Глава I. Проблема собственности в раннее средневековье

§ 1. Аллод и феод

Среди «вечных» категорий исторической науки особое место занимает собственность. Познавательное значение этой категории огромно. Не поставив проблемы собственности, историк не в состоянии ничего понять в изучаемом им обществе. Отношения собственности выражают сущность производственных отношений, поэтому-то вопрос о характере собственности, господствующей в обществе, встает перед историком одним из первых. Но всегда ли мы пользуемся понятием собственности с должной осмотрительностью? Какое исторически конкретное содержание в него вкладывается? Отвечает ли содержание этого понятия реальности изучаемой эпохи?

Понятие собственности может быть расчленено на две основные категории: частная собственность и коллективная собственность. В рамках каждой из них возможны дальнейшие подразделения. Первый тип предполагает различие между полной и неполной частной собственностью (а также личной собственностью). Второй тип дифференцируется сообразно субъекту коллективной собственности: родовая, племенная, общинная и т. п. Но самое содержание понятия «собственность» обычно не внушает сомнений, оно представляется достаточно ясным и само собою разумеющимся. В юридическом смысле под собственностью понимают право владения некоторым объектом, распоряжения им, свободного отчуждения, в соответствии с известной римской формулой «jus utendi et abutendi». Иначе говоря, собственность выступает в виде категории вещного права, которая в определенных обществах распространяется не только на вещи, но также и на людей, трактуемых как вещи.

Применимость такого понимания собственности к буржуазному обществу не внушает сомнений. Однако широко распространено убеждение в том, что любое антагонистическое классовое общество основывается на частной собственности на средства производства. При этом уточняется, что рабовладельческое общество характеризуется также и частной собственностью на рабов, а феодальное общество — «неполной» частной собственностью на крепостных. В любом случае самое понятие «собственность» трактуется, по существу, однозначно. Правда, затем начинаются некоторые трудности. Например, приходится отмечать особый характер римской частной собственности на землю («квиритская» собственность). Что касается феодальной собственности на землю, то часто высказывается мысль о «расщепленной» собственности, предполагающей, с одной стороны, право пользования (dominium utile), с другой — верховную собственность (dominium directum). Право пользования принадлежит держателю, вассалу, верховная собственность — сеньору. Кроме того, встает вопрос о монополии господствующего класса на землю при феодализме, о сословном характере собственности, об условности прав феодала на землю, сопряженной с его обязательством выполнять требования ленного договора. Тем не менее, несмотря на все эти оговорки и уточнения, феодальная собственность продолжает мыслиться как разновидность частной собственности.

Если понимать частную собственность как средство эксплуатации непосредственных производителей, как условие присвоения их прибавочного труда обладателями средств производства, то это понятие безусловно применимо ко всякому антагонистическому классовому обществу. Но ведь в понятие собственности входит не только это — самое общее — содержание; собственность понимается как экономическое богатство и как источник богатства, и именно под таким углом зрения рассматривается историками земельная собственность (как и всякая другая разновидность собственности) в древности и в средние века, вообще в докапиталистических формациях.

В какой мере справедливо подобное понимание собственности применительно к раннесредневековому обществу Европы? (В конце средних веков, при разложении феодализма собственность, естественно, все более приобретает буржуазное содержание.)

При изучении вопроса о собственности в средние века, на наш взгляд, очень важно было бы учитывать, что целью производства как в сельском хозяйстве, так и в ремесле было прежде всего самообеспечение непосредственного производителя, воспроизводство его самого как члена общины, корпорации, а равно и обеспечение его феодального сеньора. Получение прибыли, стяжание, накопление богатств были чужды большей части членов этого общества; исключение составляли церковь, ростовщическо-купеческая прослойка городского населения и часть дворянства, однако преимущественно уже в эпоху «зрелого» и позднего средневековья, а не на заре его. В период же раннего средневековья господствующему классу богатство нужно было в первую очередь как средство потребления, удовлетворения личных и сословных потребностей, а не как источник накопления и обогащения.

Но начнем по порядку. В доклассовом обществе человек, возделывавший землю и пользовавшийся плодами ее, представлял собою органическую часть своего природного окружения; земля, по выражению Маркса, была такой же естественной предпосылкой его деятельности, как и части его тела или органы чувств, она была как бы его «удлиненным телом»[8]. Право собственности возникает лишь тогда, когда субъект права противопоставляет себя объекту права. В данном же случае человек не относился к земле как к чему-то внешнему и постороннему ему самому. Земля была условием его существования, но о каких-либо исключительных правах на определенные пространства земли еще не могло быть и речи, во всяком случае, до тех пор, пока не приходили в столкновение два коллектива (племени, поселения), претендовавшие на одну и ту же землю. Тем более не могло возникнуть представления о возможности распоряжения землей и отчуждения ее. Пользование землей индивидом было обусловлено принадлежностью его к коллективу. Полного обособления прав отдельных лиц или семей на участки произойти в этих условиях не могло.

В этом смысле, казалось бы, есть основания говорить о коллективной собственности на землю у варваров, расселившихся в Европе, о том, что общине принадлежала «верховная собственность» на используемые ее членами пашни и угодья. Однако применительно к эпохе раннего средневековья этими понятиями необходимо пользоваться крайне осторожно. В самом деле, мы судим об общине варваров преимущественно ретроспективно, на основании данных, относящихся к эпохе развитого и позднего средневековья (сообщения древних авторов на этот счет крайне туманны и малодостоверны и вызывают самые противоречивые толкования в литературе, данные археологии почти неприменимы для решения вопросов, касающихся собственности, а записи обычного права и другие письменные источники раннего средневековья содержат лишь отрывочные сведения, по которым очень трудно реконструировать облик общины). Зато хорошо известно, что в результате «великих расчисток» XI–XII вв. произошла массовая внутренняя колонизация, сопровождавшаяся созданием больших деревень со строгими аграрными распорядками. В возникших таким путем сельских общинах не могло не соблюдаться четкое разграничение прав отдельных крестьян на землю, прав сеньоров и крестьян, находившихся под их властью, как и разграничение прав различных феодальных сеньоров между собой. Имеются ли, однако, достаточные основания для того, чтобы такие распорядки более позднего времени относить к эпохе варварства и раннего средневековья, когда община представляла собой гораздо более аморфный коллектив? Нужно иметь в виду преимущественно лесной пейзаж тогдашней Средней и Северной Европы. Сплошь и рядом люди селились не большими компактными массами, а маленькими группами из нескольких семей либо отдельными семьями поодаль друг от друга. Разобщенные подчас большими расстояниями, отдельные хозяева возделывали обособленные участки[9]. Они были связаны между собой пользованием неподеленными угодьями, необходимостью защиты земель от посягательств посторонних лиц, потребностью в совместном поддержании порядка, соблюдении обычаев, отправлении культа. Наиболее примитивные общины объединяло также родство, общность происхождения. Но в производственном отношении древнегерманская община не представляла собой коллектива. Сравнивая ее с восточной и римской общиной, Маркс считал нужным подчеркнуть ту особенность, что она существовала «лишь в форме сходок членов общины»[10].

В тех случаях, когда несколько хозяев пользовались участками, расположенными бок о бок, неизбежно складывались распорядки, которым все должны были подчиняться, но эти распорядки не создавали какого-либо особого права коллективной собственности, столь же чуждого сознанию варваров, как и право частной собственности на землю.

Таким образом, собственность здесь означала лишь «отношение трудящегося (производящего) субъекта (или воспроизводящего себя субъекта) к условиям его производства или воспроизводства, как к своим», и эти условия производства были не результатом труда земледельца, а его предпосылкой. Собственность в указанном смысле сводилась к присвоению условий субъективной деятельности производящего индивида и осуществлялась «только через само производство»[11]. Понятие «общее владение» (Allmende, almenningr) могло полностью развиться, по-видимому, лишь тогда, когда стали индивидуализироваться права отдельных владельцев на принадлежавшие им участки земли, поскольку вместе с этим возникала потребность в разграничении общего и частного.

Проблемы земельной собственности имеют огромное значение при исследовании процесса зарождения и развития феодализма. Согласно широко распространенному в нашей историографии мнению, рост имущественного неравенства и сопровождавшее его развитие частной собственности, приобретение общинниками права частной собственности на их наделы послужили главнейшей причиной превращения этих общинников из свободных и самостоятельных хозяев в феодально зависимых крестьян — держателей земли от крупных землевладельцев. В центре исследования социальной истории этого периода оказывается вопрос об аллоде. Если на раннем этапе своего существования аллод представлял собой нераздельное и неотчуждаемое владение большой семьи, то затем, по мере ее распада, аллод превращается в индивидуальное владение и мыслится как неограниченная частная собственность, как свободно отчуждаемый «товар». С возникновением аллода-товара и связан процесс становления крупного землевладения, ибо, согласно упомянутой точке зрения, именно отчуждение аллодов, утрата их мелкими собственниками и переход земель в руки собственников крупных и привели к торжеству феодального строя землевладения. Таким образом, вторжение стихии товарных отношений в сферу земельной собственности (наряду с насилием и другими факторами) породило аграрный переворот во Франкском государстве: как и во всяком обществе, строящемся на частной собственности и господстве товарных ценностей, и здесь мелкое землевладение было вытеснено крупным[12].

Такова в самых общих чертах схема, лежащая в основе представлений о процессе становления феодализма. Необходимо отметить, что не все историки безоговорочно разделяют эту схему. А. И. Неусыхин, считая «основной причиной превращения свободных аллодистов в держателей вотчинных наделов» лишение их собственности на их наделы, вместе с тем предполагает, что крестьяне могли терять аллоды полностью или частично и что аллодисты «в ходе этого процесса лишаются земли как собственности, но не как необходимого условия хозяйствования», нередко сохраняя в своем владении бывший аллод. Таким образом, происходит «неполное отделение» крестьянина от земли, утрата им собственности на нее с одновременным его прикреплением к ней в качестве держателя[13]. Эти уточнения чрезвычайно важны, поскольку свидетельствуют о специфичности процессов, ведших к генезису феодального землевладения. Тем не менее, и А. И. Неусыхин считает необходимым подчеркивать свободу распоряжения аллодами и утерю их общинниками как предпосылку феодального развития.

Мы полагаем, что эта точка зрения нуждается в проверке. В какой мере она находит подтверждение в исследовании источников? Не переносит ли она в период раннего средневековья картину развития крупного землевладения за счет поглощения мелкого крестьянского хозяйства, которое происходило в новое время? Краеугольным камнем всей этой схемы служит идея о том, что переход к феодализму ознаменовался развитием частной собственности на землю.

Оправдана ли подобная точка зрения?

В Римской империи вплоть до времени ее завоевания варварами существовала частная земельная собственность. Германцы, расселяясь среди покоренного населения бывших римских провинций, захватывая часть принадлежащих ему земель, перенимали соответствующие производственные и юридические порядки, знакомились с институтом частной собственности. Однако и те исследователи, которые считают аллод товаром, не находят полной аналогии между аллодом и позднеримскими отношениями собственности. Аллод — не римская possessio или proprietas, это особый институт, специфика которого столь значительна, что вряд ли его вообще можно представлять себе в виде товара или частной собственности. Крупный специалист по ранней истории германской земельной собственности А. Гальбан-Блюменшток, определяя значение аллода в жизни франка, писал: «Земля кормит человека, но не обогащает его». Он обнаружил, что индивидуализация владельческих прав на землю у франков ограничивалась непосредственными практическими потребностями, сама же по себе земля не имела никакой цены и первоначально отчуждение ее было невозможно[14]. Как мы видели, А. И. Неусыхин, присоединяясь к тезису о превращении аллода в товар, подчеркивает глубокую специфичность аллода по сравнению со свободно отчуждаемой частной собственностью.

В период раннего средневековья не существовало, да и не могло существовать земельного рынка, как и свободной купли-продажи недвижимой собственности. Это не означает, что землю вообще невозможно было отчуждать. Картулярии и другие источники свидетельствуют о том, что переход земельных владений из рук в руки был широко распространен, но он совершался при соблюдении целого ряда условий, знакомство с которыми, как нам кажется, делает сомнительным представление о франкском аллоде как товаре.

