ГЛАВА 16

ГИЙОМ ЛЕЖАН

Призвание. — Первые путешествия. — Назначение консулом в Абиссинию. — Негус Теодрос. — Темница. — Возвращение и смерть Лежана.


Кто действительно был прирожденным путешественником, так это Лежан, коренастый бретонский атлет, миролюбивый и добрый, как все силачи, энергичный и храбрый, как подобает сыну старой честной кельтской земли.

Гийом Лежан родился в Плуэга-Геране (департамент Финистер) в 1818 году. У него было все, что нужно для не слишком возвышенного, но беспечного и безмятежного домашнего счастья. Он успешно окончил коллеж Сен-Поль-де-Леон и был назначен секретарем совета префектуры Морле — недурное место «приказного», как тогда говорили: такие весьма ценились провинциальными буржуа того времени. В 1848 году он имел честь и редкое счастье стать сотрудником Ламартина[234] по газете «Пэи»: его могло ожидать блестящее положение среди литераторов… по крайней мере, в нашей республике. И вот на тридцатом году жизни Гийом Лежан без малейших колебаний — даже с удовольствием — бросает все и целиком отдается непобедимой страсти к дальним путешествиям.

Для начала Академия наук послала его с научной миссией в Черногорию и Европейскую Турцию[235], где он провел несколько лет. Лежан опубликовал несколько замечательных статей об этих краях, за что был утвержден сверхштатным консулом. Тогда он ушел в заслуженный отпуск. Вскоре Лежан задумал подняться по Нилу до самых истоков, но в дороге, к несчастью, заболел и не смог пройти дальше Гондокоро.

Как истый бретонец, Лежан от своего так просто не отступал. В 1862 году консул, по собственной просьбе, послан с дипломатической миссией к знаменитому абиссинскому негусу Теодросу, о крайней жестокости которого ходило множество легенд.

Конечно, отправляться по доброй воле к своенравному монарху было небезопасно: его жестокость и кровожадность подходила цезарям времен упадка Римской империи.

Но Гийом Лежан был одним из тех, кого опасности не останавливают, а только подстегивают. Он отправился в Хартум, оттуда в Сеннар, Галлабат, в пограничную абиссинскую деревню Вухне, оттуда в Дебру и Табор, где должен был встретиться с Теодросом. Путешествие было довольно утомительно, но прошло без приключений, и в январе 1863 года Лежан прибыл к месту назначения.

Легенды говорили, что к негусу нет никакого приступа, но при первой встрече с Лежаном он показался довольно добродушен.

«Я еще не видел негуса, — рассказывает Лежан. — Мне сказали, что он пойдет испытывать новую гаубицу, присланную специально для него из Базеля, и я на всякий случай надел консульский мундир. Это было 25 января 1863 года. Часов в девять утра мне сказали: “Государь идет!” Я тотчас вышел; прямо передо мной проходила шумная свита высших офицеров, одетых в расшитые праздничные рубахи. Среди них шел некто, похожий на добродушного крестьянина — без шапки, босиком, в солдатской тоге[236] не первой свежести. На поясе у него висела кавалерийская сабля, в руке вместо посоха было копье. Знаток абиссинских обычаев с первого взгляда узнал бы сан незнакомца по простому признаку: у него одного тога была накинута на оба плеча — этот более чем просто одетый человек и был эфиопский царь царей[237] Теодрос II.

Царь увидел меня и весело обратился с обычным абиссинским приветствием: “Хорошо ли почивали?” По этикету в ответ полагается молча низко поклониться. Негус сказал еще несколько учтивых слов и спросил, когда я желал бы быть принят официально. Я, разумеется, отвечал, что целиком нахожусь в распоряжении его величества. Тогда негус назначил прием с почестями, подобающими пославшей меня стране, на следующий день и удалился. Таким оказалось мое первое свидание с царем царей».

