Глава VI


Решено было, что Суббота поживет у нас в Пор-Дье еще около трех недель. За это время он ни на один час не успокаивался. Очевидно, мысль найти г-на Бигореля живого или мертвого крепко засела у него в голове.

Всякое утро он ходил на морской берег и продолжал свои поиски во всех направлениях. Потом, когда все его усилия не привели ни к чему, он объявил нам, что уезжает на английские острова, а может быть и дальше…

— Потому что, видите ли, — сказал он нам на прощание, — море ничего не оставляет у себя, а на этот раз оно, может быть, ничего и не взяло от нас.

Мы тогда хорошенько не поняли, что он хотел сказать этими словами, но от всей души сочувствовали его горю, которое и для меня являлось не меньшим, если не большим ударом, чем для него.

Суббота не любил много разговаривать. Он ласково простился со мной и с матушкой.

— Ты добрый человек, Ромен, — сказал он, — прошу тебя, время от времени не забывай пойти на остров, там осталась черная корова, снеси ей пучок травы и горсточку соли. Она ведь и тебя любила не меньше, чем нас.

С отъездом Субботы порвались последние нити, связывавшие меня с привольной и счастливой жизнью на Пьер-Ганте.

«В семье не без урода», — говорит народная поговорка. Она вполне оправдалась и на нашей семье. У меня был еще один дядя, который «терпеть не мог моря», и во всем остальном он так же мало походил на нас, как и в этом. Можно было держать пари, что в его жилах не текло ни одной капли крови Кальбри!..

Он жил в десяти лье от нашей деревни, в городке Доле, где занимал различные должности одна прибыльнее другой: судебного пристава, ростовщика и частного стряпчего. У него была там контора, в которой совершались всякие сделки. Не даром же он слыл за богача.

В то время, о котором идет речь, дядя Симон из Доля оставался ближайшим нашим родственником со стороны отца, и матушка, озабоченная вопросом моего будущего, решилась обратиться к нему за советом, что ей дальше со мной делать.

Через месяц после отправки нашего письма дядя сам приехал в Пор-Дье.

— Я не ответил на ваше письмо, — начал он с места, — потому что имел намерение приехать лично, и в таком случае нечего было тратить деньги на марки и давать наживаться почте. Деньги достаются нелегко, а потому транжирить их не приходится, милая невестушка! По той же причине я до сих пор и сам не ехал — ожидал оказии. Меня к вам довез за двенадцать су торговец соленой рыбой!

Из этих слов легко можно было понять, как дядя Симон любил деньги и как трудно он с ними расставался.

В этом я очень скоро убедился на собственном опыте.

Когда матушка рассказала ему о положении наших дел и о внезапности исчезновения г-на Бигореля, дядя сочувственно покачал головой!

— Из всего, что вы мне рассказали, невестушка, я вижу, что вы ни за что не хотите отпускать этого молодца в море, и вы правы, быть моряком собачье ремесло! Тут ничего нельзя заработать! Останешься век свой бедняком, каким был мой брат, а ваш покойный муж, — это одно, а другое, вы бы хотели, чтобы мальчик окончил ученье, начатое у старика «Воскресенье». Надеюсь, в этом случае вы на меня не рассчитывали! Я сам человек бедный: еле концы с концами свожу!

— Я не намерена была просить у вас денег, — с застенчивой гордостью отвечала мать.

— Денег! Но у меня их нет, повторяю вам! Рассказывают про меня, будто я богат, ведь это чистейшие выдумки; на самом деле я весь в долгу, как в шелку, потому что принужден был купить землю, которая меня разоряет.

— Наш священник говорил мне, — прервала его матушка, — что за долгую службу отца и, особенно, в награду за его геройскую смерть Ромен мог бы обучаться в коллегии бесплатно, за счет государства, надо только похлопотать, подать просьбу…

— Все это так, положим, священник говорит справедливо, но кто же возьмет на себя все хлопоты, а их будет немало. Сами вы не можете, а на меня не рассчитывайте, сразу вам говорю. Я ни за что не возьмусь хлопотать. Во-первых, у меня нет для этого достаточно свободного времени, а во-вторых, я решаюсь беспокоить влиятельных людей только по своим личным делам, да и то в исключительных случаях.

А то хлопочи за родных, а потом представится в сильных людях нужда для самого себя — тебе и ответят отказом. Нет, нет, я на это ни за что не пойду! Вот братья Леге должны бы были прежде всех озаботиться судьбою мальчика. Они должны платить за его ученье, помните их обещания?

— Они никогда об этом не заговаривают сами, а я просить таких людей ни о чем не хочу, — ответила мать.

— Ну, напрасно, тогда я пойду с ними объясниться хорошенько, посмотрю, удастся ли им от меня дешево отделаться!

Мать хотела возражать, но дядя Симон перебил ее.

— Нечего с ними церемониться. Просить о том, на что имеешь полное право, совсем не стыдно. Скорее, им должно быть совестно, а не вам. Поймите это, и не будьте так щепетильны.

Понятно, что матери моей тяжело было обращаться с просьбой к братьям Леге, против этого возмущалась вся ее гордость, но дядя Симон был не такой человек, которому можно было противоречить.

