Я проснулся, едва услыхал пение петухов на деревне и шум прилива о прибрежные скалы. Тотчас же вскочил, тихонько собрал в узелок свои вещи и выбрался из рубки на двор.
Я боялся, чтобы не разбудить мать, или чтобы меня случайно не увидел кто-нибудь из соседей. На дворе свет чуть брезжил. Утренняя свежесть охватила меня и живо прогнала сон. Я чувствовал в голове какую-то особенную ясность, как это именно бывает в важные минуты жизни, и сознавал, что решаюсь на отчаянный и бесповоротный шаг.
В моем плане бегства в Гавр я никак не мог предвидеть одного — именно как мне будет трудно расставаться с матерью и с родным домом!
Когда я подошел к изгороди, отделяющей наш двор от далеко уходящих вдаль ланд (песчаных открытых равнин у моря), я почувствовал, что ноги меня дальше не несут и остановился. Сердце положительно разрывалось на части от горя при виде знакомой любимой картины, меня окружавшей. Петухи громко распевали у нас на задворках, соседние собаки, разбуженные шумом моих шагов, стали лаять и перекликаться в предрассветной тишине, я слышал, как позвякивали на них цепи.
Хотя домик наш еще окутывало темнотой, но на горизонте за дюнами уже занималась узкая белая полоска зари. Кусты густого терновника, росшего у нашего плетня, вполне закрывали меня, а сам я мог все видеть, что у нас делалось во дворе, я решил дождаться, когда мама пойдет на работу, чтобы поглядеть на нее еще хоть раз.
Пока я с замиранием сердца ожидал ее выхода из дверей, все мое детство пронеслось передо мной в целом ряде воспоминаний.
Самым ярким из них была, конечно, память об отце, о ночах, когда он убаюкивал меня песенкой моряков: «Корабль подходит к прибрежным скалам; корабль бросает якорь! — раздавалось в моих ушах. — Тир лир, лир, лир»…
Потом воспоминание о первой чайке, которую я изловил со сломанным крылом, вылечил, и она понемногу сделалась ручной, и так привыкла ко мне, к дому, так полюбила нас, что прилетала есть у меня с руки.
Потом вспомнились мне наши мучения с матерью во время бурь, ночью, когда отец бывал в плавании; молитвы перед восковой свечкой, зажженной у образа Богоматери; затем радость по возвращении отца домой, счастливая жизнь втроем, и его неожиданная геройская смерть. Какое это было страшное горе, когда его не стало…
Слезы и тоска матери первое время после катастрофы, затем мои побеги из школы, скитанья по берегу, встреча с г. Бигорелем, счастливая и беззаботная жизнь у него на острове; все это прошло одно за другим в моей душе и все это было неразрывно связано с клочком земли, на котором я родился, и сам составлял как бы частицу этого окружавшего меня мира. И вдруг я решился со всем этим дорогим прошлым и настоящим расстаться! Но вслед за этими отрадными воспоминаниями волной нахлынули и другие: о последних месяцах жизни у дяди, холод, голод, одиночество, вечное писанье скучных и непонятных для меня бумаг; наконец последние незаслуженные побои, горечь обиды, несправедливость дяди — все это переполнило невыразимой горечью мою душу.
Страх снова вернуться пленником в эту тюрьму, к этой ужасной жизни, заглушил во мне все остальные чувства.
Можно себе представить, что ожидало меня в доме дяди после моего побега, если и до этого проступка жизнь в Доле была невыносимой пыткой. Я невольно вздрогнул и оглянулся…
Огонь на маяке погас. Море засветилось под первыми лучами солнца. Над крышами домов потянулись из труб полосы желтоватого дыма. В воздухе послышался стук башмаков о прибрежные камни.
Деревня просыпалась, а я все еще оставался на месте, охваченный сомнениями и борьбой.
Я чувствовал себя в эту минуту бесконечно несчастным: страсть к морю и страх перед дядей манили меня по ту сторону изгороди, в туманную даль, а привычка к родному месту, страх неизвестности, мучения голода, испытанные вчера, дорогой из Доля, и главное — горячая любовь к матери толкали меня вернуться домой, броситься в ее объятья и остаться!..
В это время раздался церковный благовест. Еще первые звуки колокола не успели растаять в воздухе, как калитка отворилась и матушка вышла совсем одетая, чтобы идти на работу. В одну секунду у меня промелькнула мысль: — куда она повернет? — на деревню, к морю или же в противоположную сторону на вершину фалезы (дюны) в небольшой пригород, где жили исключительно землепашцы и торговцы.
Если она останется работать в деревне, то спустится ближе к морю и пойдет от меня, если же повернет в направлении дюны, то ей придется проходить как раз мимо изгороди, за которой я спрятался, тогда я не выдержу дольше и останусь с ней. Это была тяжелая минута. Пусть сама судьба распорядится за меня, думал я.
С замиранием сердца я увидал, что она повернула к морю, то есть осталась работать в деревне.
Я замер на месте и, задыхаясь от волнения, следил за ней, пока ее фигура не скрылась за первыми домами, и только изредка между зеленью кустов мелькал высокий белый чепчик. Итак, судьба моя была решена.
Солнце взошло над дюной и осветило ярким светом всю окрестность. Под его лучами старый мох на крышах отливал зеленым бархатом; кое-где виднелись желтые кусты заячьей капусты. Благовест продолжал раздаваться в чистом утреннем воздухе. С моря потянуло ветерком, запахло соленой водой, водорослями, мне показалось, что я ощущаю на губах и во рту знакомый, солоновато-горький жесткий вкус морской воды, ждать дольше становилось опасно; ни о чем больше не думая, я пустился бежать со всех ног через пустое поле, которое начиналось сейчас же позади изгороди нашего двора.
