Ежедневные посетители раненого сидели все у него, ко­гда слуга доложил, что пришла Марковна. Александр про­сил своих гостей оставить его на несколько секунд наедине с нею. Отец Иов, выходя из комнаты, увидел краснощекую молодую женщину. Он возвратился к больному и стал уго­варивать его не пускать кааачки ксебе, объясняя свои опасе­ния; но Александр? успокоил доброго старца, заверив его, что свидание с казачкою имеет совсем иную цель, нежели думает священник. Отец Иов вышел. Марковну впустили.

— Здорово, Марковна!—сказал Александр, играя тремя червонцами. :

— Здравствуйте, ваше благородие!—отвечала казач­ка,—зачем изволили посылать за мною?

— Дело есть до тебя, молодушка! Посмотри-ка в той комнате, нет ли кого?

Глаза казачки засверкали, обращаясь то на Александра, то на червонцы. Скрывая радость под притворной сты­дливостью, она взглянула в другую комнату и сказала:

— Никого нет-с.

— Ну так подойди поближе ко мне.

— Зачем мне ближе подходить!—молвила молодка, опустив глаза и подергивая платок.

— Взять вот эти деньги.

— За что же я возьму от вас деньги, ваше благородие? Нет, мне не нужно их: у меня муж беда как ревнив, до смерти заколотит!

Между тем глаза Марковны устремлены были на чер­вонцы.

— Врешь, дура! Мне не станет ревновать, даже если б в самом деле был ревнив. Ну, иди же сюда; ведь я ранен, не могу встать.

Бочком, ломаясь и будто нехотя, казачка, подходила, спрашивая протяжно:

— Да зачем же пойду?

— А вот зачем!—отвечал Александр, когда она была уже возле него.— Выслушай меня: ты живешь с армянином- лавочником?

— Как можно! Право нет, ваше благородие! Вам на­праслину на меня сказали.

— Слушай же, да молчи! Мне какое дело! Хоть бы с чертом жила.

— Напрасно, право напрасно.

— Слушай, говорю тебе1 Возьми вот эту бумагу и по­ложи ее в ящик, где хранятся деньги лавочника.—И Алек­сандр подал ей счет армянина.— Если ты согласна испол­нить это, в таком случае возьми себе три червонца; между тем скажи лавочнику, что тебе запрещено ходить к нему, под опасением строгого взыскания с твоего мужа; а тебе это будет выгоднее, он станет давать больше денег. Бери же червонцы!

— Слушаю, ваше благородие! Я скажу мужу, чтобы он исполнил ваше приказание: мой хозяин дружен с лавочни­ком.

— Делай, как знаешь! Но разве ты не боишься, что муж тебя ко мне приревнует и побьет?

— Наши казаки вас чтут, словно отца: ничего для вас не пожалеют.

— Очень рад этому; только не думаю, чтобы они захо­тели меня в свояки.

— Э, ваше благородие! У казаков одна пословица: «па­ши хоть сохой, хоть плугом, урожай все-таки наш!» Ну, где казаку думать о жене? Он всегда или на посту, или в походе; лишь бы дома было, что поесть да выпить, когда отпустят; остальное все равно!

— Спасибо, Марковна! Когда выздоровлю, припомню те­бе эти слова; что-то скажет армяшка?—сказал, улыбаясь, раненый.

— Право, напрасно, ваше благородие! Дай господь вам скорее оправиться! Прощения просим, ваше благородие!

— Прощай, Марковна! Когда исполнишь мое приказа­ние, тогда принеси к человеку моему десяток яиц и вели по­дать их мне, а я вышлю деньги за них, только чур никому не болтать, иначе я точно рассержусь, пожалуюсь мужу твоему да научу его порядком тебя поколотить: уж прошу не прогневаться!

— Слушаю, ваше благородие! Никому ни слова не ска­жу, а бумага нынче же будет в ларце у армянина.

Казачка вышла. Пшемаф, поймав ее на дворе, стал с нею заигрывать, но Марковна вырвалась и убежала.

Александр, чувствуя себя легче, не хотел долго лежать, он встал с постели и играл даже в преферанс. Маленькая Айщат сидела у него на коленях и держала карты.

Привязанность к нему двух пленных детей удивляла присутствующих. Отец Иов, любуясь попечениями Алек­сандра Петровича о сиротах, спросил его, почему он не ок­рестит их?

— Когда они достигнут полного возраста,— отвечал Пустогородов,— и захотят сами принять христианскую веру,— прекрасно! Но принуждать их к этому, по моему мнению, не должно. Надобно по собственному убеждению быть хри­стианином, а они в таких еще летах, что никакого сужде­ния иметь не могут; притом я не желаю впослёдствии за­служить от них укора в том, что заставил покинуть веру отцов и прадедов.

На следующее утро Николаша еще спал, Александр хо­дил по двору с Айшатою и Дыду, когда казачка принесла яиц.

— Здорово, Марковна! Исполнила ли мое поручение?

— Здравствуйте, ваше благородие! Как же, исполнила; бумага лежит в ларце. Лавочник с ума сходит, от запреще­ния вашего бабам ходить к нему, хочет идти жаловдться полковнику.

— Пускай его идет.

Александр приказал заплатить за яйца и тотчас послал за Пшемафом. Когда последний пришел, Пустогородов про­сил его идти в лавку армянина, будто бы для поверки сво­их расходов, а сам послал туда же своего слугу с одиннад­цатью рублями, следующими по счету, с требованием, чтобы получение этих денег было немедленно отмечено.

Пшемаф сидел в лавке, когда слуга принес одиннадцать рублей от капитана Пустогородова. Армянин удивился и спросил, что это за деньги. «Долг барина,— отвечал слу­га,—отметь-ка, что получил». Тщетно клялся армянин, что счет находился у Александра Петровича, слуга не отста­вал от него. Пшемаф, свидетель спора, наконец, обратился к лавочнику и сказал:

— Да посмотри в своих бумагах!

Армянин открыл свой ларец.

— Извольте,— сказал он,—сам смотри, ваш благоро­дие!—И развертывая сверху лежащую бумажку, подал ее кабардинцу.

— Ну вот —это оно самое и должно быть! Внизу отме­чено капитаном, что им вчера тебе все заплачено, исключая одиннадцати рублей.

Лавочник открыл изумленные глаза.

— Когда заплатил?— спросил он.—Как эта счет сюда пришла?—и взглянув на бумагу, удостоверился в истине сказанного Пшемафом. Он отправил слугу с деньгами об­ратно к капитану и велел сказать, что придет тотчас сам объясниться. Слуга возвратился и рассказал все Алек­сандру. Вскоре явился и армянин, совершенно расстроенный.

— Ваш благородие! — робко молвил он,— что ваша, мстя хочет совершенно разорить! Возьмите этот счет из жало­сти: вить моя деньги не получал.

— А какая тебе польза, если я возьму твой счет? Ведь ты вынул его из своего ларца при Пшемафе, следственно, не можещь доказать, что не получил денег; только заста­вишь этим своих должников сомневаться в твоей честности. Я тебе объявил вчера, на каких условиях можешь полу­чить свои деньги, стало быть, нечего и толковать. Отправ­ляйся, исполни мое поручение: чем раньше ты его сдела­ешь, тем скорее получишь деньги. Видишь, я мастерски умею держать обещание; так знай же, если ты проболтаешь кому-нибудь, что я тебе вчера сказал, так ожидай мести и тогда пеняй на одного себя! Ступай, мне нечего с тобою более говорить.

Несколько дней спустя Пшемаф получил известие, что черкешенка, его пленившая, назначена владетелю в на­ложницы. Между тем носились слухи, будто владетельный князь намеревается отхлынуть в горы и освободить себя от подданства русскому правительству: такие известия сильно потрясли Пшемафа. Его черкесская, пламенная душа воз­мущалась при стечении стольких препятствий в желаниях; сердце сжималось при мысли о бедствиях, ожидающих его соотечественников, если они бегут. С одной стороны, они будут теснимы племенами, у которых найдут убежище; с другой, над ними повиснет грозною тучею справедливое мщение.

В самом деле, ужасна участь племени, уходящего в го­ры и покидающего родное пепелище! Но какие сильные побудительные причины должны вызвать его на это! Слава богу, что не часто случается.

Кордонный, приезжавший в станицу, поручил сделать выговор Александру за то, что он не представил ему не­приятельских голов после последнего дела и тем лишил сво­его начальника средства получить значительный выкуп, весьма бы кстати случившийся по скудности казенной сум­мы на экстраординарные расходы, и он приказал еще ска­зать капитану Пустогородову, что он раскается, но поздно, в своем трудолюбии.

Александр смеялся этому, тем более, что он ожидал со дня на день перевода на другой фланг. Давно уже ему не нравились несправедливость и низкие расчеты кордонного, который носил с собою запасы приветствий к прикоманди­рованным приезжим, дабы они, превозносили его в России; доставлял им и немногим любимцам своим награды за чу­жие подвиги; между тем как в деле выезжал всегда на ко­ренных кавказцах.

Капитан сидел у себя, когда вошел к нему лавочник-армянин; с улыбкою самодовольства на лице, молча, он по­дал бумагу.

— Полно, то ли привез? Не надуваешь ли ты меня?— спросил его Александр.

— Ей-бог! То, ваше благородие!—отвечал лавочник.

Пустогородов тотчас вынул кошелек и заплатил старый

долг армянину, который следил глазами золото, отсчиты­ваемое капитаном.

— Ваш благородие! Право, моя издержал своих пять­десят рублей достать эта бумага.

— Вот тебе семьдесят пять.

— Покорно благодарю, ваш благородие! Лучше честный человека капитан, ей-бог, моя не знает! Да, ваш благоро­дие, еще одна дела: можно сказать, приказание ваш дал в сотню, теперь уже не надо.

— Черт с тобою! Делай, что хочешь, мне все равно!

— Покорно благодарю, ваш благородие! Право, слав­ный капитан! Дай бог ему скорей здоровья!—пробормотал армянин, выходя.

Александр послал за Пшемафом и отдал ему при отце Иове привезенную лавочником бумагу. Смеясь, он сказал:

— Читайте. Вы желали видеть представление о нашем деле — вот оно.

— Как вы его достали? Ведь оно пишется чрезвычайно секретно. Впрочем, кордонный, потрепав меня по плечу, спросил, какую награду я желаю, р вас обещал полковни­ку представить отлично; наш почтенный старик с живым участием благодарил его.

— Читайте вслух. Пускай отец Иов слышит, как кор­донный славно представляет.

Пшемаф читал. Донесение начиналось так: кордонный начальник, узнав посредством своих лазутчиков о скопище из восьми тысяч человек, намеревавшихся прорваться в на­ши границы, наскоро собрал отряд, состоящий из тысячи ста казаков и двух конных орудий. Удостоверяясь прежде, на каком именно пункте неприятель готовится прорваться, послал с вечера капитана Пустогородова с тремястами ка­заками в такую-то черкесскую мирную деревню, чтобы, во-первых, отрезать хищникам отступление через брод, служа­щий обыкновенно переправою возвращающимся с грабежа черкесам; во-вторых, дабы поспешить на выстрелы и напасть на неприятеля в тыл, если ему вздумается драться с партиею, высланною на его преследование. Еще триста каза­ков отделены были им, дабы занять берега закубанской речки, через которую пролегала дорога для хищников на возвратном пути. Эту команду поручил он... (тут назван был один из его неотлучных любимцев). Третью партию под начальством другого любимца переправил он на ле­вый берег Кубани, чтобы занять другую переправу через небольшую речку, куда неприятель мог кинуться и скрыть­ся в камыши. Сам кордонный начальник с двумястами ка­заков и двумя орудиями ожидал на кубанском броду.

Часа за два до рассвета хищники подъехали к Кубани и начали переправляться по своему обыкновению, т. е. двое верховых остановились посреди реки, держа ружья наизготово, другие два продолжали следовать я, подъехав к нашему берегу, быстро выскочили; в это мгновение залп из казачьих ружей поверг обоих на землю бездыханными, в •ту же минуту выстрелы из обоих орудий положили много горцев, остававшихся на противоположном берегу. Неприя­тель, убедясь, что он открыт, стал отступать; кордонный начальник кинулся со своим отрядом вплавь через Кубань и открыл перестрелку, но неприятель, удаляясь медленно, продолжал упорно защищаться. Наконец, на рассвете, видя малое число казаков, его преследующих, он остановился и окружил наш отряд; однако выгодное место, избранное кордонным начальником, дало войску возможность оборо­няться. Два часа оставался он в таком положении; капи­тан Пустогородов, по трусости или по непростительной мед­ленности, слыша неумолкающую перестрелку и пальбу, ехал тихо, поджидая третью команду, отправленную за Кубань, за которою он своевольно послал. Положение кордонного становилось уже отчаянно, когда офицер, бывший со вто­рою командою на берегу закубанской речки, слышавший упорный бой и предполагая, что его появление даст выгод­ный оборот сражению, понесся со своими людьми к месту, где слышалась пальба, и, ударив неприятелю в тыл, при­вел его в совершенное смятение. В это мгновение кордон­ный начальник бросился в шашки со своими казаками и обратил хищников в бегство; тогда только прибыл капитан Пустогородов, загладив вину свою раною, полученною им гфи преследовании неприятеля. Хищники потеряли до пя­тисот человек, которых тела остались все в наших руках; в числе убитых находятся знатнейшие из предводителей горских народов; сверх того, неприятель покинул множест­во раненых и убитых лошадей; полтораста отбито с сед­лами: из последних — сто кордонный начальник роздал ка­закам, потерявшим своих во время дела, а о пятидесяти остающихся испрашивал разрешение, куда девать. В заклю­чение донесения была поименно свидетельствовано об от­личии, оказанном прикомандированными офицерами, при­бывшими участвовать в экспедиции.

Тут капитан Пустогородов захохотал, у Пшемафа на­вернулись слезы.

— Куда же делись еще сто лошадей?—спросил кабар­динец после минутного молчания.— Ведь я сдал одних оседланных полтораста.

— А лазутчиков-то наградить надо чем-нибудь!—отве­чал Александр с язвительною улыбкою.

— Делать нечего!—сказал Пшемаф,— хотя позорно черкесу быть доносчиком, но на первом инспекторском смотру буду жаловаться.

— Сделаете только себе вред,—примолвил Пустогоро­дов.

— Каким же образом? Разве я не имею явных, неоспо­римых доказательств, что все это лишь наглое вранье?

