ГЛАВА ВТОРАЯ

Ни капли тщеславия

Шульгин жил в одном из старых районов Ленинграда, в большой коммунальной квартире. Был он высокого роста и на широких плечах носил крупную голову, которую покрывали темные кудрявые волосы. Руки при ходьбе, если в них ничего не было, держал за спиной. Он редко улыбался, и многие предполагали, что Шульгин замкнутый и даже злой парень.

Иногда на улице к нему подходили тренеры по баскетболу — уговаривали заняться спортом. Прочили чемпионские лавры, обещали поездки по городам страны и даже за границу. «Ты посмотри на себя, ты же вылитый спортсмен! Ну разве не обидно — походить на баскетболиста и не быть им?..» Но Шульгин тихо говорил в ответ: «Обойдемся», — и шагал от тренера в противоположную сторону.

Шульгин не был тщеславен. Никакие победы не прельщали его, а лавры не привлекали своей красотой. Потому что с самого рождения единственной радостью Шульгина был сон. Он спал уже пятнадцать лет; проспал грудной возраст, детский сад и семь с половиной классов средней школы.

Но не лежал он круглые сутки в постели и не храпел на весь квартал. Он жил почти так же, как все его ровесники: ходил в школу и кино, бегал на лыжах и на коньках и даже, что самое удивительное, учился без двоек.

С первого взгляда могло показаться, что Шульгин подвижный и одухотворенный парень. Однако в школе прекрасно знали, что он — соня, что его никто и ничто не интересует и что поэтому у него никогда не было и не будет друзей.

Да и жил он словно бы из-под падки. Школу посещал потому, что никто не позволял ему оставаться дома. А в кино или на каток ходил только потому, что сестра не разрешала весь день валяться на диване. И так далее до бесконечности.

Если бы у него спросили, зачем он живет, вероятно, Шульгин долго бы соображал, что на это ответить. Но таких вопросов никто ему не задавал. И он продолжал свой бесконечный сон без каких-либо замечательных сновидений (иначе мне пришлось бы рассказывать о том, что ему снилось). То есть Шульгин был среди нас, но его могло и не быть, и ничего от этого не изменилось бы в нашем мире.

Кто знает, может быть, мы о нем так ничего бы и не узнали — мало ли в нашем городе таких людей, которые спят даже тогда, когда глаза у них открыты, — если бы не случились одно за другим несколько чрезвычайных событий…

Срочно требуется нокаут!

Время подходило к четырем. По широкой улице мимо школы проносились легковушки и грузовики, разбрызгивая к тротуарам намокший снег. Прохожие торопились в помещения, чтобы не мокнуть на асфальте. Школьный народ разбрелся по домам, и только в восьмом «А», где учился Шульгин, — собрание. Тут решают, как помочь ему проснуться.

Пришли к этому стихийно — так часто случается в любом нормальном классе… Говорили о текущих делах: двойки не исправляются, заметки в стенгазету не пишутся, театры коллективно не посещаются, и вдруг маленький Миша Плахов положил голову на руки и уснул.

Заметили. Срочно обнародовали этот вопиющий факт. Все засмеялись, кроме двух второгодников. Разбудили и, пока Миша смущенно улыбался, ему будто на лоб штамп поставили: «Эх ты, Шульгин Второй!»

Этого было достаточно, чтобы нормальный класс во главе со старостой Томой Железной начал обсуждать явление «Шульгин». Долго спорили, как на него повлиять. Оба классных второгодника — Ионин и Аристов — как всегда, молчали — играли в футбол. Наконец удалось прийти к единому мнению: для начала надо затащить его на школьный вечер, посвященный Международному женскому дню.

— Гол, дубина! — заревел Аристов, тараща глаза на Ионина.

— Потише, оседлые, — сказала Тома Железная.

Ребята подождали, пока они там успокоятся, и кто-то сказал:

— Не придет, и говорить нечего…

— Конечно! У нас — своя жизнь, а у него — своя…

— Если взяться как следует, обязательно придет, — сказал Вася Горохов. А Людмила Силич, как всегда, категорически сказала:

— Нужно прикрепить сильного товарища с педагогическим уклоном.

— Стимул нужен, без стимула — невозможно, — перебили ее.

— К нему нужно обязательно прикрепить, — твердила Силич.

— Хватит, — сказала Лариса Витковская. — Просто его нужно как следует встряхнуть. Я где-то читала, как один знаменитый боксер попал в автомобильную катастрофу и перестал говорить…

— Отказал речевой анализатор, — сказал Юра Поярков.

— Ну да, — подтвердила Витковская. — И все думали, что он уже никогда не заговорит. А потом он снова пошел на ринг, там его послали в нокаут, и он заговорил! Так и нашего Шульгина следует послать…



— И кто же это сделает? — спросил коллекционер кактусов Николай Достанко. — Может быть, ты?

— А запросто! — встряхнула короткими волосами Витковская. — Ты же не сможешь?

— Хорошо, что Шульгина нет, — сказал Достанко и взглянул на своих приятелей Зимичева и Пояркова. Те дружно подмигнули. — Будь покойна, дорогая, может, поспорим?

Витковская закусила губу. Она словно бы приценивалась к сопернику, не забывая при этом, что он не один. Было видно, что ей трудно решиться на этот шаг, но и отступить не могла — такой характер. А потому сказала:

— Хорошо, попробуем. Думаю, проиграешь…

— Поддерживаем хорошее начинание, — важно сказал Горохов. А Тома Железная радостно улыбнулась, отразив в своем единственном на всю школу золотом зубе половину учащихся восьмого «А».

Шульгин на собрании не присутствовал, он вообще не любил собраний, а потому не знал, что над его безмятежной жизнью нависла угроза. И не только в лице Ларисы Витковской…

Принципиальный Поярков

На что рассчитывали трое одноклассников во главе с Достанко? Они довольно скоро определили, что главной слабостью Шульгина является его одиночество. Именно по одиночеству и решено было нанести первый удар.

Поярков надеялся на свой фотоаппарат. Он делал хорошие снимки, но в конце концов ему надоело снимать всех желающих. И, отказывая кому-то, Юра теперь говорил: «Понимаешь, братец, я снимаю только интересных людей — дрессировщиков, капитанов дальнего плавания и нашу буфетчицу тетю Френю… Почему ее? Потому что совсем скоро она станет самым выдающимся человеком в стране: так безжалостно обсчитывает народ — вот-вот превратится в первого у нас миллиардера!..»

Он думал, что после этого никто не станет просить. И ошибся, потому что плохо знал своих сверстников. Стоило школьникам прослышать, что Поярков снимает только «выдающихся», как вдруг все стали требовать, чтобы Поярков обязательно сделал их портрет. Словно бы все в один день стали такими же выдающимися, как тетя Френя.

Поярков сфотографировал самых достойных — чемпиона города по классической борьбе среди юношей Виктора Лусто, круглую отличницу Майю Коновалову и свою одноклассницу Ларису Витковскую — лучшую танцовщицу и хореографа школы.

Но что стало твориться с другими, кого Поярков не считал выдающимися! Они упрашивали, настаивали и даже угрожали. Некоторые вообще обижались: «Ну, чем я хуже твоей Витковской?. Ее снял, а меня так нет? Подумаешь, она танцует! А зато я победительница математической олимпиады и, кроме того, умею вышивать гладью и болгарским Крестом…»

Поярков усмехался и говорил: «Детка, она ногами сделает гораздо больше, чем ты головой».

Слава Пояркова росла. И вскоре все поняли, что он действительно знает толк в людях.

Год назад он сфотографировал десятиклассника. А тот после этого поступил в университет, да еще совершил подвиг — спас тонувшую девочку. Отец девочки, капитан первого ранга, подарил ему кортик, а городская газета под рубрикой «Происшествия» поместила портрет героя, выполненный Поярковым.

Второй случай был еще убедительнее. Однажды на школьном вечере семиклассница Ира Кожухова читала свои стихи. Поярков подошел к сцене с фотоаппаратом. И все поняли: надо ждать событий! Так и случилось — не прошло и месяца, как на весь город по радио прозвучали новые стихи Ирины Кожуховой!

Тут-то все и началось! Отвергнутые Поярковым стали поговаривать о том, что дело вовсе не в их способностях, а в самом Пояркове: если сфотографирует, — значит, к этому человеку обязательно должна прийти слава.

Когда слухи о Пояркове дошли до директора школы, он вызвал знаменитого фотографа к себе в кабинет. О чем они там говорили — никто не знает. (Ходили слухи, что директор предложил Пояркову организовать в школе фотокружок.) Но сам Поярков — ох уж этот Поярков! — рассказывал так: «Когда я вошел, директор пожал руку и говорит: «Здравствуйте, Юрий Палыч! Садитесь, пожалуйста, в кресло, закуривайте… Говорят, вы снимаете выдающихся людей?» — «Бывает», — говорю и пожимаю плечами: дескать, что ж тут особенного. «И много уже наснимали?» «Порядочно. В нашей школе их видимо-невидимо, и все народ образованный, начитанный…» А вижу, мнется, чудак, будто стесняется. Но превозмог себя и продолжает: «Вот я человек не выдающийся, обыкновенный директор, но прошу и меня заснять. Если, конечно, мой образ вас вдохновляет». — «Не могу, Лаврентий Ильич, — говорю, — я действительно снимаю только выдающихся…» В общем, отказался. Думал, кричать станет: «Из школы не выйдешь, в восьмом классе тридцать три года сиднем просидишь, характеристику дам такую, что даже в ад не примут…» А он, хороший такой дядька, улыбнулся и говорит: «Молодец, — мол, — я тебя проверял. Только уж и придерживайся до конца этого полезного для нашего общества принципа — снимай то, что хочешь, что тебя вдохновляет. Тогда и сам не заметишь, как станешь известным человеком и настоящим художником!..»

Может быть, эта принципиальность и помогла Пояркову расти не по дням, а по часам. Сначала он снимал только для себя. Затем несколько удачных фотографий родители отобрали для семейного альбома. Потом — школьная фотовитрина, посвященная шефской помощи колхозу. Следующий шаг — городская газета с портретом студента-героя…

Поярков мечтал поскорее закончить школу и стать сотрудником знаменитого на весь мир журнала «Советский Союз». Теперь он и жизни своей не представлял без этого журнала. Он собирался стать выдающимся фотокорреспондентом, и если судить по тому, насколько популярен был Поярков среди школьников, то можно с уверенностью сказать, что он находился уже на полпути к своей мечте…

Лишь один человек — Шульгин — не обращал никакого внимания на всю эту шумиху вокруг доморощенного фотографа. Ему и в голову не приходило попросить Пояркова сделать его портрет.

Только раз, наблюдая, как Поярков фотографировал кошку, сказал:

— Давай и меня рядом.

— А кто ты?

— Ейный брат, — сказал Шульгин и даже покраснел от восторга — не часто ему удавался юмор.

— Тогда вставай на четвереньки и делай хвост пистолетом, — сказал Поярков.

— Как хочешь. Потом на коленях упрашивать будешь — не соглашусь, — равнодушно сказал Шульгин и зевнул, заметив, что зевнула кошка…

И вот теперь трое друзей вспомнили об этом.

Они прекрасно знали: Шульгина просто так не ухватишь. Но, к своему удивлению, вскоре поняли, что им совершенно нечего предложить. Достать билеты на хоккей — откажется. В кафе — не пойдет. Пригласить на выставку служебных собак — рассмеется. Да еще скажет, что пошел бы лишь в том случае, если бы на этой выставке кроме собак были бы представлены и они, наполеоны…

Задумались. Поярков и Зимичев ждали, какую идею подаст Достанко. Он готовил себя в дипломаты и потому уже теперь пользовался значительной привилегией в решении самых сложных задач.

Но Достанко молчал, растерянно пожимая плечами, что никак не соответствовало облику будущего деятеля…

— В чем же причина? — наконец спросил он. — Вроде бы все интересно, а ему — безразлично?

— А в том, что и хоккей и все на свете выставки он может посетить и без нас, — сказал Поярков.

— Правильно, Юра. В лучшем случае, мы ему наладим связь с окружающим миром. Но не с нами. А нужно…

— А нужно что-нибудь такое, что бросило бы его к нам в объятья.

— Правильно, Юра. Но ты учти, что времени у нас очень мало — Витковская слов на ветер не бросает и займется им всерьез. Она может затащить Серого в ансамбль.

— Помешаем, если надо! — усмехнулся Зимичев. — Такую жердину…

— Постой, Зима. Соперницу лучше переоценить, — перебил Достанко. — На сцене она — бог, у нее талант!.. А у нас что?..

— Но ведь у нас тоже кое-что есть, — не выдержал Поярков. — Что, если я дам Шульгину фотоаппарат и предложу щелкнуть какого-нибудь знаменитого спортсмена? Затем опубликую этот портрет в какой-нибудь газете, а под портретом будет стоять фамилия автора: «С. Шульгин»?

— Долго и нудно, — произнес Достанко и отошел на два шага, чтобы подумать. И вдруг его осенило: нужно вернуть из мастерской отца кактусы. «Конечно, что тут думать?! И пригласить Шульгина! А тот — ого-го! Тот может сразу согласиться. Таким меланхоликам только подавай острые ощущения…»

— Долго и нудно, — повторил он. — Тут нужна авантюра! Участие в ней сблизило бы нас с ним… Кажется, я знаю, что делать. Нужно дождаться темноты и похитить из мастерской отца кактусы…

— Опять кактусы, — поморщился Поярков. — Ты уж если коллекционируешь их, то не пытайся…

— В том-то и дело, что нет! Все. Крах!..

Поярков и Зимичев с недоверием взглянули на него — от таких дипломатов можно ждать чего угодно, только не истинной правды.

— В том-то и дело, что нет! — повторил Достанко. — То есть с сегодняшнего дня… Я их вчера пересадить решил. Купил в цветочном магазине земли, посуду — домой пришел; батя сидит за столом расстроенный — на работе не ладится, второй месяц подряд план не выполняют. Сидит и будто книжку читает. Потом встал и пошел на кухню к матери. Вот я и поставил на освободившийся стул кактус. И забыл. А он пришел и сел на прежнее место. Да как подскочит, бледный, испуганный, и на меня смотрит, будто я нарочно. Потом как закричит: «А, мерзавец, специально подстроил?.» И полетели кактусы вверх тормашками. Штук пять в мусоропровод побросал. Я ему говорю: «Прости, отец, нечаянно». А он: «Нет тебе за это прощения! И места нет в доме этим колючкам!..»

— Где? — спросил Поярков.

— В доме, в доме нет места…

— Нет, где врать научился?

— Да погоди ты! — отмахнулся Достанко. — Кричит, носится по квартире, за штаны держится. А мне смешно смотреть на батю и жаль его. И кактусы жаль. Еле утихомирили, думали, все повыкидывает… А сегодня утром просыпаюсь, а он, вижу, складывает в сетку мои кактусы, будто ананасы. Увидел, что я проснулся, и говорит: «К себе в мастерскую отнесу. Они там нужнее. Они там среди железа и станков глаз будут радовать…»

— Когда? — спросил Поярков.

— Да утром, говорю же…

— Нет, когда врать перестанешь?

Достанко закусил губу и гневно посмотрел на приятеля. Медленно проговорил:

— Послушай, Юра, хоть ты и друг, но не буди во мне зверя. Меня уже давно раздражают твои плебейские ужимки… Так вот, — повернулся он к Зимичеву, — эту мастерскую я знаю, как свою квартиру, — все ходы и выходы. Пригласим Шульгина и — порядок! Отсюда может все начаться. Он за нами будет ходить, как теленок, а Витковская останется с носом… Это, брат, тебе не фотки делать, тут посложнее, — лягнул он Пояркова, даже не повернувшись к нему. — Правильно я говорю, Зима?

— Э, э, — Зимичев подготовлялся к ответу. Он еще не знал, согласиться с Достанко или нет. Но ему польстило, что будущий дипломат спрашивает его мнение, а потому сказал:

— Можно попробовать, если надо.

— Нет, — сказал Поярков. — Это вы можете сделать без меня. Я в таких авантюрах не участвую.

Оба повернулись к нему. Достанко сжал губы так, что они побелели.

— Хорошо, — сказал он. — А что ты предлагаешь?

— Ну вот, сказка про серого козлика, — усмехнулся Поярков. — По-моему, для начала нужно просто потолковать. А там и пойдет само собой…

Они еще долго разговаривали в том же духе, пока не расстались. И все-таки решение было принято: прежде всего нужно позвать Шульгина к гастроному.

Игра жизни

Сережа Шульгин жил с родителями. Его папа — мастер производственного обучения в железнодорожном ПТУ, а мама — закройщица в дамском ателье. Никаких претензий сыну они не предъявляли, считая, что их Сережа ничем не хуже остальных мальчиков. А в чем-то даже лучше: успешно учится, в подворотне не стоит, не курит, не таскает мелочь из карманов — в общем, тихий, добрый парень. Правда, любит поспать. Но они объясняли это тем, что сын быстро растет, а значит, его хрупкий организм требует больше отдыха.

До последнего времени в семье жил еще один человек — сестра Тоня. Шульгин любил сестру. И знал, что сестра тоже любит его. Тоня в глаза говорила ему, что он лентяй и что такие, как он, живут триста лет и даже не умирают, а пропадают бесследно, потому что никто о них после смерти никогда не вспомнит. Тоня училась в университете на пятом курсе, была девушкой начитанной и уж если говорила, то попадала не в бровь, а в глаз.

Но брат не прислушивался к серьезным и важным словам, которые она говорила. Улыбался, молчаливо разглядывая какой-нибудь предмет, например, пепельницу.

— Да что ты все улыбаешься, будто Герасим из «Муму»?.. Хотя нет, до Герасима тебе далеко.

— Почему? — спрашивал Шульгин.

— Потому что Герасим, в отличие от тебя, — красивый человек. Он живой и потому красивый. А у тебя внутри дупло, пустота.

— Почему?

— Потому, что ты слон. Но это лишь по виду. А внутри ты — черепаха. У тебя все черепашье. Ведь стыдно сказать — за всю жизнь ни разу не был в театре! — Она обиженно замолчала. Задумалась. И тихо прибавила: — Одно лишь отличие: черепаха на морском дне в тине лежит, а ты — на диване.

Шульгин зевнул и, словно бы между прочим, пробурчал:

— Борода твоя вчера приходила. Ждала тебя и не дождалась.

— Долго сидел?

— Ага… Я успел выспаться.

— Говорили о чем-нибудь?

— Он говорил, я молчал.

— О чем же он говорил?

— Да все глупости какие-то.



— Ты с ним чаще разговаривай. Он, знаешь, какой умница! Настоящий самородок, талантливый, как бог: в семь дней может мир сотворить, только материал подавай… И какие же он глупости говорил?

— Да все, что тебя любит.

— А ты что?

— А я сказал — было бы за что…

— А потом?

— На диван ко мне подсел и продолжает свои глупости. Говорит, жениться на тебе хочет.

— Правда? — улыбнулась Тоня, покрываясь румянцем.

— Ага. И спрашивает, мол, я не против?

— Но ведь не против же, не против?

— Отчего же… Как ты ко мне, так и я… Вот и сказал, что напрасно он это. Что я бы на его месте не стал… И вообще, не такой уж моя сестра человек, чтобы на ней жениться.

— Какой же ты, — притворно улыбаясь и так же притворно качая головой, проговорила Тоня. — Теперь я о тебе все знаю: ты вредный и ты меня нисколечко не любишь.

— А ты пошла бы за него?

Тоня долго смотрела на брата. Улыбалась. А затем чуть-чуть кивнула и спросила:

— А разве ты сам не догадываешься?

— Да нет, я так. Жаль… И не будет больше около меня человека, обладающего критическим умом.

— Будет, будет! И не один, а сразу два!

Она подбежала к брату и поцеловала его в висок. Закружилась по комнате и присела перед зеркалом…

Вскоре они поженились и теперь жили отдельно — снимали комнату на окраине.

Когда они приходили в гости, Тонин муж — Витя — молча садился в уголок и рисовал в своей огромной записной книжке. То это был парусник, то чье-нибудь лицо, а то просто чиркал бумагу, и сначала было непонятно, что там за жизнь, а потом выяснялось — девушка с косой или пацан, стреляющий из лука.

Приходил отец, здоровался с Витей за руку, несколько секунд разглядывал рисунок, одобрительно кивал, а затем озабоченным голосом спрашивал:

— Ну, как там делишки в Древней Греции?..

Витя, улыбаясь, смотрел на него, не зная, что сказать. А папа тут же приходил ему на помощь:

— Хороши, видать, делишки, раз демократию больше не душат и Олимпийские игры хотят навечно к себе вернуть, а? Умный же народ, щадит свою историю. Не желает в бочку меда — ложку дегтя…

— Папа, в историю нельзя ничего добавить, из нее можно только многое взять, — смеялась Тоня, чтобы отвлечь Витиного собеседника. Она вместе с матерью собирала на стол.

— А вообще-то вам не мешало бы съездить в какую-нибудь знаменитую древней культурой страну. Особенно ему, — кивнул он на Витю. — К примеру, в Италию, а?

— Так не шутят, — сказала Тоня.

