Вторая тетрадь

ТРИ ЗВЕЗДОЧКИ

Много есть учебников на свете.

Мы изучаем горы, моря и полезные ископаемые. Нам поведали, что сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы. Я знаю, как переменный ток преобразуется в постоянный, и прочту в учебнике о реакции «феррум плюс аш-два эс-о-четыре».

А вот где достать учебник жизни?

Наша преподавательница литературы Надежда Васильевна так хорошо рассказывала об идейной направленности романа «Евгений Онегин», о классовой борьбе в повести Горького «Мать», в романе Шолохова «Поднятая целина», и все становилось очень ясным: в тех условиях, в жизни тех времен все было понятно, четко и в порядке разложено по полочкам.

Ну, а наши дни, сегодняшняя жизнь? Учителя заботились уложиться в отведенные часы с Онегиным и Печориным, и, по-видимому, в учебном плане не было уделено специального времени для разговора о жизни. Словно то, каким должен быть настоящий человек в наши дни, — это всем ясно, нечто само собой разумеющееся! Но возьмите Сашку и Витьку — каждый из них понимает это по-своему. Люди разошлись, еще не закончив школу, хотя оба одинаково усердно изучали и Онегина, и Печорина, и «Поднятую целину».

Директор на выпускном вечере сказал: «Теперь вы вступаете в жизнь. Будьте достойны звания советского человека, чтобы наша школа могла гордиться вами!»

Мы, понятно, обещали быть достойными.

Наш комсорг с комитетом решал в основном вопросы о членских взносах и лыжных соревнованиях. Было одно за всю историю собрание «О моральном облике советского человека», но провели его преказенно, прочли по шпаргалкам такие нудные доклады, что это походило скорее на повинность, и вряд ли кому-нибудь захотелось задуматься о своем моральном облике. Я не помню, о чем говорилось в докладах; кажется, разбирались примеры из книг, вспоминали молодогвардейцев, Павла Корчагина и Маресьева.

А вот Витькин отец, как-то будучи навеселе, говорил с нами о жизни:

«Жизнь, молодые люди, — это дикий лес, в котором кишат гады. Кто кому скорее перегрызет горло, тот и прав. Красивые идеи только в книгах, они для внешнего пользования».

Да, мы запоем читали «Как закалялась сталь» и «Два капитана». Это книги о других временах. Живи мы с Павлом Корчагиным, мы бы дрались с белыми. Ух, как бы мы дрались! Живи мы с Олегом Кошевым, мы бы били фашистов. Но сейчас? Кто же опровергнет Витькиного отца? Мать говорила мне:

«Все мы, пока молодые, куда-то рвемся, ищем правду, а потом привыкаем… Самое верное: найди себе тихий уголочек и живи скромно, мирно. Бог с ними, с чинами и деньгами».

Теперь она считает меня пропащим, день и ночь плачет.

Мы загорелись целиной вместе со всеми (запахло Корчагиным, запахло бурной жизнью!). Тогда Витькин отец «по-жизненному мудро» растолковал нам, что целина и всякие новостройки это пустые «разговорчики» и нас, дурачков, туда заманивают. Витькин отец, смеясь, нам говорил, что деловым людям наплевать на Корчагина. Это-де мы читаем разные книжки, волнуемся, а у них заботы о деньгах, о пальто, о квартире; тот, мол, кто поумнее, ездит в собственном автомобиле. И мы перестали думать о новых землях.

Наконец Витька явился в школу разодетый в ядовито-зеленый костюм, в узких брюках, туфлях с пряжками и на микропоре и заявил, что прожить без бед, без нужды, весело — вот мудрость жизни, потому что жизнь коротка, а молодость еще короче.

Комсорг сказал ему: «Эх ты, стиляга!» А Витька возразил и доказал, что «стиль» — это удобно и хорошо.

Еще Чехов говорил, что люди должны одеваться красиво; узкие брюки не болтаются на ногах, как юбки, и не треплются, а толстые подошвы удобны в грязь. И это было совершенно справедливо. Я бы сам оделся стильно, если бы моя мать зарабатывала столько, сколько Витькин отец.

Но ведь для этого нужно ловчить. Я не хочу! Я не хочу! Я не хочу, чтобы они были правы! А они правы?

Где же, где же взять учебник о жизни? Не устав, не свод законов, а обыкновенный умный и честный разговор, разговор по душам, как прожить жизнь по-настоящему, как прожить честно и смело?

Наш дорогой директор школы, наши уважаемые наставники! Вы сообщили нам массу полезных вещей, вы дали нам знания, но вы не сказали о чем-то самом большом, а накормили нас пустой розовой сказкой, легендой и пустили в свет: «будьте достойными», то есть выпутывайтесь сами.

А как выпутываться, я не знаю.

ДРЕВНЕЕГИПЕТСКИЙ ТРАМВАЙ

«А что, если здесь, в Сибири, я зашибу деньгу, оденусь стильно, поработаю, сколько захочу, и вернусь в Москву? Витька ахнет, а Юна… Посмотрим, что она запоет, когда я явлюсь на толстых подошвах, с золотыми часами, куплю «Победу». И вообще… жизнь коротка, а молодость еще короче. Что, если это и в самом деле самое мудрое? Самое мудрое…»

Эти мысли лезли мне в голову, когда я, оставшись один, молча лежал на своей полке весь отрезок пути от Тайшета до Иркутска.

«Волга» — изумительный автомобиль! Ты сидишь за рулем немного небрежно, твоя машина ожидает тебя у театра, и ты выходишь с девушкой и говоришь ей: «Прошу». Дверца щелк — и асфальтовая полоса бежит под радиатор. «А правда, что в Сибири трудно?» — спрашивает Юна. «Конечно, нелегко. Там требуются мужественные люди».

Почему, если человек один, он так беспомощен? Почему он так слаб? Чтобы чего-нибудь добиться в жизни, сколько нужно пройти, сколько нужно потолкаться среди чужих, занятых своими делами и безразличных к тебе людей! Вот я сошел на иркутском перроне, и бодрость моя стала съеживаться, съеживаться…

В шумной толпе я растерялся и никак не мог найти выход в город. Все вокруг торопились, бежали. Кричали над ухом: «Есть горячие пирожки!.. Вот свежие щи!» Разговоры, цветы, поцелуи, смех. Всех встречают, все куда-то пойдут, у них есть дома, семьи или знакомые. А я вдруг почувствовал себя таким одиноким, никому не нужным. Вот просто — болтается в мире какой-то человек. Зачем болтается? Почему?

Пристань оказалась недалеко от вокзала, за мостом. С моста Ангара была величественной, широкой, с удивительно быстрой и красивой водой. Плавали катера, лодки, шипел буксирный пароход, разворачивая баржу.

Дебаркадер папахнул горячими досками, смолой и тиной. Он был пустынен. У кассы я прочел расписание. На Братск сегодня пароходов не было.

Да, хотел бы я посмотреть, как бы вы себя чувствовали на моем месте! Я был взвинчен, взволнован; расписание совсем расстроило меня. Я сел на перевернутую лодку, смотрел, как женщины полощут в реке белье, и, чтобы как-то успокоиться, стал убеждать себя, напоминать себе, что ведь все в порядке.

Во-первых, я еще в дороге, еще не на Братской ГЭС. Я пассажир, экскурсант. У меня еще есть триста рублей.

Во-вторых, это к лучшему, что нет парохода. Надо посмотреть город, а под городом строится Иркутская ГЭС — это тоже нужно обязательно увидеть.

А переночую на берегу, хоть и под этой лодкой. И мир вообще прекрасен, нечего в нем теряться. Выше нос, Толя! Я умылся ангарской, холодной как лед водой, вытерся носовым платком, подхватил чемоданчик и пошел с растрепанными мыслями по Иркутску.

Это, оказывается, изумительное, ни с чем не сравнимое чувство — когда приезжаешь в незнакомый город и узнаешь его, открываешь в нем что-то его привычное и неповторимое.

Впервые в жизни я увидел деревянные тротуары. Это ряды досок, проложенные вдоль улиц по обеим сторонам, отполированные подошвами, по ним приятно и как-то спокойно, уютно ходить — стук-стук…

Улицы Иркутска были тихие, тенистые, уже с утра жаркие и пыльные, словно это и не Сибирь, а по меньшей мере Средняя Азия. Город пах летом, пылью и горячей листвой. Прохожие не торопились, не неслись, как по Охотному ряду, одеты были просто, скромно — и все стали казаться мне приветливыми. Автомобили были редкие, ездили осторожно и долго испуганно сигналили еще за сто шагов от перекрестка. В Москве мы уж совсем отвыкли от гудков.

