ЧЕРНЫЙ КАМЕНЬ (Перевод А. Ничаюк)


Мы пришли слишком поздно, она уже в траурном зале.

Мы надеваем белые халаты, которые сразу придают посетителям отделения интенсивной терапии торжественный вид, пришедшие распрямляются и невольно встают по стойке «смирно», потому что вот-вот подойдет их очередь, складной стул у кровати больного, у кровати умирающего. Только халаты с манжетами на рукавах выглядят так, будто им сто лет, и пуговицы невозможно застегнуть самому, потому что петли из-за многочисленных стирок сузились и пуговицы в них не проходят. Можешь делать все что угодно, но все равно придется попросить помощи у других — тех, что ждут своей очереди у кровати, все они бледные или покрасневшие и опухшие, некоторые плачут. Одна женщина все время дотрагивается до своего носа, словно хочет что-то с него смахнуть, но она вовсе не плачет, — быть может, у нее зуд, и, наверно, лучше так, чем рыдать. Она держит в руках несколько фотографий, которые собирается взять с собой. Цветы приносить нельзя, это запрещено здесь внизу, хотя на самом деле это никакой не низ, сюда не нужно спускаться по лестнице, все, начиная со входной двери, находится на первом этаже, на уровне земли, но тем не менее в голову приходит: подвал, лаборатория, много тяжелых дверей, отгороженные пациенты, комната ожидания, а внутри шум, электроника, измерительные приборы, там почти не говорят, но и не плачут, мы думали, будет больше стонов и рыданий, но все довольно тихо. Только медсестры говорят в полный голос, здесь их рабочее место, и в ординаторской висят открытки из отпуска, лежат пачки сигарет и журналы, чтобы почитать в перерыве, так же и у нашей мамы раньше лежали наготове сигареты, но это здесь никого не интересует и не должно интересовать, ее здесь знают только как умирающую, и, когда я протянула одной медсестре старую фотографию, на которой мама выглядела, как прежде, вот посмотрите, это мы в Италии, все вместе прошлой осенью, медсестра посмотрела на фотографию приветливо и растерянно, что ей до этой женщины и жизни, которая разыгрывалась независимо от нее, а теперь подошла к концу. Что значит, как прежде, еще пару недель назад, со все еще темными волосами, только что подстриженными на затылке лесенкой, парикмахер удалила несколько седых волосков и торжествующе показала их маме, словно она снова обманула старость.

Зачем нам сейчас надевать белые халаты, это ведь теперь не имеет никакого значения, но мы все равно надеваем их, ведь мы поступали так ежедневно в течение четырех недель, мы ловко справляемся со своей задачей и сейчас, так и не поняв, зачем эти халаты нужны, они используются в качестве маскировки, чтобы, входя туда, ты мог справиться с собой, для чего-то еще они, такие несерьезные, вряд ли могли бы сгодиться.

Мы, как всегда, позвонили, хотя все знали о нашем приходе, они ведь просили нас об этом по телефону, мы должны прийти, хотя никто нам этого не говорил, все, что они сказали, было: состояние вашей матери резко ухудшилось, вы придете? Вам решать, но вы можете навестить ее в любое время, и тут мы поняли, что она умирает, иначе нам бы не разрешили прийти, только в определенные часы, днем с трех до семи, и это понятно, нельзя же бесконечно сидеть там на складных стульчиках, медсестры должны выполнять свою работу, появляются и экстренные больные, которых на грохочущих каталках мчат два санитара, тогда нельзя подолгу сидеть у кровати матери и держать ее за руку, но в этот раз нам всё позволили, сразу открыли дверь, и откуда-то из глубины послышался вопрос, всё ли мы уже знаем. Вот мы и узнали всё. Мы быстро переглядываемся и вновь смущенно отворачиваемся, выглядит так, будто мы держимся за руки, как братик с сестричкой, и у него халат с манжетами на запястьях, и я смотрю на свои рукава — у меня тоже, вот мы всё и узнали.

