Николаша был здоров. Александр два раза в день ез­дил в Александро-Николаевские ванны погружать свою ра­неную руку, без чего нельзя было возвратить ей движения: поэтому оба брата не порабощались образу жизни, пред­писанному при лечении. Они не толпились в известные ча­сы вокруг целебных источников, не бродили по улицам и бульварам, не столько для движения, сколько от нечего де­лать, ложились в постель когда хотели, и ели что приходи­ло на мысль. Впрочем, в мае месяце в Пятигорске всегда стоят туманы, ветры и дожди, одна лишь необходимость может вынудить человека выйти из дому.

Настал июнь, а с ним и ясные дни*. Братья Пустогородовы от любопытства и скуки решились следовать прави­лам водяного лечения. Вставая до восхода солнца, они обыкновенно отправлялись к источникам.


* Только не каждый год это бывает; постоянная хорошая погода всегда начинается с половины июля и продолжается весь август, а с нею неразлучен нестерпимый зной.


Какое жалкое зрелище представляет это гулянье, которого однообразие прерывается только тем, что гуляющие каждую четверть часа подходят к ключу пить из целительной струи! Инва­лид, из среди множества разновидных стаканов, которые висят на длинных тесьмах, снимает с крючка тот, который вам принадлежит, погружает его в горячий источник, вы­поласкивает и подает вам. Вы морщитесь и пьете тепло­ватую зловонную воду, которая на несколько секунд ос­тавляет во рту вкус тухлых яиц. Таким образом, вы про­глотите стакана три, и потом идете ходить или садитесь в какой-нибудь беседке рассматривать лица больных, про­ходящих мимо вас. Между тем инвалид систематически ве­шает ваш стакан на свое место, наблюдая всегда самое пунктуальное старшинство: вы можете быть уверены, что стакан подполковника не будет никогда висеть выше ста­кана полковника, и так далее. А что за лица ежеминутно встречаете вы по саду! Здесь разбитый параличом едва передвигает ноги; тут хромает раненый; там идет золотуш­ный; далее — страдалец в язвах, этот—геморроидалист; рядом с ним — страждущий от последствий разврата; сло­вом, тут средоточие всех омерзительных недугов челове­ческого рода. И кого не найдете здесь? И военных всех мундиров, и разжалованных, и статских, и монахов, и куп­цов, и мещан, и столичных модниц, и толстых купчих, и чванных чиновниц, и уморительных оригиналов; не забудь­те, что все это натощак, спросонья! Несмотря, однако, на господство самых отвратительных страданий, волокитство и чванство не покидаются. Жалко смотреть, как иная, быв­шая красавица, увядающая от болезней и годов, ищет пле­нить кого-нибудь своими потухающими взорами, которые выглядывают из-за бледно-желтых щек. Забавно видеть, как иной генерал и тут не оставляет своей важности, гром­ко судит и рядит, и счастлив, что его стакан висит выше других; как самонадеянно останавливает он гуляющих обер-офицеров, готовый при малейшем неудовольствии на­помнить свой превосходительный чин; как принуждает их вы­слушивать самые пошлые рассказы, самые бессмысленные предположения. Всякий из этих господ корчит Наполеона; многие корчили бы и Фридриха Великого, но не все знают об его существовании. Пословица справедлива, которая гласит, что нет семьи без урода. А толков-то, толков!.. Че­го не наслушаетесь вы на этих гуляньях! И пересуды, и сплетни, и жалобы, то на скуку местопребывания, то на неудобства дороги, на грубость и притеснение станцион­ных смотрителей, то на недостаток в лошадях и на прочее. Большею частию, однако ж, предметом разговоров служит разбор военных действий на Кавказе и методы лечения пятигорских медиков, которые, сказать мимоходом, живут между собою как кошки с собаками. Заключением всех пересудов хула директору минеральных вод: человек ни­когда и ничем недоволен! Между тем теперь это место за­нимает достойный начальник, добросовестный ветеран, пол­ковник, украшенный ранами; ему поистине обязан Пяти­горск введением устройства и порядка на водах. Здесь услышите старого моряка, уверяющего, будто самый лучший образ лечения — выпивать по восьмидесяти стаканов горя­чей серной воды утром и столько же вечером: такое лечение он предпочитает даже морским пуншам, которые совсем не гомеопатически пивал во время оно. С ним спорит боль­ной, утверждающий, что весьма достаточно трех стаканов, и то должно пить в продолжение трех пасов. Третий присое­динившийся к ним замечает, что трех стаканов мало, по­тому что глотать их надобно лишь до половины: газ испа­ряется, пока больной подносит стакан ко рту. Далее, воз­ле скамейки, занимаемой кирасирским офицером и старым кавказцем, составился кружок. Послушаем, о чем они тол­куют так горячо?

— Ваш ходил на черкес войну? —спрашивает .немец, кирасир, кавказского офицера.

— Как же, ходил, капитан! — отвечает последний.

— Ну, вот там видит несколько горки!.. Пожалост рас­сказать, что есть за горки? Мой долго смотрим на геогра­фической карт... ясно ничего понимать не могла.

— И я ничего не разберу... Смотрел не далее как вче­ра на почтовой карте, но ничего не понял,— сказал низень­кий старичок, курский помещик.

— Ой! Пожалост не мешайт!.. Видит, что серьезный раз­говор. Так, господин казак-офицер, что там за этих гор?

— Опять горы, капитан!

— Ну, знай; а далее?

— Горы же.

— Тфу, тейфель! Ну, а за гор?

— Все горы.

— Ну, а за горы?

— Не знаю, это уже Турция.

— Турци! Тфу, ваш ничего не знаит. А Грузий, Тиф­лис, где?

— Все, что вы видите, это — горы, обитаемые осетинцами и их племенами; вон в том направлении горы примыкают к Имеретин, а в эту сторону к ахалцыхскому хребту; за ними, наконец, граница Турции.

— Ну, а Тифлис куда деваит?

Тифлис более к востоку.

— Ха! Ха! Ха! —И немец, ворча про себя, что кавказец ничего не знает, удалился.

Там, на горе, стоит высокий седой кавалерийский генерал, прославившийся своею бешеною храбростью. Его окружили слушатели. Он бранит без пощады все на свете, но пусть бы сам попытался проскакать с одним кавалерийским полком чрез Кавказский хребет!

Однако пора нам оставить пятигорских ораторов и возвратиться к описанию жизни на водах.

Отправив в желудок известное число стаканов теплой зловонной воды и нагулявшись поневоле, посетители возвращаются домой ожидать своего часа на ванны. Пробьет урочное время колокол, и кареты, коляски, дрожки, запряженные по большей части клячами, потянутся со всех сторон к купальням. Здесь больные, посидев в горячей воде, ложатся в пристроенной комнате и потеют, пока не услышат несколько слабых ударов в дверь и голоса: «Пора выходить, ваша половина прошла!»* Тогда начинают скорее одеваться, закутываются как можно теплее и спешат домой пить жидкий зеленый чай или маренковый кофе; потом, пропотев еще дома, одеваются на весь день или до


повторения того же самого процесса после обеда. В первом часу пользующиеся должны обедать, то есть покушать жиденького супу из чахоточной курицы и соусу из зелени; иногда к этой, скудной трапезе прибавляется компот из


чернослива; о вине и подумать не смеешь пить,— кофе еще менее. Ложиться должно не позже одиннадцати часов вечера, чтобы на следующий день начать то же самое. Вот как проходит лето в Пятигорске, исключая воскресенья и праздники. В эти дни обыкновенно не берут ванн, чтобы утром быть у обедни, а вечером на бале.

Николаше вовсе не нравилась такая жизнь. Впрочем, вскоре он познакомился с одним полковником, приехавшим из Грузии, и проводил у него большую часть времени. Полковник обратил внимание Пустогородова сначала своею фуражкою, известною в Закавказье под названием а-ла-Ко-цебу, а потом и самим собою. Не подумайте, однако, чтобы это была какая-либо немецкая оригинальная шапка или чухонский колпак: это просто фуражка, обтянутая белым чехлом, который покрывает вместе и козырек.


* В ванны пускаются по билетам на полчаса.


Полковник, носивший ее, был человек преждевременно состарившийся; в правильных чертах его лица, которое некогда нравилось женщинам, выражались необузданные страсти, превратив­шиеся в привычный разврат; следы изнурения, истомы и душевных огорчений от обманутых честолюбивых надежд подернули какою-то мрачностью это лицо, некогда прекрас­ное (по крайней мере, таковы были слухи). Редкие волосы, едва покрывающие голову, давали некоторым образом по­нятие о жизни. Накопив груды денег, он приехал насла­диться покупными удовольствиями, но, не находя их по вкусу своему, проводил ночи за картами, а утро и вечер посвящал волокитству. Вероятно, полковник, по старой привычке, снисходительно смотрел на себя в зеркало; ина­че он счел бы нужным поступить в число заштатных воло­кит. Но человеческое самолюбие слабо! На гуляньях он ухаживал за истощенными мнимыми красавицами, расска­зывал им с восторгом были и небылицы о крае, откуда приехал, и прикрашивал рассказы словами: «Восхитительная страна!.. Особенно для того, кто составил себе имя в ней!» Николаша, слышав несколько раз эти слова, спра­шивал у его товарищей, что за подвиги у этого офицера в Закавказье? Ему отвечали: «Как же! Он известен в Кав­казском корпусе!» Но чем, никто не знал. Он обратился с этим вопросом к брату.

— Да! — отвечал Александр,— он известен в нашем корпусе огромными доходами, которые незаконно нажива­ет, строптивостью и нёприятностью нрава и страстью к азартной игре. Он выжил из полка почти всех старых, за­служенных офицеров.

Довольно было для Николаши слышать, что полковник любит игру. Он сдружился с ним и скоро очутился среди всех игроков, нарочно съехавшихся в Пятигорск, чтобы обыграть друг друга. Он играл ежедневно, но мало выиг­рывал: записные искусники не допускали его чрезмерно пользоваться счастьем. Он и не проигрывал однако ж, по­тому что всегда метал: стало быть, труднее давался в об­ман.

Наконец приехали старики Пустогородовы. Петр Пет­рович не владел правой рукой. Прасковья Петровна оста­валась так же здорова и свежа, как мы ее видели. Оба очень радушно встретились с Александром: отец истинно любил сына, а матери понравилась его наружность и кро­тость в обхождении. О Николаше нечего и говорить? ему обрадовались невыразимо! Но он был со стариками доволь­но холоден и невнимателен, как человек, совершенно уве­ренный в их любви и не помышляющий, что может ее по­терять. Николаша советовал отцу быть воздержаннее в пи­ще, а мать пенял за невысылку денег, когда он их просил. Послали за медиками; сделали консилиум: доктора поспо­рили, покосились, отпустили несколько колкостей друг другу и решили, что больной должен пить серную горячую воду, брать ванны, соблюдать строгую диету, мало спать. В непродолжительном времени они хотели опять собраться, чтобы узнать о ходе болезни и действии лечения. Каждый взял по двадцати пяти рублей и уехал, притворяясь, буд­то не смотрит на своих собратьев. Пятигорские медики все между собою враги: это необходимо, чтобы больные не за­метили в беспрерывных консилиумах, которых они то и де­ло требуют, желания исторгать побольше денег. Врачи считаются между собою приглашениями на консилиумы, точно так же, как светские дамы визитами; но у них счет еще сложнее, потому что берется на бирку плата за кон­силиум. Если доктор приглашает своих собратов на сове­щание к такому больному, который дает по пятидесяти рублей, так этого медика они должны пригласить, каж­дый в свою очередь, на консилиум той же цены. Похваль­ное братство, утешительное в роде человеческом правосу­дие!.. Но, кажется, оно не совсем приятное для пациента. Наконец Пятигорск дождался 25-го июня. Гарнизон ут­ром причепурился и дал, как водится, развод. Почтенный комендант, маститый ветеран, поседевший на сорокалетней безукоризненной службе, выгладил свой ус, не уступаю­щий белизною снегу Эльборуса*; поздравил солдат с торже­ственным днем рождения государя императора и разослал посетителям повестки, что вечером будет бал в ресто­рации. Желающие танцевать должны были явиться в мун­дирае; прочие, кому здоровье не позволяло наряжаться, могли быть в сюртуках. Разумеется, это возбудило ропот: на что не ропщут! Пошли толки. «Что за мундиры, когда приехали за тысячу верст лечиться!»—говорили одни. «Ни­кто не пойдет на этот бал!»—восклицали другие. Конечно, для дендизма невыгодно приходить на бал с объявлением: я намерен танцевать. Для истинного модника нет ни цели, ни намерений: таков тон нашего времени. Настоящий ден­ди отправляется, не зная сам куда, совсем не ведая зачем: по крайней мере должен это показывать.


* Одна из самых высоких гор Кавказского хребта; вершина ее по­крыта вечными снегами.


Единственная цель его —взглянуть, что делает толпа. Как можно идти отыс­кивать удовольствия! Будто денди нуждается в них! Буд­то будуар его скучен! Будто он сам в себе не находит до­вольно средств к развлечению! Такая мысль Оскорбитель­на для него. Денди ни с кем не говорит: он дарит словами, которые, по его мнению, во сто крат питательнее для ума, чем манна была в пустыне для израильтянина. Денди на­дел бы сюртук и пошел на бал: к счастию, однако ж, в Пятигорске этих господ мало. Тут все армейские офицеры. Скучая всю жизнь в деревнях на портое, развлекаясь толь­ко в обществе какого-нибудь грубого мелкопоместного дво­рянина или оскорбительно надменного богача-помещика, они радехоньки посмотреть на бал, себя показать и потан­цевать. Они надели мундиры и явились на вечер.

Пятигорские балы довольно благовидны: зала, где тан­цуют, просторна, опрятно содержана, изрядно освещена; музыка порядочная. Приезжие дамы корчат большую прос­тоту в одежде, но в наряде их проглядывает иногда тайное изящество — что вовсе не лишнее, если выкинуто со вку­сом. Пестрота военных мундиров, разнообразие фрачных покроев и причесок, различие приемов, от знатной барыни до бедной жены гарнизонного офицера, от столичного ден­ди до офицера пятигорского линейного батальона, кото­рый смело выступает с огромными эполетами, с галстухом, выходящим из воротника на четверть, и до чиновника во фраке, с длинными, почти до полу, фалдами, с высокими брызжами, подпирающими щеки,—все это прелюбопытно и занимательно. Но когда начнутся танцы —тут смех и го­ре! Когда все эти лица, бледные, изнуренные от лечения и насильственного нота, задвигаются, невольно помыслишь о сатанинской пляске. И тут же, для довершения картины, проделки пехотных офицеров ногами, жеманство провин­циального селадона, шпоры поселенного улана, припрыжка и каблуки гусара, тяжёлые шаги кирасира, притворная степенность артиллериста, педантские движения офицера генерального штаба, проказы моряка, грубые, дерзкие ух­ватки казако-ландпасного драгуна. Все странно и забавно!