— И не собираюсь шутить. Узнавайте насчет путевок, а за деньгами дело не станет. В общем, считайте, что это свадебное путешествие.

— И правда, как это мы раньше не догадались? — сказала мама. — У Вити твоего талант, ему знать нужно, видеть.

— Спасибо, не надо, — бормотал Витя, не отрываясь от своей книжки.

Тонечка с влажными глазами подошла к отцу и поцеловала его в щеку.

— Ну, ну, — отбивался отец, приглашая всех к столу…

Потом они прощались, и, уходя, Витя говорил Сереже:

— Приезжай в гости. У нас там за домом — стадион. Проверим наши возможности: в футбол сыграем, в шиповках побегаем…

— Не люблю я это, — отвечал Сережа. — В детстве любил, а теперь перестал. Да и зачем, если каждый вечер по этой машине что-нибудь показывают?

— Как хочешь… А то рисовать научил бы?

— Зачем? — спрашивал Сережа. И на этом разговор их кончался…

Еще в квартире Шульгиных жил сосед Анатолий Дмитриевич — пожилой, молчаливый и покладистый. После замужества сестры Шульгин стал чаще заходить к нему в комнату, чтобы молча выпить чашку чая и так же молча посидеть перед клеткой со щеглом Орлом и щеглихой Решкой. Сосед смотрел телевизор и не пытался заговорить. Работал он проводником в поездах дальнего следования, подолгу не бывал дома, а по возвращении все молчал. Будто и не ездил никуда и ничего не видел, а все это время просидел в темном погребе.

Иногда летом, во время отпуска, собирал рюкзак и отправлялся путешествовать по свету. «Жизнь проходит, Сережа, — говорил он. — Надо воздухом надышаться, соловьев послушать, я же в прошлом — сельский житель. А там и — в рай. В раю-то небось соловьев нет?..»

Другой на месте Шульгина стал бы просить Анатолия Дмитриевича взять его с собой. Но не таков был Шульгин. Если светило солнце и голубело небо, он говорил (даже не говорил, а как бы предполагал): «Жарко, поди, туристам приходится, еще солнечный удар хватит…» А если моросил дождь, Шульгин хмурился, обнимал себя за плечи и вздыхал: «Холодно, поди, простудиться можно…»

Шульгин видел, что страсти Анатолию Дмитриевичу хватало лишь на то, чтобы собраться в дорогу. А возвращался из походов он не отдохнувшим, а, наоборот, усталым, полубольным и будто потерявшим что-то важное и дорогое. Морщины лица высыхали, желтели, а маленькие серые глаза будто бы начинали светить вполнакала.

Он надолго запирался в комнате, никого не хотел видеть, и казалось, что уж в следующий-то раз задумается, стоит ли с его слабым здоровьем отправляться на край света за соловьиными песнями.

Однако наступала весна, и сосед оживал. Он снова готовился в дорогу: стирал и сушил на кухне потертый рюкзак, подшивал суровой ниткой ремни и лямки и весело поглядывал на Сережу. Как-то сказал:

— Больше ходишь — дольше ходишь. Такова игра жизни. Я человек посредственный, мне лишь увидеть дано. А вот изобразить, как вашему бородачу Витьке, — не дано. Тут требуется острый глаз-ватерпас. И рука чтоб этому глазу подчинялась… Хочешь, вместе пойдем? Может, и не пожалеешь…

— Доживем до лета — видно будет, — сказал Шульгин. — Хотя мне и дома хорошо…

В конце зимы Шульгин заметил, что Анатолий Дмитриевич зачастил в кладовку…

Однажды, вернувшись из школы, он подошел к соседу и увидел, что тот достает из деревянного ящика рюкзак, туристский топор, потемневшую от времени и огня алюминиевую кастрюлю. Хмурится и важничает, будто не с побрякушками дело имеет, а с драгоценностями из знаменитого музея.

И вдруг что-то выпало из рук Анатолия Дмитриевича. Выскользнуло из марлевой тряпки, грохнулось на пол, и Шульгин увидел пистолет. Черная матовая рукоять, короткое дуло с темным отверстием — все как у настоящего.

— Что это? — спросил Шульгин, наклоняясь к оружию.

— Не трожь, — властно сказал Анатолий Дмитриевич и быстро поднял пистолет. Сунул в рюкзак и взглянул на Шульгина, засмеялся, как мальчишка: — Хи-хи… Понимаешь ли, знакомый охранник дал посмотреть. Говорит, патрон заедает… Они там в тир у себя ходят, вот и неудобство получается. А я когда-то работал на оружейном заводе, кое-что соображаю. Может, исправлю. Но ты, Сережа, никому не говори, понял? А то, если узнают, что охранник не в мастерскую сдал, а мне передоверил, ругать будут — с этим строго.

— Мне-то что? — зевнул Шульгин. — Хотя забавная штукенция, с такой сам черт — лучший друг будет.

Зазвонил телефон. Он снял трубку.

— Кто у телефона? — спросили в трубке.

— А ты кто? — вопросом на вопрос ответил Шульгин, хотя по голосу узнал Достанко.

— Наполеон Бонапарт, — скромно ответил тот. — Со мной еще два наполеона. Решили объявить тебе войну, а потому подходи к гастроному.



— Со слабаками не воюю.

— Хм, кхм, — покашляла трубка. — Придешь?

— Не могу, — сказал Шульгин. — Пока никого нет, вздремнуть хочется, а то учиться заставят.

— Ненадолго, Серый, будь другом. Нам тут без тебя не обойтись.

Шульгин поморщился, представив холодную зимнюю улицу, падающие мокрые хлопья снега и не просохшие ботинки, но собрал всю свою волю и сказал:

— Хорошо, буду.

Повесил трубку, отошел от телефона, сел на край стола и задумался.

«С чего это они стали наполеонами — здоровые же лбы? И зачем приглашают к гастроному? Разыгрывают, что ли? Это же такие деятели! Не поддавайся, Шульгин, блюди неприкосновенность души и тела».

Посмотрел на широкий зеленый диван — так знаток и ценитель живописи смотрит на картину гениального художника, — поблагодарил неизвестного мастера за его труд — надо же изготовить такую удобную штуку! (Шульгин считал, что самым совершенным изобретением всех времен и народов было не колесо, не книга и не телевизор, а такой зеленый, такой откидывающийся и похрустывающий, словно живыми суставами, диван!) При одном взгляде на это совершенство глаза наполнялись туманом, Шульгин терял силы и с непостижимым блаженством принимал горизонтальное положение…

Он прямо со стула повалился на подушку. На этот раз успел даже сбросить тапки, и они мягкими шлепками попадали на паркет.

«Меня разыгрывать нельзя, — думал он. — И вообще, вы живите сами по себе, а я буду сам по себе. Меня ваша суетная жизнь не привлекает — день проживи, а остальное все повторится… Я и без вас обойдусь. И без школы обошелся бы, но что делать, если теперь такую моду взяли… За окнами сейчас и снег, и холод, а здесь — чисто и тепло, и я кладу под ухо свой нежный локоть и слышу, как наполненно и нечасто в нем пульсирует кровь… Вот уж сон крадется из подушки. Такой он весь НИКАКОЙ, без запаха и цвета. Но делает тебя большим, как море. Ты будто на волнах качаешься… Или нет! Как отдельная планета, отрываешься от Земли и уносишься в звездное пространство… Мой друг — ДИВАН, мой брат — СОН…»

Шульгин действительно начал дремать: уже по зеленому лугу, похожему на обшивку дивана, шли белые козы с желтыми бантами вместо рогов, а черные козлы с белыми бантами — чуть в стороне — стояли на задних ногах и нюхали красные маки. За ними поднимались горы, и на вершинах гор торжественно и ярко белели вечные снега.

Снова зазвонил телефон. Шульгин открыл глаза и услышал за дверью голос Анатолия Дмитриевича:

— Сергей, тебя!

— Знай, Серый, мужики так не поступают, — декламировала трубка голосом Пояркова. — Думаешь, если мы тебя уважаем, то нас уже можно за нос водить?

— Ладно, — сказал Шульгин и, троекратно зевнув, направился к вешалке. Он не видел, как ему в спину пристально смотрел сосед…

Герой дня

Ожидая Шульгина, они стояли у гастронома и по очереди бегали на угол смотреть, не идет ли он. Притоптывая от вечернего морозца, вели неторопливую беседу.

— Шульгин придет, а что мы ему скажем? — спросил Поярков.

— Что-нибудь придумаем, — сказал Достанко. — Важно, чтобы он пришел, а там — по обстоятельствам.

— Эх, был бы мотоцикл! — вздохнул Зимичев. — Посадил бы этого Шульгина и как рванул!..

— А много ты уже денег на мотоцикл накопил? — спросил Поярков.

— Э-э… Одиннадцать рублей. И это лишь за полгода!

— Ну, рекордсмен! Через пятнадцать лет ты действительно купишь «макаку».

— Ничего, скоро брат демобилизуется. Работать пойдет, так что вместе купим. А эти, что накопил, я, может быть, ему на Восьмое марта пошлю, ему там нужнее, у него девушка есть.

— А зачем? — спросил Достанко. — Он там сыт, обут, одет. Театр и кино привозят в казарму, зачем еще деньги? А девушка понимает, что он солдат, значит, пока он служит, должна тратиться.

— Он не такой, — сказал Зимичев. — Он не привык за чужой счет.

— Послушай, Зима, — перебил его Поярков, — зачем тебе мотоцикл? Ты ведь после восьмого идешь в автомобильное пэ-тэ-у? А там тебе не только права, но и собственный самосвал выдадут?!



— Выдадут, если надо. Но тебе этого не понять, — медленно говорил большой, грузный Зимичев и, задрав голову, смотрел на громадную сосульку, торчавшую из-под крыши пятиэтажного дома.

— Ого! Такая грохнет на голову — без привычки не устоишь, — сказал Поярков.

— А если плашмя, то и двоих уложит, — подтвердил Зимичев. — Но она в стороне от тротуара, над крышей соседнего дома.

— Снег теперь на крыше замерз, она может упасть и запросто съехать по нему на тротуар, — начал развивать свою мысль Достанко, но Поярков перебил:

— Тихо! На горизонте — Серый!

Когда он подошел, наполеоны и виду не подали, что обрадовались. Коротко и ясно объяснили, что вызвали его для переговоров, что намечают сходить в кино и если он — за, то ему даже и билет купят.

— И все? — возмутился Шульгин. — Оставьте меня в покое.

Он повернулся к дому и вдруг увидел ту же сосульку. Он быстро сообразил, что если она и упадет, то на крышу, а значит, никому ничто не грозит.

Достанко понял, о чем он думал.

— Чуть что — и пара трупов.

— Это если скатится с нижней крыши, — уточнил Поярков.

— А может, и не скатится? — зевнул Шульгин.

— А ведь точно скатится! — убежденно сказал Поярков. — А внизу могут быть крошки-малютки, женщины.

«Вот не повезло, — думал Шульгин. — Зря приплелся».

Он посмотрел Пояркову в глаза. Тот опустил голову, словно бы смутился. Разумеется, он не забывал о споре с Витковской. Ему хотелось, чтобы победил Достанко. В этом случае частица победы досталась бы и ему, Пояркову. Но в душе он уже не ощущал того огня, который возник в момент спора.

— Но при чем тут я? — спросил Шульгин. — Скажите дворнику, это его забота.

Он шагнул по улице, но Достанко ухватил его за рукав и начал говорить, что не понимает бесстрастности Шульгина. И стал объяснять, как это важно — чем-то заниматься: сбивать сосульки, собирать кактусы, фотографировать, гонять на мотоцикле или хотя бы мечтать о мотоцикле, как это делает Зимичев. В общем, как это важно, когда есть такая страстишка, которая выгодно отличает тебя от большинства людей.

— Все? — тихо спросил Шульгин.

— Ну, не переваливать же собственную жизнь на плечи дворника! — выкрикнул Достанко.

— Там и лестница есть, — как бы между прочим, сказал Поярков. — Посмотрим?

— Не только посмотрим, но и собьем ее, — подтвердил Достанко. — А ты, Серый, можешь валить домой. Ты мне надоел!

Он отпустил рукав Шульгина и пошел первый. За ним сразу же направились Поярков и Зимичев.

Шульгин повернулся было к дому, но что-то мешало ему уйти. Взглянув на сосульку, он медленно двинулся за ребятами.

Вчетвером вошли в темный двор. Медленно, стараясь не шуметь, стали подниматься по вертикальной пожарной лестнице, — она тихонько поскрипывала и покачивалась.

Добравшись до крыши, ступили в глубокий снег и, скользя по обледенелому карнизу, друг за другом потянулись над колодцем двора к сосульке. И тут шедший впереди Шульгин поскользнулся, упал и стал сползать к самому краю крыши. Зимичев попытался удержать его и сам не устоял и поехал в полуметре от него.

Поярков и Достанко оцепенели от страха. Зимичеву удалось ухватиться за обледенелый выступ крыши, а Шульгин все так же медленно сползал дальше и дальше. Повернув голову, он взглянул на Достанко, укоряя, и тот будто очнулся. Сделал несколько шагов к Шульгину, подал руку и схватился за ржавую трубу, к которой крепились провода. При этом ноги Шульгина уже повисли над пропастью двора почти по колено.

Но сил не хватало. И тогда на помощь подоспел Зимичев.

Через минуту все четверо стояли рядом, и Достанко говорил:

— Пропади она пропадом, эта сосулька. Идем вниз.

— Зачем же вниз? — удивился Шульгин. — Что мы, напрасно сюда поднимались?

Он забрался выше и медленно подобрался к ледяной глыбе. Взялся обеими руками и потянул на себя. Раздался резкий звук, будто открывали консервную банку, и льдина отвалилась и рухнула в снег.

— Ее тут оставлять нельзя, нужно скинуть во двор, — сказал Достанко.

Вдвоем они подтащили льдину к краю, посмотрели, нет ли кого внизу, и сбросили. Там ухнуло, прогрохотали осколки, и все затихло.

Когда вышли на улицу, Поярков восторженно сказал:

— Ну, ты дал! Герой дня! Я тебя за это сфотографирую! Я сделаю тебе лучший портрет! Ты же герой!

Шульгин посмотрел на него, улыбнулся и покачал головой. Хотел что-то сказать, но лишь махнул рукой и направился к дому.

Наполеоны растерянно провожали его взглядами. Нужно было как-то останавливать Шульгина, чем-то увлекать, чтобы не лопнул, не перестал существовать крохотный сосудик, образовавшийся между ними. Но запас возможностей кончился.

— Пусть идет, — наконец сказал Поярков. — Признаем, что удержать нам его не удалось.

— Заткнись! — рявкнул Достанко. — Что ты стоишь, Зима, — победа уходит!

Достанко и Зимичев бросились за Шульгиным.

Поярков остался один. Он не торопился бежать вдогонку. Ему нужно было обдумать, что произошло, ибо поступки Шульгина не вписывались ни в какие его представления о человеческом характере. Сначала не хотел идти на крышу. Потом пошел. Потом, оказавшись на миллиметр от смерти, не дрогнул, не побежал к лестнице. Довел дело до конца и тем самым показал пример истинной смелости…

Несколько секунд Поярков стоял неподвижно, не зная, как ему теперь поступить… Рядом на бетонном столбе покачнулся и скрипнул уличный фонарь. Прошуршал в водосточной трубе снег. За домом в переулке послышались голоса. Поярков оглянулся — никого. Но по коже все-таки побежали мурашки, и сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее он пошел в ту же сторону, куда ушли ребята. Через минуту он уже мчался во весь дух.

Догнал лишь у перекрестка. Достанко упрашивал Шульгина остаться, приглашал в мороженицу — все напрасно. Что-то бубнил Зимичев.

— Вот и Юра тебя просит, — кивнул Достанко на запыхавшегося Пояркова.

— Правда, Серый, оставайся, — произнес Поярков.

Шульгин остановился, взглянул на Достанко, зевнул и продолжал свой путь.

Так ничего и не добившись, наполеоны отпустили его…

Твоя муза

Школа готовилась к празднованию Международного женского дня — Восьмого марта…

Каждый что-нибудь готовил к празднику. Кто-то подарки, кто-то концертный номер, кто-то рисовал шаржи и раскрашивал бумажное панно, которое собирались повесить у входа, кто-то просто из любопытства путался под ногами у тех, кто был занят приготовлениями к торжеству.

В общем, заняты были все. Даже принципиальный Поярков согласился сфотографировать девочек-отличниц. Многочисленные снимки должны были украсить праздничную стенгазету, а школьные поэты должны были написать к ним поздравительные стихи. Поярков, как директор, ходил из класса в класс, ослеплял девочек вспышкой «Чайки», произносил: «Минуточку, повторим!» — и только после всех церемоний шел дальше.

А его одноклассники нервно сидели за партами, делали вид, что учатся, а на самом деле уже мысленно надевали свои лучшие костюмы и рубахи. При этом с удивлением и даже любопытством поглядывали на девочек, словно бы видели их впервые.

Впрочем, был один человек, который на вечер не собирался. Это Шульгин. Он вообще за все свои школьные годы не посетил ни одного школьного вечера, чем вызывал крайнее удивление у некоторых парней.

На этот раз произошла осечка…

Когда родители ушли в гости к родственникам, оставив сыну торт и две бутылки лимонада, Шульгин разобрал диван и приготовился вздремнуть. Уже начал расстегивать пуговицы на рубашке, уже привычно позевывал, когда в прихожей раздался звонок.

«Наверное, ошиблись дверью, — подумал он. — В такой день кто может прийти? В такой день все сидят за столом, говорят о женщинах и желают им сладкой жизни… Если бы мне пришлось их поздравлять, я бы им всем пожелал приобрести такой же диван, как у меня… У соседа вообще никого не бывает. А если почему-нибудь вернулись мама и отец, то у них свои ключи».

Снова позвонили. На этот раз менее настойчиво — как бы на всякий случай, чтобы удостовериться, что за дверью никого нет.

Он накинул пиджак, вышел и открыл.

На площадке стояла девочка. Невысокая, в черной шубке, из-под которой выглядывал краешек платья. На ногах — красивые сапожки, а на голове — зеленая косынка, в каких обычно артистки хореографических ансамблей исполняют русские народные танцы. Девочка закрыла глаза черной маской, и сколько ни вглядывался Шульгин, не мог понять, кто это.

— Кто ты? — спросил он, стараясь представить ее без маски.

— Твоя муза, — рассмеялась девочка и сняла маску.

Шульгин увидел Витковскую.

— Зачем пришла? Я спать собрался, — сказал он. — И у меня нет никакой музы.

— Что ты! Именно я — твоя муза. И ты со мной должен обращаться вежливо, не противоречить, не спорить. Иначе я уйду. Так поступали все музы на свете.

Шульгин поморщился, запахнул плотнее пиджак и небрежно сказал:

— А вырядилась!

— Ну, для тебя же старалась, — кокетливо сказала Витковская. — Давай, отец, скоренько собирайся и пойдем.

— Куда?

— На школьный вечер. Где ж тебе сегодня быть, если не там? Давай, давай, а то сорвешь концерт.

— Я в концертах не участвую.

— И молодец, и правильно. Зато для тебя участвуют другие. Ты не можешь себе представить, как трудно артистам выступать, если в зале — никого…

Она отставила ногу в сторону и прислонилась к перилам — дескать, не к спеху, могу и подождать. На ее шубе растаяли снежинки, и теперь крохотные капельки блестели так, будто по дороге на Витковскую просыпался золотой дождь.

На пятом этаже хлопнула дверь. Кто-то осторожными шагами спускался по лестнице. Будто ребенок, маленький и легкий. Вот лестничный пролет кончился. Витковская обернулась и увидела невысокого худенького мужчину с бледно-розовым лицом и незрячими глазами. В руке он держал тоненькую палочку, а под мышкой — маленькую квадратную коробку.

— Здрасте, Николай Петрович, — сказал Шульгин и посторонился, давая дорогу.

— А, это ты, Сережа? — спросил мужчина.

Витковская тоже отступила к стене, и мужчина, повернувшись к ней, спросил:

— Ты не один?

— Нет, ко мне из школы Витковская пришла.

— Это хорошо… В такой день это очень хорошо. Поздравь ее и не обижай. А я иду поздравлять свою дочку Ирочку и внучку Наташу.

Он говорил это и продолжал спускаться, пока не затихли внизу его шаги.

— Что с ним? — спросила Витковская.

— В танке горел.

— Бедный… Столько лет…

— Теперь ничего. Бежит позади своей палки — не угонишься. А на перекрестках — каждый поможет.

— Вот видишь, трудно, а идет поздравлять своих женщин. А ты?

Шульгин посмотрел на нее полными обиды глазами, а затем, не поворачиваясь, спиной вошел в дверь. Щелкнул замок. Витковская тоже растерялась. Потом шагнула к звонку и стала нажимать кнопку. Времени оставалось мало, нужно торопиться, а ей до сих пор не удалось вытащить этого медведя из берлоги.

— Увалень, — шептала она, меняя руку на звонке. — Никакой ответственности перед коллективом, никакого уважения к женщинам… Ну, уж это тебе даром не пройдет!..