С пыльных заборов смотрели устрашающие пасти львов, и реклама кричала, как она может кричать, наверно, только в провинции:

ТРИ!!! Последние представления! ТРИ!!!

СМЕШАННАЯ ГРУППА ХИЩНИКОВ

под управлением

Н. ГЛАДИЛЬЩИКОВА!

На арене ПЯТЬ клоунов!

Вечер сплошного смеха!

Приходите смеяться!

— Бабушка, вы не покажете, как пройти к центру?

— К центру, сынок? Поезжай на трамвае.

— На каком?

— На первом, сынок.

Я подошел к остановке и стал ждать первого номера. Трамваи подходили, но… они были без номеров. «Странно, — думал я, — как же их различают люди?» Безномерные трамваи изредка подползали, никто ничего не объявлял, а пассажиры садились, как-то угадывая нужный вагон. Толпа на остановке была большая, люди спешили на работу, двери вагонов брались с бою. Угрюмый длинный старик со стулом не мог попасть уже в третий трамвай. У него я несмело спросил:

— Скажите, пожалуйста, какой это номер?

— Никакой.

— Как?

— Ага, вы с вокзала? В Иркутске одна линия. Понятно? Одна! Чтоб их черт раздавил! В древнем Египте, наверно, трамвай был лучше. Ага-а!

Подполз очередной трамвай, и странный старик ринулся к ступеньке. Я так удачно последовал за ним, что толпа приподняла меня от земли и буквально внесла в дверь.

Представьте себе этакое приземистое красное сооружение, похожее на увеличенную спичечную коробку, с крохотной жалобной лампочкой впереди, которое грустно звякает «динь-динь», жужжит, катится, а внутри так набито людьми, что не продохнуть, не пошевельнуться, только поскрипывает крыша. Героические иркутские кондуктора дают сигнал с помощью веревки и кричат:

— Оплачивайте! Приготовьтесь на выход!

Линия была длинная-предлинная, она тянулась через весь город. Я сошел там, где сходило больше всего людей, то есть меня опять вынесли. В витрине висела «Восточно-Сибирская правда», и там я кстати прочел, что в недалеком будущем «Иркутск украсится троллейбусом». Страница газеты была посвящена молодым строителям телецентра. «В мире чудес» называлась заметка о телевидении. Мне было так странно: здесь это — еще чудо будущего. И вдруг я впервые ясно ощутил, понял, как много еще дел в стране и сколько есть еще городов вообще без трамвая и всего того, к чему давно привыкли в Москве. Трамвай — мелочь, просто он натолкнул меня на эти мысли, и я с удивлением как бы остановился и посмотрел вокруг другими глазами…

Текла обычная жизнь улиц, но мне все казалось новым, особым. Я хотел понять этот незнакомый город и его людей. Вот они живут далеко в Сибири… Чем они живут? Куда они идут? У всех заботы или просто гуляют? Мороженое на углах; толкучка у киоска с водой; рыбьи хвосты шевелятся в кошелке у старушки — странные рыбы. Я вспоминаю, что видел такие на рисунках. Стерлядь! По мостовой едет не спеша извозчик — самый настоящий, живой. Неплохой книжный магазин — заперт еще на замок; а на витрине «Мартин Иден»; в Москве его не достанешь… Носятся пыльные, обшарпанные такси — «Победы»; надписей «Переход» нет, переходи себе где вздумается.

Дома — самые разные, каждый живой и со своим характером. Нет плоских монументальных фасадных рядов. Дома, вероятно, строились в разные времена, в разных стилях, промежутки между ними заполняли павильончики, плющ, а в общем вышло что-то очень теплое и уютное. Каждая улица — как книжная полка в библиотеке. Там стоят новенькие, пахнущие краской, с хрустящими страницами тома — и рядом какая-нибудь брошюрка, какой-нибудь заслуженный, подклеенный, доживающий свой век «Монте-Кристо».

Были новые громадные жилые дома, был старинный театр и величественное, с колоннадой Управление Восточно-Сибирской железной дороги. А стоило свернуть вбок — и уже теснились деревянные срубы из могучих бревен, темно-коричневые домики с белыми ставнями, с воротами из тех же могучих бревен и табличками «Во дворе злые собаки». Мне казалось, что я попадаю в мир пьес Островского. И вдруг тут же, рядом, оказывается современный, шумный, заасфальтирован ный двор с детской площадкой, волейболом — совсем как в Москве. Только перед свежим, новым зданием, заваленный известковыми бочками и лесами, еще торчал приземистый купеческий лабаз с ржавыми гофрированными шторами, старинным замком и современной вывеской «Универмаг».

Чудилось, что дома борются. Старые и маленькие, почерневшие, со злыми собаками, хотели сидеть тихо в своих мирных углах; они выращивали капусту и вывозили ее на базар. Но приходили новые, веселые; они становились там, где им хотелось, — молодые, уверенные, не всегда и замечающие, как по-волчьи зло топорщит современный лабаз свои кривые железные шторы, как деревянные срубы толпой торопятся прочь, в кусты, под листья, гневно сверкают заплывшими крохотными оконцами: их покой нарушили, какой ужас! Караул!

ГЕНИАЛЬНЫЙ ЧИСТИЛЬЩИК

Так бродя, я наткнулся на чистильщика. Он расположился у каменной ограды в уютном, затененном местечке. Вдоль ограды молча, неподвижно сидели несколько толстых, ленивых мужчин и рассматривали прохожих, изредка тихо переговариваясь. Мои ботинки запылились и вытерлись чуть не добела. Я нерешительно остановился.

Чистильщик молча, жестом фокусника метнул мне табуретку.

Я сел, и толстяки принялись осматривать меня с головы до ног.

Не знаю, где, у кого он учился, но такого виртуоза, такого чудо-чистильщика я еще не видывал. Руки у него мелькали быстро-быстро, будто растворились в воздухе, только слышалось жужжание щеток; так жужжит вентилятор. У чистильщика мелькали кисточки, коробки, черные шарики, камушки, тряпочки. Щетки у него были пяти или шести сортов. Он подбрасывал щетку правой рукой, брал коробочку, а в это время ловил щетку левой рукой, посылал ее под колено, а в воздух уже летела бархотка…

Я просто онемел, а толстяки смотрели придирчиво, с видом знатоков и ценителей. Я понял, что это чистильщик-талант, чистильщик-знаменитость и возле него, как артиста, собираются любители и болельщики. Изредка кто-нибудь взволнованно вздыхал и подзадоривал:

— Серега, а ну, махни!

Под шквалом щеток я был жертвой, подопытным, ассистентом фокусника. Время от времени Серега непонятным способом извлекал из своего ящика длинную трещотку-руладу: «Трр-р-ра, трр-то!» И это означало: переменить ногу.

Чистка длилась невыносимо долго; я вспотел и забыл обо всем на свете. Мои старые, истрепанные ботинки засияли, как зеркало; исчезли трещины, морщины; в ботинки смотрелось солнце, и по ним пробегали тучи.

Наконец раздалась протяжная, особенно замысловатая рулада, и Серега выпрямился с каменным лицом. Я чувствовал себя, как после бури.

— Сколько?

Серега молчал. Стояло взволнованное напряжение.

— Р-рубль, — сказал один толстяк.

— Два, — прошептал другой.

Я дал три.

Я пошел, кося глазами на ботинки, и мне вдруг стало радостно. Почему, не понимаю, но словно бы кто-то пожал локоть и шепнул: «Не беспокойся, все хорошо!»

Словно разрешился еще один какой-то очень важный вопрос, который давно меня мучил, давил. Что за вопрос?

Ничего ведь не произошло. Просто я направился на Иркутскую ГЭС в начищенных ботинках. Иногда я вспоминал молчаливого блестящего мастера Серегу, улыбался и только крутил головой…

БАЙКАЛЬСКИЙ ОМУЛЬ С ДУШКОМ

— Ну, а если я тебе по соплям? — спросил он со спокойной яростью.

Я тоже возненавидел его, но взглянул и просто понял, что если он меня стукнет, то от меня ничего не останется: из-под голубой тенниски торчали не руки, а сплошные узлы мускулов.

Он был смуглый, железный, стриженный под ершик, похожий на боксера. Толпа на поворотах валилась на меня, я валился на него, а он спокойно сдерживал всех, только узлы на руках слегка надувались.

— Что я сделаю? Меня толкают.

— А по соплям? — повторил он свой вопрос, глядя в упор и двигая желваками.

Автобус на Иркутскую ГЭС — это целая эпопея. Ободранный, с поломанными дверцами, с заколоченными фанерой окнами, набитый больше чем до отказа, он летел, словно с горы катилась бочка с сельдями, прыгал, грохотал, пылил. Ничего не рассмотришь, пот заливает глаза… Мимо остановок автобус пролетал на сто метров, высаживал одного — двух пассажиров, и, пока передние из ожидавших добегали до задней двери, это чудо транспорта рявкало, радостно обдавало их дымом и оставляло всласть ругаться и плеваться в тучах пыли.

