесты священников против таких беззаконных действий со стороны лютеранской пропаганды, несмотря на жалобы в инстанции, благих результатов православное духовенство так и не увидело и совращение православных продолжилось{214}.
Особенно активно процесс уклонения от православия протекал в период 1865–1870-х гг., то есть в эпоху быстрого осуществления либеральных реформ, скорость которых нередко оборачивалась издержками для государственных интересов. Затем этот процесс стал стихать, а к середине 1880-х гг. прекратился. Согласно оценкам протоиерея Н. Лейсмана, уклонилась 1/4 часть православных, 3/4 остались верными ему{215}. Хотя это и был «элемент несовратимый, у которого религиозные интересы стояли несравненно выше земных видов», всё же его было явно недостаточно для обеспечения духовной близости Прибалтийского края с внутренними губерниями России.
Чтобы сохранить лютеранско-немецкий характер края, помещики и пасторы стали уделять повышенное внимание народному образованию и школам. В течение семи веков они держали эстонцев и латышей в самом грубом невежестве, ставя жёсткие препоны формированию национальной интеллигенции. Движение же крестьян к православию, а значит и к России, показало им, что местное население, которое они долгое время считали своими рабами, может легко изменить духовную и этнопсихологическую ориентацию края. Чтобы не допустить развития такого неблагоприятного для немецкой гегемонии сценария, помещики перестали скупиться на средства в сферу народного образования, а пасторы стали усердно заботиться о том, чтобы из учебных заведений выходили поборники всего лютеранского и немецкого. К 1860-м гг. в Лифляндии было открыто около 300 народных лютеранских училищ. Этот процесс воспитания лютеранина через школу в полной мере был распространён и на Эстляндию: лютеранских училищ здесь было лишь ненамного меньше.
Значение школы для срастания Прибалтийской окраины с Россией понимали не только православные священники края, но и государственно мыслящие чиновники в Петербурге. 1 мая 1850 г. император Николай I утвердил правила для православных школ, составленные на основании проекта епископа Филарета и генерал — губернатора Е.А. Головина. Православные школы, подобно лютеранским, разделялись на приходские (должны были быть по одной в каждом приходе при церкви) и волостные (вспомогательные), входящие в состав прихода. Обучение в приходских школах осуществлялось священниками и псаломщиками безвозмездно. Вспомогательные школы открывались в волостях по мере возможности и на средства крестьян. Преподавали в них учителя под руководством и надзором священника.
В программу приходских школ в качестве предметов обучения входили: катехизис, Священная история, русский язык, начала арифметики, церковное пение, чистописание.
В волостных школах обучали молитвам, чтению и письму на русском и на родном языке, четырём действиям арифметики. Образование было обязательным для всех здоровых детей в возрасте от 8 до 12 лет.
Значительный вклад в создание сети православных школ внёс архиепископ Платон. Его усилиями к уже имевшимся 28 школам были открыты ещё 79 новых приходских школ и 252 вспомогательные. В 1867 г. в этих школах обучались 9500 детей.
Важно подчеркнуть, что православные школы по многим позициям уступали школам лютеранским. Они размещались в тесных и убогих помещениях, не вмещавших всех желающих учиться. По этой причине многим крестьянским детям было отказано в приёме. Содержание и качество преподавательского персонала в лютеранских школах было на порядок выше, чем в православных. Учителя православных сельских школ постоянно бедствовали и, видя, как обеспечены лютеранские учителя (кроме хлеба от хозяев, они получали ещё и жалование от мыз), они отказывались от своих должностей. Когда же на их место не удавалось подыскать замену, школа закрывалась. Хотя Святейший Синод ассигновал из своего духовно-учебного капитала ежегодное пособие школам в размере 1000 рублей, этих средств явно не хватало. Поскольку православная паства, по сравнению с лютеранской, была относительно малочисленной, бедной, и к тому же ещё несла и лютеранские повинности, её силами было невозможно поправить положение православной школы в крае. Оставалось надеяться на благотворительность.
Для активизации деятельности по изданию книг, строительству храмов, организации приходских школ и благотворительных мероприятий по инициативе архиепископа Платона в январе 1867 г. было учреждено Рижское Петропавловское братство. При открытии братства архиепископ Платон обратился к собравшимся со следующими проникновенными словами: «Ужели вы откажитесь принять участие в том, что может улучшить быт ваших братии по вере и племени и вместе возвысить нашу народность в здешнем крае и принести различную пользу вашей Святой Церкви? О, если между вами найдутся равнодушные к этому, то я с прискорбием скажу: они плохие православные и недостойны имени русского!.. Многие из вас ропщут, что здесь русские в уничижении и без всякого значения; позвольте же спросить: что вы доселе сделали, чтобы здешние туземцы уважали вас? Многие из вас, как я слышу, винят начальство за то, будто оно мало заботится о православии и русских интересах в здешнем крае… а что вы сами делаете для них, и в особенности для православия? Вы тоже должны пещись о пользе их, потому что вы чада православной Церкви, члены русской семьи»{216}. Эти увещевания преосвященного Платона, безусловно, справедливы и актуальны по сей день. Но поскольку он так горячо взывает к благотворительности русских прихожан, которая относительно эффективна лишь тогда, когда развивается в рамках правительственного курса, а сама по себе едва ли может переломить ситуацию в крае, то в его словах трудно не почувствовать разочарованности политикой верховной власти в прибалтийских губерниях, которая (т.е. политика), судя по всему, оказалась ниже ожиданий, упований и просьб архиепископа.
Покорение народов немцы всегда начинали с уничтожения элит. Так они поступили и с эстонским народом, который в течение многих веков не имел образованной прослойки, способной влиять на национальное самосознание соплеменников. Жестоко уничтожался и всякий смелый и непокорный элемент, способный поднять народ на борьбу. В то же время из среды местного населения немцы рекрутировали подручных (или, выражаясь современным языком, коллаборационистов) для исполнения роли кубьясов (надсмотрщиков), кильтеров (мызных надсмотрщиков), доносчиков, агентов влияния, с опорой на которых было легче управлять покорённым народом. Но эти подручные на службе у немецких рыцарей до такой степени себя дискредитировали и стали объектами такой ненависти и презрения народа, что сфера их использования всё больше ограничивалась текущими потребностями в исполнителях «грязной работы». А между тем время ставило новые задачи перед хранителями остзейского порядка. Движение эстонских и латышских крестьян к православию показало, что стихийно народ тянется к единению с Россией и не хочет обособления Прибалтийского края от России. Чтобы перенаправить это движение в условиях хоть и неспешного, но последовательного наступления России на привилегии немецкого меньшинства, одних репрессивных мер со стороны немецкого элемента было явно недостаточно. К тому же такие меры могли вызвать неудовольствие имперского центра с нежелательными для немецких господ последствиями. Требовались новые, более изощрённые технологии обеспечения обособленности Прибалтийского края. Нужно было, чтобы сам народ захотел такого обособления. А для этого были нужны национальные вожаки, являющиеся лютеранами по убеждению и способные оказывать влияние на народ в нужном направлении, т.е. в антиправославном, антирусском, антиимперском.
Реформы Александра II сообщили мощный импульс формированию национальной интеллигенции в Прибалтийском крае. Однако Россия не поспешила своевременно направить этот процесс в нужное русло и взять его под свой контроль путём утверждения через государственную Церковь, государственный язык и народное образование православно-русских начал в Прибалтийском крае.
Немцам удалось не только остановить движение к православию в крае, не только добиться возвращения назад в лютеранство части крестьян, принявших православную веру, но и оказать через лютеранскую Церковь и школу влияние на национальную самоидентификацию формирующейся эстонской интеллигенции (при всей ненависти эстонцев к своим поработителям). И это влияние оказалось настойчивее и мощнее православно-русского воздействия.
Со второй половина XIX в. немцы уже не могли сдерживать развития национальной эстонской культуры, народно-просветительской деятельности эстонской интеллигенции (пока ещё малочисленной), национального эстонского движения. Но они сделали всё от них зависящее, чтобы этот процесс, несмотря на нередко сопутствовавшие ему антинемецкие настроения, всё же развивался вокруг твёрдого лютеранского ядра. И это ядро подспудно тянуло в сторону от православной России, задавало пробуждавшемуся национальному движению антироссийский и антиимперский вектор.
Ещё в 1840-е гг. епископы Иринарх и Филарет, генерал-губернатор Головин разглядели в движении крестьян к православию акт стихийной массовой национальной самоидентификации коренного населения края с русским народом и российской государственностью. Но это движение не было поддержано своевременно и должным образом. В результате лютеранско-немецкий элемент перехватил инициативу и там, где это было возможно, наложил свою печать на мировоззрение формирующейся эстонской интеллигенции, а следовательно, и на формулируемые ею цели национального движения.
Поскольку эстонский народ в основной своей массе оставался крестьянским народом, то многовековые чаяния крестьян, испытывавших национальный и социальный гнёт немецких помещиков, не могли не влиять на повестку дня национального движения. Поэтому вопрос, как вывести крестьян из угнетённого состояния, улучшить их быт, сделать хозяином на своей земле, был стержневым для эстонских интеллигентов.
