Легко можно себе представить, с каким нетерпением я ожидал прихода Дези. Мысль, что ее могут поймать, задержать и тогда весь наш план рухнет, наполняла меня страхом и трепетом; наконец, около полуночи я услыхал на бульваре легкие шаги. Она переходила через полосу света и я узнал ее по красному плащу с капюшоном, который она надевала на голову, когда после представлений выходила раскланиваться с публикой.
— Насилу выбралась! — говорила она, задыхаясь от скорой ходьбы, — так долго Лаполад ворочался и стонал, точно тюлень, и потом мне хотелось попрощаться с Мутоном. Бедный зверь, как он будет без меня скучать! Все ли ты захватил, Ромен?
— Теперь некогда проверять вещи, кажется все, — отвечал я, — нас могут хватиться, а потому надо поскорее выбираться за город.
— Ну, хорошо, пойдем, но прежде всего дай мне твою руку.
— Зачем это? — спросил я с удивлением.
— Для того чтобы ты положил ее в мою; поклянемся в дружбе на жизнь и на смерть. Хочешь так?
— Отчего же, пожалуй, — отвечал я довольно равнодушно.
— Тогда дай твою руку и говори за мной: — «Клянемся помогать во всем друг другу на жизнь и на смерть».
При этом она так сжала мою руку, что я в свою очередь тоже растрогался.
В городе царствовали мрак и тишина; вода в фонтане тихонько журчала на площади, точно бежал ручеек, да еще фонари от порыва ветра бросали огромные тени на мостовую улиц, да время от времени поскрипывали ставни у окон, ветер начинал сильно их раскачивать.
Мы шли быстро, оглядываясь, точно за нами кто гнался…
Вскоре мы вышли за городские стены и очутились в поле, я шел немного позади, и мне показалось, что она несла что-то под своим плащом в левой руке. Так как весь багаж я взвалил на себя, то что же бы это могло быть?
— Это моя резеда, — ответила она на мой вопрос, откидывая полу.
В руке у нее был маленький горшочек, завернутый в золоченую бумагу. Она всегда ухаживала за этим цветочком, он стоял у одного из окон кибитки, и за него ей часто попадало от хозяев.
— Зачем ты это захватила с собой? — спросил я, немного раздосадованный этим ненужным багажом, когда и нужное-то было так трудно нести.
— Что же, лучше было ее бросить, чтобы она погибла? Довольно одного Мутона. Бедный Мутон, мне уж приходило на мысль увести его вместе с нами. Если бы ты видел, как он на меня смотрел, когда я с ним прощалась; наверное, он догадывался, что происходит что-то для него недоброе.
Увести Мутона на поводу. Эта идея мне показалась очень забавной, точно собаку, я не мог не рассмеяться при воображении этой картины. Дези хотела, чтобы мы разделили багаж поровну; я с трудом мог уговорить отдать мне большую часть как мужчине и более сильному.
Ночь была свежая; звезды ярко сияли на темно-голубом небе; в равнине все было погружено в сон; ни ветерка ни звука. Птицы и насекомые затихли и не трещали в траве, как летом. Только время от времени, когда приходилось проходить мимо жилья, собаки выскакивали и долго провожали нас неутомимым лаем.
При этом на их лай откликались из соседних дворов другие, и они перекликались до тех пор, пока мы окончательно не ушли вдаль.
Чтобы защитить себя от преследования, если бы Лаполаду вздумалось послать за нами погоню, мы должны были идти всю ночь не отдыхая. Я боялся, что Дези не выдержит этого перехода, но она не отставала от меня ни на шаг и только к утру пожаловалась на усталость. Мы прошли через несколько сонных деревень и очутились в пяти лье от Блуа. Это число верст мы прочитали на столбе при бледном свете пробуждающегося дня. Петухи стали перекликаться в курятниках; в домах замелькали огни, стали открывать ставни. Поселяне шли медленным шагом в поле, на осенние полевые работы.
— Теперь отдохнем немного, — предложила девочка, — мне не так страшно, как ночью.
— Разве ты боялась?
— Да, очень, с самого выхода нашего за город.
— Чего же ты боялась?
— Тишины, всего… Я не люблю ночи, потом эти тени по дороге, то длинные, то убегающие вдаль, это так пугает. У меня сердце замирало, и хотелось бежать от них.
Мы присели у дороги позавтракать нашими корочками хлеба. День занимался хмурый и сырой. Нас со всех сторон окружала голая равнина; кое-где из-за группы деревьев виднелось жилье. Свежевспаханные поля чередовались с остатками жнива, но травы и вообще зелени нигде ни признака, всюду одна черная земля.
Стаи ворон медленно расплывались в воздухе, садились на обнаженные деревья и начинали зловеще каркать. Позавтракав, пошли дальше, но после двух лье Дези не могла больше идти. Я кое-как устроил ей из попоны постель, и она проспала целых пять часов кряду. Меня все время заботила мысль, где нам ночевать? Я испытал, что значит спать под открытым небом, тогда даже, когда в воздухе тепло. Каково же будет теперь, когда настал холод. Необходимо было идти, не останавливаясь, до тех пор, пока не найдем хорошо защищенного и укромного местечка. К четырем часам пополудни мы добрались до стены заброшенного парка; ветер нанес сюда целую гору сухих листьев, на которых и можно было кое-как провести ночь. Поэтому мы здесь остановились. Я набрал еще в лесу несколько охапок сухих листьев и прибавил к тем, что лежали кучей у стены, затем воткнул в землю четыре палки, накрыл их попоной на случай дождя; образовался род шалаша, которым Дези осталась очень довольна. Ей это было внове и даже забавно, точно шалаш в лесу.
— Как жаль, что у нас нет ни масла, ни крупы, я могла бы сварить суп и поджарить к нему корочки на масле, какой бы у нас был чудесный ужин, точно в сказке «Мальчик с пальчик», — заметила она.
Это были мечты, а пока пришлось поужинать сухими корками хлеба и запить их водой с вином. Когда последний розовый луч солнца угас на горизонте, птицы в чаще деревьев замолкли, тени окутали лес и поле, веселость Дези мигом прошла, она снова начала бояться.
— Тебе хочется спать? — спросила она меня.
— Пока еще нет.
— Если можно, не спи хоть немного, пока я не засну, мне не будет тогда так страшно.
Мы были недурно защищены попоной; через дырки к нам светили звезды, и хоть все в природе уснуло, все же были слышны какие-то неясные ночные звуки, которые мы никак не могли себе объяснить, а это мешало нам заснуть.
Долго Дези ворочалась от страха, наконец усталость одолела и ее, — она заснула, я вскоре последовал ее примеру.
Мои опасения ночного холода оказались вполне основательными, к утру мы от него-то именно и пробудились.
— Тебе холодно? — спросила меня Дези, — я совсем замерзла.
Но помочь этому горю никак было нельзя, пришлось терпеть и постараться снова заснуть в ожидании рассвета.
Несмотря на все старания, мне это не удавалось, меня с головы до ног колотила лихорадка. Кроме того, вблизи нашего ночлега раздавались какие-то неясные звуки, точно кто-то ходил, или же мириады насекомых шевелились в сухих листьях.
— Ты слышишь? — сказала Дези испуганным голосом.
При всем желании ее успокоить я не мог ответить отрицательно, кроме того, и сам начинал сильно бояться. Я только для виду храбрился, чтобы ее не напугать; один я бы, наверное, пустился бежать отсюда.
С полчаса мы сидели не шевелясь, еле дыша от страха. Слышно было, как зубы Дези стучали; наша постель из листьев дрожала вместе с нами, а треск в парке все продолжался. Эти неизменно однообразные, хоть и необъяснимые звуки, немного успокоили меня. Если бы это был зверь или человек, то они бы непременно менялись, значит, это не так опасно.