Я бежал до тех пор, пока совсем не выбился из сил, и поневоле присел под деревом. Равнина была совершенно пустынна, я не рисковал больше никого встретить из жителей Пор-Дье, деревня давно скрылась за горизонтом. Темная фигура таможенного часового одна мелькала на прибрежном утесе, но это было не опасно, он не мог покинуть своего поста на берегу, да по всей вероятности даже не заметил меня.
Мне предстояло решить важный вопрос: как идти дальше — вдоль морского берега или же, наоборот, по большой дороге, в глубь равнины. Двухдневный опыт ясно показал мне, что большие дороги мало пригодны для человека с пустым карманом. Каким образом и чем я буду кормиться, пока доберусь до Гавра?
Я припомнил слова г. Бигореля, что море скорее прокормит человека, чем земля.
На песчаном берегу во время отлива я мог набрать устриц, наловить крабов и креветок, сварить их… при мысли об устрицах у меня слюнки потекли от удовольствия, я давно уже не едал этого лакомого блюда…
В гротах прибрежных утесов я всегда мог найти себе ночлег. А идти по открытому берегу, видеть перед собой море, дышать его живительным воздухом, слушать шум волн — какая радость после моей жизни пленника в доме дяди. Эти соображения склоняли меня в пользу прибрежного пути; на этом я пока и остановился.
Хотя, конечно, путь этот был более долгий и неверный, большая дорога имела свои преимущества. Когда я отошел три или четыре лье от дома, я решил спуститься с вершины дюн к морю, поискать себе устриц или чего-нибудь на завтрак. К несчастью я их не нашел и должен был удовольствоваться ракушками (мулями). Немного подкрепившись ими, я бодро пошел вперед.
Радость при виде моря заставила меня хоть ненадолго забыть и голод, и одиночество. Я начал петь, бегать по песку, совершенно как птица, выпущенная на волю из клетки; заглядывал во все ямки, размытые водой, собирал раковины и водоросли, гнался за волнами, потом убегал от них. Какое раздолье! Какой простор!
Сосновая доска, которую я нашел посреди груды камней, окончательно меня осчастливила. Я стал сооружать себе из нее фрегат с помощью карманного ножа. Ближе к носу просверлил дырку, воткнул в нее палочку, крест-накрест прикрепил другую, связал их ивовыми прутьями, и прикрепил носовой платок в виде паруса.
Таким образом, у меня вышел великолепный фрегат, который я окрестил именем матушки и спустил его плавать в большую лужу.
За этим занятием я почти не заметил, как наступил вечер. Надо было озаботиться ночлегом.
Довольно легко я отыскал себе небольшой грот в скале, который выбили волны во время прилива. Потом я набрал несколько охапок сухих водорослей и устроил из них постель, не очень-то мягкую, но сухую, защищенную от ветра, причем огонь маяка мерцал перед глазами, точно ночник. Своим знакомым светом он придавал мне храбрости среди ночного мрака.
Благодаря его тихому свету я ничего не боялся и уснул так спокойно, убаюканный шумом волн, точно дома у себя на постели. Фрегат положил рядом с собой и ночью видел его во сне: будто я плаваю на своем фрегате по каким-то неведомым странам. Мы потерпели кораблекрушение и очутились на каком-то острове, где на деревьях висели, точно яблоки на яблоне, свежие шести-фунтовые хлебы и поджаристые котлеты. Дикие приняли меня отлично и не только сейчас же накормили, но и сделали своим королем. Вскоре здесь же очутилась матушка и стала королевой, когда мы начинали с ней пить сидр (яблочный квас) и вино, то наши подданные кричали от радости «Король пьет», «Королева пьет».
Голод разбудил меня и прервал мой сон самым обидным образом: он терзал мне все внутренности и даже вызывал тошноту. Но пока прилив не кончится и море не уйдет, я не мог наловить даже мулей, хотя, странное дело, чем больше я их ел, тем больше хотелось есть; я ни о чем так не мечтал теперь, как о куске, хотя бы черствого хлеба, чтобы съесть его вместе с мулями.
Не думайте, чтобы я был такой обжора, который только и думал об еде. У меня был просто хороший, здоровый аппетит, как у всех детей моего возраста. Но за последнее время у дяди я привык голодать, это мне очень пригодилось в настоящем, только тут уже дело было совсем плохое. Это был не тот голод, который испытывают люди, садясь за стол несколькими часами позже обыкновенного часа. Они и представления не имеют о том настоящем голоде, когда человек готов грызть древесную корку, всякую дрянь, только бы чем-нибудь наполнить себе желудок.
Люди, испытавшие такие мучения, меня поймут.
Место, где я провел ночь, было удобно во многих отношениях: и для ловли устриц и для плаванья фрегата, но оставаться тут дольше не приходилось, голод заставлял идти вперед в надежде найти хоть что-нибудь посытнее устриц и мулей.
Я сложил снасти фрегата и паруса в карман, а фрегат взял под мышку, на прощанье дал этому гостеприимному гроту название «Грот Короля» и пошел вдоль дюны. На пути мне встретилась речонка, да такая глубокая, что пришлось переправляться через нее раздетым, а узел с платьем нести на голове.
