Кто изобрел слово «зрелость»? Кому пришло в голову выдавать удостоверения о зрелости наивным ребятам после школы? Как будто можно бумажкой в один день перевернуть жизнь!
Я окончил десятый класс, но никогда в жизни не чувствовал себя таким растерянным. Таким беспомощным. Щенком.
Об этом я не скажу никому. Напишу в дневнике, потому что мне трудно и страшно. Нам десять лет говорили, что перед нами открыты все пути. И вот, оказывается, они передо мной закрыты.
Зачем было готовить нас к легкой жизни?
Мы привыкли думать, что «молодым везде у нас дорога», а в семнадцать лет я вдруг увидел, что упомянутая дорога одна: на завод, в работяги, в мазут!
Я ненавидел немецкий и тригонометрию. Так что же, я должен был зубрить или изворачиваться, готовить шпаргалки? Я не стал зубрить. По истории срезался случайно. И вот я, с тремя тройками в аттестате, получаю любезное приглашение на целину или в чистильщики. Куда, дурак, лезешь в институт? Брысь под лавку!
Как тяжело! Что же будет? Что будет? Я очутился где-то в поле, в темноте, среди дождя, огонька не видно, с удостоверением о «зрелости». Это я вступаю в жизнь. Что делать? Что делать?
Виктор подал заявление в Политехнический, на что-то надеется, сидит зубрит тригонометрию. По-моему, надо смотреть правде в глаза: все равно с его знаниями он не пройдет. Вот Юна пройдет. Я уверен. Поняв это, я понял и то, что нам с ней не по пути.
В нашем отделении общего вагона едут шесть человек. Это хорошо: едут и по семь и по восемь. Каждые сутки неизвестно куда пропадает час. Мы движемся на восток, навстречу солнцу.
Железные дороги работают по московскому времени, и у пассажиров-москвичей долго еще путаница с часами.
— Вы уже ложитесь? Который час?
— Двенадцать ночи.
— Что вы! Это по какому?
— По местному.
— А! Ну, тогда будем садиться ужинать. Мы еще живем по московскому.
Проводник у нас крикливый, рыжий, безалаберный — дядя Костя. Ни минуты он не сидит спокойно: ходит, орет, охотно присаживается к столикам и все стреляет, стреляет своими бесцветными цепкими глазами. У него есть ручные медные часы величиной чуть ли не с будильник. Идут они так, словно внутри по звонким наковаленкам тюкают медные молоточки. Дядя Костя очень гордится ими, презирает все остальные и охотно дает «послушать ход» всем желающим.
— Что у вас за часы? Это разве часы? Да мне их даром давай — не возьму! Вот послушайте мои, девятикамневые. Хронометр!
По этому хронометру мы и ориентируемся.
Дядя Костя не признает никаких временных поясов, кроме железнодорожного. Но под общим давлением он все же вынужден был сознаться, что, приезжая домой, во Владивосток, переставляет стрелки на семь часов вперед и несколько дней «отгула» живет, как все добрые люди, по домашнему времени и даже форму не носит. Когда-то, принципа ради, пробовал и дома жить по «единому» времени, но оказалось все же очень неудобно ложиться спать, когда все вставали. И, кроме того, во Владивостоке пивные закрываются, если судить по московскому времени, в четыре часа дня.
Впрочем, уступка эта законам природы несущественна, так как дома дядя Костя бывает очень мало. Привез получку, погостил, сына за двойку выпорол — и снова на полмесяца поезд, стрелки на семь часов назад, снова дорога…
Пятеро моих соседей не такие, как я. Они вербованные. Я еще совершенно наивный и глупый. Слышал о пунктах «организованного набора рабочих», видел объявления, но не понимал, какое они имеют отношение ко мне. Не знал, что незачем на свой счет брать билет, ехать в неизвестность. Всюду есть уполномоченные, с которыми заключаешь договор на три года, тебе выдаются подъемные, суточные, проезд бесплатный. В Сибирь и на целину к тому же набор идет и через райкомы комсомола…
В нашем поезде Москва-Владивосток размещено сто таких «вербованных» ребят; я, сто первый, еду на свой собственный счет. Правда, у меня есть одно существенное преимущество: я не связан всякими договорными обязательствами и могу в любой день совершенно спокойно удрать.
До Иркутска ехать пять суток. Хорошие вагоны — цельнометаллические, удобные, с зеркалами и «принудительной вентиляцией». Когда я спросил, что означает такая надпись на табличке, дядя Костя объяснил: «Хочешь не хочешь, а вентилируйся». И все же болтаться пять суток в этой тесной клетке невыносимо скучно, душно, и «вентилироваться» мы хотим все время. Я уже сказал, что наш вагон общий, по железнодорожной терминологии — «веселый». На каждой стоянке его осаждают бабы с узлами и ребятишками, какие-то переселенцы, торговки. Пассажиры всё ближние, постоянно меняются. Проходы забиты вещами. Нужно иметь энергию и глотку дяди Кости, чтобы управлять этой ярмаркой орущих, толкающихся несметных пассажиров: одни садятся, другие сходят, тот без билета, тот перепился, та стирает пеленки в уборной и собрала у двери грозную очередь…
Наши развлечения? У Лешки есть замусоленные, чуть живые карты, и мы часами дуемся вшестером в дурака.
Глухонемая тетка продавала по вагону самодельные открытки. Она предлагала их из-под полы и только мужчинам. Из соседнего купе заглянула бабка и тоже хотела посмотреть. Ух, как зарычала на нее глухонемая — дескать, не суй нос не в свое дело! Потому что на открытках полуголые женщины, какие-то не наши, иностранные типы, в картинных позах и с подписями: «Жди миня, и я вернус и как солнце появлюс», «Верность и любовь я свято бирегу».
И тогда меня стала мучить тоска.
Юна, наверно, уже ходит на консультации. Скоро у нее экзамены. А что ждет меня?
Наш вагон общий, по железнодорожной терминологии — «веселый»
До сих пор не понимаю, как я отважился вот так сесть в поезд, выехать, не имея знакомых, не имея понятия, что я буду делать в Сибири и нужен ли я вообще кому-нибудь. Может, я сделал это потому, что плакала мать и умоляла устроиться рабочим в артели детских игрушек: «Как раз требуются, а это и близко и удобно. Будешь работать, как все люди».
Как все люди? Это значит: приносить домой получку, ходить по субботам в кино, а по воскресеньям играть во дворе в домино или строить клетушку для поросенка и наконец жениться, по возможности на портнихе. В шестом классе мы мечтали о дальних морях…
Юна! Юнка… А что я могу сказать?