— Поймите, — говорил он ей внушительно, — что если вы обратились ко мне за советом, то и должны меня слушаться. Я не даром сюда прокатился из Доля, не даром бросил для вас все свои дела на целый день, за эту жертву самое меньшее, что вы можете сделать, это исполнять все то, что я нахожу полезным для моего племянника.

— А ты, Ромен, ступай сейчас же в контору братьев Леге и посмотри, там ли они оба? Если они оба налицо, тогда мы их и накроем. Это ловкие люди, и мне хорошо известен их обычай: если говорить с каждым порознь, то один будет сваливать на другого, и тогда от них не добиться толку во веки веков.

Оба брата сидели в конторе, а потому мы вошли.

Когда я вспоминаю, при какой возмутительной сцене мне пришлось присутствовать, то и теперь, через много лет, краска обиды заливает лицо: поэтому можете вообразить, как тяжело и стыдно мне было тогда.

Насколько права была мать, когда отказывалась обращаться за помощью к этим людям с каменным сердцем. Они сделали удивленный вид при виде нас и стали вертеться на стульях, точно на горячих углях.

— Все знают, что вы обещали позаботиться о сыне моего брата, а потому вы и должны платить за его учение, — начал дядя.

При этих словах оба брата подскочили, как ужаленные.

— Мы — платить за его учение? — закричал старший.

— За его учение! — повторил точно эхо младший.

— Мы братья Леге, — закричали оба в один голос.

— Вы обещали сделать не только это, но вы еще обещали его усыновить, — продолжал дядя, — все это слышали.

— Усыновить — мы! — воскликнул младший.

— Мы — усыновить его! — повторил эхом старший.

— Нам — усыновить, — снова завопили оба вместе. Тут началась между ними и дядей отвратительная перебранка. Один кричал, другой вопил, но и дядя не уступал, осыпая их всевозможными упреками и колкостями.

— Мы и так делаем больше, чем обещали, мы даем работу его вдове. Да, мы даем. У нее, благодаря нам, обеспечено 8 дней работы в месяц, а это не шутка!

— Ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха, — язвительно рассмеялся дядя. — Эка невидаль, подумаешь: Вот так благодеяние! Можно подумать, что вы даром даете ей деньги! Вы первые люди, каких я встречаю на своем веку, чтобы так с этим носиться! «Вы даете, вы даете!» Вас послушаешь, так можно подумать, что вы даете ей все свое состояние. Вы даете человеку работу, и за ваши десять су и обед он работает на вас, на разгибая спины, весь день. Разве вы платите ей больше, чем первой встречной работнице?

— Мы платим ей чистыми денежками, — ответил меньший Леге с гордостью, — мы расположены оба, да мы имеем это намерение, и вперед также охотно платить ей наличными деньгами!

— Когда же вы кричите, что Кальбри погиб, спасая наше имущество, то это сущие выдумки и заведомая ложь. Он пошел на верную смерть, чтобы спасти людей, таких же матросов, как он сам. А это, понимаете, вовсе не наше дело, это дело правительства, это нас не касается. Вольно же людям геройствовать! Правительство обязано раздавать им медали и обеспечивать их семьи. Но так и быть. Когда мальчишка вырастет и научится работать, пусть он приходит к нам, мы дадим ему работу. Не так ли, Жером?

— Да, конечно, мы дадим ему возможность работать сколько угодно, — повторил старший.

Больше этого обещания не удалось от них ровно ничего добиться.

— Вот это люди! — сказал дядя, когда мы вышли из конторы. — Вот так люди, это настоящие люди!

Я думал, что он разразится против них справедливым гневом, но, к удивлению своему, совершенно ошибся.

— Умнейшие люди, удивительнейшие люди, и с твердым характером! Эти люди умеют говорить «нет». Пусть же они послужат тебе примером, Ромен! Хорошенько запомни это слово «нет». Только при помощи твердого «нет» и можно нажить себе копейку.

Я в себя не мог придти от этих похвал. Дядя Симон показался мне в эту минуту еще противнее братьев Леге.

Мы шли молча до самого дома, погруженные каждый в свои мысли. Придя домой, дядя заявил моей матери, что от Леге он ничего не мог добиться, но что мне во всяком случае пора перестать бить баклуши. Поэтому он решил взять меня к себе в дом. Ему нужен помощник-писец. Конечно, я был слишком мал, чтобы хорошо выполнять обязанность писца, и если еще не заслужу работой того, что будет стоить мое содержание, т. е. пища и одежда, в течение первых лет (дядюшка рассчитывал взять меня в ученье на 5 лет бесплатно), то я наверстаю это в будущем.

— Кроме того, все же Ромен мне не чужой, а племянник, а я для родных всегда готов сделать все, что могу.

Матушка была поражена таким быстрым и неожиданным поворотом дела. Совсем не об этом мечтала она для меня! Но мысль, что предложение дяди помешает мне идти в моряки, а в будущем все же даст кусок хлеба, заставила ее согласиться на это неожиданное предложение, заставило ее согласиться, хотя и с тяжелым сердцем, на разлуку со мной.