— Оно так! Да ведь это донесение пойдет от одного на­чальника к другому, следственно, уважив вашу жалобу, вся­кий из них должен сознаться официально, что дался в обман! Притом все прикомандированные читали донесение: их личная выгода поддерживать написанное. Но наконец — положим, вы вселите сомнение, захотят узнать истину, при­шлют доверенную особу: кордонный начальник в угоду ей импровизирует экспедицию, в которой доверенное лицо бу­дет участвовать. Блистательное представление о нем, иска­тельность кордонного начальника поработят признательную душу приезжего, и этот, напишет: «Хотя донесение несколь­ко и хвастливо, но дело, однако было точно славное! Досто­верного узнать я не мог ничего по причине различных по­казаний допрашиваемых». Кончится тем, что вы останетесь в дураках, приобретете много врагов; а вымышленные под­виги кордонного будут по-прежнему печататься в « Allgemeine Zeitung».

— Ужели вы, Александр Петрович, не оскорбляетесь такою на вас клеветой?

— Если б и оскорблялся, к чему послужило бы это со­знание? Совесть и товарищи ни в чем меня упрекать не мо­гут; знакомые не поверят клевете, до незнакомых мне дела нет; к тому же в настоящее время трусов не существует. Вот если б меня отдали под суд, тогда я стал бы поневоле оп­равдываться.

— Да вы ничего не получите!

— Пшемаф! Это будет не в первый и не в последний раз; разве со мною одним это случается? Зато вы видите, как я служу, лишь бы только не могли придраться ко мне: впрочем, брань и хула нечестного — хвала честному.

Доложили о полковнике. Пустогородов приказал про­сить его, взяв с Пшемафа слово молчать о донесении.


VI

Горестные события


Tis not harsh sorrow, but a tenderer woe,


Nameless, but daer to gentle hearts bellow,


Felt without bitterness – but full and clear,


A sweet dejection – a transparent tear.


Byron

Почтенный полковник, войдя к Александру Петровичу, с искренним участием расспрашивал о состоянии его раны. Потом, подавая больному бумагу, примолвил:

— Прочтите, Александр Петрович! Я получил нынче предписание, которое, быть может, будет вам неприятно, но что же делать, черт возьми!

В бумаге предписывалось полковому командиру, под строгою ответственностью, отобрать немедленно у капитана Пустогородова обоих детей и представить их в Ставрополь: мальчика для отправления в батальон военных кантони­стов, а девочку для промена на русских дезертиров.

— Ты поедешь домой!—сказал Александр, поцеловав Айшату, у которой вместо ответа засверкали крупные сле­зы.

— Когда же вы думаете их отправить, полковник? — спросил капитан.

— Да дня через три надо будет.

Айшат сидела на кровати словно пораженная громовым ударом; слезы градом катились из глаз ее без малейшего кривления; странно было видеть это плачущее личико, со­хранившее всю свою ясность; но могло ли оно быть иначе, когда скорбь ребенка была сердечная, непритворная?

Дыду, увидя плачущую Айшат,- спросил на своем язы­ке, о чем она печалится, и когда узнал,—его черты внезап­но изменились, бледность покрыла щеки — все в нем выра­жало страх и опасение. Он устремил вопросительный, пол­ный скорби взор на капитана, который, кивнул только головою.

Мальчик опустил глаза, слезы лились из глаз его. Пос­ле минутного молчания он спросил:

— Куда же повезут нас?

Но Александр не мог отвечать и взглянул на отца Иова. Священник понял его и рассказал все мальчику.

Дыду внимательно выслушал: поднял вдруг голову, при­стально посмотрел на священника и щелкнул языком.

Капитан, к несчастью, погруженный в задумчивость, не слыхал этого решительного, отрицательного знака тавлинцев; отец Иов не понимал его значения.

День медленно клонился к вечеру, длинный, как те дни, когда постигает нас печаль.

Дыду много говорил по-своему с Айшатою, девочка без­молвно слушала и только изредка вопросами перерывала речь маленького тавлинца, Дыду был особенно ласков с Александром и во весь день не спускал с него глаз.

Вечером приятели Пустогородова играли в карты. Бес­чувственный Николаша дивился грусти брата, старался его развлечь, но тщетно. Айшат во весь вечер не отходила от капитана.

Часу в девятом Дыду вызвал ее; они разостлали на дворе коврики и при сиянии полной луны, разливавшей рос­кошный свет, приносили девственные молитвы творцу. Отец Иов, проходя мимо и услышав тяжкие вздохи детей, оста­новился, долго любуясь их набожностью. Окончив молит­ву, они встали; Дыду обнял крепко девочку, потом оба во­шли в комнату.

Преферанс кончился; собеседники Пустогородова гото­вились разойтись, когда прибежал казак, запыхавшись, звать Пшемафа к полковнику.

— Что такое?—спросили многие.

— Не могим знать,— отвечал казак,— должно быть, тревога на низу.

Спустя несколько времени послышались скачущие каза­ки. Александр, Николаша и отец Иов разговаривали вмес­те; Пшемаф возвратился к ним смущенный.

— Зачем же не вас послали на тревогу?— спросил Алек­сандр.

— Я уже был там. Пустое — хищников нет.

— Что с вами?

— Голова очень болит!

На дворе капитана засуетились!

Тщетно уговаривал Пшемаф раненого не выходить на сырой и холодный воздух, но Александр хотел узнать при­чину случившегося, шума.

Вышед на крыльцо, он увидел казаков, которые тащили что-то к нему на двор.

— Что это такое?—спросил Пустогородов.

— Дыду, ваше благородие!—отвечал один из телохра­нителей Александра.—У этих казаков души нет —хуже со­бак!

Александр подошел к мальчику: он был обрызган кро­вью, тело его едва было тепло; все усилия привести тавлинца в чувство остались напрасны. Он испустил дух.

Александр расспрашивал, что случилось с мальчиком.

Дыду поздно вечером выехал вооруженный из станицы верхом. Никто на выезде не останавливал его: все знали питомца капитана Пустогородова. Он спустился по балке к Кубани и направлял коня на брод, оглядываясь на все сто­роны. Казаки, лежавшие в секрете за кустами, приняли было его за хищника, но видя, что он один, окликнули по-русски. Он выхватил, молча ружье из нагалища. В это вре­мя секрет выстрелил по нем; мальчик поскакал по узень­кой тропе, проложенной в кустах, наехал на другой секрет, который, слышав выстрелы, сделал по нем залп и попал в него; однако, мальчик поворотил лошадь и бросился в Ку­бань; он попал на глубокое место, где обняв коня, поплыл вдоль берега.

Казаки успели зарядить опять ружья и, следя взором за плывущим седоком, слышали, как он вполголоса бормотал: «Алла ла ил алла!» Это заставило их вторично дать по нём залп. Когда Пшемаф приехал, лошадь мальчика только что выведена была на берег, а Дыду лежал без чувств на зем­ле. Ружье висело на нем, он был пронизан насквозь четырь­мя пулями. По следу, еще от первого секрета, виднелась кровь.

Пшемаф похвалил казаков, уверяя, что сам капитан одобрил их бдительность на секрете и меткие выстрелы.

Александр, наградив их по рублю серебром за строгое исполнение своей обязанности, просил Пшемафа приказать отнести тело на свою квартиру, дабы Айшат не видала его, и похоронить по магометанскому обряду.

Пустогородов во всю ночь не мог сомкнуть глаз. К све­ту он почувствовал сильный жар, грозивший обратиться в горячку.

Утром Айшат встала и, помолясь богу, пришла к Пшемафу спрашивать, где Дыду. Кабардинец уверял ее, что мальчик уехал. Она поверила и рассказала следующее.

Дыду решился бежать в горы. Айшат умоляла его увез­ти и ее, но он не соглашался, находя тысячу возражений. Она просила мальчика лишить ее, по крайней мере, жизни. Он почти был согласен, но вспомнил, что некому будет ска­зать Искендеру, куда Дыду девался, оставив стреноженно­го коня пастись в известном месте за Кубанью, а оружие у такого-то кургана, убедил ее остаться в живых. Только поэтому Айшат не хотела искать конца своим несчастьям в смерти.

Здоровье Александра Петровича было в чрезвычайно дурном положении, рана перестала нагнаиваться; черкес­ский врач часто повторял: яман, чох яман! (плохо, очень плохо!). Айшат не позволено было к нему входить.

Пшемаф говорил отцу Иову, что, если б капитан был здоров, он, вероятно, нанял бы женщину отвезти Айшату в Ставрополь; кабардинец сам был готов на это, но, к не­счастью, не имел ни копейки денег. Добрый священник не заставил себя просить, он тотчас приискал девочке спутни­цу, которая взялась довезти тавлинку до означенного, го­рода. На другой же день Айшату отправили с нянькою, не дав ей проститься с Александром.

Дыду был похоронен по магометанскому обряду. Вымы­ли его труп, выбрили голову, надели на него две чистые рубашки, завернули в белый саван, накинули на голову чер­кесскую шапку, положили на носилки, понесли на кладби­ще головою вперед, опустили в могилу ногами к востоку, правою стороной в подкоп, вырытый на дне могилы, нало­жили досок наискось и закидали землею. Над головой его воздвигнули столб, на котором сделали надпись и постави­ли длинный шест с флигерем. По черкесскому обычаю- это значило, что усопший погиб от раны, нанесенной ему гяу­рами. Почетный знак, столь же почитаемый горцами, сколь­ко уважаем у нас орден св. Георгия.


VII

Закубанский карамзада*


Кто по чувствам, вражде или влечению


роковому покинет дом и родное пепелище


для жизни боевой, тому благовоние —


дым битв и запах крови.


Пшемаф не забыл о черкешенке, виденной им в мирном ауле; он посылал предложить за нее калым владетельному князю, но получил в ответ лишь оскорбительные насмешки. Препятствия, разумеется, подстрекнули его желания: пы­лая гневом против князя, он решился украсть красавицу. С этой целью он задумал сблизиться с знаменитым разбой­ником Али-Карсисом. Полумирный врач-черкес представлял ему для этого все средства... Вскоре дело было слажено, и Эскудап отправился новым Меркурием за Кубань... Через несколько дней Пшемафу дали ответ, что разбойник в са­мое короткое время приедет видеться с ним. Чтобы, однако ж, склонить Али-Карсиса на что-либо, нужны были день­ги, а у кабардинца их вовсе не было. Он решился просить у полкового командира часть жалованья вперед. Добрый старик, всегда готовый одолжить подчиненных, если дело от него зависело, приказал квартирмейстеру удовлетворить Пшемафа.


* Карамзада значит по-черкесски разбойник.


Узнав о намерении закубанского карамзады быть на днях у молодого кабардинца и о желании этого ехать за Кубань на охоту единственно для того, чтобы встретить­ся со знаменитым разбойником, полковник советовал кор­нету быть как можно осторожнее с Али-Карсисом, который в состоянии употребить во зло эти короткие сношения. Меж­ду тем полковник желал иметь лазутчиком карамзаду, ес­ли только будет возможность склонить на то разбойника. В самом деле, подобный человек мог быть весьма полезен для кавказских военных дел.

Пшемаф дал слово употребить все старания свести пол­ковника с разбойником, если только самому удастся сви­деться с ним

Несколько дней спустя Пшемаф и врач-черкес по имени Мустафа отправились вместе за Кубань на охоту — это был день, назначенный для свидания с карамзадою. Опасности не было никакой для кабардинца, потому что он имел вер­ного проводника. Между тем звание лекаря в большем ува­жении среди черкесов, а еще более у разбойников, которым чаще других бывает необходимость прибегать к искусству врачей. Дорогою Пшемаф убедил товарища уговорить Али-Карсиса побывать у него в гостях, уверяя, что разбойник может быть совершенно спокоен на свой счет.

Оба спутника взъехали наконец на курган и, осмотрясь на все стороны, увидели всадника на отдаленном холме. Врач-проводник повернул свою лошадь направо и, шагом объехав два раза кругом вершины, стал на прежнее место. Видневшийся всадник сделал в свою очередь то же, толь­ко один раз, потом спустился, круто повернул коня направо, проскакал несколько саженей, поворотился назад, как вихрь занесся опять на холм, остановился, слез с коня и лег на землю. Мустафа предложил тогда Пшемафу ехать к лежа­щему человеку. Кабардинец, который понял, что все про­деланное было условленным знаком, принял предложение и поехал со своим проводником на курган.

Через час наши всадники подъехали к человеку, лежавшему на холме. После обыкновенных приветствий по обык­новению правоверных врач спросил, куда им надобно направиться; черкес махнул небрежно рукою назад и, оста­новив указательный палец, означил направление, примол­вив: «На крайнем кургане начнешь класть намаз».

Они отправились далее. Употребив более часа, оба всад­ника взъехали на курган; тут Мустафа слез с лошади, ра­зостлал бурку, снял ружье и, обратясь к полудню, стал на колена, словно хотел молиться богу. Пшемаф, который дер­жал его лошадь в поводу, спустился с холма и поехал к камышам, растущим по берегам топкой речки.

Вскоре два человека вышли из-за мыса. Они пошли на курган, где молился лекарь; взойдя туда, один из них гром­ко и радушно сказал:

— Мустафа, салам алекум!

— Алекум салам, Али-Карсис! — отвечал врач.

После этого приветствия они подошли друг к другу и обнялись по-своему. Это объятие состояло в том, что они правыми руками взяли друг друга за левый бок, левые ру­ки закинули на правое и щекою прислонились к левому плечу один другого. После того оба они уселись на разост­ланной бурке. Мустафа закричал Пшемафу, чтобы он сба- товал лошадей и пришел на курган. Кабардинец соскочил с коня, снял повод со своей лошади, задев им за трок седла Мустафы, и наконец завернул этот повод за заднюю луку; таким же порядком запутал он повод другой лошади в свое седло и поставил их рядом, но в стороны, совершенно противоположные. Он узнал в собеседнике Мустафы одно­го из самых отчаянных черкесов, кидавшихся на иегов по­следнем деле, где был ранен капитан Пустогородов. Врач не дал времени Пшемафу вымолвить слова.

— Али-Карсис—сказал он,—вот мой кунак (приятель), с которым мы обязались взаимным братством.