Николай Петрович, разумеется, явился на бал в сюр­туке: бегло смотрел он, зевая, кругом всей залы, но не ос­танавливал взора ни на ком. Дверь внезапно отворилась в залу, и вошла осьмнадцатилетняя блондиночка: она была среднего роста, хороша собой и несколько застенчива. За нею подвигался полковник, лет около пятидесяти, угрюмый и старообразный. Все скрашивали друг у друга, кто они, но никто не знал. Комендант, отозванный в сторону, мог один удовлетворить общее любопытство; по его словам, это был полковник фон Альтер с женою, за час перед балом приехавший из России.

Николаша, всматриваясь в приезжую, узнал знакомые черты. Он тотчас подошел к ней.

— Китхен!.. Катерина Антоновна! Узнаете ли вы меня? Как давно мы не видались!

— Как вас не узнать, Николай Петрович! Я вас не ви­дела с той поры, когда мы играли в бостон.—Тут Китхен опустила глаза и покраснела.

— Давно ли вы замужем?

— Второй месяц.

— Представьте меня, пожалуйста, вашему мужу.

Очень хорошо. Да вот он, кстати, идет.—Потом, об­ращаясь к мужу, она сказала:—Альтер, представляю те­бе, мой друг, Николая Петровича Пустогородова, сына Прасковьи Петровны.

— Очень рад познакомиться! —отвечал полковник, про­тягивая руку Николаше.— А я тебе, моя Китхен, представ­ляю полковника, моего старого, доброго товарища... Пошалили же мы с ним!— И сам держал за руку закавказского приезжего с фуражкою а-ла-Коцебу.

Фон Альтер отошел, новопредставленный сделал не­сколько вопросов, молодая женщина отвечала застенчиво. Полковник, удаляясь, пробормотал сквозь зубы, но так, чтобы она могла слышать: «Опоздал! Никак не поспеешь за этою несносною молодежью!»

Откуда вы теперь, Катерина Антоновна? — спросил Николаша.

— Из Москвы. Мой муж переведен в Грузию.

— Так вы едете туда?

— Нет, не скоро еще, муж поедет на днях в Тифлис и, устроясь там, приедет за мною, а меня покуда оставляет здесь, поручив вашей матушке.

— В самом деле! — воскликнул Николаша радостно.— Как это хорошо! Однако у меня есть много о чем с вами поговорить. У вас нет приглашения на мазурку?.. Не хоти­те ли ее танцевать со мною?

— Очень хорошо.

Так я съезжу домой переодеться: в сюртуках не по­зволено танцевать; я тотчас буду назад.

Мазурка началась. Пары пестрели кругом залы. Я не стану их описывать — ничего замечательного в этот вечер не было. Роза Кавказа, теперь уже поблекшая, сидела по­никнув головой, подобно надгробному памятнику над кра­сотою, утраченною без возврата. О время! Время! Чего не преобразуешь ты? Но подслушаемте лучше, что говорит знакомая нам пара.

— Скажите, Катерина Антоновна, что-нибудь об Ели­завете Григорьевне? Я совсем потерял и след ее.

— Несмотря на то, она живет в вашей памяти, Николай Петрович! — сказала блондинка, покраснев и устремляя взор на своего кавалера.

— Да! Я помню ее как женщину, бывшую a La mode в то время как я жил в Москве.

— А еще как?

— Решительно никак.

— Не отпирайтесь: я знаю письма, которые вы к ней писали из полка.

— Какие письма?

— Страстные.

— В самом деле? — спросил кавалер с притворным лю­бопытством:—Я писал страстные письма!.. Что, были они очень глупы?

— Не скажу вам, как они мне казались, но могу толь­ко вас уверить, что они веселили вечера у бабушки Ели­заветы Григорьевны,— отвечала дама, смотря на своего ка­валера с торжеством.

— Каким же это образом?.. Расскажите, Катерина Ан­тоновна.

— .Елизавета Григорьевна читала их вслух, придавая своему голосу особенную трогательность. Она кончала, под­нимая глаза к небу, словами: «Ваш! Навсегда ваш! Веч­но ваш Николай Пустогородов».

— Сознаюсь,— отвечал смущенный Николаша,—очень сожалею, что узнал об этом. Я думал дурачить Елизаве­ту Григорьевну, а выходит, что она смеялась надо мною: непременно ей отомщу! Где она теперь?

— Право не знаю, и полагаю, никто в России не знает.

— Каким образом?

— Несколько дней после вашего отъезда из Москвы приехал какой-то артист, родом итальянец, которого кра­соту всюду превозносили. Елизавета Григорьевна стала брать у него уроки пения, чтобы усовершенствоваться, как она говорила, в этом искусстве; заперлась с ним дома; ед­ва показывалась на свет, и то в его сопровождении. Об этом заговорили, смеялись над нею, наконец, дошла оче­редь и до мужа; он взбесился; пошли распри. Елизавета Григорьевна внезапно уехала в Петербург, покинув мужа и детей; оттуда отправилась в Италию, под вечно лазуревое небо, где люди с пламенными и снисходительными серд­цами. Так писала она к своей бабушке. «И для этой ла­зури,— прибавляла она,—оставила я свое родное, всегда облачное небо, которое при всем том прозрачнее совести людской. Пускай читают они мое письмо, писала она,— пускай узнают, в чем я их обвиняю: это вертеп пресмы­кающихся, бессильных злоязычников, бесчестных обман­щиков и глупых жертв, и все это судит да рядит, не зная ничего и не имея понятия ни о чем. Бывшему мужу моему скажите, что он бессовестный глупец, который принимает жену за бесполезное украшение в доме, подобно картинам, висящим на его стенах, или бронзе, обременяющей его ка­мины. Он обманул меня: я покидаю его и детей, которых он из тщеславия будет называть своими. Мне не нужно его богатство, я предпочитаю бедность — с человеком одушев­ленным, обильно одаренным — золоту с бездушным трупом, в котором осталась жизнь только для обжорства и сна. Прощайте, бабушка, вас одних я любила и люблю —всех других смешиваю в одно и питаю к ним общее презрение. Если б отец и мать мои были живы, я бы спросила у них: зачем они продали меня такому мужу? Зачем сгубили? Пренебрегаю всех родных, кроме вас; оставляю навсегда их порог и несусь под вечно голубое, безоблачное небо, где останусь и умру». Вот ее слова.

— А вам так это письмо понравилось, Катерина Анто­новна, что вы выучили его наизусть!

— Точно выучила наизусть, и немудрено: я читала его беспрерывно в продолжение двух недель старухе и тем из ее родных, кому она заставляла меня читать.

— Какая сумасшедшая ветреница эта Елизавета Гри­горьевна!

— Не судите так легко! Сообразите все беспристраст­но, так выйдет, чта она, право, не так виновата.

Быть может, вы докажете, что она совершенно пра­ва!

— Нет, не берусь, Николай Петрович! Если хотите, я вам покажу ее письмо ко мне.

— А вы с нею были в переписке? Я этого не знал.

Я с нею очень сблизилась после вечера, когда игра­ла с вами в бостон: она мне во многом открыла глаза, да­ла полезные советы, часто говорила о вас; учила не быть слишком доверчивой. В письме своем Она резко начертала мне женский быт.

— Я так и ожидал... ревнивая, сумасшедшая женщина! * Всю жизнь она делала глупости, а теперь бранит свет и людей. Как я узнаю ее в этом! Совсем была меня опутала.

Мазурка кончилась. Все разъезжались, бросая полусон­ный взгляд на простую, незатейливую иллюминацию, про­изводившую однако ж прекрасное зрелище на гористом местоположении, по которому плошки и фонари были рас­кинуты.

На другой день фон Альтер расположился с женою в доме против квартиры Пустогородовых; у них отобедал, поручил Прасковье Петровне свою Китхен, а ввечеру уехал в Тифлис.

Молодая супруга скучала, оставшись одна. Николаша часто бывал у нее. Иногда, поздно, вечером, провожал он ее домой от Прасковьи Петровны. Иногда сидел вместе с нею у открытого окна, обращенного к Машуку. Тогда он при­творялся, будто поражен величественным видом исполина, который, гордо воздымаясь во тьме, затеняет собою самую ночь. А меланхолическая Китхен пугалась.этого усиленного мрака; возводила глаза к небу; внимательно рассматривала звезды, сверкавшие над горою: то мечтала, будто видит в этих звездах горных духов, резвящихся на вершине горы, то силилась прочесть в них темные для нее символы. Й когда восходила луна и бледнели Машук и лежащий под ними дол; когда вдали таинственный свет освещал белые памятники кладбища, Китхен, предаваясь какой-то мисти­ческой задумчивости, напрягала слух, чтобы внимать вея­нию ночного воздуха среди общей тишины, изредка преры­ваемой трелью соловья в отдаленных кустах. Машука. Ни­колаша, сидя с нею, любовался на юную мечтательницу; слова замирали на его устах от невольного благоговения к неизвестным думам милого творения. В остальное время искусный притворщик показывал ей столько внимания, столько любви, что это невольно льстило женскому само­любию; но и тут умело умерял себя, так, что не пугал за­стенчивости Китхен, не пробуждал ее опасения и осторож­ности. Опытный волокита, он убаюкивал малейшие подо­зрения. Китхен — неопытное дитя! — создавала себе мир идеальный, воздушный, предавая забвению все существен­ное или и вовсе не помышляя о нем. Она, не подозревая ничего, день ото дня запутывалась более и более в сети.

В один теплый и тихий вечер, располагавший к сладо­страстию,— кто не знал его на севере, того прошу на юг, ничем другим не сумеем угостить, а за этим дело не станет!— в один подобный вечер Китхен и Николаша сидели вместе у окна.

Луна медленно всплывала на небо и уже осветила вершину Машука, которого подошва казалась от того чер­нее, чем когда-либо.

— Какой прекрасный вечер!.. Что вы такая грустная, Катерина Антоновна?—спросил Николаша.

— Нет, я не грустна, а только погружена в воспоминания: сегодня день рождения Елизаветы Григорьевны; бы­вало, мы праздновали его в деревне у ее бабушки. Давно ли, беспечная, она бегала по освещенным аллеям сада! А теперь где она? Счастлива ли? Помнит ли день своего рож­дения?

Николаша, заметив, что Китхен всегда говорит с жа­ром и любовью об Елизавете Григорьевне, расчел, что вы­годнее было не показывать озлобления к этой женщине. Вместо ответа он тяжело вздохнул.

— О чем вы так вздыхаете, Николай Петрович?

— Какая вам охота прислушиваться к тому, что я де­лаю? Я вздыхал машинально.

— Нет, не машинально. Я желала бы знать, воспоми­нание ли это об Елизавете Григорьевне?

Николаша вместо ответа опять вздохнул; потом притво­рился, будто досадует на себя.

— Сознайтесь, вы вздыхаете о ней?

— Помилуйте, Катерина Антоновна! Зачем хотите вы знать все помышления человека?

— Я не хочу проникать в помышления ваши; а любя, горячо любя Елизавету Григорьевну, желала бы убедиться в ваших добрых чувствах к ней: тогда я стала бы еще бо­лее ценить вас.

— Если так, знайте же, что было время, когда я не менее вас был привязан к ней, но она не умела ценить мо­ей любви, не имела довольно проницательности, чтобы ви­деть и измерять мою преданность.—И Николаша вздохнул еще раз.

— Я оправдаю ее перед вами, Николай Петрович; сей­час принесу ее письмо и попрошу вас прочесть его вслух.

Китхен пошла за письмом. Николаша в это время пе­реставил свечи на окно, приготовляясь к чтению. Погода была так тиха, что свечи горели на воздухе, словно в ком­нате. Госпожа фон Альтер принесла письмо и вручила его Пустогородову. С истинной или притворной грустью он развернул его и устремил взор на знакомый почерк, не­когда начертывавший ему слова надежды, любви и обетов.

«Милая моя Китхен!