Поезд идет так быстро, так трясет, что писать почти невозможно.
Нас было трое: Саша, Виктор и я.
В школе нас называли «три мушкетера» и «три танкиста», но последнее мы отвергали, потому что только Виктор с первого класса рисовал в тетрадках танки. Саша рисовал самолеты, а я — корабли.
Если один из нас «заболевал» чем-то, остальные следовали за ним. Отец подарил Вите фотоаппарат, и мы все трое стали фотографами. Саша смастерил детекторный приемник — и наши карманы наполнились лампами, конденсаторами и проводами. Я завел кроликов — и в один прекрасный день Витькина мама обнаружила под роялем капусту, траву и крольчат в коробке из-под радиолы, за что Витьке тогда влетело ой-ой!
Витька смотрел кино «Молодая гвардия» шесть раз, я — девять, Сашка — пятнадцать. До восьмого класса мы были грозой девчонок, а в девятом все трое влюбились в Юнку. На почве ревности между Виктором и Сашей произошла драка — и с этого времени наша дружба стала меркнуть.
Нет, дело тут было не в Юнке, а в чем-то другом. Например, комсомол.
Мы вступали в комсомол вместе, все трое волновались ужасно, и Витька заявил, что это первый наш понастоящему важный шаг: будучи комсомольцем, в жизни теперь легче продвинешься и большего достигнешь, чем какой-то «несоюзный». С этого все и началось. Что значит продвинуться? И во имя чего вообще существуем мы? Мы спорили вечера напролет, забыв об уроках.
Сашка говорил, что, если понадобится быть таким, как Александр Матросов, он будет им, потому что слово «родина» для него святое слово. Витька ехидно спросил: а когда же родина даст ему новую квартиру? Потому что Сашка с отцом жили в старом, готовом завалиться доме, в тесной комнатушке с прогнившим полом. Им все обещали, обещали — и не переселяли.
Саша был самый высокий из нас, несуразный, раньше всех начал говорить баском; в поступках своих — очень прямолинейный. Задумав что-то, он долбил до конца, пока не добивался своего. Это он, единственный из нас, стал фотографировать с профессиональным умением; стал коротковолновиком и получал открытки от радиолюбителей со всего света. Его отец работал на Тормозном заводе, и Саша часто ходил к нему вытачивать нужные детали, сам сделал себе тиски и оборудовал в кладовке мастерскую.
Туда к нему всегда приятно было зайти: в тесной клетушке под лестницей, в полутьме, — вороха железных пластинок, гайки, провода, запах кислоты, распотрошенный соседский приемник на верстаке, остановившиеся часы с кукушкой, линза для телевизора, опилки… Сесть и повернуться негде, — а в крохотное оконце виден кусочек неба и соседний брандмауэр с голубями.
Тут мы и собирались для споров. У меня негде было. У родителей Виктора хоть и была большая квартира, и дача за городом, и они отвели Витьке даже отдельный «кабинет», но там почему-то нам бывало неуютно. А здесь мы могли кричать, не стесняясь, спорить до хрипоты; Сашка одновременно мастерил, в остервенении паял не то, что нужно и не туда, швырял паяльник и махал кулаками.
Он больше брал чувством и ругался. Витька донимал его жизненными примерами и доводами. Я поочередно становился на ту или другую сторону.
Витька стал называть Сашку «патриот без штанов»; тот отвечал более зло: «крыса без родины».
А после того как Витька очень нехорошо, цинично отозвался о Юне и Саша разбил о его голову драгоценную телевизорную линзу, они открыто возненавидели друг друга и при встречах только тем и занимались, что кололи один другого едкими насмешками.
Мы с Витькой увлеклись коллекционированием старых монет — Саша к нам не примкнул. У него завелись новые друзья, из заводских ребят. Саша и меня не звал к себе. Может, потому, что перед экзаменами вообще некогда было заниматься посторонними делами.
Мы с Витькой целые дни проводили в его «кабинете», гоняли друг друга по физике и химии. Однажды решили отдохнуть, пошли в шашлычную, как вполне взрослые люди, и Витька научил меня делать «ершик» из пива, вина и водки; и мы вообразили, что пьем коктейль. Мы опьянели так, что нас с позором вывели; потом мы долго искали Юнкин дом, чтобы засвидетельствовать ей свое почтение; прошли мимо несколько раз, но, к счастью, не нашли, а зато очутились каким-то образом в Витькином «кабинете», где и проспали на ковре до утра. Дома мать встретила меня слезами, она уже звонила в милицию…
…Нет, все это прошлое. И нечего перебирать. С Сашкой наши пути окончательно разошлись; я даже не знаю, собирается ли он куда-нибудь поступать. Витька перебрался за город, готовится к экзаменам; я уехал, не повидавшись с ним. В день отъезда получил от него письмо, которое я перечитываю, лежа на третьей полке поезда Москва-Владивосток, — вот и все, что осталось у меня от прошлого.
Милый Толька!
Не представляешь ты себе, как мне тут невесело. Синусы не лезут в голову. Вокруг — стильные ребята, девчонки в штанах гоняют по улице на велосипедах, играют в волейбол, танцуют по вечерам под магнитофон — словом, развлекаются напропалую. Среди них я один, как идиот, сижу и зубрю котангенсы, вызывая насмешки.
Кому это надо? Почему моя судьба зависит от этих проклятых котангенсов, которые я предпочел бы век не видеть и не знать — и прожил бы без них хорошо? Всему виной наше увлечение радио — папахен вообразил, что это мое призвание, и усиленно толкает меня в Политехнический, на радиофак. Но, честно говоря, я сам не знаю, чего я хочу и в чем мое призвание. Ладно. Папахен настаивает на Политехническом — иду. Если бы он настаивал на Архитектурном — тоже пошел бы… Скверная история.
Но, послушай, ведь ты тоже неправ, начисто отказываясь от борьбы. Это же паника! Это еще хуже, чем мое «не знаю, чего хочу». Ну и что же? У меня тоже три тройки в аттестате и куда меньше пятерок — что это решает?
Твоя (прости) трусливая затея бежать куда глаза глядят меня не привлекает. Я много думал над этим. Пришел к выводу, что сдаваться нельзя. Слушай, Толька, давай лучше вместе поступать в Политехнический! Ты ведь тоже увлекался приемниками. Вдвоем веселее — смотришь, еще и вытянем там друг друга, шпаргаленции заготовим, то да се. Надо бороться! Надо верить!
