Понимание процесса феодализации определяется оценкой его предпосылок. Мы считали необходимым в этой связи рассматривать особенности структуры варварского общества, сосредоточивая внимание на системе социальных связей и на отношениях собственности. Как мы видели, варварское общество отличалось чрезвычайной консервативностью своей структуры и почти полным отсутствием внутренних факторов развития. Механизм его функционирования допускал по преимуществу лишь повторение и воспроизведение раз навсегда установившейся формы общественных отношений, затрудняя их внутреннюю трансформацию и спонтанный переход к иной системе. Отношение человека к возделываемой им земле в варварском обществе характеризовалось неразрывным единством его с участком; земля не была простым объектом владения, скорее она являлась предпосылкой существования человека, частью его собственной природы. Земельный надел крестьянина не представлял собой его частной собственности; под эту категорию нельзя, без значительных натяжек, подвести ни англосаксонский фолькленд, ни скандинавский одаль, ни даже, франкский аллод. Полнота обладания участком — не основание для того, чтобы считать права обладателя частнособственническими. Вообще отношение варваров к богатству имело особый характер: материальные ценности не только, а подчас и не столько служили источником дальнейшего обогащения, сколько выступали в качестве орудия социального общения, достижения, поддержания и повышения общественного престижа, внеэкономического могущества.
Разграничение понятий, на котором мы настаиваем, далеко не сводится к замене выражения «частная собственность» выражением «полнота обладания». Вопрос гораздо более серьезен. Ведь из приравнивания аллода к частной собственности, к товару обычно следует вывод, имеющий решающее значение для понимания всего процесса превращения свободных земледельцев в зависимых держателей. Не секрет, что тезис об аллоде-«товаре» в советской медиевистике опирается на известное высказывание Ф. Энгельса, содержащееся в незаконченной и при жизни его не опубликованной рукописи «Франкский период». По его мнению, в противоположность азиатским народам и русским, у которых не образовалась частная собственность на землю, вследствие чего «государственная власть проявляется в форме деспотизма», на завоеванной германцами территории наделы пахоты и луга превратились в аллод, в свободную собственность, — отсюда, по мысли Энгельса, идет развитие феодализма, общественного, государственного строя, разлагающего государство и в своей классической форме уничтожающего всякий аллод[176]. Феодализм, по словам Энгельса, возникает именно на основе аллода. «Аллодом создана была не только возможность, но и необходимость превращения первоначального равенства земельных владений в его противоположность. С момента установления аллода германцев на бывшей римской территории он стал тем, чем уже давно была лежавшая рядом с ним римская земельная собственность, — товаром. И таков уж неумолимый закон всех обществ, покоящихся на товарном производстве и товарном обмене, что распределение собственности делается в них все более неравномерным, противоположность между богатством и бедностью становится все резче и собственность все более концентрируется в немногих руках, — закон, который при современном капиталистическом производстве достигает, правда, своего наиболее полного развития, но отнюдь не только при нем вообще вступает в силу. Итак, с того момента, как возник аллод, свободно отчуждаемая земельная собственность, земельная собственность как товар, возникновение крупной земельной собственности стало лишь вопросом времени»[177].
Земля, продолжает Энгельс, была главнейшим видом богатства в аграрном обществе Европы раннего средневековья. «Господствующим классом, который постепенно складывался здесь с ростом имущественного неравенства, мог быть лишь класс крупных землевладельцев, формой его политического господства — аристократический строй. Поэтому, если мы увидим, как на возникновение и развитие этого класса неоднократно и как будто даже преимущественно оказывали влияние политические средства, насилие и обман, то мы не должны забывать, что эти политические средства только содействуют усилению и ускорению необходимого экономического процесса»[178].
Эти слова Энгельса хорошо известны, они очень часто приводятся в наших учебниках и исследованиях по истории раннего средневековья (обычно с изъятием фразы о «законе всех обществ, покоящихся на товарном производстве»). Тем не менее на разборе некоторых выдвинутых здесь положений необходимо остановиться. Энгельс, естественно, опирался на те сведения, которые он мог почерпнуть из современной ему западноевропейской, преимущественно немецкой историографии. В частности, мысль о том, что аллод был равноценен римской частной собственности — possessio и, подобно ей, представлял собой свободно отчуждаемую собственность, Энгельс мог заимствовать у П. Рота, на которого он часто ссылается[179]. Однако ученые, книги которых Энгельсу приходилось использовать, не предложили достаточно глубокого объяснения описываемых ими явлений из истории раннего средневековья. Восполняя этот пробел, Энгельс ограничился рассуждением общего порядка. Но выдвинутое им построение небезупречно.
Прежде всего, Энгельс приравнивает аллод к римской частной собственности. Между тем германский аллод и римская земельная собственность, несомненно, разные институты. Аллод — форма владения, обусловленная принадлежностью к общине, тогда как римская земельная собственность была принадлежностью граждан, подданных римского государства. Римское частное землевладение сложилось в совершенно ином обществе, нежели аллод. Аллод, как подчеркивалось выше, не был товаром, свободно отчуждаемой собственностью, а общество, в котором он складывался и развивался, не покоилось на товарном производстве и обращении товаров, ибо ни франкское, ни какое-либо иное общество в раннесредневековой Европе не характеризовалось развитием товарного производства и обмена; напротив, оно было в основе своей натурально-хозяйственным. Товарный обмен — реальность этой эпохи, но он не определял структуры общества. Поэтому во франкском обществе невозможны были ни свободная игра рынка, ни перераспределение собственности в соответствии с тем законом, на который ссылается Энгельс. Все попытки Допша и его последователей доказать, что эпохе раннего средневековья были знакомы развитые товарно-денежные отношения, давно обнаружили свою несостоятельность.
Соответственно, и возникновение крупного землевладения нуждается в конкретно-историческом объяснении, и простой ссылки на игру экономической стихии, приводящей ко все более неравномерному распределению земли в обществе, к обогащению собственников и обнищанию и разорению крестьянства, совершенно недостаточно. Политические средства и насилие, упомянутые Энгельсом в качестве спутников этого экономического процесса, видимо, имели здесь совсем иной смысл и значение, чем в период «первоначального накопления капитала», когда они действительно были лишь формами проявления экономического процесса капиталистического развития в недрах разлагавшегося феодального общества.
Логика вышеприведенного построения Энгельса понятна. Констатируя процесс феодального подчинения свободных людей, шедший во Франкском государстве, он делает вывод: «Прежде чем свободные франки могли сделаться чьими-либо держателями, они должны были каким-нибудь образом потерять аллод, полученный ими при занятии территории, должен был образоваться особый класс безземельных свободных франков»[180]. Разорение свободных франков, вызванное непосильными войнами, которые непрерывно вели короли, грабежами, нападениями внешних врагов, насилиями магнатов и вымогательствами церкви, привело к тому, что «свободное крестьянское сословие» исчезло относительно быстро[181]. Но весь вопрос заключается в том, действительно ли свободному крестьянину было необходимо потерять свой аллод и разориться для того, чтобы затем превратиться в зависимого держателя?
Развивая эти мысли Энгельса, некоторые медиевисты идут так далеко, что в аллоде и его судьбах признают «системообразующий фактор», т. е. «фактор, составляющий логический и исторический центр всей системы, приводящий ее в движение, задающий ей историческое направление»[182]. На наш взгляд, здесь необходимо вспомнить о важнейшей идее Маркса о сущности «первоначального накопления капитала» как процесса, впервые в истории человечества приводящего к массовому отрыву непосредственных производителей от средств производства и прежде всего — от земли. Маркс подчеркивал, что «свободная частная собственность на землю — факт совсем недавнего происхождения». Юридическое представление о свободной частной собственности «появляется в древнем мире лишь в эпоху разложения органического общественного строя, а в современном мире лишь с развитием капиталистического производства»[183]. Тесное, органическое соединение работника с землей, наделение его средствами производства — основа всех докапиталистических формаций. Это соединение могло быть разрушено только на заре капитализма. Об этом неоднократно писал и сам Энгельс[184]. В. И. Ленин также подчеркивал, что землю в товар впервые превращает капитализм, порывающий с сословностью землевладения[185]. Исходя из проделанного ранее анализа отношений землевладения в переходный период от доклассового общества к феодализму, а также из изложенных сейчас общих соображений, мы должны согласиться с основными критическими замечаниями М. В. Колганова относительно точки зрения Энгельса на аллод и процесс превращения свободных общинников в зависимых держателей[186].
Возникновение феодализма в Европе — в высшей степени сложный процесс, в котором происходило взаимодействие общественных порядков античности с социальными отношениями варваров. Но как понимать это взаимодействие? Нередко в нем видят сближение обеих общественных систем: в римском обществе развивается колонат — предпосылка феодальной зависимости, растет экзимированное крупное поместье; в варварском обществе приобретает большое значение эксплуатация зависимых людей (патриархальное рабство), усиливается общественное неравенство, зарождается частная собственность; после переселения варваров на территорию бывшей Империи обе эти линии развития сливаются и дают в дальнейшем феодализм.
Однако понятие римско-германского синтеза, как нам кажется, нуждается в уточнении. Нужно признать, что попытки найти феодализм или хотя бы его элементы в позднеримском обществе не были убедительны. Колонат, при внешнем сходстве с зависимостью средневековых крестьян, — не феодальная зависимость, а специфическая форма позднерабовладельческих отношений; отношение колона к средствам производства коренным образом отличается от отношения к ним средневекового крестьянина. В позднеримском поместье трудились не феодально зависимые держатели, и оно, в отличие от средневековой вотчины, не представляло собой организационную форму присвоения феодальной ренты. С другой стороны, вряд ли содержит элементы феодализма и варварское общество; патриархальное рабство может развиться в более зрелую форму рабовладения, так же как и в феодальную зависимость крестьян. Варварское общество — не обязательно «дофеодальное»: оно могло быть и «дорабовладельческим». Оно могло быть и тупиковым.
Иногда указывают на то, что как в позднем римском обществе, так и в обществе варваров укрепляется мелкое хозяйство; в дальнейшем на мелком производстве будет основываться феодальное общество. Но ведь и рабовладельческое общество основывалось на индивидуальном производстве. В обществах «восточного типа», при всех глубоких их отличиях от античного или феодального общества, производство также мелкое. Собственно, благоприятные условия для развития крупного производства впервые создает капиталистический строй, экспроприирующий мелкого производителя. Все предшествующие ему формации так или иначе опираются на мелкое, индивидуальное хозяйство.
Представим себе на момент, что мы ничего не знаем о дальнейшей судьбе ни античного общества, ни общества древних германцев; смогли бы мы дать обоснованный прогноз, пойдут ли они в дальнейшем по пути феодализма? По совести говоря, — нет. Но поскольку историки пророчествуют о прошлом, то, зная, что после Великих переселений народов в Европе развился феодализм, они, естественно, ищут именно его предпосылки в предшествующем состоянии Римской империи и варварских племен.
Хотелось бы обратить внимание и на другое обстоятельство. В тех странах Европы, которые в древности входили в Римскую империю и характеризовались развитыми рабовладельческими порядками и в которые переселилось относительно небольшое число варваров, в период раннего средневековья феодальное развитие идет медленно. В них не возникает устойчивых форм государства, сохраняются отношения земельной аренды, которые без известных натяжек трудно причислить к феодальным держаниям, долго не изживается рабство. Затяжной процесс феодализации наблюдается и в странах преимущественно германского пути развития, где римский элемент был слаб или влияние его ничтожно. Здесь длительно сохранялись порядки «военной демократии» и было устойчиво свободное крестьянство. Лишь там, где синтез позднеримских и варварских порядков был более «уравновешенным», где оба элемента выступали «соразмерно», феодализм развивался быстрее и наиболее интенсивно и принял «классический» облик. Все это известно. Но какие выводы можно извлечь из наличия указанных вариантов генезиса феодализма в Западной Европе?
Очевидно, последний («франкский») вариант оказался наиболее благоприятным для развития феодализма потому, что при нем германские социальные порядки, пришедшие в столкновение с римскими, не разрушались сразу и полностью (как в первом, «романском», варианте), но подверглись постепенной и интенсивной перестройке, тогда как в «германском» варианте (Саксония, Скандинавия, Англия до 1066 г.) они оказались слишком устойчивыми и трансформировались с трудом, да и то в большой мере под влиянием соседних государств, дальше них продвинувшихся в направлении к феодализму.
Мы полагаем, что под синтезом нужно понимать не сближение вступающих во взаимодействие систем, а рождение качественно нового общественного строя в результате столкновения этих весьма несхожих между собой социальных систем[187].
Позднеримская общественная система зашла в тупик и переживала глубокий распад. Но крушение античного общества не вело к феодализму, — оно было показателем противоречий между реальными социальными группами и грандиозной империей, предъявлявшей к ним непомерные и невыполнимые требования, следствием чего была полная утрата империей всех своих жизненных сил.
Варварское общество вряд ли плодотворно рассматривать только как переходное от общинно-родового строя к феодализму. Скорее стоило бы обратить внимание на его самобытность. Это общество уже не первобытнообщинное; по выражению А. И. Неусыхина, оно «общинное без первобытности»[188]. Общинный же строй на своей последней стадии, но еще без частной собственности и классов — состояние не одного «дофеодального» общества, а в высшей степени распространенная социальная форма, далеко не всегда, однако, превращающаяся в классовое общество. Там же, где такое развитие происходит, от множества различных факторов зависит, пойдет ли это развитие по направлению к рабству, к феодализму или к какому-либо иному классовому строю.
Если мы станем на такую точку зрения, то следует предположить, что возникновение феодализма в Европе не было вызвано внутренней трансформацией позднеримского общества и не явилось прямым продолжением эволюции социального строя варваров. Мы вообще мало что знаем об эволюции германских племен до их переселений на территорию Империи. Структура этих племен мало изменялась. Нет оснований видеть в описаниях германских порядков у Тацита и других римских авторов констатацию каких-либо новых, незадолго до того возникших общественных институтов. Точно так же нет никаких причин полагать, что в первые века нашей эры у германцев наблюдался заметный прогресс в производстве; установлено, что земледелие не было для них новшеством[189]. Перед нами — скорее общественная структура, достигшая определенной формы и законсервировавшаяся в ней. Дальнейшее развитие само по себе, по имманентным законам этой структуры, по-видимому, не шло или шло крайне медленно. На протяжении веков до Великих переселений варвары Европы стояли приблизительно на одной и той же стадии. Возникновение союзов племен не было чем-то неслыханно новым и не вело к созданию прочных политических образований.
Примером может служить общественный строй саксов до завоевания Саксонии Карлом Великим. Здесь варварское общество достигло, по-видимому, того предела, дальше которого его развитие — по одним лишь внутренним причинам — не идет. Деление племени на знать (эделингов), свободных (фрилингов) и зависимых (литов) застыло, крайне обостряясь и принимая чуть ли не характер каст; достаточно напомнить, что вергельд эделинга в 12 раз превышал вергельд фрилинга. Роль знати в общественном строе саксов была исключительно велика, нобили даже выступают в «Саксонской Правде» в качестве основных носителей правовых норм (в то время как во всех других «варварских Правдах» таковыми являются рядовые свободные). Многие фрилинги, подобно литам, находились под патронатом нобилей и других свободных. Тем не менее в господствующий класс знать не превратилась. Перед нами — традиционная социальная структура застойного характера. Формирование классов феодального общества началось и быстро пошло в Саксонии лишь после франкского завоевания, которое нанесло этой архаической, зашедшей в тупик структуре сокрушительный удар[190].