Так я и знала, говорю брату, это правда и неправда, хотя я этого и ожидала, но точно не знала и думаю: что же делать, у меня нет опыта, я не знаю, что надо делать, и брат не знает тоже. Мы вместе заходим внутрь, почти рука об руку, хотим попасть в мамину палату, но там ее уже нет, медсестра кивает нам и приносит свои соболезнования, спрашивает, нужен ли священник, и говорит, что наша мама в траурном зале. Это отдельное помещение, где медицинская техника прикрыта темно-синей тканью, они поставили свечку, большего и нельзя было желать, нет, нам не нужен священник, или нужен, как ты думаешь? Мы оба толкаемся, подходя к кровати, словно это важно, кто будет первым, тут возвращается медсестра с маминой сумочкой, обручальным кольцом и скромными маленькими наручными часами, я положу их сюда, и если вам нужна помощь... Спасибо. Нам нужна помощь, нам нужна мама, чтобы она нам помогла, что она всегда и делала, а если этого было недостаточно, мы выходили из себя, на самом-то деле она этого не делала или недостаточно делала, или нам иногда этого не хватало и хотелось, чтобы она делала это чаще — кто, по сути, был моей опорой и кто является ею сейчас, может, брат, или все же мама, я смотрю и вижу, как она лежит там, и больше не знаю ответа на этот вопрос, я уже забыла его, так же, как и все остальное, так же, как и мама все забыла на смертном одре, в этом траурном зале, в подвале, который вовсе и не подвал.


Священник нужен, мне нужна литургия, когда будут похороны, мне нужен ангел. Без Бога можно обойтись, а без ангела нет, говорю я пастору, который обсуждает со мной богослужение, конечно, он может провести нам литургию, собственно, для этого его здесь и держат, и он говорит: из слов порой слагается путь. Какой еще путь и какие слова, из слов, говорю я, по-моему, редко слагается путь, слова преграждают пути, понимаете, вот какое у меня складывается впечатление.

Зачем вы так говорите, спрашивает он. Вероятно, ему непонятно, зачем я в таком случае вообще прошу провести богослужение, которое в нашей церкви прежде всего состоит из слов, или он недоумевает, почему я так настроена против слов, или говорит это только для поддержания разговора. Его крупное тело напряжено, несмотря на свой вес, он сидит на краешке стула, упираясь руками в колени, словно намеревается резко подняться. Его длинные волосы растрепались, и выглядит он изможденным, как будто ему тоже требуется помощь. Слова, говорю я, так никчемны, мне нужен ангел. Я произношу это полушутливо, тоном маленькой девочки, которая привыкла получать то, что хочет, в том числе и ангела, который молча взирает на меня и, я уверена, знает меня, мне не нужно ничего говорить, он знает меня даже дольше, чем моя мама, но это не шутка, я серьезно, у меня есть на это право.

Пастор молчит, едва ли он может пообещать мне ангела, он может только пообещать поговорить об этом со мной, из слов, как он считает, слагается путь, не смешите меня. Здесь нет ничего смешного, но он что, верит, будто бы Христос говорил в Гефсиманском саду или на кресте? Есть такое выражение: ему предоставляется последнее слово, но я в это не верю, мне кажется, в конце все слова высыхают, так же и моя мама в последнее время почти совсем не говорила. Я думаю, у этого пастора нет ангела, он уже двадцать лет работает приходским священником в этой части города и, должно быть, устал, но устать больше меня он не мог, я так устала, что не смогу дойти до трамвая, когда наш печальный разговор окончится, я также не смогу скорбеть, мне больше не грустно, мы разделили обязанности. Плача, мой брат вернулся в дом нашей матери, а я поехала к священнику, хотя были и другие важные дела, например, мы должны позвонить организатору похорон и все обсудить и подписать, но я поехала к священнику, а он домой, и так мы разделили наше горе, сейчас его очередь, он берет на себя мою долю, а я сижу в замшевом кресле, в офисе общины, и хочу ангела. Но это скоро пройдет.

Я ничего не хочу.

Я сижу, уставившись на пастора, который обеспокоенно и немного взволнованно оглядывается, ожидая, пока мы снова сможем заговорить. Сил хватит только на то, чтобы отметить даты в календаре, усталость поднимается в моем теле, она заполняет всю грудную клетку, а теперь и горло и давит оттуда на мое лицо, я больше не могу пошевелить языком, глаза закатываются, а веки тяжелеют. Я медленно поднимаюсь и делаю два маленьких уверенных шага по направлению к пастору, который все еще сидит и смотрит на меня снизу вверх: если я могу что-то для вас сделать...