— Не говори мне о нем!—возразил разбойник,—мы уже знакомы: в последнем деле схватились в рукопашный бой, но не удалось хорошенько подраться, то меня товарищи от­водили, то его казаки заслоняли. Не посчастливился мне этот день: ни одного гяура не изрубил! Совсем было раз­махнулся шашкою на офицера, который, отбив плен, при­скакал выручить вот этого — уж взбесил он меня! В гла­зах моих изрубил моего товарища, да еще лез все вперед. Удар мой грозил ему верною смертью, как откуда ни возь­мись казак... он отвел своим ружьем взмах, а офицер да­вай рубить меня. Три раза хватил по груди шашкою, так что теперь еще видны синяки, однако панциря пробить не мог— молодец офицер!

— И я тебя узнал, Али-Карсис!—возразил Пшемаф.— Ты также довольно меня побесил в этот день своим панци­рем; где бы мне с тобою сладить, если бы казаки не выру­чили. Тебя хоть целый год руби — не прорубишь! Скажи, какая у тебя голова? Раз я тебя славно хватил, шапку раз­рубил, а тебя не ранил.

— На смотри!—отвечал разбойник, подавая шапку свою.—Она легче шишака. Вы, мирные черкесы кабардин­ских стран, этого не знаете, а у нас все джигиты (молод­цы, храбрецы) так носят.

Пшемаф, ощупав шапку, заметил, что над внутреннею овчиною и над хлопчатою бумагою, под наружным сукном находилась защита из кольчуги. Это ему очень нравилось, но он отдал шапку, не смея ее похвалить, дабы не получить в пешкеш (подарок) и потом не быть обязанным отдать в свою очередь разбойнику все, что ему вздумается похва­лить, начиная от лошади Пшемафа до бешмета. Таковы обычаи черкесов! Если кунак его кунака похвалит какую- либо вещь, приличие требует, чтобы он тотчас предложил ее в подарок; не взять — значит оскорбить дарящего.

Мустафа прекратил эти боевые воспоминания, сказав разбойнику:

— Али-Карсис, я желал с тобою видеться, чтобы угово­рить на услугу вот кунаку моему. Он молодец! Ты сам его видел в бою, следственно, его достало бы не на такую без­делицу, о которой идет теперь речь; но он русский офицер, подвергнет себя ответственности, если сам возьмется за то, о чем я хочу тебя просить.

— Ага! Друзья! Вы все уговариваете нашего брата жить в ладу с русскими, а теперь сами сознаетесь в невозможности делать, что вам нужно; чем же ваше положение лучше нашего? Вы так же бедны, как и мы, или еще беднее, дол­жны водить хлеб-соль с гяурами, со свиноедами. Начальни­ки сажают вас на гауптвахту, отдают в солдаты, ссылают в Сибирь, барантуют, когда захотят, так же, как и нас, принуждают драться с единоверцами; если же убьют кого в деле, вас ждет ад по завещанию пророка; между тем как мы, сражающиеся против гяуров, когда удостаиваемся по­гибнуть на поле брани, нас ожидают в раю гурии, вечные радости и наслаждения. Притом вы принуждены прибегать к нам в своих делах, требовать от нас помощи и услуг; нет, друзья, я вижу, вы большие простаки, променяли разгуль­ную свободу на бедственную жизнь! Ну, Мустафа, говори, в чем дело?

— Вот в чем, Али-Карсис Пшемаф хочет жениться на подвластной князя Шерет-Лука, на красавице Кулле; но князь не берет за нее калыма и бережет для себя. Украсть ее Пшемафу невозможно, я тебе сказал почему; заплатить калым кому бы то ни было для него все равно, а потому он предлагает тебе украсть Кулле: взять калым и выдать ее за него замуж. Если ты согласен, что возьмешь за такую услугу?

— А кто тебе сказал, что Шерет-Лук бережет Кулле для себя? Небось, продавец Джам-Ботовой крови! Знай же, он все лжет! У Шерет-Лука есть имчёк (молочный брат, род­ство, чрезвычайно почитаемое черкесами), который имеет канлу* с сильным семейством, объявившим, что вместо пла­ты, положенной шериатом** за пролитую кровь, оно примет Кулле в жены для старшего сына. Плут Шерет-Лук, желая извлечь из этого свои выгоды и вместе с тем помирить своего имчека с семейством убитого, подговорил одного из под властных своих сватать Кулле и давать за нее сто коров, между тем как кровь убитого оценена только в семьдесят; следовательно, он требует с того семейства тридцать коров в придачу. Кулле знает молодца, который сватается за нее, и ненавидит его, она готова скорее покуситься на самоубий­ство, чем выйти за него замуж. На днях красавица подсы­лала ко мне родного брата своего умолять, чтобы я увез ее, обещая чтить меня, как отца и благодетеля. Бедняжка! Ведь она круглая сирота, некому и защитить ее, брат сли­шком молод, а я с покойным ее отцом был искренний ку­нак.

После этого предисловия Али-Карсис объявил согласие на содействие и, по обыкновению черкесов, заломил ужас­ную цену, нагло уверяя, что из взятого им у Пшемафа он ничего не оставит себе, но отдаст все в калым Кулле. Сердце Пшемафа возмутилось при мысли, что такое милое создание, какова Кулле, так несчастна и что завтра же, быть может, ее отдадут в замужество за человека, которо­го она ненавидит. Еще несколько дней —и несчастная бу­дет в объятиях другого! Мысль удушливая не только для пылкого азиатца, но и для европейца, у которого, кроме любви, есть тысяча предметов для развлечения — и тще­славие, и властолюбие; и чинолюбие, и наградолюбие, и рублелюбие.


* Канла — кровавое мщение, которое у обитателей Кавказа пресле­дуется до десятого колена. Странно, что подобный обычай еще в недав­нее время существовал у корсиканских горцев и что там и здесь место, где пала жертва канлы, обозначается кучею хвороста: обыкновение тре­бует, ч^обы каждый проезжий срезывал прутик и бросал в кучу; этим она всегда поддерживается и даже увеличивается.


** Когда случится убийство, тогда сзывают шериат—род третейского суда, составляемого из почетных стариков; выбранных с обеих сторон и нескольких беспристрастных духовных лиц. Шериат определяет цену, которую убийца должен заплатить семейству убитого; когда назначен­ная сумма выплачена, тогда кровомщеНие прекращается; но дотоле каж­дый родственник убитого, до десятого колена, обязан искать крови убийцы, и где бы его ни встретил, закричав: канла за такого-то, чтобы дать время приготовиться к отражению, нападает на него. Шериат ре­шает общественные и частные дела—это единственное верховное суди­лище горцев. Законы, руководствующие шериатом, суть алкоран и пре­дание старины. Положенное шериатом свято выполняется.


Все это предметы, которые сосредоточивают его помышления, действия, усилия. Однако и это холодное-су­щество, если полюбит истинно, горячо, то содрогается при мысли, что другой будет обладать предметом его любви. Можно вообразить себе поэтому, какие чувства терзали грудь влюбленного черкеса, когда в нем родилось опасе­ние, что Кулле достанется в удел другому! Черкес иного развлечения, иных страстей, кроме любви, не знает. Он вы­ше всего ставит силу физическую, искусство владеть ска­куном и бранным оружием. Достигнув этого, он никого не считает выше себя и думает, что он непобедим один на один. В обыкновенных случаях жизни он не ощущает лич­ной вражды, кроме той, которая возбуждена ревностью. Даже к ужасной, кровавой мести он побуждается из сле­пого, фанатического последования обычаям и мнениям на­родным, к чему еще более подстрекают его старики. Понят­но, до какой степени воспламеняется в нем любовь, неред­ко усиливаемая ревностью, ужасною, палящею страстью, ничем не одолимою, кроме престарелой дряхлости, гнусно­го честолюбия или непростительной корысти, и то в стра­нах, где лоск образования полирует страсти.

Пшемаф готов был согласиться на чрезмерные требова­ния Али-Карсиса, но, не имея необходимой суммы, думал о том, каким образом склонить разбойника к согласию по­лучить уплату по частям. Мустафа вывел, однако, его из недоумения, начав выговаривать разбойнику за непомерные желания.

— Ну хорошо, Мустафа,—возразил Али-Карсис,— по­ложи сам цену, которую мне просить. Ведь с тобою спорить нельзя, завтра могу быть ранен, и шлю за тобрй, ты ска­жешь: он не хотел уважить моей просьбы, я не обязан ис­полнять его требований,— и мне придется умереть хуже со­баки. Однако, назначая цену, не забудь, что дело трудное. Если удастся увезти Кулле — будет непременно сильная погоня и еще могут ее отбить. Я знаю, что из товарищей мало найдется охотников помочь мне: добычи никакой не предстоит, а дело-то завяжется горячее. Пожалуй, еще пе­ребьют, да лошадей поранят; а там посмотришь, нужно ехать на добычу —кому не на чем, кому нельзя от ран.

Вот если б негодяя Шерет-Лука отправили на тот свет, тогда бы и дело с концом. Пшемаф взял бы арбу*, просто приехал в деревню, посадил бы в нее Куле и женился.


♦ Арба — повозка на двух колесах, употребляемая туземцами на Кавказе.


Ты знаешь, Мустафа, как опасно не только убить, но даже ра­нить владетельного князя. Все подвластные его объявят тебе тотчас канлу, везде станут искать и, наконец, когда найдут, не оставят в живых. Если б можно было свести Шерет-Лука с Шан-Гиреем, так один другого уж непремен­но уходил бы —у них давнишняя вражда. Между тем они равные князья, стало быть, могут резаться сколько угодно.

Мустафа склонил, наконец, разбойника на похищение Кулле за очень умеренную цену. Али-Карсис требовал день­ги тотчас, обязуясь в случае неудачи возвратить их назад. Он хотел получить их в тот самый день, потому что видел сон, предвещавший ему хорошее, и не желал обмануться в своих надеждах. Но кабардинец не имел с собою денег и потому предложил карамзаде ехать с ними в станицу. Раз­бойник недоверчиво посмотрел на него и спросил: не хотят ли они выдать его русским? Мустафа клялся, что никто его не тронет; Пшемаф уверял, что сам полковник очень же­лает его видеть. Разбойник отвечал:

— Точно хочет! Этот полковник честный и хороший че­ловек! Я могу без опасения к нему ехать; к тому же я ви­дел хороший сон, нынче счастливый для меня день! Согла­сен, еду! Только возьму с собою одного товарища.—И об­ращаясь к находившемуся тут черкесу, приказал привести лошадей. Покуда последний побежал за мыс, они спусти­лись втроем к речке, разделись, совершили омовение и ста­ли класть намаз.

Вскоре привели разбойнику статного, серого коня в яб­локах, вывезенного, как скаковая лошадь, с большими уша­ми, сухожилою головою, словом — со всеми статьями, со­ставляющими ценность и достоинство лошади. Али-Карсис отозвал в сторону пришедшего товарища, поговорил с ним вполголоса, осмотрел кремни и полки своего ружья, равно и у пистолетов, обвешанных кругом пояса, шомполом ощу­пал, не выкатились ли пули, и, наконец, лениво взобрался на коня. Но едва сел он в седло, как вмиг оправился, за­махнулся плетью по воздуху, и конь понесся стрелой. Про­скакав несколько шагов, всадник остановился, круто по­вернул лошадь на передних ногах, заставил ее откинуть зад и дал вздохнуть, опять замахнулся плетью и повторил то же. После того шагом поехал он вместе со спутниками. То­варищ его на красивом, также надежном коне проделал то же, но не столь ловко, присоединился к ним, и все вместе поехали по направлению к Кубани.

Разговор между всадниками не был занимателен. Пред­метом его были воспоминания боевые. Черкесы, как и ка­заки, когда едут по стране, где каждое место напоминает им какое-нибудь воинское событие, разговаривают между собою о сражениях, указывают на места, где некогда бы­ла погоня, где прорыв. Али-Карсис указал место, где убит один из его товарищей, и восхвалял достоинства покойника. Рассказывал, на каком месте погоня настигла его и как отчаянно он защищался. Пшемаф, со своей стороны, гово­рил о своих похождениях во время преследования хищни­ков. Таким образом, все четверо доехали до Кубани. Ка­бардинец требовал паром; покуда его затягивали по убере­гу, урядник в сопровождении двух казаков с переправного поста вмиг переехал реку на каюке* и, подошел к Пшема­фу, спросил:

— Как прикажете, ваше благородие: переправить этих азиатцев?

— Конечно, переправить.

— А как о них дать знать кордонному и полковнику?

— Послать Сказать, что я переехал с тремя кунаками, полковник уже знает.

— Слушаю, ваше благородие!

Каюк понесся обратно. Урядник махнул рукою паром­щикам в знак, что они должны ехать за приезжими.

Наши всадники переправились через Кубань и поехали к Пшемафу на квартиру. Вскоре пришел туда ординарец полкового командира просить Пшемафа привести к нему своего гостя.

Николаша сидел у полковника, когда ординарец возвра­тился с ответом, что Али-Карсис будет сейчас у него.

- Ну, Николай Петрович! Вы все расспрашивали о хищниках, вот теперь увидите первого закубанского раз­бойника, известного по всей линии и славящегося в горах. Он щадит мой полк, зовет меня хорошим полковником и давно уже обещал побывать у меня... только все не нахо­дил случая. Я надеюсь склонить его к миру с нами —черт возьми! Ведь славно было бы, только очень трудно: с од­ной стороны, по недоверчивости он не вдруг согласится на это, с другой — кордонный начальник зол на него и мстит ему, впрочем, черт побери! Что бог даст, то и будет! А правду сказать, молодец! Какой умный и отчаянный! Как он сумел заставить себя уважать единоземцами! О нем идет молва, будто пуля его не берет, будто он заговаривает их.


* Каюк — выдолбленное дерево, заменяющее лодку и имеющее чрез­вычайно быстрый ход на воде; гребцы стоймя гребут то с правой, то с левой стороны, смотря по надобности.


Разве не опасно пускать к себе такого человека, полковник?— спросил несколько смутившийся Николаша.

— Фуй, черт побери! Что за опасно, когда он у меня в гостях! Он скорее подставит за меня голову, чем кого- либо тронет или оцарапает,— так в наших местах водится. Вот если б хотели его здесь арестовать, ну — тогда наделал бы он шпектакль, уж живой не достался бы в руки! Не только подобный ему молодец, но и самый дрянный черкес в таком случае наделал бы нам тревоги; однако я забыл послать за переводчиком.