Генезис феодализма начинается у варваров только после расселения их на завоеванной территории Империи. Здесь они очутились в новых для себя условиях. Они оказались в положении завоевателей и должны были организовать свое господство над населением занятых ими стран. В процессе переселений и размещения на новых территориях старая племенная основа общественного строя варваров была подорвана, ее сменил территориальный строй. По обеим этим причинам стало неизбежным возникновение государства. Ярчайшим показателем краха традиционного строя жизни варваров явилась относительно быстрая их христианизация. Напротив, те племена, которые не переселялись целиком на новые территории (саксы, скандинавы, славяне), долгое время сохраняли старую социальную структуру и противились христианизации, приняв ее лишь несколько веков спустя.
Что касается римско-германского синтеза, то нужно признать: воздействие античного наследия на Европу происходило во все возрастающем объеме на протяжении всего средневековья. Можно даже сказать, что европейская цивилизация средних веков в немалой мере явилась продуктом приобщения варваров к античности. Освоение античного наследия продолжалось и в эпоху Возрождения, и в эпоху классицизма. Но как раз в начальный период средневековья этот синтез, по-видимому, был не более, а менее значительным и мощным, чем в последующие периоды. Дело заключалось не столько в нем, сколько в крахе традиционной системы социальных отношений варваров при столкновении с новыми требованиями, которые предъявила к ней жизнь в новых материальных, политических и культурных условиях.
Выходом из этого кризиса варварского общества на романизованной почве и явилась феодализация. На протяжении нескольких столетий, следующих после падения Римской империи и расселения в ней варваров, в Европе возникает новая социальная система, характеризующаяся господством рыцарства и духовенства над зависимым крестьянством.
Именно в этой связи приобретает значение вопрос о причинах превращения основной массы варваров, расселявшихся на территории Западной Европы, из свободных в зависимых. В нашей научной и учебной литературе[191] распространено мнение об утрате крестьянами земельной собственности и переходе ее в распоряжение церковных и светских господ; разорившиеся крестьяне были принуждены закрепощаться, вступать в зависимость от богатых и знатных. Однако даже если бы мы согласились с тем, что аллод со временем стал «товаром», объектом свободного отчуждения, то и тогда мы констатировали бы в лучшем случае лишь возможность его утраты крестьянином. Этим еще далеко не решается вопрос о причинах реализации такой возможности.
В литературе обычно подчеркивается экономическая неустойчивость крестьянского хозяйства, сильно страдавшего от стихийных бедствий (неурожаев, падежа скота и т. п.), от нехватки рабочей силы и инвентаря, от сокращения размеров земельных наделов. Но ведь от этих неблагоприятных явлений крестьяне не были застрахованы в любую историческую эпоху, — страдали они от них и после того, как переходили под власть феодалов, — тем не менее перечисленные отрицательные факторы, которые, если судить по литературе, порождали разорение широкой массы свободного крестьянства, странным образом не имели столь же губительных последствий для держателей, сидевших на землях крупных собственников.
Указывают и на другие причины утраты независимости свободными общинниками: насилия, чинимые магнатами, всячески злоупотреблявшими властью с целью подчинить себе крестьян. Нельзя недооценивать важности этого фактора. Однако вряд ли насилие могло служить определяющим моментом в процессе феодализации. Оно ускоряло исторический процесс, начавшийся по каким-то другим причинам, но не определяло его.
К указанным факторам разорения крестьянства обычно прибавляют еще опустошения сельской местности в результате непрекращавшихся войн и усобиц. Наконец, упоминают непосильные штрафы, ложившиеся со времени распада родовых связей на отдельных лиц. Известно, однако, что война разоряла крестьян на протяжении всего средневековья и поэтому не может быть отнесена к числу специфических явлений, присущих именно периоду становления феодализма. Что же касается штрафов, то вряд ли можно предположить столь значительное распространение преступности, чтобы судебные наказания могли существенно повлиять на экономическое положение массы населения.
В совокупности все перечисленные явления, на первый взгляд, производят внушительное впечатление. О том, что они действительно имели место, свидетельствуют источники. В капитуляриях, формулах и грамотах сообщается о разорении мелких собственников, о притеснениях магнатов, злоупотреблениях знати и чиновников. Хроники красочно рисуют междоусобицы и войны, сопровождавшиеся разорением сельского населения. Может показаться, что под давлением этих факторов широкие слои крестьян разорялись или стояли перед перспективой разорения, вследствие чего и вынуждены были отдаваться под покровительство феодалов, закрепощаться и закабаляться. Однако тезис о массовом обнищании и разорении свободного крестьянства как об основной причине его феодального подчинения представляется нам искусственным и неубедительным. Подобными ссылками на игру экономических сил невозможно заменить конкретный социологический анализ реального исторического процесса. Не отрицая действенности всех указанных неблагоприятных для крестьянства факторов, мы не можем видеть в них основной, глубинной причины превращения большинства свободных общинников в держателей земель от церкви и светской знати. Это скорее волны на поверхности, симптомы подспудного процесса, обусловленного более основательно.
Неверно было бы приписывать феодализацию и развитию производительных сил. Несомненно, в феодальную эпоху, взятую в целом, произошел большой прогресс в экономике по сравнению с античностью. Но из констатации этого факта нередко делается заключение, что и переход от общественных отношений древности к средневековому феодальному обществу вызывался прогрессом производительных сил, якобы «переросших» рабовладельческую систему хозяйства и «требовавших» новых, соответствовавших им производственных отношений. На самом деле период раннего средневековья характеризовался упадком производства во всех областях: и в ремесле, вернувшемся на несколько веков к состоянию, значительно более примитивному, чем ремесло античное, и в сельском хозяйстве, где многие земли запустели в период кризиса империи и еще более после варварских завоеваний. Упадок городов, сокращение торговли, в особенности внутренней, усиление натурально-хозяйственных тенденций — все это показатели регресса экономической жизни Европы в первые столетия средневековья.
Расчистки в лесах, произведенные в римскую эпоху, после варварских завоеваний вновь зарастали лесом. Началась длительная, упорная, но зачастую мало успешная борьба за восстановление прежних пахотных площадей. Англосаксонский поэт метко назвал пахаря «врагом леса». Возникают новые, так называемые «лесные деревни». Тем не менее сокращение площади пахотной земли продолжалось на протяжении всего франкского периода. Впечатляющую картину обезлюдения деревень в этот период М. Блок завершает выводом: «Итак, в конечном счете борьба с природой закончилась провалом»[192].
Сравнение с античностью допустимо преимущественно для тех частей Европы, которые входили в состав Римской империи, т. е. для стран бассейна Средиземного моря. Относительно сельского хозяйства в этих странах установлено, что в эпоху античности уже был достигнут максимум развития аграрного производства, который вообще возможен при доминировании индивидуального хозяйства. В начале средних веков здесь наблюдается упадок. Затем положение постепенно выправилось, и в XI–XIII вв. агрикультура поднялась приблизительно до того уровня, на котором она находилась на рубеже н. э. — в период расцвета рабовладельческого мира[193]. Система сельского хозяйства и состояние агротехники оставались в Южной Франции и Италии в средние века в основном такими же, как и в предшествующую эпоху; в природно-географических условиях Средиземноморья этот «потолок» мог быть превзойден лишь при переходе от мелкого производства к крупному, т. е. в новое время.
На это могут возразить, что несмотря на кажущуюся одинаковость состояния сельскохозяйственного производства в античности и в средние века в странах Средиземноморья на самом деле производительные силы переживали значительный прогресс и качественное обновление, так как производительные силы — это не только техника, но и сами производители, и если в древности основной фигурой в производстве был раб, то в средние века — крестьянин, ведущий самостоятельное хозяйство. Однако подобное возражение вряд ли можно было бы считать основательным, и даже если его принять, то нужно объяснить, почему при одних и тех же средствах и орудиях производства, при одинаковой в основном технике в древности эксплуатировали рабов, а в средние века — зависимых держателей.
В других, менее романизованных странах Европы в период раннего средневековья производство также долго не уходило от уровня, на котором стояло в древности. В некоторых областях внедряются более прогрессивные методы обработки Земли, новые сельскохозяйственные культуры, постепенно распространяется тяжелый колесный плуг, в качестве рабочей силы начинают применять наряду с волами лошадей, пускают под обработку залежные земли, осушают болота; но все это началось не сразу же после варварских завоеваний, а несколькими столетиями позже, главным образом с X–XI вв. Эти сдвиги не предшествуют генезису феодализма, а происходят уже в феодальном обществе[194]. Феодализация же развертывается в обществе с отсталыми (по сравнению с состоянием их в античном мире) производительными силами, в обстановке аграризации городов, упадка или стагнации сельскохозяйственного производства. Прибавим к этому еще и интеллектуальный застой, сопровождавший переход от античности к средневековью: прежняя, античная цивилизация агонизировала, средневековая, новая — еще не возникла.
Переселение варваров на римские территории отчасти приводило их в соприкосновение с новыми для них формами агрикультуры (огородничество, виноградарство, садоводство), дало им некоторые более совершенные сельскохозяйственные орудия, но коренным образом не изменило их хозяйственной деятельности. Впечатление о крутом повороте в экономической жизни германцев после завоевания римских провинций создается лишь в том случае, если придерживаться мнения об их «полукочевом» образе жизни в предшествующий период. Но такое мнение — миф. Выше было упомянуто, что германские племена издавна были земледельческими. Переложная система, представление о которой складывается при чтении Цезаря и Тацита, возможно, и имела место у отдельных племен, но не была распространена в Германии повсеместно. В ее северных областях уже в последние столетия до н. э. существовало оседлое земледелие[195]. Прежней оставалась после Великих переселений и организация производства: мелкое хозяйство.
Таким образом, нет оснований искать причины феодализации, начавшейся в Европе после варварских завоеваний, в подъеме или в качественных сдвигах в производстве. Наоборот, именно аграризация Западной Европы, нарушение или ослабление экономических связей между ее областями, господство натурального хозяйства создали условия, благоприятствовавшие процессу феодализации.
Наряду с попытками объяснить возникновение феодального строя экономическими причинами известное распространение получил взгляд, согласно которому феодализм вырастает из военного строя. Еще Г. Бруннер подчеркивал значение тяжеловооруженной кавалерии у франков в генезисе нового социально-правового порядка. Полемизируя со своими предшественниками, Бруннер утверждал, что не ленный строй послужил основой рыцарской конной службы, а, наоборот, потребность в рыцарской коннице, вызванная нападениями на Франкское государство норманнов, славян, аваров и арабов, стимулировала возникновение ленного строя[196]. Не так давно Линн Уайт, развивая теорию Бруннера, выдвинул утверждение, что создание рыцарской конницы явилось решающим моментом в процессе перехода к феодализму. Возможность же появления кавалерии нового типа он объясняет тем, что в начале VIII в. стремя, давно известное кочевым народам Востока, стало достоянием и западноевропейцев. Благодаря стремени коренным образом изменилась роль лошади в военном деле и впервые стало возможным прочное соединение вооруженного воина с конем. Содержание рыцаря стоило чрезвычайно дорого и оно было возложено на крестьян. Военный класс приобрел политическое господство. «Немногие изобретения оказали столь же катализирующее влияние на историю… Античность выдумала кентавра, раннее средневековье сделало его господином Европы»[197]. Влияние технических усовершенствований на социальное развитие понимается Уайтом до крайности прямолинейно и примитивно.
Хотя рыцарство действительно господствовало при феодализме и генезис этого общественного строя ознаменовался разделением функций между военным классом, сосредоточившим в своих руках военное дело, и крестьянством, отстраненным от войны и управления и поглощенным производительным трудом, все же «военная теория» не может объяснить генезиса феодализма, поскольку она не рассматривает самого содержания этого процесса: смены систем общественных связей.
От упомянутой теории существенно отличается гипотеза, высказанная советскими учеными М. Я. Лойбергом и В. Э. Шляпентохом. Справедливо указывая на то, что в период генезиса феодализма уровень развития производительных сил в сельском хозяйстве «не только не превышал, но и был ниже соответствующего уровня рабовладельческой экономики», М. Я. Лойберг и В. Э. Шляпентох предлагают поэтому искать факторы формирования феодализма вне аграрной сферы[198]. Они выдвигают на первый план вопрос о материально-технической базе военной организации при переходе от античности к средневековью и указывают на то, что достигнутое античностью производство тяжелого кавалерийского вооружения сделало возможным создание немассового конного войска; возникновение его повсюду предшествовало интенсивной феодализации. Исключительно активную роль военного фактора в докапиталистическую эпоху М. Я. Лойберг и В. Э. Шляпентох объясняют тем, что «военная организация являлась механизмом внеэкономического принуждения, т. е. обеспечивала функционирование докапиталистической экономики»[199]. Эти идеи заслуживают внимания, но нуждаются в проверке путем всестороннего исследования. Разделяя мысль о том, что военная организация господствующего класса и, следовательно, характер его вооружения играли большую роль в процессе становления феодализма, как и в дальнейшем его функционировании, мы позволим себе высказать сомнение: объясняют ли указанные факторы «общий механизм непосредственного перехода» европейских народов от общинно-родового строя к феодальной системе?[200]
Как и всякое сложное историческое явление, генезис феодализма явился результатом переплетения многих причин. Тем не менее необходимо попытаться выделить среди них определяющие, движущие силы процесса. По нашему мнению, это можно сделать лишь рассматривая феодализацию с социологической точки зрения, как переход от одной системы социальных связей к другой.
Причины перехода к феодализму мы усматриваем в кризисе социального строя варваров, вызванном их столкновением с обществом Римской империи и переселением в завоеванные ими провинции. До тех пор пока варварские племена оставались в привычных для них условиях, присущая им социальная система мало изменялась и не испытывала коренных потрясений. Социальные структуры варварского общества — большая семья, род, племя — играли решающую роль в жизни его членов. Из поколения в поколение эти структуры неизменно формировали всю жизнедеятельность индивида; принадлежность к ним давала ему полноправие и гарантировала свободу, возможность пользоваться всеми общественными и имущественными правами. Эти группы представляли собой естественно возникшие, основанные на родстве союзы взаимной помощи, и лишь в составе подобной органической группы индивид мог рассчитывать на поддержку и защиту. Индивид не мог отделить себя от, коллектива сородичей и соплеменников, смотрел на себя как на естественное звено в цепи поколений. Его обособленное существование было невозможно не только по материальным, но и по социально-психологическим причинам: личность могла себя идентифицировать только в составе коллектива и в его духовной атмосфере.