По мнению А. И. Неусыхина, наиболее полно разработавшего вопрос об аллоде и его эволюции, в недрах так называемой земледельческой общины пахотный надел был владением патриархальной большой семьи, состоявшей из трех поколений, за пределы которой он не отчуждался. Верховная собственность на пахотную землю принадлежала общине, не вмешивавшейся, однако, в распределение участков между хозяевами. Таким образом, им принадлежало пользование при отсутствии права собственности на землю. В большой семье устанавливается порядок наследования земли, закрепляющий права на нее за определенными членами семьи. Первоначально этот порядок был очень ограничен: права наследования могут осуществляться лишь в пределах большой семьи. Затем, с распадом больших семей у франков, наделы переходят в индивидуально-семейное владение. Но «Салическая Правда», содержащая первое по времени упоминание аллода, еще отражает старый порядок владения и наследования, исключавший свободное распоряжение участком. В частности, землю не могут получать женщины, и отсутствие в семье мужчин-сыновей или братьев умершего хозяина приводило к возвращению надела в распоряжение общины — верховной собственницы всех земель деревни. Переход аллода — объекта пользования большой семьи в наследственное достояние малой семьи ведет к превращению надела в отчуждаемую собственность. Возникновение частной земельной собственности означает завершение трансформации земледельческой общины в соседскую общину-марку, в которой коллективная собственность на угодья сочетается со свободной индивидуальной собственностью на пахотные земли.

Таким образом, А. И. Неусыхин склонен выделять в истории земельной собственности у франков два основных этапа и, соответственно, разграничивать «неполный аллод» — наследственное неотчуждаемое владение семьи (terra salica, hereditas aviatica) и «полный аллод», разумея под последним частную собственность на землю. В связи с этим разграничением А. И. Неусыхин отмечает также и градуированность прав владения на разные виды недвижимости в общине[15]. Он показывает длительность перехода от ранней формы аллода к поздней и сохранение даже при «полном аллоде» пережитков предшествующей стадии. Тем не менее, и по мнению А. И. Неусыхина, аллод в конце концов все-таки становится «товаром», объектом свободного отчуждения.

Нужно отметить, что ранняя форма аллода нашла лишь очень скудное отражение в исторических памятниках. Мы полагаем поэтому, что для понимания характера аллода следовало бы сопоставить его с родственными ему земельными институтами. Нами изучены два таких института: англосаксонский фолькленд и норвежский одаль.

О фолькленде также известно немного, но и это немногое дает основание считать его неотчуждаемым владением семьи, в отличие от бокленда (бокленд — земля, которой владели на основании жалованной грамоты), на который его обладатель, по крайней мере формально, имел право собственности (в результате пожалования этого права королем)[16]. Конечно, далеко не случайно историки, изучающие историю Англии до 1066 г., не располагают документами, которые оформляли бы отчуждение фолькленда: соглашения подобного рода не заключались. П. Г. Виноградов убедительно доказал, что фолькленд — земля, которой владели по «народному праву», не представлял собою объекта купли-продажи[17]. Судя по записям обычного права VII в., эти земельные владения первоначально находились в обладании больших семей, и в источниках еще можно обнаружить пережитки прав домовой общины на землю. Однако и после распада больших семей фолькленд не стал свободно отчуждаемой собственностью. Несмотря на выделение индивидуальной семьи из домовой общины, сородичи, ранее составлявшие этот коллектив, по-видимому, сохраняли известные права на землю.

Хотя фолькленд не превратился в частную собственность, в Англии шел тем не менее процесс феодального подчинения мелких земледельцев. Подчинение англосаксонских крестьян власти феодалов обычно происходило без уступки ими прав на свои наделы в пользу господ; крестьяне оказывались под властью церкви и тэнов вместе со своими землями, независимо от того, насколько их права на эти наделы приблизились к аллодиальным.

Что же касается норвежского одаля[18], то будучи, подобно аллоду и фолькленду, наследственным земельным владением, он на протяжении всего средневековья не превращался в свободно отчуждаемую собственность. Как раз на примере одаля особенно хорошо видна тесная, неразрывная связь земельного владения с обладавшей им семьей.

На наиболее ранней стадии, которую удается разглядеть в источниках, одаль представлял собой собственность патриархальной семейной общины, состоявшей из трех поколений родственников. Эти сородичи вели общее хозяйство. Никакой свободы распоряжения землей, разумеется, не было. Право одаля заключалось в полноте наследственного обладания землей в составе коллектива родственников и строилось на сознании нерасторжимой связи земли с владевшей ею семьей. Долгое время отчуждение одаля могло носить характер лишь заклада или временной передачи земли в чужие руки, но не окончательного перехода всех связанных с землей прав к новому ее собственнику. При продаже одаля владелец был обязан предложить его прежде всего своим сородичам и имел право отдать его на сторону лишь после того, как они откажутся взять эту землю. Но и впоследствии сородичи прежнего владельца в течение длительного срока сохраняли право выкупа отчужденного владения.

Переход от коллективного землевладения больших семей к индивидуально-семейному владению происходил в Норвегии лишь постепенно. Сначала, при сохранении владения большой семьи, производились временные разделы земли между индивидуальными семьями, входившими в эту семью. Окончательные разделы семейных общин стали частыми с VIII–IX вв. Но одаль тем не менее не превращался в свободно отчуждаемое владение, и все существовавшие прежде ограничения сохранялись и впредь. Признаком одаля по-прежнему оставалась тесная, наследственная связь земли с семьей. Право одаля, т. е. право неотъемлемого, полного обладания землей, могло быть распространено и на приобретенную землю; но право одаля признавалось за таким владением не сразу, а лишь после того, как на протяжении нескольких поколений (от трех до пяти) земля находилась в непрерывном обладании семьи. В XIII в. эти условия были несколько смягчены, но тем не менее нужно было обладать землей не менее 60 лет для того, чтобы приобрести на нее право одаля[19].

Сопоставление одаля с «ранним», или «неполным», аллодом, возможно, позволило бы лучше понять некоторые черты этого франкского института. Обычно полагают, что запрещение передавать аллодиальное владение по наследству женщинам (Lex Salica, 59) свидетельствовало о неполноте превращения его в частную собственность малой семьи, тогда как разрешение дочери унаследовать землю при отсутствии в живых брата («Эдикт Хильперика») якобы завершало подобное превращение. Однако это рассуждение далеко не безупречно. Ведь и норвежское право в конце концов допустило женщин к наследованию одаля, что вовсе не приводило еще к его трансформации в свободно отчуждаемую частную собственность. Во-первых, лишь женщины, находившиеся в тесном родстве с прежним владельцем одаля, пользовались правами наследования земли, причем родственники мужского пола сохраняли право выкупить у таких женщин их одаль. Точно так же и «Эдикт Хильперика», позволивший женщине наследовать землю, не предоставлял ей равных с мужчинами прав: дочь могла получить отцовскую усадьбу лишь в тех случаях, когда не было в живых ее братьев. Таким образом, эдикт устанавливал не равенство прав на землю дочерей и сыновей, а преимущественные права на наследственные владения прямых потомков перед более дальними родственниками и соседями.

Во-вторых, все ограничения, которые обычное право налагало на отчуждение одаля, оставались в силе и тогда, когда право одаля было предоставлено некоторым ближайшим родственницам. Но ведь подобные ограничения сохранялись и в отношении аллода. Свободы распоряжения им так и не возникло. Без согласия сородичей владелец не мог его отчуждать. По наблюдениям Ж. Дюби, этот коллективный контроль над распоряжением аллодом во Франции со временем даже усиливался[20]. То же самое наблюдалось и в Германии. В этом смысле представляет интерес «экономическая биография» семьи некоего фриза, исследованная А. И. Неусыхиным. Несмотря на распад большой семьи и дробление ее земельных владений между выделившимися из нее индивидуальными семьями, эти владения на протяжении поколений сохраняли свою аллодиальную природу — и все это в обстановке интенсивного процесса феодализации, охватившего в X в. северные области Германии[21]. Другие исследователи также отмечают, что свободы распоряжения земельным владением не знают не только «варварские Правды», но и более поздние формулы и завещания. Еще Г. Бруннер определенно подчеркивал, что дарения земель во Франкском государстве в VIII–IX вв. не свидетельствовали о наличии у дарителей неограниченного права распоряжения этими владениями и не давали такой свободы отчуждения и получателям дарений. Называя земли, являвшиеся объектом дарений, «собственностью», Бруннер утверждал, что то была «ограниченная собственность»[22]. Наблюдения Бруннера получили в дальнейшем новые подтверждения: выяснилось, что дарение земли даже в пользу церковных и монастырских учреждений не вело к утрате всех прав бывших владельцев на подаренные земли; они сохраняли с переданными владениями связь, запрещали монастырю отдавать их в держание кому-либо другому и обладали правом выкупа этих земель[23].

Несомненно, между упомянутыми тремя формами земельных владений — аллодом, фольклендом и одалем — существовали различия. В частности, и возможности их отчуждения были неодинаковыми. Они были большими применительно к франкскому аллоду, чем к фолькленду и тем более к одалю, что отчасти можно объяснить относительно сильным влиянием римского права во Франкском государстве. Тем не менее внутреннее родство этих институтов очень глубоко, и основные признаки наследственного земельного владения семьи повторяются в каждом из них. Все эти виды землевладения возникли в варварском обществе и пережили трансформацию при переходе к феодализму. Первоначально они были связаны с патриархальной большой семьей, являясь основой ее хозяйства. И для одаля, и для фолькленда, и для аллода характерна тесная, мы бы сказали, интимная связь семейной группы с землей. Даже тогда, когда термин «alodium» применялся к земле, находившейся в держании, он, по-видимому, сохранял прежнее значение «наследственная земля»[24].

Естественно, в институте одаля это единство видно с наибольшей отчетливостью. Понятие «одаль» означало не только «семейное владение», но и «родина», «отчина». В усадьбе, расположенной на земле одаля, семья жила на протяжении поколений, еще с языческих времен, в этой земле находились могилы предков. Еще во второй половине XIII в. в норвежском праве употребляется термин «haugödal», который обозначал право одаля, восходившее ко временам, когда совершались погребения в курганах. Словом, вся жизнь семьи протекала в этом владении, на которое поэтому было принято смотреть как на неотъемлемую принадлежность семьи или рода. При таком отношении к земельному владению оставалось мало места для применения к нему категорий товара, отчуждения, купли-продажи.

Таким образом, необходимо разграничивать понятия «семейная собственность на землю» и «частная собственность на землю»; первое понятие предполагает особо тесную, неразрывную связь семьи с земельным владением, второе — неограниченную свободу распоряжения землей. Иначе говоря, отношение к земле в первом случае существенно иное, чем во втором. Первая форма не индивидуализирована в такой мере, как вторая. И это естественно, — ведь и сам индивид в период раннего средневековья еще не являлся обособленной личностью, он был теснейшим образом слит с семейной группой.

При анализе отношений собственности в «дофеодальном» обществе существенное значение приобретает вопрос о дарениях. Особый интерес представляет институт даров, существовавший, по-видимому, у всех народов на стадии доклассового общества. Дар устанавливал тесное отношение между дарителем и получателем его, которое имело далеко не одно лишь материальное содержание. Передача подарка соединяла участников этого акта внутренними духовными узами, создавая своеобразную взаимную связь и даже зависимость. Это отношение отражало распространенное среди варваров представление о сопричастности индивида и принадлежащего ему имущества и свидетельствовало об отсутствии в их сознании четкой грани между человеческим существом и объектом его владения, о неотдифференцированности отношения человека к самому себе и к богатству, являвшемуся как бы продолжением его собственного существа.

Эти наблюдения[25] показывают невозможность рассмотрения отношений собственности в «дофеодальном» и раннефеодальном обществах только в плане чисто материальном, в плане вещных отношений. Понятия владения, присвоения, дарения непосредственно вводят нас в сферу межличных отношений, основывавшихся на родстве, племенной принадлежности. Область экономических отношений и категорий оказывается теснейшим образом переплетающейся с областью идеальных представлений, религиозных верований, социально-этических традиций и норм.

Конечно, было бы ошибочным смешивать подлинное существо общественных порядков, их материальное содержание с идеологизированными представлениями общества об этих порядках, с той их фетишизацией, которая сама порождалась специфическим бытием этого общества. Но не менее ошибочным и антиисторичным было бы игнорировать указанные представления, ибо они не оставались только в субъективном плане иллюзий, но находили материальное воплощение в человеческой практике. В частности, эти идеи и представления лежали в основе права, которым руководствовались варвары в своей жизни и которое регулировало их социально-имущественные и иные отношения.