Понимаешь, в жизни выживают только наиболее приспособленные. Да, надо смело идти напролом! Но если не получается напролом — перестраиваться, приспосабливаться, но идти любой ценой. Слышишь, любой ценой! Это единственное, что я знаю и во что я верю по-настоящему.
Толик, ни с кем я так не откровенен, как с тобой. Был еще Сашка, но то — дело прошлое. И мне сейчас особенно не хватает твоих вопросов, твоих тревожных метаний.
Не с кем и поговорить. Наш дачный поселок состоит из такой, скажу тебе, обывательщины — как на подбор! Наверно, он составлялся по принципу «рыбак рыбака видит издалека». На кого ни посмотри — самодовольные рожи, собственники, циники. И дети их такие же.
Хозяин роскошной дачи справа — заведующий какой-то закусочной «точкой». Еще более роскошная, дикая и безвкусная дача слева принадлежит заведующему отделом снабжения какого-то треста. А на краю поселка — смех! — новенькая дачка, построенная — кем бы, ты думал? Нищим, что ходил по электричкам со слепой женой: «Граждане, перед вами два инвалида. Во время войны я… и т. д. Подайте на пропитание». Это не с тобой мы ехали как-то и подали ему «на пропитание»?
Толик, приезжай ко мне. Поговорим, подумаем, будем готовиться к экзаменам. Расскажешь мне, как поживает Юнка. Приезжай!
Крепко жму твою лапу. Жду!
Но Сибири почему-то нет. Все те же пейзажи за окнами: поля, леса, перелески, речки и снова поля. Мы перевалили Урал и не заметили, что был Урал. Никаких гор, никаких грозных скал, просто холмистая местность. Недалеко от реки Чусовой, у одной из станций, мелькнул простой полосатый столб — и это была граница между Европой и Азией.
Азия!..
На остановках весь поезд высыпает поразмяться на перрон. Покупают на базарах варенец, жареных кур, горячую картошку в газетных кульках. А если поезд останавливается на глухом разъезде, можно нарвать цветов, в двух шагах от полотна найти гриб или землянику и покидать мяч.
На одной станции поезд осадили бродячие цыгане. Грязные, жилистые, живописные, с кучами голопузых ребятишек и ленивыми собаками, они куда-то ехали, какие-то у них есть свои цели…
Я никогда их не понимал. Что за сила заключена в этих черных крепких мужчинах, в их смуглых и костлявых женах? Что заставляет их двигаться, двигаться?
Сегодня они не знают, что будут есть завтра, мерзнут, мокнут, унижаются, попрошайничают, а попробуй предложи им пойти в артель детских игрушек! Сколько надо беззаботности и еще чего-то, чего я не понимаю, чтобы жить вот так просто, «подобно птицам небесным», между небом и землей, и не пропасть, не угомониться! Тут ты один раз боишься поехать и думаешь-гадаешь, оставляешь лазейку, чтобы в случае чего удрать. А они кочуют и кочуют. Не работают, не сеют, не жнут, а живут, родятся и умирают в пути.
— Молодой-красивый, давай погадаю! Положи на ручку рубль, всю правду скажу!
Свистел милиционер. Цыганки бегали, ныряли под вагоны — и опять лезли с каким-то отчаянным нахальством. Может, потому, что стоянка была всего пять минут.
Одна страшная старуха пристала ко мне. У нее были черные, потрескавшиеся босые ноги. Она шлепала ими по бетонной платформе и, тряся своими бесчисленными юбками, шла за мной вдоль всего поезда, забегала и с одной стороны и с другой:
— Положи на ручку рубль! Ай, какой жадный! Дай бедной цыганке на хлеб! Всю правду скажу!
Мне было неловко и больно. Она почти умоляла:
— Ну, хочешь, скажу, где у тебя деньги? Вот в этом кармане. Вот тут они, тут?
Это поразило меня не на шутку: деньги точно лежали у меня в правом кармане. Уже потом я сообразил, что, наверно, непроизвольно придерживал рукой этот карман.
Ее нужно было прогнать, но у меня не хватило характера. Я дал ей три рубля и таким образом узнал, что мне предстоят дальняя дорога, интересы в казенном доме, возле меня бубновая дама, но на сердце у нее червонный король. После этого старуха выдернула у меня волос, положила его на зеркальце и потребовала еще три рубля. К моему счастью, поезд тронулся.
Проехали, наверно, остановок пять, пока я не решил глубокомысленно, что жить на свете паразитом — это мерзость. И что, если бы не было в мире вот таких нищих, продавцов открыток, гадалок, мир стал бы чище, лучше…
Эх, старуха, старуха! Ведь не так уж трудно угадать, что все мы в дальней дороге, и каждому предстоят дела в казенном доме, и у каждого, пожалуй, на сердце лежит бубновая дама. Все мы одинаковые, хотя и все мы очень разные!
Третий день стучат колеса. Счет километрам уже ведется на тысячи, сыграна сотня партий, выпиты десятки стаканов чая, мы пригляделись друг к другу, привыкли.
Васек — озорной, разбитной мальчишка, он мой сосед по демократической третьей полке. Стройненький, легкий, голосистый, любит стихи, обожает залезть под потолок и петь длинные песни. Васек ничего не боится в жизни, кроме милиционеров. Дома осталась только глухая бабка, которой он «мешал жить»; он поехал в Сибирь не за деньгами, не за теплым местом, не за славой, а просто из одного желания увидеть разные земли.
У него и вещей с собой нет никаких: пиджак да торбочка с сухарями. Как воробышек вышел на станции, купил стакан голубики или орехов, поклевал — и сыт. Васек — великий фантазер. Услышал от соседа-солдата, что в Могилеве, где служил тот, «жизнь — чистый рай: два рубля метр колбасы», это ему понравилось, и он выдумал целую сказочную страну:
— Толь, а Толь! И там, в этой стране, стоит дерево, и на нем растут пирожные. Сверху свежие, бисквитные, аж теплые… а внизу уже сухие, наполеоны. Скажи, здорово?
— Спи, чертенок!
— А в дерево воткнута палка, на ней сидит попугай и читает стихи Долматовского. А мы лопаем пирожные и говорим ему: «Попка дурак!»
Васек не имеет секретов; жизнь его на виду, и весь вагон знает, что у него всех капиталов семьдесят рублей, а бабка не злая, но только день и ночь ругается и задумала выходить замуж. Все к нему относятся ласково, учат уму-разуму и подкармливают. Васек одинаково приветливо принимает и поучения и кусок булки с маслом. На третьей полке он блаженствует; тут его царство: он может крутить вентиляторы и вообще самостоятельно жить.