Дядя живо составил письменное условие, дал ей подписать его, и в этот же день мы должны были уехать в Доль. Я обливался слезами, прощаясь с матерью, а она плакала еще сильнее моего.

Дядя ворчал и нетерпеливо покрикивал на нас обоих.

— Что за нежности! Мальчишку давно пора посадить за дело! Он довольно болтался и у матери, и у этого сумасшедшего старика Бигореля!

Доль сам по себе хорошенький городок, очень живописно расположенный, но на меня он произвел самое безотрадное и мрачное впечатление.

Мы приехали поздно вечером, под холодным, пронизывающим насквозь, дождем. Часть дороги нас вез тот же торговец соленой рыбой, который привез дядю к нам, но ему надо было раньше свернуть в сторону от Доля; мы принуждены были сойти с телеги и пройти целых шесть лье по отвратительной грязной дороге, размытой дождем. Дядя шел быстро, а я едва поспевал за ним…

Сердце у меня ныло от разлуки с матерью, от страха перед дядей и перед тем неизвестным будущим, которое ожидало меня впереди. Начало не обещало ничего доброго: мне страшно хотелось есть, дядя в течение всего злополучного дня и не подумал остановиться пообедать, а я не смел сам ему об этом напомнить.

Наконец перед нами замелькали городские огни, и мы повернули в какую то пустынную улицу. Дядя остановился перед высоким домом, подъезд которого выступал вперед и держался на высоких столбах.

Он вынул ключ из кармана и отпер замок. Я подвинулся вперед, чтобы войти, но он меня отстранил, потому что отпирание дверей не было еще окончено. Он вытащил второй ключ, потом и третий, самый большой. Двери заскрипели на железных петлях со зловещим шумом, точно двери тюрьмы.

За этими тремя замками мне теперь придется жить, с ужасом подумал я. У нас в доме дверь закрывалась обычно щеколдой, подвязанной веревочкой, у г-на Бигореля была маленькая задвижка, которую не запирали даже на ночь. Почему же это дядюшка так запирается, верно, у него много денег, подумал я.

Дядя снова закрыл за собой двери и запер их тремя замками, потом взял меня за руку и повел. Мы двигались в полной темноте через какие-то комнаты, страшно длинные, и звуки наших шагов отдавались глухо по каменному полу, точно в пустой церкви. Запах сырости и старой заплесневевшей бумаги ударил мне в голову.

Когда дядя зажег, наконец, свечу, то я увидал, что мы очутились в большой комнате, заваленной всяким хламом: старыми стульями из черного дерева, шкафами, буфетами с посудой и всякой мелочью. Точно мы попали в лавку старьевщика. Но это, как оказалось, была кухня. Несмотря на эту странную обстановку, я был страшно рад тому, что мы пришли на место и могли согреться и поесть.

— Хотите, дядя, я разведу огонь? — спросил я.

— Огонь! — с испугом в голосе воскликнул он, точно предложение мое показалось ему чем-то чудовищным. — С какой это стати?

После такого ответа я уже не осмеливался сказать ему, что я промок до костей, и что зубы стучали у меня от холода.

— Мы и без огня поужинаем и ляжем спать! — прибавил он.

С этими словами он повернулся к шкафу, вынул из него краюшку хлеба, отрезал два ломтя, положил на каждый по куску сыра, один дал мне, а другой положил на стол и тотчас же запер шкаф на ключ.

Я не знаю, какое чувство испытывает пленник, когда за ним захлопывается дверь его тюрьмы, но я думаю, что большой разницы не было между его ощущениями и моими в ту минуту, когда я услыхал, как щелкнул замок запираемого шкафа с провизией.

Было очевидно донельзя, что второго куска просить нельзя, а между тем я хотел бы съесть еще, по крайней мере, пять или шесть таких ломтей, как тот единственный, которым наградил меня дядя за голодовку целого дня.

В ту же минуту три тощие кошки прибежали откуда-то на кухню и стали тереться об наши ноги.

«Если он отопрет шкаф, чтобы дать им поесть, то я попрошу себе еще хоть ломтик», — подумал я.

Но увы! Ничего подобного не случилось.

— Негодяйки, хотят пить, надо им дать, Ромен, воды, чтобы они, чего доброго, не сбесились от жажды, — и он налил им полную чашку.

— Так как ты теперь живешь с нами, то я вменяю тебе в обязанность никогда не оставлять их без воды.

— А что же дать им поесть, дядя? — робко спросил я.

— В доме довольно крыс и мышей, которыми они и могут питаться, если им набивать брюхо, они заленятся и перестанут делать свое дело — ловить мышей.

Таким образом, наш ужин скоро был прикончен, дядя велел мне идти за ним в комнату, которая отныне будет моей.

Мы поднялись наверх по лестнице, которая также была вся завалена разной мебелью, так что с трудом можно было по ней пройти.

На ступеньках лежали заржавленные железные решетки от каминов, старые часы, статуэтки из дерева и камня, вертела, кастрюли, фаянсовые вазы, горшки причудливых форм и еще много таких вещей, каких мне и видеть раньше не приходилось. На стенах было привешено оружие, старое и новое, висели картины в рамках и рамы без картин, все имело какой-то странный фантастический вид, который еще увеличивался от мерцания маленькой свечи.