Родоплеменная структура представляет собой замкнут тую и достаточно жесткую форму общественных связей. Этнология свидетельствует, что возможности приспособления подобной социальной формы к быстро меняющимся условиям весьма невелики. Кровнородственные и семейные коллективы могли выполнять свои функции в рамках общества, относительно ограниченного по численному составу и территории. Ведь общение в этих группах заключалось в прямых личных контактах между их участниками, в законченной форме выражая личностный тип социальных связей. Общественные институты — органы управления, суда, культа — воплощались здесь в непосредственном взаимодействии членов общества.
На римской почве члены племени-завоевателя не жили изолированно от массы романизованного населения, находились в постоянном контакте с ним и с другими варварскими племенами. Между разными этническими и общественными группами устанавливались сложные взаимоотношения, регулировать которые органы родового строя были неспособны; они вообще не могли нормально функционировать в новых условиях. В этой во всех отношениях неоднородной социальной среде институты управления племенем, родовой помощи, кровной мести, соприсяжничества, семейного владения, хозяйственного сотрудничества, культового языческого общения, короче говоря, все традиционные формы социальных связей варварского общества обнаружили свою неэффективность, неспособность предоставить индивиду необходимую защиту. Таким образом, сохранение прежней социальной системы варваров в странах, в которые они переселялись, оказалось невозможным. Как уже было отмечено, племенная организация стала сменяться территориальной уже в процессе расселения в захваченных странах. Вскоре началось смешение варваров с местным населением. Вся система социальных связей, которую мы называем варварским обществом, начала рушиться.
Ослабление старой системы социальных связей означает формирование какой-то новой их системы, перегруппировку имеющихся в наличии общественных элементов, вступление индивидов в новые отношения между собой. Индивид по-прежнему не был способен жить изолированно, полагаясь только на собственные силы: он нуждался в поддержке и защите, испытывал непреодолимую потребность вновь слиться с коллективом и подчиниться его авторитету. Ослабление родовых связей вызывалось прежде всего не индивидуалистическими поползновениями их членов, а неспособностью этих коллективов справиться с задачами, которые ставила перед ними жизнь в новой социальной, этнической, политической и духовной обстановке, порожденной завоеванием и столкновением с иной цивилизацией. Поскольку основа, на которой возникали новые связи, была территориальной, то связи эти завязывались уже не между сородичами, а между людьми посторонними, не объединявшимися родством. Такие неродственные связи могут принимать различные формы. Они могли быть отношениями между равными в имущественном и социальном положении людьми; таковы общинные связи и союзы искусственного родства. Но неродственные связи возникали и между социально и экономически неравными людьми — в результате складывались различные формы зависимости.
В варварских королевствах создавались социальные отношения и первого, и второго рода. Наряду с коммендацией, сеньориальной зависимостью, дружинной службой, министериалитетом и иными отношениями, основанными на господстве и подчинении, широко распространяются союзы равных. Еще оставаясь в рамках родственной группы, индивид не мог не ощущать ее внутреннюю слабость, неспособность дать ему необходимую защиту. Даже не выходя из этой группы, не порывая с сородичами, он искал помощи за пределами круга родства. Некоторую поддержку оказывала община. Но, как уже отмечалось, «земледельческая» община периода раннего средневековья не была сплоченным коллективом: ее члены вели обособленные хозяйства и подчас приходили в столкновения между собой. В источниках она обычно упоминается в связи с теми конфликтами, которые вспыхивали из-за пользования угодьями и пахотными участками внутри общины или с соседними поселениями. Сплоченность община могла проявить преимущественно вовне, в отношениях с другой общиной или с властями, внутренняя же ее структура была рыхлой. Община вряд ли могла заменить отдельному человеку родственные группы в деле защиты и помощи.
Источники сообщают о других объединениях людей, строившихся на принципах равенства, — о защитных гильдиях, братствах, товариществах. Человек сплошь и рядом больше полагался на друга, побратима, нежели на родственников. Такие братства, отчасти строившиеся по образцу родственных групп, могли объединять довольно большое число людей. Члены братств были обязаны защищать жизнь и честь друг друга, мстить за своих собратьев. В защитные гильдии вступали люди, которые могли сохранять при этом прежние отношения с кровными родичами. Гильдия также предоставляла защиту, охраняла имущество своих сочленов, принимала на себя некоторые функции по охране порядка; между ее членами существовала духовная близость[201].
Гильдии, братства и иные квазиродственные объединения играли большую роль в жизни варваров и привлекали многих людей, лишенных необходимой поддержки своих сородичей, дополняя или заменяя ее. Влияние этих союзов на социальные отношения было настолько велико, что королевская власть брала гильдии под покровительство и контроль, стремясь использовать их в своих целях, прежде всего для охраны порядка. Объединения на основе равенства и товарищества продолжали играть огромную роль на протяжении всего средневековья. Ремесленные цехи, объединения купцов, союзы подмастерьев, сельские и городские коммуны, монашеские и рыцарские ордена и иные братства и ассоциации воплощали в себе корпоративную сторону феодальной жизни, эмбрионы которой возникли еще в предшествующую эпоху. Перечисленные формы объединений в высшей степени различны, но существенно обратить внимание на одну общую (в той или иной степени) для них черту: в отличие от природных союзов родства, они складывались на основе волеизъявления вступавших в них лиц, испытывавших нужду в том, чтобы включиться в коллектив и найти в нем удовлетворение определенным социальным потребностям, которые не могли быть утолены в рамках родственной группы.
Помощь и защиту, которую предоставлял коллектив, можно было получить и от индивидуального покровителя. Связь с ним восполняла недостававшую для многих потребность в создании устойчивых отношений с обществом. Дело заключалось не только в покровительстве, которое оказывал могущественный человек. Отношения между сеньором и вассалом, как правило, не сводились к отношениям между двумя лицами. В действительности то были отношения в пределах целой группы. Ведь у такого сеньора имелись и другие вассалы, поэтому вступление под его покровительство означало вместе с тем установление социальной связи с ними. В результате создавался особый мирок, в котором сочетались «горизонтальные» и «вертикальные» связи: между подзащитными и между ними и сеньором. Такие сплоченные вокруг патрона мирки существовали и в поздней Империи, давая защиту человеку от внешних опасностей и от посягательств государства. В сложившемся феодальном обществе вассалы одного господина образовывали союз равных (пэров), составлявший в случае необходимости курию. В обществе переходном, которым мы занимаемся, вассалы скорее объединялись в дружину или товарищество. Во всяком случае признание зависимости от господина сопровождалось вступлением подзащитного в социальную группу, строившуюся на совсем иных основаниях, чем союз родства. Однако отношения зависимости с самого начала не исключали сохранения связей с сородичами, одни могли дополнять другие. В основе родственных связей лежал принцип взаимности, мы обнаружим его и в связи между подопечным и покровителем: подзащитный обязан помогать сеньору и повиноваться ему, а тот в свою очередь должен защищать его. Отчасти власть сеньора даже строилась по образцу родовой. Англосаксонские законы VII–X вв. содержат много свидетельств того, что отношения покровительства и зависимости сочетались и переплетались с родственными связями. вергельд за убитого человека получал наряду с сородичами и его покровитель[202]. Подобно этому он и участвовал в уплате штрафа за проступок, совершенный подвластным человеком[203]. Вообще нужно подчеркнуть, что отношения личного покровительства, верности и коммендации сами по себе не противоречат родовому строю и существовали в недрах древнегерманского общества, подобно тому как существуют и у других народов на стадии варварства. Нередко один и тот же человек был одновременно связан с членами гильдии и с покровителем: в англосаксонских законах в качестве соприсяжников и поручителей такого человека выступают и его «товарищи», и господин[204].
Но могло создаться такое положение, когда родственные отношения вступали в противоречие с отношениями покровительства, и обязанности, сопряженные с родством, оказывались несовместимыми с обязательствами по отношению к сеньору. Здесь ясно обнаруживается большая сила связей с господином по сравнению с родственными связями: преимущество отдавалось первым. Так, родовая месть была запрещена по отношению к сеньору, против него нельзя было свидетельствовать в суде. Обычное право сурово карало за нарушение клятв, и тем не менее английский король Альфред предписывал, что человек должен скорее нарушить данную им клятву, чем изменить своему глафорду (господину)[205]. В этих конфликтных ситуациях проявлялось предпочтение, которое отдавали власти сеньора как более эффективной и ценной для подзащитного. «Законы Альфреда» гласили: «…человек может сражаться на стороне своего кровного родственника, если тот подвергся противозаконному нападению, но не против своего господина, — этого мы не разрешаем»[206]. В конечном итоге подобные конфликты могли привести к разрыву отношений родства и к полному обособлению от них отношений вассальной зависимости.
Формы, которые принимали отношения господства и подчинения, были столь же многообразны, как и причины, вынуждавшие людей в них вступать. Обедневшие или стоявшие перед угрозой разорения люди искали себе покровителей, закабалялись у более богатых собственников. Но и в кабале нет ничего специфичного для общества раннего средневековья, и ее не следует смешивать с феодальной зависимостью. Феодальное подчинение — не закабаление и не порабощение непосредственных производителей, хотя и то и другое происходило в изучаемый период.
Выше уже была высказана мысль, что основная часть свободных вступала в феодальную зависимость вместе со своими хозяйствами, — следовательно, не разорившись. Дело заключалось не столько в угрозе разорения свободных соплеменников, сколько в тех условиях, в которых они очутились после образования государства. Королевская власть зародилась не в результате классового размежевания в среде варваров, — она возникла одновременно и в связи с ним, а отчасти ему предшествовала. Уже самые потребности организации завоевания, отмечал Энгельс, делали ее необходимой. Водворившись в бывших римских провинциях, предводители варваров должны были позаботиться о создании органов принуждения, которые контролировали бы покоренное население, обеспечивали охрану порядка, отправление правосудия и сбор доходов для короля и его слуг. Органы «военной демократии», сложившиеся в несравненно более примитивных общественных условиях, не могли справиться с этими задачами. Переход от родоплеменной организации к территориальной неизбежно обусловливал возникновение государства. Сохранение остатков римских государственных институтов облегчало протекание этого процесса[207].
Но возникнув в ходе завоевания и отчасти выражая интересы всего племени (союза племен), королевская власть начала обособляться от массы соплеменников и противопоставлять себя им. Ее непосредственной опорой становились дружинники и приближенные короля, его должностные лица, духовенство. Отношения же рядовых свободных к королю приобретали односторонний характер подданства. Отстраняемые от участия в управлении, они вместе с тем по-прежнему должны были исполнять все те обязанности, которые прежде составляли неразрывное единство с их правами: в первую очередь — воинскую службу.
Социальный состав населения варварского королевства был пестрым и сложным: обломки позднеримского общества, элементы варварского общества, находившегося, как мы видели, в состоянии дезинтеграции. Если непосредственно вслед за завоеванием на первый план могли выступать отношения между завоевателями и покоренными, то вскоре картина должна была измениться. Переживавшая упадок социальная структура варваров не могла долго гарантировать их привилегированного положения в обществе. Неминуемо должны были сказаться реальные имущественные и общественные различия. Высшие слои романизованного населения были приближены к королю, их представители вступали к нему на службу, сближаясь с варварской знатью. Вместе с тем утрачивали свой социальный вес мелкие свободные из числа варваров: их роль в государстве была незначительной.
В обществе, несравненно более сложном по составу, чем общество варварское, и во много раз превосходившем его по численности населения и по занимаемой территории, неминуемо должно было происходить общественное разделение труда, выделение разных социальных групп с присущими каждой из них общественными функциями. Аграрная природа этого общества предопределила характер разделения труда — между земледельцами и землевладельцами. Но немалую роль в этом процессе сыграло и государство. Слабая государственная власть, возникшая в варварских королевствах, была не в состоянии осуществлять управление и охранять порядок в стране. Вместе с тем она не могла и отказаться от выполнения этих функций. Но она вынуждена была возлагать их на людей, пользовавшихся наибольшим могуществом и влиянием на местах, в тех мирках патроната и господства, из которых теперь состояло общество. Могущество крупных земельных собственников, магнатов и духовенства определялось тем, что в них как бы «замыкались» социальные связи этих мирков, они были основными «узлами» общественных интересов массы населения.
Большая часть населения — и свободные, и зависимые (колоны, литы, рабы) — занимались крестьянским трудом. Отдавать немалую часть своего времени для исполнения воинской службы и других общественных обязанностей свободному мелкому хозяину стало нелегко. Прежде, пока варвар входил в коллектив родственников, в большую семью, он мог совмещать воинские занятия с хозяйственной деятельностью: когда он уходил на войну, члены его обширной семьи (в состав домовой общины могло входить несколько десятков человек, в том числе несколько взрослых мужчин) продолжали вести хозяйство. С ослаблением родственных связей и с распадом больших семей подобное совмещение труда и воинских занятий делалось все менее возможным. Одновременно вокруг короля складывался слой дружинников, не занятых производительным трудом и приобретавших все больший вес в военном деле и в управлении. Уже здесь были заложены предпосылки разделения общественных функций между воинами и крестьянами.
У многих мелких аллодистов возникало стремление избавиться от ставшего обременительным государственного тягла. С этой целью они искали себе сеньоров, которые защитили бы их от требований государства, т. е. исполняли бы вместо них военную службу, а они бы за это на них работали и платили бы им оброки. Во Франкском государстве, в котором процесс феодализации шел интенсивнее, чем где бы то ни было, эти явления приобрели настолько большое распространение, что борьба с ними сделалась важной задачей королевского законодательства.
Например, в капитулярии, изданном для Италии в 825 г., указывалось, что свободные люди, «прибегая к коварству и хитрости» (fraudolenter ас ingeniöse), передавали свои владения церкви, получая их обратно за уплату оброков, с тем чтобы не нести публичных обязанностей. Капитулярий предписывал, чтобы они исполняли службу в ополчении и прочие государственные повинности, пока владеют своим имуществом. Здесь подчеркивается, что эти люди прибегали к «возвращенным прекариям» (precaria oblata) (ибо, судя по всему, именно такой характер носили их сделки с церковными учреждениями) «не из-за бедности, а с тем, чтобы уклониться от несения государственной службы» (non propter paupertatem sed ob vitandam reipublicae utilitatem)[208]. А. И. Неусыхин справедливо замечает по этому поводу, что «дарения совершали не только бедняки, но и свободные люди средней степени зажиточности, которые старались избегнуть таким способом обременительной для них службы в военном ополчении. Такими людьми могли быть только свободные аллодисты крестьянского типа»[209].
Из других капитуляриев также явствует, что военная служба была крайне тяжелой повинностью для крестьян Франкского государства. Пользуясь их стесненным положением, могущественные представители светской и церковной знати принуждали крестьян к несению службы в ополчении до тех пор, пока последние не передавали им свои владения, после чего их освобождали от участия в войнах[210]. Служба в армии, отрывавшая крестьянина от хозяйства и налагавшая на него дополнительное бремя, действительно могла довести его до разорения. Поэтому-то свободные крестьяне, заботясь о сохранении и укреплении своего хозяйства, подчас предпочитали отказаться от независимости, превратить надел в держание и подчиниться власти церковного учреждения, нежели сохранять ставшую тягостной для них свободу, сопряженную с исполнением воинской службы. Склонность некоторых свободных людей ко вступлению в духовное звание Карл Великий объяснял не благочестивыми настроениями, а стремлением уклониться от несения военной службы и других государственных повинностей; поэтому изданный им капитулярий запретил принимать сан священнослужителей без разрешения государя[211].