Я немного приподнял попону; лунный свет освещал окрестность, все было так же, как и вчера, ничего нового. Я немного осмелился протянуть руку и ощупал листья, они были холодны как лед и слиплись. Их хватило морозом. Значит, это трещал мороз. Это нас успокоило, но не согрело, наоборот, нам показалось, что стало еще холоднее. Вдруг Дези быстро вскочила на ноги.
— Что с тобой случилось? — спросил я с удивлением.
— Моя резеда, моя резеда, что с ней будет, она замерзнет и умрет!
Она схватила горшочек в руки и прижала к себе, чтобы отогреть цветок.
Который же это мог быть час? Начинался ли предрассветный день, или же все длилась бесконечная ледяная ночь? Луна закатилась, но я не знал, в котором часу она должна была заходить.
Дольше лежать становилось невыносимо, как мы ни старались прижиматься друг к другу, но холод пронизывал нас до костей. Мы решили встать и снова идти, чтобы согреться на ходу.
Нам нужно было сняться с якоря и взвалить на себя все пожитки; тут явилось новое затруднение: Дези непременно хотела нести резеду, закрывши ее плащом, под мышкой, а это мешало ей нести остальной багаж. Я было предложил бросить жалкое растеньице; на это предложение она вспылила и рассердилась. Я не стал настаивать, но на душе у меня было прескверно.
Вот мы и на большой дороге, полумертвые от холода, думалось мне, что-то будет дальше? Путешествие наше начиналось очень несчастливо, о будущем я боялся думать, не только говорить с Дези, хотя она опять подбодрилась и весело шагала вперед. Пройдя с час времени, мы услыхали, что где-то вдалеке запел петух, значит скоро рассвет, и люди близко. От скорой ходьбы мы согрелись, и даже стали высмеивать друг друга по поводу наших ночных страхов; немного поспорили и решили на том, что хотя я похрабрее ее, зато она была благоразумнее, чем я, и спокойнее.
Из страха, чтобы Лаполад не вздумал за нами гнаться по дороге в Париж, мы немного переменили направление, и повернули на Шартр, по моей карте крюк был невелик, а все-таки осторожность не мешала в нашем и без того критическом положении. К вечеру мы миновали Шато-ден, среди дня было очень тепло, но к вечеру снова начался холод.
— В случае, если у нас выйдут все деньги, — говорила Дези, — я буду петь и танцевать в деревнях, кое-что заработаю.
Она была так уверена в своих силах, эта маленькая энергичная девочка, что от ее слов и мне становилось легче на душе.
Но заработок такого рода легче на словах, чем на деле. Мы в этом очень скоро убедились, а равно и в том, как быстро уплывал наш запас денег и провизии.
В двух лье от Шато-ден нас пустили на ночь в гостиницу, причем спросили сорок су за ночлег, да еще надо было объяснить, кто мы, откуда и куда идем; к счастью, я сочинил на всякий случай историю, будто содержатель цирка послал нас вперед в Шартр, чтобы нанять место для представлений, что труппа наша находится поблизости и придет вслед за нами завтра или послезавтра.
Ни я, ни Дези не любили и не привыкли лгать, и нам было очень тяжело сочинять подобные истории, которые унижали нас в наших собственных глазах. Что же было делать, однако, когда тяжелая необходимость принуждала нас прибегать к этому противному средству. Из Шато-дена в Шартр дорога пересекается пустынными равнинами, по которым изредка рассеяны деревушки, но по самой проезжей дороге совсем нет жилья.
Достигнув Бонваля, довольно большого местечка, мы надеялись, что тут кое-что заработаем, но бонвальцы не очень-то расщедрились, и мы заработали всего три су, при этом какой-то господин вылил на нас чашку теплой воды после бритья, а собака мясника разорвала Дези юбку. Уличным певцам трудно достается заработок!.. Но Дези и тут не пала духом.
— Если бы у меня был волк, а у тебя флейта, тогда другое дело, — говорила она, — мы могли бы заработать много больше.
Неудачи ее не раздражали и не обескураживали, у нее была масса терпенья. К счастью, вечером нам не пришлось платить за ночлег, потому что одна добрая фермерша позволила нам переночевать в своей овчарне, где было очень тепло. Барашки и овцы нагрели ее отлично, и это была самая счастливая для нас ночь во всю дорогу.
На другой день, когда мы собирались уходить, фермерша собиралась на базар в Шартр, она сжалилась над худенькой и усталой девочкой и предложила ей место в своей повозке, но Дези отказалась, при этом так выразительно посмотрела ей в глаза, что фермерша поняла ее нежелание оставить меня одного и посадила нас обоих в тележку.
Таким образом, мы подвигались понемногу вперед, ночуя то на ферме, то на постоялом дворе, то в каком-нибудь пустом сарае, а днем шли до изнеможения и очутились, наконец, в маленькой деревушке близ Биевра, всего только в трех лье от Парижа. Это было наше великое счастье; у нас оставалось всего одиннадцать су; башмаки Дези разорвались по всем швам; кроме того, она себе натерла ногу и ходьба причиняла ей мучительную боль, особенно когда после небольшой остановки нам приходилось двигаться дальше. Оба мы до того устали, что нам казалось, будто у нас пуды на ногах.
Правда, Дези никогда не жаловалась и утром всегда первая готова была идти в дорогу. С капиталом в одиннадцать су мы в эту последнюю ночь не рискнули зайти на ночлег в харчевню; случайно встретившийся каменолом позволил нам проспать ночь у него в конюшне.
— Завтра надо нам встать пораньше, — сказала Дези, это день св. Евгении, имя моей матери, и я хочу поздравить ее и отдать ей в подарок мою резеду.
Бедный цветочек. Он имел самый жалкий вид; он весь съежился, почернел, но все же он был еще жив и несколько зелененьких листиков напоминали о его, бывшей когда-то, свежести.
Мы пошли в путь на рассвете, как только хозяин отворил конюшню, чтобы вывести лошадей на водопой.
До сих пор погода благоприятствовала нам; днем было довольно тепло, только ночи напоминали позднюю осень. Но в этот день, когда мы вышли из конюшни, нам показалось обоим так холодно, как еще ни разу не было. Небо заволокли тучи, не было видно ни одной звездочки. Со стороны востока вместо алых полос утренней зари, как бывало раньше, мы видели одни свинцовые низко бегущие облака. Северный ветер обрывал и крутил в воздухе последние листья с обледенелых за ночь деревьев и кустарников. Он с такой силой кружил вихрем по дороге, что мы с трудом могли подвигаться вперед. Дези едва удерживала полы своего плаща, прикрывая им резеду.
Начинался день мрачный, даже зловещий. «Солнце отдыхает сегодня, тем лучше, по крайней мере, наши грязные лохмотья не будут так видны». Дези умела находить во всем хорошую сторону, даже в отсутствии солнца.
— Не беспокойся, их славно обмоет сегодня дождем, раньше чем мы дойдем до Парижа, — ответил я.
Я предсказывал дождь, но нас захватил снег. Сначала он падал едва заметными снежинками, потом с каждой минутой снежинки увеличивались и, наконец, закружились тяжелыми хлопьями над нашей головой. Пронзительный ветер, вместе со снегом, дул нам прямо в лицо и слепил глаза, так что мы с трудом могли пройти одно лье. Дорога шла небольшим лесом, приходилось укрываться под деревьями, потому что далеко кругом не было видно жилья. Несмотря на наше страстное нетерпение добраться поскорее до Парижа, мы не в силах были двигаться дальше под порывами снежного вихря.
Можно было защититься от снежной бури на откосах ям, наполненных хворостом, сухими листьями. Мы не замедлили укрыться в одной из таких ям, забившись как можно дальше, и она довольно долго защищала нас от снежной бури. Но снег под порывами ветра стлался, как облако, по земле и скоро, покрыв весь откос, достиг и до нас. Он забивался нам за шею, в сапоги, и таял, отнимая последние остатки тепла.