Вижу — ты убеждена, что из ревности я советовала тебе остерегаться Пустогородова. Могу тебя уверить, ты ошибаешься. Что мне в нем? Зачем мне сохранять его? Испытав, что такое бездушный. старик, безжизненный труп, я искала ума и известности; но осталась недоволь­ною и тем и другим. Наконец мне казалось, что ничтоже­ство мужчины — всего выгоднее для женщины. Казалось, что взяв из праха и возведя человека на дорогу почестей в свете, я рожу в нем благодарность и тем приобрету его вечную любовь; но я ужасалась при одной мысли о связи с таким человеком. Я стала искать неопытного юношу, ко­торого и свет еще не развратил. Я думала любовью своей сделать из него человека достойного. В это время столк­нулась я с Пустогородовым; сблизилась с ним; но это — себялюбец, который все скудные способности своего ума клонит к холодному расчету; который вне себя ничего не любит. Если б я могла отыскать в нем хоть искру чувства, хоть каплю этого баснословного теперь самоотвержения, я бы им дорожила. Но, как он есть, он мне не нужен. Причем же я остаюсь? Обманутая в своих надеждах, одна в мире —одиночество несносно мне!—я ищу и не нахожу, чего жаждет моя душа. Между тем я бессильна восстать одна против обычаев света, но я мужаюсь в тиши и чувст­вую, что скоро, скоро настанет час, когда я стряхну заста­релую пыль предрассудков и по-своему направлю смелый полет свой. Закиданная бранью и хулой, я буду улыбаться воплям рабов, скованных глупыми приличиями, с сожале­нием о них; но для этого мне нужен товарищ; я ищу его посреди художников. Вот тебе откровенное признание. Мо­жно ли одобрить меня? Никак. Можно ли обвинить? Нель­зя. Виновна ли я? Нисколько, Вся вина падает на моих родителей. Воспитанная беспечною девочкою, я прочла в уме отца и матери, что постыдно для меня и для семьи, если толпа женихов не будет за меня свататься, лишь только я созрею; глупый предрассудок, что девушке необ­ходимо выйти замуж, чем скорее, тем лучше, усиливающий у нас природное влечение к замужеству, желание освобо­диться от родительского порабощения, которое делалось не­сносным; наконец любопытство и, быть может, неясные желания —все влекла меня поспешить брачными узами. Не зная людей, их свойств и пороков, родители, воспитав­шие меня, должны были или вовсе удержать от замужества, или обдуманно выбрать человека, с которым хотели ско­вать меня навсегда... Нет, Китхен, не таковы родители, по крайней мере вообще, исключая весьма немногих! Человек не перестает быть человеком под названием отца или матери; он все раб низкого, унизительного расчета и тщесла­вия. Отдавая дочь замуж, отец не думает, какой у меня бу­дет супруг, но рассчитывает, какой у него будет зять, тре­буя, чтобы он непременно своим положение в обществе был выше тестя, званием ли, состоянием ли или блеском в свете. Об его личных достоинствах родители не заботят­ся; лишь бы дочь была замужем. И вот несчастную де­вушку венчают. Неопытная, она покидает, родительский кров и в короткое время делается не женою, а собствен­ностью мужа. В свете он ее показывает вместе с дорогими каменьями, на ней развешанными; дома, если не стар или не истощен, насыщается ею, словно каким-либо кушаньем, покуда вкус не притупится к одним и тем же удовольстви­ям; если же он и стар, изнурен, то порабощает ее всей уг­рюмостью своего нрава и своих привычек. Вот тебе, милая Китхен, слабый очерк светского супружеского быта! Если всмотреться более, каких омерзительных происшествий не увидишь!.. А что ж нам, женщинам, делать? Куда девать­ся? Остается попрать закоснелые предрассудки и отдать себя на суд и осуждение света. Честолюбие родителей не ограничивается дочерями; оно простирается и на сыновей тот из них, которому фортуна улыбается, который достиг больших почестей или женитьбою приобрел более связей, тот наделен ими щедрее, без разбирательства, слепое ли счастье везет ему, или личные достоинства служат возмез­дием. Я представляю тебе, моя милая, эту картину для твоей пользы: ты молода, хороша собою и неопытна. Не ожидай в замужестве более того, что можно найти; не ук­рашай этого быта цветами своего воображения; готовься встретить в нем грустную существенность. Если ты сама выберешь себе мужа, ты также можешь ошибиться и, при­том, в несчастии не будешь утешена нежностью родите­лей; если же выйдешь замуж по их видам, они, по крайней мере, станут тебя лелеять: но знай, что уж ты не будешь им доверью, а зять, по их выбору, будет для них сыном, ты — его женою! Во всем он будет оправдан, ты обвинена: чем старее люди, тем менее они сознательны в своих ошибках.

В муже не думай найти совершенства. В домашнем быту он будет совсем иное, чем казался. Муж смотрит на жену, как на собственность, которую имеет право, по про­изволу, ласкать, отталкивать и всегда обманывать.,. Вне своего порога он добродетелен, радушен, добронравен; пе­ред женою он разоблачается, оставляет мнимые совершен­ства и, становясь сам собою, предается своим грубым наклонностям, своеволию, порокам. Чем разительнее в муже эти переходы, тем он ревнивее, из опасения чтобы жена, в коротких сношениях с чужими, не проболталась об его тайнах и не открыла глаза другим на счет его.

Да послужит тебе это письмо, любезная Китхен, пре­дохранительным талисманом в твой будущности. Ты в нем узнаешь голос опытного друга. Прощай, скоро настанет час — и ты, может быть, присоединясь к прочим, ста­нешь метать в меня брань и порицание. Я же останусь для тебя всегда одинакова.

Елизавета***».

— Что вы теперь скажете об Елизавете Григорьевне?— спросила Китхен после некоторого молчания.

— Она совершенно ошиблась на мой счет: я предался ей со всею доверенностью неопытной, пылкой души, не по­дозревая измены, не воображая, чтобы любовь эта могла когда-нибудь потухнуть. Это — урок для меня. Теперь я чувствую, что могу опять привязаться сильно, пламенно, с полным самозабвением; но уже не так глупо, как прежде: я опытен и не прежде дам волю своим чувствам, как убе­дись во взаимности).

Николаша говорил так просто, притворялся так искус­но, что это ободрило доверенность неопытной молодой жен­щины; она с простотою души спросила у него:

— А насчет ее рассуждения о мужьях, что скажете вы?

— Я вижу в нем вражду, которую искони веков один пол питает к другому, но, в частности, эта вражда неред­ко на время прекращается, чтобы после сильнее возобнов­ляться.

А я думаю, что Елизавета Григорьевна во многом справедлива!.. Она видит вещи прямо, как они есть.

— Катерина Антоновна! Вы так молоды, так прекрас­ны... ужели вы знаете уже многое?

— По крайней мере понимаю,—отвечала Китхен, не­сколько смутясь.

— Простите мой вопрос, который, право, делаю не из любопытства, а от живого участия в вашей судьбе: скажи­те, счастливы ли вы в супружестве?

— Я так недавно замужем, что не могу ничего вам на это отвечать.

Но любите ли вы своего мужа?

— Я привыкла с младенчества слышать самые лучшие отзывы о нем и очень уважаю его. Он — давнишний друг моего отца.

Блондинка задумалась.

— Понимаю, Катерина Антоновна! Вас отдали замуж в награду за долговременную службу, быть может, за ка­кие-нибудь услуги вашего супруга.

— Да, отец мой желал этой свадьбы; а мне не из чего было выбирать.

Николаша схватил маленькую, беленькую ручку, не­брежно лежавшую на окне, и, крепко пожав ее, сказал:

— Я вижу, вы несчастливы!.. Вы не любите и не мо­жете любить своего мужа!.. Он слишком стар, слишком холоден для этого, особенно для такой прелестной, моло­денькой жены; но если дружба может все утешить, при­мите ее от меня: она будет искренна, молчалива, преданна.

Китхен, погруженная в размышления, будто забыла от­нять руку.

Николашу это ободрило.

— Китхен!—с жаром сказал он,— поверьте, один час наслаждений по чувствам стоит века слез и огорчений. Неужели вы, созданная для счастия, обрекаетесь доброволь­но на всегдашнее злополучие и не хотите узнать блажен­ства? Не должно отвергать его, когда оно под рукою. По­верьте, если вы не воспользуетесь настоящим часом, при­дет время, когда вы будете жаждать наслаждений, но поздно. Затруднения, невозможность будут препятствиями для вас... не теряйте золотого времени, оно невозвратно!

Слишком хорошо зная женское сердце, он был убежден, что ни одно слово его не потеряно семнадцатилетнею, хо­рошенькой женой пятидесятилетнего старика, и хотел про­должать, несмотря что Китхен, погруженная в глубокую задумчивость, сидела, будто не слушая его, как гздруг на улице послышались слова:

— Молодец Пустогородов! Не теряет времени.

Не скорее вылетает пушечный снаряд, чем оба кресла, стоявшие у окна, были опорожнены. Николаша очутился в одном углу комнаты, Китхен в своей спальне. Пустого­родов тотчас опомнился и подошел к окну: тут, разумеет­ся, никого уже не было; потом к двери, куда упорхнула госпожа фон Альтер: ничего не слышно. Он решился за­глянуть в комнату: Китхен, озаренная луною, стояла как остолбеневшая у своей кровати.

— Катерина Антоновна! Что вы так перепугались? - сказал Николаша вполголоса.

Нет ответа. Он решается войти в комнату, подходит к ней, берет ее за руку. Китхен начинает приходить в себя, дрожать, слезы ринулись рекою из глаз: ей стало легче, она может свободнее дышать; наконец сквозь рыдания она го­ворит:

— Что... вы наделали!.. моя слава... мой муж... все уз­нают... пойдут толки...

— Успокойся, Китхен. Ничего не могут говорить! Если б и было что, многие ли не проходят через это? Положись на меня, я заставлю всех молчать; но глупо будет с нашей стороны, если об нас пойдет слава, а мы откажемся от на­слаждений.

Но я забыл мудрое правило — все видеть, все слышать и ничего не рассказывать. Следственно, отойду от зла и сотворю благо. Думайте, что хотите о Китхен и Николаше: я буду скромен, ничего не скажу о них; желаю, чтобы и пятигорский бульвар последовал моему примеру. Кажется, однако, не так случилось: иначе на другой день на гулянье не выхваляли бы красоты и миловидности госпожи фон Альтер, не называли бы Пустогородова молодцом и не го­ворили бы: «Как, он уже успел?» Разумеется, их связь не тайна, всем известна.

* * *

Петр Петрович видимо поправлялся, благодаря чудес­ному свойству вод, а еще более строгой диете, на которую его посадили. Николаша помышлял о своем путешествии, Александр об отставке, вопреки всем увещеваниям Прас­ковьи Петровны. Он ей часто говаривал:

— Прикажите мне, матушка, продолжать служить, тогда не пойду в отставку.

— Спасибо тебе, Саша!—отвечала Прасковья Петров­на,— но если тебя убьют, твоя смерть останется у меня на душе; я буду думать: вот если б он вышел в Отставку, как хотел, так был бы еще жив!

— Помилуйте, матушка! Разве люди не умирают в от­ставке? Я верю пословице: своей судьбы и конем не объ­едешь.

Петр Петрович этих случаях не объявлял никакого мнения: но, по всему было заметно, он соглашался с сы­ном, тем более, что Александр становился ему день ото дня необходимее. Его внимательность, почтительность к отцу привлекали старика. Китхен проводила почти все время у Пустогородовых: она также любила общество Александра, который, догадываясь об ее отношениях к брату, был очень осторожен и даже отдалялся от блон­динки, несмотря что она ему очень нравилась. Наконец и сама Прасковья Петровна более и более смягчалась к сво­ему, старшему сыну, начинала отдавать справедливость его достоинствам и даже, быть может, в сердце не различала с своим любимцем: но недоверчивый Александр, предуп­режденный прошедшим, был осторожен во всех сношениях с матерью и не мог скрыть своей безотчетной боязни. Ни­колаша, баловень судьбы и матушки, едва показывался дома. И что ему было там делать? В родителях он был уве­рен, в Китхен —тоже: поэтому предпочитал он Круг холо­стых, где метал банк, и часто по несносному жару ездил за семь верст в немецкую колонку на дурные обеды, в место вовсе незначительное, тогда как мог, не подвергаясь нестерпимому зною, прекрасно обедать дома. Николаша, разумеется, выбрил себе голову и надел жидовскую феску! это необходимо для пятигорского fashionable; в таком на­ряде он походил как две капли воды на умалишенного, во­ображавшего себя испанским инфантом, которого увери­ли, что ему должно выбрить голову, и которого, когда он это исполнил, повезли в сумасшедший дом, уверяя, что ве­зут в Эскурьял, а он при входе в заведение тут же заме­тил: «Это приличный для меня дворец! По выбритым го­ловам я вижу, что здесь все доны и гранды —я буду в своей сфере!»

Настал июль. Пятигорск начал пустеть. В эту пору лишь одни немощные остаются на горячих водах, остальные по­сетители едут либо в Железноводск, либо в Кисловодск. В этот курс преимущественно предпочитали Кисловодск, где помещения гораздо удобнее, чем на железных водах, называемых Железноводском: тут так мало жилья, что иное лето посетители вынуждены бывают помещаться в балаганах. Но не то привлекало теперь посетителей к жи­вописному нарзану*: в этот год приехал туда вельможа, отдохнуть от трудов своего огромного управления и от лет­него зноя. Его присутствие в прохладном, прелестном, го­ристом Кисловодске притянуло туда ранее обыкновенного музыку, я с нею и пятигорскую публику.

Все провозглашали балы, иллюминаций, прогулки, ка­валькады, пикники Кисловодска; все кричали, что чудо как веселятся там. Эти слухи дошли до Пустогородовых, остав­шихся на горячих, где Петру Петровичу нужно было еще доканчивать лечение. Николаша скучал в безлюдном, зной­ном городе: ему хотелось на кислые, Китхен —также, Пра­сковья Петровна была очень хорошо знакома с вельможею: она помышляла посредством его устроить Александра и тем отвлечь сына от мысли об отставке; для этого ей нуж­но было ехать туда, куда желания манили ее любимца.


• Нарзан — холодный кисло-шипучий ключ,—почему и названо это место Кисловодском.


В семействе стали поговаривать о поездке в Кисловодск, хоть на несколько дней. Петр Петрович и Александр одни не обращали на то внимания; к тому ж последний, не любя увеселений, был менее чем когда-либо расположен искать удовольствий. Получив извещение, что сын отца Иова, будучи определен в морскую службу, погиб на море, он ло­мал себе голову, какое сделать употребление из поручен­ных денег, чтобы оно вполне соответствовало цели завещав теля, но, наконец, отложил помышление о том, до благопри­ятнейшего времени, когда выйдет в отставку и будет в России.

Возвращение полковника фон Альтера решило поезд­ку в Кисловодск. Положили отправиться туда в первую пятницу, в субботу все рассмотреть, в воскресенье побы­вать на бале, а потом приехать обратно в Пятигорск. Что вздумано, то и сделано.

Прасковья Петровна села с госпожою фон Альтер; муж­чины разместились между собою. Семейство Пустогородовых и Китхен остановились во флигеле дома. Мерлиной; полковник фон Альтер нанял будку на дворе Реброва: она соблазнила его дешевизною и близостью к крепительным ваннам, которые он намеревался брать, по крайней мере, недели две.

Дом Реброва был занят вельможею, флигеля —его сви­тою. На следующий день после приезда Александр отпра­вился туда. Сначала он зашел во флигель, занятый гене­ралом Мешикзебу. В зале с кипою бумаг стоял высокий, черноволосый офицер в сюртуке, весьма привлекательной наружности; возле него —молодой офицер одного из ли­нейных казачьих полков, расположенных по Кубани, в па­радной форме,, с несколькими крестами на груди; в руках он держал письмо, шашку и два пистолета; далее дожи­дались немецкие колонисты в своих серых куртках; у са­мой двери, ведущей во внутренние покои, сидел безмолвный донской офицер, держа книгу в руках вверх ногами и при­творяясь, будто читает.

Александр подошел к офицеру, державшему бумаги, и сказал:

— Позвольте у вас спросить, можно ли видеть генера­ла?

Генерал здесь принимает,—отвечал офицер.

— Скоро выйдет его превосходительство—спросил Пу­стогородов.

— Думаю, скоро. Вот уже час, как я ожидаю его выхо­да,— отвечал офицер, посматривая на часы,— беда! Право, сколько дела не сделаешь, сколько времени потеряешь в этих ожиданиях.