«Пусть трезвонит, — думал Шульгин, с тревожной нежностью поглядывая на подушку. — Мне и по телевизору концерты надоели. А там же сила! Профессионалы: Пьеха, Пугачева, кто еще?.. Не то, что ваша самодеятельность!»



Звонок не умолкал.

«Что это она? Может, что-нибудь с кнопкой сделала, а сама ушла? — подумал Шульгин и снова пошел к двери.

Витковская стояла на прежнем месте и насмешливо смотрела на Шульгина. По ее глазам было видно, что так просто она отсюда не уйдет.

— Я милицию позову, — пригрозил Шульгин. — Ты лучше валяй, пожалуйста, на свою вечеринку и не хулигань тут… Не такой уж я дурак, как тебе кажется.

И тут случилось то, чего Шульгин никак не ожидал. Витковская взяла его за руку и затащила в комнату. Открыла шкаф, достала белую рубаху, галстук, новый пиджак и все это повесила на стул. Отвернулась и сказала:

— Ты срываешь Международный женский день. Одевайся.

— Ничего я не срываю, — промямлил Шульгин, поняв наконец, что окончательно проиграл.

— Ой, Шульгин! У тебя же торт! — воскликнула Витковская. — И лимонад!.. Жаль, что мне выступать, а то я бы тебя раскулачила.

Шульгин кивнул. И тут же услышал, как в чашку, шипя и булькая, полился крюшон.

— Отпусти ты меня, Витковская. Я тебе весь торт подарю.

Кто угодно на ее месте не выдержал бы, сжалился и ушел. Но не такой характер был у Витковской. Она подала ему галстук и коротко сказала:

— Надевай! Живо! — Вернулась к столу, закрыла пробкой лимонад и продолжала: — Я еще с детства поняла: важно быть решительной и сильной. Вот не поверишь, а я однажды победила настоящую овчарку. Она хотела укусить мою собачку Шпильку — прелесть что за собачка, романсы пела! — так я бросилась и сама укусила овчарку за ухо. И прогнала. Главное — это характер…

— Будет врать, — сказал Шульгин.

— И ничего не вру. Можешь сам у нее спросить.

— У овчарки?

— Я на провокационные вопросы не отвечаю. Спроси у ее хозяйки, она до сих пор на нашей лестнице живет. — Шульгин уже стоял совсем готовый. Витковская вздохнула: — Какой ты красивый! Я тебя таким еще не видела. Ты станешь украшением вечера!..

— Чего там, — смущался и краснел Шульгин. Но Витковская не обращала на его эмоции никакого внимания. Подала пальто и вывела на лестницу. Сзади с грохотом захлопнулась дверь, и Шульгин понял: это — конец. Ключи остались в другом пиджаке, соседа нет, а родители придут только к ночи.

Подошли к школе. Из двух спаренных радиоколокольчиков гремит Штраус. Парни в пальто нараспашку и девочки с мимозами в руках быстро вбегают по ступенькам крыльца.

Перед входом Шульгин пропустил Витковскую вперед. Но та остановилась у двери и кивнула: дескать, проходи, а то еще сбежишь.

Он не стал спорить — лень было — и вошел первый. Снял пальто, а она забрала оба номерка и помчалась по лестнице на второй этаж.

Шульгин постоял в вестибюле, поморщился от восторженных возгласов одноклассников, которые почему-то поздравляли его с праздником, зевнул и двинулся в буфет. Он думал, что только там, в родном и милом уголке, с вечно улыбающейся толстушкой тетей Френей найдет утерянный покой.

Проходя по коридору, он увидел в тупике знакомую фигуру Пояркова. Тот, согнувшись, копался в ботинке, будто что-то прятал. Шульгин подошел. Поярков неожиданно выпрямился и спрятал ботинок за спину. Но Шульгин успел разглядеть — он подкладывал под пятку сложенную много раз газету.

— Зачем это? — спросил Шульгин.

— П-понимаешь, задник трет, — тихо сказал Поярков. Было видно по глазам, что он растерян. И на Шульгина смотрит как-то странно, будто прощения просит.

— Разносится, — обнадежил Шульгин и пошел дальше.

«Неужто его не устраивает собственный рост? — подумал он. — Разве это праздник, если ты постоянно думаешь о собственных ногах? Это же, наверное, больно?.. Нет, будь я даже карликом, не встал бы на ходули. Это же обманывать самого себя…»

Навстречу шел Достанко.

— Привет, Серега, — сказал он. — Ты наших не видел?

— Ваших не видел.

— Я имею в виду Зимичева и Пояркова. Они отличные ребята, ты зря с ними не поддерживаешь контакт.

— Мне и без вас тошно. Привели сюда…

— Кто привел? Витковская?

— Кому ж еще?

— Если ты не объединишься с нами, она из тебя кочергу сделает. Советую подумать.

— Да, да, у меня много недостатков, — вздохнул Шульгин и вошел в буфет.

Могу поговорить

Съев шестнадцать бутербродов с колбасой и для ровного счета четыре с сыром, он сказал «нормально» и поднялся в актовый зал.

Сцена была закрыта бархатным занавесом. На нем прожекторы оставили четыре ярких пятна — два белых, красный и синий. По ступенькам туда-обратно снуют участники художественной самодеятельности.

Едва он вошел в зал, наполеоны поспешили к нему. Они предложили сесть подальше от сцены, чтобы вдали от театральной суеты поговорить о кактусах, мотоциклах и фотоаппаратах.

Поярков действительно был чуточку выше. Он и стоял как-то слишком прямо, будто ему в этот момент замеряли рост. Заметив, что Шульгин посмотрел на его ботинки, быстро заговорил:

— У меня есть двоюродный брат Игорь. Так он живет в одном доме с одним знаменитым стариком. Этот дедуля, закончив петербургскую Академию художеств, всю жизнь занимался тем, что усовершенствовал фотозатворы. Теперь он работает в ГОИ, хочет сделать последний, самый быстродействующий механический затвор. После которого уже никто и никогда не сделает более быстрого.

— А зачем он нужен, когда давно уже имеются электронные фотозатворы? — спросил Достанко и посмотрел на Шульгина.

Они чувствовали, что проигрывают спор, и поэтому делали последние отчаянные шаги, чтобы изменить ход событий.

— На интеллектуальный разговор потянуло? — спросил Шульгин. Он улыбнулся, покачал головой и вышел из зала. Потоптался в коридоре, подошел к двери, на которой висела стеклянная табличка «9-б», открыл. И тут же увидел в самом углу на последней парте маленькую девочку. Одна косичка с красным бантом спереди, другая — сзади.

Девочка быстро приложила к глазам ладошки и отвернулась.

«Плачет, что ли?» — подумал Шульгин, собираясь уйти. Не ушел. Громко спросил:

— Ты чего?

Девочка всхлипнула. Развязала бант, приложила к глазам и снова завязала.

Шульгин приблизился к ней.



— Обидел кто?

— Нет.

— А чего воешь?

— Я не вою… Боюсь.

— Кого?

— Прокофьева…

— Из какого класса?

Девочка подняла заплаканное лицо. Взглянула на Шульгина. Ресницы задрожали, словно бы она собиралась плакать, но вдруг рассмеялась. Ее голос в этом пустом классе был таким звонким и радостным, а в глазах столько удивления, что Шульгин и сам улыбнулся, не понимая, правда, ни слез этой девочки, ни смеха.

— Я это к тому, что, если что, могу с ним поговорить…

— Я так и поняла, — серьезно сказала девочка и кивнула. И тут же захохотала пуще прежнего. Белая коса с громадным бантом запрыгала на груди. Глаза снова стали влажными, но теперь уже не от горя, а от смеха. Покачала головой и назидательно сказала:

— Что ты! С ним нельзя поговорить… Он давно умер, а значит, его нет на свете.

— Кого же ты боишься?

— Играть… Боюсь, что плохо выйдет.

— Ну, иди домой, и все, — разрешил Шульгин. — Хочешь, вместе пойдем? Я тебя до самого дома доведу, а заодно и сам отсюда…

— Нет, я с братом пришла, с братом и обратно пойду. Он тоже в концерте участвует, будет маленьким лебедем… Костю Булышева знаешь?

— Из десятого, что ли? Какой же он лебедь? Он же с меня ростом?

— В том и прелесть, — словно бы задаваясь, сказала она.

— Понимаю, — кивнул Шульгин, хотя ничего не понимал. — Ну, тогда не играй, и все.

Девочка встала из-за парты, пожала плечами, будто ей стало холодно, и тихо сказала:

— Я так не могу… Ведь готовились, на меня рассчитывали… А страх сразу же пройдет, как только сяду к роялю. Я это знаю из опыта.

Услышав такое взрослое слово «опыт», Шульгин с уважением посмотрел на девочку и сказал:

— Понимаю…

Он смотрел на нее и улыбался. И странно, ему захотелось поднять эту девочку на руки и поносить немного среди парт по классу. Он даже представил себе, как он ее носит и как она визжит и смеется от удовольствия.

Шульгин сделал вид, что собирается ее поймать. Но та быстро выскочила в дверь.

Он заперся на стул и сел за парту. Доска была чисто вымыта. Над ней красными буквами на голубой бумаге было написано:


Математический талант — это, прежде всего, напряженный, хорошо организованный труд.

Помни об этом!


Он вспомнил учительницу математики Маргариту Никаноровну, ее близорукое морщинистое лицо и впервые представил себе тот момент, когда и он станет таким же старым. «И у меня будет опыт, я буду знать из опыта», — подумал он словами девочки. И тут же с удовольствием сказал:

— Когда еще это будет? Нужно прожить целую жизнь!

Положил голову на руки и задремал… Уже по зеленому морю плыл белый рояль с раздутыми парусами, вдали вставало малиновое солнце, на синем берегу сидела маленькая девочка и держала пяльцы, и, словно по радио, суровый голос вещал: «Золотой луч солнечного гидроцентрата сечением ноль семьдесят пять метров, падая на поверхность Мирового океана, пробуждает к жизни сто семьдесят пять Прокофьевых…»

Может быть, Шульгину приснилось бы не только это, но кто-то дернул ручку двери.

— Закрыто, — услыхал Шульгин. — Нужно принести ключ, здесь оркестранты оставят инструменты.

Неизвестные потопали по коридору, и теперь уже сон не приходил. Перед глазами стояла маленькая девочка с красными бантами, и ее по-прежнему хотелось поднять на руки.

«Не все ли равно, где сидеть — тут или там? — подумал Шульгин. — Пойду наверх, взгляну, как она там справится с Прокофьевым».

Татарский танец

Походкой измученного человека он вышел из класса и направился в зал. Прислонился к батарее парового отопления недалеко от сцены и смотрел. Девочка с бантом осторожно прикасалась к клавишам рояля. Ее было почти не слышно, потому что в зале переговаривались между собой школьники. Ионин и Аристов, сидя в первом ряду, играли в футбол. Три девочки листали журнал «Советский экран». Даже учителя что-то говорили друг другу и молча смеялись.

«Что же это они себя так ведут? — подумал Шульгин. — Плакала, волновалась… А эти разговаривают и смеются. И зачем она играет, разве не слышит шума?»

Он покусал губы, покрутил головой, словно бы с чем-то не соглашаясь, повернулся к залу и громко сказал:

— Тише, вы!

Девочка вздрогнула и перестала играть. В зале стало тихо. Все смотрели на Шульгина. Он сам не ожидал от себя такой выходки, а потому прижался к батарее и опустил голову.

Девочка встала, повернулась к залу и молча смотрела на зрителей. Она не понимала, что произошло и почему ей запретили играть. Ее пухлые губы вытянулись трубочкой — вот-вот заплачет и убежит за кулисы.

Из-за кулис вышла десятиклассница Громова. Усадила девочку снова к роялю, и та начала сначала. В тишине сыграла до конца — теперь уже никто ни одним звуком и шорохом не нарушил ее игры. Она поклонилась и ушла со сцены.

В зале прошелестели вежливые аплодисменты. Но все, кто аплодировал, смотрели почему-то не на девочку, а на Шульгина.

— Татарский танец! — объявила Громова. — Исполняют ученица восьмого класса Лариса Витковская и наш гость, ученик соседней школы — Валерий Головко!

«Во, своих не нашлось, в долг взяли», — подумал Шульгин и стал ждать выхода объявленных артистов. Но тут к нему подошла учительница химии Анастасия Ильинична и внушительно сказала:

— Я понимаю, Сережа, твою любовь к искусству. Но совершенно не понимаю, почему ты столь грубо обошелся со зрителями. Ведь можно было сделать проще: повернуться к залу и поднести палец к губам. И тебя бы поняли… И Катюшу Булышеву ты напугал…

— Да ведь все шумели, и я хотел, как лучше, — сказал Шульгин и покраснел.

— Ты пойди сядь. Вот, во втором ряду и место есть.

— Спасибо, но из-за меня другие ничего не увидят.

Анастасия Ильинична улыбнулась и отошла.

Первым появился баянист. Он сел на стул и заиграл вступление. Из-за кулис выскочила Витковская. Она бежала на носочках, руки причудливо переводила из стороны в сторону и смотрела вниз, как в воду. А за ней, выпрыгнув прямо на середину сцены, появился гость — невысокий, темноволосый паренек. Он и правда походил на татарина.

Витковская смущена. Она боится поднять глаза, а кавалер, искусный, смелый и надменный — этакий чародей в шароварах, — смотрит ястребом. Танцуя, все наступал на нее, а она старалась убежать и все не могла.

Длилось это долго, и было видно, что Витковская не соглашалась на дружбу с этим Головко. Но тут он гордо остановился, подмигнул публике и, когда партнерша приблизилась к нему, выхватил из-за пояса огненный шарф и накинул ей на плечи.

Глаза Витковской вспыхнули радостью и восхищением. Она благодарно улыбнулась, взялась пальчиками за концы шарфа, и они стали танцевать вместе. Так, танцуя и радуясь, удалились за кулисы. Танец кончился.

Зал бушевал: «Бис!.. Браво!..» Зал требовал повторить.

Шульгин пошатнулся, будто в нем нарушилось какое-то равновесие. Он верил и не верил своим глазам. Даже головой покрутил — не сон ли это?! Но продолжительные аплодисменты подтверждали, что веселый татарский танец исполнили именно этот парень из соседней школы и она, Лариса Витковская.

— Лихо! — с удивлением произнес Шульгин. О Витковской, о том, что она прекрасная танцовщица, он только слышал. Но никогда не видел ее на сцене. И теперь этот ее танец смешал, перепутал все его представления о ней. Оставаться на месте он не мог. Его словно бы оторвали от теплой батареи и подтолкнули к сцене…

Шульгин протиснулся между рядами, наступая кому-то на ноги, цепляясь руками за чьи-то плечи и головы. Ему ставили подножки, щипали за бока, толкали в спину. Но он, как ледокол, шел вперед, не останавливаясь и не обращая ни на что внимания.

Вышел в коридор, повернул направо, и наконец он — у лесенки на сцену. Поднялся по ступенькам, толкнул дверь. При этом за дверью что-то зазвенело, покатилось и грохнуло. В зале засмеялись, хотя смех теперь был совсем некстати — ученик десятого класса Голубев читал стихотворение «Жди меня».

Шульгин увидел металлический обруч, с которым обычно на спортивных плакатах изображались гимнастки. Поднял и осторожно поставил к стене. Радостно спросил:

— Хула-хуп, да?

— Что тебе? — зашипела Громова.

— Мне танец понравился, — сказал Шульгин.

— Хорошо, дружок, всем понравился, мы слышали аплодисменты. А теперь уходи, ты им потом об этом скажешь.

— Зачем же потом? — удивился Шульгин.

— Тут сце-на — не понимаешь?.. Тут не переговорный пункт.

— Если б ты не мешала, я бы уже сказал и ушел.

Она загородила дорогу, но Шульгин аккуратно поднял ее под локти и переставил в сторону.

— Я потом забуду, у меня памяти нет… Тихо, тут сцена, — сказал он и пошел дальше.

Витковская и ее партнер стояли за кулисами в противоположном краю сцены. Попасть к ним можно было, лишь пройдя по диагонали всю сцену.

Не дожидаясь, когда закроют занавес, он пошел. По пути чуть не сбил с ног Голубева, который хотел уступить дорогу, но не рассчитал и попался ему прямо под ноги.

— Извини, — сказал Шульгин.

— Че там, — сбился с ритма Голубев и продолжал: — «…пусть друзья устанут ждать, сядут у огня, выпьют горькое вино…»

В зале хихикнули, но, видно, ничего не поняли — а потому с любопытством следили за Шульгиным, который быстро прошел за кулисы.

Увидев у стола Витковскую и Головко, остановился. Они из коробочки, стоявшей на желтом портфеле, ели монпансье и смотрели на девятиклассницу Ладынину, которая в это время репетировала акробатический этюд.

— Ты за номерком, да? — встревожилась Витковская.

— Нет же, просто понравилось, как ты…

— Тише! — поднесла она палец к губам. — Уходи!

Она вытолкала Шульгина обратно в дверь — благо закрыли занавес. А кто-то из зала крикнул:

— Пусть Шульгин выступает, чего таланты зажимают?

— Уже выступил, — пробурчал Шульгин, пробираясь обратно. Кое-как протиснулся к стене, и тут же к нему подошел школьный комсорг Паша Доноров.

— Ты что, Шульгин, усиленно готовишься к выпускным экзаменам?

— Зачем?.. И не начинал!

— А что ты озабоченный такой?

— Да-да, я всем мешаю, — ответил Шульгин.

— Так не мешай, — сказал Доноров. — Нужно будет тебя общественной работой охватить, а то, вижу, энергию девать некуда.

В это время четверо десятиклассников — члены сборной команды по баскетболу — исполняли «Танец маленьких лебедей». Их костлявые фигуры, чуть-чуть прикрытые лебедиными платьями, громадными скачками перемещались по сцене. На лицах — печаль, а нагуталиненные ботинки грохотали так, будто здесь разгружали вагон с дровами.

Зал притих.

Когда танец подходил к концу, из-за кулис появился Коля Жаворонков. На нем был такой же лебяжий наряд. Он танцевал еще более проникновенно, чем баскетболисты. Правда, больше походил на утку, чем на лебедя, но все равно красиво. Танцуя и почти не сгибаясь — он был очень маленький — проходил под ногами остальных лебедей. Иногда брал чью-нибудь ногу, поднимал до груди и делал с нею круг, чем напоминал железнодорожника, который отводит шлагбаум.

Зал рыдал.

Только Шульгин стоял удивительно спокойный. Ему не было смешно, потому что он не знал ни «Лебединого озера», ни вообще классического балета, который сейчас пародировали баскетболисты.

Вышла Громова и объявила, что «Танец маленьких лебедей» поставила Лариса Витковская.

Все снова зааплодировали, а на сцену выбежала Витковская и поклонилась так, будто никакая она не школьница, а заслуженный деятель искусств.

Увидев ее, Шульгин закричал:

— Молодец, Витковская! Молодец!..

Эх, Шульгин! Наивный ты человек. Разве можно так восторженно хвалить девочку? Найдутся люди, которые захотят поставить тебя в неловкое положение и перед Витковской, и перед остальными. А из этого положения будет очень трудно выйти даже более смекалистому и ловкому человеку, чем ты… Хоть ты, кажется, и начал просыпаться…

Как мужчина с мужчиной

Наполеоны времени даром не теряли. Они пристально следили за Шульгиным и наконец решили, что настал их час. Выразительно посмотрев друг на друга, они соединили головы, о чем-то поговорили, посовещались, похихикали, и после этого Достанко подался к переднему ряду и обратился к учителю физкультуры:

— Владимир Игоревич, говорят, Шульгин пришел на вечер нетрезвый и теперь странно себя ведет. Смотрите, что он делает, чуть концерт не сорвал… Если скажете, то мы с Поярковым и Зимичевым спустим его в гардероб и отправим домой…

— Не может быть, — убедительно сказал Владимир Игоревич. — Я знаю родителей этого парня, они не допустят.

— А вы его когда-нибудь видели таким? — спросил Достанко, глядя учителю прямо в глаза. — Даже обещал разогнать вечер, сам слышал, — врал он, но получалось у него это столь серьезно, что Владимир Игоревич озадаченно кивнул:

— Хорошо, я разберусь.

Достанко отправился на место, а учитель расправил могучие плечи и пошел к Шульгину.

— Здравствуй, Сережа, — сказал он.

— Здрасте, Владимир Игоревич, — отвечал Шульгин, отыскивая глазами Витковскую.

— Как ты себя чувствуешь?

— Я?! — удивился Шульгин, разглядывая аккуратную колодочку «Мастер спорта СССР» на правом лацкане пиджака. Владимир Игоревич был действующим самбистом и потому очень уважаемым в школе человеком.

Шульгин посмотрел учителю в глаза и улыбнулся.

— Вот и порядок, — сказал Владимир Игоревич. — А то говорили, что ты пьян.

— Я?! — еще более удивился Шульгин.

— Давай веселись, труженик, только не так рьяно.

Он внимательно оглядел ученика с ног до головы и предложил:



— Послушай, Сергей, а почему бы тебе не заняться самбо? Ты высок, тягуч, у тебя получится. К таким, как ты, всякая шантрапа пристает. Чем крупнее парень, тем приятнее для мелюзги на нем отметиться, унизить его… Пятьсот тренировок, и ты мастер спорта, — стукнул он себя указательным пальцем по колодочке.