— Оплачивайте! На переезде есть на выход?.. Нет?.. Водитель, не открывай дверь!

После очередного навала, когда меня прижали к моему врагу в голубой тенниске так, что я чуть не расплющил нос о его каменную грудь, сосед зашипел и осторожно двинул ногой. И только тут я с ужасом понял, что уже четверть часа стою каблуком на его пальцах.

— Простите… извините, я же не знал!

Вместо ответа он поднес к моему носу огромный кулачище, пахнущий железом, и тут же повернулся к другому соседу:

— Ну что, не подходит? Наивный, вытащил наряды. Давай сюда.

Ошеломленный мальчишка лет шестнадцати, в одном пиджачишке на голом теле молча высвободил руку и протянул пачку скомканных розовых листов. Мой враг в тенниске спокойно взял их и сунул за пазуху. Я ничего не понял.

— Кузьмиха! Есть на выход?.. Нет?

— Ой, пустить! Ой, людоньки!

— Чего ж ты молчала? Остановите машину! Эй, эй, постучите!

— Пустите бабку! Мешок ее отпустите!

— Да подождить! Ой, го-о-споди!

— Поехали. Водитель, поехали!

Ну и путешествие! У меня сердце стучало, дышать было нечем. На крутом вираже в последний раз повалило всех набок, и кондуктор объявил: «Первый поселок! Приехали», а я не мог расправиться, вышел, пошатываясь, на асфальт, и по телу бежали мурашки.

Стройка была за горами, далеко вверх по Ангаре. Веял приятный ветерок. Чистенький, необычный городок, асфальтированные улицы, газоны, веселенькие розовые, голубые двухэтажные дома под двухцветным шифером в шахматную клетку. Необычные названия улиц: имени Бородина, Мухиной, Якоби, Театральная, Приморская, Стройка!

Вот она, знаменитая сибирская стройка! Торчат вдали башенные краны, жужжат транспортеры — строится поселок… Пожарная машина стоит посредине улицы, и пожарники в касках, с топориками деловито смывают мусор в канавы, поливают газоны. Пегая корова бродит по асфальту. На щите объявление: «Сегодня в клубе первого поселка — «Мечты на дорогах».

С утра я еще не ел, потому, увидев вывеску «Столовая», решил: позавтракаю и двинусь на стройку.

В столовой было шумно, жарко, стоял чисто «столовый» запах жареного мяса и грязной посуды, жалко торчали у окон пальмы. На каждом столе было по пять, по десять кружек пива, так что некуда ставить тарелки. Говор, гогот, дым. Очередь у кассы.

Я уже был у самого окошечка, как кто-то дернул меня за рукав. Оборачиваюсь: мой «враг» в голубой тенниске сует десятку:

— Возьми и мне, что себе берешь.

— Да… я еще не знаю…

— Щи со свининой, байкальский омуль и компот. Омуль с душком, во! Берешь?

— Давай.

За столом он добродушно улыбнулся и протянул широкую каменную ладонь:

— Леонид. Ты мне здорово намозолил. Прямо хоть по шеям! Болят у меня пальцы-то: кирпич на ногу упал… Видать, не здешний?

— Из Москвы.

— У-у… А я сибиряк. Коренной… Работать к нам?

— Нет, посмотреть. Я на Братскую ГЭС еду.

— Будто здесь делать нечего? Стой! Так ты и омуля ведь еще не ел? Эге! Сейчас попробуешь! А я тут с первого дня… Эх ты, путешественник!..

Последнее относилось не ко мне. За соседним столом, развалясь, уселся наш сосед по автобусу, мальчишка в пиджаке. Он потребовал от официантки два стакана горячей воды, добыл из кармана крохотную луковицу, разрезал ее, густо посолил, взял из вазы хлеб, помазал горчицей и принялся уплетать такой странный завтрак, запивая его пустым кипятком.

Пока мы ждали, что у нас возьмут талоны, Леонид вдруг вскочил, кому-то у кассы опять сунул деньги, поймал официантку — иначе мы бы ждали, наверно, целый час, — и на столе оказались три тарелки щей со свининой, омуль и три компота.

— А ну, путешественник, перебазируйся к нам!

Мальчишка улыбнулся, охотно подхватил свою луковицу, хлеб с горчицей и подсел к столу.

— Вот твое. Лопай.

— Да ну!..

— Лопай, лопай! Что, не заработал сегодня?

— У меня вытащили.

— Да-да. Много?

— Полторы тысячи.

— Ого! А где ж твоя рубашка?

— Я специально так.

— Как?

Мальчишка нагнулся к нам и зашептал, делая страшные глаза:

— Я работаю. Понимаешь, работаю в органах, в угрозыске. Маскировка, понял? У меня, брат, задание… м-м… — Он одновременно ел, захлебываясь, обжигаясь, расплескивая щи на стол. — Нащупал одну шайку; начальник угрозыска говорит: раскроешь — десять тысяч на бочку! Слежу… м-м… А они меня схватили, да в холодную…

— Кто? Шайка?

— Нет! Милиция! Тут остолопы, в Иркутске. Я двое суток на товарнике пер. А они говорят: из какого детдома бежал? Мне тут след не потерять… Я кулаком по столу!

— Да не спеши, не спеши, подавишься.

— Я вот позвоню начальнику, скажу ему — от них пыль полетит! Он им задаст! Звонил утром, его нет, уехал на задание. Здесь у вас на стройке делишки есть? Ну, я теперь прибыл. Только ша! Мы их выловим, будьте покойны!

— М-да, — сказал Леонид, почесывая затылок. Глаза его смотрели задумчиво, серьезно. — Фу т-ты, изверги, опять омуль без душка! Ах, чтоб вы!..

Я попробовал. Это была обыкновенная свежая рыба.

— Я же хотел тебе показать! Когда она припахнет чуть-чуть — эх, это ж объедение!

— Ничего, зато свинина с душком, — отметил я.

— Ну? — встрепенулся наш мальчишка. — Ну? Безобразие! Стоп! Мы это дело так не оставим. Запишем. Официантка! Какой номер столовой? Фамилия шеф-повара? Не хотите отвечать? Запишем…

Он выхватил пачку истрепанных бумажек, желтый цветной карандаш и начал чертить: «Столовая № 5… обед… безобразия… омуль без душка, свинина с душком…»

Я прыснул и чуть не захлебнулся. Леонид подмигнул:

— Ну, а документы у тебя есть, угрозыск?

— Все есть. Дежурный в отделении отобрал. Ну, я и без них. Мне бы только начальнику позвонить — отдадут все как миленькие. Ух, и влетит!

В столовой было шумно, жарко.


— А это что за бумаги?

— Да так…

— «Продается дом в Кузьмихе с коровой, обращаться: улица Садовая, № 16…» Это чего? «Только по случаю отъезда. Продается коза шести лет, с козленком, дойная, медицинское молоко. Звоните по телефону…» Хозяйством обзаводишься, что ли?

— Да нет! Ну, просто так. Висит, ну, думаю, захвачу, прочитаю.

— Это на столбах-то посдирал?

— Всюду.

— А это… ну и грамотеи, ничего не поймешь… «Хто втирав парасонка мес. 1, 5–2, просба прити забрать». Ну и что ж ты, забрал поросенка?

— Еще не ходил…

— Слушай, а это умно, брат! А? Понимаешь, Толя, он идет по такому объявлению, торгует козу, дом, корову, что-нибудь на пути подхватит, все высмотрит…

— Ну да! Это все для угрозыска! Только ша!

— Только, братец, не похож ты на покупателя или владельца поросенка. Ветер-то под пиджачишком свищет.

— А я не от себя. Тетка меня послала. Больная она, жадина.

— Хо-хо-хо! Силен парень, голова! Ну ладно, а ночевать-то у тебя есть где?

— Я где угодно…

— Ночью холодно. Дождь пойдет или опять тебя за жулика примут. Бери карандаш… Желтый. Это когда дом покупал, подцепил, да? Ну, пиши: «Пятый поселок, барак девять, комната пять». Меня спросишь, Леонида. Приходи ночевать, потолкуем, поужинаем. Может, пристроим тебя. Я тебе скажу так: будешь в бригаде у меня работать — каждый день будешь щи со свининой лопать, а с этим твоим «угрозыском»… В общем, приходи ужинать!

— Спасибо…

— Заходи запросто. Тебя хоть как звать?

— Саня.

— Заходи, Саня. У меня и рубаха найдется.

— Приду.