Полковник подозвал ординарца, приказал ему сходить за урядником-толмачом; потом, обратясь к Николаше, спро­сил, видел ли он этого казака. Получив отрицательный от­вет, он сказал:

— Вот молодец! Любимец вашего брата! Признаться, нельзя его не отличать: красив собою, храбр, как черт, расторопен, славный наездник, отличного поведения,, чес­тен, как нельзя более, к тому же услужлив — это лучший у меня урядник. Он из азиатцев; служил прежде в другом полку, но там его притесняли и, наконец, вынудили бежать в горы. Он пристал к шайке абреков и вскоре сделался известным разбойником, грабил на линии, снимал пикеты, а между тем все просил прощение за побег, ибо семейство его оставалось в нашей власти. Наконец ему позволено бы­ло возвратиться на линию: он приехал и определился ка­заком ко мне в полк. «Черт возьми! — подумал я,—что мне будет делать с таким сатаною?» — и ожидал все спектакля! Ничуть не бывало, вот восемь лет, как он в полку, про­изведен в урядники и чрезвычайно полезен по службе.

Едва кончил полковник свою речь, как в комнату во­шел высокий, стройный, прекрасный собою мужчина с ок­ладистою бородой, в черкеске, с кинжалом за поясом.

— Здравие желаю, ваш высокоблагородие! Требовать изволили.

— Здорово! Подожди-ка здесь; сейчас Али-Карсис бу­дет сюда.

— Как, ваш высокоблагородие! Али-Карсис, карамза­да?

— Да, он самый.

— Как он сюда попал? Ведь он был лучший мой кунак.

— Ну, так он тотчас придет ко мне в гости.

В это мгновение дверь отворилась. Вошел Пшемаф, за ним лекарь Мустафа, потом Али-Карсис, а позади всех то­варищ разбойника.

Али-Карсис был очень высокого роста, чрезвычайно ши­рок в плечах и тонок в перехвате. Судя по лицу, ему мож­но было дать лет сорок. Он не был вовсе худ, но мог на­зваться сухим мужчиною. Черты лица его были правиль­ны; подстриженная, черная борода соединялась с уса­ми, нос продолговатый, румянец здоровья пробивался на смуглых щеках. В его лице не было ничего особенно замечательного, кроме дерзкого взгляда. Черные, блестя­щие глаза, несколько нахмуренные от повисших густых бровей, придавали его лицу выражение, вселявшее неволь­ные опасения. Взгляд будто говорил, что он не умеет по­коряться, а знает только повелевать. Никогда и ни от чего взор его не опускался, он смотрел смело и самонадеянно, но выражение лица его менялось, когда он сводил глаза с одного предмета на другой. В нем обнаруживалось какое-то пренебрежение ко всему. Одежда карамзады состояла в про­стой длинной черкеске темного цвета, из-под которой на гру­ди блестела на белом бешмете кольчуга. Руки также были защищены кольчатыми наручами, приделанными к нало­котникам; из-под наручей виднелась пунцовая материя, которая предохраняла тело от трения о сталь. Восемнад­цать патронных хозров, заткнутых обернутыми в тряпки пулями, вложены были по обеим сторонам груди в гаманцы черкески. Длинные рукава, оборванные к концу, служи­ли доказательством, что разбойник, находясь в горячих боях, выпустив все хозры, вынимал запасные заряды и, не имея чем обернуть пули, рвал, как водится, концы своих рукавов. Черкеска его в некоторых местах была простре­лена и не зачинена. По черкесскому обычаю, там не кладут заплат, где пролетела пуля. Удары шашки обозначались уз­кими сафьянными полосами, нашитыми изнанкою вверх на тех местах, где было прорублено. В правом гаманце виделся рожок с порохом; на поясе висел большой кинжал с ру­кояткою из слоновой кости; рядом с кинжалом заткнут был спереди пистолет, другой виделся на правом бедре, а третий был заложен сзади за пояс шашки. Войдя к пол­ковнику, он придвинул этот пистолет наперёд, придержи­вая за выгиб правым локтем — азиатская привычка, проис­шедшая от опасения, чтобы враг не выхватил внезапно ору­жия! Спереди к правому боку висели серебряная жерница, сафьянный мешочек с запасными пулями и кремнями и большой черный рог с порохом. На левом боку была шаш­ка. Из-под черкески виделись ноговицы из темного сукна с красною нашивкою для прикрытия той части ноги, кото­рою всадник касается до коня. На ногах были желтые вычетки*, а сверху красные чевеки** с серебряною тесьмою на швах, на голове черкесская шапка с белым околышем из длинношерстной овчины, ружье осталось на квартире Пшемафа. Товарищ Али-Карсиса носил почти тоже одея­ние, с тою только разницею, что шапка его была опушена черною овчиною; он казался человеком лет тридцати, был довольно строен и очень смугл; в беглых маленьких гла­зах его выражались хитрость и лукавство; каждый из них держал в руке плеть, а на большом пальце правой руки имел стальное кольцо, необходимое, чтобы взводить курок и при стрельбе наскоро выдергивать ружейный шомпол из ложи. Когда Али-Карсис вошел, полковник встал с места и, подошел к нему, сказал:

— Здравствуй, Али-Карсис! Давно уже мне хотелось видеться с тобою; кажется, нам друг на друга не за что сердиться.

— Али-Карсис благодарит ваше высокоблагородие,— молвил переводчик,—и говорит, что сам давно желал све­сти с вами знакомство, но все не было случая. Ваше имя в уважении у. черкесов; они вас любят и хвалят; лишь толь­ко карамзада узнал, что вам желательно его видеть, он без опасения тотчас приехал.

— И прекрасно сделал!—отвечал полковник.— Он здесь так же безопасен, как у себя в доме. Очень желал бы, что­бы ему слюбилось с русскими и чтобы он, наконец, поки­нул свою трудную, опасную жизнь.

— Али-Карсис находит,—говорил толмач,—что в его настоящей жизни нет более опасностей, чем в другой: че­ловек не вечен, и смерть, когда час настанет, найдет везде свою жертву равно на постели, как и в. бою; а покуда су­дьба над человеком не свершится, для него так же безо­пасно быть в сражении, как и дома. Он сам находит из­бранную им жизнь несносною; но делать нечего! Али-Кар­сис был прежде мирный, богат и слыл лихим молодцем. Его увлекли злые люди к воровству лошадей и грабежам разного рода по линии; потом с него же без пощады та­щили разные пожитки, будто желая задарить начальство и потушить какое-либо подозрительное дело, за которое гро­зит ему ссылка в Сибирь. Видя, что таким образом его со­стояние приметно истощалось, он начал отказываться ездить на хищничество.


* Черкесская обувь из сафьяна, заменяющая носки.

•• Черкесская обувь, надеваемая сверх вычеток,


Тогда ему сделалось еще хуже преж­него: сильные сообщники не переставали его притеснять; наконец, еще и возобновили два затёртые дела, где все подозрения падали весьма справедливо на карамзаду, ко­торый по наущению тех же сообщников увел казачьи та­буны; хотя сами они, выбрав из них лучших лошадей себе, отправили в полумирные дальние аулы. Однажды проведал кунак разбойника, что Али-Карсис на следующий день должен быть представлен и отправлен к суду в город, и оттуда в Сибирь. Узнав об этом, Али-Карсис бежал в горы. Имение его разграблено было сообщниками. Ему ничего не оставалось более делать, как пуститься на разбой, что­бы содержать себя грабежом. Теперь, если б он и захотел покинуть трудное свое поприще, не может, потому что, во- первых— не имеет, чем жить, во-вторых — прежние друзья, видя в нем человека опасного, который может открыть на­чальству все их поступки, подкупят убийц и лишат его жизни.

— О! Не думай так, Али-Карсис!— возразил полков­ник.—Нет ничего, кроме бога, милостивее нашего прави­тельства и милосерднее отца нашего, великого царя. Ты сам должен это знать из множества примеров над твоими единоземцами.

— Да разве нашему брату затевать тяжбы?—спросил Али-Карсис с язвительною улыбкою.— За Кубанью боятся писать бумаги против сильного врага: как раз подошлет убийц и истребит тех, которые думают приносить жалобы.

— Что об этом говорить!— молвил полковник.— Скажи- ка лучше, давно ли ты делал прорыв на линию?

— Давно! Теперь не время, лошади не в силе.

— Так везде спокойно?

— Везде; только на днях где-то выше удалось семи во­ришкам переправиться за Кубань, захватить в плен одного казака с двумя лошадьми да женщину с прехорошенькой девочкой; они возвратились восвояси, не будучи никем за­мечены. Уверяют, будто девочка родом тавлинка. Откуда возьмется здесь тавлинка?

— Где же эти пленные?

— Близ моей деревни.

— Нельзя ли их выкупить?

— Казака и женщину можно, а девочку не думаю: ее купил набожный старик, который ни за что не согласится отдать правоверную русским — ведь наши старики боятся, чтобы дети не забыли своей веры. Чего доброго, она, пожа­луй, погубит свою душу!

— Девочки мне не нужно, а о казаке и женщине я уз­наю, те ли это, о которых я думаю. Пожалуйста, Али-Кар­сис, сторгуй их и дай мне знать, чем ты кончишь.

— Хорошо.

—Кто же, полагаете вы, полковник, могут быть эти пленные?—спросил Пшемаф.

— Разумеется, люди, провожавшие маленькую тавлин- ку Александра Петровича!

— Неужели они?

— Непременно!

Пшемаф задумался; потом предложил Николаше выку­пить любимицу своего брата, но этот очень сухо отвечал, что в такие дела не входит; девочка ему не нужна, а де­нег у него столько нет, чтобы сорить на подобный вздор. Кабардинец говорил об удовольствии, которое принесет Александру выкуп Айшаты, но все убеждения его были на­прасны — Николаша не хотел их слышать. Если брат вы­здоровеет, то сам сможет распорядиться, как хочет. Видя, что от него ничего не добьется, Пшемаф обратился к пол­ковнику с тою же просьбою, но старик думал лишь о своей обязанности — выкупить казака и женщину. Исполнив ее, он обещал не упустить случая сделать приятное и Алек­сандру Петровичу.

Это успокоило молодого кабардинца, который рассчи­тывал, как бы воспользоваться присутствием Али-Карсиса и выкупить посредством его Айшату. Александру Петрови­чу говорить о том было невозможно, он лежал в горячке; одна надежда Пшемафа была на отца Иова. Но священ­ник снабдил малютку деньгами при отправлении, быть мо­жет, последними. Пшемаф решился на одно средство* ко­торое оставалось: отказаться от Кулле и употребить день­ги на выкуп Айшаты. Он пошел от священника опять в дом полкового командира и, найдя в комнате одного Мустафу, сообщил свое намерение, одобренное лекарем.

Разбойник и переводчик скоро возвратились назад. Полковник, желая угодить Али-Карсису, предложил ему яства, но последний отказался под предлогом уразы*, про­стился со стариком и вышел.

Пшемаф просил карамзаду отложить на время похи­щение Кулле и отдал ему деньги на выкуп тавлинки. Раз­бойник взял их, но предупредил кабардинца, что, быть мо­жет, возвращение девочки замедлится несогласием ее хозяина; а чтобы украсть Айшату, надобно прежде с нею ознакомиться.


• У раза — весенний магометанский пост, так называемый от имени праздника, его оканчивающего.


Он хотел на днях побывать опять по одному делу у полковника и тогда дать ответ Пшемафу. После этого Али-Карсис отправился с товарищем обратно за Кубань.

Александр Петрович поправлялся от горячки, но рана его была еще в худом положении: все предвещало, что он должен лишиться руки. Николаша день ото дня скучал бо­лее и более: досада, что ему не шлют денег из дому, опа­сение остаться по этой причине слишком долгое время в этой скучной станице —все раздражало его. В самом деле, что могло его тут развлечь? К занятиям он не привык, не любил деятельности, был слишком ленив и холоден ду­шою, слишком равнодушен, чтобы извлечь приятное из этой военно-сельской жизни, в которую попал почти поневоле. Еще прежде не радовали его даже шумные удовольствия большого света; в нравственном отношении он был подо­бен людям, доведенным болезнями и сильными лекарства­ми до того, что на них не производят действия ни испан­ские мухи, ни алкоголи. Дружбы к брату, как и ни к кому на свете, он не питал, а старался угождать отцу и матери лишь потому, что ему нужны были деньги. Мечтал он, буд­то любит Елизавету Григорьевну, но в этом только обма­нывал себя: все чувства к ней заключались в самолюбии, удовлетворенном том, что она отличала его одного из всей среды поклонников. Тоска томила его, он сделался тяго­стным не только для себя, но и для других. Александр всеми силами старался развлечь брата или по крайней ме­ре заставить его неприметно убить время; устраивал для него охоты разного рода; предлагал ему своих лошадей. Это делал он из сожаления, или только чтобы в собствен­ных глазах скрыть омерзительную картину того низкого малодушия, того душевного разврата и падения, которые не холодны к одному мелочному расчету и взвешивают вы­году каждого шага, движения, слова. Николаша не пости­гал однако ж наслаждения предаваться воле скакуна и мчаться свободному, как воздух, куда глаза глядят, без­отчетно рыскать по полям, ровным, как ладонь, или укро­щать дикого коня. Такое наслаждение не было доступно ему; он не способен был ощущать того самодовольства, которое происходит от сознания в себе силы и могучей во­ли, обуздывающих неукротимое животное. Новизна нра­вов, среди которых он находился, не возбуждала его вни­мания. Он дивился, почему брат его сожалеет, что не ви­дел Али-Карсиса, человека совершенно дикого, вовсе не занимательного в комнате и опасного в поле, но более всего изумляла Николашу привязанность Александра к двум пленным детям, не приносившим ему никакой существен­ной пользы. Он почитал это верхом малодушия, удивлял­ся, как человек, преодолевший столько бедствий, может до того быть слаб и постоянно нежен к двум ничтожным су­ществам, что впал в горячку по глупости одного из них, которому^вздумалось наскочить на пулю! Все вместе, столь противоположное с его образом мыслей, заставило нашего героя потерять уважение к брату. «Нет, Александр пустой человек! Довольно глуп и очень малодушен!»—так рас­суждал он про себя.

Оба брата желали расстаться, но судьба, будто наперекор связывала их. Александр решился не заботиться о развлечениях брата и возвратиться к прежней жизни, к своим занятиям и привычкам. Узнав, что Али-Карсис дол­жен быть опять в станице, он поспешил взять слово от лекаря Мустафы привести разбойника к нему.