Категории купли-продажи в «чистом виде» как простой товарной сделки, в первую очередь в отношении недвижимости, земли, варвары, по-видимому, еще не знали. Разумеется, дарения, широко практиковавшиеся в раннефеодальном обществе, существенно отличались от германских даров. Как правило, дарение в христианскую эпоху оформлялось письменным документом, формуляр которого генетически восходил к римскому частнособственническому праву. Но в какой мере реальное содержание дарения соответствовало букве грамоты? Это сложный вопрос. Отметим лишь два взаимно противоречивых момента. Церковь, стремясь окончательно закрепить в своем владении полученные в виде дарений земли, была заинтересована в последовательном проведении принципа неограниченной частной собственности. Однако в действительности дарители подчас сохраняли связь с переданными ими владениями. Землями, подаренными светским владельцам, и впоследствии нельзя было свободно распоряжаться без ведома и согласия лиц, их подаривших.

Отмеченные особенности отношения к земле свободных общинников в «дофеодальный», а отчасти и в раннефеодальный период необходимо иметь в виду, когда мы рассматриваем проблему втягивания этого слоя общества в феодальную зависимость. Предпосылкой феодального подчинения мелких свободных землевладельцев были не их разорение и пауперизация, следовательно, не экспроприация их как собственников (подобно тому как это происходило в эпоху «первоначального накопления капитала»), хотя, разумеется, и эти процессы имели место, а скорее их апроприация — подчинение свободных общинников вместе с их наделами власти крупных землевладельцев. Апроприация совершалась различными методами, но она была, по-видимому, универсальным явлением повсюду, где шел процесс феодализации.

Среди различных форм превращения мелких землевладельцев в зависимых крестьян наиболее характерной и распространенной во Франкском государстве был «прекарий возвращенный». Согласно буквальному тексту грамоты, в основе этого вида прекария лежало отчуждение права собственности на землю мелким владельцем в пользу духовного или светского магната; в результате этого акта мелкий землевладелец превращался в держателя участка. Важно было бы, однако, подчеркнуть, что фактически никакого отчуждения, строго говоря, не совершалось, то была лишь юридическая форма, в которую облекался акт, имевший существенно иное содержание. Формуляр грамоты был дан римским правом. На самом же деле происходило подчинение мелкого землевладельца магнату, превращение его из свободного и независимого субъекта в зависимого человека, подзащитного магната, вследствие чего и земля крестьянина оказывалась под властью его сеньора, включалась в сферу его господства. Таким образом, не происходило отрыва земледельца от его участка, он по-прежнему самостоятельно вел свое хозяйство, но в силу складывавшихся в раннефеодальный период общественных условий имел возможность сохранить в своих руках эту землю, лишь вступив под покровительство сеньора[26].

Наиболее существенное в прекарной сделке, на наш взгляд, — именно акт личного подчинения крестьянина; распространение же на его землю права собственности сеньора — следствие признания личной зависимости.

Необходимо также подчеркнуть, что магнаты, стремившиеся поставить под свою власть возможно большее число мелких землевладельцев, добивались при этом в первую очередь не увеличения собственных доходов. Известно, что платежи, возлагавшиеся на прекаристов, как правило, были умеренными, барщинные повинности не были характерны для этой категории держателей; экономические выгоды для сеньоров они представляли небольшие и не в них состояла суть отношений между прекаристом и магнатом. Главным стимулом, побуждавшим магнатов подчинять себе крестьян и другие категории населения, было стремление упрочить свое общественное положение, расширить сферу власти, распространить, насколько возможно, свое личное могущество. Последнее же зависело, по глубокому наблюдению Маркса, не от размеров доходов крупных землевладельцев, а от числа их подданных[27]. Уместно напомнить и другое соображение Маркса: «…если в какой-нибудь общественно-экономической формации преимущественное значение имеет не меновая стоимость, а потребительная стоимость продукта, то прибавочный труд ограничивается более или менее узким кругом потребностей, но из характера самого производства еще не вытекает безграничная потребность в прибавочном труде»[28].

М. Блок, подчеркивая, что «было бы совершенно неверным видеть в отношениях сеньора и его подданных только экономическую сторону, как бы велика она ни была», замечает: «Конечно, не один франкский, а позднее и не один французский барон ответил бы так же, как и шотландский горец, когда его спросили, какой доход приносит ему его земля: «Пятьсот человек»[29].

Следовательно, не чисто вещный момент лежал в основе создания отношений феодальной зависимости крестьян от сеньоров в период раннего средневековья, а личное отношение непосредственной зависимости, отношение господства и подчинения. Поземельные отношения собственности были неразрывно связаны с этим личным отношением: власть сеньора над личностью подданного находила свое продолжение в его власти над землей, имевшей для него ценность постольку, поскольку она была заселена крестьянами и другими вассалами.

Конечно, это не значит, что земля не представляла для феодала материальной ценности. Он нуждался в доходах, получаемых с населявших ее крестьян, — без этих доходов он не мог бы быть феодалом и исполнять рыцарскую службу, вести воинственный образ жизни. Боевое снаряжение рыцаря, кольчуга, меч, конь стоили чрезвычайно дорого, и для того, чтобы принимать участие в войнах в качестве полноценных боевых единиц, рыцарям требовались значительные средства. Поэтому рыцарь не мог не быть землевладельцем, получателем ренты. В разных странах вырабатывалась норма землевладения, которая считалась своего рода «минимумом», способным дать обеспечение рыцарю. В Англии такой нормой служили пять гайд земли, и дружинник короля, имевший владение меньшего размера, назывался «безземельным». Во Франкском государстве конную службу профессионального воина мог исполнять лишь человек, обладавший не менее чем четырьмя мансами.

Но существенно подчеркнуть следующее: земля рассматривается в этом обществе не только как источник доходов; владение богатством (земельным в первую очередь) было для феодалов орудием достижения цели, лежащей вне сферы чисто имущественных отношений.

Это обстоятельство свидетельствует о глубоком отличии феодальной земельной собственности от буржуазной, вообще от частной собственности в прямом смысле слова[30]. Частная собственность — товар может сложиться лишь в условиях развитого товарного производства, будь то денежное хозяйство античности либо высшая форма товарного производства— капитализм. В этих условиях земля становится объектом чисто вещных, экономических отношений. В средние века, в особенности в раннее средневековье, понятие свободной частной собственности не приложимо к земле — ни тогда, когда она принадлежит мелкому земледельцу, ни тогда, когда она вместе с ним подпадает под власть крупного землевладельца. В обоих случаях налицо теснейшая, неразрывная, органическая связь земледельца с участком, на котором он живет и трудится. В индивидуальных случаях эта связь могла быть порвана, но как связь социальная, как отношение к земле класса общества, она окончательно порвалась лишь на заре капитализма. В этом смысле Маркс называет средневекового крестьянина, подвластного феодалу, «традиционным владельцем земли»[31]. При переходе от первой из упомянутых форм — мелкого землевладения ко второй — крупному землевладению эта связь не нарушается и существенно не меняется: под контролем феодала находились как земля, так и человек, ее возделывающий, причем, подчеркнем еще раз, суть этого отношения заключалась именно во власти сеньора над личностью земледельца, вследствие чего его власть распространялась и на его участок. Можно сказать: земельная собственность феодала была опосредована его властью над крестьянином, собственностью на его личность. Сущность отношения присвоения, говорил Маркс о феодализме, состояла в отношении господства[32]. Dominium — и собственность, и власть, и господство.

То же самое наблюдается и при тех вариантах развития феодализма, при которых прекарий не имел места или не играл столь существенной роли, как во Франкском государстве. В Англии в раннее средневековье профилирующей формой крупного землевладения был бокленд. Здесь под покровом римского института частной собственности устанавливалось совершенно иное отношение. Формуляр королевской грамоты гласил, что король жаловал монастырю или тэну землю в полную и ничем не ограниченную собственность. На самом же деле передачи земельной собственности не происходило, так как король обычно жаловал земли, не принадлежавшие к его патримонию. На правах бокленда по большей части передавались деревни или округа со свободным населением, которое было подчинено королю как главе племени или монарху, но не как крупному землевладельцу. Существо пожалования в бокленд состояло в передаче королем духовному учреждению или дружиннику прав, которыми он сам обладал по отношению к жителям этой территории: права сбора кормлений и податей, права суда и взимания штрафов. Следовательно, король жаловал, собственно, власть над людьми, а не земельное владение, иммунитет, а не поместье. Между владельцем прав бокленда и населением переданной ему территории устанавливались личные отношения зависимости, подданства, подвластности. Кэрлы, сидевшие на этих землях, не утрачивали вследствие королевского пожалования прав фолькленда на свои наделы. В результате пожалования создавалось такое положение, когда на одну и ту же землю возникало право бокленда, принадлежавшее магнату, и сохранялось право фолькленда у крестьян. Но ни то, ни другое право, строго говоря, не было правом частной собственности: фолькленд представлял собой принадлежность крестьянина и его хозяйства, бокленд — власть его обладателя над крестьянами. Затем происходило феодальное «освоение» территории, оказавшейся под властью владельца бокленда в силу пожалования; он мог завести здесь барскую запашку, заставить крестьян исполнять новые повинности, т. е. максимально реализовать свою власть над ними.

Своеобразную разновидность этого способа подчинения мелких землевладельцев власти господ представляет развитие института норвежской вейцлы, имеющей полную параллель и в других скандинавских странах. Бонды были обязаны за свой счет угощать и снабжать продовольствием, фуражом и транспортом конунга и его свиту во время их систематических разъездов по стране. Первоначально эти угощения были добровольными, но со времени объединения Норвегии под властью одного государя, дружина которого разрослась, они стали превращаться в обязательные поставки и дани. Речь шла о личном отношении подданства бондов королю. Однако в сагах превращение «пиров»-вейцл в обязательную повинность населения изображается как насильственное «отнятие одаля» королем Харальдом Прекрасноволосым у всего населения страны. Понятия «власть», «управление» и «собственность» (одаль) постоянно смешиваются в источниках того времени: они были неразличимы для средневековых скандинавов, и это в высшей степени показательно.

В дальнейшем короли стали жаловать своим приближенным-лендрманам право сбора угощений и кормлений, которым они пользовались. Термин «лендрман» буквально значит «обладающий землей человек», поэтому его часто переводят: «землевладелец», «крупный землевладелец» или «земельный господин». Но на самом деле лендрман был не собственником земли и не господином над землей, а человеком, обладавшим определенными правами по отношению к бондам, жившим на этой земле. Его могущество коренилось не в земле, а во власти над крестьянами. Лендрман не обладал правом собственности на пожалованную землю: эти пожалования в Норвегии всегда давались лишь на время и не имели наследственного характера. Лендрман мог «кормиться» за счет бондов и управлять ими от имени короля, но феодалом в обычном понимании он не был.

Сколь ни велики были различия в положении крестьян во Франции, Англии и Норвегии, мы наблюдаем в них нечто общее. В любом случае, идет ли речь о франкских прекаристах церкви и монастырей, или об англосаксонских крестьянах, находившихся под властью владельца бокленда, или о скандинавских бондах, обязанных устраивать вейцлы королю либо его дружиннику, в основе этих отношений лежал прежде всего элемент личного подчинения непосредственных производителей могущественным людям, обладавшим над ними властью. Крупное землевладение в раннее средневековье по существу своему — управление людьми, сидящими на земле, личная власть над ними, власть судебно-административная, военная, сопряженная со сбором даней, рент, податей (из даней-кормлений со временем развивались как феодальная рента, так и государственная подать).

Для понимания системы социальных отношений, характерной для средневекового общества, было бы полезно и поучительно познакомиться с тем, что оно само о себе думало. Такую возможность отчасти предоставляет терминология исторических источников, тот словарь, которым пользовались люди средневековья в своем социальном общении.

Очень интересно проследить применение понятий «владение», «богатство». Так, слово «владение» в древнеанглийском языке наряду с понятием «богатство» означало и понятия, характеризующие личные качества обладателя этого богатства: «счастливый», «гордый», «могущественный», «благородный», «доблестный», «удачливый». Слова же, которое обозначало бы богатство исключительно как чисто хозяйственное, вещественное явление, в древнеанглийском языке вообще не было[33]. Богатство в сознании людей варварского общества — показатель личной или родовой чести и доблести. Экономическая сфера деятельности человека непосредственно связана с этическими ценностями этого общества. Точно так же и в древнеисландском языке указанные понятия объединяются в один пучок значений. В немецком языке слово «eigen» первоначально относилось, по-видимому, лишь к лицам («свой», «собственный», т. е. принадлежащий к семье, к роду, либо — «подчиненный», являющийся чьей-либо собственностью, т. е. раб), и обозначение этим словом понятия «собственность» (Eigentum) пришло вместе с дальнейшим развитием отношений зависимости между людьми[34].