Иван Бугай. В общих комбинированных вагонах, как известно, нижние полки «сидячие», а средние плацкартные. За одну плацкарту доплатил из своих денег Бугай.
У него болят зубы. Ехал из колхоза на машине, надуло флюс, и разнесло правую щеку так, что жутко смотреть. Иван Бугай — под стать фамилии — громадный, медлительный и тугодум. Полка под ним потрескивает, и тогда сидеть под ней становится неуютно.
Как запасливый путешественник, Бугай взял с собой в дорогу просторный лохматый кожух. На этом универсальном кожухе, зарывшись в шерсть, он спит, им же укрывается, рукав подстилает под голову, а другим, предварительно вывернув его, закутывает флюс.
Иван Бугай — спокойный, идейный и обстоятельный человек. Он закончил в сельской школе девять классов, прочитал о стройках в Сибири, махнул рукой на причитания и уговоры матери с тетками, завербовался и со скандалом покинул дом. Он работал в колхозной кузнице, заработал деньжат и поэтому позволяет себе роскошь: ходит в вагон-ресторан, сидит там, пьет пиво.
В первый же день у Ивана сперли часы. Часы были старые, на потрепанном широком ремне. Бугай проснулся утром, провел рукой по глазам и увидел, что из ремня торчат только обрезанные хвостики. Бугай бросил ремешок в окно, почесался и успокоился. Только на запястье осталась белая, незагоревшая полоска.
Есть у Бугая зеленый фанерный чемодан с тяжелым висячим замком. Крышка изнутри оклеена цветными фотографиями тяжелоатлетов, аккуратно вырезанными из «Огонька», а сам чемодан набит пищей — как физической, так и духовной: караваями, помидорами и учебниками для десятого класса. Бугай постановил закончить десятилетку в Сибири, в вечерней школе.
Он может восхищенно приводить разные крупные цифры, выражающие успехи народного хозяйства, но не находит терпеливых слушателей.
Тогда он достает из чемодана и раскладывает по столу помидоры, приглашает Васька и, раскрыв «Экономическую географию СССР», обстоятельно рассказывает ему о том, что мощность Иркутской ГЭС — 600 тысяч киловатт, а Братской ГЭС — 3 миллиона 200 тысяч киловатт. Васек ест помидоры и охотно слушает.
Григорий. Второе спальное место в нашем купе занимал солдат. Он сошел в Кирове, и полку тотчас же захватил Гришка. Он все время сидит там и дрожит, как бы проводник не вспомнил, что место свободно, и не согнал его.
Гришка — жадюга и кулак. У него рябое пугливое лицо и узловатые, загребущие руки. Он немедленно загромоздил полку узелками, чемоданами, рассовал все под голову и бока, чтобы не украли, и сам едва помещается среди своего добра.
Меньше всего Григория интересует, какова мощность станций на Ангаре. Он жадно слушает рассказы о невероятных заработках на стройках и ночью, когда все спят, пересчитывает выданный ему аванс. Мне это видно сверху. У него в брюках болтается на веревочке мешочек для денег. Он тоже имеет часы — серебряные, карманные, на массивной цепочке — и десять раз за ночь ощупывает их.
Он ничего не покупает на станциях, даже не выходит: сторожит свое барахло. А нам это на руку: мы спокойно уходим гулять, поручив ему отстаивать грудью купе от новых постояльцев. Гришка действительно готов лечь костьми, клянется, что здесь едет бандитская шайка, и так пугает пассажиров, что полвагона уже со страхом косится на нас.
Когда мы садимся есть, Григорий отодвигается в сторону и делает вид, что ему не хочется. Мы зовем его; он отнекивается, потом нехотя присаживается. Но так как он вечно голодный, то начинает хватать куски, как волк. Своего он никогда не кладет. Бугай демонстративно валит свои караваи и презрительно сопит, а Васек давится от хохота и закрывается газетой.
У Гришки остались дома отец с мачехой и пятеро братьев и сестер. О мачехе он отзывается хорошо: хозяйственная. И отец — хозяин. Живут ничего. Но хозяйство-то отцово, не Гришкино. А Гришке скоро жениться пора. Говорят, в Сибири прилично зарабатывают. Ихние, верхнечарские, записывались, ну и Григорий записался.
Толстый Лешка. Под «Гришкиной плацкартой» на нижней полке барином развалился Лешка. Собственно, ему все равно, где ехать и на чем спать. Будь тут гора чемоданов или поленница дров, он и на них устроился бы с таким же комфортом. Он толстый, ему мягко и без постели.
Лешкино лицо круглое, пухлое, всегда сияет, как солнышко. Он рыжеватый, добродушный и флегматичный. Сидит себе развалясь, смотрит на всех и улыбается. Он любит играть в шашки, и на этот случай у него имеются в кармане разграфленный лист и двадцать четыре пуговицы.
Вообще карманы у него замечательные: в них помещаются стаканы, пепельница, консервный ключ, кашне, серия гвоздей разных калибров. Это у него оказались и карты, но играет он не ради победы, а ради самого процесса игры. Он с удовольствием и бьет и тянет, но больше всего ему нравится жульничать. Побьет козыря простой картой и улыбается: заметили или нет? Время от времени Григорий, выйдя из себя, набрасывается, как петух, на него, обыскивает и вытаскивает откуда-нибудь из-под Лешки парочку припрятанных «на погоны» шестерок. Леша не обижается — наоборот, очень доволен.
И мы ахнули, вдруг узнав, что наш Лешка отсидел уже в заключении шесть месяцев за драку. Застенчиво улыбаясь, Леша рассказал, как однажды по пьянке кого-то сильно избил и был судим. Теперь в деревне ему не дают проходу, и он поехал в иные края.
Есть у него отец, есть и мать. Одет он почти щегольски: в кожаную хрустящую куртку, хромовые сапоги. Только багажа нет вовсе, если не считать того, что в карманах.
Впрочем, багажом он обзаводился в пути. На второй день мы ходили обедать в вагон-ресторан. Леша воротился оттуда вместе со всеми и скромно улегся на свое место. Но что-то ему мешало — он крутился, крутился, вздыхал. Потом встал, покопался в карманах и вытащил оттуда три стакана, три ложки и вилку. Васек покатился со смеху. Григорий, как клушка, замахал руками и бросился прятать это «добро». Бугай засопел, молча отобрал, отнес в ресторан и тихонько подсунул на стол. Леша поулыбался, ничуть не обиделся и спокойно уснул. Вечером он принес два стакана с подстаканниками.