Когда Гийом Лежан приехал в Абиссинию, Теодросу было лет сорок шесть, если судить по лицу и мускулатуре, — ведь никто, включая самого негуса, не мог похвалиться, что знает настоящий возраст монарха. Для абиссинца[238] он имел средний рост, хорошо сложен, лицо открытое и симпатичное, цвет лица почти черный, лоб широкий, глаза маленькие и живые. Нос и подбородок у негуса были еврейского типа; на этом он основывал свое убеждение в том, будто происходит от Давида и Соломона. Проверить версию оказалось невозможно, ибо императорскую генеалогию, которой Теодрос так гордился, абиссинские ученые и поэты обнаружили лишь по восшествии его на престол…

Выглядел негус весьма внушительно, производя впечатление — и это было действительно так — неутомимого, сильного и ловкого человека. Теодрос весьма хвалился физической выносливостью и любил, например, такую забаву. Опираясь на копье, царь быстро шагал по крутым холмам — то вверх, то вниз. Всякий, кто при нем находился, должен был по этикету идти вместе с ним с той же скоростью, и отставать не приходилось — не то конница беспощадно потопчет копытами… На коне император собой не владел: это был уже не царь, а пьяный от ветра и скачки гаучо[239]. Повседневный наряд негуса казался нарочито небрежным, но это, пожалуй, было просто солдатское презрение к условностям. Обычно он ходил в простой солдатской одежде, без шапки и босиком, прическу носил тоже воинскую: собранные в три пучка — на лбу и по бокам — волосы изящно падали на плечи. Иногда он, подобно гомеровским царям — пастырям народов, ходил в белом плаще.

Таков точный внешний портрет Теодроса. Разобраться и дать описание его нравственного облика гораздо сложнее. Представьте себе крестьянина — лукавого, себе на уме, страшно гордого (само собой!), дерзкого, некогда сильно верующего, ныне безбожника, но с виду страшно богомольного, при всем при том — великого каверзника и лицемера. Иногда, искушая придворных, он разыгрывал внезапное обращение к добродетели и мнимое смирение.

— Ох, дети, — вздыхал он, — не правда ли — я великий грешник, столп соблазна всей Эфиопии?

Горе тому, кто посмел бы неосторожно согласиться с ним, хотя бы из приличия!

— Ох, ох, ох, — продолжал негус, — я ведь не всегда таким был. Бес мною овладел, право, бес! Надобно покаяться.

И пуще прежнего предавался излюбленным порокам — вот и все покаяние.

Итак, по распоряжению негуса на другой день после первой встречи состоялся официальный прием, на котором Лежан вручил монарху верительные консульские грамоты.

Теодрос любил пышные сцены, обладал несомненным вкусом по части их постановки и хорошо умел себя показать на фоне свиты. Он явился во всем варварском величии и африканской пышности. Его окружали знаменитые царские львы — с виду грозные, но в глубине души, кажется, весьма добродушные. Во всяком случае, они ведут себя запросто, а подчас так же взбалмошно, как их хозяин. Об этом свидетельствует один случай, рассказанный Лежаном. В ходе аудиенции один из львов ни с того ни с сего подошел к консулу и в знак приветствия положил ему, как ласкающийся ньюфаундленд[240], лапы сзади на плечи.

Бедного консула несколько ошеломила столь внезапная ласка. Он чуть не упал ничком, но, к счастью, все-таки подавил невольное движение страха — или, может быть, просто неожиданности — и с честью вышел из удивительного положения.

Прожив месяц при дворе посреди варварской, но неподдельной роскоши, Гийом Лежан счел долгом сопровождать Теодроса на войну. Армия шла в провинцию Годжам[241] — там взбунтовалось несколько вассалов абиссинского самодержца. Поход был несчастлив: после нескольких неудач, не опасных для жизни, но чувствительных для самолюбия, негус приказал вернуться.