— Что вы, меня там узлом завяжут.

— Напрасно. Иногда это ох как может пригодиться — по себе знаю… В общем, неволить не буду, а надумаешь — скажи.

Владимир Игоревич дружески прикоснулся к локтю Шульгина и пошел обратно. Ничего не поняв, Шульгин посмотрел ему вслед и снова повернулся к сцене.

А трое наполеонов, наблюдая этот эпизод, получили такое удовольствие, что даже если бы весь остальной вечер прошел в тоске, они уже только по этому событию могли сказать, что вечер удался на славу.

Перед началом танцев нужно было убрать стулья, расставить их по сторонам, и почти все ребята принялись за дело.

Шульгин наблюдал, а сам не решался помочь. Но вот взял два стула и поставил их к стене. Вернулся, не понимая, для чего он это делает, и снова взял два стула. Неся их в угол, почувствовал радость движения. Даже вытянул руки со стульями, чтобы они казались тяжелее.

Середина быстро опустела, место для танцев готово.

Грянул оркестр. Ребята пригласили девочек, и все они закружились, завертелись, запрыгали.

Шульгин сидел в углу и, раскрыв глаза от удивления, следил за танцующими. Все они были такими счастливыми, так в это мгновение дружны между собой, что он не выдержал и бросился искать Витковскую. Делал он это столь неуклюже, что вскоре снова обратил на себя внимание почти всех присутствующих. Многие хихикали и показывали пальцем: дескать, Шульгин проснулся.

Наполеоны заметили, что с Шульгиным творится неладное, и подошли к нему сразу с трех сторон.

— Витковскую не видели? — спросил Шульгин.

— Да кому она нужна? — ответил Достанко.

— Мне, — сказал Шульгин. — Поговорить надо.

— О чем? — спросила вдруг появившаяся Витковская. Но Шульгин не растерялся, радостно взял ее за руку.

— Понимаешь, — сказал он, — сегодня ты совершенно какая-то необыкновенная… Я не видел, если можно сказать, раньше никогда… Не понимаю, что происходит…

Он говорил эти невразумительные слова и держал ее за руку. А она смотрела насмешливыми глазами в его пунцовое лицо. Она и сама не ожидала от Шульгина такой прыти, а потому с любопытством ждала, когда он наконец выскажется.

Тут же появился ее партнер по татарскому танцу. В белой, отделанной серебристыми нитями рубахе, в красном пиджаке из буклированной ткани и ярких полосатых брюках, он больше походил на звезду киноэкрана, чем на школьника. Мельком взглянув на Шульгина, протянул Витковской шоколадку и, почти не шевеля губами, произнес:

— Это тебе, Ларик.

— Спасибо, — улыбнулась она. А Шульгину сказала: — Ты портишь мне вечер. Я думала, тебе понравится тут. А ты бродишь и всем только мешаешь… Вот твой номерок от пальто, делай что хочешь. Я, наверное, перестаралась…

— Да что ты, Витковская, — сказал Шульгин. — Это же я так, если посмотреть. Вечер и правда хорош, и я не прав…

— Танцуем? — пригласил партнер. И она, подхваченная ловким гостем, пошла по кругу.

Шульгин обессилел от этого разговора. Он присел на стул и следил, как Витковская и Головко кружились по залу. Как широко и свободно двигались они, никого не задевая, никому не мешая танцевать. Было впечатление, что им тоже никто не мешал. Будто эти двое подчинили своей власти танцующих, и все танцующие старались сделать так, чтобы не помешать этой великолепной паре.

Шульгин понял, что при всем желании ему так не станцевать, — он не был танцором. Как не был самбистом, музыкантом или гонщиком; не умел петь, играть в шахматы, читать стихи…

«Ах, черт, ну что-то же я умею? Ведь прожил на свете пятнадцать лет, в институте и то лишь пять лет учатся…»

Он увидел, что Поярков переступил с ноги на ногу и вытянул шею, чтобы казаться еще выше.

«…И врать не умею», — подумал о себе Шульгин, как о совершенно безнадежном.

Вдруг ему захотелось чем-нибудь удивить народ. В том числе и Витковскую. Для этого нужно было стать всеобщим любимцем и тогда выбрать только одного человека — ее, Ларису. Но как стать всеобщим любимцем, не имея для этого никаких данных, он не знал.

— Сидишь? — спросил Достанко. — Сиди, сиди!.. У него на глазах уводят лучшую в мире одноклассницу, а он сидит.

— Что же делать? — робко спросил Шульгин.

Достанко и сам не знал, что тут можно было делать, но понимал одно: необходимо любым путем поссорить Витковскую и Шульгина. Без этого не могло быть победы в споре. Без этого он, Достанко, все более отходил на второй план, тогда как на первый все увереннее выступала Витковская.

— Поговорить. Как мужчина с мужчиной. Подумаешь, танцоришка. Видали мы таких по телеку. Но именно такие и уводят наших одноклассниц. Он Витковскую в свою школу переманит, — говорил Достанко и посматривал на друзей.

— Может, и переманит, — сказал Поярков. Он в эту минуту не думал о споре. Газетные колодки все больше врезались в пятки, стопы разламывались от боли, но именно эта боль подтверждала его мысль, что он высокий. Будто манекен, Поярков поворачивался то к Шульгину, то к Достанко и с чувством собственного достоинства кивал головой то одному, то другому.

— Конечно переманит! — подтвердил Достанко. — Ты этого хочешь?

— Никогда, — покрутил головой Шульгин.

— Значит, пойди и скажи этому скомороху, чтобы катился отсюда. — Зимичев хмыкнул. Он еле сдерживался, чтобы не расхохотаться. Его забавляла возня вокруг Шульгина. Он не был самолюбив, а потому никогда не спорил. И вообще, он через головы своих друзей уже давно поглядывал на старосту класса Тому Железную. Он хотел с ней танцевать. — Чтобы катился отсюда, пока ты ему танцевальные пружинки не выдернул.

— Как это? — испуганно спросил Шульгин.

— Больше мужества, брови нахмурь, понял? Смотри сюда… И глаза прищурь, как у японского камикадзе. — Он показал, каким должно быть выражение. Получилось у него действительно страшно.

— У меня так не выйдет, — признался Шульгин и сразу поскучнел. — Мне нужно перед зеркалом долго тренироваться. Он же гость…

— Ну и олух! Что, ему в своей школе мало, да? Ты же вот не пошел в его школу? А он? Пришел, да еще над тобой насмехается. Вишь, говорит ей что-то, а сам так и заливается, — нервничал Достанко. Он чувствовал — Витковская чего-то добилась. По крайней мере, Шульгин уже повернут к ней лицом, тогда как их, наполеонов, он все еще не видит, и потому они в своем споре остаются на ноле.

— Еще бы, артист! — сказал Поярков.

— Я ему ничего дурного не сделал, — твердил Шульгин.

— Правильно. А он тебе сделает, — сказал Достанко.

Тут они расхохотались.



Бедный Шульгин… Сейчас ему было так плохо, что и слезы готовы брызнуть и кулаки сжимались, как для боя…

Он вдруг встал, подошел к танцующей Витковской.

— Иди домой, — сказал он гостю и показал лицом на дверь. — Нечего ходить по чужим школам и забирать одноклассниц… Ты меня еще не знаешь, я страшный! — попробовал он сделать рожу, которая никого не пугала, но была смешна своей беспомощностью. — И вообще, танцевальные пружины из матраса выдерну!

Гость рассмеялся, поглядывая то на Шульгина, то на Витковскую. Было видно, что никуда он не собирается уходить. А невежливая форма, в которую облек свою речь этот долговязый, ничуть не задела его самолюбия.

— Шутник ты, — сказал он. — У тебя талант — не зря так рвался на сцену. Иди в эстрадное училище, там недобор…

— Не обращай внимания, — сказала Витковская партнеру. — А тебя, Сереженька, я поздравляю — браво, браво! Ты в полминуты доказал, что ты — глуп. Это мировой рекорд!

Они быстро отошли от него и начали танцевать.

Взаимоотношения

В продолжение этой сцены все, кто наблюдал ее со стороны, молча улыбались. Никто не понимал, что происходит.

А Шульгин?.. Ему было обидно и грустно. Желание кого-либо удивлять пропало. Хотелось домой, к телевизору. Хотелось на диван — лежать под теплым одеялом, держать какую-нибудь книгу, читать и, остановившись где-нибудь на строчке, думать, думать…

Он походил по яркому, празднично украшенному залу. Он освобождал дорогу танцующим, которые бесцеремонно толкали его, наступали на ноги и уносились под грохочущие звуки оркестра. Все они здесь были вместе, заняты друг другом, и только он один, будто инопланетянин, неприкаянно бродил среди праздника.

Отошли от него и наполеоны. Теперь они танцевали в середине зала. Достанко — с крохотной девятиклассницей, имени которой Шульгин не знал, Зимичев — с Тамарой Железной, а Поярков — с гимнасткой Надей Ладыниной. Что-то рассказывает, а Ладынина смотрит на него умными веселыми глазами и часто кивает. Она чуть-чуть выше Пояркова, и Шульгин подумал, что это он из-за нее подкладывал газеты…

Остановился у сцены. В последний раз увидел счастливое лицо Витковской, отмахнулся от подлетевшего к нему Достанко, а затем медленно спустился в гардероб, оделся и вышел на улицу.

Сорванное ветром, на земле валялось розовато-синее панно. Под закрутившимися и подмокшими краями можно было прочитать: «Поздравляем дороги… чтобы счастье и радость…»

Широкими хлопьями падал снег. Он плавно и торжественно планировал у фонарей, а в свете машин казался бенгальским огнем.

«Красиво это», — подумал Шульгин, ловя на вытянутую ладонь белые звезды. Они гасли, едва прикоснувшись к коже, но на их место летели все новые, пока ладонь не стала мокрой и холодной.

Он приложил руку к губам, стараясь уловить запах снега. Но у снега не было запаха, равно как не было у него и цвета, когда он таял на вытянутой ладони. Это удивило его и обрадовало. На мгновение показалось, что с ним тоже ничего не было: никуда он не ходил, ни с кем не разговаривал и никому не угрожал. Стало легко и спокойно. И даже веселее.

Он разогнался, долго скользил по тротуару, покрытому льдом. Не удержался на повороте и врезался в садовую ограду. За воротник насыпалось снега, и Шульгин спиной чувствовал, как он быстро тает и стекает между лопатками.

Он долго бродил по знакомым улицам и переулкам — вспоминал все, что произошло на вечере. Он и сам не заметил, как настроение опять изменилось. Теперь ему казалось, что сегодня случилось что-то ужасное, постыдное. И отныне все будут знать, что он ничтожный и глупый человек…

Он чувствовал себя виноватым, пытался разобраться, где провинился, и не мог.

А перед глазами по-прежнему стояла Витковская. И была она разная: то у него дома, когда ждала, пока он соберется, то на сцене, то в зале, когда она разговаривала с ним таким недовольным голосом.

«Зачем ты?» — вслух спросил он то ли у себя, то ли у Витковской. И вдруг рассмеялся, не понимая, откуда эта возникшая снова радость…

Шульгин позвонил. Родители еще не вернулись, и ему открыл Анатолий Дмитриевич. Был он бледный, ссутулившийся. Нервно поправил воротник рубахи и спросил:

— Без ключа ушел?

— Что?.. Ага, без ключа.

— Что-нибудь случилось?

— Нет.

— Да ведь я вижу.

Шульгин прислонился к двери и сказал:

— Все вокруг дурацкое и непонятное.

— Не может быть. Раньше ты этого не думал.

— Раньше я не был виноватым.

Анатолий Дмитриевич пригладил негустые рыжеватые волосы, достал из портсигара папиросу, закурил. Поморщился, кашлянул, обнажая крупные неровные зубы, и произнес:

— Так… Что-то новенькое в поведении моего соседа. И перед кем же ты провинился?

— Не знаю. Вроде и ни перед кем, а вроде и перед всеми… Как будто что-то сломалось и я захромал. Теперь и больно, и смешно.

Анатолий Дмитриевич улыбнулся, не отводя взгляда от Шульгина. Было видно, что он сочувствует и готов прийти на помощь.

— Ну, браток, уж действительно с тобой что-то случилось. Надо потолковать, авось помогу разобраться… Ты вот что, пока аптека работает, дойди до нее и купи мне лекарство. Придешь, поговорим. Голова — хоть волком вой — разламывается. — Шульгин взял деньги, рецепт и пошел к выходу. — А к твоему приходу я чайку поставлю, попьем себе в удовольствие.



Шульгин спустился по лестнице и открыл дверь. Прошел несколько шагов к трамвайной остановке и увидел маму. За ней шел отец и что-то рассказывал повеселевшим голосом. Они оба остановились, и мама спросила:

— Ты куда?

— В аптеку. Анатолий Дмитриевич попросил.

— И я с ним, — заявил отец. — В такое время лучше всего ходить по городу вдвоем. А ты иди домой, чай ставь.

— Глупости, — сказала мама. — Он и один дорогу найдет. А из тебя сегодня помощник никудышный.

Шульгин пошел дальше.

Он знал, что папа сейчас станет говорить, какой он крепкий и ловкий — на перекладине в училище подтягивается больше, чем любой из его учащихся. А мама скажет ему, что все это оттого, что он ведет правильный образ жизни. И обязательно приведет в пример соседа Анатолия Дмитриевича: и то у него не так, и это, и готовит он не так хорошо, как женщина, а в конце концов все эти «не так хорошо» и скажутся когда-нибудь на здоровье.

Шульгин никогда не вникал в сложную жизнь родителей и соседа, ему было не до этого. С Анатолием Дмитриевичем он находился почти что в дружеских отношениях. Тот ему часто что-нибудь дарил. То лыжи, то клюшки, то мячи.

Отец был против подношений соседа. «Ничего нам от него не надо», — говорил он. А однажды Шульгин слышал, как он засмеялся и сказал маме: «Я думаю, что соседик наш — темная лошадка. Может, в прошлом какой-нибудь уголовник… Мне мой педагогический опыт подсказывает, что там у него не все в порядке…»

«Ну, уж это слишком, — ответила мама. — Просто такой человек, индивидуалист. Такие в коллективе жить не могут. Даже семью не умеют создать… Но спокойный и добрый, и положительного в нем больше. Я вообще думаю, что он много страдал. Скорей бы уж ему квартиру дали, у меня по дочке сердце болит».

Анатолий Дмитриевич уже несколько лет был в очереди на кооперативную квартиру. И родители Шульгина ждали, когда сосед въедет в новый дом. Они надеялись, что комнату соседа исполком отдаст им, и тогда дочка вместе с мужем перейдут жить домой. Но очередь двигалась медленно, поэтому все чаще можно было услышать, как мама говорит: «Вот когда Анатолий Дмитриевич получит квартиру…» Сосед же, вероятно, чувствовал себя виноватым, что до сих пор торчит здесь, вместо того чтобы уже давно освободить комнату.

«А при чем тут он? — впервые подумал Шульгин. — У него одна комната, у нас — две. Нам хватает. А сестра с мужем и в пяти комнатах вряд ли согласится жить с нами — им простор нужен, чтобы никто на психику не давил… Вот Зимичевы четверо в одной комнате, и ничего, живут».

Он забрал в аптеке лекарство и вернулся домой. Сосед ждал его на кухне. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, как он болен.

Анатолий Дмитриевич поднялся с табуретки, поблагодарил Шульгина и произнес:

— Извини, Сережа, завтра поговорим… Папаша твой нынче вздорный, торжествует. Все бороться предлагал, а куда мне бороться в таком виде? Я ему не соперник. Ну, пока, браток…

Он пошел в свою комнату, шаркая затоптанными пятками кожаных туфлей.

Шульгин выпил чаю, разделся и лег на диван. Долго слушал голоса родителей за стенкой. Вернее, говорил отец. А мать изредка произносила: «Хорошо, спи. Завтра на работу».

С детства он привык к этим голосам, а потому даже не вникал, о чем они там говорили. Но всякий раз, слушая их, понимал, что именно эти два человека, два голоса, ограждают его безмятежную жизнь от всяких бед и неурядиц. И спокойно засыпал на своем просторном, как аэродром, диване.

Перед глазами вдруг поплыли вагоны, все быстрее, быстрее. И какие-то они яркие, разноцветные, будто сказочные. В одном из окон он увидел Витковскую — она махала рукой, звала с собой. А рядом с ней — все тот же танцор. Улыбается, и в этой улыбке, кроме высокомерия, ничего нет. И так противно ему смотреть в эту улыбку, такой жестокой она кажется, что Шульгин изо всех сил прижимает ладони к глазам, чтобы не видеть…

Тут Шульгин перевернулся на спину и открыл глаза.

«Уж не заболел ли я?.. Только о Витковской и думаю!.. Вот сейчас возьму и перебью эти мысли другими», — силился он, и наконец ему это удалось. В отходящем от вокзала поезде он увидел себя. Лето, солнце… Он, Шульгин, едет на каникулы к своему дядьке под Новгород… И входит во двор сам Химов!

— Ну, явился? — интересуется.

Шульгин вспомнил, как он вышел на его голос из дома. В одной руке — молоток, в другой — длинные гвозди. Поздоровались, на радостях толкнули плечом друг друга — при этом Шульгин отлетел к забору.

— Явился, — сказал Шульгин. — Вот веранду делаем, дядя Женя велел доски прибить.

— Ну-ну, а под вечер на рыбалку сбирайся. Ты и брательник твой Колька… Небось в Ленинграде своем каждый день с удой сидишь?

— Нет, Химов, не сижу. Я ленивый.

— Все вы ленивые, потому что сытые… Птахе или рыбе некогда лениться, ей надо пропитание искать. И мужик, да еще если толковый, да если еще работать умеет, может себе позволить такую роскошь — лень. У него это как подзарядка аккумуляторов, чтобы дальше дело пошло.

— Ну да, — сказал Шульгин.

— Что «нуда»? Знаешь, что накормят, вот и ленишься… С брательником Колькой подходи часов около пяти. Захватим Брыкина и махнем за Мсту.

— А удочки?

— Придется бросить. Удочками только у вас в Ленинграде ловят.

Химов хлопнул Шульгина по плечу и пошел со двора, маленький, плечистый и сильный, как бульдозер. Протиснулся в калитку и пропал…

«… Ее бы туда!.. По сторонам широкой улицы — дома деревянные и каменные. А над ними, над всей окрестностью — гора высокая с белой церковью-памятником, с табличкой на кирпичной стене: «Охраняется государством». Вбежать бы вместе на гору, и чтобы дух захватило от неоглядности природы, от бездонности неба, от речек и речушек, вольно разбежавшихся в разные стороны. Показать бы ей эту красоту, а там пускай себе пляшет татарский танец», — прорвалась все-таки мысль о Витковской. Но он тут же поставил ей заслон своей памятью…

… С огородов прибежали дети Химова. Спрашивают:

— Наш Химов был?

— Был, — ответил Шульгин.

— Трезвый? — интересуется девочка (в третий класс перешла, на одни пятерки учится).

— Трезвый. И на рыбалку собирался. Нас с Колькой зовет. Я даже не поверил, думал, шутит.

— Ой, и мы хотим! — запищал ее младший брат. — Сережка, будь другом, поговори, чтоб и нас взял.

— Поговорю… Но вряд ли. И так уже четверо.

— А кто четвертый? — спросила сестра.

— Брыкин какой-то.

— Ой, нашел кого брать. Этот увалень лодку потопит… Ты замолви словечко, ладно?

Химов и слушать не стал, чтобы взять дочку и сына. Принес в широкую деревянную лодку бредень, запустил мотор, велел Кольке и Шульгину садиться и повернулся к дому. Оттуда по узкой, размякшей от воды тропинке шел мужчина-великан. Шел тяжело, припадая на одну ногу.

— Давай, давай, а то никакой скидки не получишь, без тебя рванем, — пригрозил Химов.

— Это Брыкин, — сказал Колька брату. — На войне ногу оставил, теперь по болоту трудно ходит.

Добравшись до лодки, Брыкин легко перекинул тело через борт и прогудел:

— Трогай, Химов.

И покатили мимо бань, мимо белой церкви по узкой речке Глушице. За поворотом вплыли в широкую Мсту, протарахтели под мостом и быстро поползли вверх, к Ильмень-озеру.

В носу лодки Колька — двоюродный брат Шульгина. Сидит и щурится на него сквозь толстые стекла очков — близорукий. И словно бы спрашивает: «Не боишься? Нравится?» А сам аж тает от удовольствия, что не только Химов и Брыкин рядом, но что и Сергей тут же.

Брыкин грозным басом «Дубинушку» затянул, смотрит в воду, глазами от брызг и ветра мигает. И весь он будто памятник, будто из скалы вырублен.

Химов — на руле. Курит и слушает мотор. Сворачивает с Мсты в речку поуже. Потом с нее еще в одну. Потом еще и еще. Пока лодка на малых оборотах не входит в совсем узкую, метров десять шириной.