Они, собственно говоря, ему не нужны. Просто ему жаль было, что такие хорошие вещи остаются на столе без присмотра. Пепельница, которую он вытащил из кармана, была керамическая, а в ресторане стеклянные, — он ее где-то прихватил раньше. Сначала мы бранились, стыдили его, относили стаканы обратно, потом обозлились и плюнули. Так у нас накопилась дюжина стаканов и связка вилок. Леша аккуратно завязал их в носовой платок с очевидным намерением прихватить с собой на новоселье.
Гришка долго и подозрительно наблюдал за ним и наконец убежденно высказал свое мнение:
— Ага, врешь ты! Рассказывай — «за драку сидел»! Вор ты, вот чего. И еще сто раз в лагере будешь сидеть, да!
— А! Там тоже люди, — лениво возразил Лешка.
Дмитрий Стрепетов — шестой наш спутник, самый взрослый и серьезный. Он высокий, с резкими рублеными чертами лица, упрямыми черными волосами и упрямым волевым ртом. Он рабочий из Орла, но родина его — Новосибирск, и родители до сих пор там живут. Имеет двадцать два года, семь классов и три специальности: шофер, тракторист и помощник машиниста паровоза. Вот специальности! Как мы все завидовали, когда он вытащил бумажник и показал свои удостоверения и права! Вот кто всюду нужен и всюду найдет себе место!
Но по какой-то иронии судьбы поездка в Сибирь беспокоит Диму Стрепетова более, чем всех нас. Он в поезде мечется, не находит себе места. Я не понимаю его, но подозреваю что-то неладное: видно, что-то мучит его. Он подолгу стоит у окна и смотрит на мелькающие километровые столбы. Тоскует. Может, просто потому, что тесно ему тут, негде развернуться, а нужно ехать и ехать в душной клетке? Может, потому, что он возвращается на родину?
Димка Стрепетов больше, чем другие, заботится о Ваське, и тот привязался к нему всем сердцем. Когда Дмитрий задумается, глядя в окно, Васек тоже рядышком смотрит.
— Дим… А в Сибири черемуха растет?
— А куда ж она делась?
— Я люблю черемуху…
И как-то само собой вышло, что, когда Дмитрий что-то предлагал, все соглашались; когда приказывал, слушались. Даже обстоятельный и независимый Иван Бугай молча и согласно признал его власть. А для Димки это не была власть, он просто руководил, как руководит старший брат.
Отъезжая от Москвы, мы, самостоятельные мужчины, все сразу закурили, даже Васек, и стало ясно, что он до сих пор ни разу не курил. Из нашего отделения повалил дым столбом. Проводник дядя Костя пришел, уперся руками в бока и с минуту разглядывал нас с любопытством. Мы молча сидели и курили.
— Вот что, генералы, — сказал он, обращаясь к одному только Димке Стрепетову. — Чтоб я больше этого не видел! Назначаю тебя начальником купе.
— Есть! — улыбаясь, сказал Димка.
Когда проводник ушел, он погасил окурок о каблук.
— Кончаем, братва. Будем ходить в тамбур. В самом деле: тут женщины, дети… А ты, Васек, мал еще, нечего переводить папиросы!
С тех пор мы ни разу не курили в вагоне.
Любопытно смотреть, как Дима и Васек играют в шахматы. Васек сообразительный — цоп, цоп! — и обставил, быстро и ловко. А Дмитрий подолгу размышляет над простейшими ходами, глубокомысленно морщит лоб и задевает фигуры корявыми пальцами. Рычаги, баранка, рельсы — это да, это по нему, а хрупкие точеные фигурки и тонкая игра не даются. Он проиграл много раз, но не сдается и снова садится. Васек доволен чрезвычайно! Не везет Дмитрию и в картах. Лучшего партнера для Лешки не отыскать в целом мире: Димка безгранично верит всему и думает только над своими комбинациями, никогда не проверяя, козырем или не козырем бьет его туза Лешка.
Так мы едем, шестеро разных людей, в одном направлении. И мы очень сдружились, и нам хорошо. Мы дружно впятером (без Григория) ходим в ресторан, берем самый дешевый суп, а на второе чай и сидим дольше всех. Проходя через мягкий вагон, мы независимо грохаем дверью и стучим ногами. На стоянках дольше всех торгуемся с бабами, берем ягоды и семечки на пробу горстями, дружно прыгаем в вагон, когда поезд уже набирает ход; а дядя Костя называет наше купе своей гвардией.
Мелькают будки, разъезды, выложенные камнями звезды у верстовых столбов, лозунги, висящие прямо на березах, и сотни путевых обходчиков протягивают нам вслед желтые флажки. Едем…
Я очнулся оттого, что кто-то меня тормошил:
— Толь, Толь, слышь, проснись!
Передо мной качалась круглая, лоснящаяся физиономия Лешки.
— Чего ты?
— Деньги у тебя есть?
— А что?
— Не держи в брюках. Тут один крутится, подбирается к тебе. Я его давно приметил. Хочешь, пересчитай деньги и дай мне. У меня не возьмет.
— Да ну!.. Зачем?
— Не веришь? Ну, как хочешь… Тогда спрячь под майку… Вот так. Спи. Я наблюдаю.
— Слушай, Лешка, а это не он срезал часы у Ивана?
— Нет.
— Нет?
— Нет, не он. Другой. Я знаю, но не могу сказать. Спи.
Он нырнул вниз и шлепнулся мешком на свою полку. Я попытался заснуть, но уже не спалось: было душно.
Вагон сильно качало; лампочка под потолком горела в четверть силы; стоял дурной запах от портянок и ног; эти разнокалиберные ноги торчат с каждой полки, босые, в дырявых носках, из которых вылезают пальцы; на одной полке две пары ног: одни большие, мужские, а другие — женские, в чулках. На узлах вповалку спят бабы, детишки. Душно и мутно.
Я слез с полки и пошел в тамбур. Распахнул дверь — и голова закружилась. Грохотали колеса, неслись мимо стремительные неясные тени. Шел дождь, и поручни были мокрые; залетали крупные капли; вдруг вспыхнула близко молния и осветила застывшие на миг столбы, валуны, полегшие травы и низкие лохматые тучи. Воздух был неправдоподобно свежий, пах сосновой смолой, озоном.
Вагон трясло, болтало, поезд несся на сумасшедшей скорости. Я выглянул вперед и чуть не задохнулся от ветра. Только заметил изогнувшийся на повороте длинный наш состав с электровозом впереди. Мы почти все время идем на электровозах. Там, в Европе, еще пыхтят паровозы, а здесь красивые, бездымные и мощные машины. Мы часто здесь видим реактивные самолеты и линии электропередач.