Эта неожиданная холодная ванна еще более ослабила меня и усилила аппетит. Колени мои дрожали, в глазах темнело и голова кружилась. В таком состоянии я добрался до небольшой деревни. Переходя через площадь возле церкви, я встретил целую толпу школьников.
Они с любопытством окружили меня и стали без церемоний рассматривать, как заморского зверя. И то сказать, я представлял собой довольно странную фигуру: одетый в пыльное платье, с взъерошенными волосами, с узелком в руках и фрегатом под мышкой! Особенно их заинтересовал фрегат!
— Что это у него, музыка? — спросил один из школьников.
— Это, верно, савояр! — заметил другой.
— А где же у него сурок или собачонка?
— Собачонки нет! — заметили другие и начали меня дергать за платье.
— Это мой фрегат! — сказал я с досадой, стараясь растолкать толпу и убежать от них.
— Это фрегат! Ну не дурак ли ты! Какой, подумаешь, моряк выискался! — с этими словами мальчики начали хохотать, галдеть, вертеться вокруг меня… Один стащил мою фуражку и подбросил ее на воздух, другой пробовал отнять фрегат; я отбивался кулаками от пристававших нахалов, схватил налету фуражку, нахлобучил ее на голову, сжав кулаки, чтобы проучить самых назойливых, в это время из церкви раздался крестильный звон, и вся толпа детей бросилась к паперти, увлекая за собой и меня.
Из дверей выходила процессия. Впереди несли ребеночка, позади которого шли кум и кума. Кум — пожилой и почтенный с виду господин — брал из мешка горстями гостинцы и бросал их детям, которые бросались подбирать гостинцы и при этом прыгали и визжали от радости.
Раньше, чем окончилась свалка за гостинцы, кум бросил вторую горсть, причем вместе с конфетами полетели на землю и монеты, медные и серебряные. Одна из них покатилась прямо мне под ноги; я бросился ее поднимать, это была монета в 10 су, за ней вторая, но раньше, чем я схватил ее, дети закричали:
— Не давать ему, он чужой, бродяга, Бог знает, откуда его принесло, не смей трогать! Они бросились отнимать у меня монету.
К великому счастью, новая горсть монет и гостинцев отвлекла их на минуту от меня, а я, зажав в кулак свое сокровище, бросился бежать от них без оглядки в другую сторону.
При входе в деревню я заметил, где была булочная, а потому направился прямехонько туда.
Я спросил себе фунт хлеба. У меня оказалось целых 12 су! Булочница дала мне сдачи 9 су и я, не помня себя от радости, вышел за околицу и в одну минуту съел весь хлеб.
Можете себе представить, до чего я был счастлив, утолив, наконец, голод. Потом я посидел, отдохнул, еще прошел около двух часов, пока не добрался до полуразрушенной сторожевой будки. В ней никого не было, и я мог отлично выспаться ночью. Однако же сон мой, несмотря на это «роскошное» помещение, был очень тревожный.
Я не раз слыхал, что «богатым людям плохо спится», справедливость этого изречения на этот раз я испытал на себе.
Постель у меня была отличная, потому что я мог набрать на лугу мягкого душистого сена, принести его в будку сколько угодно, а я лежал и все думал, думал о том, что мне делать с моими деньгами? Как благоразумнее и лучше распорядиться ими? Могло случиться, что подобная счастливая случайность не повторится второй раз, и до Гавра у меня не будет ни гроша. Поэтому надо было быть очень осторожным и основательно взвесить все pro и contra раз принятого решения.
За один фунт хлеба я заплатил три су, значит, у меня оставалось целых девять.
Надо было решить важный вопрос: оставить ли эти деньги у себя и питаться на них трое суток, или же, наоборот, немедленно израсходовать их на покупку необходимых предметов, с помощью которых я мог бы прокормить себя в продолжение всего остающегося пути. Мысль об этом промучила меня всю ночь.
Я рассуждал так: если бы вчера у меня была кастрюлька, в которой я мог бы сварить пойманную рыбу и крабов, я бы не страдал так сильно от голода; а если бы при этом у меня была еще маленькая сетка, хотя бы с половину носового платка, то я тогда мог бы наловить в нее креветок и рыбы. Это последнее соображение взяло, наконец, перевес, я решил в первой же деревне, которая встретится мне на пути, купить коробочку спичек за один су, на три су бечевки, а остальные деньги употребить на покупку жестяной кастрюльки. Должен откровенно сознаться, что не только одно благоразумие руководило мною в этом вопросе; главным образом, мне хотелось иметь бечевку. Ивовые прутья не могли выдержать сравнения с бечевкой для снастей моего фрегата. На три су мне совершенно достаточно будет, чтобы укрепить снасти, остального хватит на сетку для сачка.
Поэтому я начал с покупки бечевки, а потом купил спичек; приобрести же кастрюльку было не так-то легко, самая дешевенькая стоила пятнадцать су! К счастью, в углу лавки я заметил одну погнувшуюся и, очевидно, брошенную за ненадобностью. Когда я спросил, продается ли она, лавочница с улыбкой ответила, что, так и быть, она отдаст мне ее за пять су.
В этот день я прошел еще меньше, чем накануне, потому что, как только нашел укромное местечко, так начал сооружать снасти для фрегата и сетку для сачка.
