Жиль де Рэ получил известность благодаря своим преступлениям. Но был ли он, как утверждали, «самым отвратительным преступником всех времен»? В принципе, подобное легкомысленное утверждение трудно назвать состоятельным. Преступление — событие человеческого, даже исключительно человеческого масштаба, но, что особенно важно, оно заключает в себе сокрытый, непроницаемый, потаенный аспект человеческого. Преступление прячется, и то, что ускользает от нас, наиболее отвратительно. В ночи, открывающейся нашему страху, мы постоянно воображаем наихудшее. Наихудшее всегда возможно; более того, оно есть конечный смысл преступления.
Вот почему не реальные преступления, а, скорее, легенда, миф, литература, прежде всего, литература трагическая, придают значение нашим страхам. Никогда не следует забывать, что только легендарные моменты преступления и разглашали всю правду о нем.
Это значит, что мы не можем приступить к истории Жиля де Рэ, не придав ей особой ценности. В конечном счете, нам придется столкнуться со сверхъестественной силой, присутствующей в повседневной реальности. А видя преступления Жиля де Рэ, мы чувствуем, пусть и заблуждаясь порой, что они выходят за границы возможного. Его знатное происхождение, его несметные богатства и подвиги, казнь перед лицом разъяренной толпы, — которая тем не менее была взволнована и тронута многочисленными признаниями, слезами, раскаяниями, — все это, в конце концов, делает образ Жиля де Рэ чем-то невероятным.
Настроение толпы, собравшейся на его казнь, невозможно окончательно объяснить. Жиль де Рэ был всего лишь грубым воякой, грансеньором, который не отличался сдержанностью, благоразумием или щепетильностью. Во время казни у него не было надежды на снисхождение со стороны этой толпы. Возможно, люди были потрясены той жестокостью, с которой Рэ предавался своей безудержной, безотчетной страсти. В сущности, пылкое раскаяние этого преступника было и отражением болезненной порочноcти, повлекшей за собой столь неслыханные убийства. Народное волнение было последствием чрезмерности, которая правила его судьбой и никогда не подчинялась рациональному расчету. Жиль де Рэ — трагический преступник. В преступлении заложена суть трагедии, а этот преступник, более чем кто бы то ни было другой, быть может, как никто другой, был ее персонажем.
Нам придется представить себе эти детские жертвоприношения, которых становилось все больше и больше. Вообразим почти молчаливый ужас: он все возрастает, а родители, боясь репрессий, не решаются ничего сказать. Подобный страх есть страх феодального мира, над которым распростерлась тень огромных замков. Сегодня туристов привлекают их развалины, но прежде они были чудовищными тюрьмами, чьи стены не могли до конца заглушить доносившиеся изнутри крики мучеников. Увидев эти замки Рэ из волшебных сказок, которые чуть позже местное население назовет замками Синей Бороды, мы должны вспомнить о том, что в них обитали не злые волшебницы, а человек, опьяненный кровью. Исток преступлений Рэ — в неслыханном душевном распутстве, которое смутило его и сбило с пути. Из показаний преступника, записанных судебными секретарями, мы знаем, что даже сладострастие не играло для него главной роли. Доподлинно известно, что он садился на живот жертвы и ласкал себя, проливая на умирающего семя; однако важным для него было не сексуальное удовлетворение, а, скорее, возможность видеть смерть за работой. Он любил наблюдать: он заставлял вскрывать тело, разрезать горло, отрубать члены, он любил смотреть на кровь.
Но все-таки свою последнюю блажь он удовлетворить не смог. Жиль де Рэ мечтал о суверенности монарха. Маршал Франции, после победы под Орлеаном и коронования Карла он обзавелся почти королевской армией. Его выезды сопровождались королевским эскортом вместе с «церковным собранием». Военный герольд, две сотни человек и трубы возвещали о нем, а каноники из его часовни, некто вроде епископа, певчие, дети из его хоровой капеллы составляли кортеж, который блистал богатейшим облачением. Жиль де Рэ хотел ослеплять, не боясь потратить все. Прежде чем предаться своей преступной мании, он, не считая денег, промотал громадное состояние. В его склонности к расточительству коренилось что-то безумное; он жертвовал средства на огромные театральные представления, где бесплатно угощали едой и напитками. Жиль де Рэ хотел поразить любой ценой, однако ему недоставало того, чего довольно часто недостает преступнику и что заставило его, когда он давал показания, кичиться поступками, которые следовало утаивать: своими преступлениями…
Преступление, несомненно, взывает к ночи; преступление без ночной тьмы не было бы преступлением, однако сколь ни глубока тьма, ужас ночи все равно устремлен к свету солнца.
Чего-то недоставало в жертвоприношениях ацтеков, которые происходили в то же самое время, что и убийства Рэ. Ацтеки умерщвляли на вершинах пирамид, на солнце: им недоставало религиозного освящения, сопряженного с неприятием дня, со стремлением к ночи.
Напротив, в самой сути преступления заложена возможность театральности, требующая, чтобы преступник был разоблачен, и лишь будучи разоблаченным, он способен наслаждаться этой возможностью. У Жиля де Рэ была страсть к театру: исповедуясь в своих гнусностях, рыдая и раскаиваясь, он создавал патетику публичной казни. Толпа, собравшаяся посмотреть, как он будет умирать, по-видимому, оцепенела от этих раскаяний, от этих просьб о помиловании, которые сеньор, смиренный, плачущий, обращал к родителям своих жертв. В смерти Жиль де Рэ хотел обогнать двух своих сообщников. Его повесили и сожгли перед этими душегубцами, которые помогали ему в его резне и один из которых познал его плотские объятья; они долго наблюдали за Рэ, ввергнутым в нескончаемый ужас; для них он давно уже был тем «священным монстром», которым стал в тот момент для толпы.
Свидетелей эксгибиционизма Жиля де Рэ во время его жизни было немного, в основном, сообщники: Сийе, Бриквиль, Анрие, Пуату, некоторые другие…, однако когда, повешенный, он предстал перед толпой в пламени костра, зажженного палачом, его исповедь и смерть обрели особый исступленный смысл.
Жиль де Рэ — прежде всего трагический, шекспировский герой, которого одна фраза из юридического сочинения, возможно, воскрешает в памяти не менее сильно, чем весь суд. (Эта фраза приведена в тексте, опубликованном под заглавием «Сочинение наследников» стараниями членов семьи Жиля де Рэ, желавших после его смерти доказать, что он бездумно промотал свое состояние: «Всякий знал, что он был известным мотом, не имевшим ни рассудка, ни разумения, ибо рассудок его и в самом деле порою помрачался, он часто уходил ранним утром и в полном одиночестве бродил по улицам, а когда его упрекнули, что это, дескать, нехорошо, он ответил скорее как глупец, как помешанный, нежели как человек разумный».[1]) Впрочем, он сам осознавал свой чудовищный нрав и, по его словам, «родился под таким созвездием, что невозможно было без смущения постичь те беззакония, которые <я> совершал». Один из тех, кто помогал ему в этих ужасных делах, слышал от него, «что нет на земле человека, способного уразуметь его свершений». Но звезды заставляли его действовать именно так…
По видимому, он окутал собственный образ магическим флером суеверий, чтобы казалось, будто он обладает иным естеством, чем-то сверхъестественным, будто ему сопутствуют Бог и дьявол. Жертва профанного, реального мира, который с самого рождения осыпал его благодеяниями, но в котором он так и не обрел окончательной поддержки, Рэ был убежден, что по первому зову дьявол примчится к нему на помощь. Как в преступлении, так и в твердом, благочестивом смирении он ощущал причастность сакральному миру, который, казалось ему, неизменно должен был оказывать ему поддержку. Дьявол возместит понесенный им ущерб, причиной которого в действительности была его опрометчивость! Но эта апелляция к дьяволу заканчивается для него разорением; она отдала Жиля в руки шарлатанов, эксплуатировавших его легковерие. Трагедия Жиля де Рэ — это трагедия доктора Фауста, но Фауста инфантильного. Этот монстр и в самом деле трепетал перед дьяволом. Последняя надежда преступника, дьявол, не только заставлял его трепетать, он внушал ему благоговейный страх, порою комичный, и вынудил его молить о спасении. Кровавый монстр был малодушен.
С поразительной дерзостью Рэ до последнего момента воображал, что спасется и, невзирая на отвратительные преступления, избежит того адского пламени, в которое слепо верил. Хоть он и заклинал демона, ожидая от него восстановления своего богатства, но по наивности оставался добрым и благочестивым христианином до самой смерти. Менее чем за месяц до кончины, будучи еще на свободе, он исповедался и причастился. Даже в тот момент он еще пробуждал покорность; в церкви Машкуля простой народ расступился, освобождая место для сеньора. Жиль попросил бедняков остаться рядом с ним. Видимо, в это время страх нередко хватает его за горло, он хочет отречься от своих кровавых оргий, поэтому решает уехать в дальние края, чтобы проливать слезы пред Гробом Господним в Иерусалиме.
Он мечтал о нескончаемом странствии, которое было бы спасением… Но дальше намерений Рэ не пошел. Он ожесточился и в последние дни своей свободы все еще резал детей.
Это распутство не есть противоположность самому истинному христианству, которое, — будь оно даже отталкивающим, таким, каким оно было у Жиля де Рэ! — всегда готово помиловать преступника. Быть может, по сути своей, христианство даже требует преступления, требует ужасов, которые ему в некотором смысле необходимы. Христианство должно иметь возможность миловать грешников. Именно так, мне представляется, и следует понимать восклицание св. Августина: «Felix culpa!», — счастливый проступок! — обретающий всю свою значимость в свете преступления, искупить которое невозможно. Христианин несет в себе ту исступленную крайность, выдерживать которую дозволено лишь самому христианству. Разве смогли бы мы понять христианство без крайностей того насилия, которое предстает перед нами в преступлениях сира де Рэ?
Быть может, христианство теснее всего связано с природой архаического человека, беспрепятственно открытой для насилия? Тот, кто, «уходя ранним утром, в полном одиночестве бродил по улицам…», был тесно связан с архаизмом, черты которого можно усмотреть не только в преступлениях но и в его диковинном христианстве.
Мне не кажется, что главным требованием христианства является главенство разума. Возможно, христианству и не нужен мир, из которого удалено насилие. Оно сообщает (fait la part) о насилии, отыскивая такую силу души, без которой насилию не удалось бы в ней удержаться. В конечном счете в противоречиях Жиля де Рэ сосредоточена самая суть ситуации христианства, и нас не должно удивлять то странное обстоятельство, что он погряз в крови множества детей, посвящал себя служению демонам, заботясь при этом о бессмертии своей души… Кем бы он ни был, мы видим в нем противоположность разуму. В Жиле де Рэ не было ничего разумного. Он чудовищен с любой точки зрения. В памяти людей Рэ остался легендарным монстром; в краю, где он обитал, эта память смешалась с легендой о Синей Бороде. Между Синей Бородой Перро и Синей Бородой, которому население Анжу, Пуату и Бретани позднее приписало владение замками Машкуль, Тиффож и Шантосе, нет ничего общего. В жизни Жиля де Рэ ничто не соответствует запретной комнате, испачканному ключу, или дозору сестры Анны с вершины башни… Впрочем, от легенды вряд ли можно ожидать какой-то логики. Замки и преступления Жиля де Рэ молва связала с Синей Бородой лишь в том смысле, что черты реальной личности перешли к сказочному персонажу. Образ Синей Бороды легко вписывался в истории из реального прошлого, которое постепенно изглаживалось из памяти. Здесь нет нужды подробно останавливаться на том, что представляла собою сказка о Синей Бороде во множестве разнообразных версий, порой противоречивых.[2] В частности, не имеет значения, связано ли происхождение этого персонажа с Бретанью, как полагал Мишле и некоторые другие. Однако когда мы говорим о Жиле де Рэ, нам следует иметь в виду лишь традицию, относящуюся именно к нему. И именно эту традицию хотел создать аббат Боссар, которого мы считаем автором самого авторитетного и детального исследования об этом преступнике.
Опираясь на сведения Боссара, мы можем сказать, что в местности, где обитал Жиль де Рэ, его отождествляли с Синей Бородой. Поражает, даже несколько смущает тот факт, что подобное дьявольское воспоминание получило в народе столь верное выражение. В самом деле, быть может, лучше всего эта история соотносится с легендой, которая только и способна пробудить в преступлении как раз то, что не помещается в пределах знакомого мира. Точно так же, не можем ли мы наилучшим образом обозначить нечто ужасное и чрезмерное, присутствовавшее в фигуре Жиля де Рэ, лишь связав эту фигуру с именем Синей Бороды, как это сделали сельские бедняки? Я вернусь к точным фактам только после того, как выделю этот аспект. Мне хотелось бы обратить внимание на свой первый тезис: то, что завораживает нас в образе Жиля де Рэ, вообще говоря, связано с той чудовищностью, которая, как кошмар, укоренена в человеческом существе с самого раннего детства. В начале я говорил о «священном монстре», но когда-то бедняки прозвали его Синей Бородой…
Вот те факты, которые в 1880 году смог довольно методично собрать, опираясь на устную традицию, аббат Боссар: «Нет ни одной матери или кормилицы, — говорит он нам,[3] — которая в своем рассказе ошиблась бы относительно мест обитания Синей Бороды: на развалины замков Тиффож, Шантосе, Лаверрьер, Машкуль, Порник, Сен-Этьен-де-Мерморт, Пузож, каждый из которых принадлежал Жилю де Рэ, — они указывают как на места, в которых жил Синяя Борода». Порою аббат был наивен, но здесь он стремился все изложить тщательно. Боссар уточняет: «Мы расспросили многих стариков в окрестностях Тиффожа, Машкуля и Шантосе; их свидетельства единодушны: именно сеньор Тиффожа, или сеньор Машкуля, или сеньор Шантосе был или все еще является для всех Синей Бородой». Наконец он пишет: «С тайным намерением поколебать их убежденность и смутить их твердую уверенность мы не раз пытались спутать их воспоминания и заставить придерживаться мнения, противоположного нашему! «Вы ошибаетесь, — говорили мы, — Синяя Борода не был ни сеньором Шантосе, ни сеньором Машкуля, ни сеньором Тиффожа». Одним мы говорили: «Он жил в Мортани или Клиссоне», другим: «Шантосо», наконец третьим указывали на всем известные находившиеся неподалеку развалины. Повсюду сначала наблюдалось одно и то же: вначале — удивление, вскоре вслед за ним следовала недоверчивая реакция и тот же ответ: Синяя Борода жил для вандейцев — в Тиффоже; для анжуйцев — в Шантосе; для бретонцев — в Машкуле… Мы выслушали стариков, которым было более девяноста лет; они уверили нас, что их рассказы уходят корнями в глубь веков. Если говорить исключительно о крае Тиффож, традиции которого нам особенно знакомы, то там зловещий барон пребывает вечно живым, уже и вправду без первоначальных черт Жиля де Рэ, но в облике мрачном и легендарном — в облике Синей Бороды. Однажды, прогуливаясь среди развалин замка рядом с прудом Крюм, мы встретили у разрушенной плотины группу туристов, расположившуюся на траве у подножия широкой башни, в центре сидела местная старуха и рассказывала о Синей Бороде. Эта женщина еще жива; она родилась в черте крепостных стен, где ее семья жила три столетия, до 1850 года, когда переселилась в деревню. Ее сестра, которая была еще старше, после всех расспросов подтвердила рассказанное ею в тот день, причем в мельчайших подробностях… Синяя Борода действительно был хозяином этого замка; родители все время говорили ей об этом, ссылаясь и на своих собственных предков. «Послушайте, — добавила она внезапно, — пойдемте, я проведу вас в ту самую комнату, где он обычно резал горло маленьким детям».
Мы взобрались на холм, бывший некогда обрывистым, а сейчас осыпавшийся под тяжестью развалин разрушенных башен; она повела нас направо, к подножию донжона[4], и сказала, указывая пальцем на угол между двумя огромными участками стены, где была маленькая дверь, расположенная очень высоко: «Вот эта комната». — Но все-таки, еще раз, откуда Вы это знаете? — Мои старики, мать и отец, всегда говорили об этом, а уж они-то знали. Когда-то туда вела лестница, и в молодости я часто туда поднималась; но теперь лестница обрушилась, а сама комната чуть ли не доверху заполнена обломками стен и сводов».
Таким образом, оказалось, что в памяти людей маршал де Рэ остался в облике монстра по имени Синяя Борода. Порой Синяя Борода — это Жиль де Рэ, у которого изменено лишь имя, порой мы видим, как на его образ повлиял Синяя Борода из самой расхожей легенды: «Население Вандеи, — добавляет аббат Боссар, — воображает, что погребальная комната, в которой повешены семь жен Синей Бороды, все еще существует в потайном месте в замке Тиффож, вот только ступени лестницы, ведущей туда, со временем обрушились, и горе любопытному, которого случай заставит посетить это место. Внезапно он упадет в глубокую пропасть и сгинет навсегда. По вечерам селяне обходят стороной эти зловещие руины, в которых обитает беспокойный, недобрый призрак Синей Бороды». Однако, похоже, классическая легенда лишь во вторую очередь ассоциируется с этой традицией, в которой на самом деле изменено только имя персонажа. «В Нанте, — добавляет аббат Боссар, — небольшой покаянный памятник, воздвигнутый усилиями Марии де Рэ на месте казни ее отца, всюду обозначен и известен лишь под именем памятника Синей Бороде. Старики в окрестностях Клиссона рассказали нам, что когда они были детьми, их родители, проходя с ними мимо этого небольшого сооружения, говорили им: «Вот здесь и был сожжен Синяя Борода»; они не говорили: «Жиль де Рэ». Как будто бы героем такой ни с чем несоразмерной истории мог быть лишь монстр, существо, находящееся за пределами всеобщей человечности, которому не подходило никакое имя, кроме отягощенного миазмами легенды. Синяя Борода не мог быть одним из тех, кто похож на нас, он мог быть только священным монстром, не стесненным границами общепринятой жизни. Имени Синей Бороды удавалось, гораздо лучше, чем Жилю де Рэ, укреплять и воспроизводить память о призраке, обитавшую в воображении бедняков[5].
В полном согласии с мнением жителей Вандеи и Бретани, быстро переставших воспринимать в Жиле де Рэ то, что отличало его от Синей Бороды, и наивно путавших одного с другим, я сразу же захотел изобразить легендарного монстра, необычайное существо, выходящее за пределы обыденности.