По возвращении Лежан узнал, что его письма, отправленные в консульскую резиденцию в Массауа, застряли в Гондаре. Консула весьма огорчила эта задержка; он решил, что в подобных обстоятельствах надежней всего будет отправиться ненадолго в Массауа, чтобы самому уладить дела. Лежан отправил к негусу курьера с просьбой об отпуске, но ответа не было. Тогда он надел консульский мундир и в сопровождении слуг сам отправился к Теодросу на царский холм.

«Сняв треуголку, — пишет Лежан, — я согласно этикету остановился на склоне поодаль. Негус увидел меня и послал спросить, что мне нужно; я отвечал, что хочу лично говорить с государем. Тогда он через переводчиков — трех европейцев, знавших государственный язык Абиссинии, — спросил, в чем дело. Я ответил:

— Мне необходимо поехать в свою резиденцию в Массауа. Во-первых, мои люди жалуются, что консул уже одиннадцать месяцев в Эфиопии, а у них еще ни разу не появлялся. Во-вторых, я сам хотел бы доставить его величеству два ящика подарков от моего государя, которые скоро прибудут в Массауа. Я прошу позволения выехать незамедлительно, чтобы вернуться до сезона дождей».

Дальше произошло нечто невероятное. Эту сцену можно если не оправдать, то понять, зная, в каком состоянии духа тогда находился негус. Он был оскорблен поражением от мятежного вассала и, мало того, только что узнал о потере провинции Галлабат. Было еще одно отягчающее обстоятельство: в погребах его величества есть скверный коньяк, к которому он после двух часов дня обыкновенно прикладывается без должной осторожности, так что в этот день, как и всегда, Теодрос был совершенно пьян.

Наконец, в 1855 году негус передал с одним проезжим русским письмо к «российскому брату» с предложением оформить военный союз и поделить мир. Разумеется, если русский царь и получил письмо, то немедленно отправил в корзину. Вероятно, негус боялся, что и французский император отнесется к нему так же, и потому захотел оставить заложника.

В любом случае, едва переводчики замолкли, Теодрос вскричал в безумном гневе:

— Никуда он не поедет! Взять его! Заковать в кандалы! А попытается убежать — поймать и убить!

Отважный «рас»[242] (полковник), которому был адресован приказ, отправился на другой склон холма, где стоял полубатальон солдат.

— Это еще что? — рассвирепел негус. — Пятьсот человек, чтобы арестовать одного?

— Глядите, государь, — возразил трепещущий рас, — у него что-то блестит в руках (это сверкал в закатных лучах галун консульской треуголки). — Вдруг это такая машинка, что всех нас убьет?

— Дукоро! (Идиот!) Ты еще скажи, что он убивает взглядом!.. Вот тебе шесть человек — и взять его!

Солдаты вместе с тремя переводчиками подошли к Лежану, который, стоя в отдалении, ничего не слышал и не подозревал. Он не насторожился даже тогда, когда услышал, что эфиопы шепчутся между собой:

— Пистолеты при нем?

Переводчики подошли к консулу и пробормотали нечто невразумительное; между тем солдаты зашли за спину и набросились на Гийома: один так сильно обхватил руками, что чуть не задушил, двое вырвали шляпу и шпагу, еще двое схватили за руки. Лежан, не столько испугавшись, сколько рассердившись, резко спросил одного из переводчиков, некоего Кьёзлена:

— Что это значит?

Тот, дрожа как лист, пролепетал:

— Не обращайте внимания, господин консул, не обращайте внимания…

Ничего лучше он не придумал…

Лежана силой потащили за холм; вместе с ним схватили и ординарца-нубийца[243]. За императорским шатром консула усадили на большой камень.

До сих пор он никак не мог взять в толк смысл грубостей. Все стало ясно, когда принесли длинную цепь с тяжелыми кандальными кольцами и офицер, просунув в кольцо его руку, стал камнем заковывать кандалы.