Мальчишка выскочил из-за стола и, втягивая голову в плечи, кинулся к двери. Леонид задумчиво постучал ложкой:

— Вот какого-нибудь подлеца-пропойцы семья. Драпанул из дома малец и лазит по карманам. А головка у него хорошая…

— Ты думаешь, придет?

— Приде-от! Сколько я уж ихнего брата встречал. Его только погладь, ласку ему покажи. Он ее век не видел…

ПОВОРОТ НА 180 ГРАДУСОВ

Мы вытряхиваем песок из ботинок на самом гребне земляной плотины.

Леонид вызвался показать мне стройку: «Все равно делать нечего, давно я не гулял», — и мы вдвоем полезли по котлованам, по эстакадам. Мы забирались в донные отверстия, сидели в самих агрегатах, там, где скоро будет бурлить вода и вращать лопасти. Карабкались по арматуре, катались на лыже шагающего экскаватора, тряслись в кабине двадцатипятитонного самосвала.

Леньку все тут знают: он бригадир плотников. Шоферы останавливаются, предлагают подвезти его; с экскаваторщиками он договаривается пойти на танцы.

Пыль, жарища, звон, лязг. Я, растерянный, бродил, спотыкаясь, за ним, ничего уже не соображая, не разбираясь, где тут спиральная камера, зачем «засыпают пазуху», а он тащил и тащил, выкрикивая:

— Вот она, плотина! Добра! А это мы на дне моря… Стой, не ходи: там взрывают.

За горами щебня ухали взрывы, взлетали мелкие камни: дробили скалу для шагающих экскаваторов. Я впервые видел все это, мне казалось, что это — кино, во сне, голова кружилась.

Уже совершенно без сил я плюхнулся на гребне плотины. Отсюда все было видно, как на плане. Стройка раскинулась в излучине реки. Тут вырыли глубочайший котлован — целый овраг, ниже дна Ангары — и обгородили его дамбами.

В котловане стоит здание станции — все в лесах, в железе. Над ним по эстакаде ходят шесть портальных кранов. От здания до Ангары протянулась чуть не на километр уже насыпанная земляная плотина, на которой мы сидим. Как только здание достроят, дамбы разрушат — и вода хлынет в овраг-котлован, затопит все. Тогда плотину досыплют до того берега, запрудят Ангару — и она пойдет через станцию, начнет затоплять долину, поднимется до гребня плотины на тридцать метров. Будет море…

Море в центре Сибири…

Я, поневоле взволнованный, стоял, смотрел — и впервые по-настоящему начинал постигать смысл тех удивительных преобразований, о которых я не раз читал, слышал и все равно не особенно разбирался в них. Стройки, гидростанции, новые железные дороги, добровольцы, едущие на целину и в Сибирь… Ветер беспокойства, захватывающий все и вся, ветер продолжающейся эры великих дел и великих открытий!

Кто же это выдумал: «каторжная Сибирь»? Термин из музея! Это же по недомыслию, из-за негодных когда-то средств передвижения! А теперь, когда Сибирь стала близкой и проходимой, в ней началось такое, чего Европа и не видела, о чем и не мечтала. Старая, тесная, обжитая и позастроенная Европа… Тут, на целинных просторах, рубят сразу, огромными ударами, вот как здесь. А ведь это действительно здорово!

На плотине было пустынно и относительно тихо; шумы и звоны неслись снизу, завывание шагающих. Прилетела длиннохвостая серая птичка, села на камешек и разглядывала нас, вертя головкой.

— Плисточка, — ласково сказал Ленька. Он был такой смешной: раскорячился на песке, зажав в руке ботинок, мощный, неуклюжий, с боксерской физиономией и ласковым голосом. — Плисточка… Ах ты, глупунька моя! Интересно тебе, да? Ну, что смотришь?.. Они тут часто летают. Все звери и птицы ушли, а плисточки — нет. Припорхнет к тебе на арматуру, сядет и смотрит: а что это такое люди делают? Хорошая пташка… А в общем, Толя, ты идешь ко мне бригаду.

— Что?

— А что? Не нравится тебе у нас, да? Эх ты, голова! Что там, на Братской-то, делать? Все туда и туда прут, один на одном уже сидят. Да мы туда еще успеем! Вот тут дела! Ангару скоро прудить будем. Быстра она, сильна — во что будет! Оставайся, право, наивный ты человек. Запрудим — поедем вместе на Братскую! Там еще ничего нет, лес рубят, а здесь самое главное. Пошли! Пошли ко мне в бригаду! Вместе жить будем!

— Слушай, да я же не умею и топор в руках держать…

— Научу! Чучело, пошли! Во-он наш блок! Видишь, вон стучат. Вот там и я буду ночью стучать: стук-стук, швяк-швяк, га-а-а!

— Ты, Ленька, в самом деле влюблен в стройку, как в девушку.

— Больше. Ты же ничего не понимаешь… Вона, взгляни, дома, которые я строил. Я же тут с первого дня. Сарай стоял, ты понимаешь?.. Весь лес, вся опалубка через эти руки… А-а! Идешь в бригаду или нет? А то сейчас полетишь у меня вниз!

Я действительно полетел, подталкиваемый им; опять набрали полные ботинки песка, но уже не вытряхивали. Ленька буквально внес меня в дом управления ГЭС, прямо к главному инженеру.

— Но постой, как же так сразу!.. Я же…

— Молчи!.. Инженер!

Он прямо обратился к инженеру, принялся расписывать, что бригаде нужны люди, а я вот из Москвы, со средним образованием, горю желанием, только что приехал, и прочее, и прочее…

Инженер, занятый делами, улыбнулся, бегло взглянул на меня:

— Сейчас, Леня, позарез нужны не плотники, а бетонщики. Четвертый участок, бригада бетонщиков Москаленко. Если согласны, черкните заявление.

Как во сне, под диктовку Леонида я тут же написал: «Прошу оформить меня…» Инженер махнул на уголке: «Не возражаю», — и мы вылетели. Что-то еще заполнили в отделе кадров — без волокиты, без ожидания, молниеносно.

— Вот бумажка, по ней вас поселят. На работу с понедельника, во вторую смену. Получите спецовку.

Мы вышли из конторы, и только сейчас я раскрыл рот. Как? Уже я на работе?.. А Братская ГЭС?

— Говорю же тебе, мы туда еще попадем! — радостно заорал мне на ухо Ленька. — Танцуй, наивный человек, дуракам везет: ты знаешь, что такое бригада Москаленко? Это самая передовая бригада. У них же знамя полгода, никому не отдают!

— Ленька! Но я понятия не имею, что такое бетон!

— Да научишься же, горе ты мое! Не боги горшки обжигают. Раз берут без всяких, значит позарез нужны. В два счета научишься. У тебя же, москвич, среднее образование! Пойми! Да я только Москаленчихе тебя и отдаю — в другую бы ни за что! Вишь, инженер как схватился: сразу в лучшую бригаду. Я для себя тебя обрабатывал… Ладно, все равно ты мой крестник, уже двенадцатый!

— Ах ты… черт!

— А что ж ты думал? Нечего мне делать, я буду даром тебя по стройке таскать? Отбили у Братской, отбили! Ура-а!

ЧИЖИК, ГДЕ ТЫ БЫЛ?

Только теперь я понял, что дорога на Братскую ГЭС у меня так неожиданно удлинилась. Какая прелесть, когда нет бюрократии: быстро, четко оформили, по-деловому! С драгоценной бумажкой: «Просим поселить бетонщика 4-го участка…» — ух! — мы с Ленькой устроили кросс по пересеченной местности к домоуправлению.

Срезали угол по дамбе, прошмыгнули через забой шагающего, пока махина неуклюже разворачивалась в другую сторону, прыгали через две ступеньки по деревянной лестнице, выбираясь из котлована… Потом город, потом болото со стадами коз. Через болото на сваях проложены мостки, и доски весело скрипят и гнутся под ногами. А дальше, на холме, пятый поселок общежитий — ряды одинаковых бараков, веселеньких с виду и похожих друг на друга.

Домоуправление — в маленьком домике-времянке. Снаружи обыкновенная изба, а внутри заляпанные чернилами столы, счеты, телефоны, запах промокашек и ведомостей; занятые служащие уткнули носы в разграфленные книги, и длинная очередь к двери с табличкой «Домоуправ».

— Нам… фух-х!.. Нам нужен комендант.

— Ее нет, поехала получать белье. Подождите.

— Надолго?

— Нет.

После бега мы не могли отдышаться. Сели на табуретки. Ну что ж, подождем. Жарко…

— Слушайте, это безобразие! У меня семья шесть человек, а вы держите нас в общежитии.

— Подождите, сдадут восемнадцатый дом, вас переселят на первый поселок.