Полковник, услышав, что Александр выздоравливает, пришел его навестить.

— Не вовремя, Александр Петрович, занемогли,—ска­зал он,—а у меня был Али-Карсис, впрочем, он опять ско­ро сюда приедет.— Подойдя, ближе, он прибавил вполго­лоса:—Он отказался быть лазутчиком, но обещал давать знать о главных происшествиях у соседственных мирных черкесов. Это ему легко: все привыкли к тайным отлучкам разбойника, никому и не вспадет подозрение, что он у нас бывает; у меня же всегда много его земляков, я хочу про­сить вас принимать его к себе: вам оно кстати — он кунак вашего лекаря.

— Сделайте одолжение, полковник!—отвечал Алек­сандрия всегда буду рад Али-Карсису; я не боюсь тако­го рода людей; несмотря на то, что он разбойник и враг в поле, дома он благонравен, верен своему слову, помнит хлеб-соль, уважает дружбу: это не европейский разбойник, которому нет ничего святого. Я еще не встречал между черкесов примера личного коварства или постыдного ду­шегубства. Мне самому желательно покуначиться с этим замечательным вором, я даже надеюсь извлечь из этого пользу своей сотне, возьму с разбойника слово не делать прорывов на пространстве, занимаемом моими казаками, и не только не пускать никого из его шайки ко мне, но даже охранять мою сотню от нападения других земляков его.

— Я имею то же намерение для всего полка и надеюсь успеть; мне кажется, Али-Карсис желает быть в ладу с нами. Он меня почитает, а потому и не делал ни одного прорыва к нам. Однажды, на земле здешнего полка, он це­лые сутки пролежал скрыто в балке*, подстерегая своего прежнего сообщника, который, однако ж, не проехал. Али-Карсис возвратился за Кубань и велел сказать мне через одного черкеса, что он ничего не тронул в нашем полку, из уважения ко мне.

— Вот видите, полковник! Не правда ли моя? Воля ва­ша, я люблю их дикую честность! Возьмите черкеса, раз­берите его, как человека —что это за семьянин! Как на­божен! Он не знает отступничества, несмотря на тяжкие обряды своей веры. Как он трезв, целомудрен, скромен в своих потребностях и желаниях, как верен в дружбе, как почтителен к духовенству, к старикам и родителям! О храб­рости нечего и говорить —она слишком известна. Как сле­по он повинуется обрядам старины, заменяющим у них за­коны! Когда же дело общественное призовет его к опол­чению, с какою готовностью покидает он все, забывает вражду, личности, даже месть и кровомщение! Черкесов укоряют в невежестве; но взгляните на их садоводство, ре­месла, особенно в тех местах, где наша образованность не накладывала просвещенной руки своей, и вы согласитесь со мною, что они не такие звери, какими привыкли мы их почитать.

— Все так, Александр Петрович! Но зачем же не внем­лют они призыву нашего милостивого правительства?

— Я вам, полковник, сейчас определю все —что, как и для чего делается: оставляя черкесов спокойно владеть собственностью, управляться своими обычаями, поклонять­ся богу по своей вере — словом, уважая быт и права гор­ских народов, мы берем их под свое покровительство и за­щиту: такова благодетельная цель правительства; но она встречает многие препятствия в исполнении. Первое из этих препятствий — различие веры, нравов и понятий; мы не понимаем этих людей, и они нас не понимают в самых луч­ших намерениях наших. Второе —при всех добрых наме­рениях, мы здесь должны нередко доверять ближайшее влияние на них таким людям, которые Думают только о своем обогащении, грабят их, ссорят, подкупают руку сы­на против отца, жены против мужа.,.

Право, беда с вами, Александр Петрович!— возра­зил старик, вставая.—Правда ваша, да как решаетесь быть их защитником? Не снести вам головы своей! Того и смотри, какой-нибудь хищник из-за куста отправит вас в Елисейские поля стяжать возмездие за ваше праводушие.


* Овраг.


— Туда и дорога! Двух смертей не будет, одной не ми­новать!— примолвил Александр, прощаясь с полковником.

В этот самый день, перед вечером, Али-Карсис приехал в станицу. Вырученных им пленных отправили, как водит­ся, в карантин, для выдержания четырнадцатидневного очистительного срока. Разбойник не мог возвратить Ай­шаты, потому что ее хозяин решительно отказался выдать правоверную гяурам; несмотря, на то, карамзада обещал со временем украсть ее. Александру об этом ничего не ска­зали. Между тем Пустогородова познакомили наконец с за- кубанским карамзадою: с первой встречи они сошлись.

Разбойник говорил о Дунакае, который бежал к абазехам. Это известие, сказывал он, далеко распространилось в горах. Старики, муллы, хаджи, старшины и люди почет­ные отовсюду съезжаются для свидания с ним; но старик не хочет показываться народу, покуда не все съедутся.

— Кто этот Дунакай?—сказал отец Иов.

— Сколько мне известно,— отвечал Александр,— Дуна­кай почтенный, маститый старик, чрезвычайно уважаемый единоземцами. Обстоятельств его жизни я не знаю, но мы спросим о нем у Али-Карсиса.

По всему заметно было, что разбойник располагал про­вести ночь в станице, но капитан Пустогородов не решался предложить ему ночлег у себя, опасаясь породить в нем подозрение. Наступила тьма*, правоверные пошли совер­шать омовение, потом набожно стали класть последний суточный намаз. Окончив это, они возвратились к Алексан­дру Петровичу и закурили трубки.

На полу был разостлан ковер; Али-Карсис с двумя то­варищами, Пшемаф и Мустафа уселись на нем в кружок, поджав под себя ноги. Им принесли лохань и рукомойник с водою; каждый вымыл себе руки, усы, бороду', выполос­кал рот и вытерся полотенцем. Тогда подали огромное де­ревянное блюдо, устланное большими тюреками**, на ко­торых стояли тарелки: одна с соленым твердым азиатским сыром, другая наполненная чем-то вроде квашеной смета­ны; третья с соленою вяленою рыбой и балыком, а четвер­тая с медом. Поднесли водки***; все, кроме Али-Карсиса, выпили по рюмке и закусили яствами, лежавшими на блю­де.


* Магометанский пост состоит в том, чтобы не есть, не пить и не курить от рассвета до той поры, когда потухнет вечерняя заря.


**Тюрек—тонкая лепешка из пресного теста, заменяющая у черкесов хлеб и салфетку.


***Магометане не пьют виноградного вина, но водка, добываемая из хлеба, не воспрещается их верою.


Принесли еще вареных яиц, затем отварную курицу. Гости не хотели делать чести угощению, но когда Мустафа уверил их, что он сам резал* изготовленное мясо, тогда разбойник и товарищи его принялись за трапезу. Вслед за курицею поставили посреди блюда чесночную тузлу** в чаше, потом подали отварную часть баранины, которую один из черкесов начал крошить; за нею следовало боль­шое блюдо пилава*** с шишлыками***«. Все усердно ели пальцами, вытирая губы, усы, бороду и руки ломтями тю- реков, которые после съедали. Али-Карсис заметил —уж не из татар ли капитан, что у него прекрасный стол? Од­ного только недостает — конины. Александр отвечал, что он в Азии уважает азиатские обычаи, и оттого изучил их. Ко­нины он не велел подавать, потому что не знал —едят ли ее закубанцы. В тот же час подали конной колбасы, при­готовленной в Чечне*****. Али-Карсис с большою прият­ностью поел этой колбасы и запил ее арианом******, потом умыл губы и бороду, закурил трубку. Все вышли; оста­лись хозяин дома, отец Иов, Али-Карсис и Пшемаф, взяв­шийся быть переводчиком. Покуда собеседники курили, Александр расспрашивал о. Дунакае, принадлежавшем к одному из закубанских племен. Отец его был почтенный человек и имел огромное родство*******.

• Магомет наложил запрещение правоверным есть мясо животного, не по правилам зарезанного: должно обращать голову к востоку, ре­зать горло и придерживать ноги так, чтобы они не дрогнули.


** Черкесы употребляют с мясом не сухую соль, а растертую и раз­веденную в мясном бульоне — это называется туэлою. Чесночная тузла делается растиранием сухой соли с чесночными зубками, потом она об­дается бульоном. Накрошенное мясо берется ложкою или пальцами, обмакивается в тузлу и съедается.


*** Пилав варится из сарачинского пшена и обдается маслом. Искус­ство делать пилав состоит в том, чтобы зерна не были полусыры, а между тем рассыпались.


*** Щишлык — небольшими кусками нарезанная баранина и жа­ренная на вертеле. При жареньи она беспрерывно обдается тузлою.


***** Из черкесов чеченцы преимущественно едят конину. ****** Черкесы пьют за обедом либо воду, либо ариан — квашеное молоко, разведенное водою; иногда бал-бузу — кислое питъе, сделан­ное из просяной муки, в которое кладут хмель.


******* Одно из великих преимуществ туземцев, потому что в распрях все родственники вооружаются в пользу родного против личного врага его.


Когда генерал-лей­тенант Вельяминов в 1825 году ходил за Белую речку, Дунакай был главным предводителем шайки, напавшей на князя Бековича, или, по-туземному, Тем-Бота*, причем как рус­ские, так и горцы оказали необычайные примеры мужества. Тут Дунакай приобрел большую славу и сделался известным в народе. Вскоре после того он передался русским, но пе­редался добросовестно, и следственно, не мог увеличить сво­ей бранной славы. Он снискал себе другую: заслужив до­верие земляков своим умом, беспристрастием и умеренно­стью. Дунакай сделался необходимым, еще в молодых летах, для частных и народных шериатов. Поэтому-то вла­детельный князь избрал его аталыком** для своего сына Шерет-Лука. К несчастью, воспитание последнего не удалось: из него вышел злодей, честолюбец и верс&юмец. Окончив воспитание Шерет-Лука, Дунакай отправился на поклонение гробу пророка в Мекку. В это время вос­питанник его опозорил себя разными делами. Три года то­му назад, возвратясь хаДжием***, он стал вести тихую и скромную жизнь, никуда почти не ездил, хотя изредка бы­вал у полковника здешнего полка, не вмешивался ни в на­родные, ни в частные дела, взял к себе муллу, учился у него грамоте и арабскому языку, читал вместе с ним Ко­ран. Кордонный начальник присылал иногда пенять ему за то, что Дунакай не бывает у него, но хаджи всегда от­вечал: за делом — поеду, без дела мне там делать нечего. Дунакаю теперь лет за шестьдесят. С той поры, как поми­рился с русскими, он никогда не изменял им, а напротив, всегда склонял единоземцев к миру и подданству, нередко удерживая их от измены.

Неизвестно мне,—сказал Али-Карсис,—какие при­чины заставили его бежать,, но знаю только что он очень об этом сожалеет, хотя везде может сыскать себе радуш­ный приют.

* Генерал-майор Бековнч-Черкасский был владетельный князь малой Кабарды и умер на службе царской в 1832 году от болезни в цвете лет. Он был отличный предводитель войск, храбрый генерал, умный, бес­корыстный и благороднейший человек. Его смерть была немалою по­терею для кавказских военных дел, и доселе о нем вспоминают с со­жалением.

**Аталык—-воспитатель. Черкесы отдают своих сыновей на воспи­тание людям, пользующимся всеобщим уважением, отцу позорно видеть малолетнего сына своего. Если бы владетель вздумал держать у себя сына или выбрал для него недостойного аталыка, то всеобщий ропот принудил бы его покориться народному обычаю или изменить свой вы­бор.


*** Кто был на поклонении в Мекке, тот получает право обертывать шапку белою чалмой и называться хаджием: название очень уважае­мое единоверцами. Нередко они носят четки, в доказательство строго набожной жизни, сопряженной со многими лишениями.


Его имя в горах везде известно и в большом уважении.

— Ужасно покинуть родное пепелище и искать убежи­ща на чужбине!— молвил Александр, обращаясь к отцу Иову, вздыхая.

Пшемаф продолжал переводить слова разбойника.

Слух о побеге Дунакая и о появлении его в одной де­ревне около Белой речк^ быстро распространился в горах. Общее любопытство было возбуждено этим, но, как выше сказано, хаджи не хотел до времени никого видеть.

Александр спросил, не намерен ли Али-Карсис быть при появлении Дунакая перед народом, и, получив утверди­тельный ответ, просил его рассказать после, что там будет происходить. Карамзада обещал.

Заговорили о том, о сем, между прочим, коснулись и до военных дел. Разбойник хвалил мужество Пшемафа, рас­порядительность и хладнокровие старика полковника, го­ворил о личной храбрости кордонного начальника, сравни­вая его с чертом. Если отряду худо, заметил Али-Карсис,— кордонный сам никогда не виноват: все промахи делают окружающие. Об Александре он молчал. Будучи у него в гостях, он опасался, чтобы всякая похвала не была приня­та как лесть; зато он превозносил солдат, казаков и каза­чью артиллерию. Карамзада рассказал между прочим, что в 18** году, когда генерал*** ходил за Белую и половодье сделало переправу невозможною, войско отступало в бес­порядке. Черкесы, надеясь разобрать весь отряд по рукам, заняли береговые леса, где генерал, из первых переплыв­ших реку, был ранен. Горцы уже радовались верному ус­пеху; но как изумились они, когда увидели, что казаки, по­садив солдат на своих лошадей, выплывали вместе с ними на противный берег, несмотря на быстроту воды, на опас­ности и на неприятельский огонь. Удивление их возросло еще более, когда казаки, подхватя на лямки покинутую пушку, у которой выносные лошади были убиты, пустили своих коней вплавь и таким образом, волоча но руслу ре­ки орудие, перевезли его на себе.

Вся ночь прошла в разговорах. На утренней заре раз­бойник отправился с товарищами за Кубань. Пшемаф вы­просил позволение отлучиться на двое суток из полка и поехал с ним.

Проехав верст двадцать по ровной степи, путешествен­ники спустились в скрытую балку, заросшую высоким густым камышом. Пшемаф держал коня по следу Али-Кар сиса; все прочие въехали в камыши с разных сторон, что­бы не оставить после себя заметных следов. Тут приветст­вовали их человек пятьдесят, валявшиеся беспечно там и сям на разостланных бурках; лошади их в разных местах кормились накошенною сухою травою. Али-Карсис слез с коня. Первый вопрос его был: есть ли добыча? Ему отве­чали отрицательно. Разбойник нахмурился и спросил: «По­чему же нет сена?» Посланные за ним е!це не возврати­лись — путь был далек.