Для чего вся эта куча вещей дядюшке? Но я не находил в своем уме ответа на этот естественный вопрос. Только много времени спустя я узнал, что кроме должности нотариуса и пристава дядя торговал «редкостями и антиками» и давал деньги взаймы под большие проценты и под залог разных вещей.

Дядя Симон, как я узнал потом, мальчиком уехал из родной деревни, в течение 20 лет находился на службе у полицейского комиссара в Париже и вернулся домой, сколотив изрядный капитал. Здесь устроил он себе контору и продолжал наживать деньги всякими способами.

Контора была только вывеской. Он скупал мебель и вещи на аукционах и продавал их втридорога знакомым купцам в Париже. Сам же он приобретал их за бесценок, пользуясь крайней нуждой и безвыходным положением разорившихся людей. Поэтому-то весь его огромный дом от погреба до чердака представлял собой лавку древностей.

Комната, в которую мы вошли, была громадная, точно сарай, до такой степени завалена вещами, что он должен был показать мне мою кровать, сам я не отыскал бы ее. На стенах висели старинные вышивки с фигурами во весь рост, чучела животных, морской ворон, крокодил с красной разинутой пастью; в углу, позади сундука, стояло рыцарское вооружение, мне казалось, что в него кто-то забрался и латы двигались.

— Чего ты боишься, никто тебя тут не съест. Видел, какие у меня запоры, а потому живо раздевайся и ложись спать! Я сейчас унесу свечу, у нас раздеваются и ложатся спать без огня.

Я скользнул в постель, но едва за ним затворилась дверь, как мне стало невыразимо страшно и я невольно закричал.

— Дядя, дядюшка, вернитесь, ради Бога!

Он с неудовольствием вернулся.

Меня охватил какой-то безотчетный ужас остаться одному в этой холодной огромной комнате.

— Дядя, этот рыцарь живой? Он двигается! Я его боюсь.

Дядя подошел к моей постели и секунду так глядел мне в глаза, что у меня сердце замерло от страха, я думал, что он сейчас меня убьет.

— Никогда не смей мне говорить подобных глупостей, а то я тебе задам! Век будешь помнить! Спи, дурак!

С этими словами он вышел, заперев за собой дверь, и скоро шаги его замерли на лестнице. А я больше часа дрожал под сырым холодным одеялом, закутался в него с головой и не смел высунуть носа, хотя кругом было тихо. Наконец я расхрабрился настолько, что поднял голову и открыл глаза.

Через высокие окна в комнату падал лунный свет и освещал ее прихотливыми бликами, разделяя на две половины — светлую и темную. На дворе завывал ветер, стекла звенели время от времени в старых рамах и маленькие облачка набегали и застилали собой луну. Я долго смотрел на небо. В эту тяжелую минуту одиночества оно было для меня то же, что маяк для моряка. Я закрыл глаза и старался заснуть, но от порыва ветра заколебались ставни, дерево заскрипело, ковер и обои заколыхались, и от одной вышивки в раме отделился красный человек, он размахивал саблей и приближался ко мне. Крокодил начал танцевать на конце веревки, раскрывая свою страшную пасть; чудовищные тени побежали по потолку, в то время как рыцарь, которого, очевидно, разбудил весь этот шум, зашевелился в своем фантастическом вооружении.

Я снова замер от страха, хотел кричать, умолял рыцаря защитить меня от красного человека и от крокодила, но я не мог пошевелить ни одним членом и мне показалось, что я умираю. Дальше я ничего не помнил.

На другой день дядя далеко не ласково разбудил меня. На дворе уже был день.

Красный человек неподвижно стоял на своем месте в рамке.

— Постарайся просыпаться сам, и пораньше, — сказал дядя, — чтобы будить тебя уже не приходилось, а теперь одевайся поживей и пойдем в контору. Я засажу тебя за дело, которое ты будешь делать до моего возвращения.

Дядя Симон принадлежал к тем маленьким, вечно подвижным людям, которые ни минуты не могут оставаться спокойными, а вечно суетятся. У него в крови была энергия, присущая всем Кальбри, но у него она доходила до какого-то остервенения.

Худой, маленького роста, почти карлик, он целый день был в движении. Вставал в четыре часа утра, тотчас же бежал в свою контору, где и работал без отдыха до прихода клиентов, т. е. до восьми или до девяти часов утра.

Эту пятичасовую утреннюю работу я должен был списывать весь остальной день, надо было заготовить ему копии со всех бумаг.

Я с нетерпением ждал, когда он уйдет и я останусь один, поэтому тотчас же после его ухода я бросил урок, который он мне задал, и побежал наверх.

У меня в голове засела мысль: отомстить красному человеку за ночные страхи. Я чувствовал, что если на следующую ночь он снова отделится от стены, выйдет из рамы и станет грозить мне саблей, то я умру от страха. В кухне я нашел очень скоро молоток и гвозди. Этого добра было в доме довольно — дядя чинил все сам.