С другой стороны, так как немцам удалось утвердить практически монопольные позиции лютеранской религии в крае, а вместе с ней и немецкий характер региона с тяготением к Германии, то это обстоятельство не могло в дальнейшем не привнести в повестку дня элементы вестернизации, равнения на политические, социальные, экономические процессы, развивающиеся на Западе.
На первых же порах основное внимание было уделено развитию этнокультурной самоидентификации эстонцев. И здесь выдающуюся роль сыграл Фридрих Рейнгольд Крейцвальд, врач из Выру и основоположник эстонской национальной литературы. Он явился составителем народного эпоса «Калевипоэг», впервые изданного в 1857–1861 гг. и оказавшего большое влияние на самосознание эстонцев. За этот труд Крейцвальд был награждён Демидовской премией Российской академии наук. Широкую популярность в народе завоевали и «Старинные эстонские народные сказки» Крейцвальда, а также редактировавшийся им «Полезный народный календарь», расходившийся огромным для того времени тиражом — до 25 тысяч экземпляров.
Вслед за Крейцвальдом, считавшим наследие предков славой и красой эстонского народа, собиранием и изучением народного творчества стали заниматься почти все виднейшие эстонские писатели и деятели культуры второй половины XIX в. Центром этой работы стало открытое в 1872 г. Общество эстонских литераторов, зарегистрированное под названием Общества грамотных эстонцев. Наиболее усердными собирателями народного фольклора были М. Веске, Я. Хурт, М. Эйзен, Я. Кырва, Ю. Кундер, П. Сюдда. Нередко они объединяли вокруг себя широкую сеть таких же увлечённых корреспондентов: учителей, ремесленников, крестьян, студентов.
Однако далеко не все виды народного творчества могли быть пропущены прибалтийско-немецкой цензурой и опубликованы. Прежде всего это касается цикла песен «Жалоба эстонца», получивших широкое распространение во второй половине ХГХ в. в устной форме и в рукописях и представлявших как бы подпольную народную литературу. В этих и других политических народных песнях различимо сильное неприятие 700-летнего угнетения эстонского народа немецкими баронами. И потому жалоба воспринимается не как бессильное причитание по несчастной судьбе, а скорее как готовность и призыв к борьбе. Вот как в одной из песен характеризуется историческая миссия немецких пришельцев:
Из Германии набежали,
Всю Эстонию забрали.
На народ ярмо надели,
Всё ограбили, объели.
Нет житья ни днём, ни ночью,
Стар и млад — все спины гнут.
Чуть приляжешь — нету мочи,
Кубьяс, кильтер тут как тут.
Не меньше достаётся и пасторам, которые также причисляются к угнетателям и грабителям народа:
Пасторы — отцы святые,
Белый бант на каждой вые.
Много денег загребают,
Салом, жиром заплывают.
Погляди-ка, раб-народ:
Вот где кровь твоя и пот!{217}
Народное творчество отражало и социальное расслоение в деревне. Наряду с продолжавшими бытовать бобыльими и пастушьими песнями появляются рифмованные батрацкие песни, направленные против крестьянина-дворохозяина — серого барона. Народ осмеивал и так называемых «можжевеловых немцев», т.е. эстонцев, стремившихся подражать всему немецкому.
Прежде основным народным развлечением были качели. Теперь к ним добавились деревенские гуляния с хороводами и хороводным пением. В основном это были любовные песни, большей частью заимствованные у немцев.
Одним из народных инструментов становится гармонь. Большую популярность получают русские народные песни, особенно привились песни узников, бродяг, солдатские песни.
Примечательно, что народ сохранил благоговейное отношение к русскому государю, которое всегда так умиляло и обезоруживало русских чиновников, заставляя сочувствовать простым эстонцам в их распрях с баронами и пасторами. Вплоть до революции 1905 г. эстонцы в своих песнях возносили хвалу русскому царю, показывая тем самым, что свои надежды они связывают с верховной российской властью.
В 1869 г. состоялся первый всеэстонский певческий праздник, положивший начало национальной традиции эстонского народа, живущей и поныне. Он прошёл под общим руководством германофила И.В. Яннсена и покровительством лютеранских пасторов. Репертуар праздника состоял в основном из немецких песен религиозного содержания. И всё же это было событие, сообщившее импульс образованию местных певческих обществ, например «Ванемуйне» в Дерпте, «Ильмарине» в Нарве, «Койт» в Вильянди, и вместе с ними — дальнейшему развитию эстонской песенной культуры и певческих хоров, сыгравших значительную роль в укреплении национального самосознания эстонского народа. Первые эстонские композиторы формировались в процессе обработки народных мелодий и создания хоровой музыки. Подлинно народными стали песни А. Томсона и Кунилейд-Зебельмана, приобретшие популярность по всей Эстонии. В последнюю четверть века выдвинулись композиторы, окончившие Петербургскую консерваторию: И. Капель, М. Хярма, К. Тюрпну.
Народное творчество стало источником вдохновения и богатым материалом для целой плеяды эстонских писателей, которые, в свою очередь, стремились просвещать и образовывать народ, пробуждать в нём национальное самосознание. К этой плеяде литераторов, безусловно, принадлежит первая эстонская поэтесса, драматург и организатор эстонского театра Лидия Койдула, дочь газетного издателя И.В. Яннсена. Современниками был высоко оценён её сборник патриотической лирики «Соловей с берегов Эмайыги» (1967 г.). Как и в эстонских народных песнях, остриё помещённых в нём стихов было направлено против немецких помещиков. 24 июня 1870 г. в Дерпте состоялось первое открытое театральное представление общества «Ванемуйне». Автором пьесы и постановщиком была Койдула, считавшая, что сцена, снабжённая подходящим репертуаром, может стать неоценимым средством воспитания народа. Среди драматургических произведений Койдулы наибольшей известностью пользовалась пьеса из жизни крестьян «Этакий мульк, или Сто пур соли» (1871 г.).
Основы исторической повести, пробуждающей историческую память эстонского народа, заложил Эдуард Борнхёэ своей вышедшей в 1880 г. книгой «Тазуя» («Мститель»), действие в которой разворачивается на фоне восстания Юрьевой ночи. Повесть была очень популярна в народе, особенно среди студентов, благодаря чётко выраженному в ней призыву отомстить немецким угнетателям. Следующую свою повесть «Князь Гавриил» Борнхёэ посвятил событиям Ливонской войны, показав сотрудничество эстонцев с русскими воинами.
Во второй половине XIX в. сложилась эстонская национальная периодическая печать. Её основы были заложены в 1857 г. с выходом еженедельной газеты «Пярну Постимээс» («Пярнуский почтальон»). С 1864 г. И.В. Яннсен стал издавать в Дерпте газету «Ээсти Постимээс» («Эстонский почтальон»). В дальнейшем газеты превращаются в идейно-политические центры объединения представителей национальной интеллигенции.
Формами объединения служили и культурные кружки. Например, в Петербурге местные эстонские интеллигенты образовали кружок «Петербургских патриотов», или «Друзей народа», в котором виднейшую роль играл художник Иохан Келер, выпускник Петербургской академии художеств. Он же вместе с местными интеллигентами (П. Петерсон, А. Петерсон, Я. Адамсон) в середине 1860-х гг. поддержал петиционную кампанию крестьян Вильяндиского уезда, которые обращались к правительству с жалобами на помещичий гнёт и прошениями по улучшению своего быта. В ходе этой кампании быстро росло национальное самосознание эстонцев, которое, однако, оставалось в пределах монархического мировосприятия: социально-экономические проблемы доводились до верховной власти в форме прошений.
В Вильяндиском уезде зародилась и идея создания средней школы с преподаванием на родном языке — Эстонского Александровского училища. В 1871 г. в Эстляндии и эстонской части Лифляндии был начат сбор средств для реализации этого проекта. Сбором средств руководил специально созданный комитет, опиравшийся на сеть подкомитетов на местах, которые были превращены в центры культурно-просветительной работы среди эстонского населения.