Настало время пойти дальше этих первых набросков, в которых события, представленные в их совокупности, изображаются так же, как выглядят они и на «народных картинках», и в трудах самых внимательных историков. Мы же сосредоточимся исключительно на деталях, более точных, более конкретных, не имеющих большого значения как таковых, но позволяющих несколько ближе познакомиться с нашим необыкновенным персонажем. Мне хотелось бы касаться этих деталей постепенно, так же как и документов, их уточняющих; я понимаю, что порой их истина пронзительна, но, во всяком случае, они никогда не вступают в противоречие с истиной «священного монстра», с самого начала необычайно ярко заявившего о себе.
Между Ванном и Нантом, в местечке Ларош-Бернар, Жиль де Рэ выходит из дома, где он провел ночь. Его сопровождает ребенок, мать которого, Перонн Лессар, накануне имела неосторожность доверить дитя одному из слуг грансеньора. Временами Жиль де Рэ мягок, даже обходителен, а из показаний Перонн Лессар на процессе видно, что в тот момент Жиль — сама безмятежность. Он выходит из дома с ребенком, который, несомненно, счастлив, ибо накануне ему удалось покинуть свое бедное жилище. Увидев их, мать тотчас же приближается; она обращается к тому, кто вскоре перережет горло десятилетнему мальчику, следовавшему за ним. Не удостоив ответом робкую мольбу матери и обращаясь к слуге, который затравил добычу, Жиль де Рэ говорит спокойно и просто; ребенок, говорит он, «выбран правильно»; затем добавляет; «Он прекрасен, как ангел». Несколько мгновений спустя, гарцуя на лошадке, невинная жертва отбывает в сторону замка Машкуль, сопровождаемая эскортом людоеда…
Мы плохо поймем монстра, жестокость которого вскоре вырвется наружу, если прежде не увидим его в ситуации этой явной бесчувственности, этой безучастной небрежности, которая, во-первых, помещает его за пределы и, видимо, по ту сторону душевного мира средневекового человека. Имела ли эта безмятежность в ожидании худшего, представленная в свидетельстве Перонн Лессар, предельно истинном в своей наивности, — имела ли она какое-то отношение к тому, что последовало затем? Прилив крови, дикое, зверское насилие! В ней поистине сопряжены этот прилив бешенства и суверенная чудовищность того, чье величие уничтожает находящихся рядом, того, кто иногда от души смеялся, видя подергивания и судороги детей с разрезанным горлом. Нет ничего пронзительнее этих слов: «Прекрасен, как ангел», — произнесенных перед лицом матери и ребенка, который вот-вот погибнет, маленького ребенка десяти лет, произнесенных тем, кто вскоре, усевшись на живот своей жертвы, наклонится ближе, чтобы лучше видеть, чтобы вознестись на вершины блаженства, наблюдая за агонией.
Убийство ребенка Перонн Лессар произошло в Машкуле в сентябре 1438 года. День ото дня Жиль де Рэ превращался в затравленного зверя, хотя в то время еще не стал им окончательно. Но весной 1440 года у него уже нет денег; покровители, поддерживавшие его, скрылись; множатся слухи; Жиля обвиняют в преступлениях все чаще и настойчивее. Он и в самом деле затравленный зверь, занятый самоослеплением, пытающийся оседлать судьбу: силой оружия он отбирает проданный им замок Сен-Этьен-де-Мерморт у покупателя. Результатом этой ошибки должны были стать жестокие репрессии. Если в поступке Жиля и есть какой-то смысл, то перед нами проявление душевного смятения и беспомощности.
С этого момента Жиль де Рэ, у которого не оставалось иного выхода, кроме смерти, потерял опору. Не заботясь ни о чем, он отчаянно гибнет. В тот день Рэ спрятал в лесу шестьдесят вооруженных людей; в конце большой мессы, размахивая секирой, он с несколькими соратниками врывается в церковь. С криками бросается он на духовное лицо — брата покупателя, который присматривал за этим замком. Перед нами бесноватый сорвиголова, который вопит в церкви: «А, бесстыдник, ты поколотил моих людей, вымогал у них деньги! Выходи из церкви, не то я прибью тебя до смерти!»
Плод стараний судебного секретаря, протокол процесса, сообщая нам по-французски об этом моменте душевного расстройства, воспроизводит развязку трагедии. Нам не дано узнать, почему Жиля де Рэ охватил столь внезапный гнев и после того, как были распроданы последние из оставшихся у него замков, он вдруг перестал мириться с происходящим. Но, игнорируя святость церкви, нарушая во время службы неприкосновенность духовного лица, Жана Леферрона, наконец, пренебрегая авторитетом герцога Бретонского — единственной опоры, которая у него тогда оставалась, — он обрек себя на погибель. После сцены в Сен-Этьен-де-Мерморте процесс и казнь не заставили себя ждать. Жиль де Рэ думал, что у него есть заложник, он держал Жана Леферрона в застенке, сначала в Сен-Этьене, потом в Тиффоже. Но только по наивности своей он, желая убежать, видел дверь там, где не было и крохотного окоица. Герцог Бретонский и в самом деле вынужден был обратиться к коннетаблю Франции, который обладал властью за пределами Бретани, в Тиффоже, в Пуату. Но коннетабль, Артур де Ришмон, был родным братом герцога; безумец выиграл несколько недель. Сира де Рэ казнили 26 октября 1440 года, а эпизод в Сен-Этьене произошел 15 мая. Преступления, которые непрестанно множились, отчаянные воззвания к демону, наконец эта полоумная выходка, — все вело его к быстрому концу.
Известно, что вначале он держался перед судьями дерзко и заносчиво. В его поведении не было никакого расчета, никакой интриги: оскорбительный тон мгновенно сменяется изнеможением и подавленным состоянием духа. Его заносчивость нелепа и глупа. Сквозь все гнусности Рэ иногда проступает благородство, но происходит это лишь тогда, когда его одолевает бессилие. Рядом с мужеством и отвагой, которые он обнаруживает при встрече с наказанием и смертью, в нем живет панический страх перед дьяволом. И мужество, и отвагу он проявил в битвах. Но трагический ужас обретает особую значимость, если важна не только смерть (как происходит на войне), если преступление и раскаяние выводят на сцену то, что обозначается как трагедия, что делает трагедию выражением самой судьбы. В этом смысле диалог судьи и преступника, Пьера де Л'Опиталя и Жиля де Рэ — невероятно масштабное по напряженности зрелище. Вся важность этой беседы, видимо, сразу же стала очевидной: вот почему писец передает их по-французски, что происходит всякий раз, когда слушания, часто обремененные юридической педантичностью, внезапно меняют свой ритм и перерастают в патетику.
Во время внеочередного допроса, прервавшего церковные судебные процедуры (решение о нем было принято лишь в последний момент, перед дыбой, готовой вступить в дело) высокий священный магистрат, который и есть Пьер де Л'Опиталь, настойчиво требует у Жиля де Рэ ответа, «исходя из каких мотивов, с какими намерениями, с какою целью» убивал он своих жертв. Жиль незадолго до того уточнял, что совершил эти преступления «следуя своему воображению, а не чьим-либо советам, согласно своему собственному рассудку, стремясь лишь к наслаждению и плотским утехам»; он смущен и говорит в ответ:
— Увы, Монсеньор! Вы терзаетесь, и я вместе с Вами.
Ответная реплика Пьера де Л'Опиталя также дана по-французски:
— Нет, я не терзаюсь, — сказал он, — но удивлен тем, что Вы мне говорите, и не могу этим довольствоваться: мне хотелось бы услышать от Вас только чистую правду.
— На самом деле, никаких других причин, целей или намерений не было, кроме тех, о которых я Вам сказал; я поведал Вам о предметах более значительных, чем эти, достаточных для того, чтобы умертвить десять тысяч человек.
Де Л'Опиталю нужен простой ответ. Именно об этом хочет знать человек, направляемый разумом. Почему Жиль убивал? Какие ситуации, какие мотивы заставили его действовать так, а не иначе? Судье важно объяснить преступление… Напротив, Жиль воспринимает лишь трагическую, чудовищную правду, слепым выражением которой он был. Это фатальное стремление убивать, убивать без причины, которое никакие слова не смогли бы прояснить, которое увлекало его за собою, как увлекает седока лошадь, пустившаяся в галоп… Виновному не нужно было постигать или открывать источники своих преступлений. Его преступления были тем, чем был он сам, чем он был в глубине своей, трагически, до такой степени, что он не помышлял ни о чем другом. Никаких объяснений. Не было ничего соразмерного тому неистовству, которое он пережил, разве что искупление, которое ему предстоит пережить. Поэтому искупление — единственное слово в сознании Рэ, соответствующее тому, что хотел бы знать судья; «Достаточно для того, чтобы умертвить десять тысяч человек!». Вот ответ виновного! Он алогичен, но он несет в себе движение, которое есть жизнь преступника; этот человек должен до конца, я не говорю Жить внутри преступления, но быть захлестнутым, погруженным в него; в тот момент, когда в тюрьме его лишили возможности убивать, от кончины его отделяли лишь покаяние и искупление, — покаяние, связывавшее его с содеянным, и искупление, сообщавшее о его преступлениях толпе, завороженной их чудовищной гнусностью и спектаклем, в который была превращена его казнь. До последнего вздоха он будет жить в преступлении, и умирая, в слезах умоляя простить его, он попросит у Бога приюта и блаженной жизни в раю.
«Достаточно для того, чтобы умертвить десять тысяч человек!»
Возможно ли явить бо́льшую гордость или бо́льшую кротость?
В слезах сир де Рэ раскаивается вновь; он не может перестать быть чудовищем; это монстр плачет, это монстр напоказ раскаивается. И не надо здесь питать никаких иллюзий. Обычно умиляются безропотности его последних дней. Но смущают несколько слов Жиля, о которых сообщает судебный секретарь. Жиль де Рэ обратился в конце очной ставки к своему молодому флорентийскому заклинателю, Франческо Прелати. Тут надо сразу же сказать о том, что сделал этот Прелати — образованный, искушенный комедиант, проходимец; он, несомненно, соблазнил своего хозяина (сам он, судя по внешности, был гомосексуалистом), притом, разумеется, обобрав его. Прелати до конца злоупотреблял наивностью Жиля де Рэ; однажды, притворившись, что его нещадно избивает дьявол, и исчезнув, он вернулся с воем, раненый. Но когда в суде обвиняемый вновь предстал перед ним и Прелати уже выходил из зала суда, Жиль де Рэ сказал ему, сдерживая рыдания:
— Прощайте, Франческо, друг мой! Мы больше не увидимся в этом мире. Я молю Всевышнего, чтобы Он даровал Вам терпение и разум, и надежду на Бога, Которого мы узрим в райских кущах: молитесь Богу за меня, а я буду молиться за Вас!
Немногие из людей оставили после себя такие следы, по которым мы пять столетий спустя смогли бы почувствовать, как они говорят, как они плачут! Подобные сцены невозможно сочинить. Это произошло на самом деле: мы обладаем в некотором роде стенограммой событий. Но не следует удивляться, очутившись в двусмысленном положении: это прощание трагичном вместе с тем смехотворно. А уж если мы ищем связности в этой истории, в этом персонаже и во всем этом деле, то нам открывается некая первоначальная истина: легендарный монстр, Синяя Борода из провинций, где обломки стен и башен его замков вселяли ужас, — этот монстр кажется нам ребенком.
Невозможно отрицать присутствие в природе детства некой чудовищности. Сколь часто дети, будь они на это способны, становились бы Жилями де Рэ! Представим себе ту почти безграничную власть, которой он располагал. Лишь разум способен очертить границы чудовищности, которую мы называем так лишь потому, что она свойственна человеку, разумному существу. В сущности, ни тигр, ни ребенок монстрами не являются, но в мире, где правит разум, их откровенное зверство завораживает; они выбиваются из устойчивого порядка вещей.
Но вот и настала пора сказать о том, каким образом, в какой мере этот монстр, витавший над печальным краем Рэ под именем Жиля де Рэ, а затем Синей Бороды, был ребенком.
Я не могу ограничиться тем, о чем сообщил только что. Упомянутые мной аспекты истории Рэ связаны с той завораживающей властью, которая заставляет меня спустя пятьсот лет воскрешать в памяти ее обладателя. Они в определенном смысле наиболее известны и не касаются той глупости, той детскости, которые я хотел сделать особенно заметными: на эту глупость, детскость обычно не обращали внимания. И поскольку я хотел бы продемонстрировать малоизвестные стороны в облике Жиля де Рэ, теперь их следует связать со всей его жизнью.
Жиль де Рэ, ставший в 1429 году маршалом Рэ, — сын Ги де Лаваля (внучатого племянника коннетабля Дюгеклена), внук Жана де Краона. Дом Лавалей-Монморанси, к которому принадлежал его отец, и дом Краонов, откуда вышел его дед по материнской линии, как и дом Рэ, от которого ему удалось получить титул и наследство, принадлежали к числу самых благородных, богатых и влиятельных родов в феодальном обществе той эпохи.
Об отце Жиля или, говоря в общем, о членах его семьи, мы ничего определенного не знаем; точно так же дела обстоят и с родом Рэ, чьим наследником он был. Этот род оборвался в 1407 году на Жанне Шабо, которую прозвали Мудрой. Единственные персонажи, подробности жизни которых нам известны, — это Пьер и Жан де Краон, прадед и дед Жиля по материнской линии. Мы еще скажем о них, но вначале нам следует погрузиться в тот мир, к которому принадлежали близкие этого кровожадного человека, все эти годы смуты выжидавшего, пока не наступит удобный момент, чтобы похищать детей, насиловать их и резать им горло.
Все они — могущественные феодалы, владельцы обширных провинций и многочисленных замков, внушавших ужас и служивших символами могущества. Их власть даже была в каком-то смысле религиозной. (Суверенная власть короля отчасти сверхъестественна, власть грансеньора на нее похожа, она есть ее отражение.) Разумеется, эти феодалы не пытались осмыслить свое положение, из которого они извлекали выгоду, живя в поисках славы, в достатке и роскоши (если они и не обладали материальным комфортом, то их подлинный комфорт обеспечивался многочисленными слугами). Щедрость и милосердие, религиозный трепет, амбициозность, праздные удовольствия, корыстные интересы насыщали хрупкую и расточительную жизнь, жизнь, способную в любой момент оборваться в конвульсиях смерти. Никто в этом мире грансеньоров — которые смеются, охотятся, воюют, не переставая помышлять о врагах, о соперниках, однако редко скучают и никогда не работают — не мог долго избегать мысли о гримасах дьявола, царящего над вечным ужасом адской бездны. Наша сегодняшняя жизнь, считающаяся разумной, во многом соткана из противоречий. Грансеньор в начале XV века, далекий от принуждений к разумной жизни, безусловно, жил в противоречивом хаосе расчета, насилия, благодушия, кровавого распутства, смертельного страха и беззаботности…
Говоря о Жиле де Рэ, мы с самого начала намекали на архаичность нашего персонажа; мы увидим, сколь причудливо проявится эта архаичность.
Тем не менее, в первую очередь Жиль де Рэ принадлежит своей эпохе. С безрассудными феодалами его роднят радости эгоизма, праздность и распутства. Так же точно живет и он, в своих огромных и роскошных замках, среди подчиненных ему вооруженных людей, пренебрегая всем остальным миром.
Благодаря своему образованию он целиком и полностью вписался в знатное общество и стал одним из заурядных его членов. Если у него и есть военные навыки, то лишь благодаря участию в насильственных набегах, но что касается военного искусства, то он владел им лишь в элементарной форме (в те времена военному искусству не обучали: единственной возможностью была жизнь среди тех, у кого имелся военный опыт). Поскольку Жиль был из богатой семьи, у него было два церковных наставника, по-видимому, учивших его свободно читать и писать, он знал латынь, на которой даже мог говорить, однако не существует свидетельств, что культурный уровень Жиля де Рэ действительно был высок. То обстоятельство, что после него осталось несколько рукописей, бо́льшую часть которых он, возможно, унаследовал, вовсе не означает, что он посвящал им много времени.
В общем, Жиль де Рэ затерян в массе феодалов своей эпохи. Однако в одном (в том, что относится к его архаическому характеру) он отличается от человека, взявшего на себя заботу о его образовании, от своего деда. Как уже было сказано, жизнь деда, Жана де Краона, нам известна лучше, чем жизнь других его родственников.
Мать Жиля, Мария де Краон, и отец, Ги де Лаваль, умерли молодыми один за другим в 1415 году. Ги де Лаваль опасается, что поскольку его собственных родителей уже нет, воспитанием детей будет заниматься дед по материнской линии, с которым у него, по-видимому, напряженные отношения, причем его определенно страшит аморальность деда. Он хочет предотвратить то, что в глубине души считает пагубным. Но его последняя воля, как бы точно он ее ни сформулировал, исполнена не была. Одиннадцати лет от роду Жиль переходит в руки деда, на которого он в некотором отношении похож, будучи, тем не менее, его противоположностью.
Мы только что упомянули об аморальности Жана де Краона. В самом деле, этот грансеньор неразборчив в средствах, груб, корыстен, его поведение смахивает на бандитизм. Но он ни в коей мере не анахроничен, его недостатки не противоречат характеру той эпохи. Наоборот, в них проявляются ее черты. И неудивителен тот факт, что, будучи грансеньором, он имел воззрения и привычки банального грабителя. Более того, он был типичным представителем феодального общества в момент, когда буржуазный идеал управления интересами и использования благ приходит на смену заботе о традиционных ценностях, связанных с понятием рыцарской чести. Бандитизм Жана де Краона не имеет ничего общего с романтическим идеалом благородного разбойника.
Его состояние весьма значительно. За исключением семьи герцога, он самый богатый вассал в Анжу. Но им движет одно желание: приумножить свои богатства. Для этого он плетет интриги, вовлекающие его в большую политику той эпохи; он скуп, не пренебрегает ни одной возможностью поживиться. Обычно он живет в крепости, занимающей господствующее положение на Луаре, в Шантосе; этот замок был важным опорным пунктом, ключом к соседней Бретани. Он взимает пошлины с лодочников; превышая свои полномочия, он использует насильственные методы — лодочники преследуют его в судебном порядке, и он осуждается парижским судом.