— Вы мне обещали в шестой дом, в двенадцатый дом, в тринадцатый дом. Я к начальнику стройки пойду! Долго будет тянуться это издевательство? Пришел с ночной. Вместо того чтобы отдохнуть, с самого утра обиваю ваши пороги.

— Я сказала: сдадут восемнадцатый дом…

— К бабушке восемнадцатый, поселяйте в тринадцатый!

— Тринадцатый заполнен.

— А почему механика поселили? Он позже меня приехал, а уже живет. У него сестра комендант, да? А у меня семья…

— Вы не один. У всех семьи.

— Где домоуправ?

— Домоуправ в ЖКО на планерке. Можете подождать и скажете ему свои претензии, а я бухгалтер. Не мешайте мне работать.

— Кто крайний к домоуправу?

— Тут одна баба, побежала в ЖКО стекла бить начальнику.

— А нас поселили на кухне, — улыбается добродушный, толстый парень. — Три семьи, все молодожены. Развесились занавесочками. Ах, чтоб вы передохли! От этого ж производительность труда падает!

Все хохочут.

— Как с холостяков налог брать, так сейчас, а как молодоженам квартиру — дудки!

— Где домоуправ?

— А я вам русским языком отвечаю: на планерке в ЖКО. Ждите.

Очередь все растет, гудит, и мы с Ленькой счастливы, что нам нужен всего лишь комендант.

Мы сидели долго, вошли в курс семейных дел половины поселка и прониклись жалостью к страдалице-бухгалтеру, которая за отсутствием домоуправа должна выслушивать все беды и нужды жилищные.

Часа через два явилась молодая симпатичная женщина, спокойная и неторопливая.

— Ох, Вера, в промтоварный привезли такое штапельное полотно!.. Вы ко мне, мальчики? Давайте бумажку. Один?

— Один. К нам его, в наш дом!

Она черкнула что-то:

— Вот и все. Теперь нужна виза: «Поселить». Идите к домоуправу, а потом я выдам белье.

— К домоуправу?! А-а… нельзя сначала белье, а потом к нему?

— Нет, нельзя, такой уж порядок. Без визы я не могу. Нет, нет, мальчики!

Ах, чтоб тебе!.. Стали мы в хвост очереди. Сидели два часа, могли ведь быть чуть не первыми. Теперь нет жалости в наших сердцах и к бухгалтеру.

— Где домоуправ? Когда он придет?

— Я вам сказала русским языком…

— Вы мне на турецком скажите!

— А вы не грубите!

— А нам нужен домоуправ!

Так мы слушаем еще час. Ленька высказал предположение, что на планерке в ЖКО решают вопрос длиной в четыре километра, и так как прошли уже второй столб, надо что-то предпринимать. Дай бог Леньке здоровья, без него бы я тут пропал.

— Товарищ бухгалтер, как фамилия домоуправа?

— Чижик.

— Пошли в ЖКО.

Мы долго плутали среди бараков. Наконец нашли. Избушка, счеты, телефоны, бухгалтер и очередь к двери с табличкой «Начальник ЖКО». Стекла целы.

— Какая такая планерка? — искренне удивился тамошний бухгалтер. — Планерки сегодня не было.

— А может, Чижик у начальника в кабинете?

— Да самого начальника нет, он на совещании в АХО. По-моему, Чижик только что тут был, но он пошел в свое домоуправление.

Вот беда же! Пока мы бегали, Чижик, оказывается, уже там. Скорее в домоуправление! Прибежали запыхавшись.

— Пришел?

— Нет.

— А знаете что: наверно, он в магазине, — сжалилась над нами бухгалтер.

Сил нет терпеть. Жара, духотища, в очереди брань… Мы побежали в магазин. Закрыто на обед. В другой — там нет ни души. Проклиная Чижика, взмыленные, мы воротились в избушку.

— А-а! Он, пожалуй, в клубе пятого поселка: там ремонт, — догадалась бухгалтер.

Ну хорошо же! Мы не сдадимся, пока не найдем Чижика. В клубе действительно все стояло вверх ногами: маляры красили стены. Чижика они не видели. Мы измучились. Пыль, жара; ленивые собаки валяются в траве; козы лежат на дороге и жуют, жуют; у козлят на шеях рогатки из прутиков, чтобы не лезли сосать молоко. Чья-то молодая жена стирает в тени барака детские распашонки и развешивает их на веревках.

Тогда Ленька плюнул, выругался и сообщил, что у него есть еще одна идея. Мы снова наведались в домоуправление и узнали у бухгалтера домашний адрес Чижика. Он жил на улице с поэтическим названием: Композиторская, 50, индивидуальный домик.

Тридцать человек в очереди остались ждать нашего возвращения. Если мы приведем Чижика живого или мертвого, нас пропустят первыми. Всего только одна виза: «Поселить» — одно слово, полторы закорюки. Места в общежитии есть, белье есть, комендант тоже есть, но, того и гляди, уйдет за штапельным полотном… Чижику глубоко безразлично, кто я такой; он не будет спрашивать мою биографию, он только обмакнет перо и выведет: «По-се-лить», как выводил сто, двести, тысячу раз. Но для этого нужна его рука. Только его августейшая рука. Такой порядок. Живого или мертвого!

И мы его нашли.

Нельзя сказать, чтобы он был совсем живой, но, во всяком случае, он двигался. Легендарный Чижик, пьяный в стельку, стоял по колена в грязи за забором своего индивидуального домика по Композиторской, 50, и поливал из шланга свой индивидуальный огород.

Ну скажите же, какой идиот в такую жару поливает огород? Ведь вся капуста сгорит!

ГДЕ ЭТА УЛИЦА, ГДЕ ЭТОТ ДОМ?

Танцы были при луне, прямо посредине улицы Мухиной, на асфальте. Все девушки казались необыкновенно красивыми. Пахло духами, сеном и парным молоком: в это время хозяйки доили коров.

Я танцевал с девушкой, по имени Тоня. Она худенькая, крепкая и стройная. Лицо у нее узкое, нос острый. Глаза большие, широко расставленные; косы венком вокруг головы и очень красивые брови — тонкие, густые, словно проведенные углем. Я про себя назвал ее «Тоня с соколиными бровями».

Может быть, я чуть-чуть влюбился, потому что забыл и про Леньку, и про то, что завтра получать спецовку, проходить инструктаж, — я провожал Тоню домой, к ее общежитию на Приморской улице, а потом шел один, дышал, размахивал руками и пел. Как хорошо!

Тихи, пустынны поселки ночью. Лают собаки; гулко стучат каблуки по мосткам через болото; одинокий фонарь слабо освещает ржавую воду и кочки; светятся ряды окон в наших бараках.

Вдруг я остановился в недоумении. Все это так, но… какой же барак мой? Знаю, что не крайний, но какой: второй, третий? И в каком ряду? Неприятный холодок отрезвил меня: номер я забыл.

В домоуправлении теперь никого нет, чтобы спросить. Постучаться к кому-нибудь и узнать? А что? «Скажите, пожалуйста, где дом, в котором я живу?»

Стал ходить вдоль и поперек поселка, силясь припомнить хоть какую-нибудь примету. Но все бараки были близнецами: с одинаковыми крылечками, одинаковыми дверями, даже дорожки к ним вели одинаковые.

Это был какой-то кошмар. Я тыкался в двери, сомневался, испуганно спешил обратно. Ага, вспомнил! Если войти в мой дом, то прямо перед входом будет дверь с надписью «Сушилка».

В первом же доме, куда я решил войти, сразу бросилась в глаза надпись «Сушилка». Пошел по коридору, отсчитывая двери, — хорошо еще, что помнил: моя дверь третья налево. Она! Распахнул и… бросился назад. Полная комната пара. Толстая тетушка в одной рубашке купает малышей. Нет, это явно не то.

Попетляв между домами, я сел на траве и приготовился к худшему. Мне предстояло ночевать под забором. Мне, бетонщику четвертого участка Иркутской ГЭС, имеющему свою кровать, две простыни, подушку и теплое одеяло!

За этот невероятный день я так набегался, так устал, подушка так явно представилась мне, что я вскочил и решил не прекращать поисков хоть до самого утра.

Нужна система. Крайние дома меня не интересуют, значит, уже меньше. Тот, в котором тетушка купает детей, тоже долой со счетов. Однако… в котором же это было? Я забыл!

Проклиная себя за невнимательность, я снова стал искать свой дом. К тетушке я наведался еще раз; она уже укладывала детей. Увидев меня, она бодро вскрикнула, схватила тряпку и бежала по пятам до самого крыльца.