Линейный казачий офицер, корча какой-то бон-тон, по­дошел к Александру, шаркая, и сказал:

— Мое почтение, капитан!

— А, здравствуйте. Откуда вы?..— отвечал Пустогоро­дов.

— С Кубани, прислан кордонным начальником к гене­ралу.

— На Кубани все ли спокойно?

— Как нельзя более! Нигде нет прорывов, ни хищни­чества, ни даже воровства. Этот край окончательно усми­рен: нынешнее лето спокойствие не прерывалось не только по Кубани, но даже и за Кубанью; наши казачки ездят туда за ягодами.

Александр улыбнулся.

— А табун,— возразил он,— отбитый на днях неприяте­лем, вы не ставите в счет хищничества!

Офицер смутился, но потом отвечал:

— Какой табун? Я впервые это слышу, хотя нынеш­нюю только ночь приехал с Кубани.

— Понимаю все эти хитрости!—сказал Пустогородов, отходя прочь.

— Александр Петрович! Наш начальник не хочет, что­бы здесь знали о прорывах нынешнего лета,— примолвил вполголоса подошедший к нему линейный казачий офи­цер,—дабы не подвергнуться суждениям посетителей и всех здесь находящихся.

— Мне какое до этого дело!

В комнату вошел белокурый человек маленького ро­ста. Он был в военном сюртуке, без эполет, расстегнут 'и курил из длинного чубука с прекрасным янтарем. Чер­ты его не имели никакого выражения: какая-то сладкая улыбка придавала ему вид притворной кротости; глаза, словно синий фарфор, были обращены на кончик носа, на темени виднелось безволосое пятно, с отверстие стака­на: это был генерал Мешикзебу. Все присутствующие офицеры при входе его вытянулись, руки по швам; одни колонисты стояли так же вольно, как и до него. Его пре­восходительство, не обращая ни на кого внимания, по­дошел к немцам, приветствовал их ласково и пустился с ними в длинный разговор, содержание которого невоз­можно передать, потому что никто из присутствующих офицеров не знал немецкого языка. Прения, вероятно, были весьма горячие, судя по декламациям одного ры­жего колониста, одетого в синий сюртук из толстого сук­на, побелевшего на швах, и по негодованию, выражавше­муся на лице другого, топавшего с досады отставленною ногой: он стоял подбоченясь и был одет в куртку из крестьянского сукна; из-под ненатянутых панталон его, того же изделия, выглядывала толстая рубашка. Не ста­нем, однако, распространяться в описании этих белоку­рых грубых и наглых пришлецов: кто их не знает! Кто не имел с ними когда-либо дела? Если б встретился та­кой человек, мы предложим ему удовлетворить свое лю­бопытство где-либо в соседстве: колонистов можно найти по всем углам святой Руси; они все на один лад. Заме­тим тут с гордостью, что иностранцы не могут сказать то­го же о нас: мы не нуждаемся в чужом покровительстве, не ищем службы, ни средств к жизни на чужбине, и не проливаем крови своей за чужое отечество. Русское имя слишком дорого нам, чтобы променивать его на другое.

Проговорив более часа с колонистами, его превосхо­дительство раскланялся с ними и подошел к Александру, которого спросил, затянувшись дымом из чубука и выпус­тив ему в лицо:

— Что вам угодно?

— Прибыв к Кисловодским целебным водам, к вашему превосходительству имею честь явиться.

— Вы ранены?

— Точно так.

— Когда?

— Нынешнего года в марте месяце, при отбитии на­шего плена у закубанцев.

— Ваша фамилия?

— Пустогородов.

— А, знаю!— Потом, обратись к линейному казачьему офицеру, спросил:

— Что тебе надобно?

— К вашему превосходительству имею честь явиться,— отвечал офицер, подавая письмо.

— От кого это?— спросил генерал, рассматривая ад­реса.

— От кордонного начальника, с Кубани, ваше превос­ходительство!

— А!.. Здоров ли кордонный начальник?—спросил ге­нерал, распечатывая письмо,—Да, что это у тебя за ору­жие?

— Слава богу, здоров, ваше превосходительство! Это оружие разбойника Али-Карсиса, которое кордонный на­чальник поручил мне доставить вашему превосходительству,

— Покажи!—сказал генерал Мешикзебу, протягивая руку. После продолжительного рассматривания клинка он отдал шашку Александру и сказал:

— Посмотри, любезный Пустогородов... ты должен быть знаток... какова шашка?

— Прекрасная!..—отвечал Александр, рассматривая клинок.— Она действительно принадлежала Али-Карсису; мне это очень известно, потому что она отбита моею сот­нею и отнята кордонным начальником. Я представил о ней по начальству и просил или возвратить, или выдать сотне ее ценность.

— Точно, ваше превосходительство, есть подобное до­несение,— подхватил офицер, стоявший с кипою бумаг.

— Каким же образом привезли ее ко мне?—спросил генерал у линейного казачьего офицера.

— Капитан Пустогородов ошибается, или я обманут ка­заками,—отвечал офицер,— кордонный начальник при мне отдал своеручно деньги принесшему это оружие.

— Чего же оно стоит?—спросил генерал, начиная чи­тать письмо.

— Теперь запамятовал, ваше превосходительство, но уз­наю,—отвечал офицер.

— Узнайте же, пожалуйста, потому что, если оно не очень дорого, я его куплю.— Прочитав письмо, он обратил­ся к офицеру с бумагами:—Напиши-ка от меня рапорт к начальнику линии.—И, водя по письму указательным паль­цем, прибавил:—По воле... вы пропишете имя моего на­чальника... имею честь всепочтеннейше.., слышите, всепоч­теннейше…

— Слушаю, ваше превосходительство!

— Имею честь всепочтеннейше довести вашему пре­восходительству о нижеследующем... Дошло до сведения его сиятельства, что кордонный начальник заплатил свое­ручно за оружие, отбитое у Али-Карсиса, почему его сия­тельство приказать всепокорнейше просить ваше превосхо­дительство изволил — поставить это на вид всем инстанци­ям, по которым неосновательная жалоба о том, будто бы за оружие Али-Карсиса не заплачено, дошла до вас. Меж­ду тем его сиятельство изволил также заметить, что ваше­му превосходительству следовало бы удостовериться в справедливости этой жалобы, прежде чем утруждать ею на­чальство.— Тут он обратился к линейному казачьему офи­церу со словами: — Ваш кордонный начальник отлично от­зывается о вашей службе и ходатайствует вам награду, опасаясь, однако, отказа, ибо вы недавно получили Влади­мирский крест; но будьте спокойны, это нисколько не по­мешает вам получить золотую саблю. Через полчаса будь­те у графа, я приду туда и вас представлю. Вам, капитан Пустогородов,—примолвил он, пуская в лицо Александра целое табачное облако,— вам делает особенное... непрости­тельное...— и затянулся дымом,— бесчестие, что начальник вами недоволен. Вот что он о вас пишет.— И генерал по­казал ему письмо.— Могу вам только заметить одно: тем для вас же хуже; вы видите этого офицера: он не был, как вы, ранен, не проливал крови, а награжден за то же самое дело, за которое вы ничего не получили.

Глаза Александра засверкали от ярости, но дух дисцип­лины, привычка удерживать свои порывы превозмогли чув­ства, он с кротостью отвечал:

— Позвольте доложить вашему превосходительству, во- первых, что я ни в чем не подчинен кордонному начальни­ку и льщу себя надеждою, что отзывы моих настоящих начальников, полкового командира и наказного атамана, будут всегда в мою пользу; во-вторых, что хотя меня почти никогда не награждали и всегда мое отличие оставалось без возмездия, не менее того я не завидую наградам дру­гих, в особенности когда они совершенно незаслуженны. Так, например, господин казачий офицер получил крест за военное дело, в котором не участвовал, потому что в то самое время, когда мы дрались, он был за двести верст.

— Напрасно оправдываетесь, капитан! Никто вам не поверит! Между тем начальству известно, что вы непозво­лительно стали отклоняться от службы.— С этими словами генерал Мешикзебу ушел во внутренние комнаты с офице­ром, державшим бумаги. Остальные вышли из дома.

Александр встретил на дворе Николашу и на вопрос, куда идет, узнал, что Прасковья Петровна, желая видеть­ся с графом, послала его узнать, когда и где может она иметь свидание. Они вошли вместе в дом, занимаемый са­новником,

В первой комнате стоял ряд офицеров. Пустогородо- вых впустили в другую —более обширную. Она была хорошо меблирована и обита красивыми бумажными обоя­ми, перенятыми с французских. В одном углу сидел одине­хонько офицер-ординарец. Тут же, около затворенной две­ри во внутренние покои, находились два адъютанта. Один из них, в изношенном мундире и в шарфе, сидел словно турок, посаженный на кол: он не был ни толст, ни худ; на груди его красовалось несколько орденов; лицо походило на восковую фигуру в вербное воскресенье, однако ж отличалось усами, чего обыкновенно не бывает. Другой, в сюртуке, сидел развалившись на стуле: этот был толст; грубые черты его лица выражали самодовольство: белизна и румянец казались подозрительными. Одною рукою он играл висячим часовым ключиком, другою по временам, поглаживал тщательно завитую прическу. Адъютанты разговаривали между собою. Александр подошел к ним и со всею вежливостью благовоспитанного человека спросил:

— Есть ли прием сегодня у его сиятельства?

— Подождите, так увидите,— отвечал, картавя, адъютант в сюртуке, не обращая взора на просителя.— Так я вам говорил,— продолжал он своему товарищу,—за прошлую экспедицию я буду переведен в гвардию тем же чином, а за будущую буду произведен в полковники и назначен полковым командиром нижегородского драгунского полка: что, батюшка?.. Двести тысяч годового дохода!

— Если бы вышли скорее награды за прошлый год!— возразил другой,— и мне хорошо было бы: я, представлен в майоры и должен получить во Владикавказе линейный батальон, при котором транспорт... тут также тысяч сорок годового дохода, а я не буду этим пренебрегать, как нынешний батальонный командир. Но я слышал, что представления не скоро еще выйдут; их возвратили сюда для уменьшения наград... Ну, как наши-то с вами также уменьшат, вот будет обидно!

— Как это можно! Уменьшат награды лишь фрунтовых офицеров. И в самом деле, на что им так много получать? Для них все хорошо. Впрочем, если до осени они не выйдут или я буду недоволен своею, так не пойду в экспедицию.

Покуда шел этот разговор между адъютантами в одном конце комнаты, в другом Николаша бесился и говорил брату:

— Дело другое! Ты пришел являться по службе, так и дожидайся, покуда адъютант удостоит объявить тебе, будет ли принимать его генерал или нет. Но я частный человек: какое мне дело до адъютантов? Как не найти даже официанта, чтобы доложить! Да вот, кстати, идет один.

И в самом деле, в комнату вошел низенький человек, весьма неприметной наружности, в чрезвычайно коротком сюртуке, причесанный a la moujik он держался так прямо, что затылок его опрокидывался, а борода торчала вверх; руки, вдетые в узкие белые перчатки, висели неподвижно: он всячески старался их выказывать. Николаша сделал несколько шагов к нему и сказал:

— Послушай, человек! Доложи графу, что Прасковья Петровна Пустогородова прислала сына своего: так не угодно ли его сиятельству назначить время, в которое мне можно будет видеться с ним?

Маленькие глаза человека засверкали. Он открыл ужас­ный рот и показал черные, закоптелые зубы свои. Это был смех, но смех иронический:

— Извините-с, я не человек, а чиновник Нохой, состоя­щий по особым поручениям при его сиятельстве.

— Простите мне мою ошибку, господин Нохой, и по­звольте вас просить научить меня, как и где могу я видеть­ся с графом?

— Я нисколько не обижаюсь вашею ошибкою: это ча­сто случается. Если хотите видеть графа, адресуйтесь к де­журному адъютанту... он обязан доложить его сиятельству.

— Да что ж делать, когда он не хочет?

— Дождаться, покуда ему заблагорассудится. Кто нын­че дежурным-то? А! Это Тихобис.

— А другой, в сюртуке?

— Другой... Чеплавкин. Но предупреждаю вас, что ни от одного, ни от другого ничего не добьетесь.

В комнате вельможи послышался звон колокольчика, адъютанты встрепенулись.

— Что засуетились?—спросил у них чиновник Нохой.

— Кажется, дежурного адъютанта звонит генерал,— сказал Тихобис.

— Где у вас уши?— возразил Нохой,— разве не слыши­те, что звонили один только раз: следовательно, зовут ка­мердинера; для вас звонится два раза. Вот дельный-то на­род—и того не разберут!—И чиновник пожал плечами. Потом прибавил:— Вас тут двое, и ничего не делаете, что­бы доложить графу, господин Пустогородов желает его ви­деть! Генерал так деликатен и вежлив со своей стороны, а вы заставляете этого господина ждать!

— Ступай доложи сам,—отвечал адъютант в сюртуке.

Нохой махнул с презрением рукою и, обращаясь к Николаше, спросил:

— Не намерены ли вы вступить к нам в службу?

— Как же!.. Для этого пришел к генералу: моя мать желает видеться с графом на мой счет.

— В какую же службу вы желаете?

— Разумеется, в гражданскую.

Нохой осмотрел с ног до головы Николашу и сказал:

— Имеете ли вы хорошие аттестаты от места прежнего служения? Надобно вас предупредить, что у нас очень раз­борчивы в выборе чиновников.

— У меня аттестатов никаких нет; но матушка давно знакома с графом.

— Да у нас граф ничего не значит!— возразил Нохой, улыбаясь.— Директора канцелярии, вот кого нужно про­сить!.. Я вам поставлю в пример себя: супруга графа во время его отсутствия отказала мне от дому своего; я ду­мал, как бы ей отмстить! Прибегнул к директору канце­лярии, польстил ему: не прошло полгода и я назначен со­стоять по особым поручениям при графе; а она, хочет или не хочет, должна меня принимать, да еще очень ласково.

— Как же вы решились бывать опять в доме, от кото­рого вам раз отказано?

— Помилуйте! В нашем городе почти нет мужчины, ко­торому не было бы отказано от какого-нибудь дома; а есть такие, которым отказано от многих домов.

— Что же делает, по-вашему, тот, кого отчуждают от общественного круга?

— Ничего не делает!.. Разве начнет посещать чаще те дома, где его еще принимают.

— Поздравляю вас с необыкновенно прекрасными обы­чаями.