Немалый интерес представляют в этой связи и военные капитулярии Каролингов, предписывавшие, чтобы военную службу несли все владельцы или держатели четырех земельных наделов-мансов; владелец трех мансов обязан объединиться с однонадельным владельцем и совместно с ним выставить воина; те, кто имеет по два маиса, также должны объединиться и вдвоем послать на войну одного человека; наконец, четыре крестьянина, владеющие маисом каждый, должны были содержать сообща на свой счет одного воина[212]. Таким образом, единицей земельного владения, достаточной для содержания воина, в начале IX в. считались четыре манса. Несомненно, это предписание свидетельствует об имущественной неоднородности аллодистов, среди которых существовали люди с несколькими наделами. Лишь такие владельцы четырех наделов имели достаточно средств для того, чтобы снарядиться на войну должным образом; содержание боевого коня и обладание полным вооружением стоили очень дорого и были доступны лишь для наиболее богатых людей. Но вместе с тем это предписание — яркое доказательство действия во франкском обществе закона общественного разделения труда. Свободные крестьяне были долее не в состоянии осуществлять право ношения оружия, которое для них отныне являлось уже не правом, а тягостной повинностью, отрывавшей их от хозяйства и налагавшей на них большое дополнительное материальное бремя. Вряд ли дело заключается в разорении широких слоев крестьянства; нет никаких оснований считать всех владельцев одного или двух мансов обнищавшими людьми. Источником превращения воинской обязанности в обременительную повинность служила необходимость для рядового общинника все свое время, средства, силы и внимание посвящать сельскохозяйственному труду на наделе, иначе говоря — превращение его из соплеменника, участвовавшего не только в производстве, но и в общественном управлении, в крестьянина, в непосредственного производителя, лишенного возможности — в силу примитивных, тяжелых условий труда — заниматься чем-либо сверх него. Не об этом ли говорит и переход у франков от «мартовских полей» — собраний народного ополчения к «майским полям» — военным смотрам профессиональных конных воинов короля? Не так ли следует понимать и военную реформу Карла Мартелла?
В англосаксонской Британии военная служба, распространявшаяся первоначально на всех свободных, уже с конца VII в. во все большей мере перепоручается гезитам и тэнам, а ополчение рядовых кэрлов оттесняется на второй план. Процесс разделения труда между крестьянами и королевскими воинами нашел свое отражение и в терминологии записей обычного права и законов. В наиболее ранних англосаксонских Правдах общество расчленялось на эрлов и кэрлов — родовую знать и свободных людей, обладавших полноправием; впоследствии же эта общественная структура приобретает иной характер: законы говорят о gesidcund men и cierlisk men, т. е. о служилых людях и крестьянах. Интересно сравнить предписания о порядке исполнения военной службы, издававшиеся английскими королями в X и в XI вв. Законами короля Этельстана (925–935 гг.) предусматривалась явка в ополчение двух конных воинов «от одного плуга»[213]. Между тем в «Книге Страшного суда» (1086 г.) в разделе о землевладении в Беркшире читаем: «Если король посылает куда-либо войско, с пяти гайд должен пойти только один воин, а с каждой гайды следует поставлять его питание и содержание и 4 солида в течение двух месяцев. Эти деньги королю не посылать, а отдавать воинам»[214]. Это свидетельствовало о том, что ко времени Нормандского завоевания крестьяне практически были освобождены от исполнения военной службы, ибо владение пятью гайдами не было крестьянским и, согласно англосаксонскому праву, давало привилегии тэна. В этот период человек, имевший менее пяти гайд земли, считался «безземельным», т. е. не обладавшим достаточно крупным владением для того, чтобы исполнять воинскую службу рыцаря[215]. Как видим, освобождение крестьян от военной повинности означало для них дополнительную повинность по содержанию профессиональных воинов. Можно предположить, однако, что сдачу продуктов и платежи воинам крестьяне предпочитали службе в войске, отрывавшей их от хозяйства. Нормандское завоевание углубило функциональное разделение труда в английском обществе.
Ив Скандинавии лейданг — обязанность свободного населения участвовать в охране морского побережья — была со временем заменена одноименным налогом, который должны были платить бонды, тогда как воинские функции стали концентрироваться в руках королевских дружинников. В силу медленного развития феодализма в скандинавских странах разделение труда между воинами и крестьянством не было здесь полным; тем не менее в XII в. хирд — королевская дружина играла в Норвегии более важную роль и обладала большей боеспособностью, чем народное ополчение, а в XIII в. хирд становится средоточием сплачивавшегося вокруг короля господствующего класса рыцарей.
Думается, именно по указанным выше причинам многие свободные франкские аллодисты крестьянского типа, не будучи разорены, тем не менее искали покровительства церкви, передавая в ее пользу свои наделы на условиях precaria oblata. О том, что вступившие под частную власть крестьяне сплошь и рядом были далеки от обнищания, свидетельствует самый факт их эксплуатации феодалами: как бы мог крупный земельный собственник заставить зависимого крестьянина отдавать ему прибавочный продукт своего труда, если он еще до вступления в зависимость якобы дошел до такой бедности, что не мог долее существовать самостоятельно, следовательно, не производил, видимо, в своем хозяйстве в достаточном количестве даже и необходимого продукта?! Между тем «прекарии вознаградительные» (precaria remuneratoria), как и «прекарии выданные» (precaria data), вряд ли можно считать наиболее характерными формами втягивания крестьян в зависимость от земельных собственников[216].
Наряду с правом ношения оружия свободные общинники «дофеодального» общества обладали и другими правами-обязанностями: правом участия в сотенных и окружных собраниях, правом выступать в суде в качестве заседателей, соприсяжников и свидетелей. Эти права-обязанности также превращались в обузу для тех аллодистов, которые не имели в своих хозяйствах рабочей силы (рабов, держателей, домочадцев), достаточной для того, чтобы заменить их во время частых отлучек, сопряженных с занятием общественными делами. Но именно такие крестьяне составляли большинство населения. Источники свидетельствуют о том, что они постепенно перестают играть сколько-нибудь заметную роль в публичных собраниях, которые остаются народными больше по названию. Функции судей и соприсяжников все более переносятся на небольшую группу лиц, обособляющихся от остального населения. Так, в англосаксонском обществе эти функции с конца X в. могли исполнять только «достойные доверия тэны» пли «родовитые тэны», т. е. лица, принадлежавшие к социальной верхушке. После Нормандского завоевания, закрепившего феодальный строй в Англии, исключение простолюдинов из числа судей было выражено чрезвычайно резко: вилланы и вообще все «низкие и неимущие люди» не могли исполнять судейских обязанностей, переданных в руки баронов[217].
Не следует думать, что переход публичных функций к социально привилегированным группам всегда обязательно определялся стремлением последних закрыть крестьянам доступ в официальные судебные инстанции. По-видимому, мелкие крестьяне нередко видели в своем освобождении от обязанности посещать сотенные и окружные собрания не ущемление полноправия, а облегчение лежавшего на них бремени. Во всяком случае, это определенно видно из памятников норвежского права. Сохранность элементов старинной свободы у норвежских крестьян в феодальный период была сопряжена с их обязанностью посещать судебные собрания-тинги. (В Норвегии в большей мере, чем во многих других странах, сохранялась система народных собраний.) И тем не менее в «областных законах» мы встречаем предписания, которыми разрешалось всем бондам, не имевшим помощников в своих хозяйствах, не посещать тингов[218]. Неявка же на тинг без уважительной причины считалась серьезным проступком, и установление наказаний за непосещение тингов свидетельствует об участившихся случаях уклонения бондов от исполнения этой обязанности. Затруднительность для простых крестьян совмещать свое хозяйство с активным участием в общественной жизни была одной из причин изменений, происшедших в системе народных собраний в северо-западной Норвегии — Трендалаге. Первоначально высшим собранием области был Эйратинг, на который должны были являться все совершеннолетние мужчины. Это был, следовательно, всеобщий тинг (альтинг). Однако со временем местом высшей судебной инстанции в Трендалаге сделался Фростатинг; сюда вызывались уже представители бондов, по 40–60 человек от округа-фюлька, остальное же население должно было лишь обеспечивать их продуктами на время посещения тинга. Точно так же и в юго-западной Норвегии, в области Гулатинга, число бондов, обязанных являться на народное собрание, сокращалось. В конце XI в. на Гулатинг приходило до 400 бондов. Постановлением короля Магнуса Эрлингссона (1164 г.) это число было сокращено до 250. Во второй половине XIII в. число крестьянских представителей на тинге еще более сократилось: теперь их было всего около полутораста человек. Тем не менее и эти последние подчас проявляли упорное стремление не ездить на собрания: недаром законы предусматривали случай, когда на областной тинг не являлся ни один человек из целого округа![219]
Сокращение представительства бондов изображается в законах как льгота, сделанная крестьянам королевской властью. Для бедного крестьянства это, несомненно, и было льготой, независимо от тех социальных последствий, которые неизбежно должно было иметь такое изменение крестьянского представительства в органах управления.
В средневековой Исландии право-обязанность посещать общее собрание острова — альтинг распространялось на всех свободных мужчин. Уклонявшиеся от посещения альтинга должны были платить выкуп, шедший в пользу участников альтинга (thingfararkaup — плату за поездку на тинг). Малоимущие пользовались льготой: от посещения альтинга они были освобождены.
В таких странах, как Исландия и Норвегия, обязанность посещать публичные собрания была особенно тяжелой, ибо население жило очень разбросанно, а в природных условиях Скандинавии (горы, фьорды) поездка даже на сравнительно незначительное расстояние подчас превращалась в целое путешествие. Трудность заключалась, однако, не только в этом. Уезжая на тинг, бонд оставлял свое хозяйство. Из саг видно, что бонды, принимавшие участие в собраниях тингов, были владельцами рабов, вольноотпущенников, имели многочисленных домочадцев, которые трудились в их усадьбах.
Единственным способом радикально избавиться от всех публичных обязанностей, сопряженных с правами свободного человека, в условиях раннего средневековья был отказ от этих прав, т. е. отказ от независимости, от личной свободы. Говоря о росте частной вотчинной власти, об иммунитете, обычно подчеркивают важную роль, которую он играл в укреплении власти феодалов над зависимым крестьянством, в его эксплуатации. Но наряду с этой совершенно правильной мыслью не позволительно ли будет высказать и другое предположение: в установлении частной власти вотчинника (не в ее дальнейшем развитии, которое обычно вело к усилению эксплуатации крестьян и к росту их бесправия, а именно в установлении ее) в ряде случаев могли быть заинтересованы и сами крестьяне. Тем самым они уклонялись от тягостной повинности участвовать в публичных судебных заседаниях, главное же — избавлялись от разорительных штрафов, грозивших свободному человеку. Вотчинник в собственном суде не был обязан придерживаться предусмотренной варварскими Правдами системы наказаний, которая сложилась еще в период, когда возмещения уплачивались не индивидом, а родственной группой.
Известно, что в число «людей наших» (homines nostri), упоминаемых в «Капитулярии о поместьях», входили, наряду с сервами, также и зависимые люди, из числа бывших свободных. В титуле IV капитулярия проводится разграничение между проступками, совершенными «людьми нашими» по отношению к господину, и преступлениями против «других людей», очевидно, не входивших в сферу его частной власти. Преступления второго рода караются «по закону»: очевидно, если преступник не был сервом или литом, его должны были судить в качестве свободного. Проступки же по отношению к господину наказывались, помимо уплаты возмещения, бичеванием («исключая человекоубийство и поджог, за что следует штраф»). Это значит, что одного и того же человека могли судить то как свободного, то как несвободного, в зависимости от характера преступления и от того, против кого оно было содеяно. Следовательно, свободный человек, отдавшийся под власть феодала, мог быть в ряде случаев судим как несвободный, что освобождало его от части ответственности за совершенный им проступок. Королем Кнутом в Англии было издано распоряжение, которым запрещалось господам выдавать своих зависимых людей то за свободных, то за несвободных, смотря по тому, как им ленче было защищать их в суде[220]
Используя сеньориальную юстицию в качестве средства внеэкономического принуждения, а доходы от нее как один из каналов выкачивания из крестьян феодальной ренты, крупный земельный собственник вместе с тем не был заинтересован в полном разорении подвластных ему людей. Система наказаний в варварском обществе и в обществе феодальном (применительно к крестьянину) была глубоко различна, и в общем, по-видимому, можно признать, что в последнем она в большей мере считалась с необходимостью сохранить крестьянское хозяйство (как объект эксплуатации), не допустить его до полного разорения. Достаточно напомнить статью 20 «Великой Хартии вольностей», запрещающую при наказании виллана конфисковать его инвентарь, необходимый для обработки его надела и домена лорда. Варварские Правды, напротив, нередко исходят из предположения о возможности полного разорения свободного в результате уплаты штрафа или вергельда[221].
Признание над собой судебной власти могущественного человека могло сулить многим крестьянам определенное облегчение социального и имущественного положения. Не этим ли нужно объяснять возникновение слоя сокменов в областях датских поселений в Англии? Сокмен первоначально не лишался прав на свою землю, но он должен был посещать судебную курию лорда — своего покровителя. Нет оснований считать причиной подчинения этих крестьян судебной власти лордов их обеднение. По мнению Е. А. Косминского, сокмены и liberi homines «Книги Страшного суда» относились к полнонадельным крестьянам[222]. Между тем этот слой был очень многочисленным: в последней трети XI в. их насчитывалось до 23 тысяч хозяйств, т. е. около 9% общего числа крестьян, засвидетельствованных «Книгой Страшного суда» по всей Англии. Можно ли быть уверенным в том, что все они попали под судебную власть лордов в результате королевских пожалований иммунитетных прав — соки? Этот процесс, по-видимому, шел и «сверху», и «снизу»: наряду с наделением крупных феодалов королем широкими иммунитетными правами (иногда над целыми округами) происходило вступление свободных крестьян в судебную зависимость от них, и скорее всего последнее предшествовало королевским иммунитетным пожалованиям, оформлявшим уже сложившиеся или складывавшиеся отношения и расширявшим сферу судебной власти феодала.
Во всех упомянутых явлениях, на наш взгляд, можно обнаружить действие объективного исторического закона классового разделения труда. Энгельс писал об этом в «Анти-Дюринге»: «Разделение общества на классы — эксплуатирующий и эксплуатируемый, господствующий и угнетенный — было неизбежным следствием прежнего незначительного развития производства. Пока совокупный общественный труд дает продукцию, едва превышающую самые необходимые средства существования всех, пока, следовательно, труд отнимает все или почти все время огромного большинства членов общества, до тех пор это общество неизбежно делится на классы. Рядом с этим огромным большинством, исключительно занятым подневольным трудом, образуется класс, освобожденный от непосредственно производительного труда и ведающий такими общими делами общества, как управление трудом, государственные дела, правосудие, науки, искусства и т. д. Следовательно, в основе деления на классы лежит закон разделения труда»[223].