Мы пробовали укрыться лошадиной попоной, но ветер живо сорвал и ее. Наши платья, или, вернее, лохмотья, мало защищали нас от холода. Дези вся посинела, зубы у нее стучали, она прижалась ко мне, но я сам дрожал, как лист, и не мог ее согреть. Снег таял на мне, но я был весь мокрый, точно выкупался в реке. Часа два мы оставались в этом безвыходном положении, а ветер все не унимался; снег продолжал засыпать нас и сверху и снизу.
Дези все еще не решалась расстаться со своей резедой, она прижала горшочек к сердцу под полой плаща, однако снег проникал и туда. Когда же она увидала, что в горшочке вся земля белая, она протянула мне растение.
— Что ты хочешь, чтобы я с ней сделал? — спросил я.
— Постарайся мне ее спасти, как можешь, а то она замерзнет.
Меня рассердило, что в такую тяжелую минуту Дези способна думать и заботиться об этом засохшем цветке. Я пожал плечами и указал на полузамерзшие пальчики, которыми она держала горшок.
Тогда Дези, в свою очередь, рассердилась и сказала:
— Зачем ты сразу не потребовал, чтобы я ее бросила?
Мы были в таком расположении духа, когда поссориться очень легко, а потому обменялись несколькими колкостями. В первый раз за время нашего пути оба замолчали и стали с отчаянием глядеть на не перестающий падать снег.
Вдруг я почувствовал, что она тихонько пожала мне руку, а потом сказала с грустью:
— Хочешь, я сейчас же ее брошу?
— Разве ты не видишь, что она уже умерла, ее листочки совсем почернели и завяли.
Она ничего не ответила на это, но на глазах навернулись крупные слезы:
— О, мама, — прошептала она с тоской, — значит я ничего не принесу тебе в подарок!
Это восклицание так меня растрогало, что я взял горшочек в руки. — Ну уж понесем дальше, все равно… — прошептал я в ответ.
Хотя снег продолжал падать, но ветер утих. Незаметно он прекратился совсем, зато на земле образовались сугробы, да такие, что доходили нам до колен, точно снег хотел медленно нас поглотить и покрыть сверху белым саваном.
Это продолжалось с час. Деревья погнулись под тяжестью снега. На нашей попоне, которая все же кое-как нас защищала, навалило несколько футов снегу. Прижавшись друг к другу, мы не шевелились и не говорили. Холод совершенно парализовал нас, мы даже не сознавали опасности своего положения. Наконец снег стал уменьшаться и совсем перестал падать. Небо было свинцовое, и только земля сверкала ослепительной белизной.
— Пойдем дальше, — сказала первая Дези.
Мы снова вышли на дорогу. По-прежнему ничего не было видно, ни проезжих, ни домов. Единственные живые существа — сороки, усевшись на деревьях и на кучках хвороста, неистово трещали, точно издевались над нами и над нашим положением. Мы продолжали идти и наконец дошли до какой-то деревни, поднявшись на вершину холма, тут мы увидели точно облако дыма, нависшего над огромным городом.
Этот город необъятных размеров неясно виднелся вдали, до нас доходил издалека его шум, точно глухой ропот моря.
— Вот наконец и Париж! — радостно воскликнула Дези.
Мы почувствовали, что близость к цели сразу придала нам силы, даже казалось не так холодно, как прежде.
По дороге стали беспрестанно попадаться телеги и повозки, едущие в Париж.
Но мы все еще не пришли в него, наоборот, спустившись с холма на равнину, мы не видели более панорамы города, и мысль, что до него на самом деле еще далеко, а только кажется близко, опять нас обескуражила и мы совсем обессилели. Мы спотыкались на каждом шагу и почти не двигались вперед.
От мокрого платья шел пар, а от воды оно стало вдвое тяжелее. Снег по дороге становился все чернее, грязнее и, наконец, превратился в грязь и в потоки мутной воды.
Дези, несмотря на всю присущую ей энергию и выносливость, должна была приостановиться; пот градом катился по ее лицу, и она сильно хромала. Я смел полой снег с лавочки у одного дома и посадил ее отдохнуть.
— Спроси, Ромен, долго ли нам еще идти до Парижа, спроси вон у того проезжего, что идет за возом сена.
— Вам до какого же места в Париже надо идти?
— До большого рынка.
— Тогда вам осталось еще добрых часа полтора, да, никак не меньше, — ответил он.
— У меня не хватит сил столько пройти, — упавшим голосом проговорила девочка.
Я со страхом посмотрел на ее посиневшее лицо и тусклые глаза, и дышала она тяжело, как больная. Я принужден был чуть не насильно поднять ее с лавочки, где нас снова пронизал насквозь холод.
Она была не в силах идти дальше.
— Дези, подумай, мама твоя так близко, еще немножечко потерпи, милая. Мы сейчас придем к ней, зачем нам тащить наш скарб, я брошу его тут у скамейки, а ты обопрись хорошенько мне на руку и пойдем потихоньку вперед.
Эти слова и мысль о близости матери придали ей силы; она покорно оперлась на мою руку, мы снова поплелись.
— Ах, как хочется поскорее прийти, у меня кружится голова, я еле стою на ногах, но как подумаю, до чего мамаша нам обрадуется, — как она нас расцелует, даст нам поесть горячего супу, пирожков, так себя не помню от радости; только бы добраться домой, а наговорившись с ней, я лягу и целую неделю не буду вставать, все буду спать, спать и отдыхать, ты увидишь…
У заставы я спросил, куда нам идти к рынку. Нам показали все прямо, до Сены. Улицы Парижа в это холодное зимнее утро были покрыты такой липкой грязью, что даже на большой дороге было чище и не так скользко идти. Прохожие останавливались и с любопытством и состраданием смотрели на нас, потому что среди уличной толпы, шума и движения экипажей мы имели вид двух мокрых, общипанных птичек, выпавших из гнезда и потерявших к нему дорогу.
Придя к Сене, мы опять спросили дорогу. Нас направили к Новому мосту и, наконец, мы добрались до церкви св. Евстафия.
Когда перед нами очутился циферблат башенных часов, я почувствовал, как все худенькое тело Дези задрожало от волнения.
— Часы! — воскликнула она, — часы! Помнишь, о которых я тебе говорила, что были напротив наших дверей.
Но это была лишь минутная радость.
— Часы-то здесь, но где же дом? Я не вижу его больше!
Мы обошли церковь кругом.
— Нет, мы ошиблись, это не та церковь и не те часы. Это не св. Евстафий, нашего дома нет напротив входа.
Я снова спросил у прохожих, какая это церковь? Мне отвечали то же самое, — что это церковь св. Евстафия.
Дези смотрела вокруг глазами полными отчаяния, она искала всюду места, которые остались в ее детской памяти, и не находила их.
Волнение отняло у нее голос, и она задыхаясь шептала.
— Это не то, это не то.
— Обойдем все соседние улицы, которые выходят на рынок, — предложил я.
Она пошла за мной как лунатик во сне, молча, но видно было, что разочарование и горе окончательно ее пришибли.
Она не узнавала ни одной улицы. Против самой церкви находилась большая площадь, на которой несколько домов были разрушены до основания, и рабочие убирали кирпичи и мусор.
— Наверное, наш дом стоял тут, и он тоже разрушен, — говоря это, она закрыла лицо руками и громко зарыдала.
— Пойдем спросим, — утешал я ее, может быть, кто-нибудь помнит и поможет нам.
— Но что же мы спросим? Названия улицы я не знаю и не помню, имени мамы тоже не знаю, одно, что я бы узнала наверное, это дом, а его нет, и нигде нет…
Все наши надежды разрушились! Наверное, люди постарше нас и посильнее растерялись бы при этом новом неожиданном ударе судьбы, мы же стояли и смотрели перед собой растерянные, подавленные неожиданным несчастьем, не зная, куда идти и что предпринять дальше. Прохожие немилосердно толкали нас локтями, некоторые останавливались, с минуту глядели на этих двух жалких, оборванных, голодных и замерзших детей, с видом отчаяния разглядывающих окружающие улицы и дома, и шли себе дальше.