С детства эта работа была мне знакома, а потому и не представляла ни малейшего затруднения. В обед я уже успел наловить креветок своей новой сеткой и сварить их в новой кастрюльке на огне, который я развел с помощью собранной кучки хвороста. Но тут со мной чуть было не случилось беды: дым от костра, поднимаясь кверху, достиг вершины дюны и привлек внимание таможенного сторожа. Я видел, как он нагнулся с утеса и смотрел вниз, стараясь отыскать причину дыма; потом отошел, не сказав мне ни слова, но к вечеру, когда я пришел на это же место, чтобы устроить себе ночлег, я снова увидел его, и то, что он наблюдает за мной очень внимательно меня встревожило.
Уж не принял ли он меня за контрабандиста! Я сам сознавал, что по виду похож на бродягу, со сломанной кастрюлькой за спиной и фрегатом под мышкой. Уже не раз я видел, как в деревне встречные поселяне смотрели на меня вопросительно, и если не остановили меня до сих пор, то, верно, потому только, что я опускал голову и чуть не бегом пускался от них удирать. Если вдруг этому таможеннику вздумается допрашивать меня, а потом и остановить…
При этой мысли меня охватил невыразимый страх, я поспешил переменить направление и свернул на первую же дорогу, чтобы уйти от морского берега в поля, в глубь равнины. Тогда я в безопасности от его преследований, он не имеет права покинуть свой пост на берегу.
В полях я мог не бояться дозорных, зато не мог так легко найти себе ночлег, как в углублениях дюны, а потому пришлось расположиться на ночь в чистом поле. Самое обидное было то, что кругом не было ни деревьев, ни кустарников. Вдали виднелись, правда, несколько стогов скошенного сена.
Мне предстояло теперь провести такую же ночь, как в росистых лугах Доля. Но здесь было суше. На поле кто-то забыл вилы, я устроил себе с помощью их треножник, набросал сверху несколько охапок сухого сена (оно так славно пахло медуницей!) и устроил себе из него постель душистую, теплую и мягкую. Чтобы косари меня не застали здесь на заре, я проснулся еще до восхода солнца, вместе с птицами. Было очень трудно встать под утро; ночная свежесть так сильно чувствовалась, спать хотелось до того, что глаза сами слипались, а ноги точно оцепенели! Но боязнь быть застигнутым чужими людьми превозмогла все остальное: я бодро вскочил, решив в уме выспаться где-нибудь днем, в другом месте, и снова повернул к берегу. Сегодня попытаю счастья, пойду ловить себе на завтрак и на обед все, что море, уходя, оставит на песке.
Прилив окончился в 8 часов утра, а потому я не мог рассчитывать поесть раньше полудня, и то приходилось довольствоваться одними крабами, которых можно было наловить тотчас же, как уйдет вода. Чтобы не подвергаться на будущее время такому долгому воздержанию, я решил всегда иметь в запасе хоть немного провизии. На этот раз мне повезло. Я поймал довольно большое количество того сорта креветок, которые особенно ценятся в городах, кроме них еще три штуки палтусов и одну камбалу.
В то время, как я искал удобного места, где можно было сварить себе рыбу, я неожиданно встретил даму с двумя девочками.
Дама и дети искали раковинок в песке, разрывая его деревянной лопаточкой. Увидев меня с сеткой, в которой я нес свой улов, они подошли поближе, и дама, ласково улыбнувшись, спросила:
— Много ли ты наловил рыбы, мальчуган, покажи-ка свою сетку?
Я несмело подошел, но робость моя рассеялась, когда я увидел, какое доброе и приятное лицо было у этой пожилой дамы. Она заговорила со мной так приветливо! Еще никто за все это время так ласково не говорил со мной. Белокурые девочки показались мне такими же прекрасными и добрыми, как их мать. Поэтому и я в первый раз не испугался и не бросился от них бежать.
— Да, сударыня, я поймал на этот раз довольно много, — ответил я, раскрывая сетку, в которой плескалась пойманная рыба.
— Не хочешь ли продать мне твой улов? — спросила дама.
Можете себе представить, до чего я обрадовался такому предложению; булки по двенадцати фунтов завертелись у меня перед глазами, мне показалось, что я слышу запах теплого хлеба.
— Сколько же ты хочешь, милый мой, за все?
— Десять су, — ответил я на всякий случай.
— Десять су, только-то! Так мало! Когда одна твоя рыба стоит, по крайней мере, сорок су. Ты сам не знаешь, дитя мое, цены своему товару, значит, ты не рыбак?
— Нет, сударыня.
— Ну, если ты для своего удовольствия занимаешься рыбной ловлей, то вот тебе сорок су за рыбу, а другие сорок возьми за все остальное. Что же ты молчишь, согласен? — с этими словами она протянула мне с ласковой улыбкой две серебряные монеты.
Такая роскошная плата превосходила всякое воображение, я не верил своим глазам и был так поражен, что онемел от радости.
— Ну, бери же, голубчик, — сказала она, не зная, как объяснить мое молчание, — ты можешь купить себе на эти деньги что-нибудь такое, что доставит тебе удовольствие…
Она положила мне в руку четыре франка, а девочка сейчас же высыпала из моего сачка креветок и рыбу в свою корзинку.
Четыре франка! Когда эти прекрасные дамы отошли немного и повернулись ко мне спиной, я стал скакать и прыгать от восторга, как сумасшедший, все еще сомневаясь — не во сне ли это я видел.
Четыре франка! Такое невероятное богатство!
За четверть лье до этого места виднелись первые дома ближайшего местечка. Я прямо пошел туда с намерением сейчас же купить двух-фунтовый хлеб.