Не пойму, когда это случилось, не пойму, когда она пришла, но только сегодня Сибирь уже есть.
Бесконечная страна… Можно учить в школе цифры ее границ, мерить по карте тысячи километров от Калининграда до Берингова пролива, но, наверно, пока сам не проедешь вот так, не поймешь, не почувствуешь, какая она громадная. Мы с бешеной скоростью едем, и едем, и едем. Поезд уже стал домом родным, уже руки и ноги затекли, и, выходя на остановках, пошатываешься. Поля, леса, болотца, равнины… И еще нет половины пути до Тихого океана. Станции здесь далеко друг от дружки, а всё тянутся равнины или обыкновенные леса. Это такие же края, как и всюду, только шире, редко заселенные, почти нетронутые.
Я смотрю в темноту, и глазу все еще непривычно: ни огонька, ни зарева. Лежит громадная, невообразимая земля, дышит, цветет, кишит зверем и птицей, блестит залежами и озерами — и ждет. Ждет людей. Может быть, мы правы, что едем в Сибирь? Может, это не беда моя, а счастье?
Я не знаю ничего, только мне не по себе. Сегодня я впервые почувствовал Сибирь.
Сначала вдали посветлело небо. Потом мигнула яркая точка. И вдруг неожиданные, сказочные посыпались огни. Поезд стучал, несся, а они всё сыпались и сыпались вокруг, уже вся земля была залита ими. Вышел, зевая, дядя Костя и взялся протирать поручни; зажег фонарь и высунулся в дверь.
Тогда пришел Димка Стрепетов. Он был взъерошенный и необычный. Он волновался. Мы подъезжали к Новосибирску.
— Пойдешь со мной в город? — спросил он. — Ты не знаешь, какой это город! Ой, ты же ничего не знаешь!
Мы спрыгнули на перрон и через подземную галерею побежали в вокзал. Меня ослепили люстры, мрамор, зеркальные стекла. Признаться, никогда в жизни не видел такого дворца. Здесь все было очень удобно, все под рукой, красиво и уютно. Несмотря на поздний час, работали все киоски, ресторан, парикмахерская.
— У нас самый красивый в Союзе вокзал, — бормотал Димка. — Дальше, дальше!
Мы выбежали на площадь и пошли по асфальту. Было просторно, тихо и свежо. Пахло гвоздикой. Светились кое-где окна в больших домах по ту сторону площади. Хотелось идти неторопливо, держаться прямо, быть стройным и красивым.
— Вон там живет моя бабка, — волнуясь, показывал Димка. — Какой я бестолковый! Я бы дал телеграмму — она бы встретила… А сестра вот тут, совсем рядом, десять минут ходьбы. Ох…
— Слушай, а давай на такси, — предложил я. — Поезд стоит пятьдесят минут. Успеем!
— На такси? — Он испуганно посмотрел мне в глаза. — Нельзя. Ты ничего не понимаешь… Скажи, красивый город, а, красивый? Ну, говори! Это же Сибирь! Ты понимаешь? Говори! А?
Ну не умею я вслух восторгаться. Красивый. Да. Очень. И мы молча стояли на площади. Димка переживал, а я смотрел, слушал и дышал запахами гвоздики.
Почему он не хотел взять такси? Чего я не понимал? Я не узнавал Димку. Он тащил меня к вокзалу, потом останавливался, смотрел и опять бежал.
Воротились в душный наш вагон. Здесь Димка схватил вдруг свой заплечный мешок и ринулся к выходу. Я едва догнал его и схватил за полу:
— Куда?
— Сойду!
— Ты с ума сошел! А договор?
— Пусть ищут. Пока найдут, заработаю — отдам подъемные. Пусти!
— Димка, что ты?
— Пусти!
— Сядь. Успокойся. Зачем же ты ехал? Про что думал? Ну, поработаешь на стройке — вернешься. Ну, не будь сумасшедшим!
Он сел, уронив мешок, и поглядывал то в одно, то в другое окно. Поезд еще стоял. Диктор объявлял: «Через пять минут отправляется… Провожающие, проверьте, не остались ли у вас билеты отъезжающих…» Нужно задержать Димку на эти пять минут. Я держал. Не помню, что говорил, да он и не слушал. Наконец поезд тронулся, и опять посыпались огни. Мало-помалу они поредели, исчезли, и потянулась тьма.
Возможно, виноваты Димкины тоска и волнение, но у меня осталось от Новосибирска волнующее чувство, как от чего-то прекрасного и сказочного.
— Ну, зачем ты хотел сойти?
— А ты знаешь, куда мы едем? Там и медведь подохнет…
— Ты боишься?
— Подожди, сам еще десять раз захочешь бежать, да не сможешь. Боюсь, да! Что дальше?
Неужели это Димка Стрепетов? Наш строгий, взрослый, упрямый командир? Я не мог поверить его словам.
— Слушай, Димка, ты что-то врешь…
— Да, вру! И не спрашивай больше. А Новосибирск — лучше Ленинграда, лучше Москвы, да! Когда-нибудь вся Сибирь будет такая, понял? У меня на станции Тайга есть друг. Сойду там и вернусь. Вернусь!
Дима сказал «вру», но мне все-таки стало не по себе. Я ничего не понимал.
Стучали колеса. Беззаботно разметавшись, спал одетым толстяк Лешка, и поминутно его хромовые сапожки упирались нам в колени. Обнимая свои узелки, беспокойно ворочался жадюга Григорий. Иван Бугай приподнялся, бессмысленно уставился на нас, потом пробормотал: «Заткнитесь, идолы», почесался и захрапел себе дальше сном правильного и обстоятельного человека.
А мы сидели и толковали: нужно себя пересилить или нет? Я не был твердо уверен, что нужно, но почитал своим долгом держать Димку. Он рассказал мне о своей жизни, о том, как он работал на паровозе и как едва не проехал красный светофор, как потом служил в армии. После армии он вернулся в Новосибирск и влюбился в девушку, которая работала в геологических экспедициях.
— Что я знал тогда? Что я мог ей говорить? Про паровоз? Про пулемет, затвор, прицел?
— Ну, и что?