Менее разочарованный и огорченный, чем Дези, а главное менее утомленный, я первый пришел в себя, взял ее за руку и повел в здание рынка, где продавались овощи и всякого рода съестные припасы. В углу нашелся пустой ящик, на который мы и присели. Она двигалась машинально, как дурочка, без смысла, озираясь кругом. Я и сам не знал, что ей сказать. Она была бледна как смерть, и дрожала с головы до ног.
— Тебе дурно?
— О, мама, мама! — и снова крупные слезы покатились градом из ее потускневших глаз.
Жизнь на рынке кипела ключом; люди сновали беспрерывной толпой, покупали, продавали, торговались и даже бранились, все как всегда бывает на базаре.
Вокруг нас собралась немедленно кучка народу: двое детей, из которых девочка неутешно плакала, привлекли любопытных.
— Что вы тут делаете, — спросила нас толстая торговка, около лавочки которой мы уселись.
— Мы присели отдохнуть.
— Здесь для этого не место.
Не говоря ни слова, я встал с ящика, взял Дези за руку, чтобы уйти. Куда? Увы, я и сам не знал. Но бедняжка посмотрела на меня с выражением такой страдальческой усталости, что даже толстая женщина сжалилась над ней.
— Ты видишь, малютка слишком устала, а ты хочешь ее еще куда-то тащить.
Слово за слово, я рассказал, зачем и как мы очутились на рынке, то есть, что мы рассчитывали найти здесь мать девочки, а дом, в котором она жила когда-то с матерью, оказался разрушенным и следа от него не осталось.
— Вот так история! — воскликнула добрая женщина, всплеснув руками. Она позвала своих соседок. Вокруг нас собрались торговки.
— Так ты не знаешь ни имени матери, ни названия улицы, — сказала мне толстая женщина, когда я окончил свое горестное повествование.
— Соседки, не помнит ли кто из вас эту историю, хозяйка бельевого магазина, у которой пропала дочка и она жила против церкви?
Тогда начались расспросы, воспоминания, споры, но все они ни к чему не привели. Прошло восемь лет, никаких определенных указаний с нашей стороны не было. Часть улицы, где находились разрушенные дома, уже давно перестраивалась. Бельевых магазинов перебывало в окрестности сотни, который из них принадлежал матери Дези, и куда она сама скрылась, никто не мог сказать. Где искать?
Во время всей этой сутолоки девочка побледнела еще больше, озноб у нее увеличился, зубы стучали.
— Вы видите, ребенок совсем замерз, — сказала одна из женщин, — пойди, мое сердечко, присядь к моей грелке[2].
Она повела нас в свою лавку, две-три женщины вошли следом за нами, а остальные вернулись к своим текущим делам.
Она не только обогрела нас и обсушила, но дала по чашке горячего бульона, который сразу подкрепил нас обоих, и на прощанье сунула мне в руку 20 су.
Для небогатой женщины это была достаточно большая милостыня, но в нашем нищенском положении сумма эта представляла каплю в море нужды. Куда идти теперь, что делать дальше? Мой путь был ясен — направляться в Гавр и там наняться на корабль, но Дези? Что делать с ней, куда она пойдет? Она так живо сама чувствовала весь ужас своего будущего, что едва мы вышли на улицу, первое ее слово было:
— Куда же мы теперь пойдем?
Перед нами была церковь св. Евстафия. Снег опять начал идти и на улице было невыносимо холодно.
— Войдем туда, — предложил я, показывая на церковную дверь. Мы взошли, в церкви было так чисто и тепло, и кроме двух-трех коленопреклоненных фигур у алтаря никого не было. Мы пошли в самый дальний, темный угол. Дези стала на колени и, закрыв лицо руками, тихо шептала: «О, Господи, Господи, помоги мне».
Я сначала стал рядом с ней. Но вместо молитвы меня вдруг осенила новая мысль.
— Послушай, Дези, — проговорил я ей шепотом, — так как, по-видимому, ты больше не можешь никогда найти твою маму, тогда пойдем к моей.
— В Пор-Дье?
— Ну да! Ты же не захочешь вернуться снова к Лаполаду? Довольно с тебя балагана! Но тогда надо идти к моей маме. Она добрая, я знаю, что она тебя примет. Ты будешь работать вместе с ней. Она научит тебя гладить кружева и белье. Ты увидишь, что она тебя полюбит! Да и я буду покойнее, зная, что мама не одна без меня осталась на свете. Ей будет не так скучно с тобой. И если бы она заболела, ты будешь за ней ухаживать. Не правда ли? Вам обеим вместе будет лучше.
Дези искренне обрадовалась моему предложению; лицо ее сразу оживилось и говорило выразительнее всяких слов. Эта радость доказывала, как живо она сознавала весь ужас своего положения; она сделала только одно возражение.
— А вдруг твоя мама не захочет принять меня к себе в дом?
— Почему же?
— Потому, что я играла в балагане.
— А я! Разве я меньше твоего ломался перед публикой, когда лазил на палку, и чуть не убился до смерти?
— Ты — мальчик, а потому это совсем другое… — грустно ответила она.
Однако принятое решение сразу нас успокоило, хотя мы понимали, как трудно было нам теперь попасть из Парижа в Пор-Дье! Но все же будущее рисовалось нам вполне ясным и светлым. Только настоящее было ужасно…
Я не умел хорошенько определить расстояние, но я понимал, что нам страшно далеко идти до дому. Когда я решился бросить в Монруже весь наш багаж, то тогда мы представляли собой корабль, который бросает груз в море, чтобы самому не пойти ко дну. К счастью, уцелела карта, я вытащил ее из кармана, разложил на одном из церковных стульев, и стал внимательно рассматривать. Чтобы выйти из Парижа, надо было идти вдоль Сены.
Это первое, а дальше я буду постепенно изучать дорогу.
Но как идти в такую дальнюю дорогу без обуви, без платья, потому что лохмотья наши еле держались на теле, и с двадцатью су в кармане? При этом мы дошли до крайней степени усталости, особенно Дези, которая, очевидно, серьезно заболела. Она все время то краснела, то бледнела, ее била сильнейшая лихорадка. Как рисковать провести еще ночь на таком холоде; возможно, что опять пойдет снег. Что же мы будем делать ночью, когда мы днем едва не замерзли на большой дороге?
— Можешь ли ты идти дальше? — спросил я ее.
— Я сама еще не знаю; когда я шла в Париж, то все время ждала, что увижу свою маму, а это давало мне силы. А твою маму я ведь никогда не видела и не знаю, а это совсем другое дело.
— Что вы тут делаете? — спросил позади нас грубый голос.
Карта была разложена перед нами на стуле, ясно, что мы не по ней читали молитвы.
— Убирайтесь-ка отсюда вон, бездельники!
Пришлось повиноваться и уйти; церковный сторож шел позади нас и выпроваживал из церкви, строго ворча на уличных шалунов, которые приходят в церковь играть, а не молиться. Когда мы вышли на улицу, снегу еще не было, но воздух был совсем ледяной, ветер свистал и обдавал нас ледяной пылью.
Мы снова пошли по той же самой улице, по которой шли сюда. Дези еле волочила ноги; что касается до меня, то, подкрепившись бульоном и погруженный в новые заботы о предстоящих переменах в нашей судьбе, я не чувствовал большой усталости.
Мы не прошли и десяти минут, как Дези остановилась.
— Я не могу дальше идти, — сказала она, — ты видишь, как я дрожу. У меня бьется сердце так, что я дышать не могу, голова кружится и в глазах темнеет. Кажется, я сильно захворала.
Она хотела присесть на тумбу, но подумала с минуту и снова поднялась. Мы подошли к реке и повернули направо; улица была вся покрыта тонким белым слоем инея, от этого река казалась еще чернее. Прохожие плотнее закутывались в свои плащи. Одни дети беззаботно играли на тонком, еле замерзшем льду тротуаров.
— Что, далеко нам еще идти? — спросила Дези, как в забытьи.