— Покорно благодарю,— отвечал Нохой, раздирая рот насмешливою улыбкою и кланяясь с притворною благодар­ностью, потом прибавил:—А мы живем себе да поживаем, право не хуже никого!.. Награды хватаем еще лучше других!

Генерал Мешикзебу вошел, за ним линейный казачий офицер, которого мы уже видели. Не обращая внимания на присутствующих, генерал пошел прямо к двери, где прежде сидели адъютанты: тут, однако ж, они стали как вкопанные, руки по швам. Взявшись за ручку замка, но не отворяя двери, генерал сказал:

— Вы, господа, просились у графа участвовать в осен­ней экспедиции; но никто из вас не поедет; отрядные на­чальники жалуются, что вы приезжаете за наградами, ме­жду тем как пользы от вас никакой нет.

Эти слова как варом обдали Тихобиса. Чеплавкин не смутился; он стоял с подобострастием перед генералом Ме­шикзебу в умилительном положении и самым тихим голо­сом молвил, картавя:

— Ваше превосходительство! Позвольте просить ваше­го покровительства!.. Я доселе так несчастливо служил. По­звольте мне ехать в экспедицию.

— Увидим!—отвечал генерал, смягчив голос.— Я доло­жу об этом графу.

Несколько спустя в комнате вельможи послышался звон колокольчика два раза. Тихобис опрометью бросился туда. Вскоре он вышел и, кланяясь присутствующим, как актер на сцене, благодарящий за рукоплескания, сказал мерным казенным голосом:

— Господа! Граф нынче не принимает, а вам,— приба­вил он, обращаясь к казачьему офицеру,— генерал Мешикзебу приказал дожидаться здесь.

Пустогородовы пошли домой, Николаша взбешенный, Александр огорченный встречею с Мешикзебу.

После обеда на Кисловодском гулянье кипела публика; все лица процветали здоровьем от сил крепкотворного нар­зана. Сад, где обыкновенно собираются посетители, раски­нут в теснине гор, из ущельев всегда веет прохлада, упи­танная благовонием цветущей липы и других душистых де­рев и растений; густая тень делает это гулянье, приятным даже в самый сильный зной. Горный ручей, быстро и ро­потно стремящийся во все протяжение сада, извивается по каменистому руслу. У самого входа бьет из-под земли ши­пучий, богатырский ключ нарзана*: вода вечно будто ки­пит, над ключом всегда стоит облако острого газа. В этом саду вы дышите горным, ароматным воздухом, наслажда­етесь прохладою, укрываетесь тенью, утоляете жажду во­дой целительной. Братья Пустогородовы недолго прогули­вались посреди толпы; они желали видеть весь сад, и по­шли по аллее, тянущейся столь же извилисто, как и ручей. Наконец они дошли до конца ее в густой тенистой группе берез, здесь ручей ниспадает с камня вышиною около са­жени. Это место посетители Кисловодска почтили назва­нием каскада.

У водопада в тени дерев стоит длинная скамья. Оба брата сели на ней и от нечего делать стали разбирать над­писи, вырезанные на коре берез. Сознаюсь, и я люблю чи­тать эти надписи: они обыкновенно так же глупы, лице­мерны и надменны, как эпитафии на наших кладбищах. Зато они несравненно разнообразнее: здесь увидите поры­вы отчаяния и восторга, заметки сладких воспоминаний, чувства любви или ненависти, гордости или покорства ро­ку.


* Черкесы называют нарзан богатырскою водою: вероятно, от неи­моверных физических сил, получаемых от ее употребления,


На кладбищах, напротив того, вечные форменные вос­клицания печали; все выранжированно, приторно и при­творно.

Слуга пришел звать братьев Пустогородовых к Прас­ковье Петровне. Все сидели в своей семье за русским са­моваром. Николаша говорил, что пора ему отправиться в Тифлис, где, вероятно, будет еще задержан приготовления­ми к поездке в Персию. Петр Петрович отпускал его с бо­гом. Прасковья Петровна со вздохом отвечала:

— Если ехать тебе, так конечно отправляйся; но не лучше ли подождать брата, которому также надобно побы­вать в Тифлисе? Быть может, ему там понравится и он за­хочет остаться служить в Грузии.

— Нет, матушка!—возразил Александр,—если мне ос­таваться на службе, так конечно на Кавказе; мне в Грузии делать нечего: какая там служба? Но как вы желаете, что­бы я съездил в Тифлис, то я поеду не прежде вашего вы­езда отсюда:

— Спасибо тебе!— примолвил старик Пустогородов.

Китхен пригорюнилась и стала говорить о своей поездке

туда же недели через две. Прасковья Петровна отговари­вала ее, прибавляя: «Я к вам так привыкла, что ваше от­сутствие было бы ощутительнее для меня даже сыновнего».

Не думаю, чтобы Прасковья Петровна подозревала чув­ства госпожи фон Альтер к ее любимому сыну: но мы, ес­тественно, любим того, кто нравится любимому нам пред­мету. Тут, разумеется, должно исключить ревнивых му­жей, которые очень неблагосклонны к тем, кто нравится их женам. Притом же Китхен была так мила, так проста в обхождении, так хорошо предугадывала желания Николашиной матери, что нельзя было Прасковье Петровне не лю­бить ее всем сердцем.

Но пора нам обратиться к кисловодской ресторации, кругом которой горели уже плошки. Окна здания блестят от многочисленных свеч, зажженных в зале. Пора, пора на бал! Покуда весь beau monde одевается, причесывается, охорашивается перед зеркалами, рассмотрите освещенную ресторацию.

Здание невелико; колоннада не тяжела, то и другое в совершенной соразмерности с возвышенностью, на которой оно стоит. Лестница перед фронтоном, которая спускается к главной аллее, очень удачна. Когда ночью ресторация иллюминована, она делает бесподобный вид, укрываясь в гуще окружающих деревьев. Яркий свет огневой сквозит между свежих листьев кисловодского сада, где зелень, под­держиваемая влажностью воздуха, остается во всей красо­те до глубокой осени. Влево главная аллея теряется вдруг во мраке самой густой тени дерев; это заветное место ка­жется еще темнее от блеска огней, бросающих свет на близ­кие клумбы перед ресторациею. Ревнивцы! Вы не любите этой части кисловодской аллеи; здесь —обычай, освящен­ный даже модою, чтобы красавицы, привлекающие взоры во время однообразного контрданса, приходили в эту ал­лею подышать вечернею прохладой, благоуханием воздуха и отдохнуть от усталости и ослепительного блеска огней. О, вы правы: сколько давно желанных поцелуев срывалось в этой безмолвной и тихой темноте! Сколько нескромных речей, требований произносилось тут шепотом!.. Они не­звучны, но страшны для мужниных ушей! Когда жена упорхнет в эту опасную тень, ревнивый муж крадется туда же... Но в глуши не рога растут у него; нет... от напряже­ния слуха вырастают уши. Так зачем же привозить своих жен дышать животворным воздухом Кисловодска « давать им испить богатырской струи? Вы скажете: «Почему же этот воздух и эта струя не так действуют на нас? Почему же на жен наших они действительнее? Разве в их жилах течет не такая же кровь, как и у нас?» Помните, однако ж, что вы — мужчины, а они — женщины: для вас с самого младенчества были открыты все пути к наслаждениям, для них — совершенно напротив. Вы истощили себя в раз­врате, они сберегли себя в борьбе с желаниями и страстя­ми. Решите же, кто прав? Но не стану вас обвинять; вы — чада своего века: всякий из вас вольнодумец, либерал для себя и вместе властитель над слабым, строгий судья к ближнему. Скажите, господин фон Альтер, что вам взду­малось, вкусив все наслаждения, испытав губительные следствия распутства, жениться в пятьдесят лет. на восем­надцатилетней хорошенькой девочке? Или необходима была жертва к итогу всех тех, которых вы на своем веку со­блазнили и обманули? Знайте же, что справедливая судь­ба, внушив вам истинную страсть к этому милому созда­нию, избрала ее орудием кары за ваши пороки и пресы­щение. Пусть так! Но зачем же этой жертвою, этим бичом должна служить непорочная, чистая Китхен? Всё вы ви­новаты, господин фон Альтер: зачем было вам на ней же­ниться? С другим мужем она могла бы быть счастлива и остаться чистою; а теперь... Вы, господин фон Альтер, слы­вете в свете честным человеком: честен ли поступок ваш? Бог вам судья!

В зале все суетились. Музыка играла. Все воображали, по крайней мере, что веселятся. Была третья французская кадриль. Николаша и Китхен танцевали вместе. Толпа зрителей разбирала красоту и ловкость приезжих дам; или смеялась над ужимками туземок и над одеждой жен и до­черей офицеров местного гарнизона, старавшихся выказы­вать себя и свое тряпье, в той мысли, что подражают сов­ременной моде. Фон Альтер долго смотрел на танцующие пары, наконец, ему надоело, и он, взяв в трактире трубку, отправился курить в сад. Долго ходил он без цели, вслуши­ваясь в звуки оркестра. Музыка умолкла. Полковник сел на скамью в гуще леса, откуда, никем не замечаемый, мог видеть все происходившее кругом. Он увидел Александра, задумчиво и одиноко бродившего в темной части аллеи; увидел много молодых дам, порхавших мимо и скрывавших­ся в темноте. Вдруг он вскакивает с места... Это она! Кит­хен мелькнула перед его взором. Она беспокойно озира­лась кругом, как дикая серна, чующая охотника. Но куда девалась она? Ее не видно. Фон Альтер, обратив все вни­мание в слух, подкрадывается по тропе в самую гущу леса; сердце его сильно бьется; ему страшно убедиться в том, что душа подозревает. Но во что бы то ни стало он хочет все узнать. Он не видит, куда идет, беспрерывно спотыка­ется, задевает за сучья дерев. Инстинкт указывает ему до­рогу. Вдруг... слышен поцелуй и шепот разговора. Он вслу­шивается, голос произносит:

— Милый друг!.. Ужасно... целый день быть вместе... и как будто не видеть друг друга... как я люблю тебя!..

Затем еще поцелуй, и опять шепот. Фон Альтер не вни­мает более словам, он приближается как можно тише; до­шел... перед ним двое; темнота мешает различать лица, но это женщина и перед ней мужчина; она говорит:

— Помни... я всем жертвую, чтобы тебя прижать к сердцу, тебя поцеловать...

В эту минуту послышался удар и треск сломавшегося чубука. Фон Альтер говорил молодому любовнику:

— Если вы желаете знать, кто вас ударил, милостивый государь, имею честь уведомить, что я полковник такой-то.

Потом, уходя в досаде, он ворчал про себя: «Какая бе­да! Изломал чубук! С меня сдерут за это рубля три се­ребром! Впрочем, нужды нет, из обломков сделаю два маленьких дорожных чубука».

Напрасно Николаша уговаривал Китхен войти в залу. Она непременно хотела идти домой. Вся трепеща, она пла­кала и озиралась кругом, воображая, будто видит кого-то, будто слышит шаги, приближающиеся опять; между тем никого не было. Николаша тщетно представлял ей, что, не возвратясь к танцам, она утвердит подозрение мужа, ко­торый теперь может только подозревать, не будучи ни в чем уверен. В темноте он не мог различить, кто были любов­ники. Но госпожа фон Альтер не хотела ничего слушать, перешла речку по набросанным каменьям, оступилась, за­мочила ноги и в сильном, душевном волнении пришла до­мой. Николаша, сделав пребольшой крюк по саду, вошел совсем с другой стороны в залу, где начиналась кадриль. Тут, не теряя времени, он подхватил даму и, как будто ни в чем не бывало, уже стоял в кадрили, когда вошел пол­ковник фон Альтер. Один младший Пустогородов мог за­метить, как старый немец, с сильным беспокойством, искал глазами кого-то среди танцевавших и сидевших дам. Осмот­рев всех, немец вышел и не возвращался более на бал, но когда мазурка кончилась и стали садиться за ужин, фон Альтер очутился против Николаши.

— Что вашего брата не видно, Николай Петрович?— спросил он.

— Не знаю! Верно ушел к отцу, он не любит балов, не танцует, в карты не играет... не мудрено, что ему скучно,— отвечал Николаша.

Ужинающие спрашивали вина, друг друга потчевали; фон Альтер и Николаша нимало не отставали от прочих. На­чали перебирать красавиц, бывших на бале, оценивать их черты, уборы, стан и движения: кто хвалил одну и смеялся над другой; кто повторял остроумные слова такой-то и рас­сказывал нелепости, слышанные от другой; смеялись над глупыми выходками, над двусмысленными выражениями; словом, шум за столом был велик. Фон Альтер рассуждал с Николашею о ревности: супруг оправдывал это чувство. Пустогородов доказывал его ничтожность и находил, что умный человек должен быть выше ревности, которая, вкравшись в сердце, унижает его перед самим собою и дру­гими. Соседи двух собеседников вскоре вмешались в раз­говор, сделавшийся общим.

— Я враг поединков,—говорил полковник,—но всегда оправдаю его, когда он внушен справедливою ревностью: только в таком случае уж должно драться насмерть, что­бы один из соперников не ходил по одной и той же земле с другим.

— А ответственность вы ни во что не ставите?—спросил Николаша.

- Что за ответственность!— возразил фон Альтер с жа­ром.— Когда ревность справедлива, тогда все потеряно... остальным нечего дорожить.

— Нет, я не согласен с вами!—сказал Николаша.— В верности женской я не полагаю еще всего; когда женщины мне изменяли, я им платил тем же: выгода была с моей стороны.

— .Вы так судите, потому что еще молоды, не бывали истинно привязаны к женщине; но поживите, иначе заго­ворите. Я перешел ваши года; спросите, вам скажут, что фон Альтер не терял времени, торопился жить: и точно я был Геркулес; но и я, батюшка, истощился!.. Все мне на­доело. Точно так же будет и с вами, если у вас достанет сил дожить до моих лет.

— Смотрите, полковник, я могу передать ваши слова Катерине Антоновне... ей не будет приятно, что муж сам сознается в своей старости,— сказал, смеясь, Николаша.

— Не говорите мне о бедной Китхен! Я сделал вели­чайшую глупость, что женился на ней; погубил ее молодость, но не столько виноват я, сколько ее отец. Он требовал этой свадьбы, думая упрочить ею навсегда долголетнюю нашу дружбу.— Тут фон Альтер посмотрел на часы и приба­вил:—Однако пора идти домой, завтра мне надо ехать.

— Куда?—спросил Николаша с удивлением,—вы, ка­жется, располагали пробыть здесь несколько времени?