Куда девался мой страх? Мне казалось, что я больше никого не боюсь: ни жандармов, ни полевых сторожей, ни таможенных. А если бы я встретил кого либо из них, и они стали бы меня расспрашивать, я покажу им вместо всякого ответа мои четыре франка.
— Дайте дорогу, — сказал бы я им, — вы видите, сколько у меня денег.
Но я не встретил ни жандарма, ни дозорного, зато не мог найти ни одной булочной. Я два раза прошелся по главной улице, на которой была кофейная, постоялый двор и бакалейная лавка, но, увы, ни одной лавки, где бы продавали хлеб. Вот незадача! Но деньги весело позванивали в кармане моих панталон, и я мечтал, какое это будет наслаждение, досыта поесть, поэтому, скрепя сердце решил пойти в трактир. Хозяйка стояла у порога, я спросил, нельзя ли купить у нее хлеба.
— У нас не булочная, — сурово ответила она, — хлеба мы не продаем, но если ты голоден, то можешь здесь пообедать.
Через полуоткрытую дверь кухни доносился до меня аппетитный запах тушеной капусты, и я видел, как суп весело кипел на огне. Я все время мучительно хотел есть, а теперь у меня от желания дух занялся.
— Сколько же у вас стоит обед?
— За порцию супа, капусту с салом и хлеб — тридцать су, вместе с сидром (яблочный квас).
Это была страшно дорогая цена, но если бы она в эту минуту запросила все четыре франка, то я и тут не мог бы воздержаться, и, наверное, отдал бы их ей. Я уселся за столом в низенькой зале, и мне принесли краюху хлеба весом не меньше трех фунтов.
Эта краюха меня сгубила. Сало было такое вкусное, вместо того, чтобы есть его вилкой, я нарезал длинными ломтями и разложил на хлеб, а ломти были непомерной толщины, тогда мне казалось это самым главным их качеством.
Сначала я проглотил один кусок, потом второй, третий. Боже, до чего это было вкусно! Краюшка хлеба сильно уменьшилась. Я отрезал еще кусок, на этот раз самый большой, мне казалось, что это будет уже последний. Но, покончив с ним, у меня оставалось еще немного сала; я снова принялся за хлеб, так что от него осталась одна тоненькая горбушка.
Но для меня это был единственный в своем роде случай; надо было хорошенько им воспользоваться.
Я так занялся едой, что забыл весь мир и то, что в зале, кроме меня, еще находились люди. Взрывы смеха и несколько неясных восклицаний заставили меня обернуться к двери; позади нее за стеклом, у приподнятой занавески стояли хозяйка харчевни, ее муж и служанка. Они с удивленным любопытством смотрели на меня, переглядывались и хохотали.
Я страшно был сконфужен, потому что понял причину их смеха.
— Хорошо ли ты пообедал? — спросила трактирщица, когда я кончил. — Не хочешь ли съесть еще чего-нибудь? — прибавила она с насмешкой.
Я страшно сконфузился и, ничего не отвечая, торопился уйти, протягивая ей монету в сорок су.
— Для человека обыкновенного наш обед стоит тридцать су, но для такого обжоры как ты, все сорок, и с этими словами она не дала мне сдачи, а на пороге еще закричала мне вслед: — Смотри же, чтобы тебя дорогой не разорвало, не иди скоро, а то лопнешь.
Несмотря на этот добрый совет, я начал удирать во все лопатки, и, только отбежав на порядочное расстояние, замедлил шаг.
Мне было стыдно перед самим собой, что за один раз я истратил половину своего состояния, зато физически я чувствовал себя превосходно, со дня своего побега из Доля у меня ни разу не было такого прилива сил и уверенности в себе. Чего же лучше — я роскошно пообедал, да еще осталось про запас сорок су; мне казалось, что теперь бояться за будущее нечего…
Если я буду экономно тратить остальные деньги, то мое пропитание до Гавра обеспечено. Я решил покинуть морской берег и пойти по прежде намеченному пути через Кальвадос. Одно меня пугало, я не знал хорошенько того, где же я находился в настоящую минуту?
По дороге попадалось несколько деревень и даже два городка, но имени их я не знал.
На почтовой дороге названия пишутся на столбах, но так как я шел больше по морскому берегу, то совсем не мог сообразить, где Кальвадос.
Расспрашивать местных жителей я боялся, справедливо рассуждая, что пока я имею вид человека, идущего в известное мне место и за известным мне делом, никто меня не остановит, тогда как малейшее подозрение, что я беглец, иду куда глаза глядят, может наделать мне страшных бед.
Я очень живо представлял себе карту департамента Ла-Манша и знал, что если он образует выступ в море, то, удаляясь от побережья в глубь страны, надо взять направление к востоку.
Мне предстояло решить: куда повернуть — на Изиньи или на Вир? В направлении Изиньи я не буду удаляться от берега, следовательно, могу кормиться рыбной ловлей.
Дорога в Вир, хотя ближайшая, идет от моря, и что я буду делать, когда истрачу все деньги? Я чувствовал, что решить правильно этот вопрос было очень важно. Долго я колебался, что лучше. Желание поскорее добраться до Гавра взяло вверх и я пошел на Вир, то есть пошел прямо от моря к большой дороге. Вскоре мне попался столб, наверху которого находилась дощечка с надписью Кетвиль, 3 километра. То есть, пройдя эти три километра, я приду в деревушку Кетвиль.