— До какого места?
— Чтобы отдохнуть, уснуть.
— Я не знаю сам, пойдем еще! Прошли еще несколько шагов.
— У меня нет больше сил идти, Ромен, — оставь меня здесь умирать, спасайся сам, а меня сведи куда-нибудь в угол, чтобы не здесь, только не на улице…
Мне хотелось одного — вывести ее как-нибудь за город. В деревне мы все же скорее найдем пристанище; какой-нибудь пустой хлев, кирпичный сарай. Может быть, нас пустят на постоялый двор или на ферму.
Громадный город с его толпой на улицах подавлял меня совершенно. Полицейские смотрели на нас так подозрительно и недоброжелательно; я совсем растерялся. Мы почти вышли за город, дома находились только по одной стороне улицы, а по другой — тянулся городской вал, но конца ни ему, ни улице не было видно. Над валом возвышалась городская стена, за которой белелись обледенелые, покрытые инеем, деревья, да время от времени проходили солдаты, плотно закутанные в шинели.
Я почти нес Дези на руках, она от слабости не могла стоять. Несмотря на холод, пот градом катился у меня по лицу и от волнения и от тяжести, непосильной для меня.
Наконец я не мог дальше ее тянуть; пришлось посадить ее посреди тротуара прямо на снег. Я хотел ее поддержать, но она и сидеть не могла, ноги больше ее не держали, и она совсем повалилась на снег, как сноп.
— Все кончено, — слабо прошептали ее побелевшие губы.
Я присел рядом с ней и уговаривал, плакал, просил, — все напрасно, — она совсем потеряла сознание и ничего мне не отвечала, очевидно, даже не понимала ничего из того, что я говорил ей. Одни руки казались еще живыми, они горели, как огонь.
На меня напал ужас; прохожих никого, я стал на ноги и вглядывался в свинцовую даль. Ничего не было видно вдали, кроме каменной линии городских стен, а посредине улицы снег.
Я хотел ее нести, она не шевелилась и лежала, как мертвая. Попробовал пронести на руках несколько шагов, но тяжесть оказалась мне не по силам; она снова соскользнула на землю. Я сел рядом. Действительно и мне теперь казалось, что нам ничего делать не оставалось больше, как только умереть на этой пустынной улице от холода и голода. Прошло несколько отчаянных минут, я наклонился к ее лицу: сознание ее еще не вполне угасло, она прижалась к моей щеке дрожащими и холодными, как у мертвеца, губами, точно хотела со мной проститься!
Сердце у меня замерло от жалости и страха, а горячие слезы так и брызнули из глаз. Я опять стал надеяться, что она отдохнет немного и к ней вернутся силы, тогда мы будем в состоянии двигаться дальше. Однако Дези продолжала лежать без движения, с закрытыми глазами, опершись на меня, и если бы не легкая дрожь, которая пробегала по ее лицу и телу, я бы подумал, что она уже умерла.
Два или три прохожих остановились, удивленно посмотрели на нас, в недоумении покачали головой и пошли дальше. Я решил после этого сам обратиться за помощью к первому же человеку, которого только увижу издали. Это оказался полицейский; он спросил меня, зачем мы сидим посреди дороги на снегу и не двигаемся с места? Я отвечал, что моя маленькая сестра заболела дорогой и не может больше идти.
Полицейский стал меня расспрашивать, кто мы такие и куда идем?
Предвидя возможность таких расспросов, я заранее приготовил правдоподобную историю; идем мы к своим родителям в Пор-Дье, на берег моря, в Бретань. И находимся в пути целых десять дней. Он с состраданием покачал головой.
— Но ведь этот больной ребенок может тут умереть. Пойдемте скорее со мною до полицейского дома.
Однако же и он убедился, что Дези не могла не только подняться, но даже пошевельнуться. Делать было нечего, он взял ее на руки и велел мне идти следом. Минут через пять к нам присоединился на его свисток второй полицейский, который и помог ему нести больную девочку. Вскоре мы подошли к дому, у ворот которого горел красный фонарь. В большой комнате вокруг топившейся печи сидело еще несколько человек полицейских.
Так как Дези не могла отвечать ни на один вопрос, то я снова рассказал им свою историю.
— Мне думается — не умерла ли она, дыхания почти не слышно! — сказал один из присутствующих.
— Может быть, не совсем еще, но близко к тому, — отвечал тот, который нес ее дорогой, — во всяком случае надо бы ее отправить поскорее в центральное бюро.
— А что ты будешь делать, мальчуган? — обратился ко мне первый, — есть ли у тебя средства к существованию?
Я смотрел, не понимая вопроса.
— Есть ли у тебя какие-нибудь деньги?
— У меня есть двадцать су!
— Хорошо, постарайся выбраться из города сегодня же вечером, а то тебя арестуют как маленького бродягу и посадят в тюрьму.
Дези влили в рот несколько капель вина, положили на носилки, покрыли теплым одеялом и понесли.
Я был потрясен. Я все еще не мог себе представить, чтобы она была так сильно больна и хотел убедиться, так ли это? А если меня самого арестуют и сведут в тюрьму, что тогда будет со мной? Несмотря на весь ужас перед этой возможностью, я все же пошел вслед за носилками. Я упросил этих людей позволить мне идти и узнать в конце концов, что станется с бедняжкой?
Мы шли довольно долго, перешли мост через Сену и, наконец, остановились на площади, посреди которой возвышалась большая и прекрасная церковь. Полицейские сжалились надо мной и позволили войти в большое здание вместе с ними. Открыли носилки, Дези лежала теперь красная, как огонь.
На все вопросы она только металась и стонала; мне пришлось в третий раз рассказать о наших приключениях. Доктор, одетый в черное платье, внимательно выслушав меня, проговорил:
— Чрезмерная усталость, простуда, воспаление в легких. Поместите ее в Больницу Иисуса.
Он написал несколько слов на листике бумаги, отдал полицейскому и мы пошли дальше. По скользкому снегу нельзя было скоро идти; во время остановки я подходил к носилкам и, наклонившись, говорил несколько слов Дези, но она и мне ничего не отвечала.
Мы шли минут двадцать и, наконец, в одной из малолюдных улиц остановились перед дверью, выкрашенной в зеленую краску, дверь открыли на наш звонок и впустили нас в полутемную залу; к нам подошли какие-то люди в белых передниках, оказавшиеся санитарами. Они взяли Дези на руки и отнесли в палату св. Карла. Там ее осмотрел доктор и поручил сестре милосердия ухаживать за ней.
Я остался один, голодный, холодный, и решил, по совету полицейского, уходить из города. Но куда идти, где искать помощи?
Стараясь не попадаться больше стражам порядка, я темными улицами стал пробираться к окраине города и какое-то время спустя оказался в таком глухом, темном и страшном месте, что мне стало жутко. Но тут неожиданно ко мне подошел какой-то человек, которого в темноте я никак не мог разглядеть — добрый ли, злой ли он человек, и что-то спросил. Я не мог сразу понять, о чем он меня спрашивает, как вдруг узнал в нем Бибоша, с которым мы вместе играли в Фалезе. Я страшно обрадовался ему, хотя мы с ним и не дружили, но все-таки это был не чужой человек. Он сказал, что вместе с другими своими товарищами обитает здесь недалеко, в каменоломне, и повел меня туда.
В самом деле, вскоре я увидел мерцание огня, который слабо освещал внутренности каменоломни. У тлеющихся на жаровне углей лежал растянувшийся мальчик приблизительно одних с нами лет.
— Больше из «своих» никого нет? — спросил его Бибош.
— Никого.
— Хорошо, а вот я привел еще товарища, надо раздобыть ему сапоги, ему в них большая нужда.
Мальчик поднялся, ушел куда-то, и через минуту вернулся с кучей самой разнообразной обуви. Можно было подумать, что мы пришли в сапожную лавку.
— Выбирай, — сказал Бибош, — не стесняйся, как видишь — выбор большой, бери что удобнее и попрочнее, тут все есть, и носки бери, какие тебе впору.