Нет, отвечаю я, спасибо, что со мной, я говорю медленно, как паралитик, но он все же понимает, кивает и подталкивает меня к выходу, потому что иначе я так и осталась бы стоять на его шерстяном ковре, который напоминает мне о ковре в маминой комнате и о грязных овцах в Шотландии, когда мы, мама и я, там путешествовали, овцы паслись на мокрых лугах, утопая по брюхо, а комары тучами роились над землей и кусали маму везде, где ее кожа была не прикрыта одеждой. Будем на связи, говорит он и закрывает дверь офиса общины, не потому, что хочет от меня отделаться, просто у него много дел, и он, должно быть, думает, что у меня тоже много дел, и он прав.

Но я не могу идти. Я прислоняюсь к стене. Липы у церкви цветут так буйно, что воздух напоен ароматом меда, движение в час пик, словно шум прибоя, который то нарастает, то стихает, я могла бы ненадолго присесть и закрыть глаза, но ноги не сгибаются, у меня больше нет коленей. Я иду вдоль лип на онемевших ногах и чувствую, как кости поворачиваются в тазобедренном суставе туда-сюда, будто пластмассовые.

Свеча у постели моей мамы не горит, я просто заметила это, когда мы зашли, и никто ее не зажег, мама лежит здесь в своей белой больничной рубашке совсем без свечи, и это возмутительно, нет, даже хуже, это немыслимо. Невыносимо, говорю я, и брат кивает, мне не нужно объяснять, он сразу понимает, что имеется в виду, кладет ладонь на мамину руку и остается дежурить, пока я иду к медсестрам, но в ординаторской никого нет. Не понимаю, где они шатаются, экстренных больных нет, поэтому их отсутствие ничем не оправдано, но речь сейчас не об этом, а о свече, которая уже давно должна была гореть. Я стучу в дверь, хотя там никого нет, не орать же мне во все горло, вот я и продолжаю стучать и, когда все равно никто не приходит, дважды сильно ударяю в дверь, такое нельзя не услышать. Но медсестра, которая наконец приходит, ничего не говорит, не ругается, возможно, это та же девушка, которой я показывала мамину фотографию, она вопросительно смотрит на меня, а я забыла, зачем пришла. Я опускаю глаза и смотрю на линолеум на полу, с древесными узорами, и тут мне приходит в голову: у вас, случайно, нет спичек. Она сразу лезет в карман халата и достает оттуда зажигалку, я подозревала, что она ходила курить, а теперь вижу и пачку сигарет, выступающую из-под ткани, не думала, что вам это разрешено, говорю я вдруг и вытираю лоб, у меня такое влажное лицо, словно я его дождю подставляла. Медсестра молча протягивает мне зажигалку, мы зажигаем свечу в траурном зале и убавляем свет, но, когда мы с братом уже собираемся сесть рядом с мамой, я снова вскакиваю. Нет гладкого черного камня, который лежал на ее тумбочке дома, а потом и здесь на маленьком столике у кровати, я точно знаю, это бросилось мне в глаза, потому что все, что не белое, заметно в белой комнате: ее часы, которые с нее сняли, так как она больше не различала времени, и книга, которую она больше не могла читать, и этот камень, мне нужно его найти. Я чувствую, что веду себя странновато, сначала спички, потом камень но он необходим мне немедленно, они ведь могут и выбросить его, как выбрасывают все ненужное, зачем им хранить какой-то черный камень. Мама хранила его пятьдесят лет, она привезла этот камень с пляжа маленького греческого островка, куда мои родители отправились в первое романтическое путешествие, всего один паром в день, купались, они нашли там хороших друзей, мне нужно им позвонить, так же как и всем старым друзьям мамы и моего давно умершего отца, правда, у меня нет номеров, я даже еще не бралась за то, что надо сделать, но без камня я не могу начать.

Снова спешу по коридору в ординаторскую, там сейчас дежурный врач, и он выходит ко мне, но я совсем не хочу слушать, почему мама умерла, он может оставить все это при себе, мне нужен камень, и я прохожу мимо него прямо к медсестре, которая стоит в дверном проеме, камень, спрашиваю я, где камень. Медсестра смотрит на врача и покачивает головой, врач ставит для меня стул посередине комнаты и спокойно говорит: вы только сядьте сначала, но я продолжаю стоять, не сводя глаз с медсестры, которая в конце концов понимает, что нам необходимо сейчас же найти камень, и исчезает. Итак, начинает врач, но я оттесняю его, вслед за медсестрой, она идет по коридору, мимо траурного зала, мимо маминой палаты, я не понимаю, где она собирается искать камень, если не там, и я уже хочу позвать ее, как вдруг вижу, что над какой-то другой палатой мигает лампочка, и тоже различаю пронзительный звук сирены, медсестра не ищет камень, она бросает меня там и исчезает в другой палате, а я возвращаюсь к брату, который прислонился лбом к маминому плечу и не хочет ничего слышать о камнях.