Глушит мотор и говорит:

— Большая история начинается — Химов на рыбалку прикатил! Ты, Сержик, в воду не ходи, организм твой городской, к природе незакаленный — чихать опосля будешь. Сбирай рыбу, какую мы тебе поймаем и на берег выкинем. А мы раза два туда и обратно сходим и хватит. Щуки тут кишмя кишат. Тут у них своя военно-разбойницкая база.

Шульгин и Брыкин остались на берегу, а Химов с Колькой разулись, разделись и вошли с бреднем в воду. Через три минуты они уже швыряли на берег щурят и подлещиков. Рыбы сразу оказалось много, почти полкорзины.

— Еще разок — и хватит! — засмеялся Брыкин, разглядывая трепещущую рыбу. — Ты уху настоящую пробовал?

— Что значит — настоящую?

— Значит — химовскую… Сейчас он сделает. На всю жизнь запомнишь! Принеси котелок из лодки. И воды зачерпни. А я тем временем костер распалю.

Химов с Колькой вышли к ним на берег, и корзина оказалась полной. Одна рыбина выскочила через верх. Они ее не стали ловить, только последили, чтобы доскакала до воды.

— Живи, красотка, ожидай нас до следующего раза, — гудел Брыкин и швырял мелочь обратно в реку. — Только без дела там не балуй, рожай себе подобных, чтоб не перевелся ваш род рыбий…

Негнущейся ногой он широко подминал траву, но она тут же выпрямлялась, и видимый след оставался только от другой, живой ноги…

Потом была уха! Они сидели в высокой траве, будто во ржи, в котелке закипала уха… И что за вкус у нее, а запах!

Брыкин лежал лицом к небу и пел. А Химов открыл бутылку и весело спросил:

— О чем думаешь, Брыкин?

— Я небо люблю, — не скоро перестав петь, сказал Брыкин.

— Да и что же с того, что любишь? Ты жену люби. Небо вечное, а она — нет… Давай, Сержик, миску, ушицы плесну… И ты свою, Колька… А этой по граммулечке?.. Ну и молодцы, и правильно! Ты, Брыкин, небось хоть и любишь небо, а от граммулечки не откажешься?

Брыкин захохотал и привстал на локоть. Его крупные лукавые глаза смотрели на Химова — следили, как осторожно и бережно разливал тот водку по кружкам.

Они выпили, отчего-то разом засмеялись и молча принялись за еду.

Над всем речным краем опускались голубые сумерки…

Брыкин наелся, закурил и снова лег. Руку под затылок подложил. В густеющее небо смотрит и словно бы в удивлении спрашивает:

— Вот думаю: есть же в том какой-то смысл, что звезды сияют, а? Или нету? Должон быть, а?..

— Должон, Брыкин. Это для того они, чтоб глаз после ухи радовать…

«Витковскую бы туда… И чтобы Химов, и Брыкин, и мы с Колькой… Пусть побыла бы там с нами, посмотрела…» — думал Шульгин, засыпая…

Чувство вины

Утром по дороге в школу Шульгину все казалось, что он опаздывает. Он торопился, порой припускал бегом по раскисшему за ночь и разбитому машинами снегу. Но у самой школы взглянул на часы и понял: торопился он зря — до занятий более получаса.

Вчерашнее чувство вины сегодня усилилось. Было стыдно. Хотелось броситься назад, домой, забраться с головой под одеяло, чтобы в мгновение ока расправиться со всеми обидчиками и больше ни о чем не думать, не вспоминать.

Но сделать этого Шульгин не мог. Какая-то новая сила уже управляла им, заставляла торопиться, волноваться, а память, как назло, возвращала в прошедший день.

Вспоминая все от начала до конца, он ругал себя, что не сумел выпроводить Витковскую, когда она зашла за ним домой. «Можно же было улыбаться, молчать, как истукан… Или, вперив морду в пол, твердить, что болен!»

И тут он понял, что хоть и думает обо всем этом, но совершенно не хочет обвинять Витковскую. Скорее наоборот, как спортивный болельщик, оценивает ее успех и радуется ее победе — смогла же она вытащить его из дома!

Он решил извиниться. «Войду в класс и, если она там, попрошу прощения. Пусть поступает как хочет. А если все-таки простит, значит, она умный и хороший человек… И больше никогда не повторю такой глупости».

Шагая из гардероба вверх по лестнице, он размышлял: «Ведь это совсем не обязательно с ней танцевать татарский танец или есть монпансье. Просто она живет с тобой в одно и то же время, в одном и том же городе; мы учимся в одном классе, я каждый день могу видеть ее, разговаривать… если, конечно, этот Головко не перетащит ее в свою школу… Нет же, врут они все. Не может он этого, не может! Как это, наша школа — и без Витковской? Даже не представить. А главное — зачем? Кому от этого лучше?»

Шульгин вошел в класс и понял: Витковской еще не было. Трое стоят у окна, двое стирают с доски, Ионин и Аристов играют в футбол, а остальные что-то переписывают.

Тут же примчались наполеоны. Вихрем ворвались в класс, хохочущие, красные, в помятых пиджаках — по дороге, видно, боролись, — и впервые в жизни Шульгин позавидовал им, что они всегда вместе. Посмотрел на Достанко, тот весело подмигнул ему и сжал собственные ладони — поздоровался.

— Привет, Потерянный! — закричал он. — Что это, юноша, с вами? Вы еще никогда не являлись так рано! И вид бессонный, и головка, наверно, болит? Одним словом — Потерянный!

— Все мы в чем-то потерянные, — тяжело вздохнул Поярков, и Шульгину показалось, что даже теперь, в эту минуту, он думает о своем росте. Но Поярков стоял возле парты, не тянулся, как вчера, и снова был прежним знаменитым фотографом и признанным балагуром.

Достанко не обратил внимания на его слова. Он продолжал трещать:

— Да, после того как, вооружившись кольтом и вскочив на коня, он с ковбойским видом преследовал Витковскую, долго спать нельзя.

Несколько человек засмеялись. А маленькая чистенькая Людочка Силич деликатно спросила у Достанко:

— Коленька, скажи, пожалуйста, что потерял Сережа?

— То, сладкая, чего ты никогда не имела и не будешь иметь, — в тон ей ответил Достанко.

— Спасибо, Коленька, за исчерпывающий ответ, — сказала Силич. Она гордо подняла голову и, будто маленькая гусыня, отошла к своей парте.

Тут же снова засмеялись. Но смех был явно подозрительного свойства.

Шульгин поморщился и уселся на скамейку. Прикрыл глаза от удовольствия — ведь оказалось, что меньше всего он боялся разговоров.

— У вас тут шутят? — нахально спросил он, не открывая глаз, но достаточно ясно представляя себе, что все в эту минуту смотрят на него.

— Го-ол, дурак! — закричал Аристов. — Побе-да! Теперь я — король футбола — такого дурака победил!

Шульгин увидел, что оседлые в этот момент счастливы. И тот, кто кричал, и тот, кто, моргая большими синими глазами из-под густых бровей, смотрел на него, как на полоумного.

«И за что их все ругают? — подумал Шульгин. — Пусть играют. Может быть, если бы не футбол, они постепенно превратились бы в злодеев?.. Что это у меня внутри так ноет? Будто болит, а боли нет… Надо скорее извиниться, и, может, пройдет. Где же она? И чувствует ли теперь то же самое, что я? Да нет, зачем ей это чувствовать? Она считает себя победительницей, а значит, вряд ли ей в голову приходит какая-либо мысль обо мне. Быть может, только жалость…»

В классе появилась Витковская. Быстро прошла к своей парте и в упор посмотрела на Шульгина. По ее решительным движениям было видно, что ничего хорошего от нее ждать не приходится.

— Да здравствует советский балет! — грохнул Достанко. — Какая грация, какая пластика! Не танец, а землетрясение для Потерянного.

Трое-четверо хихикнули, а Витковская погрозила ему пальцем и сказала:

— Ты всю жизнь будешь кривлякой, а я таких не люблю.

— Как хорошо, что кроме тебя есть тысячи других. Это во-первых. А во-вторых, кому ты это говоришь? Другу лучшего фотографа?! Вот погоди, он подловит моментик и щелкнет тебя такой, что жить не захочется. Да еще повесит на самом видном месте. Узнаешь тогда, что значит грубить другу истинного художника!

— Я никогда не сделаю этого, — улыбнулся Поярков.

— Неважно. Важно, что теперь она будет знать! — сказал Достанко.

Витковская даже не взглянула на него. Подошла к Шульгину, села рядом и спросила:

— Что это вчера с тобой приключилось?

— Не знаю, дурак я… Прости.

Витковская не ожидала таких слов и даже растерялась. Долго смотрела на Шульгина, силясь угадать: шутит он или серьезно? Потом сказала:

— Послушай, Сережа, по-моему, ты уже можешь приступать к нормальному существованию. Как все… Вот мы вчера с Валеркой надумали пригласить тебя в ансамбль. Давай вместе ходить? Там все так здорово, просто удивительно! И тебе обязательно понравится.

— Нашла танцора, — поморщился Достанко. — Он ходить нормально не может — все норовит на четвереньках, стоять нормально не может — все норовит лечь, а ты…

— Вот именно, — согласился Шульгин.

— Погоди. Вот кто ты сейчас? Никто. А с твоей внешностью можно стать настоящим артистом. И в глазах поселится огонь, а не капуста.

Шульгин посмотрел на нее, словно бы желая удостовериться, что она не смеется. Но Витковская не смеялась. Правда, была увлечена, но это лишь подчеркивало искренность ее слов.

— Меня в самбо звали…

— Да зачем тебе самбо? Ты для самбо не подходишь — вон какой длинный и тонкий. У меня двоюродный брат самбист, так он знаешь какой здоровый! И круглый, как арбуз. А такие, как ты, самбистами не бывают. Он говорит, что самбисту нужно иметь мгновенную реакцию, как у фехтовальщика или боксера, и крепкую кость. Посмотри на нашего Владимира Игоревича — разве он такой, как ты? У него для этого талант врожденный!

— У меня тоже будет…

— Откуда? С этим, мой милый, родиться надо. У него совершенно иная конституция тела, понял?

— Смотри, былинка, а слона ломает! — сказал Поярков и посмотрел на Достанко. А тот молча наблюдал эту сцену, кусая губу, и мысленно перебирал, что потребует Витковская, если выиграет спор. Но ему казалось диким ее предложение. Он и представить себе не мог, чтобы всем известный Шульгин — увалень и соня — отправился на сцену плясать гопак… И тут произошло то, чего он никак не ожидал.

— А что, я, может, и не против. Только возьмут ли? — тихо спросил Шульгин и даже посмотрел Витковской в глаза, даже подвинулся к ней.

— Полная гарантия, — озарилась Витковская. — Наш педагог — Евгения Викентьевна — недавно говорила, что нам нужны парни. Я и сама это знаю. Потому что вы менее постоянны. В начале года парней приходит много, почти столько же, сколько девочек, а к концу не остается и половины — то спортом займутся, то в технические кружки пойдут… И все какие-то малыши кривоногие у нас. А нам нужны высокие.



— Не высокие, наверно, а способные? — обиделся за свой рост Поярков и попытался урезонить Витковскую.

— Способности мы быстро развиваем. Только полюбить надо хореографию, понял? А разве есть в мире искусство более прекрасное, чем танец?!

Глаза Витковской блестели. Розовые подвижные губы то улыбались, то вдруг становились серьезными, и все ее лицо участвовало в разговоре; оно требовало внимания, оно заставляло подчиниться, причем сделать это немедленно.

Шульгин потрогал себя за ухо и спросил:

— Заниматься вместе будем?

— Конечно. Только поначалу тебе трудностей не избежать.

— Когда нужно идти?

— Сегодня и нужно.

— Что брать?

— На первый раз ничего. Посидишь, посмотришь — у нас все новенькие так. А потом, если понравится, я тебе скажу, что нужно. Ты даже сам увидишь… Какой ты умница, Шульгин, что согласился, — сказала она. — Только уж не подводи меня, пожалуйста.

— С чего ты взяла? — удивился Шульгин.

Достанко покачнулся и глубоко вздохнул. Он не верил собственным ушам. Все, что он услышал, показалось ложью, специально придуманной для него. Даже подумал, что Витковская и Шульгин сговорились. Но все же нашел в себе силы махнуть рукой и произнести:

— Ладно, твоя взяла…

— Да погоди ты, Коля. Меня прошлые разговоры меньше всего интересуют, — отвечала счастливая Витковская. — Мне важно другое, как ты этого не понимаешь?

Поярков подсел ближе к Зимичеву и тихо проговорил:

— А ведь наш Николаша в нокдауне. Нужно как-то помогать ему, а я совершенно не знаю, что делать.

— Узнаем, если надо, — безразлично ответил Зимичев и, достав из портфеля книгу, с грохотом опустил ее на парту. — А вообще, Юра, тебе расслабиться надо, уж больно ты нервный в последнее время.

— С чего ты взял?

— По тебе вижу. Раньше ты ходил с фотоаппаратом, а теперь суетишься не по делу… Шульгин — нормальный парень и сам разберется, кто ему нужен.

— Но Достанко наш друг?

— Друг другом, а что он может предложить? Собачью выставку? Кактусы?.

— А ты? — не выдержал Поярков. — Что ты можешь предложить?.

Прозвенел звонок. В класс вошла Маргарита Никаноровна. Была она пожилая и близорукая. Даже от своего стола и сквозь очки не могла прочитать ни строчки на доске. Она преподавала математику, и некоторые из ребят, те, кто «не тянул», часто обманывали ее. Они могли, например, запросто подойти к учительнице, посмотреть в журнал и удивиться:

— А почему у меня нет оценки?

— Разве я тебя вызывала? — спрашивала учительница и виновато смотрела на ученика.

— Как же? На прошлом уроке… Еще сказали, что в последнее время моих знаний заметно прибавилось. Так радостно это было слышать, — меня не так уж часто хвалят.

— Да, да, припоминаю… Но, по-моему, я это говорила не тебе, а кому-то другому?

— Нет же, Маргарита Никаноровна, вы это говорили мне. Сказали «четыре». А я вот смотрю в графу, а «четырех» и нет. Куда же подевались мои «четыре»?

— Ну, может, забыла, голубчик. Сейчас я поставлю. Вот, в какую тут графу, в эту, что ли?

— Ага, спасибо! Люблю справедливость!

К этому уже успели привыкнуть, так что ни в ком из восьмиклассников не возникало ни чувства страха, ни чувства вины. То есть первое время, затаив дыхание, ждали, когда кто-нибудь из авантюристов попадется и будет высечен по всем законам справедливости. Никто не попадался. Авантюры стали будничным делом, и вскоре почти весь класс мирно созерцал, как совершается очередной обман.

Но манипуляции с отметками проделывали только самые отъявленные нахалы. Люди покультурнее поступали более деликатно. Когда их вызывали отвечать, они просто не выходили к доске. Маргарита Никаноровна работала недавно, замещала уехавшую учительницу. Она еще не знала всех ребят, и вместо вызванного шел кто-нибудь другой. Получал отличную оценку. Эта оценка тут же ставилась в графу того, кому и тройки много. И все, включая учительницу, были счастливы. Особенно она, радуясь прочным знаниям учеников.

Остальные мысленно произносили: «Не наше дело».

Шульгин, наблюдая такие сцены, молча удивлялся, — уж слишком легко можно было обмануть Маргариту Никаноровну. Она, как ребенок, доверяла всем и каждому. Но это не делало благороднее тех, кому она доверяла, не поднимало выше, а лишь вызывало жалость к ней самой.

Вот и сегодня обнаглевший Богданчик подступает к ней, напирая на стол животом, заикается и твердит:

— Да что же это д-делается? Еще п-позавчера имел пя-ать баллов, а сегодня — пустая к-летка? Ну, куда же д-девалась моя пятерка?

— Когда же ты мне отвечал?

— На той неделе, — врал Богданчик. — Полдоски исписал. Вы и п-поставили пятерку.

— А ты не обманываешь меня? — пыталась улыбнуться Маргарита Никаноровна, но уже брала ручку, чтобы поставить злополучную пятерку. При этом рука ее долго искала нужную клетку.

Никому из ребят и в голову не приходило встать на ее защиту, — настоящая коллективная спячка: одному плохо, а все молчат!..

Радостный, ухмыляющийся Богданчик шел по проходу. Он делал большие глаза, разевал рот, и этот его кураж впервые не понравился Шульгину.

Он повернулся к Богданчику и тихо спросил:

— Гол, да?

— Что?

— Я говорю, ты гол забил. Но в свои ворота…

— Тс-с, — нахмурился Богданчик, — а то и по твоим не промахнусь. Нашелся правдолюбец…

— Ребятки, в чем там дело? — вытянула шею Маргарита Никаноровна.

Шульгин уткнулся в тетрадь и вскоре забыл и Богданчика и учительницу. Весь остальной урок он замирал от блаженства и размышлял над предложением Витковской. Он представил себе занятия хореографического ансамбля: такой же зал, как в школе, только еще более светлый, а ребята — все в национальных костюмах, как Витковская и Головко вчера на сцене. И у каждого обязательно шарф… А кто это выглядывает из-за кулис? Да это же сборная баскетболистов готовится исполнять «Танец маленьких лебедей»…

Щеглы улетели

После школы Шульгин забежал домой и оставил портфель. Заскочил на кухню, схватил кусок хлеба и котлету, затолкал в рот и постучал в дверь соседа.

Анатолий Дмитриевич лежал в постели и принимал порошки. По комнате разбросаны вещи, газеты: пальто почему-то не на вешалке, а на полу, рядом с кроватью.

Клетка, в которой жили Орел и Решка, пустая, и на карнизах их тоже нет.

— Где они? — спросил Шульгин. Он разглядывал корм и блюдце с водой на дне клетки. За кормушкой, в самом углу висело крохотное серое перышко.

— Выпустил по комнате полетать, — сказал Анатолий Дмитриевич. — Я ж их и раньше выпускал, ты видел. Даже когда форточка открыта. Полетают по комнате, на форточке посидят, но чтоб улететь — никогда. А тут не к добру, видать.

— Зачем вы окно-то открыли? Вы же сами говорили, что погибнут.

Анатолий Дмитриевич долго смотрел на Шульгина влажными пожелтевшими глазами. Он словно бы только теперь задумался над тем, что произошло. Но, видно, понимал, что вернуть их невозможно, а потому сказал:

— А может, даст бог, выживут… Не все птицы после неволи погибают. Некоторые подстроятся и живут — кому как повезет. Может, и мои сумеют, умные были.

— А если не сумеют? Ведь до двадцать первого марта — больше недели.

— Не жалей, браток, одиноко им тут со мной. А там, может, к птичьему народу пристанут и жить останутся. Правда, вишь, холодно теперь, им нельзя в стужу… И хватит о них. Ты лучше скажи, что у тебя вчера стряслось?

— Вчера — это было вчера, — будничным голосом сказал Шульгин. — А сегодня — все иначе. Иду заниматься в хореографический ансамбль. — Он тут же пустился вприсядку, но, треснувшись коленом о ножку стола, поморщился и прекратил. — Обалдеть можно! А если не понравится — брошу, — говорил он и смотрел на свою правую ногу, которая все еще пыталась исполнить какое-то «па» и, будто деревянная, грохотала по паркету.

— Ой ли? Я и представить тебя танцором не могу.

— Да что там, — махнул рукой Шульгин и наконец справился с ногой. Отставил ее в сторону и продолжал: — И сам-то я себя не знаю, все узнать хочу… Достанко, например, говорит, что мне — только в цирке работать. Говорит, у меня такая голова, что на ней только дрова колоть. Но я не уверен… А Витковская говорит, что я — природный танцор… А что это вы болеть взялись? Вам же скоро опять в поход — лето близко, соловьи уже репертуар готовят.



— Пожилые и должны болеть — это норма. А ко мне такая гадость прицепилась, что, может, и не вылечишь. Но, если к лету выправлюсь, пойдем вместе?

— Можно и сходить.

Анатолий Дмитриевич поморгал, будто выдавливал слезу. На лице сгустились темные морщины. Он сказал, словно бы и не Шульгину, а самому себе:

— Эх, браток, знал бы ты, зачем я хожу…

— Так скажите, и буду знать.

Анатолий Дмитриевич молчал. Шульгин посмотрел на часы и заторопился:

— Мне пора. В аптеку заглянуть?

— Нет, спасибо. Давай там не осрамись.

Шульгин выскочил из дома. Быстро пошел по улице. Он думал об Анатолии Дмитриевиче, о его вечных недомолвках.

«Как будто экономит слова или чего-то боится. Разве может пожилой мужчина чего-то бояться?.. Мне — пятнадцать, и я ничего не боюсь. Я молодой и здоровый. Он старый и больной. Он свои годы прожил, а я только начинаю. И надо прожить так, чтобы ничего не бояться, ни о чем не жалеть… Но как он жил раньше, если теперь ему страшно? Почему он один — ни родственников, ни друзей? И вообще, что он за человек? Хороший?.. Плохой?..»

С Витковской он встретился у сквера.

— Если честно, то не верила, — улыбнулась она. — Думала, не придешь — ты ведь у нас необязательный.

— Щеглы улетели, — сказал Шульгин.

— Какие щеглы?

— У соседа были. Орел и Решка. А сегодня улетели и не вернулись.