Я не могу выразить, до чего я был счастлив, когда мои больные, насквозь промерзшие ноги наконец согрелись в крепких и теплых чулках и когда я надел сверху новые, удобные башмаки.
Пока я обувался, пришли еще два мальчика, потом пришел третий, четвертый, еще трое, всего девять. Бибош представил им меня.
— Это старый товарищ по балагану, он ловкач и хват. Ну а вы что заработали сегодня, показывайте-ка?
Каждый из пришедших мальчиков стал выворачивать карманы и вытаскивать из них самые разнообразные вещи. Чего-чего тут только не было. Один тащил кусок ветчины, другой бутылку вина, третий холодную индейку. У одного оказался в кармане детский рожок в серебряной оправе, что возбудило общий смех.
— Отлично, — заметил Бибош, ты можешь из него сам попить!
Все уселись вокруг жаровни, прямо на землю. Бибош радушно угощал ужином меня первого. Давно я уже так не пировал, даже дома у матери и у старика Бигореля я не едал таких вкусных вещей. После ветчины мы стали есть холодную индейку, фаршированную печенку и пирожки. Я до того наголодался за все это время, что мой неумеренный аппетит вызывал всеобщую веселость.
— Отлично, — заметил Бибош, — это весело, нажить товарища, который способен так уписывать.
Мне было не до веселья, но когда я сытно поел, согрелся и отдохнул, мне до того захотелось спать, что глаза слипались.
— Я вижу, ты очень хочешь спать, старина, — сказал Бибош, — не стесняйся, у нас свободно, всякий делает, что ему нравится. Выпей стаканчик пуншу на дорогу, и ступай спать с Богом.
Но я отказался от пунша, что очень удивило всю остальную компанию, и попросил Бибоша проводить меня до места, где я мог бы заснуть.
— Пойдем, я тебя провожу. — Бибош зажег об угли огарок свечи и пошел вперед. Он повел меня через всю каменоломню в боковую галерею. В конце ее я увидал постланную солому и несколько теплых одеял.
— Спи теперь, а завтра мы обо все успеем переговорить. С этими словами он унес свечу. Мне было очень жутко одному в глубине мрачного каменного сарая, размеры которого мне хорошенько не были известны; кроме того, меня очень занимала мысль: кто все-таки мои новые товарищи и откуда они нанесли массу таких вкусных вещей? Все это, даже при моей полной наивности, казалось мне подозрительным. Но усталость превозмогла все остальное. Завтра переговорим обо всем, подумал я, засыпая, и повторяя слова Бибоша. В настоящем у меня был теплый ночлег, я отлично поужинал, кроме того, выдался такой тяжелый денек, что хотелось забыть все, что было. Несмотря на крики и песни товарищей в нескольких шагах от меня, я завернулся в одно из теплых одеял и заснул, как убитый.
На другое утро голос Бибоша разбудил меня, а то бы я, наверно, проспал еще 24 часа.
— Вот твои пожитки, одевайся. — Он бросил возле меня на солому узел с платьем.
Я надел хорошие суконные брюки, шерстяную теплую куртку вместо моего дырявого и мокрого от вчерашней снежной бури платья.
Слабый свет падал сверху в отверстие каменоломни и едва достигал до нас.
— Милый человек, — проговорил Бибош, когда я кончил одеваться, — я об тебе думал сегодня ночью и вот что имею тебе предложить. Ты, как видно, не очень-то смыслишь «в ремесле», если дошел до этого? — он указал на мои лохмотья.
— Я не понимаю хорошенько, в чем дело, о чем ты говоришь? — запинаясь, ответил я.
— Я так и думал, что ты еще новичок, это видно по всему, если пустить тебя в работу одного, ты живо попадешься на крючок. Чтобы избежать несчастья, я пошлю вместе с тобой одного ловкого паренька, а ты будешь служить ему подмастерьем.
Несмотря на все желание скрыть, что я не понимаю значения парижских слов, я признался, что не знаю, что значит «служить подмастерьем».
Бибиш расхохотался. — Ах ты, святая простота, — сказал он. Очевидно, его забавляло мое недоумевающее лицо с открытым от удивления ртом.
— Пойдем сначала позавтракать, а потом я сведу тебя к твоему компаньону, он тебя научит, что надо делать. Только слушайся.
Мы вышли из боковой галереи. Угли давно потухли и нигде не было признака вчерашнего пиршества. Бибош подошел к выступу у стены, куда свет падал широкой полосой и освещал каменные подпорки, свод и груды всюду разбросанных камней. В углублении Бибош взял бутылку вина и остатки ветчины.
— Сейчас мы выпьем вместе с твоим новым компаньоном, он скоро придет, и посвятим тебя в новую должность.
— Не смейся надо мной, пожалуйста, Бибош, — проговорил я, собрав весь свой запас мужества, — я ведь не парижанин, поэтому и не понимаю, что значит служить подмастерьем, объясни мне это сначала толком, какому ремеслу ты собираешься меня учить?
Мой вопрос показался ему до того смешным, что он опять стал хохотать, хватаясь за бока, кашляя и задыхаясь от смеха.
— Господи, что за простофили живут в вашей стороне, чтобы не знать таких простых вещей! Подмастерье, или ловкач, это значит мальчик увертливый, проворный, одним словом, смышленый парень. Ты, может быть, тоже не знаешь, каким образом купцы запирают лавки, когда уходят обедать к себе на кухню?
После этого вопроса я окончательно стал в тупик и ответил, что действительно не знаю.
— Это делается с помощью засова, — отвечал Бибош, передавая мне бутылку, половину которой он опрокинул себе в рот, — засов поддерживается пружиной, соединенной со звонком. Если кто-нибудь входит в лавку, ему необходимо отодвинуть засов, тогда звонок звонит, и купец, который спокойно себе обедает на кухне или за перегородкой в глубине лавки, слышит, что кто-то без него вошел. Теперь понимаешь, для чего служит ловкач?
— Нет, не понимаю, разве для того, чтобы исполнять обязанность звонка, если сломают прибор?
Тут Бибош залился таким припадком смеха, что не мог усидеть на месте, а прямо повалился на землю и продолжал хохотать, как сумасшедший. Наконец кое-как пришел в себя, вытер глаза, на которых от смеха навернулись слезы, затем дружески хлопнул меня по спине.
— Если ты сочинишь еще что-либо подобное, я умру от смеха. Вместо того, чтобы заменять звонок, ловкач должен помешать звонить: дело это обрабатывают вдвоем: подмастерье пересаживают через засов, затем он ползком пробирается к выручке, вынимает оттуда деньги, передает их товарищу, который сторожит на улице, вот купец и обчищен! Кажется, ясно!
Я был оглушен.
— Но ведь это будет воровство, не правда ли?
— Конечно, так что ж из этого?
— Значит и ты вор?
— А разве ты не то же самое, что и мы? Пусть я вор, а ты дурак!
Я не отвечал. Все что вчера мне пришлось видеть, представилось теперь в ином свете, и я понял, что Бибош прав, я вправду недогадлив, как круглый дурак.
Между тем приходилось на что-нибудь решаться.
— Нет, — сказал я решительно, — на такое дело я пойти не могу.
На этот раз он не только не рассмеялся, а, наоборот, страшно разозлился.
— Значит ты меня надул, чего доброго ты нас еще выдашь, если я выпущу тебя отсюда? Так нет же! — вскричал он, — ты не донесешь, потому что я тебя не выпущу!
— Я сейчас же ухожу, — ответил я.
Едва я успел произнести эти слова, как он бросился на меня, и мы стали бороться. Он был ловчее и увертливее меня, зато я был сильнее. Борьба длилась недолго. После первого неожиданного натиска, когда он повалил меня на землю, я оправился, и в свою очередь так ловко и сильно схватил его, что он очутился подо мной.
— Ну что, теперь пустишь меня уйти?
— А ты выдашь меня?