— Я должен ехать в Грузию... вечером получил туда поручение,— отвечал полковник, уходя.

На следующее утро семейство Пустогородовых под пред­седательством Прасковьи Петровны сидело за чайным сто­лом: одно место было пусто; Китхен еще не выходила из своей комнаты: люди говорили, что она почивает.

Доложили о полковнике фон Альтере. Его велено было просить.

— Извините, Прасковья Петровна, что посещаю вас так рано,—сказал полковник,—но я сейчас еду и пришел по­благодарить вас за ласки к моей Китхен. Прошу вас про­должать ваши милости и назидательные наставления.

— Куда же вы отправляетесь?

-С поручением в Грузию, только не в Тифлис; а потому и не беру жены.

— Как это огорчит Катерину Антоновну! Человек, вели доложить ей, что полковник здесь.

Фон Альтер с притворным участием спросил Алексан­дра, почему он так рано оставил бал?

— Мне на бале делать нечего, а батюшка был один до­ма; я с ним провел вечер,— отвечал капитан.

Фон Альтер посмотрел на него недоверчиво.

— Катерина Антоновна не может выйти и просит пол­ковника к себе,— сказал официант.

Китхен сидела на кровати в своем ночном уборе, с гла­зами, распухшими от слез и бессонницы; щеки ее рдели; она вся трепетала. Чтобы, однако ж, скрыть сколько воз­можно свое расстройство, она не приказала поднимать цветных оконных штор. Фон Альтер вошел к ней, как будто ничего не бывало, и сказал:

— Я пришел с тобою проститься, Китхен! Сейчас по­лучил командировку по службе и должен ехать; несколько часов пробуду в Пятигорске, распоряжусь там и оставлю к тебе письмо, в котором обо всем уведомлю; теперь мне некогда/Притом и ты, и я, мы слишком расстроены, чтобы нынче говорить. Прощай.

Китхен, рыдая, встала на цыпочки, обвилась руками кругом шеи полковника и крепко-крепко обнимала его, утирая слезы о грудь мужа. Рыдания усиливались. Это бы­ло сознание вины, голос раскаяния, обет исправления, сле­зы многозначащие: но можно ли верить слезам виновной жены? Горе тому, кто поверит! Изо ста плачущих одна плачет чистосердечно, да и та, когда, ресницы высохли, за­бывает все — и горе и вину свою! Наш стоик поколебался, однако ж, на мгновение; слеза увлажнила его глаза, окру­женные морщинками опыта, трудов и времени; он вздох­нул и крепко прижал Китхен. Но тут он очнулся: чувства оскорбленного мужа, самолюбие старика опять пробуди­лись, и он, безжалостно и гордо, оторвался от объятий при­влекательного, нежного создания. Твердо сказал он роко­вое «прости» и вышел, оставляя несчастную Китхен почти без чувств от безотчетного страха. Она не постигала слов фон Альтера, не понимала его «прости». Она была не в со­стоянии рассудить, что человек, когда удаляется от объяс­нений, ничем не умолим, что нет надежды склонить его к миру.

Фон Альтер возвратился опять к Прасковье Петровне, простился со всеми с истинно немецким хладнокровием и, не показав ни малейшего волнения. Строгий наблюдатель, конечно, мог заметить особенную угрюмость во взгляде, когда он в знак прощания жал руку Александра; но и то бы­ло мимолетно. Полковник так чистосердечно, казалось, ска­зал ему:

— Вам, Александр Петрович, желаю счастия, даже та­кого, какого не могу более желать для себя!

Фон Альтер уехал. Китхен была неутешна; с жаром целовала она руки Прасковьи Петровны; готова была все ей высказать, но говорила только:

— Молю вас! Не покидайте меня!

Старуха ласково журила ее за слезы, хотя сознавалась, что, едва вышедши замуж, нельзя хладнокровно расставаться с мужем, который принужден беспрестанно покидать жену.

— Что ж делать!— повторяла она неутешной Китхен,—слезами не поможешь, надо быть рассудительнее. Милая Китхен, будь уверена во мне, как в матери!

На следующее утро Китхен все еще плакала и не выходила из своей комнаты. Часов в пять пополудни семейство Пустогородовых село в экипажи и отправилось обратно в Пятигорск. Дорогою тревожные чувства волновали Китхен. «Застану ли его там?»—думала она. Бедняжка желала боялась увидеть своего супруга. Что-то ей напишет он? Горестные предчувствия подавляли душу.

Наконец они в Пятигорске. Как несносно медленно бежали для Китхен присталые лошади! Вот уже подымаются на гору, где находилась квартира Прасковьи Петровны. Приехали. На дворе было темно. Госпожа фон Альтер выскакивает из кареты; перебегает улицу; слуга встречает его на крыльце.

— Полковник здесь?—спрашивает она.

— Никак нет-с! Сегодня в обед изволил выехать.

— Ничего мне не приказал сказать?

— Оставил письмо; оно лежит в вашей комнате.

Китхен побежала туда, схватила письмо, кричит:

— Подайте свеч!

Но к чему разоблачать порывы сердечной бури? Пусть несчастная супруга у себя наедине предается всей полноте своих ощущений. Эти минуты целомудренны в высшей степени, святы. Их не должно оскорблять длинным, прозаическим описанием.

Пустогородовы, приехав домой, нашли почту, которая в их отсутствие была получена. Одни читали письма, другие газеты. Николаша отправился тотчас к своим приятелям* игрокам: там только и слышны были пересуды насчет полковника фон Альтера, который по приезде с Кислых* провел целые сутки в неистовом распутстве.

На другой день был праздник. Прасковья Петровна собралась поутру к обедне, но до отъезда приказала позвать к себе Александра и отдала ему разные бумаги, касавшиеся до его наследства и полученные с последней почтой.


* Кисловодск в разговоре часто называется: Кислые.


Она уехала. Он заперся в ее кабинете и стал рассматривать наедине все, что получил он от матери.

Вскоре в соседней комнате послышались женские шаги, рыдания, слёзы, и, наконец, голос Китхен, приказывавший попросить Николая Петровича в гостиную с прибавлением, что ей очень нужно с ним видеться. Затем послышалась походка Николашина, и вскоре раздался его голос.

— Здравствуй, милая Китхен! Все еще плачешь! Это глупо!

— Мой муж меня покинул,—отвечала, рыдая, Китхен.

— Вот беда какая!.. В добрый час!.. Пиши ему со мною, я также еду в Грузию на днях.

— Не езди, ради бога, не езди! Я знаю, что тебя туда влечет; хочешь стреляться с моим мужем, отомстить ему за удар...

— Какой вздор! Зачем мне с ним стреляться? Никто кроме тебя не видел этого, а ты не станешь разглашать; фон Альтер еще менее: это значило бы сознаться в том, что он рогоносец; ты не знаешь, как мужья, особливо старики, боятся этого.

— Николаша, прочти его письмо.

— Зачем стану я читать бредни ревнивца! Право, не любопытно!

— Ну, так мне подай совет!.. Помоги!

— Чем помочь? Что могу я?

— О, безжалостный! Жестокий! погубил меня, а те­перь отвергает! — Китхен рыдала еще более.

— Я погубил тебя? — Николаша захохотал.— Бедняж­ка! Я погубил ее, насильно принудил, не правда ли?

Китхен ринулась на пол и, сквозь рыдания, с отчаяни­ем вопияла:

— Спаси меня, Николаша, на коленях молю, спаси меня!

Николаша смеялся.

Ты играешь трагедию, Китхен! — сказал он.—Недо­стает только крови, сейчас принесу тебе свой кинжал.

Александр, думая сначала, что у них любовное свида­ние, и не желая мешать брату и не смущать его любезной, притаился в кабинете матери, но тут он не выдержал и вышел к ним.

Николаша, театрально став перед дверью кабинета, во­скликнул с насмешкой:

— Брат! Спаситель мой! Завещаю тебе несчастную, не­утешную Миньону!

С этими словами он вышел.

- Александр Петрович! — сказала Китхен,—само про­видение послало вас сюда... я поручаю себя вам, умилос­тивьте своего брата.

— Садитесь прежде всего, да успокойтесь и расскажи­те, в чем дело. Но предупреждаю вас, если вы не будете со мною откровенны, это меня оскорбит.

Нечего было делать. Погибшей Китхен мелькнул луч надежды. Она высказала всю правду Александру и пода­ла ему письмо фон Альтера.

Полковник нисколько не обвинял и не оскорблял же­ны; но просто объявлял ей, что более с нею никогда не встретится и что хочет предаться на некоторое время са­мому сильному разврату, чтобы свет не мог обвинить ее, а всю вину сложил бы на самого его. Он советовал жене, как лютеранке, искать разводной, на которую с своей стороны соглашается, утешая себя мыслью, что по крайней мере она напала не на развратника, а на человека истинно к ней привязанного. «Это видно,—г писал он,—из всего по­ведения капитана Пустогородова, известного честностью правил, храбростью и украшенного ранами. Притом он ре­шился лучше перенести кровавую обиду, чем публичною местью обесславить предмет любви своей».

— Так он принял меня за брата?—спросил Александр, призадумавшись.

— Видно так.

— Благодарен полковнику за его лестное мнение обо мне, но должен сознаться, что в этом случае он ошибает­ся; ни за какую женщину не спустил бы я ему такого по­ступка.

Полковник оканчивал письмо уведомлением, что он обо всем написал к своему тестю: «Не для того, чтобы обви­нить дочь перед отцом, но чтобы оправдать самого себя».

— У меня нет более отца!— сказала Китхен, сильно тронутая последними строками.— Когда я шла замуж не по собственному убеждению, но в угоду родителю, он объ­явил мне, что я имею место в его сердце, входя в его дом, не иначе как супруга фон Альтера. Без этого звания он мне не отец.

— Это, быть может, только одни слова; на деле он себя покажет иначе.

— Нет, Александр Петрович! Его самолюбие будет слишком оскорблено мыслью, что он не сумел выбрать му­жа для дочери, он будет опасаться всеобщего обвинения и вся желчь его падет на меня одну.

Я пойду, Катерина Антоновна, переговорить с бра­том; будьте уверены, из признания к вашему доверию я сделаю все в вашу пользу, что только от меня зависит.

Мы уже видели, что госпожа фон Альтер нравилась Александру. Теперь он чувствовал, что сделался необхо­дим для нее, и решился успокоить ее.

— Ну, как ты, брат, отделался от этой неотвязчивой?— спросил Николаша, когда Александр вошел к нему.

— Не шути ею, Николаша. Бедная Китхен в затрудни­тельном положении; оставленная мужем, она не надеется и на своего отца.

— В самом деле?—сказал Николаша, задумавшись; по­том прибавил:—Что же делать!

— Помочь ей.

— Чем же?

Братья думали, толковали. Наконец, после долгих пре­ний,— причем Николаша передал брату слышанное о рас­путстве фон Альтера в проезд его через Пятигорск,— решили, что сам он должен рассказать об этом матери и от­крыть причину внезапного отъезда фон Альтера и намере­ние его никогда не возвращаться к жене. Решено и сделано.

Разумеется, Прасковья Петровна пожурила Николашу, прочла ему длинную проповедь о нравственности, об осто­рожности, с которою молодые жены должны вести себя, и кончила тем, что спросит совета своего мужа —принять ли ей Китхен к себе.

Петр Петрович ежедневно поправлялся; он был весел и в хорошем расположении духа; все были уверены, что он с радостью примет предложение жены. Вышло, однако ж, не совсем так. Старик, хоть и не препятствовал, однако очень сухо и как будто поневоле дал на это свое согласие. Это удивило Прасковью Петровну. Петр Петрович не лю­бил Китхен за явное предпочтение, которое она оказывала его младшему сыну, тем более, что старик никогда не жа­ловал Николаши, а с той поры, как имел под глазами обоих братьев, младший казался ему глупым и скуч­ным, несносным по баловству и самоволию. Прасковья Пет­ровна спрашивала у мужа, отчего ему как будто не хочет­ся впустить Китхен в свой дом (супружеский этикет требу­ет, чтобы жена говорила мужу: твой дом). Петр Петрович отвечал:

— И тут вижу я пристрастие твое к Николаше. Эта молодая бабенка занялась твоим любимцем, самым пустым малым, потому и ты уж не знаешь цены ей. О, я имею так­же любимца! Александра! Следственно зол на нее, что она смеет не обращать на него внимания.

— Так ты не хочешь, чтобы она была у нас в доме?

— Мне все равно! — отвечал старик.

Прасковья Петровна пришла в свою комнату и посла­ла за Александром. После разных предварений она объяви­ла свое горе: что Китхен находится в весьма неприятном положении и отец его нехотя соглашается принять ее к себе.

— Но упросите батюшку,— сказал с жаром Александр.

— Это твое дело.— И Прасковья Петровна рассказала сыну весь разговор с мужем. Нетрудно было Александру выпросить у отца, чего ему желалось. В тот же вечер гос­поже фон Альтер был предложен радушный приют в се­мействе Пустогородовых, который она с благодарностью приняла.

Спустя несколько дней Николаша отправился в Тиф­лис, чтобы оттуда пуститься в Персию. Александр получил приказание прибыть в тот же город. Виною этого была его матушка, которая все еще не желала его отставки и наде­ялась, что веселая, как уверяли, тифлисская жизнь придаст ему охоту остаться там на службе. Наконец в половине ав­густа старики отправили Александра в Закавказье, а сами поехали с Китхен обратно в Москву.

Госпожа фон Альтер, прощаясь с Александром, благо­дарила его с глубоким достоинством за все, что он для нее сделал, и за великодушие, с каким даже не хотел разуве­рить ее мужа в его ошибке. Александр доказывал, что это вовсе не есть великодушие, но от презрения к людскому мнению и клевете, на которые опыт научил его не обра­щать внимания. Петр Петрович чистосердечно плакал, про­щаясь с сыном. Прасковья Петровна тоже. Отъезжающие пожелали друг другу благополучного пути и расстались.


IV

Змиевская станция

Вот мчится тройка удалая


Вдоль по дороге столбовой,


И колокольчик, дар Валдая,


Гудит уныло под дугой.