При входе в нее я прочитал новую надпись белыми буквами на голубом поле: «Почтовая дорога Ла-Манш № 9», из Кетвиля до Галиньера пять километров. Так как я не помнил на карте этих двух имен, то и не мог сообразить хорошенько, где же я, и далеко ли до Вира? Я прошел через всю деревню Кетвиль, и, выйдя за околицу, присел на камне у распятия из гранита, стоящего на перекрестке четырех дорог, на самой верхушке холма[1]). У подножия его расстилалась широкая равнина, на которой мелькали кое-где деревни и церкви со своими высокими колокольнями. Надо было снова решить, по какой дороге идти дальше? На краю горизонта еще виднелась голубоватая линия моря.
Я шел без отдыха с самого утра, а теперь был полдень, самое жаркое время дня. Облокотившись на каменную ступеньку, чтобы еще раз хорошенько обо всем подумать, я незаметно для самого себя крепко заснул.
Когда я проснулся, то почувствовал, что на меня пристально глядят два чьих-то глаза, и в то же время незнакомый голос быстро проговорил: «Не шевелись, лежи смирно». Конечно, я и не подумал послушаться, а вскочив на ноги, стал озираться со страхом кругом, намереваясь тотчас же задать тягу.
Голос, который с первого раза показался мне мягким и приятным, повторил, но уже с раздражением:
— Я тебе говорю, ляг на прежнее место, ты в моем этюде изображаешь необходимую фигуру. Если ты послушаешься и полежишь спокойно еще несколько минут, я дам тебе десять су.
Я тотчас же послушно сел на прежнее место. Незнакомец сразу мне понравился. Это был высокий молодой человек в мягкой фетровой шляпе с широкими полями, одетый в серую бархатную куртку; он сидел на куче придорожных камней и рисовал что-то в походный альбом, раскрытый у него на коленях. Я понял, что он рисует меня, или, вернее, крест с распятием на вершине утеса, а на ступеньках мою спящую особу.
— Ты можешь теперь не закрывать больше глаз и говорить со мной, потому что я кончил рисовать лицо. Как называется местечко, где мы сидим?
— Я и сам не знаю, сударь.
— Как, ты разве не здешний? Ты лудильщик, что ли?
Я невольно рассмеялся.
— Пожалуйста, не хохочи, если ты не чинишь кастрюль, то зачем у тебя прицеплена на спине кастрюля вместе с сеткой?
Вот оно, начались расспросы, которых я так боялся. Но живописец имел вид человека, самого добродушного в мире, и я сразу почувствовал к нему полное доверие, а потому и решился наконец облегчить свою душу и сразу рассказал ему всю правду.
— Я иду в Гавр, в кастрюльке я варю себе пищу, уже восемь дней нахожусь в пути, а в кармане у меня есть 40 су.
— Как это ты решаешься рассказывать, что у тебя в кармане столько денег? Ты, я вижу, храбрый паренек и не боишься разбойников.
Я снова рассмеялся при мысли о разбойниках.
Продолжая рисовать, он задавал мне вопросы, ласково шутил со мной, а я, сам не замечая, рассказал ему всю свою жизнь до момента нашей встречи.
— Ты, во всяком случае, любопытный мальчик, и хотя начал с того, что наделал больших глупостей, но зато сумел кое-как вывернуться из беды. За это тебе стоит помочь. Я люблю людей твоего сорта, а потому будем с тобой отныне друзьями.
Вот что я тебе предложу: мне также надо идти в Гавр, но я иду туда, не торопясь, и буду на месте не ранее чем через месяц, хотя продолжительность пути будет зависеть от красоты местностей, которые мне повстречаются на пути. Если мне очень понравится где-нибудь, то я остановлюсь и буду работать, а то буду проходить мимо и потихоньку двигаться вперед. Пойдем вместе. Ты поможешь мне нести сумку, а я за это буду давать тебе пропитание и ночлег.
Когда я рассказал ему о моем житье у дяди и о своем побеге, он воскликнул с комическим ужасом:
— Однако же дядюшка твой — большая скотина! Не хочешь ли ты вернуться вместе со мною в Доль? Ты мне его покажи, а я нарисую его карикатуры на всех улицах и подпишу внизу «Портрет Симона Кальбри, который чуть не уморил с голоду родного племянника». Через две недели ему придется бежать из города от насмешек!
— Нет, ты этого не хочешь, у тебя нет желания еще раз с ним повидаться! Ты прав, пожалуй так будет лучше и вернее. Но в твоем рассказе есть один пункт, о котором необходимо подумать. Ты непременно хочешь идти в моряки, пусть так, хотя, по-моему, это ничего не стоящее дело, вечная опасность, усталость, жизнь вдали от родины и от семьи и ничего больше… Но тебя привлекает в ней романтическая сторона, твоя неугомонная натура и фантазия влекут тебя от обыденной серенькой жизни. Хорошо, я не буду тебя отговаривать, если эта жизнь тебе по душе. Кроме того, тебя манит свобода и независимость от родных: пожалуй, что после тех испытаний, какие заставил тебя перенести твой достойный дядюшка, ты имеешь на это некоторое право… Но ты не имеешь никакого права жестоко огорчать твою мать и доводить ее до отчаяния.
Уже восемь дней прошло с тех пор, как дядя мог ей дать знать о твоем побеге. Как ты не подумаешь о том, сколько горя наделало ей это известие, в какое отчаяние она могла придти, ничего не зная о тебе и даже не имея понятия о том, жив ты или умер, где ты очутился без хлеба, без денег, один-одинешенек!