Во второй половине 1860-х гг. началась общественная деятельность Карла Роберта Якобсона. Он начинал как учитель лютеранской приходской школы и кистер в Торма. Из-за конфликта с местным помещиком и пастором он переехал в Петербург, где продолжил учительскую карьеру и ближе познакомился с русской школой и достижениями русской педагогики. Здесь же Якобсон примкнул к кружку «Петербургских патриотов», поскольку решил посвятить свою жизнь освобождению эстонского крестьянства от прибалтийско-немецкого помещичьего гнёта. С 1865 г. он публикует на страницах «Ээсти Постимээс» статьи, в которых обличает помещиков и пасторов как угнетателей и виновников духовного невежества эстонского народа. Противопоставляя деятельность русской школы ведению школьного дела в Эстонии, он требует улучшить положение лютеранских народных школ. Сам же Якобсон внёс вклад в становление школьной литературы на эстонском языке, написав ряд учебников, которыми пользовались ещё в первые десятилетия XX в. В конце 1860-х гг. он всё чаще выступает публично. Особую известность приобрели его «Три патриотические речи», произнесённые в 1868 и 1870 гг. и затем изданные отдельной брошюрой. В них, а также в последующих своих публичных выступлениях он проводит мысль, что до прихода чужеземных захватчиков эстонцы были сильным и культурным народом, что немецкие пришельцы ввергли эстонский народ в рабство и нищету и до сих пор угнетают его. Обращаясь к славным страницам истории своего народа, Якобсон нередко прибегал к идеализации, с тем чтобы вселить в соотечественников веру в свои силы. Он говорил об упорном сопротивлении эстонцев своим поработителям и подводил к мысли о необходимости продолжения такой борьбы в современных условиях. Благодаря своим статьям Якобсон выдвигается в лидеры эстонского национального движения. Однако общественно-политическая программа Якобсона оказалась слишком радикальной для газеты «Ээсти Постимээс», которая с 1871 г. стала получать дотации от немецких помещиков. Поддерживаемый «Петербургскими патриотами», Якобсон решил основать новую газету. Её основную задачу он видел в развёртывании всесторонней критики остзейских порядков, в повышении культурного уровня народа, высвобождении его из-под влияния лютеранской Церкви и в пробуждении к активной общественной жизни. В 1878 г. вышел первый номер газеты Якобсона «Сакала». Сеть её корреспондентов охватила все уголки Эстляндии и эстонской части Лифляндии. За короткий срок число подписчиков достигло небывало высокой по тем временам величины — 4600 человек. На самом же деле количество читателей было на порядок больше, поскольку один и тот же экземпляр газеты читало, как правило, много людей.
В последующие три года был учреждён ещё ряд эстонских газет: «Тарту Ээсти Сейтунг» (1879 г.), «Валгус» (1880 г.), «Олевик» (1881). Первая же ежедневная газета («Постимээс», Дерпт/Юрьев) появилась в 1891 г.
Эстонская интеллигенция, сходясь в задачах пробуждения национального самосознания эстонского народа, облегчения его социально-экономического положения, реализации его вековой мечты о земле, вскоре разошлась в видении путей реализации этих задач, т.е. с кем ей быть и на чью помощь рассчитывать. Так эстонское национальное движение раскололось на два направления: русофильское и немецко-балтийское (терминология губернатора Эстляндии, князя Сергея Владимировича Шаховского).
Представители русофильского направления — публицист К.Р. Якобсон, художник И. Келер, писатель Ф.Р. Крейцвальд, поэт и языковед Михкель Веске, писатели Адо Рейнвальд и Юхан Кундер, редактор газеты «Вирулане» Яак Ярв и др. видели национальное, культурное и экономическое освобождение крестьян от пут остзейского порядка в более тесном единении с Россией и возлагали все надежды на центральное правительство.
Целью русофильского направления являлось создание свободного крестьянского землевладения и полная ликвидация всех феодально-сословных пережитков особого остзейского порядка. К.Р. Якобсон, называвший помещиков кровопийцами и паразитами, которые «впились, как пауки, в жилы эстонского народа», считал, что эстонец снова должен стать хозяином на своей земле. И. Келер, воспринимавший помещиков как рыцарей-разбойников, поскольку они продолжали грабить крестьян, придерживался мнения, что эстонские крестьяне имеют право безвозмездно получить обратно землю своих отцов. Помещикам же, как считал Келер, следует оставить в пользование такой процент земли, какой они сами составляют от общей численности населения.
Русофильски настроенные эстонские интеллигенты, несмотря на известный радикализм в высказываниях в отношении прибалтийско-немецких помещиков, не были революционерами и стояли на довольно умеренной политической платформе. Большая часть их требований была выработана в 1860-х гг. в ходе петиционного движения крестьян Южной Эстонии и носила форму коллективных прошений к высшей государственной власти. В более полном виде эти прошения были сформулированы К.Р. Якобсоном на страницах газеты «Сакала» и сводились, в частности, к следующему: запретить помещикам отнимать у крестьян землю, включать в крестьянские земли леса и торфяные болота, ликвидировать все формы отработочной ренты и прочие кабальные арендные договора, равномерно распределять налоги между мызными и крестьянскими землями, отменить телесные наказания, ликвидировать средневековые привилегии рыцарства и лютеранской Церкви, распространить на Прибалтийский край российскую земскую и судебную реформу, сделать школу светской с преподаванием на родном языке. Как видим, эти прошения в целом вписывались в реформы Александра II и не подрывали государственных устоев. Напротив, ослабляя позиции немецко-лютеранского элемента в крае, они объективно способствовали срастанию прибалтийской окраины с внутренними губерниями России. В то же время, как и во всяком национальном движении, существовала опасность, что на смену прибалтийско-немецкой обособленности края от России может прийти эстонский сепаратизм. По крайней мере, в 1860-е и 1870-е гг. такая опасность не обнаруживала себя явно, поскольку в борьбе за освобождение эстонского крестьянства от национального и социального гнёта немецких помещиков эстонцы-русофилы искали союзников в русском обществе, в среде русских либералов и славянофилов и пытались использовать трения, время от времени возникавшие в отношениях между немецким элементом в Прибалтийском крае и верховной российской властью, в интересах эстонского национального движения. Так, Якобсон развивал мысль о дружеском сотрудничестве славянских и финских народов. Он, в частности, писал: «Я всё более и более сознаю, что только в дружбе с русскими мы можем достигнуть тех целей, к которым стремятся лучшие люди нашего народа»{218}.
Русофильство эстонской интеллигенции подпитывал ось также их поездками в Петербург, получением образования в русских учебных заведениях, обращением в своём творчестве к достижениям русской литературы, музыки, живописи. Многие эстонские писатели (Веске, Кундер, Тамм и др.) были одновременно и переводчиками русской литературы. С конца 1870-х гг. благодаря их переводческой деятельности начинается интенсивное издание на эстонском языке произведений Пушкина, Гоголя, Крылова, Лермонтова, Некрасова, Салтыкова-Щедрина, Тургенева, Л. Толстого. Таким образом, русская литература становится одним из источников формирования эстонской национальной литературы. О связи эстонских интеллигентов с русской литературой и вообще с Россией писал В. Веске к И. Келлеру в 1883 г. Огорчённый смертью И.С. Тургенева, В. Веске высказал такое откровение: «Русская слава — это и эстонская слава. Русская радость и русская боль — это также эстонская радость и эстонская боль»{219}.
В то же время Якобсон, Келер и их сподвижники стремились к сближению с деятелями культуры Финляндии. А там сепаратизм становился неотъемлемой частью национальной идеологии. Как могут трансформироваться цели эстонских русофилов, вероятно, в том числе и под влиянием интеллигенции родственного народа, свидетельствует эволюция взглядов А. Дидо (Тийдо), корреспондента газеты «Сакала» и единомышленника Якобсона и Веске. Так, в 1882 г. в одном рукописном стихотворении он высказал мысль об эстонской республике, показав тем самым, что Россия и русские, по крайней мере для части идеологов эстонского национального движения, могут оказаться лишь временными попутчиками.
Однако стремление к культурному и политическому обособлению края от России, составляющее вековое вожделение прибалтийских немцев, было более характерно для немецко-балтийского направления в национальном движении эстонской интеллигенции. Представители этого направления — редактор газеты «Ээсти Постимээс» И.В. Яннсен, лютеранский пастор Якоб Хурт и ряд других пасторов-эстонцев надеялись облегчить положение эстонского народа путём единения с прибалтийскими немцами. Хотя они и выступали за обучение на родном языке и за развитие национальной культуры народа, всё же стержнем национальной самоидентификации эстонцев они считали лютеранскую веру, всячески защищали авторитет лютеранской Церкви и тянули тем самым народ в сторону от России. Представители немецко-балтийского направления поддерживали наиболее благополучный элемент эстонской деревни — крестьян-дворохозяев, и особенно ту его прослойку, которая была тесно связана с дворянскими имениями и лютеранской Церковью. Они стремились содействовать развитию крестьянского хозяйства, пропагандируя сельскохозяйственные нововведения, выступая за денежную аренду, покупку крестьянами-дворохозяевами своих дворов в собственность. Их критика особого остзейского порядка и привилегий помещиков всегда носила умеренный и в целом примиренческий характер и не шла дальше просьб учитывать интересы крестьян-дворохозяев. Народу же рекомендовалось сохранять терпение и уповать на Бога. Русофильское и немецко-балтийское направления в среде эстонской интеллигенции не сразу приобрели характер политических партий. Поэтому губернатор Эстляндии князь Сергей Владимирович Шаховской[63] называл их партиями лишь условно. Во всяком случае, он обратил внимание на крайнюю непримиримость немецко-балтийской партии в отношении своего русофильского контрагента. Он отмечал, что вожаки немецко-балтийской партии — дворяне и пасторы пытаются всеми способами скомпрометировать первую партию. «Всегда неразборчивые в средствах, — свидетельствует Шаховской, — они не задумываются ни перед клеветой, ни перед инсинуациями, чтобы напугать правительство и выставить в его глазах приверженцев первой партии в качестве социалистов, революционеров, бунтовщиков, и даже рискуют, чтобы затемнить истину, приписывать этой партии специфические тенденции, т.е. такие, какие преследуются только ими одними»{220}. Такое свидетельство не удивляет, ведь все эти качества немецкие дворяне и лютеранские пасторы продемонстрировали во время гонений на православную Церковь и всё русское в Прибалтийском крае. «Можжевеловые» же «немцы» из числа эстонских интеллигентов доказали на направлении борьбы с инакомыслящими соплеменниками свою обучаемость по немецко-лютеранским канонам.