Само собою разумеется, разделение на классы, несущие различные общественные функции, совершалось в зависимости от распределения в обществе собственности, ибо в состав класса, освобожденного от производительного труда, могли входить преимущественно крупные собственники или служилые люди государя, а угнетенный класс образовали простые крестьяне.
В отличие от общественного разделения труда, под которым обычно разумеют разделение населения по роду хозяйственных функций (разделение на производителей и купцов, на ремесленников и земледельцев и т. д.), то разделение труда, о каком говорит Энгельс, можно было бы назвать классовым, или функциональным, разделением труда, ибо оно лежало в основе разделения общества на классы и социальные группы, выполняющие различные общественные функции.
Представители разных классов феодального общества как раз и выполняли разные общественно необходимые функции: производственную, военную, судебную, функцию управления, идеологические и религиозные функции; и класс, сконцентрировавший в своих руках функции, не связанные непосредственно с производством, использовал их в собственных интересах, в целях эксплуатации класса трудящихся. Энгельс, высказав мысль о том, что «в основе деления на классы лежит закон разделения труда», продолжает: «Это, однако, отнюдь не исключало применения насилия, хищничества, хитрости и обмана при образовании классов и не мешало господствующему классу, захватившему власть, упрочивать свое положение за счет трудящихся классов и превращать руководство обществом в эксплуатацию масс»[224]. Исходя из интересов эксплуататорского класса феодального общества, его идеологи говорили о божественном происхождении классов с разными функциями. Например, Ланский епископ Адальберон в стихотворении, обращенном к французскому королю (начало XI в.), писал, что в «тройственном доме божьем» одни «молятся», другие «сражаются», а третьи «трудятся» и все эти сословия «едины» и «разделение их непереносимо»[225].
Подводя итоги рассмотрению развития классового общества в недрах первобытнообщинного строя, Энгельс выделял главное — общественное разделение труда: «Родовой строй отжил свой век. Он был взорван разделением труда и его последствием — расколом общества на классы. Он был заменен государством»[226].
Как мы видели, в поисках новых социальных связей, которые могли бы заменить подорванные и ставшие неэффективными родоплеменные отношения варварского общества, люди вступали в группы, дававшие им защиту и помощь и основывавшиеся либо на равенстве, либо на подчинении и господстве. В гильдии или в союзе побратимов индивид находил некоторые средства для защиты своей личной свободы; но подобная корпорация не избавляла его от гнета раннефеодального государства и вряд ли могла предотвратить утрату им экономической самостоятельности. В защитные гильдии могли входить преимущественно люди, занятые неземледельческим трудом, — торговцы, воины, моряки. Вступая под власть сеньора, индивид утрачивал личную и имущественную независимость, но зато обретал покровительство и гарантию от посягательств всех других магнатов и государства. Под властью сеньора складывались «оптимальные» условия для занятий крестьянина сельскохозяйственным трудом. Развивавшееся в этот период разделение общественных функций сливалось с интенсивным формированием новых социальных связей в единый процесс феодализации — процесс создания тесных мирков сеньориального господства профессиональных воинов и духовных лиц над крестьянством.
Итак, ни в коей мере не отрицая факта прогрессирующей имущественной дифференциации, шедшей в обществе дофеодального и раннефеодального периода, и прямого обнищания части свободного населения, мы все же не в этих фактах видим основной источник превращения широких слоев свободных в зависимых, в держателей земли от крупных землевладельцев. Превращение свободных соплеменников в крестьян, в непосредственных производителей, поглощенных сельскохозяйственным трудом, не оставлявшим им возможности и средств для активного участия в политической жизни, в войнах и суде, делало неизбежным оттеснение их от исполнения этих общественных функций и концентрацию их в руках военного и управляющего класса феодальных собственников. Иными словами, формирование крестьянства — не результат развития феодальных отношений, а причина их генезиса. По своей социально-экономической природе крестьянство, раздробляемое самим производством, представляет собой класс, не способный к самоуправлению, к самостоятельному активному участию в общественных делах; его кто-то должен представлять, выражать его интересы. В условиях раннего средневековья эту функцию неизбежно принимала на себя королевская власть, подчинявшая себе крестьян и сплачивавшая вокруг себя вооруженную часть общества — дружинников, служилых людей, а также духовенство. Классовое разделение функций здесь неизбежно приобретало характер феодальный.
Общественное разделение труда между классом крестьян и военным и управляющим классом феодалов — универсальное явление средневековья; конкретные его формы в разных странах были в высшей степени различны. В то время как во Франкском государстве это разделение общественных функций зачастую происходило путем самоотдачи крестьян под власть господ, в виде прекария и коммендации, в Англии оно осуществлялось прежде всего при посредстве королевских раздач целых деревень под власть церкви и служилых людей. Пожалования на правах бокленда[227] вели к установлению такого отношения между обладателем пожалования и населением бокленда, при котором крестьяне работали на магната, снабжали его средствами, необходимыми для содержания свиты и выполнения военной службы.
В этом варианте развития феодальных отношений под властью магната оказывались сразу группы крестьян — подчас жители целой деревни, даже нескольких деревень. Впрочем, нередко то же самое наблюдалось и в Германии — в результате пожалований иммунитета над округами (вспомним «оттоновские привилегии»). В Скандинавии институтом, во многом близким к англосаксонскому бокленду, была вейцла. Право сбора «кормления» с жителей того или иного округа, которое принадлежало королю, могло быть передано им его приближенному, служилому человеку. В отличие от Англии, где бокленд жаловали навечно, в Скандинавии вейцлу передавали лишь на срок, обычно на срок жизни пожаловавшего и получателя пожалования. Это — существенное отличие, ибо в таких условиях господа-лендрманы и другие владельцы вейцл не могли закрепить пожалованное владение за своей семьей, так сказать, превратить бенефиций в феод. Поэтому они оставались под постоянным контролем королевской власти. Другое отличие заключалось в том, что скандинавские бонды не утрачивали личной свободы и, будучи подвластными владельцу вейцлы, сохраняли свою правоспособность. Но существо отношения было тем же самым, что и в Англии: под властью владельца вейцлы находились крестьяне, своим трудом содержавшие его и обеспечивавшие тем самым возможность несения им военной службы. И здесь, следовательно, происходило общественное разделение труда между классом профессиональных воинов и классом трудящихся. В Скандинавии это разделение социальных функций было неполным, крестьяне не были совершенно устранены из сферы управления, суда и военного дела, но классом, который по преимуществу концентрировал в своих руках эти функции, было рыцарство, фрельсы — как их именовали в Швеции и Дании, свободные люди, т. е. освобожденные от уплаты налогов, получившие право присваивать эти поступления с подчиненных им бондов и использовавшие их для исполнения рыцарской службы. По нашему мнению, неполное освобождение норвежских бондов от общественных функций, не связанных с их производственной деятельностью, явилось одним из источников застоя крестьянского хозяйства и экономического развития страны в целом в XIII–XIV вв.[228]
Германский король Генрих Птицелов, заботясь о создании в Саксонии военно-оборонительной системы, переселил в крепости воинов из числа сельских жителей (milites agrarii), заставив крестьян снабжать их продовольствием[229]. В данной связи не имеет решающего значения вопрос о том, были ли эти воины крестьянами или королевскими министериалами[230], — существенно то, что королевская власть проводила политику разделения общественных функций между профессионалами-воинами и сельским населением, ставя крестьян на службу зарождающемуся рыцарству.
Еще раньше франкские государи, подчинив Южную Галлию, наделяли землями своих вассалов. В X в., когда в этих областях Франции появилось большое число крепостей с гарнизонами milites, последние получали продовольствие от жителей окружавшей местности. В более поздний период эти территории превратились в феоды знатных владельцев крепостей[231].
Феодализм на ранней стадии характеризуется строем вооруженных дружин, живущих за счет эксплуатации сельского населения. Дружины имеют тенденцию организовываться в иерархию во главе с монархом. Власть представителя военного класса над крестьянами, которые дают ему средства к жизни, для вооружения и содержания его собственной дружины, распространяется обычно и на их землю; в этих случаях он выступает в качестве собственника земли своих крестьян. Но, как мы уже говорили, право собственности феодала на землю в период раннего средневековья было производным от его власти над населением. Крестьяне не утрачивали своих наделов и продолжали вести на них хозяйство и под властью феодала. Они по-прежнему тесно связаны с землей, независимо от того, прикреплены они к ней или нет, они — ее фактические обладатели, под какими бы «феодальными вывесками» ни скрывалось это отношение[232].
Намеченными выше основными линиями процесс феодализации в Европе, разумеется, не исчерпывался. В каждом отдельном варианте он приобретал свои неповторимые черты, обусловленные всей конкретной совокупностью местных условий. Нам хотелось указать прежде всего на общие социологические предпосылки генезиса феодализма, делавшие неизбежным переход от «дофеодальной» свободы к феодальной зависимости. Но для правильного понимания исторической перспективы, в которой совершался этот переход, необходимо остановиться на особенностях соотношения свободы и несвободы при феодализме и на самом содержании этих понятий в средние века.
Свобода и несвобода занимают особое место среди центральных категорий социальной действительности раннего средневековья, имеющих прямое отношение к процессу становления феодализма. Как и к понятию собственности, к этим понятиям совершенно необходим строго исторический подход. Нет ничего более ошибочного, чем перенесение понятия свободы, выработанного одной эпохой, в иную историческую эпоху. Современное понятие свободы предполагает независимость от кого бы то ни было. Отсюда устойчивое сочетание почти синонимов «свобода и независимость»; свобода понимается как самоопределение. Далее, в содержание свободы входит ничем не ограниченное волеизъявление индивида, возможность располагать собой и «поступать так, как хочется», свобода воли. Понимание свободы, сложившееся в новое время, включает идею всеобщего равенства и демократии; вспомним нерасторжимое единство лозунгов буржуазных революций «свобода, равенство и братство». Но подобное понимание свободы не имеет ничего общего — ни в сфере социально-политической, ни в сфере духовной — с пониманием свободы в средние века. Неверно было бы применять к обществу раннего средневековья и категории свободы и рабства, как они выработались в античном обществе, хотя в пережиточной форме они могли в какой-то мере сохраняться и после краха Римской империи.
Средневековое общество, строившееся на неравенстве и зависимости, тем не менее не было царством несвободы. Лишь при первом и очень грубом приближении оно делится на свободных и несвободных: подобное расчленение не охватывает всех многообразных, разноплановых и текучих социально-правовых градаций этого общества, постоянных колебаний и переходов между свободой и несвободой. Когда мы говорим о свободе в средние века, то необходимо всякий раз ставить вопрос: чья это свобода — дворянина, бюргера, крестьянина, так как содержание и смысл свободы каждого из них были различны. Далее возникает вопрос: какова степень этой свободы, — она всякий раз особая. Наконец, очень важно выяснить: по отношению к кому ее обладатель свободен? Ибо абстрактной категории «полной», или «абсолютной», свободы, «свободы вообще» средневековье не знало, так же как была ему чужда категория «полной» несвободы. Этому обществу присущи бесчисленные ступени и оттенки свободы и зависимости, привилегированности и неполноправности. Были люди более и менее знатные, более и менее свободные.
В период, когда феодальное общество еще только складывалось, изменения свободы происходили в двух основных направлениях. С одной стороны, широкие слои мелких владельцев и свободных соплеменников, втягивавшихся в зависимость от магнатов, деградировали в социально-правовом отношении; с другой стороны, несвободные приобретали частичную правоспособность. Можно допустить, что в результате этих изменений обе группы сближались: превращение бывших свободных в зависимых держателей и испомещение бывших несвободных на наделах вело к ликвидации некоторых существенных различий между ними. Они занимали теперь одинаковое место в системе производства. Но делать отсюда вывод о том, что все крестьяне, будь то пришедшие в упадок свободные либо отпущенные на волю несвободные, слились в процессе феодализации в единую массу «крепостных», людей, по отношению к которым феодалы обладали «неполной собственностью», было бы неверно.
На всех стадиях истории феодального общества сохраняется многообразие степеней зависимости. Средневековое крестьянство всегда разбито на многочисленные социально-правовые прослойки, разряды и группки, каждая со своим, ей присущим статусом, правами и правовыми ограничениями. Сколь ни скромны были правовые возможности крестьянина, сколь ни сильна была его зависимость и подчиненность господину, за ним признавались какие-то права, имущественные и личные.
Феодальное общество основывается на жестокой эксплуатации класса трудящихся крестьян. Но в отличие от рабовладельческой эксплуатации древности, средневековая эксплуатация зависимых крестьян обставлена правовыми нормами и обычаями. Средневековому праву чуждо понимание человека как вещи, существовавшее в римском праве применительно к рабам. И господин и зависимый в средние века — оба субъекты, однако с различными правами и обязанностями. Крестьянин, считавшийся несвободным по отношению к своему господину, не был таковым же в отношении третьих лиц: servus одного, но ab aliis liberrimus. В то время как в древнем мире часть людей стояла вне права и была лишена какой бы то ни было свободы, в средние века понятия свободы, достоинства, статуса (libertas, dignitas, status) могли применяться не только к людям, но даже к вещам: к церквам, к землям и т. п. Имелась в виду совокупность прав, относящихся к владению или церковному учреждению. Надел имел свой статус, зачастую отличавшийся от статуса его держателя («ингенуильные», «литские», «сервильные» мансы); земля пользовалась «правом» не платить подать; серв, вступив на «свободную землю», получал освобождение.
Средневековье не знает категории «свободы вообще», свободы, не связанной с конкретными индивидами или группой лиц. Libertas — это свобода данного индивида, отличающаяся от свободы другого. Сознание средневековых людей лишено представления о равенстве прав. Здесь действует принцип suum cuique — «каждому свое». На протяжении всего средневековья феодальные юристы постоянно были заняты скрупулезными изысканиями, направленными на установление статуса разных групп свободных и зависимых. Дело в том, что статус людей, принадлежавших к одной социальной категории, изменялся с течением времени и от одной местности к другой. Как не было единого понятия свободы, так отсутствовало и единое понимание несвободы, — его содержание изменялось, было текучим и противоречивым.