Вооружившись молотком, я пошел прямо к красному человеку. Он имел самый спокойный и безобидный вид и оставался совершенно неподвижным в своей раме. Но я не дался в обман этому коварному спокойствию и сильным ударом молотка пригвоздил его руку к стене.

Рыцарь было стал волноваться в своем вооружении, но на дворе сияло яркое солнце, я не побоялся и ему закатить здоровый удар молотком по кирасе, а крокодилу пригрозил хорошенько молотком, чтобы он понял, что при случае попадет и ему. Сделав это, я совсем успокоился и пошел вниз, удовлетворив мстительному чувству к ночным своим врагам. Времени оставалось много, и я успел написать заданную работу до возвращения дяди.

Он остался доволен моим писанием и в награду позволил пойти развлечься и отдохнуть. Отдых состоял в том, что я должен был выколотить пыль из мебели и обтереть ее тряпкой.

Боже! Какая громадная разница между настоящей жизнью у дяди и счастливым прошлым у г-на Бигореля и у матери!

Я безропотно подчинился четырнадцати часовой работе в день, но решительно не мог примириться с жизнью впроголодь. Я видел, что, кроме одного ломтя хлеба с сыром утром и вечером, мне ничего не получить. А этим я только раздражал свой голод и мне все время мучительно хотелось есть. На четвертый день я не вытерпел и осмелился в тот момент, когда дядя стал запирать шкаф, протянуть руку и попросить еще хлеба.

— Ты хочешь получить вторую порцию — хорошо, что сказал, с этого вечера я буду тебе давать целую ковригу и ты можешь отрезать от нее, сколько захочешь.

За эти слова я готов был броситься ему на шею и расцеловать его, но он продолжал:

— Но ты устраивайся так, чтобы тебе твоей ковриги хватало на неделю! Помни, второй не получишь, хоть умри! В пище должен быть порядок, как и во всем остальном. Ничто так не обманчиво, как аппетит, особенно в твоем возрасте, когда у всех ребят бывают глаза не сыты… Три четверти фунта в день, — это порция, которая дается больным в больницах, и она совершенно достаточна для одного здорового человека. Доктора — ученые люди и знают все, что надо для здоровья. Есть сверх этого еще что-нибудь будет обжорство, которого я ни за что не потерплю у себя в доме.

Я захотел хорошенько выяснить для себя, сколько же ломтей в трех четвертях фунта хлеба.

При моем отъезде из Пор-Дье мать дала мне монету в 40 су. Я пошел к булочнику напротив и попросил у него три четверти фунта, которые он мне и отвесил. Вот она больничная-то порция. Через 10 минут я не утерпел и отрезал от нее кусок, несмотря на то, что прошло всего четверть часа после моего скудного завтрака. Зато за ужином я уже не был до такой степени голоден, как накануне.

— Ну, не прав ли я был, — заметил дядя, видя, что кусок моей ковриги не уменьшился; — ты, значит, можешь воздержаться от второго куска. Так-то, дружок, и во всем остальном. То, что свое, человек всегда прибережет лучше, чем чужое, а когда у тебя заведутся свои собственные деньги, ты захочешь их приберечь так же, как этот хлеб!

Я не решился ему сказать, что докупал хлеба на свои деньги. У меня оставалось еще 35 су, конечно, их хватило ненадолго. В 15 дней я их израсходовал, потому что они были мне единственным подспорьем, чтобы не умереть с голоду. Аккуратность, с которой я ходил в булочную покупать дополнительную порцию хлеба, доставила мне знакомство с булочницей. Вот однажды она мне и говорит:

— Мы с мужем не умеем писать, не возьмешься ли ты, голубчик, написать нам недельный счет? За это в понедельник утром ты можешь выбрать себе два черствых пирожка, какие тебе понравятся.

В этот день я истратил последние три су, поэтому можете вообразить, с каким восторгом я взялся за эту работу. Конечно, я предпочел бы получить один хороший фунт простого хлеба вместо сладких пирожков, но я не осмелился об этом заявить: хотя дядя не покупал в этой булочной, ему привозили хлеб из деревни на один су дешевле за фунт, но дядюшкина скупость хорошо была известна всему городу, и мне было совестно признаться посторонним людям, что я постоянно голодаю и даже хлеба не получаю вволю, все-таки он мне приходится родней!

Вероятно, порция хлеба, достаточная для больных и арестантов, поэтому не была достаточна для меня, что в больницах и тюрьмах к ней прибавлялись суп, мясо или зелень, тогда как у нас хлеб с сыром и полселедки составляли ежедневную и единственную пищу.

Если дядя уезжал на целый день и не ночевал дома, то я должен был приберечь ему половину селедки к следующему дню.

Одним словом, до чего я голодал в это время, можно судить по следующему факту.

Позади нашего дома находился небольшой двор, составляющий часть усадьбы господина Бугор. У него не было семьи, а потому он пристрастился к животным. Великолепная пиренейская собака с белой пушистой шерстью и розовым носом была его любимицей. Ее звали Пато. Пато вредно было жить в закрытом помещении, и ему выстроили отличную будку позади нашего забора, туда же ему приносили два раза в день молочный суп в чистой фарфоровой мисочке. Потому что соусы и подливки с господского стола тоже были ему вредны.