— Работал снова на паровозе, в рейсах постоянно, в саже весь, а она меня любила. А сама в экспедициях… Зачем мы поженились? Она все в тайге и в тайге… Видеть я не мог эту тайгу! Никакой человеческой жизни нет, как кочевники. Потом уехали в Орел и разошлись. Люди в Сибирь, а я сгреб ее в охапку и, напротив, подальше из Сибири. Шофером работал, квартира была. Не то… В общем, разошлись, и делу конец. Она опять в тайгу, а я вот завербовался…
Наступило утро, а мы все говорили. Проехали красивую и строгую станцию Тайга, где воздух был свежий и смолистый, словно после грозы.
Димка не сошел.
Днем наш толстяк Лешка и Васек ушли в вагон-ресторан. Воротился через два часа один Васек. Он был совершенно пьян, тыкался головой в полки, икал. Да и пришел не самостоятельно: его привел ревизор, спрашивал в каждом купе:
— Это не ваш?
Мы ахнули. Сердобольные женщины закопошились, закудахтали:
— Ох, ох, какой молоденький, совсем дитя! Как вам не стыдно, как вам не совестно, довели хлопчика, лоботрясы!
Васек грязно и неумело лаялся и просил курить. Гришка брезгливо съежился и залез к себе на полку.
— Карманы вывернуты, обокрали! — со страхом прошептал он, протягивая палец с большим черным ногтем.
— Пойдем Лексею морду бить, — кратко сказал Бугай; он засопел и раздул ноздри.
Васек стонал и дрожал. Под взглядами всего вагона мы втроем повели его в умывальник, облили голову холодной водой, потом уложили на Димкин вещевой мешок. Бугай и Стрепетов пошли в ресторан бить морду Лешке, а я остался держать Васька, потому что он метался и бился головой о столик. Вскоре его стошнило. Не повезло стене и Димкиному мешку. Прибежал дядя Костя, схватился за голову, стал ругать и проклинать нас на чем свет стоит.
Я снова сводил Васька в умывальник. Наконец ему стало легче, и он уснул. Я осмотрел его карманы: семидесяти рублей не было. Тогда дядя Костя молча поманил меня пальцем к себе, в служебное купе.
— Ну? Так я убирал после него? — сказал он. — Теперь составим акт. «О приведении пассажирского вагона поезда в антисанитарное состояние».
Он сказал это торжественно, смакуя такое внушительное определение.
— Да. Штрафа вам не миновать, это уж как пить дать.
Я растерялся. Дядя Костя спокойно стал что-то царапать на листе.
— А ну-ка, прикрой дверь. Вот что, генералы, не будем поднимать шум. Я ничего не видел, а кто видел, не его дело. Давай на чекушку и иди с богом. Ну?
Я, краснея, почти машинально отдал ему пятнадцать рублей и ушел, словно облитый ведром холодной воды. Вот тебе и дядя Костя!..
Теперь еще недоставало, чтобы Бугая и Стрепетова арестовали за драку в ресторане и ссадили с поезда. Я бросился в ресторан, и в моем уме уже рисовались битые стекла, звон посуды и перевернутые столы.
К удивлению, в вагоне-ресторане было тихо. В углу сидели за столиком улыбающийся, лоснящийся Лешка, мои замечательные Димка Стрепетов и Иван Бугай и вместе… выпивали.
Напротив них, на краешке стула, настороженно сидел тип в расстегнутой рубахе и с устрашающей татуировкой на руках: могила, крест, пистолет, якорь и надпись: «Не забуду мать родную». Между ними происходил следующий разговор:
— Ты, подлюга, свистнул часы?
— Нет, не я.
— Врешь!
— Не я, говорю тебе!
— А ты жулик?
— Жулик.
— Зачем?
— Допустим, мне так интересно. А что из этого?
— Тогда рассказывай нам свою жизнь!
— На сухую не идет. Ставьте пятьсот — расскажу.
Стали торговаться, дошли до ста пятидесяти. Сложились по три рубля и заказали собеседнику водки да заодно и себе пива. Меня схватили в восемь рук и так любезно усаживали, что повалили на стол. Я их звал, тащил и едва вырвался сам.
С тяжелым сердцем я вернулся к спящему Ваську, а ребята остались слушать жуликову жизнь. Возвратились они поздно, когда закрыли ресторан и выпроводили их. Относительно трезвым был Бугай.
— Ну, так что вам рассказал товарищ?
— А, Толька, не язви. Дрянь, ух, дрянь какая!
— Чего же вы сидели?
— Надо было Васьковы деньги выудить.
— Выудили?
— Да.
— Где же они?
— Пропили.
Он бухнулся на свой кожух и долго не спал, лежал, уставясь в потолок, и думал о чем-то длинном и тягучем, как наша дорога.
А поезд все стучит и несется, несется на восток. И теперь уже по сторонам расстилается тайга. Опять торчат с полок разнокалиберные ноги. Теперь разница с Москвой во времени уже пять часов. Сейчас в Большом театре начинается спектакль; бурлит, ловит билетики толпа у «Центрального». И нет мне туда возврата, и нет возврата Димке в Новосибирск или на станцию Тайга…
Я не сказал, куда мы едем. Мы едем на Братскую ГЭС.
Утром ребята сложились по десятке, по две и засунули Ваську в пиджачок, пока он спал. Но после вчерашнего у Васька болит голова; встал он скучный, растрепанный, приуныл. Дима Стрепетов снова ушел в тамбур и стоит там уже целый час у открытой двери. Бугай, злой, неспокойный, достал «Физику», третью часть, вертит мощным затылком и заставляет себя читать. Один пузырь Лешка улыбается как ни в чем не бывало, валяется брюхом кверху и напевает песню, которая нигде не записана, — песню другого мира. Мне нечего делать, я лежу на своей третьей полке и не спеша записываю за ним слова:
…Я родился на Волге в семье рыбака.
От семьи той следа не осталось.
Хотя мать беспредельно любила меня,
А судьба мне ни к черту досталась.
Невзлюбил я в те поры хозяйство водить,
Ни косить, ни пахать, ни портняжить,
А с веселой братвой, по прозванью шпаной,
Научился по миру бродяжить.
Полюбили мы крепко друг друга тогда,
Хоть впервые встречались несмело.
А в одну из ночей пригласили меня
На одно на опасное дело.
Ох, и ночка была, хоть ты выколи глаз!
Вору риск по плечу, как обычай.
Поработали там, ну, не больше как час,
И, как волки, вернулись с добычей.
Пела скрипка привольный дунайский напев,
И баян с переборами лился…
— Мешочек! Мешочек! Мешочек!
Мы все вздрогнули от истерического крика. Гришка, растерянный, бледный, пританцовывал на своей полке.