Например, французский серваж в IX в. отличался от серважа в X–XII вв., а последний— от серважа более позднего времени, причем всякий раз термином servus (serf) покрывались весьма неоднородные отношения и разные категории крестьян. «Есть много состояний серважа», — писал в конце XIII в. французский юрист Бомануар. Юридическое положение сервов было столь неоднородным и признаки серважа в такой мере варьировали, что современные специалисты не могут достигнуть единства в определении этого важнейшего средневекового французского института — единых критериев для него невозможно установить. Несмотря на норму права, гласившую, что все приобретенное сервом принадлежит его сеньору (римская традиция, трактовавшая имущество рабов как собственность их господ, здесь несомненна), в действительности сервы вступали во всякого рода имущественные сделки, приобретали и отчуждали не только движимое имущество, но и землю, могли владеть даже аллодами[233]. Термин servus восходит к античности: так называли раба. Однако средневековый серв — отнюдь не раб. Он — юридический субъект; при всей ограниченности своей правоспособности он обладал рядом прав, которыми пользовались свободные люди. Этим он радикально отличался от раба древности или раннего средневековья. В отличие от другой категории французских крестьян — «вилланов», повинности которых лежали на земле держания и которые имели право покинуть своего господина, сервы не пользовались свободой в выборе сеньора, а их повинности имели наследственный характер и лежали на их личности. Кроме того, сервы были формально лишены права наследования имущества и свободы брака и должны были платить соответствующие — пошлины господину. Тем не менее сервы — не крепостные: как уже упоминалось[234], в XI–XIII вв. ни в одном документе среди признаков серважа не упоминалось прикрепления к земле. Сервы находились в «телесной зависимости» (hommes de corps) от своих господ, т. е. лично были с ними связаны, подчинялись их власти и юрисдикции, но не считались, подобно римским колонам, servi glebae. Находясь в зависимости от сеньора, серв мог приобрести держание на стороне, но степень его зависимости от других землевладельцев была меньшей, и они не могли требовать от него платежей, являвшихся признаком личной подвластности и бросавших на его личность «пятно» несвободы: эти повинности по-прежнему взыскивал с него основной сеньор. Таким образом, будучи противопоставлены свободным (Бомануар говорил о трех состояниях людей: «благородных» — gentillece, «от рождения свободных» — franc naturellement и сервах), сервы в то же время не были ни рабами, ни крепостными. Возникает предположение, нельзя ли назвать сервов «полусвободными»? Симптоматично, однако, что это понятие в средние века не употреблялось. Серваж — особое, специфически средневековое социально-правовое состояние, в котором своеобразно переплетались черты свободы и несвободы. Качественные особенности положения сервов обусловливались в первую очередь, по-видимому, их непосредственной зависимостью, личной подвластностью сеньору[235].
Изменения в юридическом статусе крестьян отражали их социально-экономическое положение и соотношение классовых сил в обществе, но лишь в конечном счете, а не непосредственно, так как на статус держателей влияли и многие другие обстоятельства, помимо способа и степени их эксплуатации: политическое положение в стране, общая расстановка общественных классов, способность господствующего класса контролировать положение крестьян, наличие или отсутствие свободных земель, плотность населения, правовая традиция, влияние римского права и многое другое.
Юридический статус и фактическое положение держателя сплошь и рядом были различны. В результате одного и того же человека можно было назвать одновременно и несвободным, и свободным. Так, в одном завещании VIII в. упоминались «два раба, один из коих свободен (liber), а другой — раб (servus)». В XI в. Клюнийский монастырь получил в дар земли с рабами и рабынями (cum servis et ancillis), среди которых были свободные (liberi) и рабы (servi)[236].
В отдельные периоды в некоторых странах Западной Европы наблюдается тенденция к усилению зависимости крестьян, к их прикреплению, т. е. всякого рода ограничению их юридических возможностей и, в частности, их права покинуть землю и выйти из-под власти господина, — то, что называют «закрепощением». Тем не менее, как уже подчеркивалось выше, комплекс явлений, известных под названием «крепостничества», остался в целом чуждым Западной Европе не только в эпоху становления, но и в последующую эпоху расцвета феодализма; о крепостничестве в собственном смысле можно говорить лишь применительно к Восточной Европе конца средних веков. Эта оговорка очень важна, так как понятия «закрепощение», «крепостничество», «крепостное право» содержат в себе указания на полное бесправие крестьян, на их подчиненность произволу господина. Вспомним слова В. И. Ленина о том, что крепостное право в России почти ничем не отличалось от рабства. Но именно этого и не было в Европе периода раннего средневековья, где в полурабской зависимости находились одни лишь дворовые.
Как правило, проводилось разграничение между личными и имущественными правами крестьянина: они были ограничены в разной мере, — и, следовательно, между правом сеньора на личность и на имущество зависимого крестьянина. Даже если господин обладал широкой властью над крестьянином, эта власть имела определенные правовые рамки и не была произвольной. Английские вилланы в XIII в. были несвободны и бесправны по отношению к своим лордам, но в отношениях с посторонними лицами они обладали значительными правами. Английский юрист Брайтон, писавший в период наивысшего расцвета вилланства в Англии, утверждал, что все приобретенное вилланом принадлежит его господину. Но вместе с тем он признавал: приобретенная вилланом земля считается как бы его собственностью, если лорд не «наложит на нее свою руку», и виллан может ею распоряжаться как своей и вчинять относительно ее судебные иски. Это признание особенно ценно в устах феодального юриста, который, следуя принципам римского права, приравнивал средневекового виллана к античному рабу[237].
Естественно, сейчас речь идет о праве, о юридическом статусе крестьянина, а не о тех фактических нарушениях и злоупотреблениях сеньоров своей властью, которые обычно происходили в феодальной действительности. Право и жизненная реальность всегда в той или иной степени расходятся, между ними существуют противоречия, но это обстоятельство не превращает права в пустую фикцию. Во всяком случае, в средневековом обществе право играло колоссальную роль в социальной жизни, не только отражая — в идеализированной, нормализованной форме — реальное положение, но и воздействуя на жизнь общества.
Представление о том, что в средние века господствовало «право сильного» или даже «кулачное право», — по меньшей мере односторонне. Господство «права сильного» наступало обычно в моменты нарушения нормального течения жизни: в периоды войн, в обстановке чужеземного господства, при обострении классовой борьбы и в особенности когда феодалы учиняли расправу над побежденными крестьянами; «право сильного» ощущалось на большой дороге, в других мало доступных для правосудия местах. Но «право сильного» было не правом, а прямым насилием, которое современниками так и осознавалось. То было вопиющим нарушением закона, права, нормы и должно было подвергнуться искоренению.
Говоря о средневековом праве, нужно иметь в виду следующие обстоятельства. Во-первых, средневековое общество, консервативное в самой своей основе, базируется на обычае, ориентировано на «старину», и всякое изменение или нарушение традиции воспринимается в нем как нечто неестественное, чуждое его природе; нарушенное равновесие должно быть возможно скорее восстановлено. Во-вторых, средневековое сознание ставит закон выше людей, считает, что право вообще не создается людьми: оно представляет собой естественную часть миропорядка, это божье установление; законодатель, собственно, лишь «отыскивает», восстанавливает право уже существующее, но, возможно, забытое либо искаженное, но не создает нового права. Право обладает такими неотъемлемыми в глазах средневекового человека качествами, как старина и справедливость: право всегда «старое» и «доброе». Первое из этих качеств предполагает второе и наоборот[238]. Записавший «Саксонское зерцало» Эйке фон Репгов прекрасно выразил средневековое отношение к праву: «век господства несправедливого обычая ни на миг не может создать права»[239]. Право рассматривается в этом обществе (во всяком случае, в теории) как воплощенная мораль.
Наконец, в отличие от римского права, представлявшего собой законченную, согласованную систему, дававшую предустановленную форму для практического поведения, средневековое право формировалось эмпирическим путем, на основе бесчисленных локальных обычаев, прецедентов и отдельных казусов и не сложилось в единое и непротиворечивое целое. Для него характерны не столько общие нормы, сколько частные привилегии и установления, вызванные к жизни конкретными потребностями момента. Эта особенность средневекового права нередко порождает у современного человека впечатление, что в средние века господствовал произвол. Но такое впечатление односторонне. Общество не может не строиться на праве. Разумеется, в классовом обществе право отражает в первую очередь интересы господствующего класса, но эти интересы всегда оформляются юридически. В конце концов в этом заинтересован и сам господствующий класс.
На протяжении всего периода раннего средневековья крестьянство выступало в защиту «старины», обычного права, даже и тогда, когда фактически оно боролось за новые — права. В народных выступлениях этого периода мотив отстаивания старинных вольностей был одним из ведущих. Идеал старинной народной свободы воодушевлял крестьян на сопротивление господам. Остававшееся свободным крестьянство понимало свободу как жизнь по собственному праву и свободу от податей как противоположность сеньориальному господству. Борьба зависимых крестьян за облегчение своего положения под властью сеньоров и за сокращение эксплуатации также осознавалась ими как борьба за восстановление прежних вольностей. И эта борьба давала определенные результаты. Сколь приниженным ни было положение зависимых крестьян, за ними приходилось все же признавать какие-то права. Поскольку феодальная эксплуатация основывалась на наделении крестьянина земельным участком, феодал должен был позаботиться о том, чтобы крестьянин мог вести свое хозяйство, более того, чтобы у него существовала хотя бы минимальная заинтересованность в его обработке. При господстве произвола и грубой силы, когда отсутствуют элементарные гарантии сохранения за производителем надела и необходимого продукта его труда, нормальное феодальное воспроизводство попросту немыслимо. Мы уже не говорим о таком факторе, оказывавшем воздействие на положение крестьян, как соперничество между феодалами из-за рабочей силы, когда крупные землевладельцы стремились переманить к себе крестьян, создавая для них более льготные условия, чем их прежние господа.
Права крестьян не столько фиксировались законом, сколько закреплялись обычаем. Но обычай был разным в разных частях страны и варьировал даже в пределах отдельной области. Положение крестьян никогда не нивелировалось. Они делились на многочисленные юридические категории и разряды. Их статус, сочетавший элементы свободы и несвободы, был различен даже в один и тот же период. Поэтому попытки определить его для крестьян целой страны (как это делали, например, английские феодальные юристы в XII и XIII вв.) не могли отразить реальной пестроты социально-правовых категорий крестьянства.
Проблема личного статуса — одна из центральных проблем права в средние века. Может быть, как раз здесь мы затрагиваем главную особенность феодального права. Если юридические проблемы античности концентрировались вокруг имущественных и политических прав граждан и управления государством; если в буржуазном обществе право преимущественно служит задаче регулирования имущественных отношений, то в обществе феодальном правовые усилия направлены в первую очередь именно на вопросы юридического статуса лиц, определения их сословных прав и обязанностей, их правовых возможностей и взаимоотношений, того, что в Англии в конце англосаксонского периода было названо rectitudines singularum personarum. Поземельные отношения неразрывно связаны с личными, сословными отношениями и нередко от них получают свою окраску и самый смысл.
Как возникли эти специфические черты средневекового права? Нужно, по-видимому, разграничивать основу, на которой оно сложилось, и питавшие его источники. Основой формирования сословного права средних веков и, в частности, спектра градуированных свобод и зависимостей (может быть, лучше сказать: свободы-зависимости) явилась сама действительность феодального общества, характеризующегося такой системой социальных отношений, при которой люди объединены в замкнутые группы, сочлененные между собой иерархическими связями. В каждой из таких групп (общин, корпораций цехов, братств, орденов, союзов, гильдий), а также в каждом сословии, правовом разряде, ранге существует относительное равенство; членство в группе, союзе гарантирует их участникам сохранение присущего им статуса и определенной степени свободы и правоспособности. Но эти группы, построенные «по горизонтали», сообщаются с группами другого статуса «по вертикали»: между ними уже нет равенства; члены разных сословных групп находятся между собой в отношениях службы, зависимости, неравенства. Строй крупного землевладения, эксплуатирующего крестьян, и военная вассальная организация определяют основные черты всей этой системы.
Что касается источников средневековых, отношений свободы-зависимости, то нужно указать по меньшей мере на два таких источника. Первый — градуированная свобода варварского общества, в котором право неразрывно связывалось с его носителем — общественной группой. Каждая из групп варварского общества — свободные, знатные, полусвободные — обладала своим правом, специфической совокупностью прав и обязанностей, преимуществ или ограничений, и никакого абстрактного, в равной мере ко всем членам общества приложимого права не существовало[240]. Это представление о единстве статуса и его обладателя и о правах отдельного лица как члена группы сохранилось и в средние века, где в течение долгого времени продолжал действовать принцип персонального права: каждого судили «по его закону»[241], а общего права для всей страны и всех подданных государства не было.
Вторым источником, определившим специфику средневекового права, было христианство с его пониманием проблем свободы и несвободы человека. Неверно, конечно, считать, что христианская религия несовместима с общественной несвободой и что церковь боролась против рабства. Средневековые богословы отмечали разительный контраст между христианским учением о равенстве людей перед богом и об освобождении их в результате искупительной жертвы Христа, с одной стороны, и социальной действительностью, с другой: «по высокому закону небес все люди свободны, но человеческий закон знает рабство». Это противоречие объясняли грехопадением первых людей, которое по воле божьей должно быть искуплено земными страданиями рода человеческого. Смирение перед творцом, служение ему с любовью — залог грядущего освобождения; истинная свобода — на небесах. Подобно этому и долг серва — повиноваться, слава же господина — освобождать его от неволи. Учение церкви благоприятствовало закреплению зависимости крестьян от господ. Но вместе с тем в рабстве видели неестественное состояние человека, созданного богом свободным и оказавшегося в несвободе вследствие конфликта с богом. Ниже мы вернемся к вопросу о влиянии христианства на понимание свободы в средние века. Сейчас нужно лишь отметить, что из взаимодействия обоих названных компонентов — представления варваров о градуированности личных прав и христианского учения об отношении человека с богом — и развились средневековое феодальное право и понимание свободы и несвободы с их соответствующими градациями как ступеней в социальной иерархии.
В марксистской литературе проблема средневековой свободы всесторонне не разрабатывалась, хотя отдельные аспекты ее затрагиваются в различных исследованиях. Для понимания этой проблемы особенно существенное значение имеют идеи А. И. Неусыхина о позитивном содержании понятия свободы как реальной совокупности прав и обязанностей членов варварского общества, о нерасчлененном поначалу единстве прав и обязанностей, что дает основание считать эту свободу равнозначной полноправию. Дальнейшую эволюцию свободы и ее дифференциацию на привилегированность одних и неполную («ущербную») свободу других, начинавшую сближаться с несвободой, А. И. Неусыхин связывает с изменениями в отношениях собственности на землю: утрата аллодов все возрастающей частью членов феодализировавшегося варварского общества и, на другом полюсе, концентрация земельной собственности возвышавшимися социальными группами вели к возникновению многозначности и градуированности содержания свободы, характерных для феодализма[242]. Эти мысли представляются чрезвычайно плодотворными. Они открывают широкую перспективу для дальнейшего исследования содержания свободы в средневековом обществе. В частности, точка зрения, согласно которой свобода соплеменника в варварском обществе имела определенное позитивное содержание, а не определялась лишь негативно (как противоположность рабству), дает ключ к расшифровке многих проблем социальной истории раннего средневековья. Не менее важна идея градуированности и многозначности свободы в эту эпоху.
Мысль А. И. Неусыхина о характере связи свободы и собственности нуждается, как нам кажется, в дальнейшей проверке. А. И. Неусыхин видит в этой связи причинное отношение: изменение собственнических прав влечет за собой изменение прав личных; последние определяются первыми. Тот, кто обладал земельной собственностью в варварском обществе, был свободен и полноправен. Тот, кто утратил свое земельное владение, не мог сохранить независимости и, следовательно, лишался старинной народной свободы, деградировал, становился неполноправным. Однако можно представить себе это отношение и несколько иначе. Дело в том, что как право обладания землей, так и личные права человека были в конечном счете обусловлены принадлежностью его к коллективам: к роду, семье, племени. Вне этих коллективов не могло быть ни свободы, ни владельческих прав индивида, и поставленный вне них (т. е. «вне закона») преступник, изгой, лишался не только прав на землю и прав свободного соплеменника, но и права на жизнь: всякий мог его убить, как зверя. Таким образом, и владельческие права, и свобода-полноправие члена варварского общества были функцией его принадлежности к этому обществу и к образовывавшим его ячейкам.