Мы не знаем, обладал ли он учтивостью и обходительностью своего отца, который был известнее его и считался одним из приближенных герцога Орлеанского (убитого по приказу Иоанна Бесстрашного). Возможно, это и так, но от отца он унаследовал, прежде всего, понимание политики и вкус к ней. Поговаривали, что никто так не пекся о своей славе, как его отец. Быть может, слава означает здесь в первую очередь щепетильность в соблюдении феодальных обычаев. Но если сын и походит на него, то лишь в той степени, в какой у коварнейшего из мошенников остается чувство меры. Внешняя респектабельность у Жана де Краона была, он обладал, если угодно, изяществом вора-карманника. Краон несет ответственность за Жиля, за его образование. Но ему нет до этого никакого дела. Внуку позволено творить на свой лад любые пакости, какие заблагорассудится. Если дед и вмешивается, то лишь затем, чтобы подать пример: он учит внука чувствовать себя выше закона.
Мы увидим: не в этом была суть противостояния между юношей и старцем!
Ниже (с. 71) мы приведем отчет о разбойном нападении, в которое дед вовлек шестнадцатилетнего Жиля.
Речь идет о вымогательстве, во время которого некую даму, родственницу, похищают, прячут, угрожают засунуть ее в мешок и, как кошку, утопить в Луаре. Троих людей, заступившихся за нее, бросают в застенок, после чего один из них умирает. Поступки Жиля и его деда заставляют вспомнить о жестокостях нацистов…
Однако различие между внуком и дедом появляется быстро. Хитроумный дед умело преследует свои интересы. Внук порой пользуется расчетливостью деда, но сам расчетов никогда не делает. Если Жиль и поступает в согласии с принципом разума, который в действии всегда нацелен на конечный результат, то при этом обязательно нуждается в ком-то другом, кто руководит им и дает советы. Он никогда не был дальновидным человеком. Он готов поступать подло и жестоко, но не способен на рациональный расчет. Какая-либо рефлексия в его действиях возникала лишь благодаря вмешательству извне.
Жан де Краон не колеблется перед тем, как совершить преступление, но привлекает его в преступлении именно результат. У него нет иной заботы, кроме своих интересов. У Жиля все не так. После смерти деда он продолжает вершить беззакония, в которые вовлек его старый феодал. Он даже пойдет дальше, значительно дальше, но руководствуясь исключительно своей манией, своей одержимостью. Он действует лихорадочно. Похоронив Краона, он начинает убивать детей, вовлекаясь в кровавый водоворот. Иногда, превосходя требования своей страсти, он предается бессмысленному, скандальному насилию. Но ему никогда не удастся заставить свою аморальность приносить пользу. Беспощадно жестокий, он забывает о своих интересах, пренебрегает ими или вовсе не ведает о них.
Здесь противоположность деда и внука разительна. Она абсолютна. В конечном счете, дед, в соответствии со своими взглядами, пытается поселить в душе Жиля честолюбие. Алчный старик воображает, как этот пылкий юноша, не отступающий ни перед чем, становится одним из влиятельных мужей королевства, преумножая огромное состояние, которое тот собирается ему оставить. Дед станет советчиком внука, будет направлять его на путь истинный. Он прав: в тех условиях Жиль, благодаря своему неистовому мужеству, поднимается на самый верх. В 1429 году кажется, что его, славного двадцатипятилетнего маршала Франции, соратника Жанны д'Арк и освободителя Орлеана, ожидает незаурядная судьба. Но этот успех непрочен, он предвестие и начало полного краха, он знаменует собою незаурядную, блистательную гибель. То, что корыстный старик обратил бы на пользу себе, Жиль превращает в исступление, в распутство. В нем есть какое-то безумие и безудержность, которые резко контрастируют с бесчувственностью этого старого человека, с его хитроумными и коварными проделками. При жизни деда он пускается в невероятные растраты, быстро истощившие состояние, одно из самых крупных в то время, когда богатство, которым ты обладаешь, значило больше, чем сейчас, поскольку разница между богатыми и бедными была значительнее. С самого начала Жиль расточителен настолько, что с ним не сравняться ни величайшим грансеньорам, ни королю. Будучи маршалом Франции, он получает значительное жалование, но должность для него — это, в первую очередь, повод для непомерных расходов, таковы его наклонности. Он стремится блистать, это ему необходимо: он не может воспротивиться, ощутив в себе способность вызывать восхищение, ему нужно ошеломлять всех вокруг невероятным великолепием. Славу, которой он обладал с самого начала, другие могли бы обратить на пользу своему кошельку. У него же она, напротив, доводится до полного краха, вовлекая его в непрерывный поток расточительства. Ему нужно ослеплять других, любой ценой, но прежде всех он ослепляет себя самого. Порыв, встречающийся не так уж редко, превращается у Жиля в болезненное неистовство. Жиль де Рэ — не только чудовищный преступник, он еще и безрассудный расточитель; расточительность эта подобна опьянению. Жан де Краон думал, что, став влиятельным человеком, внук сумеет остепениться; но почести, которые ему оказывают, только сильнее опьяняют его, призывая беззастенчиво отдаться во власть желания изумлять растратами, пышными и феерическими.
Конфликт между дедом и внуком не заставил себя ждать: в 1424 году двадцатилетний Жиль потребовал, чтобы ему предоставили право распоряжаться всем своим имуществом. Дед, не задумываясь, отказывает. В итоге их отношения становятся напряженными.
Однако Краон не может оказывать решительное сопротивление. Да и как мог этот суровый, пусть и равнодушный, старик настаивать на своем? В 1415 году, в битве при Азенкуре, он потерял единственного сына. Сперва Краон еще надеялся, что новая жена подарит ему наследника, но впоследствии был вынужден смириться с мыслью о том, что внук, с которым он не ладит, унаследует его огромное состояние.
Он нес ответственность за Жиля с тех пор, как умер его отец, в том же году умер и его собственный сын; Жиля он воспитал себе на погибель. Ведь Краон не только служил внуку дурным примером, но и опрометчиво предал ребенка праздности и бесчинствам.
Из заявлений самого Жиля на процессе нам известно, каким диким и жестоким было его отрочество после того, как ему исполнилось одиннадцать лет. По-видимому, два духовных лица, его первые воспитатели, покинули Жиля. Нам мало что известно о его отношениях с этими персонажами. Но двадцать лет спустя, в 1436 году, он повелит арестовать одного из них, Мишеля де Фонтене, бросить его в тюрьму (с. 99), а ведь мы знаем, чем в ту эпоху грозила тюрьма…
Когда он окончил обучение и оказался предоставлен самому себе, с ним начали происходить зловещие метаморфозы. «…Дурное воспитание, полученное им в детстве, разнузданность, стремление делать все, что нравится, и страсть к любым беззакониям…». Таковы формулировки самого Жиля, воспроизведенные секретарем суда.
Писец уточняет: «Он совершил множество неслыханных, ужасных преступлений…, большей частью в юности, цинично выступая против Бога и заповедей Его…»
По правде говоря, мораль не интересовала и Жана де Краона. В основании их разногласий, вне всякого сомнения, лежала скупость деда. Ей противостояла пылкость внука, которая с необходимостью должна была привести к крайнему обострению этих разногласий.
В конце концов, дед представляет заблудшего юнца при дворе. В 1425 году Жиль вместе с Краоном присутствуют при встрече в Сомюре, где Карл VII и герцог Бретонский, Иоанн V, заключают союз. Соглашение не сможет надолго разрешить трудности, возникшие в отношениях между Францией «Буржского короля» и Бретанью, тогда метавшейся между боязнью английского вторжения и желанием избежать французского владычества.
Однако в 1427 году представилась исключительная возможность. От своего сюзерена, Иоланды Арагонской, Жан де Краон получает право стать главным наместником герцогства Анжуйского. Иоланда Арагонская — теща Карла VII. Она хочет стать матерью настоящей королевы: вот почему интересы зятя ей так важны. Время от времени ей удается преодолеть инертность этого слабовольного человека. Двумя годами позже она окажет серьезную поддержку Жанне д'Арк при дворе. В 1427 году она предпринимает хоть и скромные, но все же разумные действия. В ее доменах вновь начинается война с Англией. Она договаривается с Краоном, самым могущественным из ее вассалов, который возьмет на себя руководство военными операциями. Но Краон стар, ему тогда было не менее шестидесяти лет. Он не может лично принимать участие в кампании. Королевские войска ведут в бой испытанные военачальники, а главой анжуйской армии назначен двадцатитрехлетний Жиль. Впрочем, он не один. Жан де Краон доверяет внука некому ментору, Гийому де Лажюмельеру, анжуйскому сеньору, фигурирующему в бумагах Жиля под именем монсеньора де Мартинье. Военные познания Жиля невелики, в отличие от де Лажюмельера, который, по-видимому, единственный из советников на жаловании у Жиля, кого можно считать заслуживающим уважения (остальные бесстыдно пользуются наивностью Рэ). В этих условиях Жан де Краон помогает Жилю распоряжаться его состоянием: с самого начала будущий маршал Франции нанимает невероятное количество шпионов и платит им колоссальное жалованье.
Удача сопутствует Жилю, и эта кампания, которая велась с осторожностью, оканчивается явным успехом. Войска Карла VII освобождают от англичан не одну крепость. Однако Жиль не просто выделяется богатством и знатностью. Скорее всего, он проявляет необычайное мужество и, идя на штурм, обнаруживает тот воинственный пыл, память о котором будет жить и после его смерти. Нет сомнений, что именно это заставило Жанну д'Арк, решившуюся форсировать ход событий под стенами Парижа, призвать его к себе. В то время Жанна д'Арк хотела, чтобы вместе с герцогом Алансоном при ней был и этот молодой человек, неистовый и жестокий, подлинный преступник. Заметим, что если бы в тот день стрела из арбалета не пронзила ее плечо, результат, которого ожидала Орлеанская Дева, мог быть достигнут. Очевидно, что Жиль — превосходный воин и полководец. Он из тех, кто в пылу битвы кидается в атаку. И если Жанна д'Арк в решающий момент хочет, чтобы он был рядом с ней, то лишь потому, что она знает об этом.
Но эта пылкость оказалась бы бесполезной, не будь она изначально элементом политических игр и интриг, на которые Жиль неспособен. Если бы дед не связал внука с Жоржем де Латремуем, их родственником, если бы Жиль не стал доверенным лицом этого интригана, — наш вертопрах никогда не занял бы в истории важное место, обретенное им с быстротою молнии.
По приезде Жанны д'Арк в Шинон Жиль де Рэ включается в интриги большой политики. Именно эти интриги, на которые он явно не обращает внимания, но которым служит, дают ему во время службы то, чего он не мог достичь сам: деловитость. В апреле 1429 года он присягает этому мошеннику, который, став фаворитом Карла VII, фактически является первым министром. Латремую нужен человек, волю которого он подчинил бы себе; он хотел бы иметь в своем распоряжении военного в роскошных доспехах, не задающего вопросов, чья величественность и, в определенный момент, стойкость — отвечали бы его интересам.
Латремуй, этот изворотливый человек, остановился на Жиле де Рэ по многим причинам. Во-первых, кровная связь (я уже указывал на родство с Краонами). Но, самое главное, Латремуй опасается, что кто-либо кроме него может оказывать влияние на короля. Сперва он, возможно, подумал о Жанне д'Арк. Однако женщина не способна играть сколько-нибудь важную роль в политике. Этого нельзя было сказать о воине, который благодаря своим победам мог получить доступ к королю. Вот почему выбор такого расчетливого, такого осторожногочеловека, как Латремуй, должен был остановиться на том, кто, обладая талантами военного, вряд ли проявил бы какие-то способности к политике.
Очевидно, Латремуй не колебался. Он с самого начала понял, кем был Жиль де Рэ; Краон, его дед, действовал без зазрения совести — и был пройдохой; Рэ, его внук, действовал не менее бессовестно, но как только речь заходила о хитрости, расчете, интригах, он быстро терял к этому интерес: такие проблемы были выше его разумения. Мы не знаем, какого мнения Латремуй был о Жиле, когда они только познакомились. Но в 1435 году интригана, уже попавшего в опалу, упрекают в том, что он злоупотребил доверчивостью маршала (у двух «друзей» были тогда совместные денежные дела).
Аббат Бурдо уточняет: тогда стало «ясно, что Латремуй злоупотреблял доверчивостью и безумной расточительностью своего кузена». Должно быть, Латремуй всегда принимал его за глупца: именно он доводит это ощущение до предела в поразительной форме. Упреки лишь забавляют его. Не колеблясь, Латремуй заявляет нечто невероятное: «Добром было бы, — уверяет Латремуй, — вдохновить его на дурные дела!»[6] Сегодня от таких слов захватывает дух, но как этот заурядный вельможа, этот пройдоха представлял себе противоположность глупости и доброты — злобы и разума? По всей видимости, о необузданной жестокости Рэ он узнал лишь гораздо позже.
Порочность Жиля была беспредельна. Однако он не смог бы даже вообразить всю расчетливость и недобросовестность Латремуя. Эта недобросовестность, эта расчетливость не вызывала у него отвращения. Но если бы никто не делал расчетов вместо него, сам он этим не занимался бы. Под покровительством Латремуя он занимает свое место в окружении Карла VII. В решающем и очень деликатном деле, при освобождении Орлеана, он несомненно играет первостепенную роль рядом с Жанной д'Арк, уступив, разве что, лишь самой Орлеанской Деве. Аббат Бурдо показал, что на «особый характер» этой роли раньше «не обращали внимания»: в 1445 году, вновь, «когда шел процесс, призванный восстановить доброе имя Жанны, и давал показания Дюнуа, в ту эпоху, когда никто не стал бы хвастаться близким знакомством с маршалом…, он изображает Жиля главой военных вождей, руководивших освобождением».[7] Однако роль военачальника сводилась тогда к личному авторитету грансеньора и стойкости воина. Пользуясь советами Лажюмельера, Жиль безусловно был способен держать речь на советах перед битвами. Но что самое важное, в битвах он способен вести своих людей вперед и наносить решающие удары.
Латремуй выдвинул его на ключевые позиции. Но за собой он оставил то, что относилось к расчетам, к политике. Если бы молодой барон Рэ умел интриговать, Латремуй не позволил бы ему стать маршалом.
Не будь Латремуя, наш безрассудный вертопрах никогда не занял бы такого места в истории. Но не будь он тем ветреным глупцом, каким мы видим его сегодня, Латремуй никогда бы не воспользовался его услугами.
Обычно не замечают, что в чудовищности Жиля де Рэ присутствует некая странность: маршал Франции — глупец!
Но личность Рэ завораживает нас. Гюисманс, впадая в другую крайность, видел в нем одного из самых образованных людей своего времени!
У Гюисманса не было на это никаких оснований, кроме разве что одного. Маршал де Рэ, как и он сам, обожал церковную музыку и пение. Вот на чем основывает он свои поверхностные выводы, которые ничего не доказывают.
Однако Гюисманс лишь последовательно выразил общее впечатление. Масштаб личности Рэ и в особенности его чудовищный облик в любом случае поражают. В его непринужденности проглядывает благородство, которое он сохранил, даже когда в слезах раскаивался. В явленности чудища присутствует суверенное величие. Оно уживается со смирением несчастного человека, который во всеуслышание заявляет об ужасах своих преступлений.[8]
Это величие в некотором смысле совместимо с той глупостью, о которой я говорю. И действительно: различие между глупостью Жиля де Рэ и глупостью в ее обыденном понимании велико. В сущности речь идет о суверенном безразличии, с которым он платил двойную цену за то, что доставляло ему удовольствие… Такое безразличие, такая рассеянность были смешны. Но Жиль, конечно, не снисходил до того, чтобы обращать на это внимание.
Я уже показал, каким образом злоупотреблял доверчивостью Жиля соблазнивший его Прелати. Жиль так и не избавился от привязанности к нему, проявив ее даже в последний день своей жизни. Он долгое время доверял и Бриквилю, который гнусно вымогал у него доверенность на право действовать от его лица (с. 91).
Самыми странными кажутся его отношения с Латремуем, — с тем, кто насмехался над ним и кого Рэ, не желая того, ввел в заблуждение! С тем человеком, который хотел «вдохновить его на дурные дела».
В жизни Рэ почти не было ситуаций, в которых не проявлялось бы это крайнее равнодушие, некая рассеянность, сменявшаяся жестокостью. Чуждый осторожности, он был словно ввергнут во власть своих влечений, не подчиненных рефлексии: достаточно представить себе всю абсурдность случая в Сен-Этьене! В частности, этими ребяческими выходками изобилует его поведение на суде. Вначале он оскорбляет судей, но затем внезапно, — нам непонятна причина такой перемены, — бросается в слезы, признает свою вину, подробно повествуя о своих постыдных деяниях.
Защищается он неумело, бросаясь из крайности в крайность, противореча самому себе.
Я настаиваю: перед нами ребенок.
Но этот ребенок обладал состоянием, казавшимся ему безграничным, и почти абсолютной властью.
В принципе, возможности у инфантильности невелики, но инфантильность Жиля де Рэ, дополненная таким богатством и такой властью, раскрыла перед ним трагические возможности.
В глубине души Жиль был ребенком, но в преступлениях сущность его не проявилась до конца.
Его ребяческая глупость, обагренная кровью, обретает трагическое величие.
В случае с Жилем де Рэ речь более не идет о том, что мы обычно именуем инфантильностью. На самом деле мы говорим о чудовищности. Чудовищность эта по сути инфантильна. Однако перед нами ребенок, который обладает возможностями взрослого человека, и возможности эти скорее не инфантильные, а архаические. Если Жиль де Рэ ребенок, то он подобен дикарю. Он похож на каннибала; а еще точнее, на одного из своих германских предков, не скованных условностями цивилизации.