Разбойники опасались, что, промышляя корм для ко­ней в окрестностях, могут родить подозрение в жителях. Никто не спросил о Пшемафе, никто не вымолвил о нем полуслова — таковы скромные обычаи черкесов. Они счи­тают непозволительным расспрашивать о госте или доку­чать самому ему вопросами. Не лишнее было бы, если б некоторые просвещенные особы переняли эту похвальную скромность у дикарей... Разбойнику постлали бурку. Он тотчас лег на нее, сняв с плеч винтовку. Пшемаф после­довал его примеру. Вскоре привезли сена. Али-Карсис встал и, отозвав в сторону одного из товарищей*, говорил с ним довольно долго. Потом он послал на сторожевые курганы узнать, не видно ли чего-нибудь вдали, и в услов­ных знаках получил ответ, что все кругом спокойно. Тогда один из разбойников, с которым объяснялся Али-Карсис, сел на лихого коня и скрылся из виду. Весь стан был по­гружен в сон, когда часа через два со сторожевого курга­на прибежал человек и, разбудив карамзаду, объявил, что со стороны Кубани, еще очень далеко, видно пятеро ска­чущих всадников. В один миг лошади.были разобраны, люди вооружены — все готово к бою. Немного спустя дали знать, что виденные всадники скрылись в балке. Еще че­рез несколько времени с того же кургана опять пришли сказать, что вдали видится партия казаков, чрезвычайно растянутая, едущая, полагать должно, в погоню. Впрочем, она направлялась в противную сторону от скрывшихся пя­ти верховых; быть может, казаки потеряли из виду пре­следуемых. С час после этого все скрылось. Али-Карсис назначил тогда шесть человек, приказав им взять провод­ником сторожевого, который видел скрывшихся в балке пять всадников, и ехать отыскать этих последних, с тем, чтоб — если они принадлежат их шайке — направить сюда, если же отделились от другой какой-либо - оставить, ра­зузнав, откуда и кто они.


* У черкесов все, находящиеся при ком бы то ни было в походе, называются его товарищами.


Посланцы вскоре возвратились, сопровождаемые пятью верховыми, которые везли трех пленных детей с завязан­ными глазами: двое из них были мальчики, одна девочка. Али-Карсис просил Пшемафа узнать от детей: кто они, а сам отошел в сторону с одним из пяти приезжих. Это был абрек* шайки нашего карамзады, человек лет за пятьде­сят, с несколькими шрамами на лице, хромавший на одну ногу. Отвагою и предприимчивостью он вполне заслужи­вал звание, которое носил. Истый абрек, он был отреченник от всего земного, не исключая жизни, которою не до­рожил нисколько. В грабежах и сечах он всегда был впе­реди всех и постоянно, все шесть лет, как принял название абрека, изумлял товарищей безумной храбростью.

Пока Али-Карсис беседовал с ним, Пшемаф узнал от детей, что все они были из станицы ***ского полка. Один из них, сын мельника, ночевал с отцом на байдачной мель­нице**, вопреки правилам, существующим по кордону. Они не пошли на сборную мельницу***, потому что отец его, пропив ружье свое в кабаке, боялся приказного, кото­рый мог потащить его к станичному начальнику****. Бед­няк думал, кроме того, предостеречь мельницу от порчи***** в полноводие. Перед светом пробрались к ним в мельницу хищники и, напав на отца, который не сдавался, прикололи его кинжалом, а мальчика потащили за собою. Выходя из мельницы, они увидели на возах двух спящих детей, стороживших хлеб, бывший на первой очереди******, и взяли их также в плен. Мальчик прибавил, что хищники, переправившись чрез Кубань на бурдюках*******, ехали тихо и что вдруг, когда прискакал один из них, отставший сзади, и сказал что-то товарищам, все они пустились вскачь.


* Абрек — т. е. обрекший себя временно на все опасности, отказав­шийся от родных и друзей,—словом, от всех земных связей и наслаж­дений.


** У казаков по Кубани все плывучие мельницы на лодках, называ­ющихся у них байдаками.


*** Для безопасности назначается мельница, куда должны сходиться на ночь все люди, работающие на прочих; все, исключая азиатцев, дол­жны быть вооружены.


**** На линии все служащие казаки подчинены сотенному начальнику; все не служащие и прочие обыватели подчиняются станичному началь­нику, который может быть от простого казака до штаб-офицера.


***** Вода в Кубани вдруг прибывает и вдруг убывает, смотря по по­годе в горах. В полноводие она становится несравненно быстрее.


******На байдачных мельницах, как и на прочих, хлеб мелется поочередно.


******* Кожи, снятые целиком с телят и выделанные особым образом: все отверстия наглухо заделываются, исключая одной ноги, в которую вду­вают воздух, как в эластические подушки. Посредством приделанных помочей надевается бурдюк на плечи, и таким образом можно пере­плывать самые сильные быстрины, самые широкие реки безопасно.


Пшемаф сообщил Али-Карсису им слышанное. Карамзада велел освободить пленным руки с условием, чтобы они не смели покушаться развязывать себе глаза под опасением строгого наказания плетью и того, что им свяжут

руки крепче прежнего. Он не хотел, чтобы дети видели Пшемафа среди разбойничьей шайки. По приказанию Али-Карсиса им подали воды, по куску соленого овечьего сыра* и по ломтю пресной просяной лепешки. Потом карамзада дал повеление всем абрекам, исключая четырех только что прибывших, готовиться в путь. Хромому он отдал свою заводную лошадь. Вскоре двенадцать отчаянных абреков, в панцирях, один другого молодцеватее, удалее, выехали на лихих серых конях. После предварительных предосторожностей на сторожевых курганах, хромой отправился куда-то с двенадцатью товарищами.

Пшемаф спросил Али-Карсиса, не опасается ли он, чтобы первый его посланный не попался казакам в руки; но разбойник отвечал, что он поехал совсем в другую сторону. «А если б и повстречался с гяурами, он удалой, вывернется, не только из их рук, но даже из когтей самого черта! Он знает изрядно по-русски, следственно, ему не трудно и обмануть казаков».

С этим ответом разбойник растянулся и заснул. Все прочие сделали то же, исключая нескольких человек; одни из них, облокотясь, лежали на бурках и стерегли лошадей; другие смотрели на сторожевые курганы, не подадут ли оттуда какого-либо условного знака. Наконец, один черкес


охранял сон карамзады и его гостя и присматривал за пленными детьми, которые связаны были вместе ногами.


Настало время третьего намаза. Правоверные разбудили Али-Карсиса. Он совершил молитву вместе с Пшемафом и с прочими товарищами. После этого каждый принялся за свое занятие: иные чистили и смазывали оружие, другие выделывали сыромятные ремни, кто пл$л плеть, кто чинил


обувь; или седло. Перед закатом солнца гонец возвратился. Разбойник, поговорив с ним наедине, подошел к Пшемафу и сказал:

— Кунак! Если хочешь, так можешь видеть Кулле нынешнюю ночь; но бежать она не соглашается, говорит: теперь нельзя.


* В большом употреблении у простонародья.

— Благодарен тебе и за то, Али-Карсис! Только надо непременно уговорить ее бежать.

— Это, брат, уже твое дело! Впрочем, скажу тебе, на моих товарищей нынешнюю ночь не надейся, помочь тебе им невозможно, а один ты не сладишь; за тобой будет пого­ня: как же ты ускачешь от нее? Дело другое — когда мно­го; все ударят врознь и погоня не отыщет тебя.

Заря потухла. Ночь воцарилась и темной пеленой на­крыла поля. Совершив пятый намаз, черкесы утолили го­лодные желудки кто чем мог. Али-Карсису и Пшемафу до­стали вяленой баранины. Окончив трапезу, карамзада, отой­дя в сторону, долго объяснялся с одним из разбойников; потом велел подать коня, закинул на спину винтовку и в сопровождении Пшемафа, прибывшего гонца и двух не­отлучных товарищей выехал из камышей. Проводник ехал впереди, за ним шагах в десяти Али-Карсис, за Али-Карсисом Пшемаф, два другие заключали поезд. Они ехали без дороги, молча и озираясь на все стороны; вскоре вда­ли послышался лай собак; деревня была недалеко,—и вот перед ними очутились запертые ворота. Передний всадник обменял несколько слов со сторожем и дебелые врата де­ревни растворились. Они ехали по улицам в том же поряд­ке* но уже не безмолвно, а разговаривая или напевая пес­ню; проводник приветствовал шуткой всех, кто попадался навстречу; наконец весь поезд повернул на двор. Раздал­ся лай собак; несколько человек выбежало из дому — одни унимали их; другие замыкали ворота. Наши всадники, подъехав к столбу* среди двора, слезли с коней. Али-Кар­сис с телохранителем вошел в кунакскую**, прочие остались при лошадях.


* У черкесов среди двора, у кладбищ или ключей, известных добро­тою воды, всегда находятся столбы для привязывания коней: это вры­тое дерево, с которого срывается кора и оставляются толстые сучья, да­бы удобно было к ним привязывать лошадей.


** Кунакская есть особый дом, отделенный от прочих, состоящий большею частию из одной комнаты, редко из двух; вход, равно и два окна, обращены всегда на двор; окна без стекол, с деревянными ставнями. К передней стене между окошек находится камин, над которым в стене выделываются два гнезда: одно для кувшина с водой, другое —для жирника. В стены вбиты колушки, для вешания ружей и шашек приезжих; пол устлан коврами и войлоками домашнего изделия. Почетное место — на стороне камина, лицом к входу: тут часто, кроме ковра, бывает еще подушка, на которой сидит хозяин или почетный гость. В кунакской черкесы принимают своих гостей мужского пола, едят и проводят целые дни. Гости тут ночуют. Женщины туда не входят. Спальня хозяина совсем в другой части двора. Так расположены жилища богатых степных закубанцев; бедные делают, как могут, и рады какому-нибудь крову.


Один из черкесов подошел к гостям и спросил насмешливо: не к собакам ли они приехали, что стоят на дворе? «Не к собакам,—отвечали приезжие, но от собак бережем лошадей и седла». Черкес, обидясь, спро­сил, не думают ли они, что заехали к ворам. «Не к во­рам,— отвечали гости.—Но можешь ли поручиться, что на соседственном дворе нет воров?» Черкес отошел прочь, пробормотав сквозь зубы: «Делайте, как хотите!»

Али-Карсис был радушно принят в кунакской. После обычных приветствий он спросил:

— Зачем наказывал ты мне непременно приехать? Что тебе надобно?

— Собственно мне ничего не нужно,— отвечал хозяин,— но вот, мой гость (указывая на человека средних лет, си­девшего у пылающего камина), убыхский* армянин, имеет надобность в тебе: из Стамбула прибыли чектирмы**, а груза у него мало, между тем цены высоки: пришлось те­бя просить достать пленных.

— Вот и очень кстати!—сказал Али-Карсис.—У меня есть два мальчика, белые и свежие, словно кровь с моло­ком, да одна девочка, правда, еще мала —не узнаешь, что выйдет! Впрочем, должна быть хорошей породы —кожа нежная, глаза большие, лоб открытый. Но подожди, кунак: на днях у меня будет из чего, выбрать, только не скупись твой гость; пускай он скажет, что ему нужно, мужского или женского пола, малого или большого возраста и роста?

Покуда в кунакской шел торг, на дворе все было тихо и темно. Один из жителей, пользуясь темнотой ночи, под­крался неприметно к приезжему черкесу, последний дер­нул Пшемафа за полу, и втроем они вышли со двора.

Жилище владельца было окружено высоким плетнем, за жилыми строениями находился пространный скотный двор, куда на ночь загонялись упряжные волы, коровы, те­лята и несколько овец, обреченных на съедение в случае приезда гостей. В одном из домиков, которые находились в части двора, посвященного женщинам и всему вообще хо­зяйству, горел жирник на камине; в камине тлелось несколько головешек; дверь и ставни были заперты. К стене, против камина, стояли огромные сундуки, испещренные же­стью, медью и разукрашенным железом. Над ними нахо­дилось несколько рядов полок, на которых лежали в по­рядке сложенные ковры, войлоки, тюфяки, перины, подуш­ки разной величины, продолговатые и круглые, стеганые теплые одеяла и холодные шелковые и ситцевые.


* Горное племя, примыкающее к Черному морю,

* Турецкие круглодонные небольшие корабли.


На верх­ней полке стояли: несколько фарфоровых простых тарелок, вылуженные медные тазы разной величины — от самого маленького до самого огромного, такие же колпаки для варения пилава, медные кувшины с длинными носиками и узкими для умывания и для питья. На стенах висело не­сколько зеркал, в деревянных высеребренных и вызолочен­ных рамах. На полу, в одном углу, разостлана была про­стая постель, на которой сидела старуха, поджав ноги и занимаясь рукоделием. В другом углу на красивом ковре постлан был узенький тиковый тюфячок, набитый шерстью и простеганный разными узорами. В изголовье его лежала длинная пуховая подушка, обтянутая синей шелковой тканью, до половины тюфяка накинуто было теплое одея­ло, из пунцового штофа на шерсти и выстеганное красивы­ми узорами. У камина на низенькой деревянной скамейке сидела девушка лет шестнадцати. Облокотясь руками на колени, она поддерживала прелестное личико свое паль­цами, унизанными кольцами. На голове у нее был краси­вый шелковый платочек, висевший углом к затылку; за ушами было шестнадцать узеньких длинных кос, черных как смоль и лоснящихся, как лучший шамаханский шелк, в ушах блистали золотые серьги; на лбу и на висках из- под платка виднелись волосы, остриженные ровно, как у русских крестьян; тонкие,» выгнутые брови осеняли боль­шие черные глаза, опушенные длинными ресницами; пря­мой носик будто сторожил две тоненькие, алые губки; подбородок, совершенно круглый и выдававшийся немного вперед, довершал прелесть этого круглого личика, и румя­нец молодости играл на бархатных щечках красавицы. На длинной роскошной шее висели ожерелья из бус и мелких серебряных монет, на плоской груди, признаке девствен­ности*, в обтяжку был надет пунцовый шелковый бешмет, выстеганный красивыми узорами и полами закрывавший колени. Тонкий перехват стана был опоясан узким белым поясом; рукава бешмета, с разрезом от локтя до кисти, бы­ли брошены за плечи, из-под них выходили широкие ру­башечные рукава, белые как снег. Под бешметом видне­лась белая рубашка, покрывавшая верхнюю часть ног, из под нее выглядывали полосатые шальвары, синие с белым; ноги босые и белые, как пена морская, небрежно опирались на туфли с высокими каблуками.