«Едва ли кому из моих читателей, — пишет по этому поводу Гийом Лежан, — знакомо это ощущение — более нравственное, чем физическое, — когда у вас в ушах, во всей плоти отдаются удары молота, гремящего о кандалы! Эти отрывистые удары громовыми раскатами гремят в мозгу; вы не поверите, как это бесит и мучит. Сперва я вскипел, но вскоре совершенно успокоился. Рассуждать не было сил, однако я вспомнил о трех вещах: моей невиновности, официальном ранге и о месте страны, представляемой мною, в семье народов. Я понял, что здесь, как это часто бывает, положение оскорбленного намного выгодней, чем положение того, кто оскорбил. Поэтому я хладнокровно и даже (поверите ли?) с любопытством наблюдал за всеми подробностями отвратительной операции. Когда с моим кольцом покончили, ко мне приковали беднягу, головой отвечавшего, что я не убегу, и меня прямо в парадном мундире отвели в палатку, раскинутую неподалеку, в пятнадцати шагах. Вокруг палатки тотчас встали вооруженные стражи; дюжина из них засела внутри.

Читатель простит мне, что я опущу подробности суточного пребывания в кандалах. Без слов ясно, как тяжко мне было ежесекундно ощущать присутствие скованного со мною человека!

На другое утро тот добился от начальника караула — неплохого, в общем-то, парня, — чтобы нам позволили пару часов передохнуть. Сначала сильно полегчало, но потом мне пришлось еще хуже. Я жестоко расплатился за одну свою особенность, которая меня и раньше-то не радовала: маленькая рука. Сокандальник мой так и так старался устроить, чтобы она не выскочила из наручника, и наконец на всякий случай так зажал, что при каждом движении железо впивалось мне в руку.

Тяжелей всего было осознавать, что меня совсем оставили слуги и европейцы-переводчики. В каком страхе жили белые при дворе я знал — правду о слугах узнал позже. При мне служил драгоман[244] Авва-Хайле. Он был священник или что-то в этом роде и некогда отсидел три года в кандалах как будто бы за веру. Я держал его из сострадания к перенесенным мучениям. Теперь он пригрозил всем слугам, что негус на них прогневается, если они останутся на службе у опального. Драгоман поступил так из холопства и природной злобы — я не встречал в Абиссинии другого такого мерзавца.

Люди испугались и спрятались в лесу, но все-таки не поверили Авве-Хайле. Они навели справки и узнали, что негус и думать о них забыл. Тогда они опять пришли ко мне. Вечером первого дня, когда полог шатра приподнялся и я увидел лица верных слуг, ко мне вернулась надежда.

Я еще рассчитывал на то, что негус поведет себя как свойственно пьяному человеку. В кротком вежливом, но сухом письме, написанном по-английски, я потребовал от него объяснений. Тюремщик мой обещал передать письмо и сдержал слово. Вскоре к моей палатке понуро, как на похоронах, подошли три переводчика. Им велено было сказать мне, что я получу свободу в обмен на честное слово не выезжать из Гафата, пока не вернется гонец, отправленный Теодросом в Массауа, и обещание дружбы с негусом. Я хотел было поторговаться, но один из переводчиков уговорил меня дать требуемое слово и меня отпустили».

После подобной выходки любознательный путешественник получил от негуса дозволение разъезжать по внутренним областям империи всюду, где только пожелает. Прежде всего Лежана привлекла сама столица Гондар, которую раньше по понятным причинам мало кто посещал. Она отлично расположена на возвышенности, выходящей мысом к озеру Тана; всякий европеец восхитится окрестностями. Но что за город! Это просто скопище домов под конусообразными соломенными кровлями, прескверно сложенных, кое-как разбросанных на большом пространстве. Между ними — дворы, сады, пустыри с развалинами… В центре возвышается величественное здание императорского дворца; ныне он разрушен, но его руины все еще величавы.