— Может, еще вернутся? — спросила Витковская и взяла Шульгина под руку.

— Не надо это, — проговорил он. Забрал руку и спрятал в карман. — Ты лучше покажи, что там у вас делают.

— Здесь, что ли? Прямо на улице?

— Можно и здесь, — кивнул Шульгин, забирая у нее большую коричневую сумку, в которой лежали танцевальные принадлежности.

— Пожалуйста, — сказала она и, сложив руки на груди, вдруг прошлась по мокрому асфальту такой чечеткой, что улица замедлила свой бег, прохожие с веселым недоумением уставились на эту пару.

Шульгин остановил Витковскую.

— Едем, что ли?..

Признание

Шульгин вошел в громадный зеркальный зал: блестящий паркет, высокие окна, затянутые легкими шторами, и два ряда длинных коричневых жердей, протянувшихся по всей стене. За жердями — высокие, во весь рост, зеркала. В углу, у самого Окна стоял рояль. Крышка поднята, и казалось, кто-то огромный взмахнул черным плащом. На плафоне потолка были нарисованы дети. Они играли у фонтана — брызгались водой и подбрасывали разноцветные мячи.

Из широкой двери за роялем выходили ребята и девушки, почти все — ровесники Шульгина. Они тут же начинали подпрыгивать, вертеться на одном месте, а некоторые, держась за жердь, приседали или, как цапли, подолгу стояли на одной ноге.

К роялю подошел высокий человек в черном костюме. Сел на круглый стул, и его длинные пальцы побежали по клавишам. Рояль заиграл, и в зале зажглись люстры.

Парни и девушки вбежали в круг. Почти не касаясь пола, они стали исполнять вальс, именно исполнять, потому что на школьном вечере этот танец не был таким красивым.

Шульгин вздохнул и тут же перестал дышать — так захватило его то, что он увидел. И не было никаких национальных костюмов, шарфиков; девушки — в черных трико и голубых кофточках, а ребята — в белых рубашках с короткими рукавами и тренировочных брюках.

Пальцы Шульгина в карманах пиджака шевелились в такт музыке, он будто сам сидел за роялем.

«И это у них всегда так! — подумал Шульгин. — Стоит только прийти сюда в назначенный час, и сразу начнется обычная для них и такая новая для меня жизнь… А я и не знал, даже не предполагал, что все это существует. И я могу вместе с ними, с пианистом, в этом зале…»

Лучше всех, конечно же, танцевала Витковская. Она делала это как-то не так, как другие — грациознее, с улыбкой. Широко и свободно передвигалась вместе с партнером, чуть-чуть покачиваясь и приседая. Партнер — все тот же Головко — бережно поддерживал ее одной рукой за талию, а другую поднял высоко, ладонью вверх, будто факел.

В зал вошла невысокая светловолосая женщина в зеленом платье с золотистой змейкой-пояском. Голова змейки свисала вниз, а хвост закручен вокруг пояса и торчал немного вверх.

Пианист перестал играть. Он поднялся, поздоровался за руку с женщиной, и все танцевавшие быстро встали в шеренгу.

Женщина медленно прошлась вдоль ребят, словно хотела убедиться, все ли на месте, а затем повернула голову и посмотрела на Шульгина.

— У нас новенький! — показала Витковская. (А Шульгин готов был провалиться сквозь землю — так неудобно вдруг стало, что он, такой огромный и нескладный, явился разучивать танцевальные коленца.)

Женщина кивнула и подошла к нему.

— Меня зовут Евгения Викентьевна. А тебя?

— Сергей.

— В школе успеваешь?

— Да.

— Танцевать любишь?

— Нет… Не приходилось.

— Хорошо, сегодня посмотри, а со следующего раза начнем работать. Будем очень рады, если тебе понравится.

Она вернулась к ребятам и подозвала толстого, ужасно кривоногого парня.

— Обносов, — сказала она, — после занятий останься, мне нужно с тобой поговорить.



— За что-о? — протянул Обносов, краснея и тараща глаза на Евгению Викентьевну.

— Потом объясню, сейчас занятия. Становись! — Она взглянула на него так, как, наверное, врач смотрит на тяжело больного пациента.

Обносов сгорбился, демонстративно пожал плечами и вернулся на свое место.

«Вечный страдалец со своей вечной темой «за что-о?», — подумал о нем Шульгин, проникаясь сочувствием к вечному страдальцу.

И тут же начались занятия.

Все, что увидел Шульгин, было как во сне. Даже интереснее, потому что этот сон наяву удивлял его, беспокоил, заставлял радоваться, если у ребят выходил какой-то «батман-тенду», и тревожиться, если у кого-то из них долго не получалась какая-то «синкопированная веревочка».



После разминки у станка (оказывается, жерди на стене называются станком) ребята приступили к репетиции литовского танца «Сукциниса». Веселая мелодия начиналась и тут же умолкала: кто-то из ребят путался, сбивался, шел не туда или забывал следующее движение.

«Да что тут особенного? — думал Шульгин и загорался новым для себя желанием. — Нужно только знать, что за чем, и не сбиваться с такта. А эти притопы и прихлопы — дело нехитрое…»

У одной девушки не было партнера. Увидев это, он отделился от стены и как был — в ботинках, пиджаке, школьных брюках с вытянутыми коленями, — так и двинулся к ней через весь зал. Подошел, встал рядом и попытался танцевать со всеми.

Ребята улыбнулись, но никто и виду не подал, что это их удивило. А девушка, которая вдруг обрела партнера, обрадовалась и стала помогать.

Евгения Викентьевна посмотрела на пианиста — он тряхнул головой и еще веселее ударил по клавишам.

Повторяли снова и снова. Шульгину казалось, что он танцует все лучше и лучше. Но если ребята танцевали с улыбкой, то его лицо было таким, словно он тащил на себе дубовый шкаф. Он никого не замечал, не подчинялся звукам музыки; вспотел, раскраснелся и в том месте, где нужно было идти на «ручеек», споткнулся о собственную ногу и наконец-таки растянулся на полу.

Тут уже было невозможно выдержать. Ребята захохотали. На их лицах было столько восторга, что даже Евгения Викентьевна отошла к пианисту, чтобы Шульгин не заметил ее улыбки.

Шульгин быстро поднялся и по привычке, будто упал на школьном дворе, стал отряхивать брюки. Делал он это с ожесточением, чтобы скрыть неловкость. Танцоры прямо за животы схватились — так было смешно.

Шульгин поправил рубаху, которая почему-то вылезла из-под ремня, и посмотрел на ребят. Когда они перестали смеяться, тихо и серьезно сказал:

— С ритма сбился…

Наморщил лоб, махнул рукой и направился обратно к стене. Тут же вернулся, дошел до середины зала и стал искать выход. Не нашел, а потому остановился у окна.

— Повторяем танец, — властно сказала Евгения Викентьевна и пошла за Шульгиным. Взяла за руку, повернула к залу. — Вставай, пожалуйста, к Наташе… Почему ты бросил партнершу? Это не по-товарищески.

Шульгин хотел отказаться, но лицо женщины было таким дружелюбным, а улыбка — такой приветливой и доброй, что он не осмелился. Поднял голову, будто молодой верблюд, и зашагал к своей одинокой маленькой Наташе.

Репетиция продолжалась.

— Больше артистизма, Сережа! А ну-ка улыбнись! Что это ты, как самодержавный правитель?.. Веселее, свободнее… Так, прекрасно — пошли на «ручеек». Не спотыкайся, выше руки! Дайте пройти Сереже… Молодцы, все славно! — восторженно руководила Евгения Викентьевна и тут же сама показывала, как нужно танцевать.

У Шульгина не получалось. Теперь он просто ходил рядом с Наташей, держась за ее руку…

Когда репетиция подошла к концу, ребята подбежали к пианисту. Стали упрашивать, чтобы он сыграл какой-нибудь танец. Пианист наклонил голову и громко объявил:

— Танцуем па-де-грас!

Шульгин вернулся к стулу у входа и повалился на него — так устал. Некоторое время разглядывал танцующих Витковскую и Головко. Он завидовал умению и проворству этой пары.

Танцевали не все. Высокий желтоволосый парень и такая же высокая девушка стояли у окна и веселили друг друга рассказами. Оба прыскали от смеха, а парень держал ее за руку.

Наташа стояла рядом с пианистом. Сложила руки на груди и выставила вперед ногу — следила за танцующими. Иногда поглядывала на Шульгина и улыбалась. Ей тоже хотелось танцевать, и, поняв это, Шульгин почувствовал, как дрогнуло в нем что-то, защемило, — ведь он не мог прийти ей на помощь.

Евгения Викентьевна ушла и вскоре вернулась. Она принесла маленький красный цветок на длинной ножке. Это была гвоздика, только что распустившаяся, похожая на крохотный бантик. Все перестали танцевать и образовали полукруг. Евгения Викентьевна посмотрела на Шульгина и торжественно произнесла:

— Сегодня, друзья, у нас появился новый танцор. Надеюсь, вы не будете возражать, если я этот цветок подарю Сереже в знак внимания к его артистическим способностям. Мы рады, что он к нам пришел. Пожелаем ему успеха в этом трудном, но прекрасном деле.

Она пошла к Шульгину. И держала этот маленький цветок, будто огромный букет. В ее походке было столько изящества и строгости, что наш герой, превозмогая усталость, быстро встал. Не зная, что делать с руками, убрал их за спину.

Пианист ударил туш. И все ребята захлопали в ладоши. Они были рады, что получилось торжественно и весело. Только один человек — Обносов — не радовался вместе с другими. Он сутулился и кусал губы, решая для себя какую-то задачу…

— Кстати, пока Сережа танцевал с вами литовский танец, — сказала Евгения Викентьевна, — мне пришла в голову идея поставить еще один, шуточный, под названием «В ансамбле — новенький»! Партию новенького, надеюсь, исполнит Сережа.

— Народ помрет, — буркнул Обносов.

— Да, это будет веселый танец, — сказала Евгения Викентьевна.

— Спасибо, — сказал Шульгин, забирая цветок. Он тут же засунул его в карман и посмотрел на Витковскую. А та покачала головой — дескать, кто же так поступает?

Шульгин понял, осторожно вытащил гвоздику и направился к Витковской. Широченными шагами он приближался к ней, но цветок держал так же бережно, как только что Евгения Викентьевна.

— Это тебе, — сказал он. — Это ведь ты меня привела, отыскала такой алмаз…

Евгения Викентьевна подвела итог уроку, закончила и попрощалась. Танцоры помчались к лесенке, которая вела в раздевалки. Витковская сказала Шульгину:

— Подожди меня, — и побежала их догонять.

Впереди всех мчался Обносов. Вот уже до лесенки пять метров, три, два…

— Обносов! — окликнула его Евгения Викентьевна. — Подойди сюда.

Он остановился и не сделал больше ни шага. Евгения Викентьевна сама подошла и тихо сказала:

— Ты хоть сам понимаешь, что это подло? Тебе ведь уже пятнадцать лет!

— О чем это вы? — стрельнув взглядом, спросил Обносов.

— Хорошо, я объясню… Ты пришел к кукольникам и украл у них волка. Ты хоть понимаешь, что это — воровство? И что волка нужно немедленно вернуть?

Обносов покраснел и смотрел в пол. Он часто и гневно дышал, и левая рука его сжималась в кулак.

— Ладно, волка я верну… А за вора вы ответите. Я дома скажу, что вы меня вором обозвали, вам это не пройдет.

— Ох ты, еще обиделся, — дрогнувшим голосом сказала Евгения Викентьевна. — Какое обостренное чувство собственного достоинства!. Иди, Обносов, и лучше бы ты к нам не приходил.

— Даже так, да?.. Хорошо, вы это попомните. Вы меня будете упрашивать, чтобы я сюда пришел…

Шульгин — он даже не ожидал от себя такой прыти — быстро подошел к Обносову и крепко взял за плечо.

— Не стоит, парень, грозить чужими кулаками. Не советую.

— Да?! Ну, уж ты-то попомнишь, понял?

Обносов вскочил на лестницу, остановился и снова прокричал:

— Ты попомнишь, глиста в обмороке!



— Не обращай внимания, — сказала Евгения Викентьевна, с трудом улыбнувшись. — Обязательно приходи к нам, у тебя получится.

Зал опустел и словно бы даже осиротел, когда вслед за ребятами ушел пианист, а затем Евгения Викентьевна. Громадные люстры припогасли. Этот их малый свет наводил уныние, и, если бы из-за открытой двери не доносились хохот девушек и голоса парней, Шульгин не остался бы здесь ни минуты.

Танцоры проходили мимо и прощались. Переодетые, они были совсем не похожи на артистов. И только, может быть, в походке и в том, как прямо они держали спину, было что-то от танцев.

А вот и Наташа. Идет одна. Подошла, улыбнулась и протянула руку:

— До свидания, Сережа. Вы послезавтра придете?

— Ага, пока… Может, приду, — сказал он, поглядывая за рояль, на дверь, откуда должна была выйти Витковская.

Наташа постояла, будто хотела еще что-то сказать, но опустила голову и прошла мимо.

Витковская вышла не одна. Если бы она сказала «подожди нас», он бы знал, что ждет не только ее, но и Головко. Но она сказала «подожди меня», а вышла с ним, со своим партнером. Они прошествовали через весь зал и подошли к Шульгину. Витковская сказала:

— Познакомьтесь.

Головко протянул руку и с ожиданием взглянул в глаза Шульгину.

— Знакомы уже, — сказал Шульгин, не любивший церемоний.

— Вот уж нет, — сказала Витковская и притопнула ногой. — На школьном вечере — не считается. Ты был ужасен, Сергей. А теперь я хочу вас познакомить, чтобы вы стали друзьями. Не капризничай, дай руку. Пожмите на дружбу… Немного по-детски, зато искренно.

— Да какой из меня друг? — удивился Шульгин.

— Не все сразу, это приходит постепенно, — сказала Витковская. Она ухватила широченную лапу Шульгина и всунула в нее маленькую, изящную руку Валерия.

Деваться было некуда. Шульгин подчинился и пожал.

На улицу они вышли втроем. Как и вчера, падал снег, своей медлительностью подчеркивая тишину. В домах зажигалось все больше окон.

«И что они, как тандем, — все вместе и вместе? — недовольно подумал Шульгин. — Нужно заговорить с ними о чем-нибудь таком умном, чтобы этот Головко сразу сник и уж больше бы ни за что не подошел к Витковской в моем присутствии. Но вот о чем? Книжку я недавно прочитал «Новая астрономия», может, из нее?..»

— Понравилось тебе у нас? — спросила Витковская.

— Боюсь, что да, — хмуро ответил он.

— А я тебе что говорила? У нас — отличные ребята. Ты видел, какие они все красивые и одухотворенные?

— Ну, не сочиняй, — сказал Валерий. — Есть такие гады! Как, например, этот кавалерийский драгун Обносов. Он к любому парню подходит только с одной меркой: «Наклепаю или не наклепаю?».

— Какого-нибудь витамина переел, — сказал Шульгин.

— То, что он бандит, всем известно, — сказала Витковская. — А вы не можете с ним справиться?

— Не будем же мы лупить его кучей. А по одному этот драгун всех побеждает. Правда, раз наскочил на парня. Помнишь, к нам пришел Володька Федоров? Беленький такой, щуплый. Обносов и говорит: я, мол, этого блондина с ходу на колени поставлю. А Вовка услышал и говорит: смотри, мол, приятель, не ошибись… И всем стало ясно, что после репетиции драки не миновать… Так и случилось. Но драгун не рассчитал, что Володька уже второй год боксом занимается. Вышли после репетиции, свернули во двор к гаражам, и там состоялась дуэль. То есть вряд ли это можно назвать дуэлью. Только размахнулся драгун, а Вовка отклонился от удара и сам ему дважды — стук, стук по башке, тот и сел на асфальт… Знаете, как все пацаны полюбили Вовку!. После этого Обносов долго у нас не появлялся. И пришел, когда Вовка в другой город переехал. Нам даже казалось, что он бросит это свое «наклепаю или не наклепаю». А недавно одного кукольника избил, знать, за старое принялся.

— Ничего не понимаю!.. Как бы его проучить? — закусила губу Витковская. — Помнишь, перед Новым годом мы выступали в Центральной библиотеке? Там он умудрился напихать полную сумку книг. Хорошо, девочка одна заметила и сказала, а так — стыда сколько!

— Проучили бы, да у него там мальчики с Лиговки, никто связываться не хочет.

— Вот-вот, все трусливые люди так и рассуждают! — вспыхнула Витковская.

Шульгин и слушал, о чем они говорили, и нет. Он в эту минуту вспоминал литовский танец и все никак не мог вспомнить, после какого движения нужно идти на «ручеек». Обратившись к Витковской, он запрыгал перед ней и, будто крестьянин-сеятель, замахал рукой, разбрасывая на асфальт невидимые зерна.

— После этого «ручеек», да?

Другая бы на месте Витковской зашипела на него, обозвала бы сумасшедшим, но Лариса отступила шаг назад, последила за немыслимыми движениями новоиспеченного танцора и, улыбнувшись Валерию, кивнула:

— После этого, Сереженька. Только ты забываешь обойти Наташу. А остальное все правильно.

Удовлетворенный Шульгин перестал выплясывать и неожиданно сказал:

— Он и мне пообещал, этот ваш драгун.

— Уже? — удивился Валерий.

— А я раньше не знала, кто он такой, — сказала Витковская. — Думала, просто глуповат вообще и толстоват для хореографии. А способности у него есть, хотя конституция и не для танцев.

— Да, он способный, — подтвердил Валерий. — Но танцевать ходит, чтобы лишний жир сбросить. Сам говорил, что родители заставляют. Папа у него шишка в исполкоме, а мама — неудавшаяся балерина. А вообще он с успехом мог бы стать чемпионом по уличной драке!

— Он ведь и с тобой дрался, — сказала Витковская.

— Было, — сказал Валерий. — Помнишь, в прошлом году синий фонарь носил?

— Но ведь ты говорил, что это тебе в хоккее?

— Мало ли что я говорил. Кому интересно признаваться, что тебя поколотили?

Шульгин слушал Валерия и не понимал: как это парень может говорить о собственном бессилии?

«К чему же тогда хореография, искусство, если быть в душе слабаком? Даже в танцах есть партии женские, а есть мужские — не зря же это!.. Значит, и в себе нужно воспитывать мужчину, а не жаловаться, что тебя поколотили. А то выйдет на сцену лев… с душой мышки-норушки…»

— Ах, Обносов! Ах, соловей-разбойник!.. Сережа, а ты не боишься?

— Нет, я быстро бегаю…

Витковская и Головко посмотрели на него и рассмеялись. А Витковская сказала:

— Ну, тогда тебе нечего бояться. В случае чего — поминай как звали! Я-то думала, ты мужественный парень. Но ведь не от каждого Обносова можно убежать, и тогда что?

— Тогда скажет, что играл в хоккей, — ответил за Шульгина Головко.

— Там видно будет, — сказал Шульгин.

— По-моему, лучше фонарь в драке, чем… Ладно, не мое дело.

Шульгин дошел с ними до угла и попрощался. Витковская напоследок сказала, что занятия через день, и подмигнула. А он, услышав «занятия», тут же пошел на «ручеек». Повернулся к своей улице и увидел, что навстречу шла учительница математики Маргарита Никаноровна. Она несла картошку, и ей было скользко и тяжело на засыпанном мокрым снегом асфальте.

Шульгин остановился. Он не знал, что делать. Видел, что ей тяжело, а сдвинуться, чтобы помочь, не мог. Даже сделал шаг за угол. И тут же представил, что кто-то наблюдает за ним со стороны и понимает, что происходит на улице.

Шульгин быстро подошел к Маргарите Никаноровне и взял у нее авоську…

Не всё могут врачи

Ему было радостно возвращаться домой. Он торопился рассказать кому-нибудь о событиях этого длинного дня. Взлетел по лестнице и еще с порога закричал:

— Мама, дай поесть!

Мать приложила палец к губам и сказала:

— Тише, сынок. Не раздевайся. Я вызвала к соседу неотложку, ты выйди на улицу и покарауль, чтобы не искали.

Шульгин заглянул к соседу.

Анатолий Дмитриевич по-прежнему лежал на кровати. Поверх одеяла накинута старая овчинная шуба, в которой зимой он изредка ездил на рыбалку. Рядом с кроватью — табурет, и на нем — чашка и градусник. Но что это? У него разбитое, с кровоподтеками лицо, правый глаз затянуло синим кругом, губы кровоточат, на щеке — темная рана.

Анатолий Дмитриевич усмехнулся и прикрыл глаза. И тут же застонал. Дрожащими пальцами он сжимал край одеяла. Серый, небритый подбородок вздрагивал от напряжения и боли.

— Что с вами? — спросил Шульгин.

Сосед отвернулся к стене. В углу его глаза скопилась крупная слеза — вот-вот скатится на подушку.

— Упал я, Сережа, — глухо проговорил он. — Потерял сознание и упал лицом на батарею.

— Пройдет…

— И не надо, чтобы проходило. В рай пора, потому что никакой радости у меня тут, на земле, во всю мою жизнь не было и нет.