Я на работе, и еще никто меня ни о чем не спросил. Никто не знает, о чем можно спрашивать. Никто не может ни о чем спросить, и я этому очень рада. Я провожу свои уроки, три подряд, выпив перед этим две чашки эспрессо, приняв холодный душ и красиво нарядившись в зеленую одежду. Как охотник, сказала бы мама, ненавидевшая этот цвет, она всегда носила только черное, серое и белое, и кто теперь будет надевать ее вещи, что я буду с ними делать, нужно не забыть об этом, когда пройдет неделя и похороны, а может, и позже. Никто ни о чем не спрашивает, и я чувствую, как ком стоит в горле, никто ничего не замечает, потому что я могу, как обычно, разговаривать, хотя мне хотелось бы молчать. Итак, я говорю, ученики говорят, мы говорим по очереди, на самом деле это довольно складный концерт, в котором порой то звук слишком громкий, то темп замедляется, иногда даже наступает молчание, которое ширится и растет, а я просто стою и закрываю измученные глаза, мне так легче, ученики смущенно потупили взгляд и рассматривают свои парты, а когда некоторые начинают перешептываться и кивать в ту сторону, где я стою вся в зеленом, закрыв глаза, я говорю что-нибудь, и ученики облегченно вздыхают и ерзают на стульях, а я передвигаюсь мелкими шажками, как будто могу оступиться.

Мой брат тоже на работе, он пошел на следующий же день, не знаю, говорю я, считаешь ли ты нормальным сразу снова погружаться в будни, думаю, горю тоже нужно дать место. Он молчит, и тут я понимаю, что сама только что пришла с работы, и не могу удержаться от смеха. Он тоже смеется, но быстро замолкает, и кажется, будто он разучился смеяться. Потом брат идет к массажисту, потому что у него проблемы со спиной, как и у меня, мы могли бы быть близнецами, а может, так оно и есть. Можешь и за меня сходить, говорю я, было бы здорово, потому что у меня такое ощущение, что кто-то согнул мой позвоночник в пояснице больше, чем дано природой, и поэтому в нижней части спины жжет. С этим ты сама разбирайся, твердо отвечает брат, и звучит это так серьезно, как если бы он говорил совсем не о моей спине. Нужно что-то предпринять против этого жжения, но оно такое сильное, что я не знаю, с чего начать, непонятный жар чувствуется постоянно, когда я дышу, хожу, бегаю, ем, работаю, иногда он ощущается как тоска по дому, а потом как страстное желание или любовные страдания, а иногда и все вместе.

Я иду домой к любимому, который написал, что я могу прийти, когда захочу, и что он всегда-всегда ждет меня, но вчера я уже приходила, и что, разве он ждал? Сегодня мне тоже пришлось пять раз позвонить, и я ему это припомню, я обидчива и никогда ничего не забываю, то зло, которое мне причинили, или то, чего для меня не сделали, отпечатывается в моей памяти, и настоящим избавлением, которое мне мог бы подарить ангел, было бы полное отключение моего мозга, которое бы все это навсегда стерло.

Ты ведь сказал, что всегда будешь ждать меня, говорю я плаксиво, как только он открывает, и хочу, чтобы он погладил меня по голове и проводил в комнату, моя мама умерла, добавляю я, хотя он уже давно это знает, и мне хотелось бы расплакаться, тогда он будет точно знать, что делать, я уже много раз ему плакалась и иногда даже специально. Но в этот раз не удается. Расскажи-ка, говорит он, но берет неверный тон, звучит так, будто он ждет рассказа о каникулах или о работе. Молча я растягиваюсь на его диване, но не так, как мне хотелось бы, а лежу фараоном, с перекрещенными руками, уставившись в потолок. Он сидит рядом и пристально изучает меня словно врач, а я хочу, чтобы он о чем-нибудь спросил, но он ведь уже задал мне вопрос и не угадал с ним. Все это очень утомительно, нам бы лечь в постель и заняться любовью, но даже такая перспектива кажется мне бесконечно тягостной и тяжелой.