С.В. Шаховской считал «необходимым в видах установления более тесной связи местного края с Россией поддерживать первую партию»{221}. К концу своего губернаторства ему придётся столкнуться и с третьей партией, которую он назовёт патриотической или партией эстонских сепаратистов.
В лице Александра III на царский трон взошёл действительно русский человек, пусть не по крови, но по своим взглядам, пристрастиям и поступкам. Его любимым поэтом был М.Ю. Лермонтов, любимым писателем — Ф.М. Достоевский, любимым композитором — П.И. Чайковский{222}. Александр III был внимательным читателем известного славянофила и издателя газеты «Русь» И.С. Аксакова. Считал его честным и правдивым человеком, а главное, настоящим русским, каких, как полагал император, к несчастью, мало. В отличие от своего отца Александра II, в котором ещё была жива унаследованная от Николая I традиция покровительственного отношения к «самобытному правопорядку» в Прибалтийском крае, Александр III не только признал правоту Ю.Ф. Самарина, отстаивавшего суверенные права Российского государства в остзейских губерниях, но и в своей политике на прибалтийском направлении во многом осуществил его программу.
Конечно, основой для пересмотра императором отношения России к своей прибалтийской окраине служили не только труды Самарина и его единомышленников из лагеря славянофилов. К периоду царствования Александра III был опубликован большой объём материалов по балтийской проблематике, позволявших не только проследить историю становления и упрочения особого остзейского порядка, но и выявить прежние ошибки и упущения верховной власти, создающие риски русским интересам в крае.
В первую очередь речь идёт о сборнике материалов и статей по истории Прибалтийского края (Прибалтийский сборник) в четырёх томах — богатом собрании важных исторических памятников и ценных исторических документов, снабжённых переводчиками обстоятельными примечаниями и дополнениями на основании русских источников. Это издание появилось в 1877–1880 гг., в период реформ Александра II в крае, когда в городах края вводилось русское городовое положение и обсуждались в законодательном порядке проекты земской и судебной реформ. Эти реформы были встречены в штыки так называемыми приверженцами «прибалтийской старины», отстаивавшими «заповедные права», «автономные своеобразности», какие-то особенные условия существования Прибалтийского края. Российская же общественность высоко оценила Сборник, поскольку понимала, что он может сослужить добрую службу русскому делу на прибалтийской окраине: Сборник давал основу для серьёзной исторической проверки прибалтийско-немецких претензий, без которой было немыслимо разрешить вопросы будущего и возникавших проблем с положением государственного языка и государственной религии в крае.
По сути, Александр III продолжил унификаторскую линию Екатерины Великой в Прибалтийском крае и снял наиболее принципиальные отклонения от неё, допущенные русскими монархами в период после екатерининского правления.
Однако то, что в XVIII в. и даже в первой половине XIX в. могло быть ещё осуществлено без особых проблем, встретило сильное информационно-психологическое сопротивление немецкого элемента в последние декады века девятнадцатого. Прибалтийское дворянство, привыкшее задействовать свои старые связи среди петербургского высокопоставленного чиновничества, теперь апеллировало к общественному мнению Европы и в особенности Германии, которая с победой над Францией в 1870 г. и после своего объединения становилась опасной для России. Именно с немецкой подачи на нравственный облик Царя-Миротворца легла тень «шовиниста», «русификатора» и «реакционера».
Такой пропагандистский натиск, конечно, был поддержан вестернизирующейся российской интеллигенцией, не простившей императору, что он, несмотря на ходатайства Льва Толстого и Виктора Гюго, не помиловал убийц своего отца, а затем якобы отошёл от либеральных реформ 1860–70-х гг. Впоследствии к негативным оценкам деятельности Александра III присоединится и зарождающаяся российская социал-демократия, которая для мобилизации национальных окраин на борьбу с самодержавием сделает ставку на миф о «России — тюрьме народов», а также на требование права наций на самоопределение.
Однако самым опасным для русских интересов в Прибалтике явится солидарность представителей эстонской интеллигенции, а через неё и простых эстонцев с немецкой интерпретацией политики Александра III. Дело в том, что за сорок лет, с 1840 по 1880 г., когда верховная власть попустительствовала антиправославным (а по сути, антигосударственным) акциям баронов и пасторов, в лютеранских школах в духе неприятия и дискредитации всего русского было воспитано не одно поколение эстонцев и латышей. То есть инородческий вал на балтийском берегу был превращен в потенциально враждебный вал для России. И в этом немалая «заслуга» богословского факультета Дерптского университета, во время обучения на котором будущие пасторы (немецкого и эстонского происхождения) получали подготовку политических агитаторов против России. Здесь же созревали семена прибалтийско-немецкого и эстонского сепаратизма.
Что же такого реакционного совершил Александр III? В своей книге «Александр III» современный русский историк А.Н. Боханов убедительно показывает, что Царь-Миротворец не перечеркнул реформы отца, а только скорректировал их, сообразуясь с возможностями общества их принять, не дискредитируя смысл нововведений и не нанося ущерба государственным интересам{223}. По оценкам великого русского учёного Д.И. Менделеева, при Александре III были осуществлены чрезвычайно важные социальные и экономические преобразования, способствовавшие адаптации российского общества к набиравшим силу капиталистическим отношениям; значительно укрепилось могущество России, достигнуты выдающиеся успехи в развитии отечественной науки и культуры. Д.И. Менделеев объясняет и причину успехов. «Люди, прожившие царствование Александра III, — подчёркивает русский учёный, — ясно сознавали, что тогда наступила известная степень сдержанной сосредоточенности и собирания сил, направленных к простой объединённой мирной внутренней деятельности…»{224} Важно обратить внимание и на ёмкую сравнительную характеристику времён царствования Александра II и Александра III, которую дал философ К.Н. Леонтьев. Он, в частности, отмечал: «Те, кто пережил лично времена Александра III, не могут себе представить резкой разницы его с эпохой Александра П. Это были как будто две различные страны. В эпоху Александра II весь прогресс, всё благо в представлении русского общества неразрывно соединялись с разрушением исторических основ страны. При Александре III вспыхнуло национальное чувство, которое указывало прогресс и благо в укреплении и развитии исторических основ. Остатки прежнего антинационального, европейского, какими оно себя считало, были ещё очень могущественны, но, казалось, шаг за шагом отступали перед новым, национальным»{225}.
В чём же проявили себя на прибалтийской окраине так называемые «шовинизм» и «русификаторство, приписываемые Александру III? Он просто сделал то, что задолго до его царствования стояло на повестке дня ещё Екатерины Великой. 14 сентября 1885 г. Александр III утвердил закон, предписывавший всем присутственным местам и должностным лицам вести делопроизводство на русском языке, т.е. государственный язык в качестве обязательного был распространён на прибалтийские губернии Российской империи. А ведь дело доходило до того, что местные чиновники, ввиду незнания государственного языка, а также защищая остзейские особые устои, отказывались принимать документы на русском языке. В судах, казённых учреждениях, в учебных заведениях — повсюду господствовал немецкий язык.
Закономерно, что статус русского языка как государственного, а также потребность в подготовке кадров чиновников, служащих, специалистов со знанием государственного языка потребовал перевода учебных заведений с немецким языком преподавания на русский. Средних учебных заведений с преподаванием на языках коренного населения местные остзейские культуртрегеры так и не создали. Преподавание в Дерптском университете также осуществлялось на немецком языке. Поэтому подготовка эстонской и латышской интеллигенции проходила в немецко-лютеранской культурной и идеологической среде. Таким образом, когда немецкий язык заменялся государственным, никакого ущемления национальных языков просто не могло быть, и говорить в этом контексте о «русификации» коренного населения значит ступать на тропу элементарного жульничества. К тому же среднее и высшее образование и в конце XIX в. сохраняло сословный характер и оставалось недоступным основной массе эстонцев и латышей. В те времена в средней и высшей школе учились всего лишь сотни человек и коренное население там отнюдь не преобладало.
Введением в политический оборот пропагандистского термина «русификация» прибалтийские немцы выражали своё несогласие с упрочением за русским языком статуса государственного в Прибалтийском крае и с ослаблением своих собственных позиций в контексте противостояния лютеранско-немецкого и православно-русского начал. Правда, им удалось убедить часть национальной интеллигенции, воспитанной в лютеранско-немецком духе, что перемены в политике имперского центра являются наступлением и на этническую самоидентификацию коренных народов. При этом умалчивалось, что эта самоидентификация мыслилась только в контексте процесса онемечивания местных этносов.