— Еще посмотрим. И что за народ? Недавно в путешествие звал, а тут помирать собрался? Врачи не дадут, вытащат, — весело говорил Шульгин. И вдруг ему впервые открылось, что сосед живет непонятной и совершенно скрытой от всех жизнью. Он ушел от людей, расставил вокруг себя столбы и натянул колючую проволоку. Только его, Шульгина, он пропускал к себе, да и то лишь потому, что жил с ним в одной квартире.

«Зачем это ему? — подумал Шульгин. — Ведь эта проволока и ему самому не дает возможности выйти в открытый и свободный мир…»

Анатолий Дмитриевич повернул к нему лицо и покачал головой. Стал медленно говорить:

— Врачи, браток, для насморка. Они, браток, для облегчения мыслей. А если что серьезно, они не говорят никогда, скрывают от больного. Правда, и больной иногда не хочет знать правду… Хочу потолковать с тобой, потому как считаю тебя своим наследником.

— Каким еще наследником? — спросил Шульгин.

Сосед помолчал. Приподнялся на локоть и, глядя Шульгину в глаза, спросил:

— Ты про пистолет — никому?

— Да что вы, я и забыл.

— Это хорошо, я уже отдал, — тихо сказал Анатолий Дмитриевич. — Но ты про пистолет не забывай. Может случиться, что к разговору о нем мы еще вернемся.

— Так говорите сейчас.

— Рано. Придет пора, скажу… Я ведь все ждал, когда подрастешь. Хотел с собой взять… Спишь, бывало, а соска во рту. Думаю, богатырь! Так оно и вышло — по комплекции ты действительно богатырь. А вот соску пока не бросил.

— Зачем это вы, Анатолий Дмитриевич? Мне ведь уже этим сном все уши прожужжали, — обиделся Шульгин.

— Я почему об этом говорю? Потому что и сам до восемнадцати лет… Всего и не перескажешь, и на воловьей шкуре не запишешь — места мало.

Он поднял руку, прикоснулся к голове. Шульгин видел, что ему трудно продолжать разговор. И все же Анатолий Дмитриевич пытался преодолеть себя. Что-то в нем билось, просилось наружу, какая-то тайна не давала ему покоя.

— Боюсь, просыпаться начал, — пробубнил Шульгин. — В танцевальный кружок пошел.

— Выбрал место. Будто, выкаблучивая польку, уже и сонным не будешь? Да и какой из тебя танцор? Ты парень видный, должен мужским делом заниматься. Я на этих танцоров балета, затянутых в нижнее белье, без тошноты и смотреть не могу. Все кажется, не настоящие они, не такие, как все нормальные мужики… В общем, поговорить надо. Своих детей, ты знаешь, у меня не было. Рос ты у меня на глазах. И нянчился я с тобой, и песни тебе, какие знал, пел. Так что твое детство и во мне какую-то жилку задело…

Открылась дверь, и заглянула мама.

— Сережа, как тебе не стыдно? Иди на улицу, вот-вот машина подъедет.

— Зайди ко мне завтра после школы. А в больницу положат — туда. Только обязательно, слышишь?

— Вы не сдавайтесь, — сказал Шульгин.

Он выскочил из дома и увидел машину скорой помощи. Из нее вышли двое мужчин в белых халатах поверх пальто. Маленький, с бородкой, вгляделся в табличку с номерами квартир.

— К Устинову? — спросил Шульгин. — Идемте.

Он привел врачей в комнату соседа и остановился у двери, разглядывая, как врач достает медицинские принадлежности из пузатого баула.

— Кто это вас? — спросил врач.

— Упал, доктор. На батарею парового…

— Неправда. И, если не признаетесь, никакой помощи от нас не получите.

— Правда, доктор, может, только зацепился за стол…

— Идите, молодой человек, — увидев, что Шульгин стоит в дверях, сказал врач и дернул бородкой вперед, словно выгоняя его.

Шульгин вышел в коридор. Разделся, повесил пальто. В комнате мама стрекотала на швейной машине.

Он посмотрел на ее узкие ссутулившиеся плечи, на голову, наклоненную к работе, спросил:

— Что с ним?

— Ты же знаешь, сынок, его давно преследуют головные боли.

— Что ж он не лечит?

— Не так это просто. Ты еще в школу не ходил, когда у него началось. Хронический отит, кажется.

— Что ж он не лечит? — снова спросил Шульгин.

— Давно предлагали операцию. А он — ни в какую. Сначала говорил: «Время вылечит». Потом стал говорить: «Не доверяю врачам, зарежут они меня». И даже радовался, что не согласился на операцию. А теперь говорит, что ему уже никто не поможет, никакая операция. Говорит, что он изнутри весь подпорченный, так что ни лекарства не спасут, ни врачи.

— И все-таки надо лечить.

— Не знаю, сынок, я не доктор. Всякая болезнь опасна. Особенно в пожилом возрасте. Иди на кухню, там тебе еда… Ты извини, не могу оторваться от работы — одна знакомая очень просила, чтобы срочно…

— Жаль, если он умрет.

— Пусть живет. Даст бог — обойдется. Это он со страху о смерти заводит. Одинокие люди труднее болезни переносят.

Говорила она все это спокойно, не останавливая работу, и Шульгин понимал ее — в доме уже давно привыкли к болезням Анатолия Дмитриевича.

— Мам, он хороший человек?

Она не ожидала такого вопроса. Повернулась к сыну и опустила глаза.

— По-моему, ничего, — наконец сказала она. — Спокойный, не сварливый. Только вечно задумчивый, словно бы решает для себя трудную задачу и все не может решить. А почему ты об этом спросил?

— Так… Мне кажется, у него есть какая-то тайна.

— У каждого человека есть тайны, сынок.

— А у меня нет.

— Значит, еще будет. Даже настоящая мечта — тоже тайна, ее доверишь не каждому. А почему это тебя тревожит?

Мама отложила материал, взяла спички и закурила папиросу. Выпустила дым и положила сгоревшую спичку в пепельницу.

Шульгин сел на стул и сказал, как о чем-то давно прошедшем, о чем теперь будто бы и не стоило говорить:

— Я сегодня занимался в танцевальном кружке.

— Не может быть!

— Витковская привела… Знаешь, как она танцует? Как настоящая артистка!

Мама помахала рукой, разгоняя облачко дыма, и весело сказала:

— Не может быть… Из тебя танцор — представляю… Я думала, что мой сын в баскетболисты запишется — это еще куда ни шло. Но танцы? Там все такие огненные, жизнерадостные. А ты у нас такой флегматик, что позавидовал бы сам дедушка Крылов. Папа говорит, что из тебя гения не выйдет.

— Из Крылова же вышло.

— Так то Крылов, у него талант! Надо родиться Крыловым, чтобы потом вышел Крылов. А ты, по-моему, так и останешься Шульгиным. Впрочем, если на хороший лад да при настоящем деле, можно и с этой фамилией не ударить в грязь лицом. Ты постараешься?

— Мне и так неплохо.

Она засмеялась и погладила сына по щеке.

— А все-таки, будь я учителем танцев, тебя не приняла бы. Ты такой большой, что из-за тебя других не видно.

— Там иначе думают.

— Думать никому не запрещается, — сказала мама — ей нравилось разговаривать с сыном. — Могу представить: мой Сережа — танцор!.. Кого же ты получил в партнерши? Надю Павлову? Или Максимову?.. Но даже если и так, все равно им нужно быть хотя бы чуточку богами, чтобы сделать из тебя танцора.



Шульгин впервые рассказывал матери о том, что не касалось ни уроков, ни отметок. История его полусонной, полусознательной жизни была так бедна событиями, что теперь, когда в ней что-то сдвинулось, он так разволновался, что даже крикнул:

— Приди да посмотри, как я там выкаблучиваю!

Он покраснел. Мать смотрела на него так, словно ей было все известно, словно она присутствовала сегодня на занятиях хореографического ансамбля.

Папироса в ее пальцах давно потухла — она не прикуривала и не торопилась бросить в пепельницу. Одинокая прядка светлых волос отделилась от остальных и повисла над левой бровью. Большие, широко поставленные глаза казались сухими и властными.

Шульгин отвел глаза — ему показалось, что они чем-то похожи — его мама и Витковская.

— Дерзай, сынок. Не имеет значения, чем заниматься, лишь бы делать на совесть и не без пользы. И чтобы по душе было. Надеюсь, в этом вы с Тонечкой будете счастливее своих родителей. Хотя и родители ваши не жалуются на судьбу… У тебя есть еще два-три свободных года, в которые можно решать, думать, сомневаться. А уж потом надо приступать к делу.

Она отвернулась к машине и тихо добавила:

— Сегодня в ателье Тонечка приходила. По-моему, у них не ладится. Надо будет им на кооперативную квартиру дать. Что это за жизнь в чужом доме?..

В дверь постучали. Вошел врач.

— Извините, — поклонился он маме и попросил Шульгина: — Молодой человек, помогите, а то нам трудно по лестнице…

Анатолий Дмитриевич, уже одетый, лежал на носилках. Правая рука с разжатыми пальцами касалась пола. Санитар поднял ее и положил на грудь. Рука медленно поползла обратно, но Анатолий Дмитриевич прижал ее к животу и не дал упасть.

Вынесли его осторожно, вкатили носилки в кузов, закрыли дверь. Машина пыхнула голубым дымком и скрылась за поворотом.

Шульгин с минуту постоял, размышляя, с какой скоростью мчится теперь санитарная машина и не подкидывает ли Анатолия Дмитриевича на ухабах.

«А все же, что хотел сказать Анатолий Дмитриевич? Еще никогда он не разговаривал так, как сегодня… Что-то же внутри у него колет, не дает покоя… И при чем тут пистолет?»

Просто люди

В прихожей стукнула дверь — пришел отец. Шульгин допил чай и явился поздороваться — утром отец уходил рано, и поэтому здоровались они всегда вечером.

Шульгин-старший на работе уставал. Там, с учащимися, он был не только мастером, педагогом, но еще и артистом — «иначе никто тебя и слушать не захочет». А когда возвращался домой, тяжело опускался на стул. Ему уже было трудно подняться, но веселый, слегка иронический тон по-прежнему сопровождал почти все его слова.

— Сосед заболел, — сказал Шульгин. — В больницу положили.

— Даже так? В какую?

— В Куйбышевскую.

Отец причесал перед зеркалом густые темные волосы, обнаружил и «выхватил» очередную сединку и поинтересовался:

— А чем занимается моя семья?

— У нас — важное событие: сын занялся хореографией, — сказала мама таким торжественным голосом, будто сына уже приняли в Большой театр. — Не знаю, как тебя, а меня это радует. Лет через десять станет знаменитым, и тогда мы с тобой поймем, что прожили не зря.

— Самый высокий на свете балерун, будет указано в афишах, — сказал отец. — И народ попрет, как в цирк.

— И самый лучший, — сказала мама.

— Да? — повернулся он к сыну. — Интересно, а сколько танцоры получают?

— Думаю, живут безбедно. Впрочем, может артистом и не станет, но зато урок общительности ему преподадут. Где есть девочки, там порядка больше.

«При чем тут «сколько получают»? — думал Шульгин и смотрел на отца. — И можно ли получать деньги за то, что я там увидел?»

— Один ты пытаешься утверждать, что все лучшее сосредоточено в мужчинах. Между прочим, у меня есть клиентка, доктор наук, так она говорит, что наступает новая эра. В ней главенствующее положение займет женщина — от семьи до правительства.

— Об этом что, уже в газетах писали?

— Не писали, так напишут.

— Вот когда напишут, тогда поверю. А пока передай своему доктору-клиентке, что ей учиться пора. Пусть поступает к нам в училище — мы ей такую профессию присвоим, что от нее наконец толк будет, и никакого вреда.

— Хорошо, я передам ей твое приглашение.

Шульгин с улыбкой слушал родителей. Он не впервые присутствовал при таких разговорах. Иногда они продолжались довольно долго, а кончались всегда тем, что папа театрально целовал маме руку и спрашивал:

— Ну, где твои хваленые женщины в истории? Назови хотя бы одну! В науке, искусстве, архитектуре? Объясняю: все лучшее, что создано в мире, создано умом и руками мужчин. И никакого равноправия в этом никогда не было и не будет. И теперь женщины только участвуют в делах мужчин… Принимают участие, ты понимаешь разницу? А делают все по-прежнему мужчины. Но ты права — они равны.

— В зарплате, что ли?

— Нет. Женщина дает жизнь творцам!



— Ох, и оратором ты стал в своем пэ-тэ-у…

— А что по этому поводу мыслит наш сын? — спросил папа и взглянул на Шульгина. По его игривому тону и улыбке можно было догадаться, что он желает, чтобы Сережа принял сторону отца.

Сегодня этот разговор насторожил Шульгина. Он слушал и вспоминал Витковскую. «Кто из нас важнее — я или она? А кто совершеннее?..»

— Нелепо это — определять, кто важнее — мужчина или женщина. Просто и те и другие — люди. И в каждом отдельном случае они сами разберутся, кому нужно больше власти, а кому — меньше.

Родители выслушали сына, посмотрели друг на друга и долго молчали. Потом отец сказал:

— Ну, брат, не ожидал! Оказывается, наш сын стал не только танцором, но и мыслителем!.. Как тебе понравился ответ? Ты запиши, а потом предложишь своей клиентке — доктору наук! Оказывается, наш сын начинает мужать. Это меня радует как отца, но тревожит как мужчину — не ранняя ли это капитуляция перед женщинами? Ведь всякое равенство — лишь исходная и не совсем прочная точка для перехода к новому неравенству. Мужчина, сознавая себя более действенным и значительным лицом в жизни, и требует от себя значительно больше, чем женщина. А если наступит равенство, не получится ли так, что в нем угаснет этот пламень и он снизит требовательность к себе?.. Пока мир несовершенен, он все еще требует подвигов. А подвиги в основном должны совершать мужчины… Позволь, мой друг, совершить очередной подвиг и вручить тебе получку. Не так уж много, но жить можно.

Мама стала считать деньги, которые принес отец.

Шульгин сказал:

— Спокойной ночи, — и отправился в свою комнату. Разделся и лег. Но спать не хотелось. Он слышал, как отец на кухне размешивал сахар в чайной кружке, как долго шумела в ванной вода. Затем по коридору прошлепали его домашние туфли, и закрылась дверь в комнату родителей. Из-за стены доносился их разговор.

— Плохо им там, — сказала мама. — Хозяин, у которого они снимают, когда перескандалит с женой, к ним спать идет. Ночует на полу… К нам они тоже не поедут. Нужно что-то думать, может, денег дать на кооператив?

— Дай им… С машиной потом… А теперь дай, пусть строятся.

— Так я и дам, — сказала мама. — Ой, даже к горлу что-то подступило от радости, что можем дать… Ты молодец у меня!

Шульгин почувствовал, как в груди сжалось какое-то колечко, стало трудно дышать, и он повернулся на бок.

Отец

«Спи, Серега, — сказал он себе и тут же снова лег на спину. Прислушался. Рядом на столе тикал будильник. По улице шел трамвай. Его ровный гул врывался в полуоткрытую форточку. — Как там Анатолий Дмитриевич? Спит уже, наверно, в больнице рано укладывают. Завтра пойду к нему, сам попросил… Но о чем толковать, когда сегодня он говорил неправду? И врачам тоже… Вечно скрытный, не то, что мой отец. Этот ничего не таит, радуется, когда есть возможность поговорить об училище, о пэтэушниках. Так было всегда, всю жизнь. И на работу к себе приглашал…»

Шульгин вспомнил учебно-производственные мастерские отца. Они находились рядом с железнодорожным депо, и в детстве Шульгин часто приезжал туда. Ученики-пэтэушники что-то пилили ножовками, сверлили, орудовали напильниками и постоянно бегали на улицу курить. Они и его приглашали с собой, но курить не давали, считали — мал для этого.

Жадно затягиваясь, тут же морщились и сплевывали, стараясь обязательно попасть длинным, как ракета, плевком в какой-нибудь предмет. Иногда спрашивали: «У тебя сеструха есть?» — «Есть», — отвечал Шульгин. «Симпатичная?» — «Я не разбираюсь…»

Ребята посмеивались и похлопывали его по плечам. Кто-нибудь не унимался: «А ты мог бы познакомить нас с нею?» — «Конечно, — говорил Шульгин. — Приходите, когда она из школы явится, сами и познакомитесь. Она всегда радуется, когда к ней приходят».

Они бросали окурки и возвращались к слесарным верстакам. Стучали молотками, скрипели рашпилями, и Шульгин, пока сам ничего не делал, морщился от резкого неприятного шума. Потом привыкал.

Отец ставил его за верстак с огромными черными тисками, в которые зажимал кусок железа. Вручал напильник и предлагал закруглить все острые углы. Он подставлял под его ноги толстую деревянную решетку, а то и две — чтоб было выше, — и уходил к своим ученикам.

Закруглить острый угол было не так-то просто, а Шульгин рьяно принимался за дело. Ему казалось, чем яростнее он будет скрипеть напильником, тем скорее подчинится металл. Но напильник скользил, соскакивал, угол не хотел закругляться, и Шульгин вскоре бросал и шел во двор. Здесь, под солнцем, среди листопада пахло железной дорогой, деловито чирикали воробьи — подчинялись всеобщей работе — и сновали слесари-ремонтники в пропитанных мазутом, словно стальных, комбинезонах.

— Эй, подмастерье, — говорил кто-нибудь из ребят, — ты когда вырастешь, кем будешь?

— Авиаконструктором, — произносил Шульгин давно заученное слово. (Когда-то у них в школе выступал авиаконструктор, и Шульгину понравились модели, которые он им показывал.)

— Хм… Там, наверно, без сопливых обходятся. А вот монтером эсцэбэ ты не хочешь?

— Я не знаю, что это, — говорил Шульгин, уже ожидая, что сейчас ребята грохнут от смеха.

— Самая важная работа на железной дороге. Без этой работы ни один тепловоз и электровоз не выйдет из депо. Или надо по новой стрелочников вводить. На одного монтера эсцэбэ — двадцать стрелочников с дудкой.

Никто из них не смеялся, но Шульгину было непонятно, что такое «монтер эсцэбэ», и он спрашивал. А ему так же непонятно отвечали: «Эсцэбэ — это сигнализация, централизация и блокировка пути». Он тут же повторял эти слова, не понимая их смысла, и говорил: «Нет, пожалуй, я останусь авиаконструктором. Или уж тогда шофером…»

Ребята смеялись и, между делом, спрашивали: «Батя небось часто лупит?» — «Нет, — отвечал Шульгин. — Он веселый, про вас много рассказывает». — «Что же он рассказывает?» — «Что вы загадку придумали». — «Какую?» — «Сам — во, ботинки — во! — Откуда мальчик? — Из пэ-тэ-о. — Жрать хочешь? — Ого!»

Они чуть не падали от смеха — им нравился Шульгин-младший. Выходил из мастерской отец и строго говорил:

— А ну, мушкетеры, за работу!. И ты тоже, раз вместе со всеми, — брал он за руку сына и вел к верстаку.

Шульгину не особенно хотелось стоять за верстаком. Он шел в кузницу и там долго смотрел, как сильные мускулистые мужчины в расстегнутых рубахах и кожаных передниках ковали красный металл. Они ловко обстукивали его со всех сторон, а потом младший кузнец, держа в громадных щипцах готовую деталь, нес к железному ящику и бросал в темную жидкость. Металл шипел и выпускал к потолку струйки пара.

Бросив деталь в кучу уже готовых, кузнецы принимались за новую.

А Шульгин шел дальше, на участок штамповки. Здесь огромный станок делал дырки в толстом железе, и в деревянный ящик сыпались круглые шайбы величиной с пятак. Шульгин брал несколько штук, уходил из мастерской и, сидя у поворотного круга, где разворачивали задом наперед тепловозы и электровозы, строил из кружков пирамиду.

Грело солнце, росла трава, в рельсах что-то постукивало и ворчало, будто просилось наружу, звенел и потрескивал поворотный круг с тепловозами на спине, и весь технический мир словно бы дополнял его крохотную пирамидку из металлических кружков.

Ему казалось, что и железная дорога и депо живут только для него, чтобы ему не было скучно и чтобы всегда хотелось приходить сюда снова и снова…

Однажды, в начале лета, к нему подошел маленький рыжий пэтэушник. Отвел за мастерскую и сказал:

— Поговори, Серега, с отцом, понял? Только наедине… Пусть мне трояк по практике поставит. А то на каникулы не отпустят, недели две торчать заставят. А там у меня братан с армии вернулся, и другой на подходе… Хоть умри, а надо быть дома. Ты поговори с ним, так? А мы вам за это рыбы вяленой — целый пуд приволокем! Волга у нас, знаешь, какое летом раздолье!

— У нас все есть, нам ничего не нужно.

— Вот чудило! Это же вяленая, за ней, знаешь, как все гоняются? Откуда она у вас?

— Нам ничего не надо. А поговорить я и так поговорю, — сказал Шульгин и заторопился в мастерскую.

Он действительно передал отцу просьбу рыжего. Тот рассердился, погрозил кулаком: «Я ему покажу, этому бездельнику и прогульщику! Я ему дам рыбу! Он у меня все лето из мастерской не вылезет!..»