Жжение такое сильное, что я не могу заплакать, даже если бы захотела, из глаз сыплются искры, смотреть тоже, естественно, больно. Что ты на меня уставился, спрашиваю я любимого, даже не поворачиваясь к нему. Знаешь что, говорит он, иди-ка сюда, двигается ближе ко мне и кладет свою ладонь на мою руку, он бы обнял меня, если б мое неподвижное тело фараона могло расслабиться и повернуться к нему, и мои руки обхватили бы его пальцы, и, возможно даже, мои губы могли бы прикоснуться к его лицу, но я резко встаю, будто кто-то одним махом переместил меня в вертикальное положение.

Теперь я могу пойти к брату, который всегда спокоен и тем временем укрепил свою спину, еще я могу пойти домой к маме и начать разбирать вещи или пойти на вокзал и уехать, куда глаза глядят, на работе меня заменят, они поймут, уехать, куда глаза глядят, совсем по-детски. Я медленно бреду вдоль по улице, где живет мой возлюбленный, вокруг снова липы, и запах их, как приступ ребячества, можно поехать в какое-нибудь место, где нет лип или достаточно ветров и дождей, чтобы рассеять и разбавить липовый аромат, как по-детски, на греческий остров, хоть на какой-нибудь остров.

Мы ее дети. Возможно, мы опоздали, но не сильно, она еще здесь, наша мама, только я не знаю, что случилось с ее руками. У нее же худые крепкие руки с выступающими венами, которые она с удовольствием показывала, кожа была красной, а сгибы пальцев острыми, но эти руки, скрещенные на белом одеяле, мягкие, опухшие и теплые, у моей мамы ведь холодные руки, они всегда были холодными, но сухими, а теперь стали теплыми, сухими и полными, полные руки не идут моей маме, и я прикасаюсь к ним, они должны быть хотя бы холодными, как раньше. Я дотрагиваюсь до ее гладкого лба, и, пока вспоминаю, каким он был до того, как она оказалась здесь, воспоминание стирается само по себе, а ее образ отдаляется от меня, как раз этого мне сейчас и хочется. Я закрываю глаза, чтобы еще что-то уловить, ее взгляд, то задорный, то кокетливый, часто измученный, иногда усталый, как можно увидеть так много в одном взгляде, был ли в нем весь этот смысл, я не знаю. Но отдельные картинки наслаиваются друг на друга и становятся нечеткими в тот момент, когда я их вызываю, как сон, который забывается, пока о нем рассказываешь.

Я все это прекращаю.

Я вижу: ее зачесанные назад волосы, повязку на лице, гладкий лоб, худое маленькое тело, меньше моего. Я вижу: камня нет. Я вижу моего брата, который оставляет меня в покое, прислоняется к стене и смотрит в проход, как будто ждет кого-то.

Как ты думаешь, это плохо, что мы опоздали, спрашиваю я громко. Брат вздрагивает и смотрит на меня. Нет, отвечает он.


Я стою на вокзале, вглядываясь в расписание. Еще не поздно, можно уехать. Рядом со мной какой-то пожилой мужчина изучает время отправления поездов. Он вынужден сильно наклониться вперед, чтобы без очков разглядеть цифры, так что почти прикасается лбом к стеклу табло. Рядом с ним сидит большая лохматая собака со стоячими острыми ушами. Я специально задеваю ее ногой, чтобы посмотреть, что она сделает. Но собака не двигается, сидит, даже не повернув головы в мою сторону. Мне кажется, она слишком большая для пожилого человека. Как он думает ее удержать, если она не будет слушаться? Или она настолько послушна, что ему не нужно сил, чтобы гулять с ней? Может ли этот мужчина вообще достаточно часто ее выводить? Может ли он гулять достаточно долго? Этот человек слишком стар для большой собаки. Я не слишком стара. Конечно, я и не молода, но для такой собаки не слишком стара. Я тоже хочу такого большого пса, который будет следовать за мной, ждать, пока я отвлекусь на что-то, ничего не спрашивать, но только он должен быть достаточно большим, иначе не считается, крупное крепкое выносливое существо рядом, которое всегда прижимается к моей ноге, даже без поводка. Я могла бы попросить мужчину отдать ее мне, возможно, ему нет дела до собаки, или она ему даже в тягость, или просто слишком дорого ее содержать, можно было бы объединиться, вероятно, мы бы нашли компромисс, например, чтобы собака в течение недели жила у меня, а в выходные у него, можно было бы придумать что-нибудь, я только надеюсь, что у нее нормальное имя, ведь есть такие собачьи клички, которые просто невыносимы. Я наклоняюсь к собаке, но тут мужчина рывком отворачивается от информационного табло и тянет ее за собой. Я тихонько чмокаю, но собака не оборачивается. Я все еще в зеленом, нужно сходить домой и переодеться.