Особо следует сказать о приходских народных школах, вызволявших из темноты неграмотности тысячи крестьянских детей. Долгое время немецкое дворянство относилось равнодушно к образованию туземцев и как только могло препятствовало появлению лютеранских народных школ. Закон 1819 г. о создании волостных школ, принятый центральным правительством, ввёл обязательность начального обучения и заложил основу развития системы народных школ в прибалтийских губерниях. Поначалу процесс создания народных школ развивался медленно. Тем не менее за 40 лет (с 1801 по 1840 г.) была открыта 241 школа{226}. Однако наиболее быстрый количественный рост пришёлся на 1840-е и 1850-е гг.: за 20 лет (с 1841 по 1860 г.) были дополнительно открыты 322 школы. Такое резкое повышение внимания местных остзейских властей к народному образованию явилось реакцией на массовый переход латышей и эстонцев в православие и открытие при православных церквах приходских школ, чтобы, согласно инструкции Николая 1, «дети новоприсоединившихся не были лишены тех средств к изучению Закона Божия, которыми они уже пользовались, состоя в лютеранстве»{227}. Вместе с тем выделения каких-либо средств из казны на содержание православных школ не предусматривалось. В то время как лютеранские школы строились и содержались господствующим элементом края — помещиками, пасторами и зажиточной частью крестьян, бедность православных прихожан не позволяла привлекать их к финансированию школьного дела. Православная сельская школа существовала на скромные средства Церкви и случайные пожертвования.
Заметим, что программы православных школ были значительно шире программ лютеранских. Если по положению 1819 г. в лютеранских школах обучали только чтению на родном языке[64], катехизису и пению основных церковных молитв, то православные школы — приходские и вспомогательные (расположенные далеко от церкви) обучали Закону Божию, чтению и письму на родном и русском языке, начальным правилам арифметики и церковному пению.
Первоначально руководство и контроль обучения в православных школах осуществлялся только православной Церковью (местные помещики были устранены от управления православными школами). Затем с 17 декабря 1869 г. к общему руководству был подключён специально созданный Совет по делам православных народных училищ Дерптского учебного округа, а для надзора на местном уровне были задействованы учреждённые в этих целях приходские попечительства. С июня 1873 г. надзор стал осуществляться министерством народного просвещения через кураторов — инспекторов народных училищ для эстонских и латышских школ.
Что касается финансирования, то в 1870 г. министерство народного просвещения и Святейший Синод стали отпускать в год 22 190 рублей на наём и содержание школьных помещений. В 1879 г. эта сумма была увеличена до 40 000–45 000 рублей и оставалась на таком же уровне до 1914 г. Этих средств не хватало, и дефицит время от времени частично покрывался за счёт поступлений от железнодорожного ведомства, различных жертвователей и т.п. Согласно докладу протоиерея В.П. Березского, зачитанному 29 марта 1914 г. в доме духовного ведомства в Петербурге, на содержание православных школ требовалось не менее 250 000 рублей в год{228}, т.е. на порядок больше тех сумм, которыми школы должны были обходиться.
Немалые материальные трудности, с которыми сталкивались православные школы с начала своего возникновения, объясняют и крайне неудовлетворительное состояние мест обучения, и низкое вознаграждение (или даже отсутствие такового) за преподавательский труд, и недостаток квалифицированных учителей.
Однако сам факт появления православных школ даже в таком неудовлетворительном состоянии очень встревожил местное рыцарство, ибо, столкнувшись со стихийным движением эстонцев и латышей к духовному единению с Россией, оно осознало опасность утраты немецкого характера края. Одновременно в сельской лютеранской школе, контролируемой местными учреждениями, они увидели важный инструмент отстаивания своих позиций через воздействие на крестьянских детей в нужном направлении в духе балтийского сепаратизма и вражды к России{229}. Достижение этих целей виделось в процессе онемечивания крестьян.
Лифляндский гофгерихт фон Бокк в своей книге «Вклады Лифляндии в распространение основательных знаний о местной протестантской Церкви и немецкой администрации в Остзейских провинциях России, об их правоте и борьбе за свободу совести» (впервые издана в Лейпциге в 1867 г., затем неоднократно переиздавалась в Прибалтийском крае) чётко обозначил взаимосвязь между пережитой немцами «бурей» — движением крестьян в православие в 1841–1845 гг. и оживлением деятельности лютеранских школ. Он подвёл и промежуточные итоги школьного образования по-остзейски. «Правда, онемечение поселян латышского и эстонского племени, — констатировал фон Бокк, — ещё не доведено до конца, но между ними есть уже так называемые полунемцы, т.е. переживающие процесс онемечения … И если б можно было добиться, чтобы русские, хотя бы в продолжение нескольких десятилетий, не тревожили, не подстрекали их и не расшатывали бы беспрестанно крестьянских учреждений, то начавшееся развитие при нынешних общественных отношениях пошло бы наилучшим, быстрым, здоровым немецким ходом….Кто сколько-нибудь способен понимать кризис, переживаемый немецкими Остзейскими провинциями России, тот должен признать, что, в сущности, и на практике он сводится к одному: останется ли направление сельских народных школ в руках местного рыцарства или перейдёт к так называемому Министерству народного просвещения»{230}.
Суждениям фон Бокка вторили остзейские единомышленники на местах. «Наша немецкая школа процветает, — ликовали они. — Согласитесь, что это настоящий шаг вперёд к германизму». Вслед за Бокком главным препятствием на этом пути они считали намерение верховной власти «осчастливить» Прибалтийский край «православным языком»{231}.
Растущее обособление от России Прибалтийского края с втягиванием через народную школу в этот процесс коренного населения не могло не вступить в резкое противоречие не только с национально-государственным курсом Александра III и национально-религиозным характером его политики, но и соображениями безопасности и территориальной целостности страны перед лицом пангерманских настроений в набиравшей экономическую и политическую мощь Германии. А потому 19 февраля 1886 г. лютеранские сельские школы, находившиеся в управлении местного дворянства и лютеранского духовенства, были переданы в Министерство народного просвещения. В ведении пасторов оставалось только преподавание религии. По закону от 17 мая 1887 г. в низших училищах края было введено преподавание на государственном языке, за исключением занятий по родному языку и религии и с отсрочкой исполнения закона до 1992 г. для первого и второго года обучения. Таким образом был положен предел безраздельному господству прибалтийского дворянства над крестьянской школой.
Александр III придавал большое значение широкому развитию в империи сети церковно-приходских школ, считая просвещение ума одновременно с религиозным просветлением важным залогом нравственного здоровья народа и непременным условием дальнейшего уверенного существования России. При нём значительно увеличилось число церковно-приходских школ в империи. Этот процесс был распространён и на Прибалтийский край. Сравнение лютеранских приходских школ с православными позволяет определить различие между немецким «культуртрегерством» и миссией православной школы. В первом случае сельская школа работала на разрыв с Россией, на идеологию пангерманизма, на втягивание крестьянских детей в раздуваемый конфликт западной и православной цивилизаций. Православная же школа создавала условия для приобщения инородцев к русской государственности путём «живого и сердечного усвоения православно-христианской религии» на их родном языке. И в этом виделся залог мира и спокойствия в крае. Православные церковно-приходские школы организовывались не с целью «русификации» эстонцев и латышей, а для их религиозно-нравственного образования Русской Православной Церковью, утверждения в православии, а также обучению русскому языку как средству государственного общения{232}. При этом православная Церковь, испытавшая в Прибалтийском крае несправедливые гонения со стороны лютеранства, никогда не вступала на путь вражды с немецко-лютеранским окружением и, участвуя в решении вопроса о просвещении прибалтийских народов, не привносила дух религиозной нетерпимости в православную школу. Не произошло это и тогда, когда русский император решительно встал на защиту государственного языка и государственной религии в крае.
Поскольку прибалтийско-немецкая аристократия воспрепятствовала осуществлению земской реформы в крае, то не был реализован и такой её важный элемент, как земская школа, ставшая в России, благодаря приходу в неё в 1860–1880 гг. нового поколения педагогов, начальной школой нового типа. Здесь была возрождена практика объяснения учителем нового материала, разъяснения всего непонятного для ученика, внедрён принцип объяснительного чтения, способствовавший расширению элементарной программы за счёт включения сведений из предметов, выходящих за её рамки. Всё это развивало интерес к учению, прививало навыки работы с книгой, подготавливало к дальнейшему самообразованию. Морально-психологическая атмосфера жизни земской школы определялась уважением к личности ученика, приоритетом моральных и нравственных мер воздействия, отсутствием принуждения и физического наказания{233}. По признанию министра народного просвещения И.И. Толстого, из опыта работы земской школы правительственная школа позаимствовала много хорошего{234}.
Конечно, земская школа, если бы она была создана по российскому образцу, потребовала бы прилива новых учительских кадров и преподавание в ней и родного, и государственного языка было бы поставлено лучше. Кроме того, привнесение в учебный процесс опыта российских преподавателей явилось бы одним из факторов повышения общеобразовательного уровня эстонских и латышских крестьян, сломало бы остзейские рамки их самовосприятия и способствовало бы сближению прибалтийской окраины с Россией. Поэтому немецкие культуртрегеры не допустили в Прибалтийский край ни земскую реформу, ни земскую школу.