— Нет.
— Поклянись.
— Клянусь, — и с этими словами я отпустил его и сам встал на ноги.
— Ты дурак и ничего больше, ты круглый дурак, — повторил он еще раз с бешенством.
Посмотрю я, как ты проживешь на свете с твоей честностью! Если бы вчера ты случайно не встретился со мной, сегодня тебя бы уже не было в живых, ты бы замерз или же издох с голоду! И если ты еще жив, то потому, что я тебя отогрел ворованным платьем, накормил ворованной ветчиной, напоил ворованным вином.
Если у тебя ноги не отморожены, — опять-таки потому, что я дал тебе теплую ворованную обувь. И если ты и теперь не замерзнешь, то потому, что я даю тебе ворованные куртку и брюки.
Да, очень хорошо и тепло было в этом платье! Я почувствовал только теперь, когда оно очутилось у меня на плечах, какая огромная разница с моими лохмотьями. Однако я собрал все свое мужество и проговорил: — Возьми все обратно и отдай мне назад мое старье!
— Послушай! Я не упрекаю тебя за него, напротив, я тебе могу подарить его.
— Спасибо, но только я не возьму!
Я молча снял с себя ворованное платье, сложил его аккуратно и отдал Бибошу, а сам оделся в свои старые и не совсем еще высохшие лохмотья. Надевать их снова показалось мне невыносимо противным. Башмаки не держались на ногах, все пальцы вылезали. Бибош молча глядел на меня, а я невольно отвернулся, стыдясь своего убожества.
— Что ты дурак, это несомненно! — начал он снова, но уже совсем другим, ласковым и тихим, голосом, — а все-таки то, что ты делаешь теперь, меня хватает за сердце, да! — и он ударил себя кулаком в грудь, — видно, все же хорошо быть честным!
— Почему ты не попробуешь? — спросил я.
— Теперь уже слишком поздно.
— А если тебя арестуют, посадят в тюрьму, что скажет на это твоя мать?
— Моя мать! Да если бы она была у меня! Не напоминай мне об этом, пожалуйста.
Я хотел прервать его.
— Я не хочу слушать твоих наставлений, еще раз оставь меня в покое, это ни к чему не приведет… Для меня нет больше возврата. Я все же хочу тебе помочь, как старому товарищу: ты не хочешь носить краденого платья, я дам тебе мое собственное, которое я носил когда-то, когда служил у Виньяли: его я заслужил честным и тяжелым трудом! Возьми его от меня на память!
Я поблагодарил от всего сердца Бибоша за это предложение и сказал, что возьму с большой радостью и благодарностью.
Мы вернулись в город. Недалеко от заставы находился меблированный дом, куда мы и вошли. Там Бибош нанимал крошечную комнату, где у него хранился разный хлам. Он вынул из шкафа суконную пару, которую я сам видел на нем в Фалезе, где мы вместе играли. К этому он прибавил еще сапоги, хотя уже не новые, но вполне крепкие и годные.
— Теперь прощай, — сказал он грустно, крепко пожимая мне руку. — Если на улице встретишься с товарищами из нашей шайки, сделай вид, что ты их не знаешь, а то это может быть небезопасно для тебя!
Мы обнялись на прощанье. День только что начинался, и у меня впереди было довольно времени, чтобы найти себе ночлег. На дворе было сухо, я был тепло одет, совершенно сыт, поэтому не отчаивался, что как-нибудь найду себе приют и работу. Идти проведать Дези было еще нельзя.
Я пошел на авось, куда глаза глядят, рассчитывая, что Бог не оставит меня в это трудное время, как еще вчера, когда мне совсем приходилось погибать. Разве это не чудо — моя неожиданная встреча с Бибошем! Так и теперь мне пришла в голову мысль пойти снова на большой рынок, к церкви св. Евстафия, может быть, та добрая женщина, что накормила нас с Дези и дала на дорогу 20 су, найдет мне какую-нибудь работу или же укажет, у кого можно ее попросить.
Сначала она меня не узнала в платье Бибоша; я имел более приличный, чем прежде вид, затем, когда я напомнил ей нашу вчерашнюю встречу, она стала расспрашивать про Дези. Я рассказал ей, какой ужасный день мы провели и как окончилось наше злополучное путешествие. Она казалась очень тронутой, что я снова пришел к ней.
— Ты подумал обратиться ко мне, к тетке Берсо, и хорошо сделал, милый мой мальчик! Мне приятно, что ты верно угадал. Правда, я человек бедный, но у меня не хватит духа оставить ребенка умирать с голоду на улице!
Она позвала двух-трех соседок и посоветовалась с ними насчет меня. Наконец после долгих переговоров она отыскала мне место у рыбного торговца. Я должен был сидеть за конторкой и писать счеты. Работа была легкая. Писать я напрактиковался у дяди Симона и писал отлично, разборчиво и грамотно; когда моя добрая покровительница, мадам Берсо, пришла узнать, каково я справляюсь с новым делом, ей меня похвалили и хозяин сказал, что будет мне платить за работу по тридцати су в день.
Это была не роскошная плата, но благодаря тому, что тетка Берсо позволила мне ночевать в своей лавке, мне вполне хватало этих денег на обед. Я даже мог немного откладывать для будущего путешествия на родину.
Дези положили в больницу в понедельник; я с нетерпением ожидал четверга, и едва окончил свою работу, как тотчас же побежал к ней.
На рынке тетка Берсо и другие женщины дали мне целый запас апельсинов. Я наполнил ими карманы. Однако на душе у меня было очень неспокойно. Что-то я узнаю? В каком положении Дези? Жива ли она или, может быть, уже умерла?
Когда мне показали палату св. Карла, в которой она лежала, я бросился бежать туда со всех ног, но сиделка меня остановила и заявила, что если я буду производить такой шум, меня немедленно выведут и больше не будут пускать. Тогда я опомнился и пошел на цыпочках.
Дези не только осталась жива, но и начала уже поправляться. Никогда я не забуду, как она обрадовалась, увидя меня.
— Я была уверена, что ты придешь ко мне, если только ты не замерз на улице в этот ужасный день! Расскажи мне, Ромен, все подробно, как ты жил эти дни?
Когда я стал рассказывать историю моего ночлега в каменоломне и ссору с Бибошем, она одобрительно кивала головой и сочувственно пожимала мне руку.
— Твоя маленькая сестричка очень довольна тобой, Ромен, — сказала она и подставила мне свою щеку для поцелуя, как бы желая выразить этим особую похвалу за то, что я удержался от искушения.
А когда я ей рассказал, как сердечно приняла меня тетка Берсо, с каким участием расспрашивала об ее болезни, Дези даже прослезилась.
— Добрая душа, — сказала она с глубоким вздохом. Затем, в свою очередь, стала рассказывать про себя.
Первое время она была без памяти, бредила и горела, но за ней был отличный уход. Сестра милосердия, добрая и ласковая, много помогла ей поправиться.
— Несмотря на то, что все здесь ко мне очень добры, я хочу, однако, уйти из больницы как можно скорее, потому что мне страшно. Прошлую ночь в нашей палате умерла маленькая девочка, рядом с моей постелью. Когда ее положили в черный гробик и понесли вон, мне сделалось дурно.
Дези ошибалась, что ей можно будет скоро уйти. Болезнь ее была настолько серьезна, что выздоровление наступало медленно, и она пролежала в больнице Иисуса около двух месяцев.
Несмотря на это, нам не худо жилось в Париже. За эти два месяца все полюбили больную, и сестры, и доктор, и даже сиделки. Она очаровала всех своим необыкновенным для ее лет умом и милым кротким характером. Все теперь знали историю наших несчастий. Интерес к судьбе больной девочки переносился и на меня. Когда я приходил в больницу, все дружески со мной здоровались.
Свет не без добрых людей, — говорит пословица, на этот раз мы вполне в этом убедились. На прощанье доктор и сестры сделали сбор в зале св. Карла и собрали 25 франков. Сумма эта избавила нас от путешествия в Пор-Дье пешком. Они разыскали агента, поставляющего кормилиц для больницы, который отправлялся в Вир.