Эти юные воины, которые инициатически приобщались к божеству суверенности, отличались особой животной свирепостью: они не знали никаких правил, никаких границ. В своем экстатическом неистовстве они принимали себя за диких зверей — кровожадных медведей, волков. Гарии[9] у Тацита устрашали всех своими безумствами, используя черные щиты; желая поразить врагов, вселить в них ужас, они обмазывали свои тела сажей. Это «замогильное войско», дабы наводить страх, действовало «в кромешной тьме». Часто их называли берсерками («воинами в медвежьем обличье»). Подобно греческим кентаврам, индийским гандхарвам[10], римским луперкам[11], в исступлении они превращались в животных. Хатты[12], которых также описывает Тацит, предавались scelera improbissima[13]: они грабили, избивали, пытали и мучили людей, истребляли их, и «ни огонь, ни сталь ничего не могли с ними поделать». В ярости берсерки становились чудовищами. Аммиан Марцеллин, говоря о тайфалах[14], негодует, описывая их педерастические практики… После этого они напивались вдрызг, лишаясь остатков человеческого облика.[15]
В религии германцев не было ничего, что могло бы компенсировать эту жестокость и юношеские дебоши. В отличие от галлов и римлян, у них не было жрецов, ученость и невозмутимое спокойствие которых могли противостоять опьянению, свирепости и бесчинствам.
Надо полагать, что какие-то элементы этих варварских обычаев сохранились и в воспитании рыцарей: по крайней мере, в первые столетия Средневековья. Очевидно, что у истоков рыцарства стояло сообщество молодых посвященных из германских племен. Христианство повлияло на их воспитание позднее. Это влияние не прослеживается до тринадцатого века, в крайнем случае до двенадцатого, то есть за два или три столетия до Жиля де Рэ…
По-видимому, никаких точных сведений, ничего из того, о чем мы могли бы говорить с уверенностью, от упомянутых мною давних традиций не сохранилось. Но нельзя считать, будто от них ничего не осталось. Хмельная атмосфера насилия, непреодолимая склонность устрашать, должно быть, сохранялись еще долго. В целом архаические черты поведения по-прежнему преобладали над принципами рыцарства и чести; а эти черты в точности соответствуют особенностям жизни Жиля де Рэ.
В его жизни архаика сыграла еще большую роль, ведь он был наивен и столь же чужд разуму и расчетливости, сколь и мошенническим помыслам. На самом деле, на воспитание Жиля де Рэ повлияли лишь жестокость воина, которой, как и во времена германцев, сопутствовали невероятное мужество и неистовство дикого зверя, с одной стороны, и постоянные возлияния (обычно заканчивавшиеся, как мы видели, развратом, например, гомосексуальными опытами) — с другой. В ту эпоху подростки, сызмала приобретавшие дурные или жестокие наклонности, возможно, чувствовали поддержку традиции, даже если такое поведение было характерно лишь для узких групп. Впрочем, мне кажется, что некоторые из самых мерзостных их наклонностей могли развиваться и усугубляться в сообществе. Не могли наставить их на путь мудрости ни далекое прошлое, с которым была связана их жизнь, ни обязательная жестокая муштра, которой подвергались эти люди. Они всегда имели возможность безжалостно насиловать и крепостных слуг, и служанок своих родителей; вряд ли христианство сумело заметно обуздать их склонности: они обращали на человеческую жизнь не больше внимания, чем на жизнь животного.
Лишь впоследствии принципы куртуазной любви привели к исчезновению грубости из мира военных. Как и христианство, куртуазная любовь в какой-то мере противостояла насилию. Парадокс средневековья состоял в том, что военные люди не должны были говорить на языке силы, на языке битвы. Часто их речь становилась слащавой. Но мы не должны впасть в заблуждение: добродушие французов прошлого — это циничная ложь. Даже любовь к поэзии, которую якобы испытывали благородные рыцари XIV и XV веков, была во всех смыслах фальшивой: прежде всего, грансеньоры любили войну, их поведение мало отличалось от поведения германских берсерков, мечтавших об ужасах и убийствах. Впрочем, знаменитое стихотворение Бертрана де Борна есть признание в их изуверских чувствах. Такие чувства могли идти рука об руку с куртуазностью, но эти стихи свидетельствуют о том, насколько притягательными остались резня и ужасы войны. Должно быть, Жиль де Рэ сильнее, чем кто-либо другой, испытывал подобное стремление к насилию, напоминающее о лютых берсерках. К тому же, он имел обыкновение напиваться, тем самым обостряя сексуальное возбуждение: как и варвары прошлого, он выходил за границы возможного, он жил суверенной жизнью.
Привилегией германских воинов было чувствовать себя выше закона и, исходя из этого, действовать со всей жестокостью. Я не говорю, что всем благородным юношам было свойственно одно и то же исступленное отношение к жизни, — тем более склонность к гомосексуальности не была в традиции военных, — однако независимо от того, смягчились ли нравы этих молодых людей, умело владевших мечом или бердышом, их поведение, видимо, во многом было отталкивающим: у меня нет сомнений, что нередко кто-то из них почитал за честь показаться гнуснее всех остальных. Возможно, они и не совсем утратили человеческий облик, но были близки к этому, тем более что их гомосексуальность, даже утратив ритуальный характер, безусловно, способствовала такому перерождению.
Я счел возможным отнести пороки Жиля де Рэ ко всем тем диким выходкам и возлияниям, что были освящены традицией. Кроме того, у нас имеются сведения, пусть и не очень отчетливые, поясняющие, как в действительности формировались его пороки.
Я уже упоминал о показаниях Жиля де Рэ, согласно которым он «с самых юных лет цинично» совершал «множество неслыханных, ужасных преступлений». Я также цитировал и продолжение речи Жиля из материалов процесса: что в его преступлениях повинно «дурное воспитание, полученное им в детстве, приведшее к разнузданности, стремлению делать все, что нравится, и страсти к любым беззакониям». Исходя из этого, сложно утверждать что-то с определенностью. Следуя смутным свидетельствам (например, историям, рассказанным по случаю: «Сын того-то сделал то-то, а другой сделал что-то еще»), можно предположить, что в то время обычаи, связанные с насилием, или по крайней мере, с распутством в раннем возрасте, не исчезли. Однако в показаниях Жиля следует выделить два аспекта.
Прежде всего, в детстве внук (видимо, поддавшись дурному влиянию деда) тайком и самым разнузданным образом творил всевозможные беззакония, которые сходили ему с рук. Мы уже говорили, что когда в сентябре 1415 года умер его отец (за несколько месяцев до этого ушла из жизни и мать), ему было одиннадцать лет. Как бы то ни было, дед всегда предоставлял ему полную свободу действий. Но тут речь пока идет о предосудительных поступках, наверняка — о сексуальных извращениях, быть может, садистских, — но не о преступлениях.
Преступления сами по себе, «неслыханные, ужасные преступления», он совершил, когда «был еще совсем молод».
Здесь ничего более определенного мы уже сказать не можем.
В документах процесса присутствует противоречие относительно даты начала детоубийств.
Согласно обвинительному акту, все началось около 1426 года, за четырнадцать лет до процесса: заклинания демонов и убийства детей. Однако согласно признаниям подсудимого, которые согласуются с первыми показаниями родителей жертв, первые убийства произошли только после смерти деда, то есть в 1432 году.
В 1426 году он был еще совсем молод: ему двадцать два. Тогда же начинается и ле-манская кампания. С 1424 года Жиль начал требовать от деда, чтобы тот дал ему возможность распоряжаться всем его состоянием. В 1426 году, отправляясь на войну, он, помимо безусловной личной власти, обретает еще большую свободу.
Мы смогли бы выйти из затруднения, предположив, что «неслыханные и ужасные преступления» в первые годы его юности — не то же самое, что и убийства детей. В убийствах, начиная с 1432 года, должна была возникнуть некоторая последовательность, некая «установка»: те же способы, тот же порядок, а все чаще — и те же сообщники. Когда он «был еще совсем молод», никаких «неслыханных преступлений» скорее всего не было, если не считать заклинаний демонов и, быть может, зверских, жестоких выходок, которые в то время, видимо, были связаны с войной.
Было бы странно, если бы этот сластолюбец, которому доставляло столько удовольствия проливать кровь, не воспользовался войной, начиная с самой первой кампании.
Нельзя терять из виду ни того, что мы со всей определенностью знаем о Жиле де Рэ, ни того, что известно о войнах XV века.
Всегда следует помнить, что тогда, в эпоху непрекращающихся войн, сцены убийств в городах и объятые огнем деревни были своего рода банальностью. Грабеж был единственным средством прокормить ненасытную солдатню. В любом случае, очевидно, что война возбуждала алчность…
Мне не удастся точнее описать эти фундаментальные аспекты человеческой жизни, кроме как вспомнив об испанском короле Филиппе и; его вырвало, когда он верхом на лошади проезжал через Сен-Кентен, где шел грабеж. Но Жиль, которого совершенно не воротило от этого, безусловно получал некое удовольствие, видя, как вспарывают животы несчастных жертв. Взирая на эти военные спектакли, наш педераст, видимо, получил возможность увязать сексуальное возбуждение с резней.
Говоря об этой резне и о том, сколь привычна она была, мы можем сослаться на труд архиепископа Реймского, Ювенала де Юрсена (его «Послания» 1439 и 1440 годов). Прелат настаивает: подобные преступления были не только делом вражьих рук, но и «кое-кого из тех, кто именовал себя королем»; перед тем, как запасаться в деревне необходимой провизией, солдаты «хватали мужчин, женщин и маленьких детей, не разбирая ни пола, ни возраста, насилуя женщин и девочек; они убивали мужей и отцов в присутствии жен их и дочерей; они хватали кормилиц и оставляли грудных младенцев умирать, лишив их пропитания, они хватали беременных женщин, заковывали их в кандалы, и те разрешались от бремени прямо в кандалах, плод же их погибал некрещеным, затем они бросали женщин и детей в реку, хватали священников, иноков, церковных служек, работников, заковывали их различным способом и, истерзав таким образом, они их били, некоторые выживали, искалеченные, а кто-то лишался рассудка… Сажали… в темницу… в кандалы… оставляли… умирать с голоду в ямах, в мерзостных канавах, полных всякой нечисти. Многие умирали от этого. И одному Богу известно, каким мукам их подвергали! Одних поджаривали на огне; другим вырывали зубы, кого-то били тяжелыми палками и не отпускали до тех пор, пока они не отдавали столько денег, сколько и не было у них…».[16] Одного из капитанов Жиля де Рэ еще в 1439 году должны были повесить за подобные преступления. Известно, что после 1427 года у Жиля было, по-видимому, лишь несколько поводов поучаствовать самому в этих садистских вылазках; после первой кампании он сражался только дважды, сначала рядом с Жанной д'Арк, твердой противницей беззаконий; затем, в 1432 году, в Ланьи, где злодеяниям, вероятно, не было предела.
Впрочем, нет никаких доказательств того, что Жиль принимал участие в настоящей резне. Нам известно лишь, что в Люде он настаивал на повешении пленников французского происхождения, сражавшихся на стороне англичан и считавшихся изменниками родины. Возможно, другие капитаны, которые больше пеклись о деньгах, предпочли бы получить за них выкуп. Жиль и сам по-своему ценил деньги, однако ему не захотелось публично признавать это.
В любом случае, трудно поверить, что «неслыханные и ужасные преступления» во время войны 1427 года, когда он «был еще молод», не имели никакого отношения к беззакониям, которые вершили войска, проходя через какую-либо местность. Мы еще столкнемся с этим: вид человеческой крови и развороченных тел восхищал его. Позднее Жиля, вероятно, интересовали только особые жертвы — дети. Но его необычные пристрастия должны были проявиться раньше, в более грубой и непристойной обстановке. Жиль не стал бы говорить о преступлении, не будь он сам его жестоким соучастником, убийцей, имевшим вкус к жестокости. Трудно сказать наверняка, но можно считать это правдоподобным и вполне вероятным. Он безусловно мог бы говорить о преступлениях, имея в виду заклинания демонов: они, очевидно, начались именно в то время. Но были ли убийства, начавшиеся в 1432 году, первыми? Мне кажется, что Жиль сумел перейти от простой жестокости по отношению детям к их убийствам, поскольку успел пристраститься к крови.
Говоря о том времени (и имея в виду, очевидно, свою юность), он утверждает, что «в стремлении к наслаждению и по собственной воле творил всевозможные злодеяния»; кроме того, он «устремился в помыслах и намерениях своих к нечестивым поступкам, кои сотворил». Повод получить удовольствие от резни был слишком хорош. Позднее это стало сравнительно небезопасным, но во время военных кампаний жестокость не встречала никаких помех.
Исследование призрачной, необычайной жизни Рэ не исчерпывается описанием его сексуальных извращений; вместе с тем именно эта сторона его жизни наиболее известна. Мы узнаем о них как из показаний самого сира де Рэ, так и из свидетельств его прислуги. Материалы процесса изобилуют поразительными деталями. То, о чем мы обычно узнаем лишь крайне редко: вкусы, фантазии, капризы, пристрастия монстра — записывалось, причем обычно дважды, с кропотливостью, которая граничила с бесстыдством.
В 1432 году в каждой резиденции Рэ появилась комната, достойная жестоких фантазий де Сада, в которой удовольствие сливалось с судорогами умирающих. Была такая комната кошмаров и в огромном замке Шантосе. Не там ли умер его дед? Быть может, он протянул бы подольше? Убийства начались в год его смерти. Жиль в окружении своих приятелей тотчас же предался вожделению. Все было устроено так, что если ему хотелось убить, он делал это сам. В других случаях он просил об этом Гийома де Сийе или Роже де Бриквиля, своих родственников и приспешников, выходцев из благородных семей, разоренных войной. Часто Жиль убивал сам в присутствии Сийе и Бриквиля, но в случае необходимости один из этих грубых наемников брался за дело. Все они жили на содержании хозяина, хозяин платил, но, главное, они исполняли его желания.
Вначале эта компания предавалась всевозможным излишествам; они до отвала наедались изысканными кушаньями, напивались до беспамятства; притом сатрапы, скорее всего, никогда не оставляли Жиля в кровавом одиночестве.
После 1432 года замок Шантосе, по-видимому, был почти полностью предан забвению: его место очень быстро заняли дом Ла-Сюз в Нанте, замки Тиффож и Машкуль. Позднее сменились и участники празднеств; в тайны Жиля были посвящены новые люди. Вероятно, сначала это были певчие из капеллы — Андре Бюше из Ванна и Жан Россиньоль из Ла-Рошели, у которых были педерастичные ангельские голоса и которых Жиль сделал канониками в храме св. Илария в Пуатье[17]. Были еще Ике де Бремон и Робен Ромюляр (или «малыш Робен»), который, по-видимому, умер в конце 1439 года. Наконец, двое слуг, откликавшихся на имена Пуату и Анрие, также добрались до этих кровавых покоев. Других певчих, помоложе, которых хозяин отложил про запас, использовали в те дни, когда не было новых жертв; их, принужденных молчать, вероятно, не посвящали в тайны… Эти развратные обиталища — Машкуль и Тиффож — внушали ужас… Они внушали ужас, даже когда там было многолюдно. Забудем о легкомыслии колдунов, заклинавших дьявола, и священников, отправлявших богослужения, — они все равно внушали ужас… Эти крепости напоминали дьявольский капкан. Их двери закрывались за детьми, имевшими неосторожность просить милостыню у портала. Большую часть детей, принесенных в жертву, заманили именно в эту ловушку. Столь чудовищное беззаконие подсказывало худшее. Иногда он выбирал жертву сам, порой просил об этом Сийе и других. Как только ребенка вводили в комнату Жиля, события развивались стремительно. Взяв в руку свой «мужской член», Жиль «тер», «возбуждал» его или «прижимал» к животу жертвы, а потом засовывал ей между бедер. Он терся «о нутро… детей…, он услаждал себя и распалялся так, что семя его окольными путями не так, как должно, изливалось на животы детей оных». С каждым из детей Жиль достигал такого финала лишь один или два раза, после чего «он убивал… или приказывал убить их».
Но почти все оргии начинались с предварительных истязаний ребенка. Сперва устраивалось нечто вроде удушения: несчастных подводили к омерзительной конструкции. Жиль хотел «заглушить их крики», дабы они не были услышаны. «Порой он подвешивал их собственноручно, порой заставлял других подвешивать их за шею на веревках в покоях своих, на жердь или на крюк». С растянутой шеей им оставалось только хрипеть.
В этот момент можно было начать комедию. Жиль приказывал снять ребенка с крюков и опустить его вниз, затем ласкал и нежил его, уверяя, что не хотел ни «причинить ему зла», ни «поранить», что, напротив, он хотел с ним «развлечься». И если в конечном счете он все же заставлял ребенка замолчать, то потом овладевал жертвой, но надолго этим не удовлетворялся.
Получив жестокое удовольствие от жертвы, он убивал ее сам или руками своих слуг. Нередко Жиль переживал наивысшее наслаждение в момент смерти ребенка. Иногда он надрезал — или приказывал надрезать — вену на шее: когда начинала струиться кровь, Жиль испытывал оргазм. Иной раз ему хотелось, чтобы в решающий момент жертва изнемогала в ожидании смерти. Или же он приказывал обезглавить ее: тогда оргия продолжалась «до тех пор, пока тело еще оставалось теплым». Иногда, после того как ребенку отрубали голову, он садился на живот жертвы и наслаждался, глядя на то, как она умирает, он садился наискось, дабы лучше видеть последние содрогания.
Время от времени Рэ менял способы убийства. Вот что он сам говорит об этом: или Жиль, или его сообщники использовали «разные виды и способы пыток; иногда они отделяли голову от тела ножами, резаками и кинжалами, а иногда нещадно били детей по голове палками или другими тупыми предметами». Он уточняет, что к этим пыткам добавлялась казнь через повешение. На допросе слуга Пуату перечисляет способы убийства следующим образом: «Иногда отрубали или отрезали голову; иногда резали им горло или отрубали конечности, а иногда переламывали шею палками». Еще он говорит, что был «приготовленный для казни меч, который называют бракмаром[18]» (с. 238).
Но наш путь к вершинам зла еще не окончен.
Вот что нам известно от слуги Анрие. Жиль в его присутствии хвалился тем, что получает «от убийства… детей, от наблюдения за тем, как им отрубают головы и члены, как они слабеют, изнемогают и как льется их кровь, больше удовольствия, чем от плотской близости с ними» (с. 250). Так он провозгласил, задолго до маркиза де Сада, жизненный принцип погрязших во зле либертенов.
Известные нам сведения о поиске «самых красивых голов», сбивают с толку. Мы узнаем об этом от самого монстра: когда в конце дети уже лежали мертвыми, он обнимал их, «а у кого были самые красивые головы и члены, тех он отдавал на всеобщее обозрение, а затем приказывал безжалостно вскрыть тела их и наслаждался, глядя на их внутренние органы» (с. 207). Анрие, который, в отличие от второго слуги, помнит самые мелкие подробности, не обходит вниманием и такие безумства.