Поэтому ты сию же минуту вынь из моего дорожного мешка бумагу, конверт и чернила и, пока я набросаю эскиз этой мельницы, напиши твоей маме обо всех своих приключениях, а также о тех причинах, которые заставили тебя бежать куда глаза глядят. Ты прибавишь еще, что случай, да, ты можешь прибавить это, что счастливый случай свел тебя с живописцем Луцианом Гарделем. Что этот живописец берет тебя под свое покровительство, доведет до Гавра и там сдаст тебя с рук на руки одному своему знакомому, капитану корабля, чтобы под его руководством ты начал плавать в море. Когда ты пошлешь это письмо, Ромен, ты увидишь, как легко станет у тебя на душе!
Г. Гардель был прав. Пока я писал письмо матушке и обливался при этом горячими слезами, мне было очень горько, но зато, окончив письмо, я сразу почувствовал себя так легко, точно гора свалилась у меня с плеч.
Те дни, которые я провел вместе с Луцианом Гарделем, остались навсегда счастливейшими днями моей жизни.
Мы шли вперед без всякого определенного маршрута; иногда останавливались на целый день перед каким-нибудь красивым или оригинальным деревцем, с которого он писал этюд, а иногда шли весь день почти без передышки.
Я нес его дорожный мешок. В нем было немного весу, и я пристегивал его ремнем на спину, как солдатский ранец; хотя часто в дороге он нес его поочередно со мною. На мне лежала обязанность покупать провизию.
Сытые люди не могут понять, какое это было удовольствие после нескольких месяцев голодовки есть вволю хлеба, яиц, ветчины и тому подобных прелестей и запивать все это водой пополам с вином. Мы завтракали иногда на краю дороги, иногда под деревом, а вечером почти всегда до захода солнца приходили в деревню на постоялый двор ужинать и ночевать.
На ужин нам давали отличный горячий суп, а спали мы на мягкой удобной постели, покрытой чистой простыней, совершенно раздевшись. Это было какое-то блаженство после ночлегов в поле и на морском берегу, с камнями в головах вместо мягких подушек. Всякий вечер, сладко засыпая, я не знал, как мне благодарить Бога за эту перемену в моей судьбе!
Художник был удивлен теми небольшими познаниями, которые я приобрел у г. Бигореля, и которые обыкновенно совсем неизвестны крестьянским детям. Природу я знал лучше его самого, т. е. все, что касалось жизни деревьев, насекомых, трав, названия которых даже редко кто знает, кроме натуралистов, я тоже их хорошо запомнил. Поэтому у нас с ним всегда было о чем поговорить. Он, в свою очередь, рассказал мне много интересного про жизнь художников в Париже. Более простого, доброго и веселого человека трудно было найти.
Продвигаясь таким образом все вперед и вперед, мы незаметно дошли до Мортена, что не совсем было по пути в Гавр, но я уже об этом так не заботился, как прежде, уверенный на этот раз, что мы благополучно доберемся до него, и что рано или поздно, я буду иметь возможность уехать на одном из больших кораблей, отправляющихся в Бразилию.
Местность близ Мортена справедливо считается одной из самых красивых во всей Нормандии. Поэтому она охотно посещается художниками. На каждом шагу встречаются живописные местечки. Повсюду видны темные сосновые и лиственные леса, холмы, ущелья, небольшие водопады, группы скал или же ручьи и ключи чистой, как кристалл, воды, бегущие к морю.
Не останавливаясь в каком-нибудь определенном месте, мы бродили вокруг Мортена, перебираясь не спеша с одного места на другое. Дорога шла на Дожфрон, Сурдваль, Сент-Гилер и Тилель. Пока Гардель рисовал свои пейзажи, я спускался к морю и ловил устриц и крабов на ужин.
Очевидно, это безоблачное счастье не могло долго продолжаться: иначе это было бы не искупление за мою вину перед матерью, а награда.
Однажды утром, когда каждый из нас занимался своим делом, мы увидали подходящего жандарма. Издали он казался довольно неуклюжим, и видно было, что он с трудом поворачивался в своем мундире.
Л. Гардель был по природе своей юморист и не мог равнодушно видеть комических черт как в людях, так и в вещах, поэтому он тотчас же подмигнул мне на жандарма, а через минуту голова жандарма уже была занесена на листок альбома, причем ясно были утрированы смешные особенности его фигуры.
Жандарм увидел, что мы очень внимательно рассматриваем его и смеемся, подошел к нам поближе, поправил треуголку на рыжих волосах, погремел на ходу своей саблей, важно выступая, точно индийский петух.
Карандаш живо схватил и эту походку. Я не мог при этом удержаться от громкого смеха. Моя, веселость, очевидно не понравилась жандарму, он насупился и пошел прямо на нас.
— Прошу извинить, — проговорил он с мрачной важностью, — вы меня достаточно долго рассматривали, а теперь я хочу посмотреть, что вы за люди?
— Чудесное дело, г. жандарм, — ответил, насмешливо улыбаясь, Гардель, припрятывая картон с рисунком в альбом, — не стесняйтесь пожалуйста, мы внимательно разглядывали вашу особу, а теперь вы можете сделать совершенно то же самое относительно нас с Роменом, и тогда мы будем квиты.
— Нечего вилять, вы отлично понимаете, что я говорю про ваши паспорты, а не про что иное, моя обязанность их спросить, когда я вижу, что люди шатаются без дела по большим дорогам.