Между собственностью и свободой в период раннего средневековья вряд ли существовала прямая и обязательная причинно-следственная зависимость. Уже упоминалось, что люди, находившиеся в личной зависимости от сеньоров, подчас могли приобретать земельную собственность и даже иногда имели право ею распоряжаться, что отнюдь еще не изменяло их несвободного статуса. С другой стороны, лица, лишенные земли, могли сохранять свободу, а вступив на службу к сеньору в качестве военных слуг, приобретали новые права и привилегии. Таким образом нередко возвышались несвободные, достигая более благоприятного юридического статуса, чем свободнорожденные. Наконец, признание (Свободным человеком власти над собой господина или покровителя не всегда и не обязательно влекло утрату им прав на свою землю: английские сокмены были в судебном отношении подчинены лордам, однако те не имели никаких прав на их наделы. Видимо, свобода и собственность в феодализировавшемся обществе находились в более сложном и противоречивом отношении. Аллод, видоизменившись, не исчезает и при феодализме, тогда как старая народная свобода, существовавшая в варварском обществе, не пережила его и сменилась запутанной, но имевшей свою логику системой личных прав, обязанностей, зависимостей, градаций и служб, характерных для феодального строя. «Дофеодальная» свобода частично, в измененном виде сохранялась преимущественно лишь на «периферии» феодального мира — в Швейцарии, во Фрисландии, в Исландии, в других скандинавских странах.
Проблема свободы в средневековом обществе еще более осложняется тем, что в понятие свободы входило не только социально-правовое, но и морально-религиозное содержание. Известно, что право, выражая господствующие производственные отношения и отношения собственности, вместе с тем несет на себе отпечаток тех моральных ценностей, которыми живет и руководствуется общество. Поскольку же в средние века этические нормы были одновременно и религиозными истинами, то религиозное понимание идеи свободы не могло не накладывать отпечаток и на ее правовое толкование.
Генезис феодализма начинается в обществе, переживающем глубокий социальный и духовный кризис. Переход варваров от язычества к христианству, сколь поверхностным поначалу он ни был, в конечном счете влек за собой перестройку всей картины мира, переоценку традиционных ценностей, выдвижение в сознании людей новых моральных категорий. Если к проблеме изменения формы религиозного сознания подойти как к проблеме сдвига в общественном самосознании, то мы увидим, что победа христианства означала переосмысление значимости человека и его места в мире.
В язычестве божества, воздействуя на жизнь людей, вместе с тем и сами были подвластны безличной необходимости, силе, стоящей над ними и управляющей всем космосом, — року, судьбе. Сознание неизбежности космического порядка требует от человека беспрекословного ему повиновения и выполнения общественных предписаний; своеволие, личная инициатива могут нарушить гарантированное всеобщей регламентацией равновесие, необходимое для благополучия мира и общества (между ними осознанной грани не существовало). В «Прорицании вёльвы» — памятнике скандинавской мифологии, рисующем историю сотворения мира и предсказывающем его гибель и второе рождение, отразились взгляды людей в переломный период перехода от язычества к христианству. В день конца существующего мира погибнут и боги, подчиняясь неизбежной судьбе. В этой песне в единую мировую трагедию связываются моральный упадок людей и гибель богов, нарушивших клятвы и договоры. Моральное равновесие социальной системы варваров (рухнуло в ходе их переселений и завоеваний, столкновения с цивилизованным миром. Перед ними возникли новые проблемы, социальная жизнь чрезвычайно усложнилась. Традиционное обращение к мифу и привычному ритуалу не могло разрешить новых противоречий и подсказать поведение, которое соответствовало бы новой реальности. Все это неизбежно порождало кризис в сознании.
Языческие верования варваров соответствовали племенному строю: божества германцев были связаны с определенной местностью, на которую распространялись их могущество и покровительство, это были племенные боги. Представление о космосе строилось по образцу усадьбы, в которой проживал варвар.
Разрушение привычных племенных и кровных связей у варваров сделало их сознание доступным учению о равенстве людей перед богом. Христианство выдвигало новую систему отношений: человек — бог, в которой человек оказывался высшим творением бога, поставленным им в центре мироздания, а бог — свободным творцом, не подчиненным необходимости и ничем не связанным, руководствующимся лишь собственной волей и замыслом. В этом новом для варваров антропологическом понимании бога содержалось иное понимание человека и иное понимание его свободы. Признав свободу за богом, человек не мог не признать ценности свободы и для себя[243]. Согласно христианскому учению, бог сотворил человека свободным, и самое его грехопадение — доказательство тому. Но первородный грех привел к утрате людьми свободы, они стали рабами своих страстей. Спасение человека достигается в форме милости божьей, получаемой, однако, по воле самого человека. Каждое человеческое существо представляет собой арену борьбы, ведущей к спасению или к гибели. Как достичь спасения? Христианство отвечало: путем подчинения богу. Чем вернее человек служит богу, чем более он отрекается от себя, тем он свободнее. В глубочайшем своем смысле свобода есть служение богу. Следовательно, свобода и несвобода в сознании людей средневековья утратили метафизическую противоположность. Свобода стала предполагать подчинение, служение, верность; вера (fides) в бога понималась как верность (fidelitas) ему. Напротив, тот, кто не повинуется богу, кто мнит себя свободным, на самом деле — ниже всякого раба, он погиб. Земная свобода, по учению богословов, не подлинная свобода, — это лишь обманчивый образ. Истинные свобода и благородство заключаются в добровольном подчинении творцу. Для средневековых религиозно-этических конструкций, распространявшихся и на право, характерно противопоставление «свободного рабства перед богом» (libera servitus) «рабской свободе мира» (servilis mundi libertas). Свобода исчезает с нарушением верности.
Естественно, христианская проповедь имела в виду внутреннюю, духовную свободу, свободу от греха («где дух божий, там и свобода»). Но религиозное учение об освобождении через смирение, самоотречение и службу давало этическое обоснование новому общественному взгляду на свободу. Из этой пары понятий: «служба» и «свобода» именно служба доминирует в христианском сознании. Принцип службы и иерархии пронизывает все отношения, организует весь социальный и духовный мир средневекового человека.
Свобода в средневековом обществе — это не независимость, не самоопределение. «Иметь сеньора нисколько не противоречило свободе»[244]. Быть свободным не значит ничему и никому не подчиняться. Напротив, чем свободнее человек, тем в большей мере он подчинен закону, обычаю, традиционным нормам поведения. Действительно, раб не подчинен закону, тогда как свободный человек обязан ему повиноваться. В «Саге об Олафе Святом» Снорри Стурлусон рассказывает о том, что король Норвегии запретил вывоз зерна из одной области страны в другую. Знатный человек Асбьярн, нуждавшийся в зерне, приехал к своему знатному родичу Эрлингу с просьбой продать ему зерно. Тот отвечал, что не может этого сделать, так как король запретил торговлю зерном, и не принято, чтобы слово короля нарушалось. Но Эрлинг предложил выход: «Мне кажется, мои рабы должны иметь зерно, так что ты можешь купить сколько нужно. Они ведь не состоят в законе или праве страны с другими людьми»[245]. Здесь отчетливо проявляется средневековое сознание того, что закон — это связь людей (связь как объединение и как ограничение); закон существует, однако, не для всех; несвободные не связаны его предписаниями, тогда как для свободных и тем более для знатных они обязательны. Оказывается, то, что не положено делать свободному, может безнаказанно совершить несвободный. Можно говорить о «свободной несвободе», и, соответственно, о «несвободной свободе» в средние века.
Рыцарь, дворянин свободнее крестьянина, простолюдина. Но эта свобода благородного выражается не только в обладании привилегиями, которых лишен неблагородный, но и в необходимости подчиняться целой системе правил и ограничений, ригористичных предписаний, этикета, не имеющих силы для простых людей. Свобода состоит, следовательно, не в своеволии или беззаконии и не в облегчении строгости закона. Свобода состоит в добровольности принятия на себя обязательства исполнять закон, в сознательности следования его нормам. Рыцарь или священник свободно, по доброй воле вступает в отношения с сеньором или с церковью, принимая на себя определенные обязательства. Всякий раз принятие этих обязательств облекается в форму индивидуального акта: омажа, присяги, заключения договора, посвящения, пострижения, сопровождающихся публичной церемонией. Наоборот, несвобода серва, или, что то же самое, «свобода» его от закона — недобровольна: она унаследована от предков, ибо он несвободен «по крови», от рождения, он серв уже в утробе матери, и выбора ему нe предоставлено. Серв живет не по своей воле и не по закону, а по воле господина. Здесь действует произвол, но не закон. Брактон не нашел более точного определения английского виллана, чем указание на то, что он не знает сегодня вечером, что велит ему господин делать завтра утром. Действительность не соответствовала этому определению, вилланы были подчинены поместному обычаю, фиксировавшему отношения между ними и лордом, и знали, какие повинности и в каком размере, когда и где должны исполнять. Но идея, что серв живет не по своей воле, а по воле другого, лучше всего выражала средневековые представления об основаниях свободы и несвободы.
То, что подчинение и зависимость не только не противоречили в этом обществе свободе, но и сплошь и рядом являлись ее источником, видно из положения (несвободных слуг и министериалов, которые получили свободу и привилегии вследствие исполнения военной службы в пользу короля или других могущественных князей. В понятии «свободное рабство» (liberum servitium) для средневекового человека не было ничего противоречивого. Во Франкском государстве для сохранения и упрочения своей свободы многие искали покровительства у короля, вступая в личную от него зависимость: обладание лишь старинной народной («публично-правовой») свободой не гарантировало общественного положения.
Показательно направление, в каком — происходило в период феодализации общества изменение содержания понятий, обозначавших зависимых людей. «Человеком» (mann, homo) в раннее средневековье называли несвободного; в более позднее время, когда стали оформляться отношения вассалитета, эти термины стали применять к свободным вассалам на господской службе. Точно так же древнеанглийский термин «cniht» (нем. Knecht), «раб», «слуга» затем приобрел значение «оруженосец», «рыцарь». Подобную же трансформацию претерпели термины «маршал», «сенешал», «майордом» и некоторые другие, первоначально обозначавшие рабов, слуг, а в феодальную эпоху ставшие титулами высших сановников. «Тэн» (thegn) из слуги превратился в знатного вассала короля. Термин «bаrо», «человек», «вассал» в феодальном обществе стал феодальным титулом. Эти изменения значений социальных терминов, вне сомнения, отражают сдвиги в общественной структуре. Во всех приведенных случаях эволюция термина свидетельствует о восхождении человека по социальной лестнице, о повышении его сословного статуса вследствие «благородной» службы сеньору[246].
Высокое общественное положение рыцарства в (период раннего средневековья в значительной мере определялось службой, ее особым военным характером, а также наличием земельного владения и власти над людьми; хотя окончательное замыкание дворянства в наследственное сословие происходит в более поздний период, и в это время принадлежность к знатному роду имела немалое значение. Личнонаследственный статус преобладал в раннефеодальный период над социально-имущественным. Выполняемая общественная функция в большей степени влияла на социальное положение феодала, чем наличие у него земельных владений. В ряде областей Европы знать еще могла пополняться выходцами из других общественных слоев и не достигла той стабильности своего состава, которая сделается для нее более характерной в период оформления феодальных сословий[247].
Можно отметить еще одно изменение в социальной терминологии: сдвиги в соотношении понятий «знатность» и «свобода», происшедшие в средние века. Во франкский период термин «nobilitas» подчас был эквивалентом «libertas»: тот, кто владел аллодом и не имел среди предков рабов, мог считаться nobilis, «благородным». Между тем в развитом феодальном обществе «свободными» — в полном смысле слова — именовались уже одни благородные, высшие вассалы, знатные сеньоры: в этом именно смысле применялся к баронам термин «liber homo» в «Великой Хартии вольностей». Вассалитет сливается со знатностью, а знатность — со свободой.
Таким образом, идея связи свободы со службой господину, с подчинением и зависимостью не ограничивалась одной сферой религиозно-этических представлений, она отражала реальную социальную практику складывавшегося феодального общества. Однако совершенно невозможно принять всерьез утверждение немецких историков Э. Отто и А. Вааса, что средневековая свобода вообще была возможна лишь в форме подвластности и имела своим источником господство короля или сеньора над свободным. Эти авторы игнорируют существование старой «народной» свободы, частично сохранившейся и в феодальную эпоху[248]. Но между свободой и зависимостью, при всей контрастности этих категорий для нас, в средние века установилась функциональная связь.
Другую особенность средневековой свободы составляло то, что она не имела вполне индивидуального характера. Обладать свободой в той или иной степени — значило принадлежать к группе, социальному слою, сословию, которое пользовалось определенными, только ему присущими правами, привилегиями, особым статусом, и в рамках которого все его члены были равными. Вне этого сословия соответствующие права не имели смысла и не существовали. Средневековая свобода — корпоративная свобода, регламентируемая правилами корпорации.
Итак, в период генезиса феодализма происходил не только упадок старой «народной» свободы соплеменников. Было бы неправомерным упрощением ограничиваться утверждением, что свобода сменялась зависимостью. Переход от «дофеодального» строя к феодализму невозможно адекватно представить в категориях «упадка» или «подъема» в отношениях свободы (хотя поскольку античное рабство изжило себя и разлагалось, рабы поднялись в социально-правовом отношении). Средневековая свобода — не пережиток племенной свободы варваров, так же как и феодальная зависимость — не ослабленная форма рабства. Это иная по своему содержанию система социальных связей, качественно новые отношения свободы-зависимости, характеризующиеся множеством градаций и переходов.
Проблема свободы в раннефеодальном обществе приобрела в современной медиевистике особенно большое значение в связи с теорией «королевских свободных» (Königsfreie), развиваемой группой западногерманских историков, во главе которой стоит Т. Майер и которая представлена такими учеными, как Г. Данненбауер, К. 3. Бадер, В. Шлезингер, И. Бог и другие. Вкратце содержание этой теории сводится к следующему[249]. Древнегерманское общество было не демократическим, как полагало большинство ученых в XIX в., а аристократическим; в нем господствовала знать, располагавшая землями, бургами, зависимыми держателями, остальное население находилось у нее в подчинении. Поэтому переход от германской древности к раннему средневековью не характеризовался каким-либо коренным переворотом в социальном строе: знать по-прежнему занимала в обществе господствующее положение. Более того, в эпоху Меровингов и Каролингов происходит не столько упадок свободного крестьянства, сколько его формирование.
Столь парадоксальная точка зрения объясняется тем, что некоторые сторонники этой теории вообще отрицают существование широкого слоя старосвободных или рядовых свободных людей (Gemeinfreie) в социальной структуре раннесредневековой Европы. «Независимый в правовом, сословном, хозяйственном отношениях «свободный крестьянин», самостоятельно трудящийся в своей усадьбе, представляет большую проблему или загадку социальной истории раннего средневековья, — пишет К. Босль, — говоря откровенно, его невозможно обнаружить, да его и нельзя включить в эпоху, основные черты и предпосылки которой для этого не подходят»[250].