Он утверждает, что Жиль «наслаждался», глядя на отрезанные головы, показывал их ему, свидетелю, и Этьену Коррийо…, «вопрошая их, какая из указанных голов является красивейшей — отрубленная в тот самый момент или накануне, или та, что отрублена была позавчера, и ои нередко целовал голову, что доставляло ему еще большее удовольствие и наслаждение» (с. 250). В глазах Жиля человеческий род был всего лишь составной частью смутного вселенского сладострастия; все человечество было в его суверенном распоряжении, оно использовалось лишь для того, чтобы получить еще более изуверское удовольствие, а Жиль с каждым днем все больше погружался в эти зверства.
Нет на свете более патетической сексуальной исповеди, ведь в своем стремлении вселять ужас она доходит до предела.
От таких слов нельзя не содрогнуться.
В показаниях Жиля мы читаем: «И очень часто, когда дети умирали, он садился им на живот и наслаждался, наблюдая за тем, как это происходит, и смеялся над этим вместе с помянутыми Коррийо и Анрие…» (с. 207).
Наконец, чтобы возбудить свои чувства до предела, сир де Рэ напивался в доску и как сноп падал навзничь. Слуги убирали комнату, смывали кровь и пока хозяин спал сжигали труп в камине. Большие поленья и вязанки хвороста помогали быстро сжечь тело дотла. Они старательно уничтожали все предметы одежды, один за другим, опасаясь, по их словам, дурных запахов.
Весь ход празднества следовал заранее составленному распорядку: он не подчинялся порывам страсти. Предназначенное для того, чтобы потворствовать вожделению одного человека, оно проходило без угрызений совести: мальчиков и юношей от семи до двадцати лет убивали, как козлят.
Если перед нами и разыгрывалась трагедия, то не постоянно. Гораздо больше бросается в глаза равнодушие ее участников.
Они никогда не смогли бы постичь и пережить те чувства, которые в наши дни обрели столь непреложную значимость: ужас и безграничное возмущение… Для своего времени Жиль де Рэ был весьма влиятельной фигурой, а жизнь малолетних нищих, которым он резал глотки, стоила ненамного больше жизни козлят.
Нам трудно оценить дистанцию, отделявшую тогда высокопоставленного человека, которого состояние и знатное происхождение вознесли на вершину славы, от мелкого, ничтожного насекомого.
Прошло больше века, и в Венгрии одна дама начала убивать служанок, не испытывая, подобно детоубийце Жилю, никаких затруднений. Эта дама, Эржбет Батори, была из королевского рода; ее начали преследовать лишь после того, как она поддалась искушению и принялась убивать дочерей мелких дворян. У Жиля де Рэ поводы для беспокойства тоже появились лишь после длительных колебаний властей. Этому предшествовали несколько абсурдных оплошностей, которые совершил Рэ; вероятно, всеобщий ропот разросся наконец до таких масштабов, когда уже нельзя было просто закрывать на все глаза. Без друзей, без поддержки Жиль не мог избавиться от окружавшей его враждебности, все тяготило его. Но если бы он был искуснее и соблюдал меру в своих преступлениях, они не вызвали бы столь глубокого возмущения: в отсутствие иных причин все закрывали бы на них глаза.
Нельзя забывать о том, что́ отличает фигуру Жиля в этой кровавой драме в первую очередь: он не какой-то обычный человек, перед нами знатная особа; этот воин, этот людоед, насиловавший и убивавший маленьких детей, прежде всего, относится к привилегированному сословию. Однако привилегией было не только богатство Рэ. Уже само существование Жиля выделяет его из множества других людей, поражая наше воображение, излучая свет. Оно само по себе блистательно, хотя бы в силу самого факта его рождения; столь же блистательны роскошь и война.
Выдающаяся личность Рэ сама по себе есть власть, которая довлеет, соблазняет. Разумеется, нет ничего соблазнительного в том, что детям резали глотки. Но благородство Рэ не есть благородство в смягченном и выхолощенном смысле. Рэ благороден, подобно германским воинам. Его благородство сродни жестокости, которая не останавливается ни перед чем и служит предметом всеобщего преклонения; как и у берсерков, подобная жестокость помещает вдохновленного ею по ту сторону мира. Благородство Рэ обнажает в нем монстра.
Порой благородное происхождение Жиля неотделимо от темной стороны его личности; его орудием становится притягательная сила ночи и ночных кошмаров. Вспомним о германских гариях и о том, как они покрывали себя сажей, чтобы приблизиться к ужасам ночи. В жестокости присутствует двойной смысл соблазнения и устрашения. Благородный воин, грансеньор, тот, кто восхищает, — в то же время вселяет в души страх.
При этом Жиль де Рэ трепетал перед дьяволом. Однако дьявол завораживал его, ведь на самом деле Рэ пытался заключить союз с тем, кто вселял в него ужас. Сущность сверхъестественного мира, мира Бога или дьявола, состояла в благородстве или, если угодно, в суверенности, и этим потусторонний мир был близок Жилю. Существование Бога или дьявола имело лишь один смысл: тот, что благородный человек почитает за цель всего благородного мира, светлое или темное обаяние, которое в реальности напоминает прекраснейшие полотна, обольстительные и чарующие. Полотна эти могут изображать кровавые битвы или мучеников (сексуальные темы непременно затушевывались…). Но в любом случае ужас тесно связан с прелестью колдовских чар.
У сира де Рэ есть преимущество, по крайней мере, в этом плане. Он руководствовался тем внутренним импульсом (в его чистой форме), который состоит в стремлении подчинить деятельность людей обаянию избранных, их изысканным играм. Люди в их совокупности производят блага всех видов. Но в обществе XV века эти блага предназначены для привилегированного сословия, для тех, кто может вести разрушительные войны между собой, но подчиняет себе массы. Массам необходимо трудиться, чтобы избранные могли играть, даже если избранные, играя, истребят друг друга. Блага, в которых большинство видит лишь труд, для избранных есть не что иное, как игра. Они не замечают труда, воплощенного в благах как в продуктах этого труда, ибо благородный, избранный не трудится и не должен трудиться никогда.
Об этом часто забывают, однако самый принцип благородства, составляющий сущность его, есть отказ претерпевать унижение и бесчестье, которые оказываются неизбежным результатом труда!
Для общества прошлого труд постыден с фундаментальной точки зрения. Он — дело раба, крепостного, того, кто вместе с возможностью распоряжаться самим собой потерял и честь; свободный же человек смог бы работать, лишь впав в ничтожество.
Это связано с тем, что сам труд не содержит в себе никакого особого интереса, он — подчиненная, служебная деятельность, направленная на нечто, лежащее вне ее самой. Тот, кто хочет избежать этой подчиненной жизни, в сущности не может работать. Ему нужно играть. Ему, как ребенку, необходимо спокойно развлекаться; ведь освободившись от своих занятий, ребенок развлекается. Но взрослый не может, подобно ребенку, развлекаться, если он не занимает привилегированного положения. Те, у кого нет привилегий, вынуждены опускаться до труда. Напротив, избранным следует воевать. Подобно тому, как неизбранный вынужден трудиться, избранный должен воевать.
Война сама по себе обладает привилегией: она и есть игра. Она не похожа на иные виды деятельности, смысл которых состоит лишь в расчете на результат. Конечно, верно и то, что войну можно рассматривать с точки зрения пользы: если город или страна подвергаются нападению, их следует защищать. Но в отсутствие воинственных стран или городов, которые без всякой необходимости тревожат своих соседей, люди могли бы избежать распри. Изначально война представляет собой результат деятельного беспокойства, даже если в действительности она зачастую становится неизбежным следствием обнищания какой-нибудь местности, жители которой должны искать себе пропитание, чтобы выжить.
Чаще всего зачинщики войн вели их неистово и необузданно. Вот почему долгое время война могла казаться игрой. Страшной, но все же игрой.
В эпоху Жиля де Рэ война была все еще господской игрой. Разоряя население, эта игра превозносила и вдохновляла избранных. Для них она была наделена наивысшим смыслом, которым для бедняков не мог обладать труд. Интерес труда подчинен его результату; интерес войны заложен лишь в самой войне, восхитительной и наводящей ужас. Тем, кто подобен Жилю де Рэ, кто живет в ожидании страшных войн, несущих с собой смерть, крики ужаса и страдания, неведомо, откуда возникает у них это жестокое возбуждение. Нынешним поколениям почти ничего не известно об этом древнем вдохновении, которое, хотя и было основано на смерти, составляло ключевой смысл и цель войны. Вот почему теперь нас можно забросить в мир, где мы ощущаем свое бессилие. Не оказываемся ли мы слепы в тот момент, когда безумная истина прошлого ускользает от нас?
Что еще нам остается сделать, кроме как уклониться, ускользнуть от столь нелепого вопроса?
Но мы должны продолжать наше парадоксальное исследование, посвященное тем проблемам, которые перед Жилем де Рэ ставили жизнь и действительность его эпохи…
Жиль де Рэ жил в привилегированном мире военных, но нам не следует забывать и о том, что ситуация тогда менялась. В глазах Жиля война — это действительно игра. Но такое видение мира перестает разделяться большинством привилегированного сословия и оттого все менее и менее соответствует реальному положению дел. Война все чаще делается всеобщей бедой; в то же время она есть труд для множества людей. Обстановка ухудшается, становясь более сложной, беда добирается даже до избраниях, которые все менее жаждут войны и игры, которые видят наконец, что пришла пора сложить оружие и подчиниться требованиям разума. В то же самое время в военном деле возникли технические и финансовые новшества, отныне армия оснащалась так, что храбрость отдельных людей и их отчаянное неистовство утрачивали смысл. Тяжелая кавалерия, которая по сути дела и превращала войну в роскошную игру, ко времени Жиля де Рэ отчасти уступает свои позиции в пользу пехоты и лучников, пик и стрел. Грабительские набеги вооруженных отрядов равным образом вытесняют пышные поединки всадников на покрытых попонами лошадях; отсюда следует необходимость замены недисциплинированных наемников регулярной и иерархизированной армией. Лишь иерархия и дисциплина могли сохранить тот вес, которым обладало во время войны привилегированное сословие.
Однако на самом деле какие-то элементы игры, той игры, которой является война по сути своей, оставались. Строго говоря, что-то от нее осталось и по сей день. Но дисциплина, жесткие директивы и рациональное управление придали войне тот глубоко рассудочный характер, который заставил забыть о затянувшемся противостоянии игры и разума, а затем, по ходу дела, — и о том, что война начинает отделяться от неистовства и беспощадности отдельного человека (которые были ее истиной, ее глубинной сутью), дабы превознести холодный разум.
События развивались медленно: не было резкого перехода к тому колоссальному натиску современной армии, который с течением времени подавил беспощадную игру насилия, преображавшую войну. Но со смертью Жанны д'Арк Жиль де Рэ, пожизненный маршал Франции, уже не чувствовал себя на своем месте в армии, которая неизбежно должна была стать регулярной. С той поры, как в 1434 году коннетабль Ришмон одержал верх над Латремуем, возник зародыш королевской администрации, ставший в 1439 году Генеральными Штатами Орлеана.
В 1434 году Жиль де Рэ все еще обладал титулом маршала Франции. Но после опалы Латремуя он уже не имел никакого авторитета. Жиль был «галантным рыцарем шпаги», умел брать штурмом крепости, выстраивать в ряд великолепных лошадей и превосходных рыцарей. Он умел пить, и похождения его, похоже, отличались невероятной разнузданностью. Но прежде всего он любил битвы и рядом с Жанной д'Арк покрыл свое имя славой в Турели, в Пате и даже после смерти этой великой героини, в 1432 году в Ланьи.
Поскольку возникало организованное управление армией и ни один интриган не мог уже обеспечить Жилю благосклонность короля, его военная доблесть внезапно лишилась смысла. Он становится неадекватным, и с тех пор существование Жиля, его состояние духа и его действия не соответствуют больше новым потребностям.
Начиная с 1432 года, с того дня, когда Жиль де Рэ целиком предался своему наваждению и начал резать детей, он — всего лишь жалкое недоразумение. Все спутывается, становится беспорядочным. В августе 1432 года в Ланьи он все еще славный военачальник. Его дед умирает в ноябре. Исчезновение этой грубой силы должно было освободить его, принести ему облегчение и вместе с тем растлить окончательно. По-видимому, он плохо переносил слишком всеобъемлющую, внезапно обретенную свободу богатство, ставшее головокружительным. Следующим летом попадает в опалу Латремуй. Трудно представить себе, чтобы Рэ легко это перенес. Я говорил о его ребяческой глупости… Но то, что я сказал об игре, в которую он играл, позволяет увидеть, что он ею жил и что игра для него не отличалась от жизни. Эта потеря должна была стать для него еще болезненнее, поскольку незадолго до нее он предался ужасным, отвратительным порокам…
Я говорил о его инфантильности. В конечном счете, именно в этих инфантильных повадках — самым безумным, невероятным образом, — он сумел воплотить тот феодальный дух, который во всех своих проявлениях был преемником игрищ берсерков; он был привязан к войне, и связь эта выдавала его вкус к беспощадной похоти. Он не находил себе иного места в мире, кроме того, что давала ему война. Только общество, погрязшее в феодальной войне, могло воздать по заслугам тому избранному, которому ничего не оставалось, кроме как до предела исчерпать последние остатки своей избранности. Не только тщеславие его было уязвлено, но и пристрастиям повредила настигшая его немилость. Изнуренный феодальный мир забраковал его. Казалось, что он еще богат, но на его имущество с самого начала было наложено заклятье. Одно отличало его от этих несчастных сеньоров, готовых довольствоваться тем, что у них осталось. Никогда, даже под угрозой смерти, этот благородный избранник не способен был принять жизнь, которая больше не очаровывала бы его.
В трагедии Жиля де Рэ с самого начала различимы подавление и удушье. Речь здесь не идет о том, чтобы восхищаться этим несчастным или сострадать ему. Но трагедия произошла тогда, когда условия, от которых зависела жизнь привилегированного сословия, исчезли. Исчезло то, чем жил феодальный мир. Удушье, о котором я говорю, становится невыносимым. В то же время в замках появился запах смерти. В башнях Шантосе и Машкуля высыхали или разлагались трупы (с. 100–103). Эти замки представляли собой огромные сооружения из камня, внутри которых, вероятно, находились недоступные или почти недоступные тайники, идеально подходившие под склепы. Крепости были зримыми символами — или алтарями — старинных феодальных войн, богами которых все еще оставались наши сеньоры. Эти войны требовали опьянения, сумасшествия, исступленности от тех, кто посвятил им себя с рождения. Война бросала на приступ, а порою душила мрачными, неотвязными мыслями. Игра, олицетворенная этими замками, должна была быть сыграна до конца: обладателям и обитателям крепостей нелегко было отделаться от своего имущества. Они смогли бы это сделать, если бы сумели отвергнуть дух, воплотившийся в крепостных стенах. Тот, кто, подобно Краону, удачно действовал в собственных интересах, распоряжаясь своим состоянием при помощи расчета и буржуазной алчности, мог, если бы пожелал, выйти из игры. Но тот, над кем властвует интерес, уже преступил черту: он вовлечен в некий труд, он порабощен. Напротив, Жиль де Рэ со всей страстью шел наперекор событиям, упрямился, упорствовал до конца.
Падение Жиля де Рэ отличалось похоронным великолепием.
Его преследует неотвязная мысль о смерти; мало-помалу этот человек погружается в загробное одиночество, погрязнув в злодеяниях, наедине со своей гомосексуальностью; посреди этой глубокой тишины его преследуют лица мертвых детей, которых он оскверняет омерзительным поцелуем.
Посреди таких декораций — замков и могил — падение Жиля де Рэ обретает черты театрализованной галлюцинации.
Мы не можем судить о душевном состоянии этого монстра.
Но именно эту комнату, где на него пристально смотрели отрезанные детские головы, он однажды утром вдруг решился покинуть и пойти по деревенским улицам — улицам Машкуля и Тиффожа.
Можно ли придумать для долгой, невыносимо долгой галлюцинации более тяжкую истину?
Фигура Жиля де Рэ связана с этим трагическим видением. Оно имеет отношение к окончательной его опале после падения Латремуя.
Оно соотнесено с этой опалой так, что наряду с личной трагедией Рэ обнаруживается трагедия мира, к которому принадлежал этот кровавый монстр и который пронизан, от берсерков до Шарлюса[19], жестокой ребяческой глупостью. В конечном счете феодальный мир невозможно отделить от чрезмерности, которая есть принцип всех войн. Но королевская политика, политика интеллекта лишает его этих черт. Интеллект, или расчет, чужды благородству. Вести расчеты и даже размышлять неблагородно, и ни один философ не сможет воплотить в себе сущность благородства. Эти истины, высказанные по поводу Жиля де Рэ, обладают как раз тем преимуществом, что относятся к порочному истоку его жизни. Трагедия с неизбежностью порочна, и чем она порочнее, тем подлинней.
Добавим сюда принцип, который, будучи презираем, не становится от того менее весомым: без благородства, без существенного для благородства отказа от расчетов и рефлексии не было бы трагедии, остались бы лишь рефлексия и расчет.
Наконец я могу сказать, что трагедия Жиля де Рэ, осмысленная как трагедия посредством тяжеловесных размышлений, рефлексии, в которой постигается мир, от рефлексии отказавшийся (и даже сделавший этот отказ исходным пунктом для себя), что это трагедия феодализма, трагедия благородного сословия.
Но что означает такое утверждение?
Что не будь Жиль глубоко проникнут глупостью, руководившей этим резким отказом и упорядочивавшей его, не было бы и трагедии.
Мы не отдаляемся от Жиля де Рэ. Наши размышления лишились бы смысла, если бы мы отвлеклись от этого персонажа и обагрившей его крови. Но если правда, что лишь воплощенный в нем феодальный дух делал его фигуру трагической, то в этой трагической игре, бесспорно обладая неоспоримым, наивным могуществом овладевать жестокостью жизни, феодальный дух не отличается от той суверенности, которая лежит в основании не только греческих трагедий, но и Трагедии личной. Трагедия есть бессилие Разума.