«… Этот болван думал, что моего отца можно купить… Отец говорил, что у него были не только ученики, но и родители, которые пытались одарить деньгами, коньяком, а то и медом, чтобы их сынок получил чуть больше льгот при выпуске, чем другие… Мой отец не такой… Он отец…» — думал Шульгин, засыпая.

Последний урок

Она пришла совсем другая — в новом костюме с брошью у самой шеи. Правда, левая сторона ее нарядного костюма обсыпана мелом, но это лишь подчеркивало ее деловой и вместе с тем праздничный вид.

— Это у нас с вами последний урок, — бодро сказала она. А Шульгин вытянул шею и внимательно посмотрел на Маргариту Никаноровну. — Это у меня уже второй последний урок. Теперь вас будет учить новая учительница. Я уже видела ее, разговаривала… По-моему, очень хорошая.

Она задумчиво оглядела класс.

— Не так давно по телевизору показывали, как из большого спорта провожали какого-то известного футболиста. Что это было! Море цветов, гром аплодисментов. А сам футболист был немного грустный, растерянный, словно и не понимал, что происходит. А знаете, я позавидовала ему: ведь он уходит молодым…

— О-ой! — взвизгнул кто-то в третьем ряду и подскочил, будто к скамейке, на которой он сидел, подвели ток. Это был Троицкий, все тот же Троицкий, которому вечно кто-нибудь из одноклассников делал какую-нибудь пакость.

— Маргарита Никаноровна! — завопил он. — Я так больше не могу. Ну, зачем Достанко положил на мое сидение кнопку. Я же не бесчувственный!

Класс хихикнул.

— Может, перестанете? — встала из-за парты Витковская.

Повеселевшие было ребята затихли. Маргарита Никаноровна кивнула Витковской, чтобы она села, и продолжала:

— Каждый из вас конечно со временем состарится, как состарилась я и мои ровесники. Так быстро все это прошло, — словно с какой-то радостью сказала она. — Достанко, мне говорили, что ты собираешь кактусы. Это красивое увлечение. Приходи ко мне, вот я уж и адрес написала. У меня их много, я предложу тебе выбрать три самых лучших.

— Спасибо…

— Не надо благодарить, это я делаю для себя. А сегодня я хотела бы послушать хороший ответ. Кто хочет к доске?

Все в классе посмотрели друг на друга, улыбнулись, но никто не вышел. Класс решал, кто из них может украсить последний урок учительницы.

Жаворонков упрашивал Дронова:

— В последний раз, Дрон, честное слово. Я тебе за это мороженое куплю. И шампанское, понял? Ты меня знаешь, пообещал — выполнил.

— Ладно, — Дронов поднял руку. — Маргарита Никаноровна, можно — Жаворонков?

— Можно, — пригласила она.

Дронов вышел. Сначала медленно, а потом быстрее и быстрее — словно обретал ускорение — стал доказывать теорему. Он писал, стирал, снова писал, а все смотрели на него с умилением — во дает! — и со страхом — уж очень не хотелось, чтобы в этот самый последний урок учительница заметила обман. Но Маргарита Никаноровна внимательно слушала Дронова, изредка приговаривая:

— Молодец, Жаворонков, хорошо. Просто замечательно!

Постепенно каждый из учеников утратил интерес к происходящему. Многие занялись своими будничными делами — кто-то играл в футбол, кто-то переписывал задачи по физике, а кто и вовсе смотрел на улицу и думал о каких-то своих заботах. Класс будто погрузился в сон.

И вдруг!.

Встал Шульгин.

— Дрон, сядь на место.

— Тише ты, деятель, — зашипел на него Жаворонков. — В такой день, ты думаешь? В такой день, чтоб ты сдох!

Маргарита Никаноровна повернулась к Шульгину и спросила:

— Что у вас там?

— Дрон, сядь на место, — повторил Шульгин.

— Ну, Серый, я от тебя этого не ожидал, — сказал Дронов и бросил мел и тряпку. — Придется поговорить, ты меня знаешь!

Злой и обескураженный неудавшейся выходкой, он вернулся за свою парту и гневно посмотрел на Шульгина.

— Сейчас я позвоню Коту, — прищурил он глаза.

— Что же вы, друзья? Напоследок решили меня обмануть? — спросила Маргарита Никаноровна. Она поднялась со стула и оглядела класс. Отошла к стене у окна и стала смотреть на улицу. А Шульгин разглядывал злое лицо Дронова, который грозил ему кулаками. Но тут к Дронову подошел Зимичев и внушительно сказал:

— Если подумать, спрячь кулак, сукин сын. И больше не показывай. Иначе я тебе сам покажу. Тебе и твоей драной полудохлой кошке, которую ты почему-то называешь «Кот». — И он поднес к лицу Дронова чугунный кулак величиной с двухпудовую гирю.

Класс зашумел, задвигался. Послышались голоса:

— Правильно, Зима, надоело…

— Не трусь, Дрон, чуть что — я рядом…

— Что, спокойная жизнь надоела? — спросил маленький Миша Плахов.

— Ты, видно, опсихел? — обиделся Дронов. Грозное выражение лица тут же рухнуло, и на его обломках расцвела улыбочка. Но стоило Зимичеву отойти, как соки, питавшие улыбочку, быстро истощились, и Дронов с поглупевшим от злобы лицом стал что-то говорить Жаворонкову. Тот слушал и кивал. А потом внятно сказал:

— Только мороженое. Шампанское — Шульгину!..

Мальчик, встаньте

Утром следующего дня Витковская прямо с порога направилась к Шульгину и спросила:

— Как дела?

Она ждала, что Шульгин скажет «хорошо», и уже приготовилась похвалить его, уже улыбка озарила изнутри ее синие глаза, но заметила, что Шульгин с замешательством посмотрел на нее, а потому снова спросила:

— Как дела, Сережа?

— Понимаешь, я не могу пойти. В больницу надо, сосед заболел, а у него никого нет.

— Я так и знала, — сказала она. — Ты всегда был ненадежным, Шульгин. И безответственным, — махнула она рукой. — Но я думала, что в тебе это временно… Что я теперь скажу Евгении Викентьевне?

— О, это уже запрещенный прием! — подскочил к ней Достанко. — Мы на такие штуки не договаривались.

— Отстань, Коля, ты глупости мелешь… Но даже Евгения Викентьевна тут ни при чем, она это переживет. Это тебе, Шульгин, нужно, одному тебе и никому больше.

— Говорят же, сосед заболел, — сказал Достанко.

— Ну и что? Вместе и сходим к твоему соседу. А потом — сразу на репетицию. Ну, опоздаем чуть-чуть, Евгения Викентьевна поймет.

Шульгин повертел головой. Витковская вспыхнула, и уже слезы на глазах. Уже на ресницах дрожат — вот-вот хлынут по щекам. Передернула плечиками, отвернулась и села за парту. Руки уперла в подбородок и смотрит на доску.

Наполеоны сразу о чем-то заговорили, окружили Шульгина, заобещали, куда-то заприглашали.

Шульгин потоптался. Вздохнул. Подошел к Витковской.

— Ты не сердись, пожалуйста, я действительно не могу.

— Ладно уж, прости, побеспокоила… Думала, понравились ребята в ансамбле, и партнерша Наташа такая девочка хорошая… Ну, пожалуйста, голубчик, давай вместе подумаем, как тут сделать? В какой он больнице?

— В Куйбышевской.

— Вот и прекрасно! После школы сразу и зайдем. А потом — во дворец.

— Я подумаю, — сказал Шульгин.

— Подумай, Сережа, и ты убедишься, что все это можно сделать.

Прозвенел звонок.

— Связался ты с этими артистами, — сказал Достанко. — У них в реквизите все — от слез до кулаков.

Шульгин ничего не ответил. Медленно прошагал к своей последней парте.

В класс вошла тоненькая светловолосая девушка в больших очках. Голубая кофточка и темная юбка с пуговицами до самого низа плотно обтягивали ее грудь и бедра. Казалось, она только что сошла с демонстрационного ковра Дома мод. В руке она держала учебный журнал, и было видно, как дрожала оттопырившаяся обложка.

Девушка остановилась у двери, словно не решаясь пройти дальше. Настороженно вгляделась в ребят. Казалось, она не знает, то ли пройти в сторону, то ли уйти совсем.

Шульгин догадался, что это и есть новая учительница математики, которая заменит Маргариту Никаноровну.

Все встали из-за парт и пристально разглядывали ее, а Достанко громко сказал:

— Ты ошиблась, девочка. Это восьмой «А».

— Вот и славно, — улыбнулась она. — Как раз он мне и нужен.

Эти слова будто придали ей решительности. Она подошла к столу, положила журнал. Поздоровалась и попросила садиться. Не говоря ни слова, повернулась и стала смотреть на улицу.

Ничего особенного там не было. Как всегда, шли машины, падал снег, а на карнизе пятого этажа дома на противоположной стороне унылым рядком сидели голуби.

— Ну, братва, пропал, — тихо сказал Ионин и скомкал приготовленные для футбола листки. — Она из меня Лобачевского захочет сделать, а я и таблицу умножения не знаю.



— Пусть только попробует, — сказал Достанко. — И сама не заметит, как однажды на кактус сядет.

Все, кто это слышал, вздохнули. А учительница выдержала психологическую паузу и решила, что больше молчать нельзя.

Повернулась к классу и произнесла:

— Я рада, что вы умеете молчать. Значит, умеете и слушать.

— Тронную речь приготовила, — шепнул Поярков.

— Отныне мне доверено вести у вас математику. Зовут меня Виктория Сергеевна Каткова.

— Николай Александрович, — привстал и кивнул Достанко. И сел.

— Шутник, — улыбнулась учительница. И тут же улыбка исчезла. Указательным пальцем она прикоснулась к дужке очков и властно сказала:

— Мальчик, встаньте! Назовите фамилию. Сегодня я познакомлюсь только с вами. Итак?..

— До…станко.

— Отлично! А теперь сядьте, Достанко. И, если до конца урока я услышу хотя бы одну реплику, вы раз и навсегда станете моим самым нелюбимым учеником.

Достанко сел. Было заметно, как левая рука его судорожно теребила край пиджака.

— С остальными я познакомлюсь чуть позднее, когда будем беседовать у доски. Итак, сегодня я никого не буду спрашивать, объясню новый материал. А уж со следующего раза приступим к традиционной игре в вопросы и ответы.

Медленно и тихо начала она рассказывать. Писала на доске, изредка перебивала себя вопросом: «А почему так?.» Немного подумав, продолжала дальше. И было такое впечатление, что рассказывает она не какой-то знакомый, выученный давно материал, а будто он рождается в эту минуту.

В середине урока на ее бледных, почти прозрачных щеках проступил чуть заметный румянец. Она вдохновлялась все больше и больше.

Никто не перебил ее. Никто не помешал ей сделать научное открытие. Никто даже не заметил, как быстро пролетел урок.

Шульгин сцепил замком руки на затылке и слушал учительницу… Но что это? В одном из уравнений — ошибка. Он уже хотел было подсказать ей, но Виктория Сергеевна положила мел и отошла к столу.

— Все ли у меня правильно, не ошиблась ли я?

Несколько человек, в том числе и Шульгин, подняли руку.

— Слушаю, — обратилась она к Витковской.

— У вас там в уравнении при извлечении корня…

— Спасибо… Что у вас? — обратилась она к следующему.

— То же самое…

— А у вас, вы тоже поднимали?..

— И у меня то же, — сказал Шульгин.

Учительница улыбнулась и села к столу.

— Молодцы, — сказала она. — Я это сделала специально. Зато я теперь знаю, что на вас можно положиться: ошибусь — подскажете… Назовите, пожалуйста, мне ваши фамилии, я хочу поставить «отлично»…

В этот день в восьмом «А» только и разговоров было, что о новой учительнице. Многие девочки преобразились: они старались разговаривать и держаться так, как Виктория Сергеевна. А парни почему-то и на других уроках обходились без реплик и восклицаний. Даже Ионин и Аристов перестали играть в футбол.

«Неужели и она через несколько десятков лет будет с таким трудом нести по улице картошку?» — подумал о ней Шульгин.

Партия Медведя

В автобусе было много свободных мест. Они сели у окна. Шофер выбился из графика и теперь наверстывал упущенное время. Шульгин молча следил, как они обгоняли трамваи и троллейбусы. А Витковская, словно из благодарности, что Шульгин взял ее с собой да еще согласился пойти на репетицию, рассказывала ему о новом танце, который ставила им Евгения Викентьевна.

— Прошлый раз ты репетировал с нами литовский танец. А мы кроме этого начали «Лесную сказку». А может быть, со следующей недели начнем и «Новенького»…

— Выходим, — сказал Шульгин и пошел к двери.

— Помоги же, — попросила Витковская — она не торопилась сойти с подножки.

Шульгин протянул руку, и она, опершись, легко спрыгнула на асфальт.

— Экий ты недогадливый, не то, что Валерий.

— И правда, — сказал Шульгин, подходя к больничной двери. — Постой, я скоро… А если долго пробуду, не жди, я потом приду.

— Нет. Я хочу с тобой.

Шульгин вздохнул и открыл дверь. Подошел к овальному окошечку, за которым сидела седая девушка. Спросил:

— Можно пропуск к Устинову?

— Устинов… Устинов, — повторяла девушка, пока искала эту фамилию по спискам. — Вы кем ему приходитесь?

— Соседи мы, но… он просил, чтобы я пришел.

— К нему нельзя, молодой человек, только близких родственников пускаем. Пусть взрослые приходят. Вам нельзя.

Шульгин медленно подошел к Витковской.

— Ой, Сережа, что же делать? Помочь ведь мы ему не поможем?

Он молча кивнул и пошел за ней к выходу.

Они приехали к Дворцу культуры, быстро сняли пальто и поднялись в зал. Первой вбежала Витковская. Остановилась у двери и посмотрела на Евгению Викентьевну, которая в этот момент что-то объясняла танцорам.

— Простите, пожалуйста, за опоздание, мы…

— Да, Лариса, быстро! А где Сережа?

— Вот же он! — радостно показала Витковская на Шульгина.

Евгения Викентьевна подошла к нему.

— Кто к нам пришел во второй раз, придет и в третий. Мы тут посоветовались с ребятами и решили дать тебе партию Медведя. Трудно будет, но мы поможем.

— Спасибо, но…

— Никаких «но». Бегом переодеваться — и приступим… Так, встали на «Лявониху»… И-и, начали!.

Пианист ударил по клавишам, несколько пар закружились в танце.

— Идем, — шепнула Витковская. — Нас ждут.

Они забежали в дверь за роялем. Витковская втолкнула Шульгина за перегородку, и здесь он увидел одежду парней, которая была аккуратно развешана на специальной стенке. Внизу стояли спортивные сумки и обувь.

— Веселей, пожалуйста, в линию, в линию, — доносился голос Евгении Викентьевны. — Ровнее круг. Молодцы!

Ее звонкий голос заставлял торопиться и Шульгина. А когда он переоделся и вошел в зал, Витковская уже была здесь. Она приседала у станка и красиво отводила в сторону руку, сопровождая ее взглядом.

— Становись позади, — сказала она. — Делай то же, что и я.

На них никто не обращал внимания, и Шульгин подчинился. Но казавшиеся простыми в исполнении Витковской упражнения не получались у Шульгина. И все-таки он старательно копировал то, что делала она. И думал: «Зачем я здесь, когда меня Анатолий Дмитриевич звал в больницу?.. Ничего, надо воспитывать себя. Каждый человек собирает иногда волю, чтобы уметь ждать».

К нему подошел свободный от танца Валерий. Показал, как нужно держать руку, а затем оттянул носок и сделал грудь колесом.

— Выпрямись, посмотри туда, в верхний угол, и плечи разведи. Ты что, замерз?. Видишь, какая у нее линия? Держись так же, не горбись. И оживешь!

— Теперь — кадриль! — объявила Евгения Викентьевна. — Быстро, не останавливаться, начали! Веселее, с характером!.. Корпус! Положите корпус и голову на зрителя… А руки мягче! Нос — назад, на зрителя!! Молодцы! Отдыхаем.

Шульгин посмотрел на ребят и встретился взглядом с Наташей. Она улыбнулась и кивнула ему. И он кивнул. И тут же покраснел и отвернулся.

К Витковской подбежали девушки. Они там стали о чем-то разговаривать и смеяться. А рядом с Шульгиным появился Обносов. Как бы между прочим, спросил:

— Ты че на меня пер в прошлый раз?

— А, и ты здесь? — удивился Шульгин. — Я думал, после таких моментов, как тогда, больше не приходят.

— Сегодня после репетиции по мозгам получишь. Я такие вещи не прощаю. Запомнил?

— Послушай, — не выдержал Шульгин, — ты не знаешь, почему навоз дурно пахнет?

Обносов подобрал губы и наклонил голову, словно собирался боднуть. Сказал, прищурив глаза:

— Ты пожалеешь об этом.

Он засвистел какой-то марш и отправился бродить по залу. Иногда останавливался, заговаривал с кем-нибудь из ребят и показывал лицом на Шульгина. Те или улыбались, или отходили в сторону, даже не глядя, куда он показывал.

«Это у него такая психологическая атака. Примитивно», — подумал Шульгин.

В этот день они еще много раз повторяли танец. Евгения Викентьевна была довольна, что у Шульгина так быстро все получается. А Сережа, хотя и радовался ее похвалам, старался не показать этой радости. К тому же, встретившись взглядом с Наташей, он видел, что она как-то не так смотрит на него, не так, как другие, а потому смущался и поскорее переводил глаза на Витковскую…

После репетиции Шульгин, Витковская и Головко вышли на улицу. И тут же увидели Обносова. Он стоял чуть в стороне, и по всему было видно, готовился исполнить обещанное.

— Почему домой не идешь? — спросила Витковская.

— А вот поговорю с этим, тогда и пойду, — кивнул он на Шульгина.

— Только тронь, — сказал Валерий. — У него есть такие друзья…

— Постой. Я с ним сам, без друзей, — сказал Шульгин. Он был недоволен, что Валерий пытается застращать Обносова. — Говорят, оба моих деда подковы голыми руками гнули, путы голыми руками рвали. Неужто во мне от них ничего не осталось?.. Ну, что ты хочешь мне сказать? Ударить хочешь? Бей первый!

— Идем под арку, — мотнул головой Обносов.

— Подождите здесь, — попросил Шульгин Валерия и Витковскую.

— Нет, мы тоже с тобой, — сказала Витковская. — Нечего этой обезьяне руки распускать.

— Я прошу вас, — твердо сказал Шульгин.

Они остались, а Шульгин пошел с Обносовым под арку. Здесь было темно, дул пронизывающий ветер. Обносов остановился и негромко свистнул. И тут же со двора вошли двое парней — Шульгин понял, что это неспроста. Попятился назад, но те быстро окружили его. Маленький крепыш с черными усиками под носом заговорил первый:

— Значит, по-твоему, навоз дурно пахнет, да? А ты — ангел, от тебя лишь французскими духами несет?.. Извинись перед Боней! Встань на колени и проси прощения.



Крепыш и Обносов стояли против Шульгина. Сзади — еще один. На улице его ждали Валерий и Витковская, и было бы стыдно броситься наутек, оставив их одних против этой компании.

«Если я ударю усатого и сразу Обносова — путь свободен, я выскочу на улицу. Там будет проще…»

— На колени! — прохрипел усатый и тут же ударил Шульгина в лицо. Шульгин пошатнулся и неожиданно сам нанес два удара; левой — усатому в лоб, правой — Обносову в челюсть. Они отлетели в стороны, а на Шульгина бросился третий. Зашаркали подошвы об асфальт. Витковская вскрикнула:

— Дерутся!

Вместе с Валерием они бросились под арку и увидели, что Шульгин, прижавшись спиной к стене, отбивается от наседавших на него парней.

— Ах, мерзавцы! Кучей на одного! — закричала Витковская и сама кинулась на помощь. За ней последовал Валерий. Он толкнул в спину ближайшего парня, и тот, потеряв равновесие, ткнулся в стену. Витковская сорвала с головы другого парня шапку и стала хлестать ею по лицу. Шульгин, увидев, что пришла неожиданная подмога, сам перешел в атаку, и вскоре вся тройка, возглавляемая Обносовым, позорно выскочила на улицу и помчалась по проезжей части. Один из парней чуть не угодил под грузовую машину, — завизжали тормоза, шофер успел свернуть в сторону.

— Ну, шпана, допрыгаетесь! — заорал он на Шульгина и Витковскую и погрозил в открытое окно кулаком. Взревел мотор, машина поехала дальше.

Несколько секунд все трое следили за красным огоньком под кузовом машины. Когда он скрылся вдали, Витковская повернулась к Шульгину:

— Какой ты молодец, что проучил этого болвана! И мы с Валерием не оплошали, правда?.. Ой, у тебя кровь!

— Пустяк, — сказал Шульгин, вытирая ладонью губы. — Это он сразу мне, а потом они мало попадали.

Витковская достала из кармана платок и сама приложила его к губам Шульгина. Улыбнулась и произнесла:

— Оказывается, ты не только быстро бегаешь, Сережа, но еще умеешь и постоять за себя.

Шульгин посмотрел на Валерия и пожал плечами.

Загрузка...