Ничего не отвечая жандарму, Луциан обратился ко мне:
— Ромен, возьми у меня в мешке паспорт, в том отделении, где табак, и покажи его вежливенько г. жандарму. Из уважения к вашему высокому званию я бы хотел подать вам его на серебряном блюде, но в дороге, вы сами знаете, не все можно иметь, по этой же причине и Ромен без белых перчаток, но так как и у вас их нет, то это еще не большая беда.
Жандарм сначала слушал с разинутым ртом эту речь, но затем понял, что над ним издеваются; тогда он разозлился, покраснел, как вареный рак, закусил губы, нахлобучил шляпу и с напускной важностью принялся читать: «Мы, нижеподписавшиеся власти гражданские и военные, выдали для свободного проезда и прожития Г-ну Люс… Люс… по профессии, по профессии…», — здесь жандарм запнулся и в смущении остановился, очевидно, разобрать дальше ему было не под силу. «По профессии», — снова начал он, — «художник-пассажист», — прочитал он вместо peintre paysagiste. Проворчав что-то сквозь зубы, он протянул бумагу обратно. — Хорошо, все в порядке, вы можете идти.
Когда он уже повернул нам спину, неугомонный Луциан со своей страстью все вышучивать погубил меня.
— Извините, г. блюститель общественной безопасности, вы проглядели в моем паспорте самое главное, единственно, за что я заплатил беспрекословно два франка.
— Что же это? — повернулся жандарм.
— А именно то, что вы обязаны оказывать мне помощь и покровительство.
— Ну так что из этого?
— Я прошу вас сказать мне, в качестве кого я могу проходить по большим дорогам?
— В качестве такого лица, какое обозначено у вас в паспорте.
— То есть, значит я называюсь пассажист?
— Ну, известное дело, если это и есть ваше занятие.
— А вы мне скажите, что позволено и что запрещено в моей профессии?
— Вот еще новости, разве я обязан учить вас вашему ремеслу?
— Я-то свое ремесло знаю, а вот что такое пассажист, это я прошу вас мне объяснить.
— Для чего я буду объяснять вам то, что вы сами знать должны, — ответил сбитый с толку жандарм.
— А вот для чего, через два-три лье ко мне снова привяжется ваш брат жандарм и опять спросит у меня паспорт, я как раз в эту минуту буду занят чем-нибудь важным и это мне помешает. Как мне тогда быть? А я не буду знать, что можно и чего нельзя делать пассажисту.
Крупные капли пота потекли по красному лицу жандарма, он опять ясно понял, что художник над ним смеется и что он сказал какую-то большую глупость. Тогда он разозлился не на шутку.
— Долго ли вы еще будете приставать ко мне с вашими глупыми шутками, — закричал он взбешенный. — Довольно, этому пора положить конец. Если ваша профессия на самом деле такова, как означено в паспорте, тут дело не чисто, и я должен вас арестовать, идите за мной и объясните сами г. мэру, кто вы такое, а этот, — сказал он, указывая на меня, — что еще за птица, об нем в паспорте ничего не сказано? Вот мы сейчас все это разберем и узнаем правду, откуда он и куда идет?
— Так вы арестуете меня в качестве пассажиста?
— Я не должен вам давать ответа, почему и как, арестую и все тут. Повинуйтесь добровольно, или я буду принужден обнажить оружие.
— Когда так, идем. Если г. мэр такой же умный человек, как вы, то это доставит мне большое развлечение. Пойдем, Ромен, бери мешок. Жандарм!
— Чего вам надо?
— Свяжите мне руки за спину, и саблю наголо. Раз вы принуждаете меня к аресту без всякого повода, то действуйте по правилам, черт возьми!
У меня в это время душа ушла в пятки от страха. И зачем это Гардель затеял историю с полицией? Слова жандарма: а этот мальчишка не значится в паспорте, там узнают, откуда он и кто? — раздавались в моих ушах похоронным звоном моему счастливому житью. Все кончено. Мэр допытается, кто я, меня задержат и отошлют к дяде в Доль.
Пока эта мысль, как страшный призрак, стояла перед моими глазами, Луциан весело распевал, идя вслед за жандармом: «бедный узник, увы, которого ведут на виселицу». Жандарм шел следом за ним на расстоянии аршина, а я шел в нескольких шагах от него ни жив, ни мертв. До деревни оставалось не более поллье, и по дороге надо было проходить через небольшой лес. Судьба хотела, чтобы дорога шла прямая, как стрела, чтобы на ней не было видно ни одной живой души. В это время я обдумывал, как спастись от неминуемой беды? Лучше все остальные опасности: и холод, и голод, и одиночество; только бы не дядя! Остается одно-бежать.
Я нес мешок в руках, а не на спине, как всегда; незаметно замедляя шаги, я вдруг со всего размаха швырнул его на землю, перескочил через придорожную канаву и бросился бежать в лес без оглядки.
Шум падения мешка заставил жандарма оглянуться, но я уже был за кустами.
— Стой, держи! — закричал он. — Остановись!
— Не бойся ничего, Ромен, мы посмеемся немного, тем все и кончится.
Но я прокричал ему в ответ одно слово «дядя», и «прощайте», а сам бросился бежать со всех ног. Не знаю, преследовал ли меня жандарм или нет, потому что я бежал без памяти, ничего не видя и не слыша, не чувствуя, как ветки хлестали меня по лицу и колючки рвали мое платье и царапали кожу. Я бежал так безумно, что не видел, как очутился на краю ямы, и со всего размаха полетел в нее.