Глинка


Здоровье Петра Петровича шло как нельзя лучше. Это весьма понятно: он должен был поневоле соблюдать диету. Если желаете знать, почему поневоле, стоит вам выехать из Пятигорска в то время, когда курс лечения кончился и все посетители разъезжаются; тогда испытаете не только невольную диету, но и самый голод, потому что вы долж­ны проскакать огромное пространство, где нет ничего, кро­ме грубых и пьяных станционных смотрителей, наводящих тошноту на тощий желудок. Вместо приветствия, не давая времени вылезть из экипажа, они встречают вас словами: «Лошадей нет, все в разъезде». Если же станция не в сте­пи, а в деревне, так прибавляют: «Извольте ехать на квар­тиру, лошади еще не скоро будут». Горе вам, когда взду­маете отвечать на это хоть одно слово! Наберетесь такой брани, какой, быть может, во всю жизнь не слыхали. Лю­бопытно заглянуть в жалобную книгу по этому тракту. Тут найдете совершенно новую, неподражаемую литературу. На­конец, продержав вас целые сутки на станции, запрягут ло­шадей, которые так называются только у них, а в словарях известны более под названием кляч. Медленно отправля­етесь вы на них по грязной и топкой дороге и едете верст двадцать пять целые шесть часов, не встретя ни одного жилья.

Впрочем, Петр Петрович довольно скоро проехал рас­стояние с небольшим в пятьсот верст. На двенадцатый день, утром, он накупил в Аксае стерлядей и чего мог най­ти и в час пополудни восседал за обедом на Змиевской станции. Вопреки увещеваниям жены, он объедался пре­жирным обедом до третьего часа; потом кушал кофе на крыльце станционного дома; потом с удовольствием пре­сыщения поглаживал рукою по брюшку и весело глядел на божий мир.

Послышался колокольчик. Вмиг тройка влетела во двор: коренная, коротко запряженная, пристяжные в польских шлейках вместо хомутов выходили вполтела вперед корен­ной. Два колокольчика на пестрой дуге, лошади все в мыле, новая крепкая телега: все показывало, какого рода был проезжий. Лихой ямщик, в красной рубахе, с фуражкой, обращенною козырьком к затылку, подтвердил эти догад­ки, когда закричал, останавливая тройку:

— Курьерских!

Магическое слово на станциях! Не успел проезжий, сбро­сив шинель, с видом сильной усталости вылезть из повоз­ки, а ямщик поехать на рысях проваживать тройку, как на почтовом дворе все закипело. Из избы высыпал целый рой ямщиков, кто с мазальницею, кто с хомутом на плече. Пока мазали повозку и надевали хомуты на лошадей, про­езжий потянулся, зевнул и пошел на крыльцо станционного дома. Трудно было разобрать черты его лица, покрытые густым слоем пыли; сюртук был на нем адъютантский; на груди висела 4 сумка. Он вежливо поклонился Петру Пет­ровичу. Смотритель, достегивая сюртук, встретил его на крыльце и, покинув свой грубый вид, сказал:

— Позвольте вашу подорожную?

Адъютант расстегнул сумку, вынул подорожную и, от­давая смотрителю, спросил:

— Нет ли здесь квасу? Вели мне подать напиться.

— Извините-с, кроме воды ничего нет!—отвечал смот­ритель, развертывая подорожную. Прочитав ее, он закри­чал:— Живо курьерских запрягать! —и вышел записать проезжающего.

— Не угодно ли вам вина? — спросил Петр Петрович.

— Покорнейше благодарю. Натощак голова разболит­ся.

— Так милости просим покушать; мы только что из-за стола: славный обед удался!

— Много вам обязан; но, во-первых, это задержит ме­ня, во-вторых, будет клонить ко сну: а этого-то ямщикам и нужно!

— По крайней мере, выкушайте кофе?

— Это с благодарностию приму.

Петр Петрович приказал подать кофе; между тем он уговаривал офицера отобедать.

— Право, не могу! — отвечал адъютант,—я уже и так потерял много времени на Военно-Грузинской дороге, по милости завала.

— Как, завал?—спросил Петр Петрович.

— Да, на днях снег обрушился с вершины Казбека и завалил Дарьяльское ущелье, по которому лежит дорога.

— И много навалило снегу?

— Не один снег: тут и лед, и камни, целые скалы сор­вало, все смешалось вместе и завалило ущелье версты на четыре; вышиною саженей на восемь или на десять. Завал остановил на несколько часов течение Терека.

— А случались ли по дороге проезжие?

— Были, и погибали.

— Их, вероятно, вырывают здесь, как в Швейцарии?

— Нет, этого невозможно, потому что завал слишком глубок. Притом же, кто может знать, на каком именно мес­те погибли они. Когда, года через два, завал довольно ста­ет, и его расчистят, тогда найдут остатки смолотых экипа­жей, людей и лошадей.

— Вы не встречали в Тифлисе Пустогородова?

— Которого? Я видел там двух, одного военного, дру­гого путешественника.

— Военного.

— Александр Петрович по приезде в Тифлис подал не­медленно в отпуск и в отставку, вслед за тем он не усто­ял против тамошнего климата и занемог желчною горяч­кою. Когда я выехал, он еще был опасен.

— Прасковья Петровна! Поди сюда! — закричал старик в сильном волнении. На крыльцо вышла пожилая женщи­на, он сказал ей встревоженным голосом:—Александр ведь болен горячкою!.. Вот господин офицер знает его.

Адьютант поклонился Прасковье Петровне и, на ее во­прос, повторил сказанное.

— А не видали ли вы другого Пустогородова,— спроси­ла она,— что он делает?

— Как же! Я с ним познакомился, он уехал в Персию.

— Покинул больного брата?

— Он выехал, когда еще не приезжал Александр Пет­рович. Полковник фон Альтер, который ненавидит капита­на Пустогородова и большой приятель с Николаем Петро­вичем, ускорил свой отъезд в Персию; будучи снабжен всем нужным для путешествия по той стране, он уехал вместе с меньшим братом, чтобы избежать встречи со стар­шим.

— Надолго ли поехал полковник фон Альтер в Пер­сию?— спросила Китхен, стоявшая у дверей.

— Не могу вам определительно сказать; но думаю, что он не возвратится. Я слышал от Николая Петровича, что он намерен вступить в персидскую артиллерию, куда охот­но принимаются иностранцы для обучения туземцев; а как он прусский подданный, то ему будет это легко. Говорят, полковник фон Альтер огорчен какими-то семейными об­стоятельствами.

Вышедший на крыльцо станционный смотритель с по- дорожною прервал разговор.

— Староста, бери прогоны! — закричал адъютант.

— Я их получаю-с,— сказал смотритель.

— Знать не хочу: по правилам почтовой езды старосте отдаются прогоны.

— Все равно-с, как вам угодно.

Ямщик без шапки подошел к адъютанту.

— Сколько следует прогонных денег?

— Ничего-с, ваше превосходительство! — отвечал ямщик, почесывая голову; потом, поклонясь, сказал:—Поберегите, ваше сиятельство, лошадок.,

- Вот я сейчас поберегу тебе бороду!— гневно возразил адъютант.—Сколько следует на тройку прогонов? Говори!

Мужик наконец вымолвил. Адъютант вынул кошелек и отсчитывал деньги. Между тем смотритель, кашлянув раза два, сказал запинаясь:

— Смею доложить-с, староста не виноват; они напуганы-с: на днях, проехал фельдъегерь, они, дураки-с, взяли с него прогоны: тройка вся легла-с, а ямщик еще не отдохнет-с от побоев.

— Всякий делает, как знает; кто в деле, тот и в отве­те!— отвечал, адъютант, отдавая прогоны.

— Пословица говорит-с: отвага кандалы трет, отвага мед пьет-с,— заметил смотритель.

— Ваше сиятельство! Поклажи было в повозке—чемо­дан, сабля, ковер, шинель, всего пять штук?—доложил ста­роста.

— Так! —отвечал адъютант.— Переплет-то хорош ли? Чоки подвязаны ли?

— Все исправно, ваше превосходительство!

— Подай огня закурить трубку.

— Позвольте у вас спросить,— сказал смотритель адъютанту,— все ли в Грузии благополучно?

— В каком отношении?

— То есть, в рассуждении заразы-с, чумы-с, как мы по­просту ее называем-с.

— Нравственная чума все сильна; но болезней нет.

— А мы слышали-с, половину народу вымерло-с, Ну, а на линии благополучно-с?

— Опять в каком отношении?

— Насчет черкесов-с? Слухи носились, будто Ставро­поль взят-с.

— По крайней мере, я там менял лошадей не у черке­са, а у чистого русского.

— Стало быть-с, все вздор! Смею спросить, скоро ли фельдъегерь проедет-с?

— Этого я не знаю! Мне до них дела нет!

Адъютант закурил трубку об уголек, поблагодарил Пет­ра Петровича, влез в повозку и, медленно натягивая на плечи шинель, сказала

— Пошел!

Коренная взвилась на дыбы, пристяжные кинулись впе­ред, и тройка дружно подхватила; густое облако пыли за­клубилось вслед за нею и скрыло курьера из виду: толь­ко колокольчик слышался все слабее и слабее, наконец, совсем замолк.


***

Что же сталось со всеми действующими лицами, с ко­торыми мы познакомились? — спросите вы.

Не знаю! Никого нет более на Кавказе, а Хромой бес мой отказывается подсматривать в других странах. Мож­но было бы удовлетворить ваше любопытство еще какой-нибудь выдумкой, но я ненавижу ложь, и вымышлять боль­ше не намерен. Довольно того, что в моем романе все ли­ца небывалые и никогда не существовавшие. Поэтому и кончу эпиграфом, которым начал свою повесть:


Не любо — не слушай,


А лгать не мешай!


КОММЕНТАРИИ

Текст «Проделок на Кавказе» печатается без сокращений по фо­токопии жернаковского издания (Спб., 1844). Кроме приведения к современным нормам орфографии и пунктуации, исправлены очевидные типографские ошибки.

С. 31. Белокаменная — так в XIX веке нередко называли Москву,

Пулярд, пулярка—жирная раскормленная курица (франц. poularde).

С. 32. ...вошел официант... — Здесь «официант» — человек из до­машней прислуги, который обычно прислуживает за столом, а в дру­гое время выполняет иные мелкие поручения.

Субретка — персонаж старинных (первоначально — французских) комедий и водевилей. Здесь — бойкая, веселая служанка.

С. 33. ...в больших вольтеровских креслах... — В прошлом веке это слово употреблялось и во множественном числе. Вольтеровское кресло — глубокое, с высокой спинкой — изготавливались по фран­цузскому образцу. Появилось в России во время Екатерины II, которая вела переписку с Вольтером.

С. 35. Ваш почтительный внук, Александр. — Прототип главного героя романа, Александра Пустогородова, — русский писатель, декаб­рист А. А. Бестужев — родился в обедневшей дворянской семье, слу­жил в гвардейском полку, помещавшемся в местечке Марли возле Петергофа, откуда его литературный псевдоним — Марлинский. Брат декабристов Николая, Михаила и Петра Бестужевых. Был штабс-ка­питаном лейб-гвардии драгунского полка. В 1824 г. принят К. Рылеевым в Северное общество. Участвовал в совещаниях перед восстанием. 14 декабря вместе с братом Михаилом и Щепиным-Ростовским вывел на Сенатскую площадь Московский полк. После ареста в письме Ни­колаю I Бестужев дал яркую критику существовавших порядков и развивал план реформ, к которым призывал Николая I. Был пригово­рен к 20 годам каторги, но по особому высочайшему повелению «обра­щен прямо на поселение» в Сибирь. В 1829 году переведен рядовым на Кавказ.

13 мая 1835 года Бестужев подал рапорт о разрешении отбыть на пятигорские воды для излечения. Однако, не кончив курса лечения, летом отправился в экспедиционный корпус на Кубань «омывать кровью свои унтер-офицерские галуны» (в Пятигорске он узнал о производстве в унтер-офицеры, что вело к получению офицерского чина). 7 -июня 1837 года был убит на мысе Адлер в одной из сты­чек с горцами.

С. 39. ...пленных французов и других немцев. — Немец — не го­ворящий по-русски всякий иностранец с Запада, европеец (азиатцы — бусурмане); в частности же германец (В. И. Даль).

...генерал говорил на языке наших гостиных... — Дворянство и знать царской России со времен Екатерины II (1729—1796) в своих гос­тиных говорили исключительно на французском языке.

Honny soit qui mal y pence! (франц.).—Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает (девиз ордена Подвязки, учрежденного английским королем Эдуардом III). Выражение употребляется как ого­ворка в значении: сказанного не следует понимать в дурном смысле; автор иронизирует.

С. 45. ..ми Жилблаз, ни Фоблас... — Жиль Блаз — герой плу­товского романа А. Р. Лесажа «История Жиль Блаза из Сантилья- ны». Этот роман вызвал множество подражаний, в том числе в Рос­сии («Российский Жилблаз» В. Т. Нарежного, «Иван Выжигин» Ф. В. Булгарина). Фоблас —герой серии романов Луве де Кувре, тип раз­вращенного француза-дворянина XVI века.

С. 52. Им были совершенно довольны... но он ничего не получил... — Еще одно явное подтверждение сходства судеб Александра Пусто­городова и его прототипа А. А. Бестужева. Позже стало известно секретное письмо, посланное из Петербурга в Тифлис, вслед за де­кабристом: «Государь император всемилостивейше повелеть соизволил государственного преступника Александра Бестужева... определить на службу рядовым в один из действующих против неприятеля полков Кавказского отдельного корпуса... с тем, однако же, что в случае оказанного им отличия против неприятеля не был он представлен к повышению, а доносить только на высочайшее благовоззрение, какое именно отличие будет им сделано». (Военный министр А. И. Черны­шев графу И. Ф. Паскевичу 13 апреля 1829 г.).

С. 54. ...причесанным a la moujik... — Под мужика (франц,).

С. 55. ...обыкновенно проводили время за карточными столика­ми.—Игра в карты была чрезвычайно распространена. В любом дво­рянском доме была отведена особая комната, где стояли обитые зе­леным сукном столы для карточной игры. Мужчины проводили за ними ночи напролет, проигрывая нередко целые состояния. В карты играли и женщины, подчас с неменьшим азартом.

С. 59. Du comme il faut (франц.), — Прилично; порядочность.

...стал писать потаенными чернилами... — Потаенными (симпати­ческими) чернилами называли жидкости, которые при письме ими не оставляли на бумаге никакого видимого следа. Текст мог проявиться только при нагревании, смачивании водой или каким-нибудь раст­вором.

С. 62. Говорите после этого, что доктора вообще аллопаты! Нет-с, они гомеопаты...— См. примечание к с. 177.

С. 63. ...на дворе мороз в 25° по Реомюру. — Это соответствует примерно 31 градусов по Цельсию (шкала Реомюра между точками замерза­ния и кипения воды разделена на 80 градусов).