И в феодальном обществе понятия «бедный» и «богатый» имели не одно экономическое содержание и свидетельствовали не только об имущественном положении человека, но также (а может быть, и прежде всего) о его социальном статусе. Pauper не значило просто «бедный»; это — мелкий, незначительный человек, не пользующийся влиянием, не обладающий властью, не занимающий должности, не владелец лена. Антитеза pauperes — не «богатые», а «могущественные», «знатные» (potentes, honorati). Pauperes в этом обществе — minus potentes, privati homines[35].

В англосаксонских законах X и начала XI в. деление общества на «богатых» и «бедных» постоянно перемежается с противопоставлением «знатного» (nobilis) «незнатному» (ignobilis). В текстах законов на английском языке, содержащих упоминания «богатых» и «бедных», при последующем переводе на латынь вместо этих терминов появились nobiles и ignobiles, обнаруживая сословный характер понятий «бедность» и «богатство»[36].

Судя по исландским и норвежским сагам, скандинавское общество в XII–XIII вв. делится на «больших», могущественных людей и людей «маленьких», незначительных, причем, с точки зрения авторов саг, богатство или бедность не выступают в качестве определяющего признака отнесения к первой или ко второй категории. Здесь опять-таки обнаруживается «сословный» критерий богатства. В аграрном обществе могущественным и знатным мог быть лишь крупный землевладелец, богатый собственник. Но понятие экономического богатства не выступает в этом обществе вполне отдифференцированным от категорий социального престижа и личной власти.

Было бы неверным противопоставлять внеэкономическое принуждение феодальной собственности как нечто постороннее ей или во всяком случае не входящее в самое ее существо. При такой постановке вопроса феодальная собственность представляется в виде полной частной собственности на землю, чисто вещного, экономического права, и, таким образом, стирается всякое различие между собственностью феодальной и собственностью буржуазной, или римской. Феодальная собственность не только предполагает внеэкономическое принуждение, но и включает его в себя в качестве составной, конститутивной части, ибо феодальная собственность представляла собой не право свободного распоряжения какой-либо территорией, а власть над людьми, живущими и трудящимися на этой земле. По мысли Маркса, в феодальную эпоху высшая власть в военном деле и в суде была атрибутом, т. е. существенным свойством земельной собственности[37]. Внеэкономическое принуждение не было лишь средством выкачивания из крестьян прибавочного труда, точно так же как само крупное землевладение не служило феодалу только источником обогащения и доходов. Внеэкономическое принуждение было неотъемлемым признаком власти сеньора над своими подданными.

Приведенные выше соображения об особенностях феодальной собственности — и вообще собственности на землю в средние века — теснейшим образом сопряжены с пониманием средневекового общества как такого, в котором доминирует тип непосредственных, личных социальных связей. Забвение или недооценка этого решающего, на наш взгляд, обстоятельства ведут к одностороннему пониманию существа феодальных производственных отношений. Нередко историки сводят отношения между феодалами и крестьянами к борьбе за ренту: первые стремятся любыми средствами ее увеличить, вторые — понизить или закрепить ее на определенном уровне. Не вызывает никакого сомнения, что в период зрелого феодализма эта борьба имела место и чрезвычайно обострялась по мере развития товарного производства, когда создавался достаточно емкий рынок для сбыта сельскохозяйственных продуктов. Именно в XIII–XIV вв. в Западной Европе начинаются великие крестьянские восстания. Но правомерно ли перенесение представлений о производственных отношениях развитого и позднего феодализма на раннее средневековье? Стремились ли феодалы и этого периода к увеличению гнета над крестьянами и выжиманию из их хозяйств максимума возможного? Не отсюда ли мысль о том, что только упорная борьба крестьян ограничивала неуемные аппетиты сеньоров и сохраняла необходимый продукт крестьянского хозяйства от их посягательств и самые эти хозяйства от разорения?

Социальные антагонизмы раннефеодального общества имели иную природу. Крестьяне боролись в тот период прежде всего против своего подчинения власти господ, за сохранение личной свободы, подчас и старой веры. Вопрос о величине ренты не мог еще выступить на передний план и приобрести решающее значение для отношений между крестьянами и господами.

Давно установлено, что величина ренты, взыскивавшейся феодальными господами с крестьян, как правило, не зависела от размеров крестьянских наделов. Обычно не существовало единого общего уровня эксплуатации крестьян не только в масштабах страны, но и в пределах области, даже одной сеньории: формы и размеры ренты бесконечно варьировали. Единообразие рент, взимаемых феодалом с крестьян, населявших одну деревню, было кажущимся: одинаковые платежи и повинности должны были платить крестьяне, имевшие наделы неодинакового размера и качества и семьи различного состава[38]. Следовательно, «уравниловка» в повинностях на деле приводила к крайней пестроте уровней обложения, к тому, что в одних случаях феодал мог присваивать весь прибавочный продукт крестьянина, а в других — лишь часть его. В основе этих отношений мы не найдем фактора экономического регулирования и хозяйственной целесообразности. На ранних этапах развития феодализма традиция и всякого рода привходящие обстоятельства, подчас весьма далекие от хозяйственных нужд и интересов, играли большую, а иногда и решающую роль в установлении способов эксплуатации.

Личный статус держателя, его происхождение, способ его втягивания под власть господина, форма его зависимости определяли его отношения с феодалом и характер его эксплуатации. Именно личные, внеэкономические моменты выступают здесь на первый план. Экономические формы эксплуатации ими опосредованы, являются как бы производными от них. Поэтому в поместных кадастрах и полиптиках раннего средневековья фиксируются, наряду с повинностями и платежами, которые собирали землевладельцы, имена держателей и даже членов их семей. Феодалу было далеко не безразлично, кто сидит на его земле, сколько людей и какие именно люди ему подчинены, каковы их личный и общественный статус, форма зависимости.

Складывавшаяся в тот период феодальная собственность имела особый характер. Она принципиально отличалась от частной собственности буржуазного общества. Нет ничего более неправильного, чем представлять себе феодала в виде полного, неограниченного собственника своей земли[39]. Он не был таковым ни в своих отношениях с крестьянами, сидевшими на его земле, ни по отношению к вышестоящему сеньору.

Зависимый крестьянин — непосредственный владелец земли, на которой он ведет свое хозяйство, и его права на надел должен был признавать его господин. Маркс неоднократно отмечал, что феодальным правом на землю в средние века облапали не одни феодалы, но и крестьяне[40]. Отсюда следует, что необходимо в полной мере учитывать всю специфику феодальной собственности на землю. Источником и необходимого, и прибавочного продукта служил труд крестьянина, и феодалы, присваивая прибавочный продукт-ренту, должны были считаться с тем, что крестьяне владели участками земли, в их руках находилось ведение хозяйства, они были собственниками необходимого продукта и орудий производства. Поэтому сгон крестьян с земли, предпринимавшийся господствующим классом в позднее средневековье в Англии и отчасти в некоторых других странах, воспринимался как прямое насилие и нарушение крестьянских прав. На протяжении всего предшествующего периода существования феодальной системы эти права крестьян на землю всерьез под сомнение не ставились. В странах же, где не было насильственной ликвидации владельческих прав крестьян, последние сумели превратить их в буржуазное право частной собственности, как это произошло во Франции в результате буржуазной революции 1789–1794 гг. или в Норвегии при распродаже коронных и дворянских земель в XVII и XVIII вв.

«Расщепленная» собственность, при которой «верховное распоряжение» землей принадлежит якобы феодалу, а правом пользования наделен крестьянин, — фикция юридического мышления нового времени, чуждая как исторической действительности, так и правосознанию средневековья. Понятия «власть», «присвоение», «владение» подходят к этим отношениям гораздо больше, чем понятия «полная» или «частная собственность», «верховная собственность», «монополия на землю» и т. п. Для феодальных отношений существенно было установление и поддержание личной зависимости крестьян от сеньора в самых различных ее формах: от «сословной неполноправности» до крепостничества в полном смысле этого слова. В последнем случае именно потому, что личная зависимость была столь полной, что было можно говорить о праве собственности господина на крепостного, это право распространялось и на землю. Но комплекс отношений, который мы обычно обозначаем терминами «крепостничество», «крепостное право», реально складывается впервые в позднефеодальном обществе, когда личные отношения все более «овеществлялись», приобретая товарную природу. Ведь формы феодальной зависимости крестьян в период раннего средневековья, сколь суровыми они ни становились, строго говоря, не выражались в крепостничестве. Крепостное право — это специфическая форма зависимости и эксплуатации крестьян, которая развилась в условиях растущей товарности сельскохозяйственного производства и укрепляющегося самодержавия. «Второе издание крепостного права» в Восточной Европе в XV–XVIII вв., собственно, было первым и единственным в европейской истории[41].

В то время как крепостной (подобно римскому колону) прикреплен к земле поместья, причем это прикрепление проводится в жизнь не одним лишь его господином, но и государством (без достаточно централизованного государства закрепощение вообще неосуществимо), зависимый крестьянин в Западной Европе периода раннего средневековья не был прикреплен к держанию, которое он мог даже оставить, он был связан с личностью сеньора, зависимость от последнего сохранялась и в этом случае, ибо его «тело» по-прежнему принадлежало его старому господину. Эта связь называлась «телесной», «по плоти и кости», она представляла собой систему личных отношений. М. Блок, подчеркивая эти черты французского серважа, пишет: «Мы имеем довольно много определений серважа, сделанных судьями или юристами; до XIV века ни одно из них не упоминает среди характерных признаков этого состояния прикрепления к земле в какой бы то ни было форме»[42]. Не менее сильно выражена личная природа связи зависимого с господином и в германской Leibeigenschaft: «тело» крестьянина принадлежит сеньору, а не прикреплено к участку, как у крестьян категории Hörige.

Будучи прикреплен к земле, бесправный крепостной, в силу полной своей подвластности помещику, мог быть продан и без участка, «на вывод». Между тем в изучаемый нами период зависимый крестьянин, выполнявший повинности и плативший ренту, не мог быть произвольно лишен надела. Английский юрист Брайтон называл «привилегией» вилланов то, что их нельзя было удалить с земли.

Когда зависимость крестьян от господ была относительно слабой, отчетливо видно, что феодал не имел права собственности на землю крестьянина. Таково, например, положение английских сокменов и других «свободных людей», находившихся под покровительством и судебной властью лордов: признавая в них своих господ, сокмены владели своими участками, уплачивая чисто номинальный чинш, и имели право «уйти вместе со своей землей» или продать ее.

В основе отношений в среде феодалов, между сеньорами и вассалами, мы опять-таки обнаруживаем прежде всего не отношения земельной собственности, но личные отношения. Последние, как правило, транспонировались на землю, но никогда не сводились к поземельному отношению. Сеньориально-вассальная связь всегда была некоей формой отношений личной верности и покровительства, обмена услугами. Более того, отношение между вассалом и сеньором могло существовать вообще без пожалования земли. Уже генезис сеньориально-вассальных отношений свидетельствует о том, что они возникали сплошь и рядом как чисто личные отношения покровительства, службы, верности. Таковы были связи между вождем и дружинниками, приносившими вождю присягу верности и служившими ему не за земельный бенефиций, а на условии получения доли в захваченной добыче, за оружие, коней и пиры, которые вождь устраивал для своей дружины. Таковы были и отношения между королями и их подданными, получавшими от королей пожалования в виде даней и кормлений; так складывалась «вассальная зависимость без фьефов или фьефы, состоявшие только из даней»[43]. Далее, дружинники могли получать землю в вознаграждение за уже оказанные услуги, как это происходило во Франкском государстве при Меровингах, до бенефициальной реформы Карла Мартелла; следовательно, отношение вассала к своему господину основывалось на личной коммендации, а земельное дарение не являлось условием выполнения службы.