В другом доме я попал на праздник: музыка, песни, звон посуды. Веселая, пьяная компания так обрадовалась моему приходу, словно весь вечер только меня и ждали. Схватили под руки, усадили за стол, и мне до сих пор неловко, что я отказался.

В следующем доме третью дверь налево открыл сонный небритый мужчина и сказал, что он меня знает, и, если я еще раз приду к его жене, он переломает мне ребра.

Свой дом я нашел далеко за полночь, в последнем ряду. Сегодня утром пошел было в магазин, но вспомнил вчерашний кошмар, вернулся и куском штукатурки нарисовал на двери крест.

НАША СЛАВНАЯ КОММУНА

В пятом классе я представлял себе рабочих, тех, что строят большие электростанции, гигантами в масках электросварщиков, всецело занятых социалистическим соревнованием и выполнением норм в процентах.

А ведь это люди, это просто люди, такие же ребята, как я: это Ленька-сибиряк, Тоня с соколиными бровями, Дима Стрепетов в поезде, мои соседи по общежитию. Здесь меня приняли просто, почти безразлично: новый жилец — ну и ладно; спросили, с какого я участка, и пригласили есть суп. Вот с кем я буду жить:

Петька. Он электрик, с нашего четвертого участка. Приземистый, плотный, сильный, как борец, с длинными руками. У него в карманах проволока, изоляция, предохранители, плоскогубцы, и в первый же день я застал его за милым занятием: он пришивал пуговицу с помощью клещей и медной проволоки. Петька объяснил, что так крепче, да и ниток в доме нет.

Вчера Петька мобилизовал наши одеяла, завесил наглухо окна и предоставил нам на выбор: либо сидеть в полной темноте, либо убираться к чертям.

Дело в том, что он любитель-фотограф. И я понял, что такая хорошая жизнь ожидается ныне, присно и во веки веков…

Петька принадлежит к той категории особо злостных фотолюбителей, которые все делают сами. Фабричный у него только фотоаппарат «Смена», а все остальное — увеличитель, фонарь, кюветы, бачки, проявители, закрепители — он делает своими руками. Прежде чем напиться воды, нужно мыть кружку горячей водой. Химикаты всюду: на столе, в шкафу, под кроватью. Карточки нужно сушить, и Петька раскладывает их на наших постелях, на подушках. Нужно делать глянец, и он заклеивает карточками оконные стекла. Потом карточки не отлипают, поэтому два стекла у нас выдавлены и завешены нашими же полотенцами (свое Петьке нужно, чтобы вытирать руки).

Тарелок для пищи у нас две, остальные заняты под фотографии. Утром я нечаянно посолил кашу гипосульфитом и долго не мог понять, откуда такой странный вкус. Петька кашу отобрал, выбросил в ведро, успокоил, что гипосульфит не очень ядовит, и пообещал сделать мне замечательные фотографии. Он всем обещает.

Кубышкин. Его звать Сергей, но имя ему не идет: он Кубышкин, и все его так по фамилии и называют. Спокойный, самостоятельный, удивительный копуша: он все время чего-то копается и копается в своих вещах, книгах, посуде. Даже когда он сидит без движения на кровати, кажется, что он копается и бурчит.

Кубышкин, во-первых, арматурщик, во-вторых, большой гуляка. Домой он приходит, только чтобы покопаться и что-нибудь перехватить. Иногда, по словам Петьки, он и не ночует.

Вся тонкость в том, что Кубышкин сейчас занят щепетильным делом: он женится. Петька сразу же мне поведал, что Кубышкин — славный парень, но дурак: сам гол как сокол и влюбился в такую же девушку из общежития. Уж если бы Петька женился, он взял бы невесту из иркутских кулаков, с избой и коровами, оборудовал бы первоклассную фотолабораторию, пил по утрам чай со сливками и ел бы яичницу с колбасой.

Вопрос с женитьбой, очевидно, продвигается, потому что Кубышкин по всякому поводу говорит: «Мы с Галей». Вечером эта Галя впервые пришла с ним, и мы безжалостно ее осмотрели.

Она оказалась маленькой, щупленькой, застенчивой. Лицо совсем уж некрасивое, бесцветное, серое. Руки она не знала куда спрятать — неуклюжие, красные. Она разнорабочая, у нее всего пять классов образования.

Когда отворилась дверь, сначала вошел Кубышкин — гордый, самостоятельный, небрежный, а потом уже за ним, за его спиной, оказалась тихая, испуганная Галя. Мы усадили ее на табуретку. Кубышкин независимо копался, громко говорил с нами:

— Завтра сдаем большой блок… Петька, где зеркало? У тебя лезвия есть? Степан уехал в отпуск, ты слышал?

А она сидела на краешке табуретки, ссутулившись, и молчала, словно ее и не было. Тихая-тихая, скромная-скромная, беззащитная и все пыталась спрятать ноги в стоптанных, перекосившихся туфлях довоенного фасона.

Кубышкин и Петька обо всем переговорили, посмотрели свежие фотографии, негативы. Потом Кубышкин взглянул на стену и сказал:

— Галя, пошли.

Она встрепенулась, прошептала: «До свидания», и пошла за ним преданно и послушно.

Захар Захарыч.

Но третий жилец нашей комнаты необычный. Ему шестьдесят лет. Представьте себе высокого, подтянутого, с военной выправкой пожилого мужчину. Добавьте совершенно седую голову, седую как лунь. Но седина так не вяжется с ним, что кажется — это просто льняные белые волосы, которые к тому же приятно вьются. И только потом с удивлением замечаешь, что волосы белы от старости. Но старым Захара Захарыча назвать нельзя: он всегда гладко выбрит, черты лица у него крупные, энергичные; мясистый нос. Наш Захар Захарыч — водитель семитонного самосвала «МАЗ-205», человек с сорокалетним стажем шофера.

Я еще не узнал его как следует, потому что он большую часть дня находится в гараже; работал он и в воскресенье. Петька рассказал, что он старый коммунист, то ли с 1918, то ли с 1919 года, водил в революцию броневик, в Отечественную войну пошел добровольцем на фронт и выдержал всю блокаду Ленинграда. Там у него погибла вся большая семья, и с тех пор он одинок.

Гараж от нас далеко, и Захар Захарыч выходит из дому в шесть часов утра; для него мы оставляем громкоговоритель включенным на ночь. Он очень дисциплинированный, койка его заправлена идеально; говорит он густым, приятным басом с уверенными рокочущими нотками.

Но он стал совершенно беспомощным, когда принялся варить суп.

Суп мы должны варить все. У нас коммуна. Складываемся и покупаем продукты, а готовим по очереди. Вернее, как объяснил Петька, с очередью не совсем клеится: варит тот, кто пришел первый и голодный. Каша с гипосульфитом была моим первым достижением на этом пути.

Но Захар Захарыч готовить не умеет, и Петька над ним измывается:

— Не то, не то! Теперь лук покрошите. Где нож. Батя, где нож? Господи, какой вы бестолковый!

— Петро, гляди, столько крупы хватит?

— Батя, вы с ума сошли! Это на целый взвод! Куда вы высыпали? Доставайте обратно! Да скорее же!

— Ничего, Петро, гуще будет…

— Куда гуще! Она не сварится. Доставайте ложкой, пока не размокла! Где ложка? Батя, поворачивайтесь! Вот лук, крошите скорее — сало горит!

Обед готовится со скандалом, зато потом содержимое кастрюли вываливается в глубокую миску, от полусупа-полукаши идет вкуснейший пар, мы усаживаемся вокруг с чистыми ложками и начинаем «наворачивать». Суп-каша жирный, густой, сытный. Я сдаюсь первый, потом Кубышкин, а Петька с Захарычем сидят до седьмого пота, любовно поскребывают ложками и изредка роняют фразы:

— Кажись, надо было лаврового подбавить?

— Ха-рош… Сойдет и так.

— Ну уж!.. А картошка переварилась.

После этого следует чай, который мы пьем из стеклянных полулитровых банок, потому что кружки заняты химикатами. Чай плиточный — густой, мутный, какой-то тоже сытный, после него уже невозможно дышать, и мы валимся — каждый на свою кровать.

— Ну, ребята, кажись, маленько подзаправились, — говорит Захар Захарыч, распуская пояс.

— А что, батя, — спрашивает Петька, — вы «форды» водили?

— Водил. Я еще старые водил, драндулеты такие — может, видел на картинках?

— Ага. А «студебеккеры»?

— По Ладожскому. Я их три сменил.

— А «виллисы»?

— Водил. Это в Германии. Я генерала возил.

— Вы бы, батя, женились, а? Вон Кубышкин женится.