Потом он вдруг кубарем свалился оттуда и вцепился Лешке в горло:
— Га-ад, ворюга, отдай! Отдай, говорю! Отдай деньги!
В нашем купе поднялся шум. Любопытные уже заглядывали из прохода. Пропал Гришкин мешочек с деньгами!
— Я тебя зарежу, я тебя зарежу! Отдай…
— Да пош-шел ты! — сказал Лешка, гордо отталкивая его. — Сдался ты мне, гнида!
— Отдай, говорю, отдай. Проводника позову! Ты выследил, ты знал!
Мы с Иваном растащили их по углам и принялись за разбор дела. Утром мешочек еще был на месте.
В нем, как утверждает Григорий, полторы тысячи денег. На него невозможно смотреть: трясется, плачет, расстегивает штаны, показывает обрывок веревочки. Лешка удивлен и морщится.
— Да стал бы я руки пачкать о тебя! Кулак ты, сурок ты, хорь вонючий! Ну и ищи свою торбу!
— Ворюга! Каторжник. А-а-а…
Минут пятнадцать идет обмен «любезностями». Гришка ревет и выкрикивает их захлебываясь. Лешка презирает его и посмеивается. Иван Бугай принялся искать мешочек. Обшарили Гришкину полку, переворошили все его узелки, обыскали другие полки. Мешочек нашелся за трубой под столиком. Очевидно, он ночью оторвался, а когда Григорий сел к столу завтракать, выскользнул и завалился.
Гришка, дрожа, схватил его, полез к себе и мгновенно затих. Лешка стал продолжать песню. Но я уже не записывал слов, я был взволнован и думал: почему они такие, Гришка и Лешка, и откуда они взялись? И кто из них лучше?
А превратись я в Гришку, я бы повесился, честное слово! Что же это такое? Сколько еще поколений нужно, чтобы кулак в человеке умер?
А Лешка? А тот тип, которому «так интересно» быть жуликом? У них свой мир, своя мораль, свой фольклор и презрение к тем, кто на них не похож…
Да, Лешка, конечно, презирает Григория, но разве хрен редьки слаще?
Тайшет! Тайшет!
Это слово у всех сейчас на языке. От станции Тайшет начинается новая железная дорога на Лену. Скоро о ней услышит весь мир, но пока она известна немногим. Она через Лену пойдет на Якутск, через хребты и дикие земли на Чукотку, до самого Берингова пролива. По первому отрезку ее сейчас едут на Братск.
Об этой дороге я знал по карте, но у меня было еще триста рублей, и я взял билет до Иркутска. Вместо пересадки в Тайшете я решил ехать старым путем — на Иркутск и оттуда пароходом по Ангаре. Это так интересно!
Мои попутчики сходят в Тайшете, чтобы ждать братского поезда, а я… еду дальше. Может, сойти с ними? Нет. Мы встретимся на Братской ГЭС через неделю. Мы записываем фамилии друг друга, и больше ничего. У них нет адресов и у меня нет.
С самого рассвета идет дождь. Здесь широта и размах во всем: дорога — так до одури, лес — так уж без конца, дождь — так уж без просвета. Он льет и льет, стекает по окнам ручьями; сырость и холод проникли даже в наш переполненный вагон.
Скоро Тайшет, вот-вот он покажется… Прошел уполномоченный, который сопровождает партию вербованных, велел приготовиться. Гришка канючит, чтобы помогли ему нести вещи. Хлопцы заметно погрустнели, встревожены.
Васек. Эх, приедем, а там палатки стоят!
Дмитрий Стрепетов. Ничего, Васек, еще будем сами натягивать.
Иван Бугай. Говорил уполномоченный — будем на лесоразработках. Вот это дело!
Григорий. Ох, заставят нас бревна таскать! Глаза на лоб!..
Дмитрий Стрепетов. Нет, будем пряники перебирать. На кондитерской фабрике.
Вот уже показались домики, дымящие трубы.
— Тайшет! А завод какой!
— Ну, то, наверно, и есть наша кондитерская фабрика. Подъем, хлопцы!
Мы пожимает друг другу руки. С Димкой Стрепетовым у меня прощание почему-то грустное. Что-то осталось недосказанное…
С поезда сходило очень много людей. У всех переселенческий вид: с детишками, с посудой, провизией. Хлещет дождь, грязь непролазная, мокрые пути, мокрые составы, путаница, станции не видно. Уполномоченный кричит, проверяет по списку, все ли сошли.
Потом они взвалили на плечи сундуки, чемоданы, узлы и пошли куда-то вдоль полотна, по лужам, прыгая через шпалы. И со всеми пошли строить Братскую ГЭС беспокойный Дмитрий, обстоятельный Иван Бугай, ленивый вор Лешка, жадюга Григорий и познающий жизнь Васек.
Только Дмитрий обернулся и помахал мне рукой. А те, другие, уже были заняты иными заботами: спешили ли спрятаться от дождя, дотащить ли благополучно Гришкино барахло, а может, они были просто взволнованы и боялись.
Есть большой враг человека — страх. Страх перед изменением в жизни. Человеку, просидевшему двадцать лет на одном месте, страшно двинуться куда-то, переехать в соседний район или — господи упаси! — в Сибирь.
Я понял это, испытав на себе. Я не сидел в родном городе двадцать лет, я только десять лет учился в школе. И вдруг изменения в жизни! Как было страшно ехать куда-то! Как это — уйти из дому, пойти меж чужих людей, в чужие края? Что я буду делать? Как проживу?
Наверно, я уезжал зажмурясь. В этом я признаюсь только себе. Потому что у нас ведь не принято бояться. Молодежь, едущая в Сибирь, выглядит очень бодро, говорит на митингах разные хорошие слова. А я говорю: страшно.
Теперь я почти не боюсь. Не бояться научил меня Васек, который беззаботным воробышком — без денег, без вещей — поехал вместе со всеми и не ломал себе долго голову: а как я проживу, а вдруг будет плохо? Не бояться меня научили Дмитрий Стрепетов и Иван Бугай, которые, если будет трудно, поострят насчет пряников и возьмутся натягивать палатку.
Теперь мне самому кажется странным тот перепуганный и растерянный мальчик, который неделю назад кричал: «Что делать? Что будет? На завод, в мазут?» Мне кажется, что я повзрослел за несколько дней.
И, если Витька провалится на экзаменах в вуз, я, кажется, посоветую ему проехаться в Сибирь, в общем вагоне на третьей полке. Багажа, Витька, не бери, ничего тебе не надо, кроме смены белья да куска доброго мыла. Я говорю это вполне серьезно, слышишь?
И не бойся!