Как все балованные собаки, Пато ел мало и капризничал: иногда он только обедал, тогда уже не завтракал, иногда наоборот, так что мисочка часто оставалась нетронутой. Когда я гулял по своему двору, то видел через забор, как кусочки белого хлеба плавали в молоке, а Пато, растянувшись рядом, сладко спал. В заборе была довольно большая дыра, через которую Пато часто хаживал к нам в гости. Так как он пользовался репутацией очень свирепой собаки, то дядя поощрял его визиты. Это был надежный сторож и, что самое главное, даровой.

Несмотря на свирепую наружность, у Пато было предоброе сердце. Он легко привязывался к людям, и мы скоро сделались неразлучными друзьями. Часто вместе играли и бегали на нашем дворе. Однажды, когда он унес к себе в конуру мою фуражку и ни за что не хотел принести ее обратно, я рискнул сам пролезть через дыру и очутился у него в гостях. Мисочка стояла на своем обычном месте, полная до краев густого молока с пенками. Это была суббота. От моей ковриги, которую я ел не довольно расчетливо за неделю, оставалась одна горбушка величиной с яблоко. Мне страшно захотелось есть, я стал на колени и жадно выпил из мисочки все молоко. Пато стоял рядом и дружески вилял хвостом. Доброе созданье! Он был моим единственным другом в эти трудные времена!

С этих пор я почти каждый день пролезал через дыру и мы ужинали вместе. Он очень радовался моему приходу, с лаской протягивал лапу и смотрел на меня своими большими, влажными, добрыми глазами, точно понимал, как мне тяжело жилось.

Очень часто жизнь человеческая зависит от самых ничтожных обстоятельств. Возможно, что вся будущая жизнь моя сложилась бы совершенно иначе, если бы Пато оставался всегда моим соседом. Но каждое лето г-н Бугор уезжал в горы и брал с собой своего любимца. Так случилось и в этот год.

С отъездом Пато началась для меня еще более грустная жизнь и прежняя голодовка. Дядя проводил целые дни на постройках в своем имении, а я, окончив заданный урок, предавался самым безотрадным мыслям.

Больше всего, конечно, вспоминал я о своей прежней жизни в Пор-Дье и на Пьер-Ганте, а от этих мыслей о прошлом мне становилось еще тоскливее. Я написал несколько писем матушке, но почти все их уничтожил. Денег на марки у меня не было, а заставлять ее платить по шести су за письмо, когда она сама зарабатывала всего десять су в день, у меня не хватало духу.

Поэтому все мои сношения с ней ограничивались поклонами, которые я передавал ей один раз в неделю через торговца соленой рыбой, когда он отправлялся по субботам в Пор-Дье за товаром.

Я забыл сказать, что в это время к моим невзгодам прибавилась еще одна: с некоторых пор я стал замечать, что моя порция хлеба стала уменьшаться сравнительно с прежней, очевидно, кто-то резал мой хлеб. Дядюшкина половина всегда находилась под ключом, а моя лежала в незапертом месте. В доме, кроме нас двоих, никого больше не было. Я сделал надрезку на хлебе и на другой день убедился, что кто-то резал его без меня. Тогда я решился поймать вора, который пользовался моими несчастными крохами.

Оказалось, что это был сам дядя. Я накрыл его на месте преступления: он резал мой хлебец в тот момент, когда я открыл дверь, за которой нарочно спрятался. Негодование придало мне храбрости, на которую я обыкновенно не был способен в сношениях с ним.

— Дядюшка, ведь это мой хлебец, — во весь голос закричал я, — зачем же вы его режете себе?

— Да разве я режу твою коврижку для себя, — спокойно ответил он, точно ничего не случилось, — это я резал для белой кошки; у нее теперь котята, я думаю, ты не желаешь, чтобы они подохли с голоду. Надо жалеть и животных, Ромен, запомни это раз навсегда.

Что мне оставалось отвечать на это! Я отлично понимал, что он лжет, но уличить его не мог, зато на сердце закипала злоба; одна мысль, что я был его племянником, вызывала у меня краску стыда.

Еще со времени нашего визита в контору братьев Леге у меня появилось к дяде Симону недоброе чувство, оно все росло и росло по мере того, как я видел, какой это был жадный, жестокий и фальшивый человек.

В детской душе моей разгоралось доселе неизвестное чувство презрительной ненависти. Каково же мне было сознавать, что я нахожусь в его полной власти.

Теперь, после стольких лет, вспоминая все проявления его необыкновенной скупости, мне становится смешно, до того они были нелепы, но тогда я испытывал глубокое негодование и обиду.

Обыкновенно он одевался страшно грязно и неряшливо. Каково же было мое удивление, когда я увидел его однажды утром перед зеркалом; он заботливо оглядывал себя со всех сторон и примерял шляпу.

При этом верх шляпы он вычистил по ворсу, а низ против ворса; так что одна половина была гладкая, а другая взъерошенная. Я подумал, уж не с ума ли он спятил? Шляпу эту он очень берег и надевал ее с большими предосторожностями, чтобы как-нибудь не испортить и не смять.