Мы выходим в два часа ночи. У нас нет ключа от маминого дома. В наш город поезда уже не ходят, хотя это и недалеко. Мы стоим перед зданием больницы. Мы хотели бы уехать раньше, но не получилось. Брат вышел из палаты, а я осталась, через какое-то время он вернулся, чтобы забрать меня, и сел рядом, потом я встала и вышла, ожидая его, так мы и кружили друг возле друга, там были только мы и больше никого, мамы там точно не было, она ушла в никуда, ее не было в траурном зале, тогда уже можно было уйти, но мы чувствовали себя бодрыми и преданными, нам не нужно было спать, мы могли бы и дальше оставаться рядом с ней, даже когда ее там не было, мы уже почувствовали первые признаки жжения, которое немного смягчалось, когда мы снова приходили к ней. Но так не может продолжаться вечно, и мы снимаем халаты и бросаем их в корзину для белья, наливаем по стакану минеральной воды и смотрим на плакат с радугой на стене, предлагающий духовную поддержку. Мы несем под мышкой мамину сумочку и ночную рубашку и выходим на парковку, больница все еще ярко освещена, повсюду свет, как, интересно, должны отдыхать больные, если все время светло. Мелкий дождь, два такси, шум, опоры высоковольтной линии. Два часа ночи. Кто-то курит у шлагбаума, держа руку в кармане.

Если бы мы приехали пораньше, говорит мой брат. Все равно, отвечаю я, мы были здесь сейчас, мы же были. Это правда.

Водитель такси открывает окно и смотрит в нашу сторону. У нас почти нет багажа. Мы садимся в машину и едем в ближайший мотель.

Хорошего вечера, желает нам водитель, и мы киваем ему, все еще бодро. Можно было бы пойти погулять, но здесь нет красивых пейзажей, тут западная окраина города, электростанции, промышленная зона, поэтому мы регистрируемся в гостинице, получив электронный ключ. Если бы мы приехали пораньше, говорю я, но брат меня не слышит, он уже включает душ в крошечной ванной. Потом мы, не раздеваясь, ложимся на две кровати в узкой комнате, совсем тихо. Брат всегда спит бесшумно, раньше мне казалось, что он умер, и нужно было его будить или, по крайней мере, толкать, пока он не пошевелится, только чтобы убедиться, что он еще жив.

Я не знаю, спит ли он этой ночью, время от времени мы ворочаемся и глубоко вздыхаем. Лежим на спине, шум машин за окном не прекращается, похоже на морской прибой. Есть фотография, на которой мама и папа на море, их невозможно узнать в зернистом черно-белом цвете, две фигурки у воды, они идут рядом, мы знаем, кто это и где, и мне хочется найти эту фотографию, но я не знаю, где мама ее хранит.

Ритуальный агент приносит с собой не только перечень услуг, но и крепкое рукопожатие, которое идет на пользу, потому что оно у него профессиональное и показывает нам, что ритуальный агент знает, что пойдет на пользу скорбящим, им полезна решительность, мы не знаем, как проходят траурные церемонии, и решительности нам явно недостает. Тем не менее мы решились позвонить в похоронное бюро, и после этого стало понятно, что нужно сделать.

Необходимо выполнить следующее, говорит он не холодно и бесчувственно, а однозначно и целенаправленно. Цель — достойные похороны нашей мамы.

Он собирает бумаги, которые должен предъявить и которые мой брат принес из дома, и показывает нам списки возможных уведомлений, урн, кладбищ, ораторов, литургий и гробов. Нам остается говорить «да» или «нет». После каждого вопроса мы быстро переглядываемся, а потом один из нас дает ответ. Так мы прорабатываем весь список того, что нужно для достойных похорон. Ритуальный агент моложе нас, долговязый вежливый парень, наверно, играет в баскетбол, а в детстве клеил модели самолетов, несмотря на свою молодость, он разбирается в ритуальных тонкостях, и жжение затихает, пока он задает вопросы по своему списку.

Хотите ли вы увидеть ее еще раз, спрашивает он.