Могут возразить, что все перечисленные формы отношений не являются, строго говоря, полностью феодальными именно потому, что в основе их еще не лежал принцип условного земельного пожалования[44]. Но в таком случае под понятие лена не подойдут и многие формы сеньориально-вассальных отношений периода «классического» средневековья. Таковы, например, феоды, состоявшие из доходов разного рода (feodum de bursa, нем. Kammerlehen); пожалования на праве феодов церквей, аббатств, десятин и других церковных поступлений. Французские февдисты — феодальные юристы применяли выражение fiefs en l'air («воздушные фьефы») к феодам, не состоявшим из материальных вещей[45]. Понятие «феод» распространялось на должности, сферы господства, юрисдикцию и другие верховные права и регалии. В отличие от большинства историков XIX в. и тех историков XX в., которые считали поземельный феод первоначальным, ряд современных исследователей (Г. Миттайс, Ф. Л. Гансгоф, В. Эбель) придерживаются мнения, что служебные лены (honores) представляли собой самостоятельный тип феода, независимый от земельного пожалования[46]. «Расширительное» применение понятия «феод» в средние века имело место не только в правовой сфере (лен-графство, лен-княжество, судебный лен и т. д.), но и за ее непосредственными пределами. В лен могли быть пожалованы право горной разработки и должность палача, он мог состоять из виселицы и из городских прав; были ленники, державшие… публичные дома. «Ленное сознание» средневекового человека распространяло эту систему правоотношений на самые неожиданные (для нас!) объекты и связи. Представление об отношении человека к богу мыслилось как отношение вассала к сеньору; рыцарь-миннезингер просил свою даму пожаловать ему свое сердце в лен. Всякое земельное владение представлялось леном, его нужно было от кого-то держать. Когда реального сеньора не оказывалось, аллод — фактически независимую земельную собственность — именовали «солнечным леном».

Идея, что «нормальной» формой феода является земельное пожалование и что все другие его формы — не «подлинные», сложилась только в XIII в.[47] Но в этот период появляются и широко распространяются разнообразные виды «фьефов-рент», при которых сеньор жаловал своему служилому человеку не землю, а доход с нее либо доход от торгового местечка, пошлины всякого рода, доходы от мельничных и иных сборов, короче говоря, денежные поступления[48]. «Фьеф-ренту» рассматривают в известном смысле уже как форму разложения «классического» лена — земельного пожалования. Но нечто подобное мы наблюдаем и в странах, в которых такие лены (в узком смысле слова) не получили распространения, например в Скандинавии. Пожалование вейцлы представляло передачу права сбора доходов с населения в виде угощений или продуктовых платежей без передачи самой земли под власть получателя пожалования. Специфичны были и ленные пожалования на Руси.

Вообще нужно отметить, что установить реальную грань, отделяющую дань от феодальной ренты, чрезвычайно трудно, а в ряде случаев даже и невозможно. Трудность, на наш взгляд, коренится в том, что и в основе отношений данничества, и в основе вассальной зависимости было нечто общее. Это общее заключалось, разумеется, не в отношениях собственности на землю, а в обладании властью над людьми. Такой властью пользовался государь или князь, собиравший дани и угощения с населения, которым он управлял; ею пользовался и сеньор, повелевавший своими вассалами. В одних случаях эта власть могла носить личный характер и не сопровождаться установлением поземельно-ленной зависимости подданных от господина, в других случаях такая зависимость создавалась.

Вышеизложенное дает основание для того, чтобы предположить: ленное пожалование в виде земли было лишь одной из разновидностей сеньориального пожалования вассалу, одной из многих возможных форм вознаграждения его за верность и службу, но вовсе не единственной и строго обязательной формой. Представление о том, что феодальное пожалование непременно должно было быть пожалованием земли, оправдано только при принятии за единственную «законную модель» феодализма его «классического» (французского) варианта. Но, как мы видели, даже и в рамках этого варианта встречаются всякого рода «аномалии» и несоответствия привычной «модели».

Итак, вассальное отношение могло сопровождаться земельным пожалованием, но могло существовать и без него — при пожаловании власти над населением, либо собираемых с него доходов без передачи земли, либо при пожаловании доходов неземледельческого происхождения. Решающим для конституирования феода являлся не объект пожалования, — как мы могли убедиться, он бывал самым различным, — а принадлежность получателя феода к рыцарству, к благородному сословию. Важна была не столько форма пожалования, сколько самый факт существования военного класса за счет эксплуатации сельского населения, какую бы конкретную форму эта эксплуатация ни принимала. И везде, где мы находим в средние века военный класс, возвышающийся над основной массой крестьянского населения, мы обнаруживаем и зависимость крестьянства от господ-воинов, эксплуатирующих его труд и управляющих обществом. Нет никаких убедительных оснований противопоставлять земельную форму сеньориального пожалования всем остальным, ибо любому из этих пожалований присуще одно общее для них качество, которое и является определяющим, а именно — наделение вассала личной властью над крестьянами, в силу чего он и получал возможность их эксплуатировать. Естественно, в аграрном обществе периода раннего средневековья тенденция к обеспечению рыцарства доходами с земли была наиболее мощной. Нормандские сеньоры, отказываясь от подарков в виде драгоценностей, оружия и коней, которые им предлагал герцог, требовали земель: обладание землями сделало бы для них возможным содержать многочисленных рыцарей[49]. Фьеф, пожалованный рыцарю, представлял для него ценность постольку, поскольку на земле фьефа сидели крестьяне, переходившие под его власть и принужденные в силу этого платить ему ренту. Следовательно, не земля сама по себе, а крестьяне, населявшие ее, были необходимы для выполнения рыцарем военной службы.

Важнейшим и неотъемлемым признаком вассальной зависимости была преданность вассала сеньору, устанавливавшаяся при посредстве присяги верности. В основе своей это личное отношение покровительства и служения, — без той или иной формы коммендации и сюзеренитета нет феодальных отношений.

Таким образом, феодализм не может быть сведен к аграрным отношениям. Последние являются его основой в указанном выше смысле: военный класс общества, связанный узами взаимных личных обязательств, господствовал над классом крестьян, причем это классовое господство, верховенство дворянства in corpore обязательно и неизбежно принимало формы личного господства отдельных членов высшего сословия, объединенных в иерархию, над зависимыми от них крестьянами.

Поэтому личный характер в средние века имели не только общественные отношения, но и отношения политические: публичная власть принимала форму частноправового отношения, при котором подданные государя оказывались на положении его вассалов, а самая власть приобретала характер патримониальный. Вся история Франции вплоть до XV в. представляет историю объединения страны вокруг королевского домена, включения ее частей в состав владений короля. Его верховенство как государя на протяжении веков в той или иной мере оставалось фикцией, и прерогативы носителя публичной власти постоянно нарушались. Реальными же были власть и влияние, которых ему удавалось добиться как сеньору. Римско-германский император был обладателем высшего земного титула, носителем идеи универсальной империи, однако действительной властью он пользовался преимущественно в собственных владениях.

Средневековое феодальное государство — это прежде всего союз сеньоров и их непосредственных подданных, подчинивших себе остальное население. Такое государство строится не на абстрактном принципе территориального суверенитета, но на системе вассальных договоров. У феодального государства еще нет и не может быть точных границ: оно охватывает совокупность личных отношений между определенными индивидами — князьями, баронами, рыцарями, между их семьями и родами. Поэтому пределы средневекового государства меняются в зависимости от личных судеб тех или иных владетелей, от заключаемых ими династических, брачных и наследственных сделок, от конфликтов между ними. Было бы неоправданной натяжкой объяснять возникновение в XII в. державы Плантагенетов, объединившей ряд областей Франции с Английским королевством, торговыми связями или иными материальными предпосылками, на которых складываются государства нового времени: династические комбинации отторгли от Франции богатейшие обширные провинции и надолго поставили их под власть королей Англии, и лишь напряженная борьба «выправила» эту «аномалию», вернув Аквитанию и соседние области в состав Французского государства, но на это потребовалось три столетия!

Когда говорят о «поместье-государстве», обычно имеют в виду обладание сеньором публичной властью над населением его поместья. Но, может быть, правильнее было бы говорить о государстве-сеньории: если поместье и имело некоторые признаки государства, то государство в еще большей мере обладало чертами феодальной сеньории, опиравшейся на личные связи между сеньором и вассалами. Не отсюда ли — трудность реального разграничения между признаками базиса и надстройки применительно к средневековому социальному строю, относительность и двойственность этих понятий, столь определенных и недвусмысленных в буржуазном обществе? Политика и экономика всегда взаимно обусловлены, но в современном обществе их тем не менее нетрудно логически расчленить. Иначе дело обстоит в обществе феодальном, где вопрос о собственности был вместе с тем вопросом о власти и, наоборот, политическое господство сливалось с отношениями собственническими.

Понятия и терминология средневековья в этом смысле очень симптоматичны. Землевладельца сплошь и рядом именовали «господином земли», имея в виду не господство его над территорией, а власть над населением. Понятие «сеньория» объединяло в себе понятие господства над людьми и верховенства в пределах определенной территории. Территориальный князь — это государь, властвовавший над подданными, населявшими его княжество. С другой стороны, возникала идея, согласно которой король являлся собственником всей земли своего государства. Государям раннего средневековья не было чуждо отношение к своему королевству как к наследственному владению; они его делили между сыновьями, видели в нем свою вотчину. Однако «собственность» короля на его королевство, разумеется, не имела ничего общего с правом частной собственности, она реально расшифровывалась как суверенитет, т. е. опять-таки была сеньориальной властью над вассалами, свободными крестьянами, горожанами, духовенством и другими подданными.

Лишь на стадии зрелого феодализма государство из союза определенных лиц, связанных сеньориально-вассальными отношениями, постепенно перерастает в совокупность учреждений: королевской курии, сословного представительства, местных собраний. Тем не менее и в этих учреждениях момент личных связей и зависимостей держался очень упорно. Например, в английском парламенте представительной была лишь палата общин, тогда как верхняя палата заполнялась персонально приглашенными лордами, связанными с королем не только подданством, но прежде всего вассальными узами. Эти принципы — публичного верховенства и частноправового подчинения — сосуществовали, переплетаясь, на протяжении столетий. В период раннего средневековья первый принцип отступал на задний план по сравнению со вторым. Так, при Каролингах реальное могущество королей опиралось прежде всего на сеньориальное господство над их прямыми вассалами и бенефициариями, над теми лицами и слоями населения, которые искали их частного покровительства; публичная же власть все более ускользала от короля, ее узурпировали, превращая во власть частную, местные владыки, графы, епископы и другие феодалы. Публичная власть, не перераставшая в частную, становилась, по сути дела, фиктивной, номинальной. Такой была императорская власть последних Каролингов, и империя — идейно-политическое наследие античности, возрожденная было Карлом Великим, — распалась уже при его внуках. Политическая раздробленность в эпоху раннего феодализма — не признак слабости государства, а естественное в тех условиях его состояние: то был иерархизированный союз вассалов и сеньоров, опиравшийся на систему личных связей, преобладавшую в том обществе форму социальных отношений. Слабым это государство представляется при сравнении его с формой государства нового времени, неотъемлемым признаком которого является централизация. Но это не признак, присущий феодально-средневековой политической организации.

Разумеется, в этой форме государства королевская власть долгое время обладала ограниченными возможностями и реальными правами. Общество состояло из обособленных и замкнутых в себе небольших самодовлеющих групп. Слабость сцепления их между собой — признак большой их внутренней сплоченности: жизненные силы этих групп действуют преимущественно «вовнутрь», а не «вовне». Попытки укрепления королевской власти обычно шли по обеим линиям: по пути утверждения как публичного суверенитета короля, так и его сеньориальных полномочий. Генрих II Плантагенет, стремясь ослабить свою зависимость от вассалов, ввел «щитовые деньги», дававшие ему возможность опереться не на вооруженные силы баронов и рыцарей, а на наемное войско; одновременно он реформировал народное ополчение. Король как бы стремился эмансипироваться от ставших стеснительными пут личных связей со своими вассалами, ослабить их роль в управлении государством. Тем не менее и при нем, и при его преемниках сеньориальная власть короля продолжала сохранять свое значение. Недаром «Великая Хартия вольностей» по преимуществу регулировала отношения между феодальным сюзереном и его вассалами — личными подданными (а также между баронами и их субвассалами).

Нам пришлось затронуть вопрос о феодальном государстве только потому, что он оказался непосредственно связанным с вопросом о характере феодальной собственности. Эта собственность не может быть понята только как социально-экономическая категория, она была вместе с тем и категорией социально-политической, поскольку включала в себя отношения вассальной зависимости и политического господства.