* Черкешенки до замужества носят род корсетов: их зашивают де­вятилетних в сыромятные кожи длиною европейских женских корсетов. Девушки остаются так вплоть до замужества,

Взор девы был неподви­жен, глубокая и грустная дума туманила ее очи. Вдруг раздался приятный чистый голос; кручина девы излива­лась в заунывной песне*:

Уж девять лет, как девицу-сиротку зашили; как девицу кожа тес­нит!

Не дает она сердцу прядать, не дает она груди развиться.

Сердцу больно, груди тесно!**

Пора, пора молодцу девицу кинжалом от кожи теснящей изба­вить***; да где же тот молодец?

Сироты одинокой кто схочет? Старику отдадут тебя, девицу, не­милому, или в наложницы**** ты попадешь ко вла­дельцу.

У серны есть ноги, убежит она в скалы Кавказа;

у пташки есть крылья, улетит она в чащу дремучего леса; у золоточешуйчатой рыбки есть перья — уплывет она в воды Кубани.

У девицы "ж сиротки нет от злодеев защиты.

Есть у ней молодец! Молодца хвалят! О, верно, защитит он девицу, о, верно, ее освободит он!

Ов собою пригож и удал на коне и ужасен врагам, и страшны . его шашка, кинжал и винтовка, а глаз смертоносен — прицелом винтовки когда направляет он пули полет ро­ковой.

О, счастье рая должно быть — впиваться в любовный взор его смертоносных очей! О, рая блаженство, должно быть — принять на себя его мощной ладони ласканье, и слушать и страстно внимать —

Его благородного сердца биенью.

Не то ожидает сиротку, бездомную девицу Кавказа; о горе, о горе сиротке!

Улетело то время, как девице-красавице гор оставаться сироткой завидная доля была.

Улетело то время, когда продавали черкешенку, девицу-сиротку, купцам истамбульским.»


* У черкесов мало коренных песен; они поют, что им придет на мысль, без рифм и стоп, только разделяя слова на такты.


** Эти кожаные корсеты очень тесны, поэтому у девушек не растут груди; когда же снимут кожу, то груди в три-четыре дня вдруг выра­стают.


*** В первую брачную ночь муж должен распороть кинжалом кожу, которая навсегда покидается.

**** У черкесов узденька (дворянка) не может быть женою князя или владельца, а только наложницею; дети, происходящие от таких союзов, называются шенка, т. е. ни князь, ни уздень, вроде древних французских bаtагds (bаtаrd de Воuгbоn, bаtard d`Orleans).


Красавицу гор отвозили тогда за море, за долы, за горы,— в дале­кую даль...

Счастливые

Правоверные!

В гарем падишаха приводили красотку.

В золото, шелк и парчу одевали; каменьем дорогим украшали; перед светлые очи султана выводили,

О, завидная доля, могучее сердце султана пленит! О, великое счастье быть предпочтенною целому рою красавиц!

Услада небесная — жить для любви и быть страстно любимой;

истомы иной не ведать, кроме истомы одних наслаж­дений!

Старуха прервала певицу.

— Ах, Кулле, Кулле!—сказала она,—не те уж време­на! Свежи в моей памяти те годы, когда все завидовали землячкам, проданным в Стамбул. Теперь делать нечего, деваться некуда! Согласись лучше выйти замуж за жени­ха, которому владетель охотно тебя отдает.

— Нет, бабушка, никогда и ни за что в свете не сог­лашусь: он мне ненавистен.

— Ну так согласись на предложение владетеля Шерет-Лука; ведь от него куда деваться? Ты живешь в его дво­ре; что сказал он — то и сделает, вломится ночью сюда — кто тебя защитит от него?

Кулле строго взглянула на старуху; отвернула полу бешмета и, открыв тайный карман, сделанный в подклад­ке, показала рукоять кинжала, потом медленно, обдумы­вая слова, отвечала:

— Вот что защитит меня, мое оружие! Оно было страш­но в руке отца моего и не будет игрушкой а моей!— Потом с жаром прибавила: — Шерет-Лука я ненавижу и прези­раю, гнушаюсь его позорными предложениями!

В это мгновение камешек упал в камин. Кулле подошла к камину и три раза щелкнула языком. Еще упал каме­шек. Кулле, обратя губки в трубу, вполголоса произнесла: «Мандахако» (поди сюда). И молодой черкес на аркане спустился в отверстие трубы*; кинжал и три пистолета ви­сели у него за поясом. Он вышел из камина; старуха вста­ла**. После первого приветствия он сказал:

— Кулле! Согласна ли ты выйти за меня замуж?

— Не знаю, Пшемаф!—отвечала девушка.


* У черкесов трубы широки, а потому, когда нужно, всегда избира­ется этот путь.


** Женщины не сидят перед мужчиною, несмотря на звание, которое ему принадлежат; когда же мужчина сядет, тогда и они садятся.


— Кто же знает? Кто удерживает тебя?

— Ты гяур или правоверный?

— Правоверный.

— Переменишь ли веру отцов?

— Никогда, да и незачем. Русские от меня этого не требуют.

— Оставишь ли гяуров? Перейдешь ли к черкесам?

— Никогда и ни за что в свете, даже и для тебя не сделал бы этого!

— Разве они тебе родственники?

— Русские для меня более чем родные: они меня вос­питали, они меня кормят и не делают различия между мною и природными русскими. Я клялся служить русскому царю верно — этого достаточно!

— Да полно, Кулле, вздорить!— возопила старуха.— Если он тебя возьмет, где ж он найдет себе приют между единоземцев?

— Правда,—отвечала девушка, устремив испытующий взор на Пшемафа, и продолжала спрашивать:—А не по­кинешь ли меня, Пшемаф?

— Никогда.

— Поклянись.

— Клянусь кобылою пророка, четом и нечетом, никог­да и ни для кого тебя не покидать.

— Буду ли я счастлива с тобою?

— Буду стараться всем, чем только могу, сделать тебя счастливой, но отвечай же, Кулле, идешь ли замуж за меня?

— Согласна.

— Когда же? Надо бежать!

— Я готова, у тебя готово ли все? Взял ли ты нужные предосторожности?

— Нынче опасно! Друзья мои не могут мне помочь, по­гоня может настигнуть нас.

— Так нынче не надо. Я всегда готова; когда же мож­но будет тебе?

— Пшемаф, ради аллаха и последнего пророка,— возо­пила старуха,— увези мою внучку скорее: ты не поверишь, сколько горя переносит она от Шерет-Лука, грозящего ей ежедневно позором или несчастьем.

Пшемаф невольно ухватился за рукоять кинжала, звер­ски окинул глазами вокруг себя, будто ищет жертвы мще­ния:— А, Шерет-Лук,— воскликнул он, но тотчас же уме­рил свое негодование.

— Завтра утром, Кулле,—сказал он,—черкес, который принесет тебе вот это,— и показал ей кольцо на пальце,— будет надежный человек; через него ты можешь уведомить меня о себе; он принадлежит к здешнему двору, имени его я не знаю. Когда он подаст тебе кольцо, дай ему вот это!—и подал ей рубль серебром.— Я дам знать, когда все будет готово к побегу, теперь прощай!— И Пшемаф вошел опять в камин, откуда вылез по аркану на крышу. Кулле принесла дров и развела огонь, чтобы свежим дымом затя­нуть след, оставшийся в трубе.

Пшемаф дошел благополучно до двора, где ждали ло­шади, и послал сказать Али-Карсису, что пора отправиться обратно. Покуда молодой кабардинец имел свидание с лю­бимою им девушкой, разбойник продал своих трех пленных, обязавшись выставить их покупщику в ту же самую ночь. Дорогою Пшемаф благодарил Али-Карсиса за услугу, им оказанную; разбойник отвечал:

— Что обещаю, то всегда исполняю, как бы трудно оно ни было! Но теперь я еще не сделал для тебя ничего, что бы заслуживало благодарность.— Отъехав немного, он при­бавил:— Прощай, Пшемаф, вот тебе проводник; с ним про­едешь куда хочешь: вон твоя дорога.

Они расстались.

Проводник ехал по степи, потому что ночью по дороге ехать опасно. В разных местах попадались им пешие чер­кесы, то в одиночку, то по двое: иной уводил корову, дру­гой быка. Всякий раз, когда они встречали кого-нибудь, проводник посылал вслед хищникам бранные слова, при­бавляя: «Скоро ли меня послушаетесь да перестанете во­ровать? Право, стыдно, братцы, а еще стыднее попадаться с ворованным на глаза честным людям, каковы мы, на­пример!»— «А сам, приятель, куда едешь?—отвечали ему прохожие.— Небось прибрать то, что забыто хозяином!» Проводник пуще прежнего закидал их ругательствами: «Врете, лжецы!—говорил он.— Право, не воровать еду».

До рассвета Пшемаф был у Кубани, переправился один, распростясь дружески и поблагодарив своего проводника, который поехал обратно, чрезвычайно довольный двумя рублями серебром, полученными им в пешкеш (подарок).

На следующий день к вечеру урядник, посылаемый еже­недельно в Ставрополь за почтой, привез Александру Пет­ровичу письма. На вопрос последнего, почему так поздно, урядник отвечал:

— Не мог ехать ночью, ваше благородие! В верху на Кубани была большая тревога в соседственном полку.

— Что же там случилось?

— На половине дороги между двух станиц хищники на­пали на вечерний разъезд и уничтожили его, между тем в станице с вечера было получено известие от князька из мирного аула, что неподалеку от Кубани видна большая неприятельская партия. Тотчас собрали и усилили резервы. При вести о нападении на ночной разъезд казаки с двух станиц бросились на тревогу, настигли партию в степи и окружили ее. Черкесы зарезали своих коней, обложились ими и держались таким образом до рассвета. Утром у них оказалось всего тринадцать человек, напрасно убеждали их сдаться, они не хотели и слышать. Вызвали охотников, которые напали на неприятеля и уничтожили его. Казаков, сказывают, также немало погибло. Шайка, слышно, буд­то из абреков. Одного узнали: он ворвался накануне в мельницу, зарезал мельника и увез трех детей. Покуда во­зились с. ними, другая партия, гораздо сильнее, успела пе­реправиться через Кубань, понеслась в степь, напала на один из наших хуторов, разграбила и опустошила окрест­ности, изрубила всех, кто защищался, и, забрав с собою большой плен, ушла за Кубань. Владелец хутора, бывший там... его-то они особенно искали... едва успел скрыться от хищников.

— Какая же это была партия? Кто начальствовал над ней?

— Неизвестно, ваше благородие, она ушла, не будучи настигнута, погоня опоздала, лошади казаков пристали; но ворвалась она не со стороны абреков.

Урядник вышел. Александр стал распечатывать письма: первое было от матери, которая уведомляла его о кончине бабки, оставившей ему наследство. Прасковья Петровна уговаривала сына предоставить ей управление этим имени­ем. Она писала также, что они едут, по совету медиков, на Кавказские Воды, для пользования отца его, которого раз­бил паралич, и поручала Александру, когда Николаша к нему заедет, сказать, чтобы он дожидался их на Кавказе. Этого требует отец. Деньги же, нужные ему для продолже­ния путешествия, она обещала, привезти с собою.

Александр тотчас сообщил это брату и отдал ему в удо­стоверение письмо матери.

— Я согласен дожидаться их,—отвечал Николаша,— но непростительно оставлять меня без денег, когда я их требую.

— Разве ты не видишь,—возразил Александр,—что матушка не получала твоего письма? Когда ко мне писала, она еще не знала, что ты здесь.

— Правда твоя!—сказал меньшой Пустогородов, пробегая опять глазами письмо.—Она пишет, чтобы ты передал мне ее поручение, когда к тебе заеду.— Немного погодя он прибавил:— Поздравляю тебя, господин помещик, с наследством! Скажи, неужели ты сделаешь неосторожность,


поручишь матушке управление своим имением? Разве захочешь оставаться в ее зависимости? Не надоело это тебе? Нет, в таком случае я бы решительно отказал!

— Я еще и не думал об этом! Мне жаль, что не мог видеться с доброй бабкою, жаль и отца, за которого боюсь. Как не стыдно матушке не написать подробнее об его болезни, есть ли, по крайней мере, надежда на выздоровление? Тяжело быть связанным обстоятельствами: иначе я бы поскакал к ним.

— Зачем? Разве они не приедут на воды? Ведь тебе самому необходимо » лечиться, а то, пожалуй, останешься вечно без руки. Вот мне дело другое! Но и то приходится поневоле оставаться здесь. Сознаюсь, куда скучна твоя станица!

— Нет, зачем нам оставаться? Завтра же я намерен проситься на воды; недели через две получу позволение,— и тогда поедем вместе в Ставрополь, где пробудем до начатия курса.

— Это было бы не худо! Что же ты думаешь отвечать матушке?

— Я? Я напишу, что как мы проведем лето вместе, то обо всем лично поговорим и решим.

— Ну, если так, предсказываю вперед, она будет управлять твоим имением. Магушка станет доказывать, как невыгодно заниматься этим заочно, будет говорить, до чего доводят приказчики, как они разоряют и прочая, и прочая, найдет, что сказать!

— На заочное управление ей нельзя будет ссылаться, потому что я выйду в отставку. Но если она станет требовать непременно имения, разумеется, я уступлю, уважая материнскую волю.

— Будь я на твоем месте, никому в мире не согласился бы отдать свою собственность, на которую не имеют права.

Появление Пшемафа прекратило разговор между братьями.

— Слышали о прорыве?—спросил Александр.

— Да!—отвечал черкес.—Надо было ожидать этого, нынче курбан-байрам*. Собравшись праздновать, нельзя черкесам не попытать воинского счастья!


* Название праздника, оканчивающего весенний "магометанский пост.


Чем же им по­лакомить желудки, как не отбитою барантою? Они так бедны, что без этого им и праздник оставался бы все тем же постом. Впрочем, я уверен, этот прорыв был от Али-Карсиса.

— И я то же думаю,—сказал Александр,—однако он проворен! Давно ли здесь был?

Николаша в свою очередь сдёлал замечание, что если б была его воля, он истребил бы картечью всех черкесов, а тех, которые достались бы ему живьем, беспощадно бы перевешал.