Мы снова переглядываемся, нет, выкрикиваю я, а брат одновременно говорит: да, мы удивленно замолкаем, и я резко качаю головой, но брат хочет видеть маму, хочет еще раз посидеть рядом и прикоснуться к ее рукам, положить голову на ее плечо, но так нельзя, попрощаться можно только однажды, и, кроме того, говорит осторожно ритуальный агент, тогда это будет, я бы сказал, немного дороже.

Теперь я должна помочь брату освободиться от его желания, это не важно, говорю я быстро, дело не в этом, а ритуальный агент хочет объяснить, почему так выйдет дороже, но тут брат сдается, нет, все хорошо, не нужно, мы уже попрощались, и все.

Ритуальный агент отказывается от предложения что-нибудь выпить, он уже попил, говорит он, и мы тоже не хотим, но сейчас нам нужно много пить, и я встаю и приношу нам по стакану воды, а когда возвращаюсь, все уже закончено, и брат с ритуальным агентом молча сидят на диване. Брат уставился в пол, а агент, который привык к молчанию, осматривает комнату, и я не имею ничего против, он мог бы быть нашим молодым коллегой или членом союза бадминтонистов, румяный и в меру серьезный, и при прощании он уже не протягивает нам руку, как будто мы знаем друг друга довольно хорошо, чтобы обойтись без таких ритуалов.

Брат осторожно пьет воду медленными глотками.


На вокзале есть кафе с креслами на стальных ножках и большими черно-белыми фотографиями Мэрилин Монро на стене, старой Монро, которая была не так уж стара по сравнению с моей мамой. И со мной. Я покупаю газету, сажусь за столик в кафе и открываю рубрику «Домашние животные». Там есть морские свинки, котята, хомячки, крысы, дегу и пара собак, которых отдают в добрые руки. Но я не знаю, достаточно ли велики эти собаки. Я могла бы позвонить и спросить о размере. Могла бы спросить брата, возьмет ли он собаку, когда я поеду в отпуск. Возможно, мы могли бы содержать ее вместе. Я могла бы сама написать объявление: «Ищу большую послушную лохматую остроухую собаку».

Я опускаю газету и чувствую сильное жжение в горле и под ребрами. Я пытаюсь не думать об этом, но оно все усиливается. Жжение сосредоточивается в пищеводе, я дышу быстрее, потому что иначе мне не хватает воздуха, у меня кружится голова, и я поддерживаю ее обеими руками, потом хватаюсь пальцами за голову и сжимаю до тех пор, пока головокружение не прекращается. Кто-то приносит мне кофе с молоком, который я не заказывала, и я думаю о молочной пене, о сахаре и ложке, которую им наполню, как он начнет просыпаться сквозь пену, все это я и проделываю, одно за другим, и перемешиваю, я так обессилела, что у меня трясутся руки.

Потом я поднимаю голову и вижу за другим столиком одного из моих учеников с девчонкой, в джинсы которой он засунул ладонь, в то время как другой рукой гладит ее волосы, по диагонали от меня сидит женщина, немного старше, чем я. Она сидит прямо и смотрит на меня. Ее столик пуст, она еще ничего не заказала, или, может быть, мне принесли ее кофе с молоком, и поэтому эта женщина смотрит на меня. Она сухопарая, крепкая и никого мне не напоминает.

У этой женщины за столиком взгляд ясный и пустой, как дождевая вода, не мне одной предназначенный. Хотя я ничего ей не сказала и сижу слишком далеко, она знает, что мое горло пылает, она должна была видеть, как я закрыла лицо руками, она могла бы подойти ко мне и положить руку на мое плечо или еще лучше на лоб.

Она могла бы двумя руками обхватить мою голову.

Я знаю точно, что мне бы тогда стало лучше, и уверена, что она должна так сделать, иначе я всего этого не вынесу, я изгибаюсь, так сильно мне хочется, чтобы эта женщина меня обняла, и, когда больше не могу терпеть, вдруг встаю, оттолкнув стул в сторону, и ухожу.

Мой брат купил себе две черных рубашки. Мы сидим вместе, у него растрепались волосы, он неловко встает и приносит нам что-нибудь выпить. Мы выбрали необожженную черную керамическую урну, деревянный крест и изречение, которое произнесет священник. Необожженная, говорит ритуальный агент, это значит, что она распадется.

Сколько для этого потребуется времени? Можно ли подсчитать?

И лишь черный камень мне так и не удалось найти.

Загрузка...