В Вире агент обещал посадить нас в дилижанс, который ежедневно идет в Пор-Дье, и заплатит за наш проезд. Кроме того, ввиду предстоящего пути на родину я экономил все время, насколько мог, и откладывал по нескольку су всякий день, что составило целых 22 франка!
У нас теперь был порядочный запас. Какая громадная разница между нашим приходом в Париж два месяца тому назад и нашим отъездом из него!
Добрая мадам Берсо проводила нас до повозки и надавала на дорогу всякой провизии.
Кибитка для перевозки кормилиц из Вира в Париж представляла собою не очень-то удобный экипаж: две продольных деревянных скамьи, а по середине охапка соломы, но для нас это была такая роскошь, о которой мы прежде не смели и мечтать.
Хотя уже был конец января, но погода стояла не очень холодная. Мы скоро подружились с кормилицами, которые везли детей на выкормку в деревню, они относились к нам очень хорошо, а когда армия малышей начинала неистово орать, мы вылезали из кибитки и шли пешком.
В Вире почтальон посадил нас в дилижанс на расстоянии всего одного лье от Пор-Дье.
Итак, наше путешествие приходило к концу, мы у пристани, почти у порога родительского дома. Через какой-нибудь час увижу матушку — какое счастье!
Выйдя из дилижанса, мы шли некоторое время молча. У каждого на душе были свои заботы и сомнения. Дези первая прервала молчание.
— Пойдем потише, Ромен, мне надо с тобой серьезно поговорить.
— Мне также надо кое-что сказать тебе, — ответил я, — во-первых, вот письмо, передай его от меня маме.
— Зачем письмо, — кротко перебила она, — разве ты не вернешься домой со мной вместе? Почему ты не хочешь сам отвести меня к твоей маме? А если она и знать меня не захочет, а если она не согласится жить со мной, куда же я тогда пойду?
— Не говори так, ты не знаешь, как добра моя мать, она не способна так поступить.
— О! Я не сомневаюсь, что она добрая, очень добрая, но вопрос в том, простит ли она мне, что я тебя не удержала? Она, может быть, не поверит, что я всячески просила и убеждала тебя вернуться к ней, а ты все-таки поставил на своем.
Разве это правдоподобно, чтобы ты довел меня до порога своего дома, а сам не вошел даже, чтобы поздороваться с мамой, с которой ты так давно не видался! Разве это возможно? Неужели ты способен так поступить, Ромен?
— Об этом-то именно я и говорю ей в письме, которое прошу тебя передать. Я пишу, до чего мне трудно уходить, не повидавшись с нею! Но пойми же, Дези, если я увижу ее, я не в силах буду уйти, и тогда придется вернуться в Доль к дяде. А для меня это хуже смерти. Другого выхода нет. Мама заключила с ним письменное условие, а он не такой человек, чтобы поступиться хоть на маковую росинку своими правами на меня, особенно теперь, когда он в злобе за мой побег, он никогда нам этого не простит, ты не знаешь, какой это ужасный человек.
— А может быть мама найдет какое-нибудь средство избавить тебя от него.
— Если мама нарушит условие, ей придется за меня платить неустойку, тогда как если я попаду на корабль, он не будет в состоянии ничего поделать со мной по моем возвращении, потому что раз я попаду в моряки, я больше ему не принадлежу. Я уже все это обдумал.
— Конечно, может быть, в этом ты и прав, Ромен, а все-таки мне кажется, что ты поступаешь дурно и бессердечно относительно своей мамы…
Я был сам недостаточно уверен в своей правоте, поэтому замечание Дези задело меня за живое.
— Ты думаешь, что я делаю дурно? — переспросил я с досадой.
— Да, по-моему нехорошо, и если твоя мама начнет тебя обвинять в том, что ты не довольно ее любишь, я не в силах буду тебя защищать, потому что в душе буду с ней согласна.
Минуту мы шли молча, каждый погруженный в свои думы. Я был подавлен, растроган, мое упорное решение стать моряком во что бы то ни стало, как покойный отец, как дядя Флоги, поколебалось, я уже готов был уступить, но я слишком много перестрадал от своего упорства и назад идти казалось невозможной слабостью, ко всему этому страх возврата в Доль! Поэтому я старался бороться, как мог, с охватившим меня волнением.
— Разве я когда-нибудь дурно поступал с тобой? — спросил я Дези.
— Нет, никогда.
— Почему же ты думаешь, что я способен относиться дурно к другим, особенно к маме, которую я люблю больше всех на свете?
Она посмотрела на меня грустным взглядом.
— Ну, отвечай же.
— Нет, я этого не думаю.
— Может быть, ты сомневаешься, что я люблю маму и что я нарочно хочу заставить ее страдать? Ну так, если ты меня хоть чуточку любишь за прошлое и уверена, что я не злой мальчик и ничего не делаю нарочно, чтобы причинить маме горе, не говори мне больше таких вещей. Ты, может быть, способна будешь убедить меня остаться, но я знаю наверное, что из этого выйдет одно несчастье для всех нас.
Она ничего на это не сказала, и мы шли молча, оба расстроенные и несчастные.
Я нарочно повел Дези через поле, всегда пустынное, чтобы не встретить случайно кого-нибудь из жителей Пор-Дье. Мы благополучно дошли до небольшого оврага, от которого начинался наш двор. В церкви звонили от обедни, матушка, наверно, уже вернулась домой.
— Вот, — сказал я Дези, показывая рукой на кровлю, — вот наш домик, где я всегда был так счастлив, где меня всегда любили. С этого дня он и для тебя станет родным домом!
Голос у меня задрожал от волнения, я с трудом удерживал рыдания.
— Ромен, — произнесла Дези умоляющим голосом. Но я крепился.
— Ты сейчас войдешь одна, — заторопился я, — и отдашь маме мое письмо; ты скажешь ей: «Вот письмо от вашего сына». Когда она прочтет его, то, я знаю, примет тебя, как родную дочь. А через шесть месяцев я к вам вернусь. Я напишу вам из Гавра, а теперь прощай!
Я хотел бежать, но она схватила меня за рукав.
— Не удерживай же меня, Дези, милая, ради Бога, ты видишь, что я сейчас расплачусь и не в силах буду уйти.
Она разжала руки.
— Поцеловать ее за тебя, Ромен, да?
Я уже отбежал на несколько шагов, но при этих словах вернулся, крепко обнял Дези, причем ее слезы смочили мне все лицо.
Затем я бросился бежать без оглядки, ибо понимал, что еще одна такая минута, и вся моя напускная твердость растает, как воск, но, опомнившись, вернулся потихоньку назад и спрятался в кустах. Дези, постояв немного во дворе, наконец вошла в дом. Долго она там оставалась, а я был вне себя от беспокойства, что же будет дальше? Что если мамы нет дома, или же она вдруг, как и мать бедной Дези!..
Но в момент, когда эта страшная мысль промелькнула у меня в голове, Дези показалась на пороге, а вслед за ней вышла мама; обе они плакали, значит дома все благополучно. Я поблагодарил Бога от всего сердца, и сразу страшная тяжесть свалилась с души, хотя я тоже наплакался вволю, стоя за плетнем.
Через три часа я уже взбирался на крышу дилижанса, который ехал в Гавр через Гонфлер. В моем кошельке еще оставалось от нашего богатства целых семь франков.
Мне всегда казалось, что как только я явлюсь на борт какого-нибудь корабля, меня сейчас же и примут на службу. Поэтому по приезде в Гавр я отправился тотчас на корабельную пристань, мне хотелось выбрать себе корабль по душе. В королевской бухте стояло два-три парохода, но они меня мало интересовали. В бухте Барра вижу стоит несколько огромных американских кораблей, с них разгружают хлопок и складывают целые горы тюков на берег, но это тоже все не то, потому что мне нужен был французский корабль.