Это не означает, что законы Трагедии противостоят Разуму. В самом деле, то, что противоположно Разуму, не может подчиняться никаким законам. Разве можно противопоставить закон и Разум? Но человеческая Жестокость, бросающая вызов Разуму, трагична и должна быть по возможности подавлена; по крайней мере, ее нельзя игнорировать, ею нельзя пренебречь. В случае Жиля де Рэ я должен сказать, что именно это отличает его от тех, чьи преступления были личными. Преступления Жиля де Рэ суть преступления того мира, в котором он их совершил, конвульсии этого мира, обнажающие перерезанные шеи. Мира, признавшего безжалостные различия, в силу которых детские шеи остались беззащитными. Он дал полную — или почти полную — свободу трагическим играм — играм исступленного человека, находящегося на вершине суверенного могущества! Верно и то, что в мире этом уже возникло потаенное движение, которое сотрет эти отличия, понемногу сотрет их… То постепенное движение, которое, в свою очередь, тоже внезапно окажется трагическим, ибо будет порождено своей противоположностью — насилием…
Я показал, что эта трагедия касалась всего благородного сословия, представители которого обретали трагический, а временами, если угодно, даже трагикомичный облик. Трагедия Жиля де Рэ разыгрывалась и после его опалы, с 1433 по 1440 годы. Как только он оставил военное дело, жизнь его, полная преступлений и тщетных усилий, пошла под откос.
Последнее появление маршала на поле боя, хотел он того или нет, выглядело бесполезным и пустым парадом (с. 87). В тот день армия французского короля под предводительством коннетабля де Ришмона померялась силами с англичанами. Но ни французы, ни англичане не вступили в бой. Продемонстрировав свою военную мощь, противники отступили на прежние позиции без битвы. Тем не менее, именно в тот день Жиль обратил всеобщее внимание на своих великолепных, превосходно оснащенных оруженосцев! Возможно, это было случайностью, но отныне люди, которых он раньше вел в кровавый бой, должны были подчиняться ему лишь на параде (за исключением мелких стычек). Он всегда любил выстраивать людей в боевом порядке, подобно тому, как наши современники любят выстраивать лошадей. В результате расходы его оказывались непомерными. Вот почему, чтобы расплачиваться по счетам, Жилю приходилось продавать свои земли. В эпоху Жанны д'Арк такие затраты были оправданны. Его расходы были огромны, но все равно казались ничтожными на фоне несметных богатств. После смерти деда состояние Жиля возросло. Однако продолжалось это недолго. Поскольку Латремуй был в опале, маршальский титул Рэ ничего более не значил, и события развивались совершенно не так, как следовало ожидать по логике вещей. Его состояние не просто не приумножалось — оно стало таять. Растраты его, которые прежде были необходимы, теперь оказались данью тщеславию! По-видимому, образ жизни номинального маршала был гораздо обременительнее, чем у какого-нибудь капитана, участвующего в сражениях. При помощи этой напускной роскоши он словно должен был компенсировать утраченный престиж.
Безумным растратам Рэ посвящены многочисленные документы, но они не дают точных сведений: мы не можем ни прояснить для себя, что же, в конечном счете, его разорило, ни понять, до какой степени он был разорен. Мы видим то, что произошло, но от нас сокрыты масштаб и причины этих событий.
Можно лишь утверждать, что по мере того, как расходы увеличивались, разорение неотвязно преследовало Жиля, став частью его трагической жизни. Растраты Жиля де Рэ не имеют отношения к мотовству или расточительности, они связаны с игрой чрезмерности, которая есть принцип первобытного человечества. По сравнению с войной эта игра, вообще говоря, вторична, однако она обладает глубинной реальностью для человека, все действия которого пронизаны архаикой. Жестокий человек, которого лишили военной игры, стремился отыграться. Видимо, показные растраты послужили компенсацией. Но если бы эта игра не угрожала Жилю разорением, могла ли она по-настоящему привлечь его?
Когда Жиль де Рэ стал никем, он мог лишь играть, играть беспрестанно. На что же еще был способен этот феодал в таком мире?
Привилегии феодала обладают единственным смыслом: они освобождают его от труда и позволяют посвятить себя игре. Но лишь война оказывается той игрой, в которой избранный обретает всю свою значимость. Разве может «показная растрата» пробудить пылкий восторг, сравнимый с тем что дарует война? Игра безумных растрат больше не интересовала феодалов, равных Рэ. Она казалась им смешной. Она принадлежала миру находившемуся на грани исчезновения. Лицом к лицу сошлись в этой игре города, соревнуясь в высоте своих соборов. Но в XV веке общество подверглось глубоким преобразованиям, и реальность уже стала важнее видимости.
Такой человек, как Жиль де Рэ, лишь в одиночку мог олицетворять жизнь первобытного мира, которая благородному сословию хи века была еще очень близка. По случаю «дворцового выезда» в Лимузене рыцарь XII века усыпал серебром вспаханную землю; другой, дабы ответить на этот вызов, приказывал готовить еду на своей кухне при помощи восковых свечей; третий «из бахвальства» сжег живьем всех своих лошадей. Сегодня мы знаем, что означает это бахвальство, столь тесно связанное с необъяснимыми растратами сира де Рэ.
В обществах, непохожих на наше, — а ведь мы заняты накоплением богатств, рассчитывая на их постоянный прирост, — напротив, преобладал принцип расточительства, утраты богатств, их дарения или уничтожения. У накопленного богатства такой же смысл, как и у труба; а растраченные или уничтоженные во время потлачей блага обретают для племени тот же смысл, что и игра. Накопленные богатства ценны лишь во вторую очередь, а растраченные или уничтоженные, — в глазах тех, кто их расточает или уничтожает, — обладают суверенной ценностью: они не служат ничему другому, — лишь самому этому расточению или разрушению, которое завораживает. Их смысл осязаем здесь и сейчас: их растрата или дарение суть последние основания их бытия. Смысл этого бытия внезапно могут перестать откладывать на потом, могут сделать мгновенным, мимолетным. Но именно в это мгновение блага и потребляются. Причем потребление может отличаться великолепием и пышностью; те, кто умеют его ценить, восхищены, но потом не остается ничего.
Вот каков смысл разбросанных и растерянных денег, свечей для стряпни и ревущих лошадей, охваченных пламенем.
Таков и смысл безумных растрат Рэ, которые увеличивались с тех пор, как он вынужден был отказаться от военной службы.
Весной 1434 года, после битвы при Сийе, он еще не отказывается от нее окончательно, сохраняя отношения с Латремуем. Старый фаворит, которого отлучили от двора, пытается на стороне восстановить утраченную политическую активность: он обращает себе на пользу затяжную вражду между своим другом, герцогом Бурбоном, и герцогом Бургундским; Латремуй хочет отправиться на подмогу Бурбону, чей город, Граней, осажден бургундцами на их территории. Он явно считает, что Карл VII будет ему за это признателен и предлагает Рэ, собрав войска, оказать помощь Граней. Рэ, по-видимому, с готовностью принимает предложение.
Нам неизвестно, что в точности произошло, но их затея провалилась. Возможно, в этом деле кто-то вставлял палки в колеса…
Действительно, Жиль добился того, что Карл VII официально поручил ему освободить Граней, но известно, что в тот день, когда этот город сдался бургундцам, Рэ был в Пуатье… Он заблаговременно попросил своего брата Рене взять на себя руководство войсками, которые с легкостью собрал в Бретани.
Однако маршал хоть и остался не у дел, но еще не вышел из игры.
Он отправляется в Орлеан, намереваясь жить там в свое удовольствие, в роскоши, но Латремуй снова вовлекает его в дело. И тогда Жиль соглашается следовать за ним в Бурбонне. В тот момент речь идет о помощи герцогу Бурбону, которая, правда, оказывается бесполезной.
Эти двое упорствуют вместе. В начале следующего года они пытаются напасть на Иоанна Люксембургского. После Неверского мира, который заключили друг с другом герцог Бургундии и король (в феврале 1435 года), Иоанн Люксембургский продолжал воевать с французами.
Но у Латремуя и Рэ мало денег. Более того, у них по этому поводу возникают разногласия, ведь Рэ твердо намерен вести королевский образ жизни, великолепие которой поражало бы воображение.
Он колеблется. Пребывая в расстройстве и смятении, он не отчаялся, но Латремуй сбил его с толку, Жиль чувствует это: ему поручают малозначительные дела; он лишен кредитов, лишен королевских денег. Он решил дать волю своим чувствам. С того времени Рэ, подобно католическому кардиналу, погружается в изнеженность и роскошь.
Окруженный юными певчими, он приказывает, чтобы его нарекли каноником церкви св. Илария в Пуатье. (До той поры такой титул носили лишь герцоги Аквитанские.) По сему случаю он должен был облачиться в пышный костюм, наполовину церковный, наполовину рыцарский. Отныне он путешествует с церковной свитой, «коллегией», резиденция которой находилась в капелле Невинных младенцев, расположенной внутри замка Машкуль. В этой капелле были свои каноники и даже один мнимый епископ; в ней были певчие, хор, похожий на соборный; более пятидесяти человек, облаченных в пышно украшенные, как при литургии, одежды, и столько же лошадей. К церковной свите присоединялась военная: две сотни всадников, а перед ними — военный герольд с трубами. Мы еще ничего не сказали о прорицателях, алхимиках, оружейниках, осветителе, о тех, кто должен был нести орган во время этих странствий… Человек, замурованный в склепе преступного одиночества, не мог обойтись без толпы, напоминавшей королевскую свиту. Из нотариальных документов Орлеана, города, в котором он провел более года, нам известно, что представляла собою эта толпа. Та же толпа немногим ранее, должно быть, сопровождала его в Пуатье. Заметим, что эти бредовые события в Пуатье имели скандальный оттенок. Жиля сопровождали двое очаровавших его юных певчих; позже он превратит их в преступников. Один из них — это Андре Бюше из Ванна, по крайней мере дважды приводивший к нему жертв. Другой, Жан Россиньоль из Ла-Рошели, которого Рэ одарил землей в Машкуле, принял участие в переносе детских скелетов из Шантосе (сс. 104–105). В тот день, в храме св. Илария, он учреждает в пользу своих любимцев две пребенды[20]. Жиль, похоже, стремился к скрытому эксгибиционизму, обретавшему для него тот же смысл, что и злодеяния; видимо, он исступленно, страстно любил ангельские голоса этих развратных эфебов, которых вовлекал в свои оргии.
Мы можем представить себе, что за адский образ жизни вел маршал де Рэ (во время своего путешествия в Пуатье и затем, — в конце года и в течение следующего — во время длительного пребывания в Орлеане) с того дня, когда от его маршальского статуса остался лишь титул (который он сохранил, хотя в те времена этого звания можно было лишиться). По-видимому, Орлеан обошелся Рэ в 80 000 экю золотом; причем, что важно, он тратил не доходы, а свое состояние. (В 1437 году он выручил лишь 100 000 экю, продав Ингранд и Шантосе, два самых главных имения, на которые особенно претендовал Иоанн V Бретонский.) По возвращении его финансы были в столь плачевном состоянии, что ему пришлось на время укрыться в своих имениях в Бретани.
Тогда он обосновывается в краю Рэ, в крепости Машкуль.
Он не высаживал землю серебром, не предавал пламени своих лошадей, но обстоятельства его расточительных трат рождали все то же ощущение тщеславной игры, «бахвальства» и безумия, напоминавшее о лимузенском сумасбродстве…
Именно тогда его покинул Гийом де Лажюмельер, анжуйский вельможа, которому его доверил Жан де Краон.
Во всех кампаниях Лажюмельер помогал ему советами. Он все еще был с ним, когда в конце 1434 года Рэ в сопровождении своей военной свиты прибыл в Орлеан.
Оголтелые растраты в Орлеане, эти вспышки безумия, знаменуют решительный отказ от войны, который был лишь апелляцией к невозможному, а не выходом из тупика. Эксцентричные орлеанские выходки были Не просто уподоблением происходившему в Лимузене, — нет, они вели к трагической развязке. Орлеан, в 1429 году восславивший Рэ, спустя шесть лет провозглашает его падение.
Рэ оставался там и после того, как ясно осознал, что счастливые мгновения, пережитые в этом городе, навсегда ушли в прошлое: он был по-настоящему привязан к Орлеану.
Купаясь в роскоши, он хочет продлить счастливое время, когда в бытность свою юным маршалом Франции, сподвижником Жанны д'Арк, он яростно истреблял англичан и принес своей стране победу, на которую она и не надеялась. Это событие он воспринимал совершенно иначе, не так, как другие. Очевидно, личность Жанны д'Арк была непонятна Жилю де Рэ. Мог ли он интересоваться судьбой народа? Впоследствии о нем говорили совсем иначе. Рэ интересовался лишь самим собой. В крайнем случае, он мог из своих инфантильных соображений разделить с кем-то высокие чувства, которые сам был неспособен постичь… Но 8 мая 1435 года Орлеан, как обычно, праздновал свое освобождение; Жилю нужно было хотя бы отчасти вернуть себе безумную популярность, подобную той, которой с первых дней обладала в Орлеане Жанна д'Арк. Прошло четыре года, несчастная Жанна погибла, она погибла в огне, а Жиль, ее соратник, выжил, и в этих событиях сыграл, быть может, главную роль после нее. Ему вновь представилась возможность пережить тот день посреди ликующей толпы; но на этот раз он был один, и освобождение Орлеана, Турельская битва, стали его личным триумфом.
По-видимому, празднование освобождения Орлеана длилось несколько дней. По таком случаю Жиль не жалел золота. Он разбрасывался деньгами, словно во хмелю, ища забвения, при этом в центре празднества было нескончаемое шествие, устроенное впервые в годовщину отступления англичан. Оно оживало благодаря тому, что на всем его протяжении вдоль дороги играли «мистерии». В них были представлены эпизоды битвы 1429 года. Мы знаем, что на этот раз представление состоялось в момент, когда процессия подошла к проходу у моста: имелось в виду взятие Турели, крепости, обеспечивавшей господство над мостом через Луару. Городская управа оплатила расходы (об этом свидетельствуют сохранившиеся муниципальные счета), но лишь отчасти. Для Рэ часто организовывались мистерии; говорят, что они и стали причиной его разорения. Новых роскошных костюмов покупалось все больше, и он не хотел, чтобы их надевали более одного раза. Он мог распорядиться подать зрителям вино, гипокрас[21] и изысканные кушанья. Более того, нам известно, что знамя и штандарт, — которые спустя четыре года использовались в другом представлении, где разыгрывался все тот же штурм Турели, — принадлежали ему. Не подлежит сомнению, что в тот год, когда он потратил 80 000 экю, значительная часть средств пошла на покрытие расходов, связанных с этими празднествами.
А на обратном пути в Бретань сундуки его были пусты.
Сундуки его были пусты, а негодующие родственники обзаводились королевскими указами, в которых он объявлялся неплатежеспособным и на него накладывался интердикт. Этот интердикт был публично оглашен в Анже, в Туре и Орлеане, в Шантосе, в Пузоже, в Тиффоже. Предаваться таким безумствам, не продав части своего имущества, он не мог, но отныне никто не имел права заключать с ним какие-либо договоры, по крайней мере на территории королевства.
Быть может, Жиль де Рэ не был тогда в столь плачевном положении, как казалось на первый взгляд. Но в придачу к его моральному падению этот интердикт дал всем почувствовать признаки другого, финансового упадка, который тоже, по-видимому, подействовал на него угнетающе.
В конечном счете, в этих орлеанских растратах нам открывается поразительная черта его характера: особенно важным для Жиля оказывалось то, что превращало жизнь его в пылающий факел, завораживало! Вот почему он имел вкус к театру. В 1435 году Рэ уже был никем. Но в Орлеане он вновь обрел, правда, в театральной форме, утрачеииое величие. И ради этого он был способен разорить самого себя!
В 1435 году в Орлеане Жиль сумел возвеличить на сцене воинскую доблесть и ярость, сразившую англичан.
В 1440 году он приобщил гигантскую толпу к славе иного рода, подозрительной и зловещей, к славе преступника! За этот последний всполох он заплатил жизнью. После всего сказанного мы должны по крайней мере признать, что он сумел придать величие своему жесту.
Интердикт, провозглашенный в указах от 2 июля 1435 года, все же не вступил в полную силу, поскольку, например, Иоанн V, герцог Бретонский, не хотел вводить его в своих владениях… Но легче от этого не становилось. Рэ мог лишь катиться вниз по тому склону, на который толкнули его немилость и опала.
На самом деле, с 1432 года за одним кризисом следует другой. Душевное расстройство, сразившее Рэ в тот злосчастный год, буквально вырывает его от мира. Как я уже сказал, это расстройство заточило его в темницу трагических галлюцинаций. И все-таки он ощущал, что им правит судьба избранника: в конце концов, то чудесное существо — или тот монстр, — которым он был, спасется. Да, столь велика была его наивность. Я едва не сказал: простодушие. Он без раздумий прибегал к двум противоположным орудиям — и к Богу, и к дьяволу. Наивного демона ничто и никогда не смущало; в договоре, который он предложил дьяволу, душа его и жизнь оставались за ним. Этот избалованный привилегиями человек, был абсолютно убежден, что на тот свет он проникнет так же, как жил на этом — шагая по головам всех остальных. Однажды, исполненный великодушия, он приказал беднякам собраться около него перед Святым Престолом, что никак не повлияло на свойственное ему чрезмерное самомнение. Но главное, во время процесса Жиль был уверен: он должен воссоединиться с Прелати, своим соучастником и приспешником, в раю, как только они будут повешены палачом…[22]
В действительности подобное высокомерие, лежащее у истоков всей драмы, есть в более общем смысле основной принцип феодальной надменности, которая вкупе с дерзостью и эксплуататорским духом составляет сущность благородного сословия.
Этот импульс, в котором выражена личная трагедия Рэ, можно обозначить одной фразой: очертя голову кинуться в невозможное! Ситуация заведомо проигрышная, но такие безумцы, как Рэ, не изменяют себе и держатся до конца. Этому человеку грозит скорое разорение, он постоянно находится на грани, на краю пропасти, он вот-вот сознается; но манеры его не становятся от этого менее развязными, а самоуверенность — более обоснованной, и катастрофа оказывается теперь неизбежной.