Вместе с тем необходимость хорошего владения государственным языком всё же осознавалась прибалтийским крестьянством, как православным, так и лютеранским. До 1860 г. русский язык преподавался лишь в шести приходских школах Лифляндии. В 1866 г. в ответ на крестьянские петиции, поддержанные представителями русофильского крыла эстонской интеллигенции (в частности, К.Р. Якобсоном) и содержавшие просьбу ввести русский язык в программу сельской школы, министерство внутренних дел выступило с распоряжением, согласно которому крестьянские общества при желании и наличии необходимых условий могут начать преподавание русского языка в сельских школах. Стремление к изучению русского языка объяснялось не только поддержкой унификаторских мер правительства, постепенно разрушавших особый остзейский порядок, но и чисто прагматическими мотивами, определявшимися включённостью прибалтийских губерний в общероссийский товарообмен, а также переселенческим движением крестьян во внутренние губернии России. Поскольку качество преподавания русского языка в большинстве лютеранских школ было крайне низким (чаще всего сводилось к заучиванию букв, чтению простых слов и в лучшем случае к попыткам научить письму по-русски{235}, эстонские крестьяне, в том числе и лютеранского вероисповедания, стремились отдать своих детей в православные школы, в особенности если они были хорошо обустроены и русский преподавался уже с 1-го класса, а не с 3-го{236}. Таким образом, коренное крестьянское население, в отличие от своих немецких господ, вовсе не сопротивлялось так называемой «русификации», а руководствовалось той пользой, которую можно было извлечь из знания государственного языка, независимо от вероисповедания. Ведь в Советском Союзе, а затем и в России родители поступали точно так же, как и те эстонские крестьяне, когда отдавали своих детей в школы с преподаванием на английском, немецком, французском и других языках. И это не являлось и не является угрозой национальной самобытности, но расширяет кругозор ребёнка и возможности выбора профессии в будущем. Приобщение к государственному языку в сельской школе открывало путь в среднюю школу, а затем и в университеты, которые при Александре III были также подчинены общей цели осуществлявшихся преобразований: созданию условий для обретения Россией покоя и уверенности.
Ещё в 1884 г. был принят новый университетский устав, ликвидировавший автономию университетов, точнее, их обособленность от государства. Дело в том, что университеты, существуя на государственные средства, превращались в центры антиправительственной агитации[65]. Особые нарекания вызывал Дерптский университет. В русской прессе, защищавшей национально-государственные интересы России в Прибалтийском крае, он назывался оплотом враждебности к России. Озвучивались требования даже его закрытия. В 1889 г., т.е. через пять лет после внутрироссийской реформы организации высшего образования, Дерптский университет также потерял свою автономию: ректор, деканы и профессора теперь не избирались, а назначались министерством народного просвещения. В 1890 г. 37 профессоров выразили готовность вести занятия на государственном языке, который стал языком преподавания. В 1892 г. все факультеты перешли на русский язык, за исключением теологического. В результате произошедших перемен снизилось число немецких студентов, зато выросла доля эстонцев, латышей и особенно русских и евреев. Так, в 1916 г. русские составляли четверть студентов, на втором месте шли евреи (22,6%), затем немцы (15,7%), эстонцы (14,5%), поляки (6,8%) и латыши (6,3%){237}. В 1893 г. Дерпт был переименован в Юрьев, а Дерптский университет — в императорский Юрьевский университет. Знание русского (и немецкого) языков раздвинуло для представителей эстонских и латышских элит границы остзейских провинций и открыло возможности профессионального и социального подъёма на всей обширной территории империи. И этим они сумели успешно воспользоваться.
При Александре III стали возможны такие губернаторы, как князь Сергей Владимирович Шаховской в Эстляндии и Михаил Александрович Зиновьев в Лифляндии. Однако и здесь проявилась половинчатая политика центральной власти. Оба губернатора отстаивали русские интересы в Прибалтике, но каждый — со своих позиций. Шаховской принадлежал к кругу убеждённых славянофилов и стремился к объединению Прибалтийского края с империей не только в формально-административном, но и духовно-нравственном смысле, что предполагало опору на русофильскую эстонскую интеллигенцию, а через неё — и на народ, стремившийся к равноправию с немцами. Зиновьев был западником и считал, что правительству следует опираться в крае на консервативные дворянские элементы. Руководствуясь обширной программой по реализации политики Александра III на балтийском направлении, он, в случае обострения отношений с немецкой оппозицией, был всё же готов пойти на уступки там, где ему казалось это возможным. Шаховской же полностью исключал для себя как представителя государственной власти всякую торговлю с местным немецким элементом и настаивал на обязательности исполнения требований правительства. Видя, как немцы искусно и ловко опутали Зиновьева, этого, несомненно, русского и честного человека, Шаховской констатировал, что политика уступок в крае облегчает прибалтийским немцам борьбу с правительственными мероприятиями, и правительство в таком случае оказывается в заговоре против самого себя{238}.
Сам же Шаховской в период своего губернаторства в Эстляндии, прерванного скоропостижной смертью, выступил убеждённым борцом за утверждение православно-русских начал в крае и ни на шаг не отступил там, где спасовали его многие предшественники. За самоотверженную службу на благо России и противопоставление многовековому немецкому влиянию в крае решительных мер по сдерживанию процесса онемечивания этого стратегически важного региона прибалтийско-немецкие историки приклеили к его личности ярлыки «русификатора» и «русского шовиниста». Такие негативные оценки деятельности Шаховского были верноподданнически подхвачены «можжевеловыми немцами» из числа расколовшейся эстонской национальной интеллигенции, перекочевали в обличительную литературу революционной социал-демократии, боровшейся с подачи Ленина с «великодержавным русским шовинизмом» так же непримиримо, как и с самодержавием, а затем утвердились и в советской исторической литературе и, конечно, в современной эстонской историографии, в том числе и русскоязычной.
Чем же так не угодил князь Шаховской своим немецким, советским и эстонским критикам?
Будучи не только убеждённым христианином, но и дальновидным администратором, он выступил радетелем православия в Эстляндии{239}, ибо в присоединении местного населения к православию, в котором национальность сглаживается или вовсе исчезает, видел важнейшую предпосылку объединения Прибалтийского края с Россией и снятия так называемого остзейского вопроса. Эту позицию он неоднократно отстаивал в своих письмах 1886–1887 гг. к высшим государственным чиновникам. Обращаясь к обер-прокурору Святейшего Синода К.П. Победоносцеву, Шаховской так аргументировал свой подход, сложившийся в чёткое убеждение: «Суть дела заключается в уничтожении единственной политической связи между иноплеменными здешними господами и их рабами, заключающейся в общности религии. Ни для кого не секрет, что в здешнем крае протестантство есть политическое орудие, и притом весьма сильное, в руках балтов, преследующих в этом крае свои идеалы и цели, противоположные целям правительства… Протестантство продолжает быть чуждым природе населения, не удовлетворяет его духовной жажды, чем и объясняется лёгкость перехода крестьян не только в православие, но и в сектантство… Эсты и латыши могут стать русским людям близкими, считаться своими и действительно объединиться с великой русской семьёй, скорее всего сделавшись православными. Посему в основу объединительной политики должно быть прямо и откровенно поставлено православие. С падением протестантства падёт и так называемый остзейский вопрос»{240}.
Однако такая постановка вопроса, хотя в корне и верная, всё же была запоздалой, а потому и нереалистичной даже в условиях «обрусительной» политики Александра III. Дело в том, что такого же мощного движения снизу к православию, как в 1840-е гг., уже не было. Немцы через Церковь, школу, экономические репрессии, привлечение на свою сторону части национальной интеллигенции сделали максимум возможного, чтобы так напугавшая их «буря», вызванная переменой вероисповедания недавними рабами, не повторялась. Кроме того, прямой и откровенный упор на православие в процессе объединительной политики требовал больших денег на строительство православных церквей, церковноприходских школ, недопущение экономического притеснения новообращённых немецкими помещиками и пасторами. Достать таких денег в крае, хотя он и находился под суверенитетом России, было невозможно, поскольку экономические рычаги управления краем (прежде всего собственность на землю и доходы с неё) были по-прежнему в руках немцев. Привлечение же денег извне, например по линии государственного бюджета, пожертвований и т.д., никогда не достигало объёмов, способных принципиально решить проблему. Выделение ассигнований на нужды православной Церкви в крае всегда сопровождалось ссылкой правительственных чиновников на нехватку средств, было ниже потребности и гораздо ниже того финансирования культурной и религиозной инфраструктуры особого остзейского порядка, которое могли себе позволить немецкие дворяне и пасторы, опираясь на экономический потенциал Прибалтийского края. И это различие в финансовом и кадровом обеспечении не в пользу русского и православного дела в Прибалтике с годами только увеличивалось.
И всё же Шаховской во время своего девятилетнего правления в Эстляндии показал, как много может достигнуть администратор, честно служащий интересам России.
В 1883 г. в Прибалтийском крае началось третье массовое движение лютеран к православию. Если первые два движения (в 1841 г. при епископе Иринархе и в 1845 г. при епископе Филарете) разворачивались в Лифляндии, то третье происходило, главным образом, в Эстляндской губернии. Как и в первых двух случаях, это движение было вызвано тяжёлым социально-экономическим положением крестьянства, неприятием господства баронов, нравственно-религиозными исканиями крестьян, не находившими опоры в лютеранской Церкви, которая воспринималась как церковь господ.