С. 70. Эпиграф взят автором из «Паломничества Чайльд-Гарольда» Д. Г. Байрона (песнь первая, строфа 51).

С нагих высот Морены в хмурый дол


Стволы орудий смотрят, выжидая.


Там бастион, тут ямы, частокол,


Там ров с водой, а там скала крутая.


С десятком глаз внимательных вдаль края,


Там часовой с опущенным штыком,


Глядят бойницы, дулами сверкая,


Фитиль зажжен, и конь под чепраком,


И ядра горками уложены кругом.

Перевод В. Левика

Кавказская линия. — Основанием Кавказской укрепленной линии послужили русские поселения, издавна возводившиеся на Тереке и Кубани; полного развития она достигла в конце 40-х, начале 50-х го­дов XIX века. Кавказская линия сыграла важную роль в защите южных границ, особенно в ходе русско-турецких войн. Действие романа «Проделки на Кавказе» происходит на правом фланге Кавказской линии, который включал в себя линии Кубанскую и Лабинскую.

С. 71....быть схваченным в плен или убитым хищниками. — Так называли горцев, промышлявших грабежом.

С. 73. Облатки — приготовляемые из крахмальной муки кружки или капсулы для вкладывания в них лекарств, принимаемых внутрь в виде порошка, во избежание их неприятного вкуса.

С. 74. ...вторая часть сочинения Дюбуа о Кавказе... — Фредерик Дюбуа де Монперё (1798 — 1850) — французский путешественник, археолог, этнограф, натуралист. Изучал Россию, Крым, Кавказ и За­кавказье.

Бешмеет-верхняя мужская одежда, распространенная в част­ности, у народов Кавказа. Распашная одежда, доходящая до колен, в талии собирается в складки и подпоясывается.

...мальчика, родом тавлинца... — Тавлинцы — устаревшее название горцев Дагестана.

Ахул-го, Ахульго — на аварском означает дословно «сборный пункт на случай тревоги». Военное укрепление в Дагестане, в период Кавказской войны. В 1837 году было взято и разрушено русскими войсками. Шамиль немедленно построил новый Ахульго рядом со старым и сильно укрепил его. Ахульго защищался гарнизоном, сос­тавленным из наиболее фанатичных приверженцев имама. В июне 1839 года отряд русских войск приступил к осаде этого пункта, но только после нескольких отбитых штурмов, к концу августа Ахульго был взят.

С. 77. ...брат затронул его фашьонабельное самолюбие... От англ. fashionable в значении: светский человек; щеголь, хват.

...горец, воспитанный в одном из кадетских корпусов... — Кадетский корпус — закрытое учебное заведение преимущественно для детей дво­рян. В кадетские корпуса принимались иногда и дети горцев.

С. 80. ...велел выслать доброконных и достаточных (казаков). — Доброконный — у кого добрый* надежный конь. Достаточный — бога­тый, зажиточный.

С. 84. Когда явился к Алексею Петровичу...—Ермолов Алексей Петрович (1777—1861)—русский генерал от инфантерии и от артил­лерии, соратник А. В. Суворова и М. И. Кутузова, герой войны 1812 года. С 1816 г. командир отдельного Грузинского (позже Кавказского) корпуса, главнокомандующий войсками в Грузии, одновременно посол в Иране.

Возглавляя военную и гражданскую власть на Кавказе, Ермолов проводил жестокую колониальную политику. Вместе с тем выделял­ся независимостью, суждений и оппозиционным отношением к арак­чеевскому режиму, покровительствовал сосланным на Кавказ декаб­ристам. В военном деле критиковал сторонников линейной тактики и кордонной стратегии, разоблачаемой на страницах романа «Проделки на Кавказе». С усилением реакции при Николае I был вынужден уйти в отставку в 1827 г.

С. 85. ...дали лошадей совсем присталых...— т. е. усталых.

С. 91. ...предложил... заводную лошадь. —Т. е. запасную.

С. 92. Прочный Окоп — укрепление на правом фланге Кавказ­ской линии. В настоящее время — станица Прочноокопская Новокубан­ского района Краснодарского края. Долгое время в Прочном Окопе жил декабрист М. М. Нарышкин, чей дом был приютом для всех сослан­ных на Кавказ участников восстания, бывавших в станице. Ныне здесь, в материалах народного музея колхоза им. Кирова, хранится память о сосланных на Кавказ декабристах. На месте, где распола­гался дом Нарышкиных, установлена мемориальная доска.

Ну, а генерал-то... доволен ли нашим сегодняшним делом? Име­ется в виду начальник правого фланга Кавказской линии генерал Г. X* Засс, выведенный далее в романе под именем кордонного на­чальника, Генерал был родом из немцев, отсюда смысл переимено­вания Прочного Окопа в «немецкий». По свидетельству современников, Г. X. Засс обратил войну с горцами в особого рода спорт, без цели и связи с общим положением. Отличался невероятной жестокостью. В 1842 году был удален с Кавказа. (См. также примечание к с. 104).

В отряде генерала Засса несколько месяцев служил декабрист А. А. Бестужев.

С. 93. Чихирь — кавказское красное неперебродившее вино домаш­него изготовления.

С. 97. Мюриды — последователи мюридизма, реакционного рели­гиозно-политического движения у мусульман, основанного на фанати­ческой ненависти к инаковерующим и защищающего классовые интересы духовных и светских феодалов. Мюриды — мусульманские послушники — обязаны были беспрекословно повиноваться высшему наставнику (шейху или имаму).

Узденька владетеля аула...— Уздени — сословная категория; в Кабарде и Адыгее этот термин означал одну из категорий феодально­го дворянства: вассалов по отношению к старшим князьям.

С. 102. В эпиграфе — цитата из «Видения Суда» Д. Г. Байрона (строфа XXXV).

Итак — на почве, в сущности, нейтральной


Они сошлись, где роковой порог,


Там смерть отбор проводит инфернальный,


Бесплотных конвоируя в острог.

Перевод Т. Гнедич

С. 104. Кавказский Фуше. — Имеется в виду генерал Г. X. Засс (кордонный начальник). Жозеф Фуше (1759— 1820) — французский буржуазный политический деятель. Беспринципный карьерист, жесто­кий каратель, циничный и расчетливый мастер политической интриги.

С. 112. Эпиграф —из «Оды на смерть Р. Б. Шеридана» Д. Г, Бай­рона.


Это не жестокое горе, но тихая скорбь,


Невыразимая, но дорогая нежным сердцам,


Воспринятая без горечи, но постигнутая полностью,


Сладкое уныние — прозрачная слеза.

Подстрочный перевод

С. Из ....батальон военных кантонистов..,— Кантонисты — в кре­постной России солдатские сыновья, со дня рождения числившиеся за военным ведомством. По достижении 18 лет кантонисты зачислялись в солдаты сроком на 20 лет. Небольшая часть кантонистов обучалась в особых школах, готовивших унтер-офицеров. Режим в школах кан­тонистов отличался исключительной суровостью.

С. 116. Автор латинского текста, вынесенного в эпиграф, — Авл Геллий, римский писатель II века, от которого дошло до нас почти полностью сочинение «Аттические ночи». Приблизительный перевод: «Образ любимой вспыхивает в памяти при виде одного ее пальчика, и от нежности кружится голова».

...дело было слажено, и экскулап отправился новым меркурием за Кубань... — Эскулап — латинское имя древнегреческого бога врачева­ния; в разговорном языке — врач, медик (шутл.); Меркурий — вест­ник богов и бог торговли.

С. 129. ...не производят действия ни испанские мухи, ни алкого- ли. — Шпанская (испанская) мушка — жук семейства нарывников. В крови шпанской мушки содержится ядовитое вещество кантаридин. Высушенные шпанские мушки применялись в медицине наружно как раздражающее и рефлекторно действующее (отвлекающее) средство.

С. 133. Из черкесов чеченцы...— Черкесы — устаревшее общее наз­вание народностей, населявших Северный Кавказ.

Вельяминов Алексей Александрович (1785—1838)—участник вой­ны 1812 года, командующий войсками Кавказской линии и Черномории (с 1831 г.), генерал-лейтенант. Ставка его находилась в г. Став­рополе.

С. 137. Абрек. — В своем примечании автор дает неверное истол­кование происхождению слова; на самом деле—заимствовано из осетинского, где означает — скиталец, разбойник.

С. 155. В эпиграфе—строфа 41 из песни первой «Паломничества Чайльд-Гарольда».

У Талаверы, смерть ища в бою

(Как будто мы ей дома не подвластны!),


Сошлись они, чтоб кровь пролить свою,


Дать жирный тук полям и пищу воронью.

Перевод В. Левика


С. 161. Ландкарты — устаревшее название географических карт.

С. 166. Неотаки. — Под этим именем выведено реальное лицо: Найтаки (Нойтаки, Ноитаки) Алексей Иванович (1786 —?), арендатор гостиниц (рестораций) в Пятигорске, Кисловодске и Ставрополе.

В эпиграфе — цитата из Жорж Санд: «Я считала вас мертвыми, и я, живая, проводила вам смотр». (Подстрочный перевод).

Вы въехали — какая пустота! Ни одного порядочного здания! — Ставрополь сороковых годов XIX века производил на приезжих не­благоприятное впечатление. Например, генерал-лейтенант М. Я. Оль­шевский в книге «Кавказ с 1841 по 1866 год» так описывал его: «Об­ластной Ставрополь (1841) был менее населен, и далеко хуже обст­роен настоящего губернского (1866). Каменные двух- или трехэтаж­ные дома даже на Большой Черкасской улице были на счету. Мощеных или шоссированных улиц не было. Тротуары были до того узки и неровны, что нужно было быть ловким ходоком или эквилибристом, чтобы в ночное время, а в особенности после дождя, не попасть в глубокую канаву, наполненную разными нечистотами, или не помять себе бока после падения». (Цит. по книге: Орудина Л. Г. Ставрополь глазами современников. Ставрополь, 1976).

Но следует отметить, что городские власти все же и в те времена думали о благоустройстве города. «С начала 30-х годов городские застройки производились по плану. Ни один дом не строился в город­ском центре без совета архитектора. Только лицам, селившимся на окраинах у речек Ташлы, Мутнянки и Мамайки, разрешалось произ­водить постройки без планировки улиц, сообразуясь с местностью». (Краснов Г. Ставрополь на Кавказе. Ставрополь, 1957).

В отсутствии же «порядочных зданий» была своя причина. Все го­рожане были обязаны выполнять квартирную повинность, т. е. пре­доставлять свое жилище для проезжающих людей и проходивших через город воинских частей. И чем больше было жилище, тем больше лю­дей обязан был разместить домовладелец. 13 декабря 1850 года квар­тирная повинность была отменена, и жители Ставрополя, избавившись от постоев, начали строить большое количество зданий, высоких и красивых.

С. 167. Гостиница — единственное место... — Гостиница Найтаки размещалась на Большой Черкасской улице (ныне проспект Карла Маркса), примерно в районе кинотеатра «Октябрь». Есть сведения, что в этой гостинице в свое время останавливались А. С. Пушкин, М.Ю. Лермонтов, А. С. Грибоедов и многие декабристы, сосланные на Кавказ.

«Русский инвалид»— военная газета, издавалась в Петербурге в 1813 —1917 гг. Была основана в связи с Отечественной войной 1812 года чиновником-филантропом П. П. Пезаровкусом (1776 -1847) как первое общественно-издательское мероприятие в России в пользу жертв войны. С 1862 года «Русский инвалид»—официальная газета военного министерства; содержит много ценных источников и сведе­ний по истории войн, о русской и иностранной армиях.

«Северная пчела»— русская политическая и литературная газета, выходившая в Петербурге в 1825— 1864 гг. В годы написания «Проде­лок на Кавказе» газету редактировали и издавали Ф. В. Булгарин и Н. И. Греч. В 20-е и 30-е годы пользовалась широкой популярностью, так как была единственной частной газетой, имевшей право на поли­тическую информацию. Программа газеты сводилась к пропаганде пре­данности престолу, казенного монархического «патриотизма», теории официальной народности.

С. 172. — Князь, пошлите его к черту (франц.).

С. 173. — Оставьте его, мой дорогой, не делайте глупостей: он — дворецкий и конюх своего генерала.

— Как дворецкий? По его пуговицам, он — гвардейский офицер (франц.).

6. 177. ...ведь он у нас сделался Ганеманом, пристрастился к го­меопатии...*** Гомеопатия — способ лечения больного малыми дозами таких лекарств, которые в больших дозах вызывают в организме здо­рового человека симптомы, подобные симптомам данной болезни (ле­чение подобного подобным). Обычное лечение, в противоположность гомеопатии, называется аллопатией. Оба термина (аллопатия и гомео­патия) введены немецким врачом Самуэлем Ганнеманом (1755—1843), основателем гомеопатии.

С. 182. ...заговаривали о тактике барона Жомини...— Жомини Ан- туан Анри (Генрих Вениаминович) (1779 —1869) — военный теоре­тик и, историк, генерал. По происхождению швейцарец. Служил в швей­царской, затем во французской армии; с 1813 года на русской службе. Один из основателей Военной академии, привлекался к планированию боевых действий в русско-турецкой (1828—29) и Крымской (1853— 56) войнах.

О. 183. Это—кавказские зоилы.-*Зоил из Амфиполя (ок. 400— 330 гг. до н. э.) — древнегреческий ритор и софист. В недошедшем до нас сочинении «Против поэзии Гомера» придирчиво и мелко критико­вал «Илиаду» и «Одиссею». Поверхностные нападки на Гомера создали ему репутацию пустого и злобного критика. Имя Зоила стало нари­цательным для обозначения несправедливой, недоброжелательной критики.

С. 189. Мой юный друг (господин). (Нем.).

С. 191. По второму абцугу она была убита. — Абцуг (нем,) —в карточной игре в банк каждая пара карт при метании направо и налево. В переносном смысле это слово употреблялось в выражениях: с первого абцуга, по первому абцугу—с самого начала, сразу же.

С. 194. ...карта проиграла в сониках...— Правильнее — не «в сониках», а «соника» (наречие; от франц. зотса); в азартных карточ­ных играх означает: с первой ставки, сразу (о проигрыше или вы­игрыше).

С. 195. ...он пустил ее на пароли...— От франц. раго11—удвоенная ставка. Часто употреблялось в выражении: загнуть пароли (загнуть угол карты в знак удвоения ставки).

Загрузка...