Пшемаф в таких случаях всегда молчал, но тут не вы­терпел и сказал:

Это, Николай Петрович, все новоприезжие так гово­рят, и да простит им бог вред, который они делают этими необдуманными отзывами здешнему краю и России. С приезжающих сюда новичков я, если б был начальником, брал бы подписки —никогда не изъявлять здесь подобных мне­ний и не произносить пустых угроз. Хотите ли, я скажу вам причину побега Дунакая в горы. Один подобный вам фи­лантроп, которого не хочу называть, рассердившись на него по пустому обстоятельству, начал отзываться точно как вы, Николай Петрович; говорить, что всех горцев надо перебить да перевешать, что иначе порядка здесь не будет; и пошел рассуждать в этом смысле... да в заключение при­бавил: «Да я — этого негодяя!., да я его!., да я пойду с своими казаками, окружу его деревню, сожгу его дом, пленю его семейство, схвачу и отдам в солдаты...» Мы с вами знаем, что он не может и не смеет этого сделать: но черкесы не знают. У них сказано —и сделано. Пустые уг­розы им непонятны. Дунакай узнал как-то об его гневе, ис­пугался хвастливых стращаний скорого на язык молодца нашего: мысль о возможности быть отданными в солдаты приводит в трепет всех горцев; и вот Дунакай бежал за Кубань. Теперь непременно пойдет потеха. Видите ли, ка­кую можно заварить кашу неосторожными рассуждениями вроде тех, в какие вы пускаетесь. Правительству и началь­ству нельзя держать за язык каждого новоприезжего фи­лософа; но каждый, если не по благоразумию, то по рас­чету личной выгоды и общей безопасности должен бы взвешивать свои слова. Лучше бы вы и все, которые го­товы давать свое мнение о здешнем крае, говорили о до­ставлении этим племенам мирных занятий хлебопашеством, промышленностью, торговлею, об обеспечении им безбед­ного существования, а не о резании и вешании: такие от­зывы, раздаваясь со всех сторон, произвели бы лучшее впечатление в черкесах, поселили бы в них доверие и на­дежду, подали бы хорошие идеи...

Дверь отворилась.

Отец Иов вошел в комнату проститься со своим прия­телем. Он ехал в Черноморию к полку.

Тщетно уговаривали его все присутствующие остаться до утра, ссылаясь на опасность выезжать вечером; рассказы­вали ему о случившихся прорывах; но священник не внял советам и уехал.

Два дня спустя в станице заговорили о насильственной смерти отца Иова, которого тело найдено было на дороге. О появлении черкесов однако ж не было слышно. Казаки толковали между собою об этом различно.

Такая весть погрузила Александра в глубокую печаль.

Едва кончилась речь об этом, как ему доложили, что приезжий пехотный офицер желает с ним видеться. Его просили войти.

— Позвольте вас спросить,— сказал он, войдя и обратясь к Александру,— вы ли капитан Пустогородов?

— Я, что вам угодно?

— Полковой командир, пользуясь моим отъездом в Ставрополь, куда я послан за жалованьем для полка, поручил мне вручить вам вот это письмо и деньги, найден­ные в полковом ящике после почтенного нашего священни­ка, отца Иова. Вместе с деньгами лежало письмо к пол­ковому командиру, в котором священник просил его, в слу­чае смерти, доставить немедленно деньги к вам, объясняя, что у вас его ручное распоряжение насчет суммы, равно и расписка, выданная мною, когда я принял его деньги для хранения. Не угодно ли вам будет возвратить мне эту расписку и уведомить полкового командира о получении от меня денег, в ответ вот этой бумаги?

Тут офицер подал пакет, в котором была бумага при довольно значительной сумме.

— Сейчас.

Александр с стесненным сердцем распечатал письмо отца Иова.

Священник просил отправить деньги в ломбард, а би­лет доставить к его сыну — если он жив, если же нет, упо­требить означенную сумму на богоугодные дела, по ус­мотрению Александра.

— Скажите, пожалуйста, каким образом погиб этот благочестивый, редкий человек?—спросил Пустогородов у приезжего.

— Он найден проколотым в грудь кинжалом в несколь­ких местах; причетник также был убит. В убийстве подо­зревают подводчика. Отец Иов, не найдя на почте лоша­дей, нанял везти себя женатого солдата из казанских та­тар*, известного негодяя. Татарин этот, зажиточный чело­век, теперь не отыскивается. Должно полагать, что он, совершив преступление, бежал за Кубань или взят черкеса­ми в плен. Все знали, что у отца Иова есть деньги, а при­четник, выезжая из станции, был, говорят, пьян. Татарин, отправляясь со священником, занял у товарищей денег, чтобы купить рыбы в Черномории** и привезти для про­дажи на линию***. У жены его не нашлось ни копейки, хо­тя всем известно, что у них всегда водились деньги. Вещи священника все целы, карманы пусты, шкатулка найдена отпертою, с ключом в замке, но в ней ничего нет.

Получив расписку и бумагу от Александра к полково­му командиру, офицер уехал.

— Здравствуйте, Александр Петрович! Как ваше здо­ровье?—молвил вошедший знакомый уже нам старик пол­ковник.

— Лучше, благодарю вас, полковник!—отвечал Пусто­городов,—а я только что к вам собирался о многом пере­говорить.

— Хорошо, только не теперь. К вам будет сейчас Али-Карсис; мне дали знать с переправы о его прибытии —по­слушаем, что он скажет. Я видел одного, из моих лазутчи­ков — преестественного плута! Хоть он бессовестно лжет, но случается, говорит и правду: по всему вероятию, за Ку­банью готовится большой шпектакль. Как кстати, Пшемаф, что вы здесь! Я попрошу вас взять на себя труд быть на этот раз переводчиком.

— С большим удовольствием!—отвечал Пшемаф.

Разбойник вошел к Александру Петровичу, поздоро­вался со всеми очень сухо и сел. После нескольких обмен­ных слов, не заслуживающих внимания, капитан Пустого­родов стал рассматривать шашку разбойника, и показывал ему свое оружие. Али-Карсису очень нравилась одна шашка. Александр тотчас предложил ее —они обменя­лись оружием.


* Татары, поступающие в солдаты, не берут с собою жен; но на Кав­казе нередко женятся на туземных магометанках.

** Главная промышленность черноморских казаков.

*** На Кавказе Кавказская линия часто называется просто линиею, а земля черноморских казаков просто Черномориею,

- Что у вас нового? Где Дунакай?—спросил полков­ник.

— Дунакай за Белой речкой,— отвечал разбойник,— вчера у абазехов виделся он со съехавшимися князьями и старшинами.

— Велик ли был съезд?

— Довольно велик.

— Ты был там?

— Был.

— Кто был еще?

— Убыхские старшины с своим питомцем — сыном уби­того вами Жам-Булат Айтекова, очень много абазехов, шабсугов и старшин других племен.

— Где же был съезд?

— На берегу Белой речки, близ дуба, где была Ма­шина*.

— Полно, Али-Карсис, мяться-то; расскажи-ка все как было.

Разбойник начал рассказ таким образом.

— Дунакай, помните вы, не хотевший никому показы­ваться, назначил теперь день для свидания с нами. Узнав о том, мы рано утром отправились в назначенное место. Подъезжая, мы увидели в некотором отдалении на курга­не семь человек, занятых намазом. Лошади их паслись же поодаль. Мы остановились за другим курганом, не слезая с коней. Едва первые лучи солнца стали показываться, как эти семь человек взъехали на холм, за которым мы нахо­дились. Впереди всех был маститый старик с огромною се­дой бородой; в лице его изображалось радушие. Не слезая с лошади, он громко сказал нам: «Селам алекум**, адыге***!» «Алекум селам, Дунакай!»-ответствовали все при­сутствующие. Воцарилось глубокое и продолжительное молчание. Наконец старик, сдвинув густые брови и тяжко вздохнув, воскликнул: «Месть и кровь гяуру!»— «Месть и кровь гяуру!»—повторили все в один голос.


* Один известный наездник, во время зимнего набега, захватив абазеха в плен, перед отступлением приказал зарыть бочонок с порохом у ног красовавшегося дуба и провести под землею фитиль. Пленного раз­дели догола и, приковав гвоздями к дубу, обливали холодной водой в сильный мороз; между тем наездник с своими отошел, и фитиль зажгли; прикованный стал призывать на помощь; на отчаянные вопли съехалось множество абазехов, которые начали его освобождать. Наездник оста­новился вдали, тщетно ожидая взрыва адской машины. Полагать дол­жно, что абазехи затоптали невзначай фитиль, ибо порох не загорелся. С той поры место, где происходило это, прозвали Машиною.


** Приветствие магометан при встрече между собою; с гяурами же считается грехом приветствоваться так.


*** Черкесы называют себя адыге

Опять молча­ние. Старик с суровым видом продолжал: «Во взорах ва­ших я читаю вопрос: почему Дунакай покинул мирный быт, к которому всегда старался склонять земляков? Почему бежал от тех, с которыми старался сблизить единоземцев советами и наставлениями? Мой ответ вам: месть и кровь гяуру!.. Да, адыге! Всегда советовал я вам не присоеди­няться к мятежным-племенам! Не внемлите голосу людей кичливых, говаривал я вам, адыге! Но теперь, адыге, месть и кровь гяуру! Гяур хочет разорять наши деревни, грозит брать нас в солдаты... Когда эти угрозы дойдут до русского правительства, до русского царя, правительство сжалится над нами, царь смилуется — и тогда с благодар­ностью, с покорными головами, забудем народную месть! Теперь нам терять нечего: пока еще не отданы в солда­ты*, предупредимте это новое бедствие, отхлынемте в го­ры — там грозная природа защитит нас. Обяжемтесь об­щею клятвою не сдаваться живьем в руки неприятеля, не уступать ему ни одной пяди земли,, не иметь с ним ника­ких сношений, не бывать в его владениях иначе как вооруженною рукой! Положимте, что тот, кто нарушит клят­ву, будет продан невольником в одну сторону, его семейст­во в другую, а дом и все имущество будут расхищены на­родом! Если же он успеет укрыться от кары бегством, тог­да народная клятва должна преследовать его всюду**: Я, с четырьмя сыновьями и двумя зятьями, даю вам, адыге, эту клятву и обет мести и крови гяуру!

Али-Карсис замолк.

— А тебя избавили от этой присяги — тебе и без того нельзя показаться перед русскими?—сказал полковник, смеясь.

— Как вы это знаете?—спросил разбойник с удивле­нием.

— То ли еще я знаю!—отвечал старик.—Я знаю так­же, что все старшины разъехались с намерением приводить к присяге весь зависящий от них народ, потом хотели со­браться и помочь Шерет-Луку увести подвластных, пото­му что он опасается, что не все за ним последуют.

— Как вы все это знаете?—спросил разбойник.— Все, что я вам рассказал, пускай все ведают, но что вы теперь говорите, изменник мог вам передать: мне неизвестен он, жалко!—И Али-Карсис задумался, нахмуря брови.


* Угроза возмутителей, пуще всего страшащая черкесов.


** Эта клятва существует у шабсугов, абазехов и некоторых из меньших соседственных враждебных племен.


Пше­маф сделал ему несколько вопросов, на которые он нехотя и рассеянно отвечал.

Полковник, ссылаясь на недоконченные дела, ушел до­мой.

Разбойник, посидев еще немного, простился с собе­седниками и вышел, но потом возвратился опять и, выни­мая из кошелька деньги, сказал Пшемафу:

— Возьми назад деньги свои, Айшаты невозможно воз­вратить.

— Почему? — спросил Пшемаф.

— Потому что она продана стамбульскому купцу и те­перь должна уже плыть по морю.

Он удалился.

Александр спросил Пшемафа, что говорил карамзада об Айшат.

Черкес принужден был рассказать ему все — как отправили тавлинку в Ставрополь, как ее взяли в плен, как он хотел ее выкупить и как, наконец, она продана стамбульскому купцу Пустогородов задумался. Все про­шлое представлялось живо его воображению. Но он ска­зал:

— Дай бог ей счастья! Она имеет все, что в Азии нуж­но для женщины, редкую красоту. Кто знает? Быть мо­жет, моя Айшат сделается женою султана, красою гаре­ма: тогда горделивая властительница не вспомнит, быть может, что я призрел ее полумертвую во время осады Ахулго, в рубище, в коростах*; призрел, когда она изнемогала от холода и заразы, цепенела от ужасов штурма, при ви­де, как отец и мать ее погибали на ее глазах. Быть может, тогда при встрече со мною она и не захотела бы узнать меня.

На следующий день Пшемаф вошел к Пустогородову и торжественно сказал:

— Прощайте, Александр Петрович! Меня отправляют с вашей сотней в отряд, собираемый для того, чтобы воспре­пятствовать Шерет-Луку бежать с деревнею в горы. Ле­карь Кутья также выпросился в поход и радуется, что на­конец удастся ему побывать за Кубанью.


* Черкесские дети, попадающие в плен, первые года всегда бывают в шолудях и коростах; должно полагать, это происходит от перемены пищи, образа жизни и потому, что дома они не чисто содержатся.


Очень рад,— отвечал Александр,—что вам поручили мою сотню, только сделайте одолжение, не давайте каза­кам без позволения грабить да резать неприятельские го­ловы; а сами, право, оставьте свою джигитовку*... к чему такое неуместное и совершенно бесполезное удальство? Вот если б сотня замялась... но надеюсь, что с моей этого не случится.

— Хорошо! До свиданья, господа!

Пшемаф с восхищением, подобно пташке, вылетающей из клетки, упорхнул из комнаты.


• Наездничество: черкесы в деле, часто перестреливаясь поодиночке, проделывают между тем самые трудные повороты на коне.


Конец первой части


Часть вторая


I

Рассказ лекаря

as if it home they would not die -


To feed the crow on Talavera`s plain,


And fertilize the field that each pretends to gain.


Byron


Подняли трупы, понесли


И в лоно хладное земли


Чету младую положили.


А. Пушкин


Вечерело. Пустогородовы сидели у себя и разговаривали вместе. Александр говорил о мерах, которые намерен взять, чтобы отыскать дальнего родственника отца Иова (так он называл сына его) и исполнять последние приказания своего погибшего друга. Николаша слушал брата большей частью рассеянно; день ото дня он становился угрюмее, не мог превозмочь скуки, его одолевав-


шей.

Дверь отворилась.


— А, доктор, здравствуйте!—воскликнул капитан.— Верно, из отряда?

Загрузка...