На этот раз переход в православие был менее интенсивным. Его конкурентом явилось наступавшее с запада, с островов сильное сектантское религиозное движение: гернгутеры, субботники, ирвингиане (особенно пиетисты, или молитвенники), скакуны (или квакеры), баптисты и т.д. Православная Церковь ответила на вызов сектантов встречным движением с востока. И там, где эстонцы соприкасались с православными русскими (на границах с Лифляндией), сектантское движение не принимало таких болезненных форм, как на западном поморье Эстляндии.
Первоначально новая тенденция присоединения к православию заявила о себе в юго-западной части Эстонии. Крестьяне Леальского лютеранского прихода возмутились высокими ценами за церковные требы (в частности, за конфирмацию), и сразу же поползли слухи о том, что переходящие в православие освобождаются от церковных сборов, а земли имений помещиков будут разделены между православными крестьянами. 25 апреля 1883 г. первым принял православие портной Адам Пябо. За ним последовали другие, причём не только крестьяне, но и местный ремесленный и торговый люд. Из Леаля движение постепенно распространялось на окрестные волости и деревни. В 1883 г. в Эстляндии приняли православие 2469 лютеран и более 500 человек подали письменное заявление о своём желании перейти в православную веру. Пасторы и помещики, поддержанные немецкой периодической печатью, ответили не только информационно-психологическими акциями по компрометации движения, но и требованиями в судебном порядке от присоединившихся ликвидировать задолженности по лютеранским повинностям. А это могло привести к разорению крестьян. Никакие жалобы православных местным властям не помогали, поскольку те смотрели на сбор лютеранских повинностей как на законный акт.
Князь Шаховской, назначенный в 1885 г. губернатором Эстляндской губернии, вмешался в разбирательство подобных дел. Реализуя политику Александра III по защите православных верующих и православных общин, он подтвердил оспаривавшийся немцами указ от 13 ноября 1860 г. (ст. 587 и 588), запрещавший взимание с православных крестьян повинностей в пользу лютеранской Церкви, и запретил помещикам вносить в договорные контракты на аренду земли пункты, обязывающие православных нести лютеранские повинности. Крестьянин же получал право заявлять претензии при нарушении помещиками и пасторами закона о лютеранских повинностях.
Позиция Шаховского создала благоприятную атмосферу для новообращённых и ослабила сопротивление помещиков и пасторов. Немалую роль в этом отношении сыграли и решения Александра III, которые Шаховской неукоснительно выполнял.
Так, лютеранские консистории (территориальные церковно-административные управления) были поставлены под контроль центральной власти, а лютеранские проповедники, препятствовавшие принятию православия местным населением и осложнявшие деятельность православных приходов, теперь отрешались от должности. Если бы такие решения были приняты в 1840-х гг., вопрос о цивилизационном единении прибалтийской окраины с Россией не стоял бы так остро при Александре III. Теперь же за период 1883–1887 гг. (при архиепископах Донате и Арсении) к православию в Эстляндии присоединилось 12 500 крестьян{241}. В 1888 г. движение стало спадать, но не прекратилось, а вошло в более умеренное русло.
Рост числа новообращённых потребовал создания новых приходов. До 1883 г. в Эстляндии действовало 13 церквей. В период 1883–1893 гг. было открыто 19 приходов. На первых порах богослужение, как это имело место и раньше, совершалось в тесных крестьянских избах, специально нанятых помещениях, не вмещавших всех желающих молиться. Прежний опыт показывал, что долгое оставление приходов в таком жалком состоянии чревато отпадением новообращённых чад, ещё не утвердившихся в православии. В этих условиях князь Шаховской выступил оперативным и настойчивым ходатаем правительственной помощи. Поскольку в Империи при Александре III развернулось невиданное прежде строительство церквей и часовен, правительство удовлетворило ходатайство эстляндского губернатора, выделив на строительство церквей, приходских училищ и причтовых зданий 420 000 рублей с рассрочкой на 6 лет.
Помимо обеспечения финансирования строительных работ Шаховской решил вопрос и с приобретением земельных участков под церкви и церковные здания. Долгое время создание православной инфраструктуры в крае заметно тормозилось неуступчивостью большинства помещиков, наотрез отказывавшихся в вопросе о земле вступать в какие-либо соглашения с православной Церковью или же запрашивавших чрезмерно высокую цену, что было равносильно отказу. По этой причине православные храмы часто строились вдалеке от населённых пунктов (на расстоянии 3–4 км), на бросовой земле или даже в лесу, куда доступ прихожан был неудобен и затруднён. Князь Шаховской решительно изменил такое положение вещей, приступив к безусловному и безотлагательному исполнению Указа Александра III от 10 февраля 1886 г. «Правила о порядке отчуждения и занятия частных недвижимых имуществ для надобностей православных церквей, молитвенных собраний, кладбищ, причтов и школ в прибалтийских губерниях». Теперь, в случае невозможности достичь добровольного соглашения с местной властью и собственниками недвижимости, требуемый земельный участок принудительно отчуждался с уплатой владельцу соответствующего вознаграждения. Применение «Правил отчуждения» отрезвило местных землевладельцев и облегчило задачи православной Церкви.
Губернатор Шаховской считал, что стремление к переходу в православную веру, проявившееся среди эстонского населения губернии, имеет важное государственное значение, поскольку оно позволяет не ограничиваться введением единообразных учреждений, а стремиться к более широкой цели — внутреннему слиянию края с империей в исповедании единой веры. Имея в виду эту более широкую цель, Шаховской предложил создать в Ревеле епископскую кафедру и назначить на неё архиерея-эстонца, с тем чтобы он, благодаря знанию местного языка, стал деятельным миссионером православия в Эстляндии. В качестве кандидатуры на этот пост Шаховской предложил протоиерея Дионисия Тамма. Однако противники назначения эстонца на должность Ревельского епископа, в том числе и Рижское епархиальное ведомство, обращали внимание на то, что «представители православного духовенства эстонского происхождения относятся враждебно и с недоверием к своим сослуживцам русского происхождения». Отсюда следовал вывод, что назначение эстонца на должность епископа, хотя бы и не самостоятельного, а только викария Рижской кафедры, приведёт не к объединению и примирению племенной розни, а, напротив, к образованию среди местного духовенства крепко сплочённой эстонской партии, которая будет действительно стремиться к угнетению своих русских собратий{242}. Такую точку зрения разделял и обер-прокурор Святейшего Синода К.П. Победоносцев, считавший, что знание епископом народного языка является весьма желательным, но при наличии остальных качеств, необходимых для его звания. В конфиденциальном письме он убеждал Шаховского: «Необходима большая осторожность в отношении к инородческому элементу: горькие опыты у нас на виду на всех наших окраинах….Верьте: покуда русская власть не стала в этом крае твёрдою ногою и русский элемент не приобрёл там решительного авторитета, неблагоразумно пускать эстонцев и латышей в высшие должности, особливо в Церкви»{243}. Касаясь миссии православия в Прибалтийском крае, Победоносцев советовал эстляндскому губернатору проводить благоразумную политику, т.е. действовать последовательно, двигаясь мерными шагами, но ничего не уступая из пройденного. Увлечение же мыслью о пропаганде, считал Победоносцев, может привести на ложный путь и испортить государственное дело. Чтобы не допустить этого, он писал Шаховскому: «Достаточно нам принимать искренно к нам идущих и наблюдать, чтобы было, куда принять их, т.е. к церкви, к пастырю и школе. Если этих устроим, остальное придёт само собой, но если заберём столько, сколько не можем устроить, то, несомненно, последуют отпадения. Важнее всего, чтобы то, что приобретено, оставалось за нами крепко»{244}.
Шаховской был вынужден признать реалистичность такого совета, поскольку на собственном опыте столкнулся с существованием пределов для расширения православно-миссионерской деятельности. Эти пределы ставило, в частности, действующее в крае особое остзейское законодательство, в котором закреплены политические и экономические права прибалтийско-немецкого дворянства. С опорой на свои права немцы препятствовали и распространению православия, и объединению края с Россией. Понимая, что сила всегда на стороне действующего закона, каким бы несовершенным и несправедливым он ни был, Шаховской, чтобы подорвать эту силу, утвердил государственный статус русского языка в крае. Кроме того, он настоял на проведении административных реформ суда и полиции, функции которых были изъяты из компетенции помещиков. При губернаторе Шаховском рождённых от смешанных браков стали крестить по православному обряду, а православные крестьяне больше не платили налогов лютеранской Церкви, которые прежде включались помещиками в арендные договора. Правда, все эти меры, хотя и способствовали размыванию языковых границ в империи и улучшали правовое положение крестьян, но всё же не решали остзейский вопрос во всей его полноте. Поэтому Шаховской, руководствовавшийся во всех своих начинаниях и делах интересами государства, считал необходимым осуществить пересмотр статей 2-й части Свода местных узаконений, касавшихся устройства прибалтийского рыцарского сословия, с первоочередным исключением всех статей, дававших рыцарству политические права. Кроме того, он выдвинул проекты полной отмены повинностей в пользу лютеранской Церкви и установления строгой нормы арендной платы за крестьянские участки. С помощью последней меры он хотел вырвать из рук помещиков и Церкви такой мощный рычаг давления, как право неограниченно повышать арендную плату. Однако в условиях, когда реформы суда и полиции проходили в крае с большим скрипом, предложения и проекты Шаховского не встретили в министерстве внутренних дел ни понимания, ни одобрения, и оно, согласно оценкам губернатора Эстляндии, продолжало проводить «недостойную политику», «способную убить самую закалённую энергию»{245}.