* * *

К концу средних веков, когда все более возрастала роль экономических факторов развития, личный аспект социальных отношений стал отступать на задний план. Соответственно изменялось и содержание земельной собственности: она приближалась к окончательному превращению в свободную частную собственность, в одних случаях — в руках дворянства, в других — в руках непривилегированных, крестьян или бюргеров. Однако до тех пор, пока сохранялся феодальный строй, оставались и ограничения собственности. В Англии, в стране, где трансформация аграрных отношений на буржуазный манер шла быстрее и радикальнее, чем в остальной Европе, новое дворянство, по сути своей уже класс буржуазных собственников, тем не менее смогло утвердить свое право частной собственности на землю только после победы революции XVII в. и отмены рыцарского держания — вассальных обязательств дворян-землевладельцев по отношению к короне. Известно, какое видное место занимал вопрос о ликвидации сеньориальных прав, т. е. о превращении ограниченной феодальной собственности в свободную, частную буржуазную собственность, во Французской революции конца XVIII в., но здесь это превращение совершилось не в интересах дворянства, как в Англии, а в интересах буржуазии и крестьян.

В предшествующие же эпохи структура землевладения сохраняла «политическую» и «эмоциональную», «сентиментальную» окраску (Маркс), и эта невычлененность сферы экономической из сферы политики, морали, религии, связанность ее ритуалом и господствовавшими в обществе мифологическими системами — характерная черта всех докапиталистических формаций.

Мы рассмотрели здесь не только раннефеодальный период, но и бегло период развитого феодализма, для того чтобы отчетливо выявить особый характер собственнических отношений при феодализме и тенденцию их развития. При всех различиях между разными этапами феодальной формации непосредственные личные связи между людьми оставались здесь в той или иной мере преобладающим типом социальных отношений. Этот тип связей пронизывает все стороны их общественной жизни и налагает неизгладимый отпечаток на самые различные институты. Мы считали необходимым сконцентрировать внимание именно на личных связях — важном факторе складывания ранних форм собственности, потому что без учета этого фактора, как и без исторического подхода к понятию «собственность», невозможна характеристика любого из докапиталистических обществ. Обычно феодальное общество рассматривается в сопоставлении с буржуазным. Но многие существенные стороны феодализма выступают более отчетливо при изучении его в ряду других докапиталистических обществ, в которых тип личных социальных связей доминировал.


§ 2. Богатство и дарение в варварском обществе

Как уже было упомянуто выше, одна из помех на пути к глубокому пониманию структуры и функционирования общества эпохи раннего средневековья состоит в том, что историки не всегда сознают, в какой мере понятия, которыми они пользуются при его изучении и которые они естественно и, может быть, невольно заимствуют из современности, не соответствуют самой сущности социальных отношений в обществах удаленных от нас эпох. Прямой перенос в эти общества таких понятий, как «частная собственность» или «демократия», мешает понять сущность господствовавших в тот период отношений собственности или системы управления. Попытки рассмотрения этого общества преимущественно под углом зрения его экономического развития также могут повлечь за собой серьезные искажения, если не учитывать того решающего обстоятельства, что система социальных связей в этом обществе строилась на иных основаниях, нежели в новое время. Вновь подчеркнем, что социальные отношения в эпоху раннего средневековья не были фетишизированы товарным производством и обменом[50].

Поэтому, возможно, было бы целесообразно при изучении средневекового общества, в особенности на ранних этапах его истории, прибегать к сопоставлению его не только с современным обществом, но и с доклассовыми социальными структурами, ибо оно, несомненно, имеет с ними некоторые общие черты. Разумеется, это сопоставление допустимо лишь в определенных границах. Раннефеодальное общество — не первобытное, в нем зарождаются антагонистические классы, социальное разделение труда, система родоплеменных отношений сменяется системой отношений господства и подчинения, вассального договора и службы. Но вместе с тем между доклассовым и раннефеодальным обществом существует определенное сходство. Всем доклассовым и раннеклассовым структурам присуща относительная нерасчлененность социальной практики, ярчайшим показателем которой были отсутствие или неразвитость классов. В силу того что общественные связи сохраняли здесь характер непосредственных, личных отношений между людьми, индивид — в той мере, в какой применительно к этому обществу можно говорить о выделении индивида в рамках социальной группы[51], — не был отчужден от своей деятельности: такое отчуждение происходило в развитом классовом обществе, достигая законченной формы при капитализме. Вне этого контекста невозможно уяснить ни одной из сторон социальной жизни эпохи раннего средневековья.

«Модель» общества, основанного на господстве непосредственных общественных связей, дает нам этнография. Изучая сохраняющиеся кое-где еще поныне архаические общества (австралийцев, североамериканских индейцев, племен Тропической Африки), ученые наблюдают эту «модель» в «живом виде». Многие признаки доклассовой структуры, вне сомнения, присущи не только народам и племенам, изучаемым этнографами: сходные черты некогда имели и другие народы, давно уже перешедшие на более высокую ступень развития. Поэтому осмотрительное применение этой «модели» в историческом исследовании, возможно, принесло бы пользу. Ведь и у отсталых племен, наблюдаемых этнографами XIX и XX вв., и у европейских народов раннего средневековья существовал родовой строй с присущими ему институтами, сколь бы своеобразными в каждом конкретном случае они ни были. Это обстоятельство делает, как нам кажется, оправданным рассмотрение общества раннего средневековья под указанным углом зрения.

Применительно к собственности в доклассовом, обществе приходится в полной мере учитывать ее специфику. Во-первых, как уже говорилось, право собственности здесь — не юридический титул, а выражение тесной связи владельца с предметом владения. В вещи, принадлежащей человеку или группе людей, заключена, по тогдашним представлениям, какая-то частица самих этих людей. В подобном отношении отражается общее сознание нерасчлененности мира людей и мира природы. Право собственности в доклассовом обществе не состояло в праве неограниченного обладания и свободного распоряжения. Владение имуществом предполагало его использование, неупотребление воспринималось как нарушение права владения. Поэтому право собственности было вместе с тем и обязанностью.

Во-вторых, в доклассовом обществе «распоряжались» собственностью по-особенному. Имущество сплошь и рядом не представляло собой богатства в современном понимании, не было средством накопления и экономического могущества. Наряду с обладанием здесь на первый план как важнейший признак собственности выступает отчуждение. Вся собственность, за исключением самого необходимого для жизни, должна постоянно перемещаться из рук в руки. Богатство выполняло специфическую социальную функцию. Заключается она в том, что отчуждение имущества способствует приобретению и повышению общественного престижа и уважения, и подчас передача собственности могла дать больше влияния, нежели ее сохранение или накопление. В этом отношении чрезвычайно показательна запись беседы европейца с оленеводом-юраком. Иностранец предлагает ему продать оленя. Юрак отказывается. Иностранец говорит: «Но ведь у тебя три тысячи оленей, к чему тебе столько?» Юрак: «Олени бродят, и я гляжу на них. А деньги мне придется спрятать, я не смогу ими любоваться»[52].

В этом обществе существовал сложный и детально разработанный ритуал распоряжения имуществом. Огромная роль, которую у варваров играли отчуждение и обмен, по мнению этнологов, не может быть удовлетворительно объяснена одними экономическими причинами[53]. Постоянное перемещение вещей из рук в руки было средством социального общения между людьми, вступавшими в обмен: в форме обмена вещами (как и брачного обмена женщинами между группами) воплощались, драматизировались и переживались определенные фиксированные общественные отношения. Поэтому обмен вещами сплошь и рядом был нерациональным, если рассматривать его под углом зрения их материальной стоимости. Ценность имел не сам по себе предмет, передававшийся из рук в руки, ее имели те лица, в обладании которых он оказывался, и самый акт передачи ими имущества.

Такого рода обмен был далек от товарного обмена позднейших обществ. Здесь нет товарного фетишизма, заслоняющего прямые отношения между людьми обращением товаров, здесь вещи служат средством социального общения.

Данные о характерных чертах собственности у первобытных народов мы привели в связи с тем, что хотели бы обратить особое внимание на древнегерманский институт дарений. Как известно, дарения и сходные формы передачи имущества играли огромную роль в развитии раннефеодальных отношений в Европе. Исследователи рассматривают их как акты, наполненные определенным социальным содержанием, как формы перехода собственности из рук мелких владельцев в руки земельных магнатов и господ, в особенности же — как средство обогащения церкви за счет мирян и превращения ее в крупнейшего земельного собственника. Таким образом, при анализе дарений интерес сосредоточивается на материальной, экономической стороне сделок.

При этом обычно не учитывается, что в средневековом дарении соединились и переплелись два по сути своей различных института: donatio римского и церковного права и древнегерманский институт дара, имевший существенные особенности. В то время как римская donatio опиралась на понятие частной собственности, подлежавшей свободному и окончательному отчуждению, практика обмена подарками у германцев исходила из совершенно иных представлений. Разумеется, это не какой-то специфически германский институт, сходные формы мы обнаружим у самых разных народов на стадии доклассового общества.

Поэтому для лучшего понимания этого института целесообразно остановиться на наблюдениях, сделанных выдающимся французским этнологом и социологом М. Моссом и обобщенных в его «Очерке о даре»[54]. Мосс опирается на обширный материал, почерпнутый из исследований культур-антропологов и этнографов, работавших среди аборигенов Америки, Океании и Австралии, и из исторических трудов, посвященных древностям народов Европы и Азии. Он отмечает черту, являющуюся универсальной для всех этих первобытных народов: обмен и договоры у них принимали характер обмена подарками. По форме эти дары были добровольными, по существу же — строго обязательными. Достаточно напомнить о знаменитом потлаче у индейцев тихоокеанского побережья Северной Америки: на празднествах роды и племенные группы обменивались дарами, устраивали пышные угощения и пиры для другой стороны, стараясь во что бы то ни стало превзойти ее своей щедростью и гостеприимством. При этом они не останавливались перед расточением всех своих запасов пищи и богатств, не заботясь о будущем пропитании. Нередко это состязание в расточительстве и пренебрежении к богатствам сопровождалось прямым истреблением имущества. Такие же явления можно наблюдать и у других народов на соответствующей ступени развития.

Мосс видит в основе института потлача заботу о поддержании и повышении престижа племени. Дары и угощения могли способствовать установлению дружеских отношений и мира. Но такого рода гостеприимство было недалеко от агрессивности: туземцы подчас вовсе не стремились доставить удовольствие тем, кого они одаривали и угощали, — напротив, они всеми возможными средствами старались их унизить, подавить своей щедростью. Угощение было сопряжено здесь с соперничеством и легко могло перейти в открытую борьбу. Потлач и был одной из форм борьбы между вождями. Любопытно и странно для человека нового времени то, что ущерб соперникам стремились причинить таким необычным путем: уничтожая не их пищевые запасы, а отдавая им или истребляя собственное имущество. Существо этого своеобразного состязания составляла идея, что дар, который не возмещен равноценным даром, ставит одаренного в унизительную и опасную для его чести, свободы и самой жизни зависимость от дарителя. Утверждая собственный престиж, добивались победы над соперниками. Это объяснялось тем, что передаваемые вещи не считались инертными и мертвыми: они как бы содержали частицу того, кто их подарил. В результате между дарителем и одаренным устанавливалась тесная связь: на последнего налагались обязательства по отношению к первому.

Таким образом, обмен дарами имел в глазах этих людей магическую силу. Он представлял собой одно из средств социальных связей, наряду с браками, взаимными услугами, жертвоприношениями и культовыми действиями; во всех этих формах также осуществлялся обмен между племенами, семьями и индивидами либо между людьми и божествами. Обмен дарами служил средством поддержания регулярных контактов в обществе между составлявшими его группами. Это общение — путем взаимных визитов и устройства празднеств, неизменно сопровождавшихся дарами и угощениями, — принимало форму института «give and take». Богатство в архаическом обществе не столько имело утилитарное значение, сколько являлось орудием социального престижа. Оно давало прежде всего личную власть и влияние. Вождь не мог продемонстрировать своего богатства, не раздавая его; на тех, кого он одаривал, он посылал «тень своего имени», расширяя тем самым свое могущество. «Настоящие вожди всегда умирали бедными», — говорили индейцы[55]. Понятие ценности было проникнуто магически-религиозными и этическими моментами. Экономическая деятельность была обставлена ритуалами и мифами, являлась неразрывной составной частью социального общения.