— Пойди-ка сюда, Ромен, — сказал он, — что ты думаешь насчет моей шляпы? Какова она?

Мне пришло в голову несколько ответов, но я не рискнул их высказать вслух.

— Имеет ли моя шляпа достаточно траурный вид и похожа ли на креп нижняя часть с приподнятым ворсом? Дело в том, что твой дядя, а мой брат Жером из Канкаля, умер; и мне сегодня надо идти на его похороны, а это требует больших расходов; надо потратиться на дорогу, надо купить креп на шляпу, и всего для одного раза, потому что я, слава Богу, не настолько глуп, чтобы носить траур по смерти человека, не оставившего после себя в наследство ни гроша!

Я никогда не видал дяди Жерома, но слыхал о нем от матери, что это был бедный и несчастный человек. Я также знал, что они росли вместе с дядей Симоном и были почти однолетки. И теперь меня страшно возмутило то равнодушие, с которым он относился к его смерти.

Положим, такое отношение к людям со стороны дяди для меня было не ново, я видел его жестокость и бессердечие чуть ли не на каждом шагу. Ведь деревенский стряпчий и пристав судебный — это человек, который является свидетелем всяких бед и всяких перемен со своими односельчанами, тем более что дядя был еще и банкиром или, вернее, ростовщиком в Доле. Я невольно присутствовал при всех его переговорах с клиентами, и он удалял меня из комнаты только в исключительных случаях, когда решались какие-нибудь выходящие из ряда вон важные дела.

Никогда я не видал его растроганным несчастьем ближнего; к слезам и мольбам он оставался глух и нем, как истукан, а если слезы и просьбы начинали ему надоедать, он вынимал часы и клал их рядом с собой.

— У меня нет больше времени для разговоров, у вас есть что-нибудь сказать мне деловое, я к вашим услугам, но имейте в виду, что каждый час моего времени стоит четыре франка. Теперь четверть первого, угодно вам продолжать?

Такое отношение к бедным людям часто меня возмущало до глубины души, но я не смел вмешиваться. Первый раз, когда я не вытерпел и осмелился вступиться за одного бедняка, я за это жестоко поплатился своими боками.

Вот как было дело: дядя купил с аукциона старинное аристократическое имение, купил он его за бесценок и отделывал теперь дом заново; он ездил туда лично следить за работами почти каждый день и возвращался поздно вечером. Однажды в субботу, в его отсутствие, пришел каменщик, который производил все ремонтные работы в доме; он очень удивился, застав меня одного, потому что дядя сам назначил ему этот день и час для сведения счетов.

Трафарен — так звали каменщика — остался ждать; прошел час, другой, третий, а дяди все не было, он вернулся домой только к 8 часам вечера.

— А! Это вы, Трафарен! — удивился он. — Вы долго ждали, что делать, — меня задержали важные дела.

У дяди Симона была манера, которую впоследствии я не раз замечал и у других так называемых деловых людей: они всегда стараются напустить на себя важность, хотя бы дело шло о пустяках.

Вместо того чтобы заняться делом с Трафареном, он стал меня расспрашивать, что было без него в течение дня; перечитал полученные письма и бумаги, пробежал листы описей, проверил мою работу, и только тогда, наконец, обратился к каменщику, терпеливо ожидавшему конца всех этих проволочек.

— Ну, что же вы хотите от меня, милый друг?

— Г-н Кальбри, вы хотели уплатить по счету, а мне до зарезу сегодня нужны деньги!

— Это весьма возможно, но у меня теперь нет ни копейки денег.

— Завтра мне срок платежа по векселю вашего компаньона, если я не заплачу, он подаст на меня к взысканию; вот уже шесть месяцев, что вы обещаете уплатить за работу; я поверил вашему слову и дал на срок вексель.

— Слову! Что такое слово! — с досадой перебил дядя.

— Разве я сказал вам, что даю честное слово платить именно в эту субботу! И так слово, о котором вы так много говорите, было дано неопределенно: слово слову рознь, надо это различать, г-н Трафарен; не забывайте этого на будущее время.

— Я не знал, что это так, извините! Хотя я простой и бедный человек, но, тем не менее, если я говорю, что я заплачу в субботу, — я это и делаю.

— А если вы не можете заплатить?

— Когда я обещаю, — значит могу; поэтому-то я вас теперь и беспокою. Если я завтра не уплачу своего долга, то в понедельник придет пристав, арестует меня и опишет мое имущество, а у меня дома больная умирающая жена, и это ее окончательно убьет.

На все эти доводы дядя твердил одно:

— У меня нет денег, милый друг, и кончено; не могу же я пойти украсть, чтобы расплатиться с вами. Если же вы начнете со мной судиться, так раньше года ни одного су не получите.