— Да нет, Петро, куда мне… Я старик. Уж как-нибудь доживем…

КРЕЩЕНИЕ

В новеньком черном комбинезоне, новеньких резиновых сапогах я явился к прорабке четвертого участка. На бревнах и камушках сидели, лежали, грызли семечки девчата в таких же комбинезонах, курили и хохотали несколько мужчин. Я несмело подошел и спросил у одного из них, не это ли бригада Анны Москаленко. Он был рыжий-рыжий, как солнышко, и вдобавок заикался.

— Буду у вас работать.

— Н-ну и л-ладно, — равнодушно сказал рыжий и отвернулся, скручивая цигарку.

Я протянул «Беломор». Это его несколько озадачило, и он миг колебался, брать или нет.

— Б-будешь всем «Беломор» совать — б-без штанов останешься! — недовольно прорычал он и взял. — А моя жена н-не разрешает папиросы, ш-шипит, стерва.

После этого он окончательно и бесповоротно повернулся ко мне спиной.

Правду говоря, я ожидал всего, но только не такого приема.

Загудело четыре часа. Стали кучками собираться рабочие, уходили домой. А мы все сидели, никто и не думал двигаться; почесывались, хихикали. Я подумал: «Вот это работа! И это называется лучшая бригада? Странно».

Наконец явился бригадир — маленькая, смуглая, курносая женщина. Она была такая щупленькая, миниатюрная, что мне захотелось протереть глаза: неужели это бригадир бетонщиков на такой стройке? Она потерялась среди всех, вылезла на камушек, чтобы ее видели, и, кончая доругиваться с мастером («А мне дела нет до ваших плотников! Разогнать вас всех!»), принялась распределять:

— Сегодня все по местам, как вчера! Машка — на большой блок, Дашка — на водослив…

— О-ох, о-пя-ать водослив! В печенках он уже, ваш водослив!

— Вставай, Дашка! Хватит вылеживаться… корова!

Поднимались нехотя, брали лопаты, брели в разные стороны. И вдруг стало так скучно, так тоскливо!

— Я новенький, — сказал я, не утерпев, думая, что меня не замечают.

— Вижу. Дашка-а! Ты скажи Ефремовичу, пусть он…

Какие они все безразличные, грубые! Бригадира почти не слушаются, машут рукой: ладно, мол! А Москаленко ничего, как будто так и надо. Она разогнала с бранью, раздраженно почти всех, слезла с камушка.

— Тебя звать Анатолий?.. Николай! Поведи его под первый кран на приемку.

— П-пошли, — буркнул Николай, не глядя на меня.

Он лениво побрел по брусьям, по камням, совершенно не интересуясь, иду ли я за ним. Перебрели по колено в воде лужу, покарабкались вверх по лестнице. Выше, выше… Мелькали серые стены, сплетения железных балок, помосты; мы нагибались, скользили, лезли, лезли… Я старался не смотреть на землю; она осталась далеко внизу, а мы запутались среди сплетений железа и дерева, и обратно не было возврата. И вдруг… открылось небо!

Ух, какая это была высота! Мы выбрались из отверстия, оказывается, на самой верхотуре эстакады, широкой, как мост. Прямо перед нами стоял, раскорячившись, грандиознейший портальный кранище, и его стрела, казалось, цепляла тучи, а на самом конце ее трепетал красный флаг.

На эстакаде было пусто, только лежала бадья для бетона — огромный железный ящик на салазках, зацепленный за крюк крана.

— Б-бадью видишь? — сказал Николай.

— Да.

— Как машина вывалит в бадью, так ты п-почисти лопатой к-кузов и ори крановщику «вира-а». Понял?

— Понял.

— Вот и все. Номера машин запиши и, сколько кто сделал ходок, доложишь бригадиру. На лопату, а я пошел, — заключил он свой инструктаж.

Он исчез в той же дыре, откуда мы появились, а я в недоумении, держа лопату, осматривался; подошел к бадье, потрогал. Черт возьми! Это не во сне? Ткнули: почисти и ори «вира»… Кран-страшилище передо мной, как динозавр, и я перед ним — муравей. А вдруг я сделаю что-то не так? Да и сумею ли? Мне стало страшновато. А вот бревна лежат, косые. Зачем бревна? Ага, это чтоб машина въезжала на них колесами… Проклятый рыжий, не сказал. Чем я ему не понравился?

Куда же кран понесет бадью? Ага, вон наши девчата, среди досок и железа, как в клетке; возятся в блоке, тянут кабели… Сердце у меня замерло. Тоня! Тоня с соколиными бровями. Ей-богу, она! Неужели в нашей бригаде? Точно, вон и рыжий Николай там ползает, помахивает руками… Сверху мне все это видно как на ладони.

Рыжий Николай дал мне лопату тяжелую, с налипшим цементом и сучковатой ручкой. Как хорошо, что я в свое время научился работать этим орудием производства! Каждую осень мы всей школой сажали сады. Витька всегда удирал, «болел», а мне нравилось рыть ямы, рыть до испарины на спине. Эх, думал ли я тогда, что буду загребать лопатой бетон на Иркутской ГЭС? А вот когда пригодилось…

Издавая гул, как на мосту, прямо на меня по эстакаде мчалась первая машина с бетоном. Ну, держись, Толька!

ВЫДЕРЖУ ИЛИ НЕТ?

И началась работа! Я вспотел в первые же минуты Это оказалось и просто и невероятно трудно. Машина подлетела, расплескивая серый, грязный раствор, задним ходом взлетала на бревна, опрокидывала кузов, я бросался в самую грязь, в кузов, скреб лопатой налипший на углах бетон — тяжелый, вязкий, как замешанная глина, — скатывался вместе с ним в бадью, барахтался там, утопая в бетоне, выпрыгивал, неся пуды на сапогах, орал:

— Ви-ра-а! Давай!

Кран лязгал, дергал, бадья вставала дыбом и взлетала в небо. Из нее сыпались камни, ляпал раствор; я отбегал к самому барьеру; там, где-то внизу, рыжий Николай направлял бадью, открывал, но я не смотрел — лихорадочно записывал номер машины, ставил крестик, оттаскивал бревна, чтоб не придавило бадьей, а она летит, пустая. С размаху грохнуло и поволокло по эстакаде. Я бросаюсь к ней, упираюсь в нее изо всех сил, веду на место. «Ту-ту, ту-ту!» — сигналит крановщик. Дальше, дальше! Прочь! Я отскакиваю, а бадья тяжело валится на салазки.

Прямо перед нами стоял портальный кранище, и его стрела, казалось, цепляла тучи.


— Дав-вай!

Машина подлетает; тащу бревна.

— Задний ход! Вали!

Я набил себе мозоли на ладонях уже в первые минуты. Руки разбиты черенком лопаты до крови. Обливался потом на жаре, хотел пить, стал задыхаться… А машины шли, шли… Я бросался, кричал «вира», тащил…

Нет, до чего же он тяжелый, бетон! Липкая серая, перемешанная с камнями масса. Полную лопату почти невозможно поднять. Хоть бы минуту передышки. Нельзя: очередь, очередь машин.

…Уже я не мог поднимать лопату, с ужасом думал: а вдруг не выдержу до конца смены? А вдруг попаду под бадью? Похолодело сердце. Надо выдержать, надо справиться! Шоферы были разные: одни веселые, бесшабашные — они с лету открывали кузов так, что вылетало почти все; другие медленно пристраивались, у них бетон нехотя полз и половина оставалась в кузове. Я махал, махал, чуть не выворачивая руки. Ух-х!.. Работка!

Надо выдержать, надо выдержать! Выдержать!

Вытирал кровь с рук о штаны, боли не чувствовал; соленый пот заливал глаза и больно ел их — нечем вытереть: все мокрое от раствора и пота. Волосы перепутались, лезут в глаза. Выдержать, выдержать!

Так шел час, так шел второй, третий… Я уже лез под бадью, забыв об опасности. Крановщик недовольно сигналил и тормозил. Когда же перерыв? Когда же хоть чуть убавится машин? А они шли, а они шли… Неужели не выдержу?

ЛИВЕНЬ

И в этот момент грянула гроза. Налетели низкие, пепельно-тревожные облака, захватили все небо, солнце мигнуло и погасло, красное, насовсем, и наступила ночь. Молния брызнула над самыми стрелами кранов, хлестнул ливень, забарабанил по голове, пронизал насквозь холодком. Здесь, на поднебесной эстакаде, я был как на открытой сцене.

Я осмотрелся: все заволокло сизой пеленой дождя, хлещут и пляшут по эстакаде тысячи капель, молнии сверкают, и, кажется, пахнет серой. Машины зажгли фары. Идут, идут…

Мокрый до костей, одуревший, вода течет, глаза заливает! Дождь освежил меня, и я вдруг понял, что выдержу. Выдержу!