Скопище зданий без всякой архитектуры населяет пестрая смесь племен; в густой толпе встречаются мусульмане, христиане, евреи — и не мешают друг другу. Как ни странно, у мусульман, столь апатичных в других странах, в Абиссинии развилась наклонность к лихорадочной деятельности, торговле и промышленности — они их здесь почти что монополизировали. Местные евреи, хоть и строго соблюдают Моисеев закон, но в отличие от собратьев по всему свету презирают торговлю во всех видах, занимаются исключительно изготовлением оружия, инструментов да еще строительством — одним словом, это самые работящие люди в государстве. Христиане же полностью праздны и все время занимаются решением богословских вопросов.

Гондар пришел в упадок, но все еще оставался довольно активным центром торговой и, кажется, интеллектуальной деятельности. Сюда солдат приходит купить оружие, ремесленник — инструмент; сюда же «дебтера» (студент) приходит усовершенствовать и украсить свой разум. Здесь известно изящество и даже роскошь. В Гондаре есть дамы, и они не ходят босиком, как провинциалки: на ножках у них туфли без задников, а щиколотки непременно охватывают серебряные цепочки. Одеваются женщины в длинные белые рубашки, поверх которых накидывают синие шелковые бурнусы[245], украшенные бляшками чеканного позолоченного серебра — такова была мода 1863 года. Карет здесь нет, поэтому по улице дамы ездят на мулах в сопровождении двух рабов — один держит под руку хозяйку, другой ведет под уздцы мула. За светской женщиной, когда она выходит из дому, следует толпа горничных — кто на мулах, кто пешком, — за ними еще воины с копьями и щитами.

Купчихи заняты только хозяйственными хлопотами; жены ремесленников исполняют и более тяжелые обязанности: принести воды, дров, смолоть зерно, испечь хлеб — короче говоря, рабскую работу.

Вокруг Гондара — множество монастырей, большинство которых разрушено до основания. Ныне и до отдаленных стран дошло вольнодумство; монастыри уже не почитают так, как во Франции до Революции[246]. Лежан посетил Герефский монастырь, основанный самым почитаемым абиссинским святым — Текле-Хайманотом. Описание Гийома столь интересно, что мы непременно должны привести его целиком.

«Более приятного убежища, — пишет Лежан, — не могла бы себе пожелать не то что община аскетов, посвятивших себя всяческому умерщвлению плоти, но и общество философов — друзей уединенных размышлений, соединенных со всеми радостями, какие природа может дать непритязательному наблюдателю. Монастырь — точнее, монастырская деревня — дремал на берегу прозрачной речки, приютившись на склоне лесистого холма. Представьте себе приблизительно гектар земли, ограниченный живой изгородью; внутри это пространство разбито еще на десяток-другой участков, на каждом из которых выстроена избушка монаха. Между садиками петляет, как в лабиринте, узкая улочка, соединяющая кельи с монастырской церковью. Все это полно изящной приветливой сладости и отнюдь не располагает к аскетизму. Герефские монахи — очень добрые, честные и убежденные люди, как и все абиссинские монахи. Вероятно, они добровольно закрывают глаза на проникающие в душу соблазны природы и питают свой дух нелепостями, которыми глупое суеверие коптского[247] духовенства заразило абиссинское христианство.

Приняли нас радушно, но возникла проблема, как ввести в святую ограду мою ослицу. “Понимаете, — сказал монах-привратник, — она женского пола…” Я это понял, припомнив отрывок из дневника одного путешественника, столкнувшегося с таким же ребяческим пуританством на Афонской горе: он привел в ужас святых отцов сообщением, что в обитель проникло существо женского пола — кошка! Но в Герефе страж оказался не так уж строг. Я заночевал у добрых монахов и разделил с ними ужин, состоящий из одних только овощей. Ночевал я неподалеку от церкви, и ночью меня разбудило пение — шла служба. Я нашел, что в этих напевах есть какая-то прелесть…»

Неподалеку от Герефа находится озеро Тана, имеющее в длину двадцать, в ширину восемнадцать лье[248]. Рядом с ним на полянке, поросшей тростником и водяными травами, берет начало Голубой Нил.