Я отлично видел, что дядя врет; дней пять тому назад кредитор Трафарена был у нас. Я слышал, как он советовал дяде довести дело «до крайности»: хорошенько я не понимал, в чем суть, но догадывался, что вексель Трафарена принадлежал дяде. В эту минуту я понимал одно, — что должен придти на помощь бедняге каменщику, если бы даже мне за это самому влетело. Когда дядя в десятый раз повторил эту фразу: — если бы только у меня были деньги, я бы вам их отдал, — я собрался с духом и громко произнес:

— У меня есть деньги, я получил их за вас сегодня.

Едва я сказал эти слова, как получил под столом такой пинок ногой, что свалился со стула и покатился на пол.

— Что с тобой, Ромен! — кротким голосом спросил дядя, при этом он наклонился надо мной и до крови ущипнул меня за руку.

— Какая ты юла, не можешь спокойно сидеть на месте! Другой раз не вертись! — прибавил он, когда я не свои голосом закричал от боли. Трафарен, занятый своими мыслями, ничего не заметил: ни пинка под столом, ни щипка, посмотрел на нас с удивлением и проговорил поспешно:

— Так, у вас есть теперь деньги, г-н Кальбри, то я надеюсь, вы их мне сейчас дадите.

Я вскочил на ноги, не помня себя от боли и обиды, быстро открыл ящик и вынул банковые билеты; они оба потянулись за ними, но дядя оказался быстрее, в одно мгновение он выхватил всю пачку из моих рук.

— Слушайте Трафарен, — сказал он, помолчав с минуту. — Я сделаю для вас все, что только в моих силах, и докажу, что у меня больше щедрости и доброты, чем обо мне думают: так и быть, я отдам вам эти деньги, хотя я ими должен был завтра заплатить долг чести. Распишитесь же, что вы их получили.

Я думал, что от радости каменщик бросится дяде на шею, но ничего подобного не случилось.

— Г-н Кальбри, ведь вы мне должны не три, а четыре тысячи франков, — проговорил он взволнованным голосом, с укоризной смотря дяде в глаза.

— Так что же из этого?

— Как что? Я должен получить с вас четыре тысячи, а вы мне даете всего три! Ах, г-н Кальбри!

— Значит, вы не желаете получить этих трех тысяч. Что же, и прекрасно! Я очень рад, мой милый, вы оказываете мне этим большую услугу! Я хотел вас выручить! А место этим деньгам у меня всегда готово.

— Г-н Кальбри, но ведь вы меня грабите, побойтесь Бога! — бедняк был бледен, как полотно, и на глазах у него дрожали слезы.

Дядя пожал плечами — как, мол, хотите, и сделал движение запереть деньги в ящик!

— Умоляю вас, г-н Кальбри, пощадите меня, ради всего святого!

Дядя не поворачивался и щелкнул ключом.

Тогда несчастный человек увидел, что легче скалу сдвинуть с места, чем тронуть этого человека, и проговорил глухо:

— Давайте деньги.

Дядя молча протянул пачку.

Каменщик мрачно пересчитал банковые билеты, спрятал их и, надевая шапку, проговорил:

— Лучше век оставаться таким бедняком, как я, чем богатеть такими путями, как вы, г-н Кальбри, ограбив бедняка, — и он вышел не поклонившись.

Дядя побледнел от злобы и стиснул зубы:

— Это дело вкуса! — послал он вдогонку, а сам запер за ним дверь и обратился ко мне.

— Теперь я разделаюсь с тобой, голубчик! — и с этими словами он отвесил мне такую пощечину, что я, как сноп, покатился снова под стол.

— Отвечай мне, бездельник, ты нарочно подстроил мне всю эту штуку с деньгами, я наверно знаю, что нарочно! — при этом лицо его исказилось от злобы. Удар сделал мне страшно больно, но не лишил сознания, мне хотелось одного — отомстить моему мучителю.

— Да, я сделал это нарочно! — как можно твёрже ответил я, приподнимаясь с пола.

Он бросился на меня с кулаками, но я был увертливее его и в одну секунду очутился по другую сторону стола. Он сообразил, что, бегая вокруг стола, ему меня не догнать, тогда он оглянулся кругом, схватил со стола огромную счетную книгу и со всего размаха запустил ею мне в голову. Я покатился кубарем, ударившись головой об угол стола и на минуту потерял чувство. Придя в себя, я с трудом поднялся и от слабости еле держался на ногах. Все лицо у меня было залито кровью.

— Ступай умойся, паршивец, и запомни хорошенько, что тебя ожидает на будущее время, если ты будешь вмешиваться не в свое дело. А если ты еще хоть раз повторишь что-либо подобное сегодняшнему, я тебя изобью до смерти.

— Пустите меня домой к маме, — зарыдал я в ответ.

— Домой, к маме! Скажите, какие нюни распустил. Помни, каналья, что ты обязан прослужить у меня пять лет и что раньше этого срока ты никуда не уйдешь, дуралей! Я тебе такую маму покажу, что ты будешь помнить всю жизнь, заруби себе это на носу. Раньше пяти лет — никуда ни шагу!

Мне и прежде не раз приходило на мысль убежать от дяди; пробраться из Доля в Гавр, там попроситься на какой-нибудь корабль и уплыть подальше в море — в Австралию или Бразилию. Особенно часто я думал об этом в часы голодовки и безотрадного одиночества.

Загрузка...