В таких условиях ничего другого не оставалось, как сосредоточиться на реализации совета Победоносцева: закреплять и делать необратимым уже достигнутое, т.е. продолжить формирование православной инфраструктуры в Эстляндии, создавая православные храмы и приходы. Во все девять лет своего губернаторства Шаховской отдавался этому делу с любовью и интересом.
Он стал председателем особого комитета для сбора по всей империи пожертвований на строительство Александра-Невского кафедрального собора на Вышгороде в Ревеле[66]. Комитет обратился с воззванием к православным россиянам помочь совершить святое дело — построить соборный храм во имя святого благоверного князя Александра Невского. К 15 сентября 1899 г. сумма пожертвований достигла 434 623 рубля. 30 апреля 1900 г. состоялось торжество освящения построенного собора.
Шаховскому не удалось дожить до освящения Александро-Невского храма. Зато в 1891 г. при исключительном содействии губернатора и в дни его жизни был открыт Пюхтицкий Успенский женский монастырь. Устройство монастыря князь Шаховской считал делом своей жизни и смотрел на него как на связующее звено между русскими и эстонцами в процессе утверждения православия в Эстляндии. В монастыре было образовано два хора. Один пел на церковнославянском языке, другой — на эстонском. Проповеди и богослужение также были на двух языках. Князь Шаховской, согласно своему завещанию, был похоронен в Пюхтице. Вдова губернатора Е.Д. Шаховская, оставшаяся жить в монастыре, построила над могилой своего супруга храм во имя преподобного Сергия Радонежского.
После смерти князя Шаховского достойного продолжателя его дела на посту губернатора Эстляндии не оказалось. Процессы и явления, которые вызывали тревогу Шаховского, только усилились. Это видно из решений епархиального съезда духовенства Рижской епархии, состоявшегося 28 октября — 13 ноября 1908 г. в Риге{246}.
В числе вопросов, обсуждавшихся на съезде, первым в программе стоял вопрос о мерах к утверждению прихожан церквей в православии и предохранению их от перехода в иноверие. Были названы и причины такого перехода. Они не новы и вылились в очередные упрёки правительству, не поддержавшему своевременно массовое движение в православие, не выделившему необходимых средств на православные приходы и школы и не оградившему прозелитов от антиправославной пропаганды, репрессий и преследований лютеран. Депутаты констатировали: если бы движение было понято своевременно, если бы прозелиты были поддержаны, то православных в настоящее время в крае было бы не 200 тысяч, а миллион. Тогда местное население в себе самом бы имело силу, которую было бы трудно поколебать. Теперь же, отмечали депутаты, в православии осталась незначительная и к тому же беднейшая часть населения, не могущая составить более или менее значительной силы.
Съезд обратил внимание и на новую тенденцию. Она выразилась в привлечении пасторами к антиправославной пропаганде местной эсто-латышской печати, которая сосредоточилась исключительно на сообщении сведений, унижающих православие. При этом нередко использовались нападки на православие со стороны российских левых печатных органов. Так, были подхвачены и переиначены на разные лады вздорные слухи относительно отца Иоанна Кронштадтского, распространявшиеся в одно время петербургскими газетами[67], и никакие объяснения или письма в редакции не помогали. Их просто не печатали. На просьбу протоирея А.В. поместить его отзыв о духовном журнале «Waimulik Sonumitooja» редакция одной эстонской газеты ответила, что не может этого сделать, боясь прослыть за обрусителей. Главную побудительную причину враждебности эсто-латышской печати к православию депутаты съезда увидели в узконационалистической тенденции, усердно раздуваемой местными близорукими политиками. Дело в том, в стремлении создать свою независимую национальную культуру эти политики, учитывая связь между культурой и вероисповеданием, сделали ставку на Церковь большинства, т.е. Церковь лютеранскую, которую стали трактовать в печати как особую национальную Церковь. При этом делались ссылки на Финляндию, родственную эстонцам, где лютеранство действительно стало национальной верой, восприняв особенности характера финского народа.
Эстонцам же и латышам в качестве национальной навязывалась церковь их угнетателей, всё ещё державших две трети местного населения в экономической кабале. Таким образом, местные народные деятели играли на руку немецкой политике, направленной на удержание первенствующего значения за лютеранской Церковью как условия немецкого духовного господства над местными народностями. Наиболее активными проводниками восприятия лютеранства как национальной религии эстонцев и латышей явились представители городского населения, наиболее подпавшие под немецкое влияние. На селе же на руку немецким вожделениям играли главным образом лица, находившиеся в тесном общении с немецким элементом или же зависевшие от него: деревенские лавочники, корчмари, мызные управляющие и т.д.
Хотя историческая память эстонцев и латышей оставалась пронизанной ненавистью к немецким поработителям, однако, будучи в течение семисот лет рабами и холопами тевтонов, эти народы всё же смотрели на своих господ снизу вверх и втайне преклонялись перед ними, их властью и богатством. Более того, они по-лакейски переняли у своих господ пренебрежительное отношение ко всему русскому. Иначе и не могло быть в условиях попустительства центральной власти остзейскому особому порядку в крае и слабому культурному и экономическому влиянию России и русских. Император Александр III своей политикой указал путь преобразований и перемен в крае. Но эти преобразования опоздали на целое столетие и потому силы оказались неравными, хотя при желании и средствах много можно было бы сделать. Говоря о том, что силы совершенно неравные, 27-й Епархиальный съезд духовенства Рижской епархии обращал внимание на следующее: «Как православные, сравнительно с лютеранами, представляют меньшинство, так и лютеранских деятелей несравненно более, чем православных….На одной стороне — масса, отличающаяся и богатством, и влиянием, на другой — в большинстве случаев одни бедняки; с одной стороны всяческая поддержка, с другой — надежда на собственные слабые силы; на одной стороне работают сотни и тысячи, на другой — число их ограничивается единицами и десятками. Сюда можно присоединить и то обстоятельство, что наши лучшие силы, получившие высшее образование и могущие быть полезными работниками как на ниве Христовой, так и на поприще гражданской службы, обыкновенно получают назначение внутрь России, а не в наш край, тогда как лютеранство старается сгруппировать и выдвинуть все наличные силы, не ставя им при их деятельности никаких преград»{247}.
Можно ли удивляться, что представители национальной эстонской и латышской интеллигенции так и не захотели понять, что Православие (и об этом говорилось на епархиальном съезде) не есть религия одного какого-либо народа, а действительно мировая религия, объединившая и возродившая многие народности, и поэтому как национальная религия более пригодна для местного населения, чем лютеранство, представляющее собой продукт немецкого духа. Местная же пресса старалась представить всё русское, а вместе и с тем и православие, как нечто тёмное, отсталое и не стоящее внимания. Если в 1840-е годы латыши и эстонцы желали присоединиться к православию, потому что воспринимали его как «царскую веру», то в первой декаде века двадцатого православие стало для них просто «русской верой», на которую они перенесли скептическое и даже враждебное отношение ко всему русскому, внушённое немцами и собственной национальной интеллигенцией, обслуживающей немецкие интересы.
Согласно данным 27-го Епархиального съезда, к 1908 г. от православной Церкви отпало почти 10 тыс. человек. По этому поводу временный прибалтийский генерал-губернатор А.Н. Меллер-Закомельский сообщал председателю Совета министров П.А. Столыпину следующее: «В недавнее время немало латышей и эстонцев перешло из православия в лютеранство, чем порвана последняя связь их с русскими. Причины этого печального явления — слабый состав русского духовенства, в особенности сельского, бездеятельность, лень и недостаток умственного развития его, причём некоторые, предаваясь даже порочной и предосудительной жизни, отталкивают таким образом прихожан от православия. Трудно бороться с пасторами, более развитыми и лучше обеспеченными материально, да и мало рвения. Например, сам архиепископ Рижский не посещает епархию и обыкновенно, кроме Митавы, нигде не бывает»{248}. Такие нелицеприятные оценки православного духовенства в Прибалтийском крае — это, конечно, ещё и упрёк в адрес центральной власти, не позаботившейся своевременно о том, чтобы укрепить духовные, интеллектуальные и материальные позиции русских людей и православной Церкви в крае в той мере, в какой это необходимо для обеспечения стратегических интересов Российской империи на балтийском берегу.
В своём письме Столыпину Меллер-Закомельский обратил внимание ещё на одно важное обстоятельство. Он писал: «Как немцы, так латыши и эстонцы одинаково враждебно относятся к русским, причём латыши и эстонцы — или националисты, или социал-революционеры»{249}.