Так Лежан, пользуясь разрешением своенравного государя, с толком провел время вынужденного бездействия, объездив вдоль и поперек полную контрастов страну и собрав о ней ценные сведения. Впрочем, если не считать недолгой опасности из-за гнева пьяницы-царя, Лежан не испытал никаких бедствий, постоянно ожидающих путешественника в других африканских странах. Надо сказать, что в абиссинцах много природного доброжелательства. Правда, их доброжелательство нужно поддерживать (а иногда и возбуждать) подарками, но оно все же искреннее и настоящее.

В целом этот народ благоденствует, однако внутри себя делится на весьма различные и разделенные бездной предрассудков сословия. Прежде всего — по месту и почет — скажем о вельможах, имеющих наследственные владения, освобожденные от налогов; затем следуют помещики — весьма уважаемые и влиятельные. Далее — образованный класс; купцы. Кто победнее из последних, тот малоуважаем, но перед разбогатевшими заискивают князья и вельможи. Не только в Европе деньги, нажитые на сомнительных по большей части сделках, золотят гербы! Ниже этого класса — или, можно сказать, касты — стоят слуги; хозяин кормит их, обходится с ними по-отечески и называет детьми. Наконец, на нижней ступеньке абиссинской социальной лестницы находятся рабы.

Одна особенность этого общества, сохранившаяся, должно быть, еще от средних веков, очень интересна. Помимо всех сословий существует категория людей, называемых «азмари». Вольной жизнью, очаровательной и независимой, они напоминают наших стародавних труверов[249]. Они ходят из города в город, играют на некоем довольно грубом инструменте, придумывают рассказы, поют длинные легенды на монотонный, но не лишенный изящества напев. Люди всех сословий любят азмари и с чувством внимают их импровизациям. Придет ли бродячий певец к двери благородного дома, лавки или хижины — всюду его радушно примут.

Лежан был волен ездить по всей стране, но данное слово связывало. Он очень тяготился подобным положением и с нетерпением ожидал, когда оно кончится. В один прекрасный день — 30 сентября 1868 года — консул вдруг получил приказание как можно скорее покинуть владения негуса. Опасаясь, как бы указ не отменили, он спешно собрал пожитки и наконец-то добрался до своей конторы в Массауа.

Но продолжительная сидячая жизнь не пришлась по нраву мощной натуре, неудержимо стремившейся в новые края!

Гийом Лежан уехал из Массауа и вновь отправился в Азию — повидал Турцию, где некогда получил боевое крещение, затем Кашмир, Западную Азию… Но, увлеченный демоном странствий, он не уберег здоровья и сил, прежде никогда его не покидавших. Тяжкие лишения и непрестанные труды преждевременно сломили путешественника. 8 февраля 1871 года Гийом Лежан скончался от страшной лихорадки в родном городке Плуэга-Геран.

Что касается Теодроса, его трагический конец известен. Через пять лет после отъезда Лежана негусу взбрело в голову (он не стал менее вздорным!) заковать в кандалы английского консула и еще два десятка европейцев. Им повезло меньше, чем Лежану: они долго оставались в цепях и каждую минуту, в зависимости от дозы коньяка, принятой царем, могли потерять жизнь.

На формальное требование Англии отпустить задержанных Теодрос ответил оскорблениями. Тогда Великобритания, сохраняя свою честь и безопасность подданных, без промедления собрала экспедиционный корпус под командованием лорда Нэпира[250] и отправила в Абиссинию. Блестяще проведя операцию, Нэпир буквально сокрушил войска негуса и осадил его в Магдале. Когда город был взят и остатки армии истреблены, Теодрос понял: дальнейшее сопротивление бесполезно. Чтобы избежать позорной капитуляции, он выстрелил себе в висок из пистолета.

Конечно, этот полудикарь, более испорченный, чем усовершенствованный цивилизацией, сам по себе не очень интересен, и можно считать, что получил по заслугам. Однако конец негуса не лишен величия и искупает многие недостойные поступки монарха и заставляет простить многие прегрешения…

Загрузка...