Согласно теории «королевских свободных», свободное крестьянство начинает складываться во Франкском государстве благодаря политике королевской власти, заботившейся об укреплении своих позиций. С этой целью франкские короли создавали слой военных поселенцев, людей, наделенных землей и обязанных исполнять военную службу в пользу государства. Из числа литов, полусвободных и других неполноправных и зависимых людей, находившихся под личной властью и покровительством короля и получивших от него свободное состояние, создается слой Königsfreie. Расселение «королевских свободных» в пограничных районах Франкского государства и в завоеванных областях, освоение ими пустовавших до того земель, несение воинской повинности характеризуют их отношение к королю и накладывают решающий отпечаток на их правовое и общественное положение. «Королевские свободные» явились той социальной базой, опираясь на которую франкские монархи смогли проводить широкую внешнюю завоевательную политику и держать в подчинении знать. Однако раздаривание государями прав и власти над «королевскими свободными» светским и церковным магнатам и присвоение последними коронных доменов вели к ослаблению и исчезновению связи Königsfreie с королевской властью и к их растворению в широкой массе вотчинно-зависимых крестьян, сидевших на землях магнатов[251].
Таким образом, свобода крестьян в понимании историков этого направления оказывается продуктом королевской политики и функционально связана с государством— творцом социальной структуры и права. Свобода, по их утверждениям, предполагает господство и порождается им. Советские историки уже продемонстрировали научную несостоятельность теории «королевских свободных» и основанных на ней построений и исследовательских методов историков — ее приверженцев. Особое сословие «королевских свободных» не засвидетельствовано ни «варварскими Правдами», ни картуляриями и формулами, ни полиптиками; истолкование источников историками школы Т. Майера тенденциозно и произвольно[252].
Нет никаких оснований соглашаться с тезисом об отсутствии в древнегерманском и в раннесредневековом обществах широкого слоя свободных — рядовых, полноправных, ни от кого не зависящих людей. Их существование, вопреки утверждению К. Босля, не «загадка» и вполне «вписывается» в картину той эпохи, если, разумеется, не представлять ее себе столь односторонне и предубежденно, как это склонны делать Т. Майер и его последователи.
Признание наличия в древнегерманском обществе родовой знати, пользовавшейся влиянием и авторитетом среди соплеменников, отнюдь нe дает возможности принять антиисторический взгляд сторонников указанного направления относительно извечности аристократического строя у германцев. Древнегерманская знать и знать раннефеодального общества — далеко не одно и то же, это две различные и по происхождению и по существу общественные группы, хотя переходы и элементы преемственности между ними могли иметь место[253].
В противовес теории «королевских свободных», истолковывающей свободу в обществе раннего средневековья как негативную категорию (поскольку она возникает в результате избавления зависимых и неполноправных людей от неволи), советские исследователи обнаружили позитивную природу свободы соплеменника в варварском обществе[254] и наполнение свободы в феодальную эпоху новым содержанием[255].
Свобода не возникает впервые в ходе перестройки франкского общества и в связи с политикой королевской власти. И этот тезис историков школы Т. Майера невозможно принять. Королевская власть не создает социальную структуру, исходя из интересов своей политики. Тем не менее следует отметить, что эти историки в мистифицированном и искаженном виде затронули очень важную проблему. Это проблема трансформации свободы, происходящей при переходе от варварского общества к обществу раннефеодальному, проблема качественных изменений в содержании свободы крестьян в новых социальных условиях. Вместе с тем это и проблема отношения между свободным крестьянством и государством в феодальную эпоху. Ложная трактовка проблемы свободы в трудах упомянутых выше западных историков не делает ложной самую проблему. К сожалению, в нашей медиевистике, давшей справедливую отрицательную оценку взглядам западногерманских историков, не была подмечена рациональная проблематика, облеченная в фальсифицирующие построения. Между тем новые вопросы в науке подчас ставятся первоначально в искаженной формулировке, нередко дискредитирующей их содержание.
Приведенный в предшествующих разделах книги материал дает основание, как нам кажется, утверждать, что королевская власть действительно играла активную роль в процессе развития феодальных отношений. Мы видели, как значительная часть свободных общинников подпала под власть церкви и светских господ вследствие раздач королями своих прав по отношению к этим крестьянам. Право сбора угощений, кормлений, посещения пиров, которые устраивались соплеменниками для короля (князя), передавалось им своим приближенным, монастырям, служилым людям; тем самым свободные крестьяне оказывались подчиненными получателям пожалований, а кормления и продуктовые поставки, утрачивавшие добровольный характер по мере укрепления королевской власти, в руках знатных лиц и церковных учреждений перерастали в феодальную ренту. Таким путем происходило в Англии «освоение» феодалами крестьян и их земель, пожалованных королями на правах бокленда. Тенденция к превращению кормлений и даней в регулярные подати и поземельные платежи обнаруживается и в скандинавских странах. Эволюция термина «вейцла» в этом отношении очень показательна. Первоначальное его значение— «пир», «угощение». Но затем он приобретает дополнительное значение — «кормление»; по таким кормлениям, упорядоченным и ставшим обязательными для крестьянства, разъезжали конунги. Вейцлой стали называть и материальное обеспечение, которое получал служилый человек короля (так и называвшийся — вейцламан), поставленный им «кормиться» в определенной местности. Наконец, термин «вейцла» распространился на самую эту местность: она сделалась округом кормления. В отличие от англосаксонского бокленда, территория которого из округа кормления превратилась в вотчину, скандинавская вейцла этой эволюции, видимо, до конца не прошла. Однако тенденция развития ясна. Напрашивается параллель между скандинавской вейцлой и древнерусским полюдьем, которое со времен Ольги опиралось на систему княжеских погостов. Дальнейшее «окняжение» и «обоярение» кормлений и деревень, с которых они следовали, вело к превращению погостов в вотчины[256].
Историки, стоящие на точке зрения теории Königsfreie, утверждают, что «королевские свободные» якобы принадлежали королю; поэтому он и мог передавать их монастырям и светским магнатам. Но данные источников, на которые ссылаются эти историки, нуждаются в ином истолковании. Пожалование свободных людей и их земель церкви или знати — еще не доказательство того, что эти люди стояли в особом личном отношении к королю, а их владения принадлежали ему на праве собственности. Выше уже неоднократно подчеркивалась неправомерность применения понятия «частная собственность» к поземельным отношениям эпохи раннего средневековья. Жалованные грамоты и другие документы той эпохи могли говорить о передаче всех прав, включая свободу неограниченного распоряжения, — фразеология юридических документов была заимствована из римского права. Но в действительности за этой традиционной фразеологией и терминологией скрывались новые отношения, далеко уже ей не соответствовавшие. Подлинным объектом королевских пожалований сплошь и рядом были не зависимые люди и не земли, являвшиеся собственностью короля, но те полномочия и права, которыми он реально располагал по отношению к своим свободным подданным, в том числе и аллодистам: право сбора кормлений и даней, присвоения судебных штрафов, право суда, военная власть. Все эти права или часть их король жаловал магнатам. Но эти пожалования, при таком их понимании, никак не могут свидетельствовать о личной зависимости от короля крестьян, являвшихся объектом пожалований (вернее, пожалований прав по отношению к этим крестьянам). Критики теории «королевских свободных» уже отметили то решающее обстоятельство, что крестьяне, на которых распространялись пожалования, сохраняли право свободного распоряжения своими землями, и что, следовательно, их земли не расценивались королем как его «полная собственность»[257]..
Современный словарь не дает вполне адекватных понятий для описания подобных явлений. Можно, конечно, говорить о пожаловании прав «верховенства», о передаче «публичной власти» над крестьянами, о «верховной собственности» короля, о ранней форме его феодальной собственности, но все эти определения неточны и могут запутать дело. Трудность состоит в том, что передача королем полномочий (еще одно не слишком удачное выражение!) знатному лицу или монастырю не носила, строго говоря, ни публично-правового, ни тем более частноправового характера, ибо самое разграничение «публичного» и «частного» не осознавалось в такой форме[258]. Поэтому мы предпочитаем говорить о передаче власти над людьми, жившими на определенной территории, власти, которая отчасти могла распространяться и на их земли.
Следовательно, пожалования королями власти над свободными людьми и собираемых с них доходов — пожалования, которые играли огромную роль в генезисе феодализма у англосаксов и в Скандинавии, практиковались и на континенте Европы, в частности во Франкском государстве[259]. Отношения между королевской властью и свободным крестьянством выглядят, однако, далеко не так, как это рисуют сторонники теории «королевских свободных». Источники сообщают не об особом сословии лично подчиненных королю и получивших от него статус Königsfreie, а о широкой массе свободных крестьян — рядовых свободных (Gemeinfreie), свобода которых претерпевает определенные изменения в результате королевских пожалований. Но дело не в одних пожалованиях.
Еще более существенно то, что между раннефеодальным государством и свободным крестьянством устанавливались противоречивые отношения. Свободные люди представляли для королевской власти контингент армии, на их собраниях решались местные дела, они участвовали в судах, в охране порядка. До тех пор пока существовал достаточно широкий слой свободных аллодистов, королевская власть находила в них свою социальную опору и могла противостоять притязаниям магнатов[260]. В тех странах, где свободное крестьянство не исчезает и в феодальную эпоху (в Англии, в Скандинавии), королевской власти удавалось противодействовать центробежным силам. В этих странах долго не изживались традиции «военной демократии» и король в какой-то мере продолжал играть роль предводителя народа.
Свободные крестьяне, со своей стороны, нуждались в покровительстве короля и органов его власти, защищавших их — пусть непоследовательно — от притеснений церковных и светских господ. Кроме того, в короле они видели воплощение благополучия страны и народа[261].
Но по мере роста окружавшего короля служилого слоя происходило укрепление самостоятельности королевской власти на новой основе: король в меньшей мере нуждался в народном ополчении, отдавая предпочтение профессиональному конному тяжеловооруженному войску. Вместе с тем крестьяне, поглощенные сельскохозяйственным трудом, не могли регулярно выполнять функции воинов, участников народных и судебных собраний[262]. Между крестьянством и королевской властью вырастал новый слой военных и служилых людей, постепенно сосредоточивавших в своих руках воинские функции, управление, суд. Свободное крестьянство, за исключением его верхушки, поставлявшей пополнения в этот феодализировавшийся социальный класс, утрачивало свое прежнее значение в глазах короля и все более превращалось в объект эксплуатации.
Отныне короли ценили в свободных людях не столько политическою силу, способную играть активную роль в общественных отношениях, сколько плательщиков податей, кормлений, исполнителей государственных барщин и служб[263]. С них требовали поставки кораблей, транспортных средств, лошадей, продуктов, фуража, участия в постройке и ремонте укреплений, дорог, в перевозках, предоставления постоя людям короля, короче говоря, использовали их в качестве носителей государственного тягла. От воинской службы они также не были освобождены, но поскольку далеко не всем мелким владельцам она была под силу, то им приходилось либо в складчину снаряжать одного воина от нескольких наделов, либо оставаться дома, работая на более обеспеченных людей, уходивших на войну. Воинская служба, являвшаяся прежде признаком свободы и полноправия, одной из наиболее почетных обязанностей члена племени, превращалась для основной массы свободных крестьян в тяжкое бремя, от которого они чаяли избавиться[264].
Свобода этих людей, тесно сопряженная с государственным тяглом, оказывалась своеобразной формой зависимости от королевской власти, источником их эксплуатации государством и его представителями. Вместе с тем, как мы видели, слой свободного крестьянства и его земли явились тем резервом, из которого короли производили пожалования в пользу церкви и знати.
Таким образом, функциональная связь крестьянской свободы с государственной властью в период раннего средневековья действительно существовала. Однако она имела совершенно иной характер, нежели это предполагали сторонники теории «королевских свободных»: свобода крестьян не создавалась королевской властью, но она трансформировалась в условиях развивавшегося феодального государства, коренным образом меняя свое существо. Из свободы-полноправия членов варварского общества она превращалась в ограниченную, ущербную свободу-зависимость подданных короля.
В этом свете, очевидно, и нужно рассматривать вопрос о свободном крестьянстве в феодальном обществе. На средневековой крестьянской свободе явственно отпечатывается основной антагонизм этого общества.
Распространено мнение, что феодализм исключает свободу крестьянства, что становление феодального строя сопровождается всеобщим закрепощением сельского населения и что свободная крестьянская собственность — «преходящее» явление в эпоху раннего средневековья. Выше уже была показана неверность этих утверждений. Даже в наиболее феодализированных странах Европы на протяжении всего средневековья сохранялась прослойка свободных крестьян, не находившихся в зависимости от крупных землевладельцев. Наряду с ними существовали лично свободные крестьяне, подчиненные сеньорам чисто номинально. Они обладали собственными землями и могли ими распоряжаться без вмешательства сеньора. Ренту они платили символическую: пару шпор или перчаток, каплуна, фунт воска и т. п. Этот «чинш в знак признания зависимости» от сеньора не имел никакой материальной ценности. Судебная зависимость таких людей от сеньоров, если она вообще имела место, была легкой. По сути дела, это свободные владельцы, подчиняющиеся феодальному принципу «nulle terre sans seigneur».
Многие историки склонны считать прослойку свободных аллодистов, сохранявшуюся в тех странах, где основная масса крестьян была втянута в вотчинную зависимость, пережиточным явлением, осколком «дофеодальной» социальной системы, расценивать ее в качестве признака незавершенности феодализации. Но, во-первых, такого рода «незавершенность» наблюдается почти повсеместно. В той же Франции — «классической» стране феодализма — существовали районы с высоким процентом аллодиальных землевладельцев[265]. В Германии, Англии этот слой был еще шире. Велик он был и в Италии, и в других странах Европы.
Во-вторых, представление о свободе крестьян в средние века как пережитке «дофеодальной» эпохи не подходит к странам, в которых свободное крестьянство преобладало. Видеть в свободном крестьянстве средневековой Норвегии только наследие варварского общества — значит отказаться что-либо понимать в ее социальной структуре, которая ведь и базировалась на свободных бондах. Но этот «заповедник» крестьянской свободы с XII или с XIII в. знал феодальный строй вооруженных дружин, феодальную монархию и церковь, имел господствующий класс, живший за счет крестьянства. Следовательно, речь должна идти не о том, что феодализм якобы несовместим с крестьянской свободой, а о том, как он с нею реально соотнесен. Ссылкой на пережитки мы ровным счетом ничего не объясним. Мы видели, что свобода крестьянства в феодальном обществе качественно отличается от свободы соплеменников в варварском обществе. Нас не должно вводить в заблуждение то, что средневековая крестьянская свобода-зависимость может внешне напоминать старую «народную» свободу германцев. Восходя генетически к «дофеодальной» свободе, свобода средневекового крестьянства — новая по своему содержанию. Она может быть правильно понята только в контексте феодальной системы, интегральной частью которой она является. Будучи функционально связана с феодальным государством, средневековая крестьянская свобода включается в механизм социальных связей феодального общества, налагая на них свой отпечаток и во многом определяя особенности всей общественной системы.