Имеют ли вышеприведенные наблюдения силу только применительно к племенам, изучаемым этнографией, или же могут быть распространены — в какой-то мере и на интересующие нас варварские общества Европы эпохи раннего средневековья? Мосс убежден в последнем. Характерно, что свое исследование он открывает цитатой из «Речей Высокого»— одной из наиболее известных песен древнескандинавского цикла «Старшей Эдды». Действительно, мы читаем здесь: «на дар ждут ответа» (145); и выше:

Не знаю радушных

и щедрых, что стали б

дары отвергать;

ни таких, что, в ответ

на подарок врученный,

подарка б не приняли (39).

И еще:

Надобно в дружбе

верным быть другу,

одарять за подарки (42)[56]

Такого рода высказывания могли бы быть приняты за общие сентенции и афоризмы «житейской мудрости», каких немало в «Речах Высокого»[57] и которые не следует понимать в строго юридическом смысле, если бы не повторение этих же максим уже в качестве правовых норм в норвежских и шведских средневековых областных законах. В норвежском судебнике Гулатинга принцип требования равноценной компенсации за полученный дар сформулирован следующим образом: «Каждый имеет право [отобрать] свой подарок, если он не был возмещен лучшим платежом: дар не считается возмещенным, если за него не дано равного»[58]. Понятие «laun», употребляемое в норвежских и шведских законах, в исландских сагах и поэзии, означало «вознаграждение», «возмещение за дар». В формуле, которую должен был произносить отец при «введении в род» своего незаконнорожденного сына (т. е. при наделении его всеми правами наследника и члена семьи), в числе терминов, обозначающих права, приобретаемые этим усыновленным, упомянута пара аллитерированных терминов gjaid ос gjof[59]. Дарение и возмещение за него («антидар») мыслятся здесь тесно связанными. Подобные предписания содержатся и в судебниках Швеции[60]. Они находят параллель в лангобардском launegild — платеже, возмещавшем полученное дарение (или символическом возмещении).

Здесь нельзя не упомянуть отмеченную лингвистами близость понятий «брать» и «давать» в индоевропейских языках. Слово «do», по наблюдению Э. Бенвенисте, первоначально могло приобретать либо значение «брать», либо значение «давать», в зависимости от грамматической конструкции, в которой оно употреблялось. Этот глагол означает лишь факт взятия, однако синтаксисом определялось, какой именно смысл имеется в виду: «брать» или «давать». Оба понятия были органически между собой связаны. Э. Бенвенисте видит в этой близости полярных значений отражение принципа взаимности, проявлявшегося в обмене дарами, предоставлении гостеприимства, принесении присяг верности и в обмене услугами, и считает приведенный им лингвистический материал иллюстрацией к исследованию М. Мосса[61]. Расширяя круг примеров, данных Э. Бенвенисте, мы хотели бы указать на то, что и в древнескандинавском языке понятия «брать» и «давать» могли обозначаться одним глаголом «îâ», причем значения и здесь дифференцировались как по контексту, так и грамматически[62].

Очевидно, мы сталкиваемся здесь с явлением, имевшим широчайшую распространенность у самых различных народов мира на доклассовой или раннеклассовой стадии развития. Обмен дарами, услугами, пирами был существенным аспектом общественных связей в коллективах и социальных образованиях, строившихся на личностной основе.

О том, что правило обязательного возмещения дара действовало на практике и что люди в ряде случаев остерегались принимать безвозмездно чужое имущество, боясь оказаться в зависимости от дарителя, свидетельствуют исландские саги. Знатные лица, переселяясь в Исландию, отказывались принять участки земли от — первопоселенцев, не расплатившись с ними. Так, первооткрыватель острова Ингольф Арнарсон предложил своей родственнице Стейнуд Старой одно из принадлежавших ему владений, но она предпочла дать ему за землю дорогой расшитый плащ английского производства и пожелала, чтобы ее приобретение считалось покупкой, — «так ей казалось безопаснее в отношении расторжения [договора]». Многие переселенцы в Исландию предпочитали отнять землю силой, чем получить ее в дар от другого. Показателен мотив, которым руководствовался при этом переселенец Халькель. Прибыв в Исландию, он провел первую зиму у своего родственника Кетильбьярна. Тот предложил ему часть своей земли. «Но Халькелю показалось унизительным брать землю у него», и он вызвал на поединок некоего Грима из-за его владений. Грим принял вызов и пал в единоборстве, а Халькель стал жить в его владении. О случаях насильственного захвата земли в период, когда в Исландии было очень легко приобрести владение у первопоселенцев, «Книга о заселении Исландии» сообщает неоднократно. В то время как Семунд нес огонь вокруг своего владения (таков был способ присвоения земли в период заселения Исландии), Скефиль без его разрешения взял себе часть этой земли, совершив соответствующий обряд, и Семунду пришлось примириться с захватом. Пока Эйрик собирался обойти всю долину, чтобы установить над ней свои права, его опередил Онунд: он послал из лука зажженную стрелу «и тем самым присвоил расположенную за рекой землю[63]. Исландец Кьяртан Олафссон получил от норвежского конунга Олафа Трюггвасона плащ с его плеча, но спутники Кьяртана «не проявили радости по этому поводу. Они полагали, что Кьяртан таким образом кое в чем признал над собой власть конунга»[64]. После некоторых колебаний Кьяртан принял, по настоянию конунга, крещение, получил от него новое пурпурное одеяние и богато украшенный меч и стал его приближенным.

Вряд ли можно сомневаться в том, что за институтом дарений у скандинавов скрывались по сути дела те же самые представления, что и у туземцев, о которых пишет Мосс. Еще до Мосса датский исследователь В. Гренбек, рассматривая принцип возмещения дара у скандинавов языческой поры, высказал мысль, что, согласно представлениям той эпохи, любой дар налагал на его получателя обязательства по отношению к подарившему. В основе благодарности принявшего дар лежало сознание, что через посредство полученного имущества он мог оказаться неразрывно связанным с дарителем. Но подобная связь не всегда была желательна, она могла быть унизительна для одаренного (что явствует и из приведенного выше материала), ибо в случае если дарение не сопровождалось компенсацией, получивший его оказывался во власти давшего[65].

Таким образом, институт дарения, требовавшего компенсации, и у скандинавов имел как юридическую, так и социально-этическую сторону, разграничение между которыми можно проводить лишь условно. Ведь и жертвы богам приносили, исходя из принципа «do ut des».

Связь между дающим богатство и получающим его — один из ведущих мотивов поэзии скандинавских скальдов, воспевавших щедрость конунгов и верность дружинников, которые служили им за розданное золото, оружие и другие ценности. Такое пожалование привязывало дружинника к господину нерасторжимыми узами и налагало на него обязанность соблюдать верность вплоть до самой смерти.

Жажда серебра, столь сильная у скандинавов эпохи викингов, будет непонятна, если не принять в расчет их религиозных верований. Скандинавы познакомились с драгоценными металлами в то время, когда еще не могли использовать их в качестве средств обмена: продукты на Севере либо обменивались непосредственно одни на другие, либо средствами обмена выступали скот, домотканое сукно и другие изделия. Долгое время благородные металлы и монеты применялись у них преимущественно в виде украшений. Но вместе с тем у скандинавов складывается взгляд на золото и серебро как на такой вид богатства, в котором материализуются счастье и благополучие человека и его семьи, рода. Тот, кто накопил много ценных металлов, по их представлениям, приобрел средство сохранения и приумножения удачи и счастья. При этом золото и серебро сами по себе, безотносительно к тому, в чьих руках они находятся, не содержат этих благ: они становятся сопричастными свойствам человека, который ими владеет, как бы «впитывают» благополучие их обладателя и его предков и удерживают в себе эти качества.

Поэтому сподвижники и дружинники знатных людей и вождей домогались от них даров — золотых гривен, наручных и нашейных браслетов, мечей, надеясь получить таким путем частицу удачи и счастья, которыми были «богаты» предводители. Неприкрытая жажда драгоценностей и звонкой монеты, проявляемая окружением знати, не может быть объяснена простой жадностью и стремлением обогатиться: она связана с определенными языческими представлениями. Недаром обладатель подаренных ему ценностей не отчуждал их, не стремился купить на них иные богатства, например землю[66], — он искал вернейшего способа их сохранить[67]. Необычайное обилие кладов с драгоценными металлами, монетами и другими богатствами, найденных на скандинавском Севере и относящихся к периоду раннего средневековья, давно уже поражало историков и археологов. Высказывалось предположение, что население прятало свои богатства в землю, стремясь укрыть их от врага. Шведский ученый С. Булин, который видел в обилии кладов свидетельство развитого денежного обращения на Севере в X–XI вв., даже полагал, что датируемые (при помощи найденных монет) клады особенно часто закапывались в периоды смут и войн[68]. Это вполне возможно. Остается, однако, неясным: хотели ли владельцы кладов спрятать свои богатства для того, чтобы впоследствии ими воспользоваться, или же они зарывали их навечно? В первом случае, видимо, укрывали богатство, во втором — нечто иное, то, что могло пригодиться скорее в загробном мире.

Конечно, причины запрятывания кладов могли быть разными. Но обратимся к свидетельству ear. Скаллагрим, отец знаменитого исландского скальда Эгиля, перед смертью утопил в болоте сундук с серебром. Сам Эгиль в конце своей жизни точно так же распорядился двумя сундуками серебра, полученными от английского короля: вместе с двумя рабами он отвез их и зарыл в землю, а рабов умертвил, с тем чтобы никто никогда не мог найти клад[69]. В обоих случаях серебро прятали перед смертью. Богатый норвежец Кетильбьярн после переселения в Исландию тоже спрятал в горах свое серебро, умертвив рабов, которые помогли ему при этом. Вождь знаменитых викингов из Йомсборга Буи Толстый, смертельно раненный в морской битве, прыгнул за борт корабля, на который ворвались его враги, и захватил с собой в морскую пучину два ящика с золотом[70]. Согласно легенде, Один повелел, чтобы каждый воин, павший в битве, являлся к нему в Валхаллу вместе с богатством, которое было при нем на погребальном костре или спрятано было им в землю[71].

В источниках нет указаний на то, что клады прятали на время и затем выкапывали их. Ни саги, ни рунические надписи об этом не говорят[72]. Есть полное основание утверждать, что, скрывая в земле богатства, скандинавы обычно стремились сохранить их с тем, чтобы взять с собой в загробный мир, подобно тому как при переселении в мир иной им нужны были оружие, предметы обихода, кони, собаки, корабли, слуги, которых зарывали в курган вместе с покойным вождем или другим знатным человеком. Но благородных металлов в могилу не клали, предназначение их было особое; серебро и золото, спрятанные в землю, навсегда оставались в обладании их владельца и его рода и воплощали в себе их удачу и счастье, личное и семейное благополучие[73].

Таким образом, в течение долгого времени деньги представляли для варваров ценность не как источник богатств, материального благосостояния, а как своего рода «трансцендентные ценности», нематериальные блага. Разумеется, в высшей степени симптоматично, что воплощением таких ценностей сделались именно серебро и золото — материальные ценности тех народов, у которых их позаимствовали варвары. Сами языческие представления, которые оказались у них связаны с благородными металлами, послужили определенным шагом в освоении ими идеи богатства, в приобщении к цивилизации, хорошо знавшей ходовую, земную цену денег. Тем не менее сделанные выше наблюдения помогают понять специфический характер жажды добычи и богатств, которая овладела скандинавами в период экспансии викингов.

Во время нападений на другие страны викинги захватывали значительные богатства. Знать обладала роскошным оружием, украшениями, пышными одеждами, сокровищами, рабами, стадами скота, кораблями. Но что касается накопления богатств и превращения их в средство эксплуатации зависимого населения, то здесь придется сделать существенные оговорки. Богатства, попавшие в руки викингов, широко ими тратились. Имущество, которым обладала родовая и военная знать, давало ей возможность поддерживать свой социальный престиж на должной высоте. Среди главнейших доблестей знатных людей на одном из первых мест стояли щедрость и гостеприимство. О знатных и влиятельных людях скандинавские источники неизменно говорят, что они были благородны, богаты, дружелюбны, щедры на угощения, обладали широкой натурой. При этом речь идет не только о каких-то врожденных качествах знати (они предполагались), но об обязательном для ее представителей образе жизни, о линии поведения, уклонение от которой погубило бы их репутацию и авторитет[74]. Понятия «vinsaeJl» (счастливый в друзьях, любимый многими) и «vingjöf» (дружеский дар) широко распространены в сагах. Выражение «leysa menn ut med gjöfum» (отпускать гостей с подарками) было в сагах своего рода terminus technicus. В годы правления щедрого на пиры и угощения, удачливого конунга в стране, естественно, царил мир, родился скот, земля приносила хорошие урожаи, в море ловилась рыба. Такого конунга называли аrsaell — благополучный для урожая, благоприятствующий изобилию[75].