Со дня на день он ожидает дьявола, свою главную надежду… Он ждет его годами. И если он признается, что «когда … был еще совсем молод, совершал неслыханные и ужасные преступления», то речь идет — по крайней мере, отчасти — об опыте заклинаний. Используя любую возможность, он вступает в контакт со всеми, кто хвастается, что обладает властью в иных мирах.
Мы не можем утверждать наверняка, но одним из первых его мнимых контактов с потусторонним миром, который заворожил его, была, скорее всего, встреча, состоявшаяся в 1426 году в Анже, с человеком, о котором нам известно немного: это был анжуйский рыцарь. Должно быть, Рэ встретился с ним, когда набирал людей в войска, чтобы сражаться с англичанами под знаменами Иоланды Анжуйской; в ту пору ему было двадцать два года (именно тогда Жиль, по его собственным словам, «был <…> совсем молод»). Рыцарь этот, сведущий в искусстве алхимии и заклинаний дьявола, был брошен в темницу: инквизиция обвинила его в ереси. В темнице, в замке герцогов Анжуйских, Жиль побеседовал с ним. У рыцаря была рукопись, посвященная его подозрительному мастерству, которую Жиль у него позаимствовал; он приказал читать манускрипт вслух, в зале, в присутствии нескольких человек. Кроме того, мы знаем, что книга вернулась к анжуйцу, но о том, что приключилось с несчастным, ничего неизвестно Этот тюремный визит и чтение рукописи наводят на мысль о первых попытках, пробах. Логично предположить, что тогда, за «четырнадцать лет» до процесса 1440 года, Жиль провел в Анже много времени.
Вместе с тем нам следует доверять и высказываниям самого Рэ, согласно которым в 1440 году он уже «четырнадцать лет» практиковал искусство заклинания дьявола.
Таким образом, можно считать, что его демоническая инициация, относящаяся приблизительно к 1426 году, началась с тех сведений, которые он получил от узника темницы и из книги. Потом, безусловно, были многочисленные встречи и ритуальные практики, организованные профессиональными заклинателями.
Во время процесса об этих заклинаниях, длившихся в течение «четырнадцати лет», говорится, что иногда они происходили в замках Машкуль и Тиффож, а иногда — в доме под названием Ла-Сюз, в Нанте. Была одна или несколько попыток и в Орлеане, в «Золотом Кресте». Их датировка наиболее ранняя: визиты сира де Рэ в «Золотой Крест» относятся к 1434 и 1435 году.
Помимо прочего, нам известны некоторые подробности о том, какие заклинатели приглашались и какие заклинания произносились.
Мы знаем имена трубача, которого звали Дюменилем, некого «Луи» и одного ломбардца — Антуана де Палерна. Они, по-видимому, с давних пор (а некоторые из них — с очень давних пор) состояли на службе у сира де Рэ. Во время этих заклинаний, в большинстве из которых участвовал Жиль, «как в Машкуле, так и в иных местах», чертили «на земле круг или фигуру округлой формы»; тот, кто хочет вызвать дьявола, «намереваясь его увидеть <…>, побеседовать с ним и заключить соглашение, должен перво-наперво провести по земле круг»… Впрочем, Жиль утверждал, что он так и не сумел ни увидеть дьявола, ни поговорить с ним, «хотя <…> прилагал к тому все возможные усилия, в такой степени, что от него теперь уже не зависело, смог бы он узреть дьявола либо побеседовать с ним».
У нас есть обстоятельное изложение некоторых заклинаний. В одном из них, помимо сира де Рэ, участвовал Жиль де Сийе. Нам неизвестно имя заклинателя, но мы знаем, что само действо происходило в покоях Тиффожа и было, вероятно, одной из первых попыток вызвать дьявола. Хотя там и был прочерчен круг, но оба сообщника тряслись от страха. Исполненный дурных предчувствий, Рэ, «взял в руки образ Всемилостивой Девы Марии» и скорее всего, вошел в круг, «ибо заклинатель запретил емy креститься, ведь если бы он сие совершил, все бы они подверглись серьезной опасности; однако он вспомнил молитву Пресвятой Деве, начинавшуюся с «Alma»[23], и тотчас же заклинатель приказал ему выйти из круга, что он немедля и сделал, крестясь; быстро покинул он комнату, оставив там заклинателя и заперев за собою дверь; затем он <…> Сийе <…> обнаружил, и тот ему сказал, что заклинатель, коего в покоях оставили, был побит и поколочен весьма сильно, и что слышно было, как будто выбивают перину; он, обвиняемый, этого не слышавший, повелел открыть комнату и на пороге узрел заклинателя с израненным лицом и иными частями тела, а лоб у него был так ушиблен, что он едва мог стоять; испугавшись, что он не переживет помянутых ранений, Жиль пожелал, чтобы тот исповедовался и принял причастие; однако заклинатель не умер и от ранений своих излечился». Заклинатель, имитировавший шум от нападения демона и для пущей убедительности изранивший сам себя, видимо, использовал традиционную технику обмана, жертвой которого Рэ становился по крайней мере дважды.
Помимо того, что поведение Рэ было столь несдержанным, поскольку вначале он очень нервничал, есть еще одно основание считать, что это заклинание одно из первых: роль, которую играл Сийе и то, что, кроме Сийе, никого больше не было. Вплоть до 1435–1436 года в том, что касается алхимии и заклинаний Сийе, похоже, был для Жиля единственным «поставщиком» (в то время он, вероятно, был и главным поставщиком детей, причем когда хозяин уставал от убийств, именно Сийе чаще всего брал это дело на себя).
Начиная с 1435–1436 года священник Эсташ Бланше, по-видимому, заменил его в поиске алхимиков и заклинателей (что касается детей, ими в основном стали заниматься Анрие и Пуату, хотя Сийе не исчезал).
Прежде всего, Жиль де Рэ поручил Сийе разыскивать заклинателей «в местности, которая находилась выше по течению реки», но никаких удовлетворительных результатов поиски, видимо, не дали. Сийе доложил ему о том, что сказала одна заклинательница: если его господин не отвратит души своей от Церкви, в особенности от часовни в Машкуле, ничего не выйдет; другая сказала ему почти то же самое, но в иных выражениях. Еще один заклинатель, которого он должен был привести, утонул. Другой пришел, но вскоре умер…
Эсташ Бланше, который должен был привезти из Италии молодого и обаятельного Прелати, вначале, казалось, не совершал ни малейшей оплошности. Но заклинатель, привезенный Бланше из Пуатье в Пузож, обокрал сира де Рэ. У Рэ в Пузоже был замок, полученный им, как и Тиффожский, от жены. Однако заклинали дьявола не в замке. Церемония произошла ночью, в лесу неподалеку. Там были Рэ, Бланше, Анрие и Пуату (Сийе в то время, по-видимому, впал в немилость.)
Заклинатель, доктор по имени Жан де Ларивьер, вошел в лес один. Он был вооружен. У него был меч и другое оружие, а доспехи его были белого цвета. Внезапно сообщники услыхали громкий звук, как будто Ларивьер с кем-то сражался. Бланше полагает, что он изо всех сил бил себя мечом по доспехам. По возвращении Ларивьер выглядел «испуганным и взволнованным». Он сказал, что видел в лесу «демона в обличье леопарда». Демон прошел мимо, не сказав ни слова и ускользнув от него. Жиль безоговорочно поверил заклинателю.
Он немедленно выплатил ему двадцать золотых реалов. Затем все вернулись в Пузож, где закатили пир и провели ночь. После этого Ларивьер сказал, что пойдет за чем-то, чего ему недостает и вернется в скором времени, но, забрав двадцать золотых, исчез и больше не появлялся.
Это заклинание относится приблизительно к 1436 году. Почти в то же самое время, видимо, произошла и история с золотых дел мастером из Анже. В 1436 году Жиль в любом случае проезжал через этот город. Там он напустился на своего прежнего наставника, имевшего неосторожность перечить ему и встать на сторону его семьи. Возможно, Жиль остановился тогда в «Серебряном льве», куда Бланше, по его словам, направил золотых дел мастера, якобы сведущего в алхимии. Жиль дает ему марку[24] серебра «для опытов». Но мастер, запершись в комнате, начинает пьянствовать. Жиль с негодованием обнаружил его спящим… Он прогнал его, но тот забрал серебро.
Похоже, этот пропойца был честнее всех остальных: он был не заклинателем, а алхимиком. Церковь преследовала алхимиков, но не столь открыто, как колдунов или заклинателей; порой она даже терпела эту науку, которая, в конечном счете, лежит в основе химии… Немногим позже Рэ пригласил на службу вполне приличного алхимика. Как и человек из Анже, это золотых дел мастер; работа с металлами подготавливала к алхимии и не противоречила ей. Мы не знаем, когда он переезжает жить к сиру де Рэ в Тиффож, но он был там в день приезда Прелати из Италии — 14 мая 1439 года; Прелати и Бланше расположились в одной комнате с ним. Почти все, что мы можем сказать о нем, нам известно из свидетельства Бланше (сс. 230–231) и у нас столько же оснований полагать, что тот привел его к Рэ, сколько и в случае с мастером из Анже. Второй мастер был из Парижа и отзывался на имя Жан Пти.
В декабре 1439 года он еще был на службе у Рэ; хозяин послал его в Мортань, чтобы убедить беглеца Бланше вернуться в Тиффож. Но Бланше отказался. Он поручил Жану Пти растолковать Жилю и Прелати, что общественное мнение против них, что они должны отречься от своей преступной жизни. Жан Пти выполнил поручение Бланше и поплатился за это, ибо взбешенный Жиль приказал бросить его в темницу в замке Сен-Этьен-де-Мерморт; если верить Бланше, он «пробыл там долго». Нам неизвестно, до какого момента он продолжал служить Жилю, однако 15 сентября 1440 года, в день ареста, его рядом с Жилем уже не было. Будь Жан Пти в тот день в Машкуле, его бы арестовали, как Прелати, с которым он долгое время ежедневно трудился. Прелати работал вместе с ним у тех печей, которые Жан, по всей видимости, установил до приезда итальянца, даже задолго до того.
Другие алхимики, итальянцы Антуан де Палерн и Прелати, были еще и заклинателями. Кажется, Антуан де Палерн был первым, но не остался на службе у Жиля надолго; и когда Рэ говорит об опытах с ртутью, то, возможно, инициатором их был именно Жан Пти (итальянцы в основном занимались заклинаниями). Жиль не сомневался, что вот-вот, не сегодня-завтра, вместе с Пти или Прелати, а с обоими — уж тем более, — он научится превращать металлы; Рэ всерьез считал, что будет создавать золото. Он был уверен: если бы неожиданный визит будущего Людовика XI, тогда дофина Вьеннского, в декабре 1439 года, не вынудил его разрушить эти печи (поскольку указом Карла V алхимия была запрещена), то он смог бы производить золото! Он вновь обрел бы свое гигантское состояние и наслаждался безграничным могуществом и неисчерпаемыми богатствами!
Появление Франческо Прелати, которого весной 1439 года Бланше привез из Флоренции, окончательно погубило Жиля. Прелати, молодой, чарующий своими познаниями в магии, литературным дарованием и итальянским происхождением, буквально соблазнил сира де Рэ; его действительные таланты вкупе с красноречием шарлатана покорили Жиля.
У Жиля теперь оставалась одна надежда: на помощь демона. Он принял обворожительного юношу за знатока, который, по его мнению, как никто другой был сведущ в тайных знаниях, способных вернуть Рэ утраченные богатства. Прелати, дерзкий, отважный, родом из города, где процветала гомосексуальность, должно быть, отлично сошелся со своим господином, который, похоже, сам соблазнил необузданного и амбициозного распутника. Скорее всего, Прелати поддался обольщению, ведь, несмотря на опалу, Жиль все еще распоряжался оставшимся у него состоянием с щедростью. Принятый как друг, быть может, как любовник (хотя в этом мы не можем быть уверены до конца), Франческо Прелати с самого начала развернул бурную деятельность с заклинаниями, ничуть не смущаясь тем, с каким упорством дьявол отказывался появляться. Легкие и изящные выдумки, а порой и неуклюжие комедии скрывали обман. Вслед за прежним заклинателем он оправдывался мнимой агрессивностью демона, который якобы нещадно избил его в комнате, где Прелати не забыл запереться. Перепуганный Жиль уже представляя своего друга мертвым, и обнаружив его, израненного, пожелал взять на себя заботу о нем и никого не подпускал к Прелати. Но, отказавшись явиться Жилю, дьявол не преминул объяснить Франческо причину. Ведь близкий Прелати демон по имени Баррон несколько раз снизошел до того, чтобы оказать прелестному плуту честь своим присутствием, когда тот был один… Так у Прелати без труда получалось держать в страхе и беспокойстве своего суеверного господина. Впрочем, выдумки Прелати ни о чем нам не говорят; должно быть, между этими двумя людьми были особые отношения, о которых свидетельствует уже упоминавшееся нами патетическое прощание (с. 204) Жиля и Франческо на суде. Похоже, эти заблудшие души не останавливались ни перед чем… И тот, и другой, несмотря на неимоверную развращенность, все же были способны на какие-то чувства… запутанная интрига их чувств сплелась из мошенничества одного и глупости другого. Нам не следует забывать и о том, как юный комедиант грубым ударом ноги под зад отплатил своей хозяйке, которая побеспокоила его, оплакивая своего умершего мужа (с. 123). Если бы старая кормилица не поймала ее за платье, несчастная от удара свалилась бы с лестницы… Именно об этой сцене следует напоминать тем, кто растрогается, услышав слова, с которыми на пороге смерти, перед лицом судей, монстр обратился к своему мистификатору.
Ниже (сс. 112–127) я в деталях приведу все сведения о заклинаниях (произошедших с весны 1439 года до ареста в сентябре 1440 года), которые можно извлечь из показаний Жиля, а также из свидетельств Анрие, Пуату и Бланше, не говоря уже о Прелати. Довольно многочисленные и точные описания открывают перед нами богатую панораму колдовских ритуалов той эпохи… Пока же мне хотелось бы передать ту атмосферу, которую создавали в замке Тиффож настойчивые воззвания к бесовским силам. Прелати увидел всю суеверную набожность своего господина, но вместе с тем ему открылись и жестокие убийства, без которых Жиль не мог обойтись; должно быть, Прелати сделал существование Жиля двусмысленным и парадоксальным, заставив его тщетно ожидать спасения от дьявола и жить в демонической атмосфере, в окружении призраков зарезанных детей. Тот, кого Рэ с нетерпением ждал, впадая в удивительную эйфорию от предвкушения несметных богатств, был неуловим… а отчаянию Жиля вторил лишь кошмар окровавленных голов и угроза все ближе подступающей, окончательной катастрофы; не замечая этой угрозы, Жиль по-детски закрывал на все глаза.
Прежде всего, Прелати отучил своего господина от привычки присутствовать во время заклинаний. Свои неудачи он объяснял недовольством дьявола; напротив, всякий раз, когда щепетильный итальянец колдовал в одиночестве, дьявол был тут как тут! С апреля по декабрь 1439 года ему удавалось завораживать кровавого убийцу, который слепо плыл по течению. Но ситуация осложнилась. В июле–августе Жиль отправился в Бурж, где пробыл некоторое время, получал известия о дьяволе и даже подарок от него: «черный порошок на кровельном сланце», переданный специально для Рэ Барроном, знакомым демоном Прелати. Последний регулярно пишет своему господину. Сначала Жиль носит прах на шее, в серебряной шкатулке, но через несколько дней пони мает, что этоему никак не помогло… Видимо, по возвращении из Буржа, в Бургнефе, где Рэ встретился с герцогом Иоанном V Бретонским, он потребовал, чтобы Прелати дал ему возможность присутствовать при заклинании, устроенном там же, намереваясь снискать при помощи Баррона милостей герцога. Тщетно. Обманутый и разочарованный, Жиль тотчас же предается своей изуверской страсти: в тот день расстался с жизнью пятнадцатилетний Бернар Лекамю. Но и это не помогло; очевидно, злодей не мог обрести покой: его терзают ужас и угрызения совести. Даже в Бургнефе он мечтает о том, что исправится, будет проливать слезы пред Гробом Господним в Иерусалиме. Возможно, после этого провала и последующего кризиса Прелати, понимая, что ему следует вновь заручиться поддержкой своего господина, предлагает нечто вроде спасительного средства: разгневанный демон потребовал от Жиля жертвы! Настала пора принести в жертву дьяволу младенца. Вначале казалось, что такое предложение напугало Жиля. Прелати должен был заранее предвидеть, что этот суеверный человек будет трястись от страха; ему была знакома нерешительность преступника, которого так никогда и не покидали надежда и забота о спасении своей души: Жиль не мог утаить от самого себя всю непростительность, всю мерзость этого приношения «нечистой силе», жертвой которого стал невинный, несчастный ребенок. Тем не менее, он, затравленный, желая любой ценой спасти как жизнь свою и душу, так и оставшиеся богатства, — однажды вечером принес Прелати руку, сердце и, возможно, глаз ребенка. Столь велико было его желание увидеть дьявола! Ночью итальянец преподнес дьяволу этот жуткий дар, но тот не появился…
Нетрудно представить себе в каком состоянии духа пребывал Жиль после случившегося. Видимо, этот человек, запятнавший себя кровью, был в ярости. Разве сумел бы теперь Прелати сохранять прежнюю магическую власть над ним? Видимо, Жиль теперь боялся всего. Ему, похоже, оставалось только одно — биться в припадках гнева… По просьбе Бланше Жан Пти известил его о всеобщем недовольстве, которое все нарастало, и призвал изменить своим преступным наклонностям; за это золотых дел мастера заключили в одну из тех ужасающих тюрем, долгое пребывание в которых сулило верную смерть…
Последним звеном в цепи несчастий Жиля стал внезапный визит будущего Людовика XI, в ту пору дофина Вьеннского. Этого зловещего человека отец его послал в Пуату, дабы положить конец военным беспорядкам, которые в том краю не прекращались ни на миг. Он едет в Тиффож, а Рэ, похоже, едва успевает уничтожить там алхимические печи. Старый указ Карла V запрещал практиковать алхимию. Печи вовремя убрали, и дофин, для которого такой номинальный и ненастоящий маршал, каким был в 1439 году сир де Рэ, не был авторитетом, ограничился арестом руководителя Тиффожского гарнизона, виновного в грабежах и «реквизициях» во время кампаний, проходивших в этой местности. Арест был обусловлен тем, что вооруженные люди Рэ нередко там промышляли… На самом деле этот недружелюбный визит имел весьма печальные последствия: разгром печей означал, что злодей, который находился на грани разорения, не сможет быстро завладеть вожделенным золотом. И правда, пожелай этого демон, он бы смог при помощи алхимии даровать своему ревностному слуге желаемое! Но демон по-прежнему не намеревался появляться! Красноречие и очарование Прелати отсрочили финал лишь на несколько месяцев. Всплеск эйфории был предвестником катастрофы; прилив жизненных сил предшествовал окончательному падению.