Знатный человек должен был устраивать богатые пиры, делать подарки всем приглашенным. Память о щедрых предводителях передавалась из поколения в поколение. В «Книге о заселении Исландии» рассказывается о сыновьях знатного человека Хьяльти: они являлись на тинг в таких одеждах, что «люди думали, что это пришли Асы» (языческие боги скандинавов). На поминки отца они созвали всех хавдингов Исландии и других людей, всего числом 12 сотен (т. е. 1440 человек, ибо скандинавы считали на «большие сотни» по 120), «и все выдающиеся люди ушли с пира с подарками»[76]. То была самая большая тризна в Исландии. Вторая подобная тризна, с приглашением 9 сотен (1080 человек), включая опять-таки всю знать, была устроена сыновьями богатого и знатного Хаскульда, и здесь также «все знатные мужи получили подарки»[77]. Даже в голодные неурожайные годы, когда не хватало зерна, норвежские предводители продолжали пировать и по-прежнему содержали множество слуг, чтобы не ударить лицом в грязь и не допустить умаления своей славы и влияния. Ценою больших затрат и даже идя на риск осложнения своих отношений с конунгом, они добывали зерно и солод, необходимые для устройства пышных пиров. Например, знатный норвежец Асбьярн Сигурдарсон имел обыкновение, как и его отец, устраивать ежегодно по три пира для большого числа приглашенных и даже в неурожайные годы не желал отступать от этого правила. Он не остановился перед нарушением запрета, наложенного королем на вывоз зерна, солода и муки из богатых хлебом областей Норвегии в терпящие нужду районы. В «Хеймскрингле» говорится, что обычай устраивать три пира в год восходил к языческому времени, но был сохранен Сигурдом и Асбьярном и после принятия ими христианства[78]. Таким образом, совершенно отчетливо видна связь обычая устраивать пиры с языческой верой: на пирах поднимали кубки в честь Тора, употребляли конину, произносили клятвы.

Обладание богатством представляло для родовой знати прежде всего средство поддержания и расширения своего влияния в обществе. Пир, празднество, на значение которого в общественной жизни архаического общества указывают Мосс и другие этнологи, играл, как видим, огромную роль и в жизни средневековых скандинавов. Показательно, что намного позднее, после принятия норвежцами христианства, когда языческие пиры были строжайше запрещены, в «Законы Гулатинга» было внесено постановление: все бонды обязаны устраивать ежегодные пиры и выставлять каждый от своего хозяйства определенное количество солода; только наиболее бедные люди могли уклониться от участия в этих совместных возлияниях пива, остальным же за отказ грозили штраф и даже конфискация имущества. Отличие от языческого пира заключалось лишь в том, что вместо возлияний в честь Асов теперь поднимали кубки с посвящением Христу и деве Марии; выражение же «для урожая и мира», упоминаемое в этом постановлении «Законов Гулатинга», восходило ко времени язычества[79]. Если применительно к скандинавам и невозможно говорить о чем-либо, подобном потлачу, то щедрые раздачи подарков или обмен ими, а также самовосхваления на пирах были обычным явлением. Близость пира и обмена дарами — несомненна[80].

Вожди постоянно устраивали угощения для своих дружинников и приближенных. Собственно, дружинники конунга, когда они не находились в походе, проводили время в его усадьбе за пирами и застольными беседами. Так было и у германцев времен Тацита, и у скандинавов эпохи викингов, и много позже. Пиршественная горница была центром дома знатного человека. Пир и тинг — важнейшие узлы социальной жизни германской знати, из которых первый едва ли не был главным. Особое значение пира в жизни скандинавов подчеркивается и в постановлении «Законов Фростатинга», гласящем: «В трех местах— в церкви, на тинге и на пиру — все люди одинаково должны пользоваться неприкосновенностью»[81]. Пир оказывается здесь в одном ряду с двумя другими важнейшими центрами социального общения, причем с такими, как церковь — место общения с богом и тинг — орган поддержания правопорядка и осуществления правосудия.

Подданные со своей стороны приглашали покровителей и вождей на пиры, одаривали их, рассчитывая на поддержку и возвратные дары. Более того, основной формой общения между правителем и подвластным ему населением были поездки вождя по стране и посещение пиров, которые должны были устраивать сообща все бонды в его честь. Как уже отмечалось, кормления-вейцлы в раннее средневековье служили основным источником доходов конунгов, а затем стали использоваться и для содержания их приближенных и служилых людей, которым они жаловали право сбора продуктов и даней; добровольные угощения и приношения превращались в подати и ренты. На связь института вейцлы с обычаем отвечать дарением на подарок или угощение указывает, по нашему мнению, термин dreckulaim (от drecka, «пить», «устраивать пир», и launa, «вознаграждать», «возмещать»), употребляемый в «Законах Гулатинга»[82]: так обозначалось земельное дарение, пожалованное королем за устроенный в его честь пир; dreckulaim приравнивался к другим видам неотчуждаемой земельной собственности, в частности к heidlaun — также пожалованию со стороны вождя. Вейцла стала со временем одним из важнейших источников развития феодальных отношений на Севере Европы.

Другой формой социальных связей у средневековых скандинавов, в которой опять-таки проявляется принцип «give and take», был распространенный в среде знати обычай föstr, barnföstr — отдачи детей на воспитание менее знатным. При этом между отцом ребенка и воспитателем— föstri (föstrfadir) устанавливалась тесная, квазиродственная связь, включавшая некоторые элементы зависимости и покровительства: тот, кто получал отпрыска знатного рода на воспитание, как бы внутренне приобщался к «удаче» и «счастью» этого рода и мог рассчитывать на его поддержку. В этом отношении интересна исландская «Сага о Хенса-Торире». Торир, быстро разбогатевший, но незнатный человек, просил годи Арн-грима дать ему на воспитание сына, рассчитывая на его дружбу и покровительство; при этом он предложил Арн-гриму половину своего имущества[83]. Точно так же Торд Годди предложил знатному исландцу Хаскульду взять на воспитание его сына Олафа и за это обещал оставить воспитаннику все имущество после своей смерти. «Положение Торда Годди стало гораздо лучше с тех пор, как Олаф стал жить у него»[84]. Согласно легенде, норвежский конунг Харальд Прекрасноволосый, желая поставить короля англосаксов Этельстана в зависимость от себя, послал ему на воспитание своего сына от рабыни. Исландский историк Снорри Стурлусон при этом замечает: «Люди считали, что унизительно воспитывать чужого ребенка»[85]. Но принятие ребенка на воспитание могло служить также и средством умиротворения враждующих семей[86]. «Ведь того, кто берет себе чужого ребенка на воспитание, всегда считают менее знатным (minni madr), чем тот, чьего ребенка он воспитывает», — с такими словами исландец Олаф предложил своему брату Торлейку взять его сына к себе на воспитание в компенсацию за то, что он получил отцовские сокровища. Торлейк согласился, сказав, «что это почетное предложение, и таким оно и было»[87]. Но в данном случае Олаф, взявший сына Торлейка на воспитание, на самом деле, разумеется, не был менее знатен, чем Торлейк. Как и в вышеприведенном примере с королями Англии и Норвегии, здесь важен был самый акт принятия на воспитание[88]. Процедура усаживания приемного сына на колени унижала того, кто ее производил, по сравнению с отцом этого ребенка.

Политические, социально-этические, экономические моменты тесно переплетались в сознании и практике скандинавов, получая своеобразную религиозно-магическую окраску. Только при учете всех этих сторон можно правильно понять и средневековое общество, и систему господствовавших в нем ценностей и идеалов, и побудительные стимулы общественного поведения тогдашнего человека. За экономическими отношениями здесь всегда можно распознать непосредственные, личные отношения людей. Если можно говорить о форме фетишизации социальных связей в этом обществе, то придется говорить не о «товарном фетишизме», характерном для общества буржуазного, а о религиозно-магической фетишизации реальных человеческих отношений.

Такая фетишизация общественных связей находила свое проявление и в своеобразном понимании отношения между вещью и ее обладателем. На объект владения переходит частица личности его владельца. Известны имена мечей, которые служили скандинавским героям, имена кораблей конунгов и викингов, их коней, в них воплотились определенные качества их хозяев, не всякий мог пользоваться таким оружием или конем, обладавшими магическими свойствами.

Скандинавский материал, на наш взгляд, особенно ясно демонстрирует, сколь необходимо такое историко-социологическое исследование, которое было бы ориентировано на целостный охват общественных явлений. Общеизвестные щедрость и гостеприимство варваров и других народов на стадии доклассового общества, нередко сохраняющиеся и впоследствии, — это не просто факт, который достаточно констатировать, — это явление, нуждающееся именно в социологическом объяснении[89].

Постановка, казалось бы, частного вопроса о дарении у скандинавов привела нас к необходимости затронуть многие другие — и очень существенные! — стороны их общественной жизни. Тут и вопрос об отношении к богатству, и проблема личной верности дружинника вождю, и формы кормлений, из которых в процессе складывания классового строя развивались крупное землевладение, с одной стороны, и податная система, с другой. Вместе с тем вопросы, касающиеся собственности и власти, оказались непосредственно сопряженными с вопросами этическими и религиозными.

Анализируя систему общественных связей, историк естественно расчленяет все эти вопросы и подвергает их раздельному исследованию. Однако при этом он не может забывать, каково было в исторической действительности соотношение различных ее сторон, он должен постоянно иметь в виду социальное целое, неразрывную и тесную связь выделенных им аспектов живой реальности, ибо, будучи взяты обособленно, при забвении того социального контекста, из которого их вычленила мысль историка, эти явления будут неверно поняты и, главное, конструируемое из них целое будет весьма мало походить на подлинное общество изучаемой эпохи. Это общество представляло собой системное единство, и, углубляясь даже в мельчайшие детали, исследователю очень важно не потерять сознания социальной целостности, взаимосвязи и взаимодействия ее элементов. Даже в том случае, когда исследователь не преследует цели воспроизведения системного единства — общества в целом, эта мысль не может не присутствовать в его сознании как своего рода «сверхзадача», на которую в конечном счете ориентируется его частное исследование.

Избранный нами аспект рассмотрения скандинавского «дофеодального» общества — обмен дарами — непосредственно ведет нас к проблематике этических ценностей, общественных идеалов, представлений о мире, присущих людям этого общества. Он вводит нас в круг религиозных верований и социально-психологических установок, возникших у скандинавов в процессе их общественной жизни. Следовательно, это проблема культуры, изучаемая под углом зрения социальных связей, характерных для данного общества.

Пиры, празднества, обмен дарами в варварском обществе — неотъемлемая и очень важная составная часть системы общественной коммуникации, средств социального общения. Все эти акты носили подчеркнуто, демонстративно формальный характер, регламентируя поведение человека в обществе. При посредстве этих актов утверждалось и в наглядной форме реализовалось социально-психологическое единство общественных коллективов. Иными словами, исследование института дарений оказывается связанным внутренней логикой с проблемой «индивид и общество»[90].

В отличие от индустриального, буржуазного общества, основанного на обмене товарами, материальными стоимостями, которые ценятся этим обществом как таковые, в обществе доиндустриальном наблюдается широкий обмен личного рода услугами и ценностями, имевшими не только материальную стоимость: взаимными дарами и подношениями, женщинами и воспитанниками, пиршествами и кормлениями, покровительством и службами. Эти явления с наибольшей ясностью вскрываются при изучении первобытных обществ; однако в форме, несколько завуалированной новыми наслоениями, личностная основа социальных связей может быть обнаружена, как мы полагаем, и в обществах более развитых. Эти, по-видимому, универсальные черты социальной действительности мы обнаружим и в феодальных институтах: в отношениях сеньоров и вассалов (где, как уже говорилось, главное состояло в личном покровительстве и службе, верности, пожалование же земли было производным), во всей социальной стратификации (учение о функциональном разделении труда, о делении общества на oratores, bellatores и laboratores и оправдание его религиозной санкцией в интересах господствующего класса)[91].


Загрузка...