В принципе, к началу 1440 года игра уже была проиграна. Состояние маршала и моральное доверие к нему иссякли окончательно. Ему разом изменили все. Дьявол смеется над ним. Если бы соблазнительный Прелати его не околдовал, он прогнал бы этого хвастуна, у которого ничего не получалось. Но в ту бедственную пору Жиль не смог бы остаться в одиночестве. Он высоко ценил общество Прелати. Они могли беседовать на латыни, а суждения итальянца всегда были проницательными и тонкими. По всей вероятности, французские приятели Жиля были увальнями, жестокими убийцами, такими, как Сийе; Бриквиль был вульгарным стяжателем; более молодые Анрие и Пуату, возможно, отличались миловидностью: их показания написаны живым языком…, и, самое главное, мы знаем, что Пуату, любовник Жиля, был красив. Но и эти юноши были грубыми крестьянами и логично предположить, что Прелати, который, по-видимому, сам бросился в объятия господина, доставлял ему удовольствие благодаря своей утонченности. Жилю наскучили оргии, и он не мог обойтись без своего чудесного собеседника. Не сумев спасти господина при помощи дьявола, Прелати, мог, по крайней мере, позабавить его и развлечь в то время, когда жизнь Рэ погружалась в кошмар, куда загнала его жажда крови.
Если бы не эти последние надежды, зловещий маршал окончательно превратился бы в жалкую развалину. Он уже давно жил в аду, предаваясь необузданной страсти, — для человека, который отказался от рассудочного существования, она становится эротизмом.
Жиль был вконец сломлен, поэтому в какой-то момент ожесточение и гнев ослепили его. Он продал один из последних оставшихся у него замков в домене Рэ, Сен-Этьен-де-Мерморт, бретонскому казначею Жоффруа Леферрону. Узнав, что сир де Вьейвинь, один из кузенов Рэ, охотно купил бы этот замок, потому что когда-то он принадлежал его семье, Жиль подумал, что Жоффруа Леферрон откажется от сделки и примет его условия. Он ошибся. Мы не знаем, почему Жиль так и не смирился с отказом казначея. Вопреки здравому смыслу он решил силой вернуть себе то, что продал. В Сен-Этьен-де-Мерморте не было вооруженного гарнизона. Казначей просто направил туда своего брата Жана, который был духовным лицом и находился под церковным покровительством.
Жиль де Рэ столкнулся не просто с казначеем Иоанна V, этот высокопоставленный чиновник явно был лишь доверенным лицом, выступавшим от имени самого герцога. Что бы ни руководило его поступками, в настойчивости Жиля, устремившегося с криком, потрясая оружием, к деревенской церкви, где брат казначея отправлял божественную литургию, было нечто безумное.
Под угрозой немедленной смерти — отсечения головы — Жан Леферрон отворил двери замка безумцу, который тотчас же заключил его в кандалы.
Этот неистовый порыв натолкнулся на яростный отпор противников Жиля, спровоцировав вместе с тем герцога Бретонского и епископа Нантского на ответные действия.
Рэ сопротивлялся, он надеялся спастись, используя различные властные возможности. Он перевел своего пленника, Жана Леферрона, из Сен-Этьена, находившегося под юрисдикцией герцога Бретонского, в Тиффож, подвластный лишь королю.
Он пытался вступить в переговоры с Иоанном V. Но четырех месяцев хватило. Хотя Иоанн V и Рэ встретились, и эта встреча оставляла Жилю надежду, приблизительно в то же время герцог добился того, что его брат, коннетабль Карла VII, завладел Тиффожем во Франции и освободил Жана Леферрона, на которого Жиль рассчитывал как на заложника. 15 сентября люди Иоанна V схватили сира де Рэ в Машкуле. После ареста он был препровожден в темницу Нанта вместе с Прелати, Эсташем Бланше, Анрие и Пуату.
Между тем расследование детоубийств уже серьезно продвинулось. С 30 июля его вел епископ Нантский, Жан Мальтруа, канцлер и правая рука Иоанна V.
Абсурдная история в Сен-Этьене запустила механизм правосудия, представители которого еще долго оставались бы безучастными к судьбе маленьких голодных нищих, зарезанных грансеньором.
Лишь с недавних пор юридически санкционированная смерть перестала быть спектаклем, призванным развлечь и устрашить толпу. В средневековье любая казнь была еще и зрелищем. Как и трагедия в театре, смерть казненного становилась в те времена напряженным и захватывающим моментом повседневной жизни. Войны и массовые убийства, пышные выезды сеньоров или духовенства, казни покоряли и подчиняли себе толпу так же, как церкви или крепости: именно они были источником нравственных установлений и придавали глубокий смысл всей жизни в целом (но, быть может, вместе с тем поощряли порок и, в конечном счете, обессмысливали мир). Еще до суда, завершившегося смертным приговором, сразу после ареста Жиль де Рэ был отдан на потребу публике; он был ей обещан, подобно лучшему спектаклю на театральной афише.
Десятью годами ранее той же безликой толпе обещали Жанну д'Арк; шум и ярость этой толпы по-прежнему доносятся до нас сквозь столетия…
Среди всех жертв, отданных толпе, Жанна д'Арк и Жиль де Рэ, эти боевые товарищи, были противоположны друг другу, подобно тому, как преступление, которое обнажает отталкивающий лик и слезы преступника, противоположно поруганной невинности! И лишь в одном смысле можно сопоставить две этих казни: переживания грозной и шумной толпы, на глазах которой вспыхнуло тело Жанны; переживания, связанные, вероятно, с таким же смутным рокотом безликой толпы, раздавшимся, когда Жиль в свою очередь был предан пламени. Нам это кажется странным, но трепет, вызванный этими преступлениями (бесчисленные дети, которых зарезал убийца, извергая на них, если верить его показаниям, свое семя) и сопровождаемый слезливым спектаклем, вызвал сочувствие у толпы. Ведь в моменты необычайного народного волнения можно ожидать чего угодно; в тот день толпа собралась с раннего утра, чтобы участвовать в процессии, отправившейся к месту казни, молясь Богу за Жиля и его сообщников, которых вели на смерть. В тот день люди в толпе, проливая слезы, осознавали, что этот грансеньор, который умирал на их глазах, гнуснейший из преступников, похож на каждого из них.
Нам ничего неизвестно о том, как вел себя Жиль де Рэ во время ареста.
Видимо, поначалу он верил, что сумеет выпутаться из положения, в которое попал после скандальной истории в Сен-Этьене. На первых порах Жилю оказывали почести, соответствующие его титулу. Ему отвели обширные покои, совершенно непохожие на застенки, в которых держали несчастных узников (настолько непохожие, что допрос обвиняемого проводили десять или пятнадцать человек). Судебные прения проходили перед церковным трибуналом, который возглавляли епископ Нантский и представитель святой инквизиции. Именно эти церковные прения и придали процессу Жиля де Рэ тот особый драматизм, благодаря которому он занял важное место среди всех остальных судебных разбирательств. (Светские слушания были менее значимы; впрочем, в подробностях до нас дошли лишь протоколы церковного процесса.)
Среди всех средневековых казней, какими бы зрелищными они ни были, театрализованная казнь Жиля де Рэ была, по-видимому, наиболее волнующей. И нам кажется, что этот процесс был по крайней мере одним из самых оживленных, проникнутых патетикой судебных дел всех времен.
Перед судьями предстал человек, привыкший вызывать у людей дрожь, подсудимый, который был гораздо неудобнее тех, кого судят в наши дни.
Чуждый какой бы то ни было хитрости, Жиль де Рэ, как я уже сказал, был по-настоящему глуп и простодушен. Глупость эта отчетливо проявилась в его первых действиях, в оскорбительных выпадах, за которыми последовали подавленность, слезы и постыдные, скандальные признания. Каким бы устрашающим ни был его облик с самого начала, судьи все равно не утратили благоразумия. При первом его визите в суд они не стали рассматривать самое существенное; им, вероятно, хотелось, чтобы подсудимый, прежде чем оценить серьезность обвинения, признал их полномочия. Первая явка состоялась 28 сентября. Предоставив Рэ томиться в одиночестве, они ждали до 8 октября, чтобы затем вновь пригласить его в суд. Но на этот раз обвинение явилось в своем истинном обличии: оно было окончательным. Жиля теперь обвиняли не просто в нарушении церковной неприкосновенности в Сен-Этьене; он заклинал дьявола, резал и насиловал детей, он преподнес демону кисть руки, глаз и сердце ребенка. Когда Жиль осознал всю тяжесть обвинения, бешенству его не было предела. Ему следовало знать с самого начала: для него все кончено. Он вспылил, объявив своих судей некомпетентными. Ему явно хотелось затянуть процесс в надежде на вмешательство каких-то внешних сил. Однако суд оказался непреклонен и огласил свое решение: с Жилем следовало покончить без промедления. Когда Рэ вновь предстал перед судьями 13 числа, он впал в бессильную ярость, неистово оскорбляя их, называя их развратниками и симонитами[25], тщетно пытаясь настроить против них президента светского трибунала, присутствовавшего на прениях. Судьи реагировали холодно: они тотчас же отлучили безумца от Церкви.
В те времена отлучение от Церкви было чрезвычайно действенным средством. На первый взгляд, Жиль де Рэ мог поставить себя выше судей. Но его суеверная и набожная натура, которая, несмотря на все преступления и сатанинские опыты, давала о себе знать, не выдержала. Возвратившись в свои одинокие покои, Рэ очутился посреди немыслимых кошмаров, и бред охватил его.
Оставался еще один выход, жуткий, но возможный для безумца. Пусть его гибель обратится в яркое пламя! Пламя, неизбежно гибельное, зато зрелищное, неистовое; толпа, приблизившись к этому сияющему пламени, будет зачарована…
Он жил, окруженный нескончаемыми галлюцинациями, и теперь, вотще добиваясь славы, неистовым движением мысли вышел за пределы мыслимого. Слава Жиля окончательно улетучилась, и отныне единственная возможность для него действительно прославиться связана была с преступлениями. Но лишь при одном условии:
Он собирался сознаться в них, рыдая, отчаявшись, уже почти умирая, но в то же время явить устрашающее величие, величие, способное вызвать трепет!
Он собирался подчиниться духу христианства, именно по этому пути он всегда хотел следовать, вопреки всему. Жиль, стеная, воззвал бы к Богу, моля о пощаде Его, а также всех тех, кто пострадал от глубочайшего презрения, которое он питал к людям. Он воззвал бы, стеная, на пороге смерти; слезы его в этот тяжкий момент, апофеоз страдания, оказались бы воистину кровавыми слезами!
Но прежде чем постигнуть причины смены настроений Жиля или, быть может, догадаться о них, мы лишь смутно представляем себе, что промелькнуло в хрупком его сознании в тот миг, когда сопротивляться он уже не смог. Точно так же ночью в грозу ничего не различить, и отблески сверкающих молний проносятся мимо нас… при условии, что они проносятся мимо нас; а мы заворожены не только понятными, знакомыми явлениями, но и изменчивостью, сбивающей с толку, внутри которой поочередно сменяют друг друга разные возможности. Мы не должны отказываться от изображения (или хотя бы от попытки такового) незначительных событий, в силу которых могло произойти то, о чем повествуют документы. Ни в коем случае не следует забывать, что мысли и чувства Жиля де Рэ никогда не могли быть в точности такими, как это нам представляется, и догадки наши весьма приблизительны. До неприличия откровенные и точные показания свидетельствуют о душевном смятении, повлекшем за собою знакомые нам слезы, признания и молитвы. Но не будь слов, свидетельствующих об этом, такое смятение было бы нам не менее чуждо, чем гроза, пронесшаяся мимо нас во время сна. Именно в таком — и лишь в таком — смысле комментарии добавляют что-то к перечню фактов. Но нужно ли целиком сводить театрализованную смерть сира де Рэ к убожеству этих фактов? Разве можно отделить факты от непостижимой, молниеносной зарницы возможного?
Когда 15 октября 1440 года Жиль де Рэ вновь предстал перед судом, перемены, которые произошли с ним в течение этих двух дней в одиночестве его покоев, были столь велики, что походили на смерть: одна лишь смерть производит более глубокое опустошение… Жиль был безропотен, покорен судьбе: у судей он попросил прощения за свои оскорбления, плакал. Он не сознался во всем в первый же день, но, отрицая то, что было самым тяжким преступлением для представителей Церкви, Рэ с самого начала признался в постыднейших деяниях: он убивал детей!
На коленях, в слезах, «жалобно стеная», он молил вернуть его в лоно Церкви. Судьи, уже простившие его оскорбления, удовлетворили и эту просьбу. Колебания во время первых его допросов не являются показательными. Конечно, нет ничего невероятного в том, что вначале он о многом умалчивал. Быть может, он полагал, что раскаявшемуся грансеньору простят убийства несчастных детей, тогда как за воззвание к демонам его предадут огню? Не исключено.
Однако сложно представить себе, что первый, самый трудный шаг был наигранным. Я полагаю, что охватившее Жиля глубокое душевное смятение все еще обрекало его на мучительные колебания. Хотя он едва осознавал это, но его с самого начала увлекла головокружительная возможность: признаваясь в своих отвратительных преступлениях, он очарует тех, кто будет ему внимать. Мог ли он жить и не очаровывать? Жить и не очаровывать? То же, что жить и не дышать! Все его судорожные помыслы были устремлены к мгновению, когда внимавших ему охватит дрожь. Очарованные, они в ужасе содрогнутся! Эксгибиционизму преступников, служащему компенсацией за тревожную скрытность, обычно присущи такие черты; именно поэтому признание столь соблазнительно для виновного, у которого в силу гибельности преступления всегда есть возможность вспыхнуть пламенем, которое гибельно само по себе.
Решающие и самые постыдные признания Жиль де Рэ сделал не ранее 21 октября, дня, когда было принято решение пытать его. Эти показания, возможно, были даны под угрозой пыток. Мне кажется более вероятным, что после этой угрозы Жилю было проще поддаться своим страстям, которые самой угрозой спровоцированы не были. Ощущая угрозу, Жиль де Рэ умолял судей даровать ему отсрочку. Он будет размышлять, но вначале обязуется говорить спонтанно, так, чтобы судьи остались довольны. Рэ добивается того, что его выслушивает не только церковный суд, но и председатель светского трибунала, к которому присоединился епископ Сен-Брекский. После того как пытка была отсрочена, Жиль исподволь принялся давать чудовищные показания, после которых настаивать на своем было уже немыслимо. Заседание 22 октября оказалось решающим; перед церковными судьями, которых окружали многочисленные помощники, Жиль пространно живописал свои гнусности. Он вспомнил о самом страшном. Об отрубленных головах, которые он разглядывал со своими сообщниками, дабы решить, какая из них красивее всех, и поцеловать ее. И как дружно все они смеялись, наблюдая за гримасами умиравших.
Этот жестокий эксгибиционизм возможен сам по себе лишь в силу некой двусмысленности. Можно ли его представить без рыданий грансеньора? А если бы плачущий преступник не был этим грансеньором? В этих признаниях напряжение достигает пика… Они являются в необычном, суверенном свете: ощутимо величие преступника (не требует ли сама трагедия того, чтобы преступник был суверенен?); вызывая ужас, преступник в то же время возбуждает трепетную симпатию, сочувствие тех, кто видит, как он плачет, тех, кто плачет вместе с иим.
В смерти Жиля де Рэ особенно потрясает именно сочувствие. Кажется, что преступник растрогал публику, отчасти из-за жестокости своей, отчасти в силу благородного происхождения и пролитых слез.
Когда по завершении светского суда был вынесен смертный приговор и президент трибунала проговорил с Жилем некоторое время, судья обратился к обвиняемому не как судья; он был почтителен настолько, насколько в обычных обстоятельствах один человек почтителен с другим. Набожность, проявленная Жилем в эти последние мгновения, видимо, оправдала судью в его собственных глазах. Его, вероятно, беспокоило могущество рода, к которому принадлежал человек, только что посланный им на смерть. Я думаю, что судью ошеломил прежде всего подлый и отталкивающий характер убийств, соединенный с набожностью, с этими слезами и величием, так что судья перестал ощущать дистанцию между собой и гнусным преступником.
В то же время, я полагаю, сам виновный смутно осознавал, какое волнение и смятение может вызвать его смерть.
В тот день наивность его была сродни наивности судей, которых он так растрогал. Он даже попросил у председателя светского трибунала обратиться к епископу Нантскому, который был президентом церковного суда; «невероятная» просьба преступника состояла в том, чтобы к месту казни его сопровождала процессия, устроенная самим епископом и прислужниками из его храма, чтобы в процессии этой шел весь народ и молился Богу за него и его сообщников, которые погибнут вслед за ним.
Судья тотчас же пообещал ему испросить этой милости, которая была ему оказана.
Но прежде он испросил и получил другую милость: поскольку его должны были повесить, а затем сразу же предать огню, он захотел, чтобы «прежде чем тело его обнажится и вспыхнет», труп вытащили из пылающего костра, положили в гроб и доставили в церковь монастыря кармелитов в Нанте.
Так что смерть его была обставлена с театральной пышностью.
Выйдя из замка Тур Нев («Новой башни»), где судили приговоренного, процессия — огромная толпа — с молитвами и песнопениями сопровождала несчастного, столь презиравшего простой народ. Теперь этот народ следовал за ним и молился за него Богу. Процессия подошла к лужайке, возвышавшейся над городом на берегу Луары.
Он до безумия любил эти церковные песнопения, придавшие его смерти блеск, которым он никак не мог насытиться. Кажется, «женщины благородного происхождения» позаботились о том, чтобы как можно скорее вытащить из огня повешенного мертвеца, и на мгновение он предстал в окружении наводящего ужас великолепия пламени.
Затем они положили его в гроб, и тело было торжественно доставлено к своему последнему приюту, где его ожидала смиренная и строгая панихида.