Шоферы, казалось, пришли тоже в азарт. Взглянул наверх — крановщик в будке скалит зубы, одобрительно кивает: давай, давай!

Вот он какой, этот колосс-кран! Я до сих пор его видел только на картинках. Даже не верится, что это он и я! Он подчиняется взмаху моей руки, поднимает бадью, как пушинку, когда я кричу «вира», и кладет ее осторожно, легкими рывками, когда я приказываю «майна». Машина слушается меня! Я не боюсь ее!

Вспомнилось, как на беговой дорожке на длинную дистанцию бежишь и на середине пути чувствуешь, что все, сейчас упадешь. И, если пересилишь себя, приходит второе дыхание. Дождь принес мне второе дыхание!

Силы, силы! Я впервые в жизни понял, почувствовал, что такое настоящая работка, с ветерком, с соленым потом в глазах. Шоферы что-то весело кричали — за шумом дождя я не слышал. Снизу Николай, сжав руки в один кулак, показывал мне над головой — наверно, говорит: хорошо, дело идет. Вот он, бетон, на моих глазах превращается в быки — их я тоже видел только на картинках. Весь бетон идет через мои руки. От меня зависит работа всей бригады, от бригады — Иркутская ГЭС. Ну!..

Ливень. Ночь, огни. Прожекторы загорелись и пронизали дождевую мглу. Грохот. Возбужденные люди, соленые шутки. Эх, дайте нам горы, мы горы перевернем!

А люди себе работают, делают все, что надо. Это я одурел и пьян, как от вина. А они просто работают, словно так и должно быть — дождь, ветер. Рыжий Николай копошится внизу, дергает бадью за веревку; девушки в свете прожекторов нагибаются и разгибаются; сколько я ни подаю им бетона, они его укладывают, он идет как в прорву. И мне показалось в эти мгновения, что они, эти люди — шоферы, крановщики, наши бетонщики, — какие-то преображенные, красивые, не те мелкие и безразличные, каких я видел до сих пор…

Дело спорилось, я уже готов был петь и жалел, что дождь прекращается. Все равно вымок до последнего, купаться так купаться! Сколько времени прошло в этом грохоте? Час, два, сто, вечность?

И в этот момент поток машин прекратился. Я даже испугался. Стало вдруг тихо-тихо, слышно, как о помост постукивали редкие, последние капли дождя. Я взглянул наверх — и крановщик из будки исчез; торчали рычаги, и никого не было. Что случилось?

На эстакаде показалась Анна Москаленко. Она была мокрая, как и я; юбка хлопала о ее худенькие ноги.

— Все, Анатолий, — по-деловому сказала она. — Давай бумажку. Сколько там ходок?

Мы пересчитали крестики. Их было девяносто восемь.

— Ах, чуть не сто! — с сожалением сказала Москаленко. — А на том кране шестьдесят. Ну, иди, сдавай лопату.

Вдруг она быстро повернулась, насупилась и внимательно, почти сердито посмотрела мне в глаза:

— Тяжело было?

— Да нет… Сначала тяжело, а потом дело пошло, — пробормотал я. — Я теперь хоть еще одну смену! Даже удивился: почему нет машин?

— Гм… Ну ничего. Привыкнешь, — сказала она почему-то немного грустно. — Иди отдыхай.

Она проворно застучала по лестнице вниз, а я ступил шаг… и вдруг пошатнулся: ноги дрожали.

ДЕРЕВЯННАЯ ЛЕСТНИЦА

Теперь я плохо помню, как спустился с эстакады, как сдал лопату и почему рукавицы оказались за поясом. Они были в крови.

По дорогам из котлована спешили люди. Наша бригада рассыпалась и исчезла, как невидимка. Вокруг ходили и носили доски новые, незнакомые люди. Наверно, и рыжий Николай и Тоня с соколиными бровями ушли. Я побрел один через брусья на дне котлована к буфету. Ужинать не хотелось, но я понимал, что нужно поесть.

Проезжали самосвалы, от которых я шарахался в сторону, слепили глаза фары и прожекторы. Вот ободранная доска показателей, и за ней малюсенькая хибарка — буфет. Он работает круглые сутки.

Будь я художником, я нарисовал бы, как шоферы на двадцатипятитонных «МАЗах» приезжают ужинать. Эти чудовищные машины обступили хибарку, как слоны, и замерли, уставясь на нее потушенными фарами. Любой из «МАЗов» мог бы раздавить буфетик одним своим колесом.

А внутри, в хибарке, шумят работяги, стучат кружками о стол, обдирают колбасу, дымят махоркой. Я уже заметил, что шоферы-«мазисты» ведут себя не так, как прочие: они говорят складно, с достоинством, громко шутят, едят за четверых и вообще чувствуют себя среди других рабочих, как танкисты среди пехотинцев.

Тем не менее я тоже был горд своим комбинезоном в бетоне, своими сизыми от налипшего цемента сапогами и рукавицами, которые я небрежно вытащил из-за пояса и швырнул на подоконник. Мне было приятно, что в моей походке появилось что-то неуклюжее, широкое, рабочее…

В буфете столы и лавки были грубо сколочены из неровных досок, стояли бочки, пол был усыпан окурками, бумагой; воздух сизый от табачного дыма. На стойке бок о бок с пыльными окаменевшими шоколадными плитками и конфетами «Весна» — ходкие и нужные вещи: бутерброды, сайки, молоко, селедки, творог, котлеты. У меня глаза разбежались. Пива и вина в котловане не продают, но все время хлюпает насос на бочке с квасом, и, налитый в кружки, он цветом и буйной пеной словно настоящее пиво.

Я нахлебался простокваши с пряниками, добавил кусок колбасы и запил квасом. Развалистой походкой я вышел и в темноте наткнулся на пахнущую резиной стену — даже подумал, не ошибся ли дверью. Впритирку к выходу было… колесо в мой рост. Это прибыл еще один «МАЗ» и протиснулся к самой двери. Я едва выбрался. Буфетик совсем потонул, как детская игрушка среди паровозов.

А мне было весело. Я не был тут экскурсантом. Я был рабочим. Я стал настоящим рабочим. У меня висят, как плети, руки и болят. Сапоги невыносимо тяжелы. Я настоящий рабочий. Что ж, если хотите, да, из той армии, которая делала революцию, уничтожала рабство, строила социализм…

Эх, да разве расскажешь об этом? Это нужно почувствовать, разгрузив вот так девяносто восемь машин, шатаясь от усталости и упершись лбом в колесо двадцатипятитонного «МАЗа». Могу только сказать, что у меня гудело и ныло все тело и я был удивительно, потрясающе счастливый.

Перешел, спотыкаясь, через железнодорожное полотно, и почти тотчас, обдав паром и мелкой сажей, по ней загрохотал скорый поезд Москва — Пекин. Быстро-быстро промелькнули слабо освещенные окна, и вот уже, убегая, исчезают вдали красные хвостовые огоньки. Все дальше, дальше, на Байкал, Читу, Пекин… А мы вот тут строим!

Кому из рабочих Иркутской ГЭС не памятна деревянная лестница, шедшая на гору из котлована! Вот я по ней и потащился. Спеша в домоуправление, мы с Ленькой тогда перешагивали через две ступеньки. Сейчас я разглядел, что ступеньки высокие, и штурмом осиливал каждую доску. Лезешь и лезешь вверх, остановишься перевести дух, обернешься вниз — огни…

Выше, выше!..

Ну и бестолковый я! Уже второй час ночи, люди спят, а я все еще иду с работы.

А на горе, на пустыре, темным колесом двигалась по кругу толпа. Словно плакал или молился кто-то, а потом все повторяли непонятные слова, и слышалось только заунывное и странное «а-а-а-а…» Это после полуночи рабочие-буряты сходятся на гулянку и танцуют «йохар», длинный, бесконечный танец, когда парни и девушки крепко берутся под руки и ходят, ходят по кругу и поют однообразную песню. О чем они пели, я не знал.

Но Ленька уже говорил о «йохаре», говорил, что буряты сходятся здесь три раза в неделю и водят хоровод до рассвета.

Приезжают даже издалека, со стройки алюминиевого комбината, потому что они очень любят свой «йохар» и он напоминает им родину.

Было как-то непередаваемо волнующе и грустно. Огни котлована, гул, рокот машин; кипит, копошится муравейник среди сопок и болот. Ветер приносит запахи цемента, металла и речных просторов; гаснут вдали окна в домах поселка. А на пустыре буряты танцуют «йохар». И я еще постоял в стороне и послушал.

А потом пришел в настоящий ужас, не обнаружив за поясом рукавиц: забыл их в буфете, на окне!

И я возвращался, потом опять штурмом брал деревянную лестницу и все шел, шел домой с работы. Это была одна из самых прекрасных ночей в моей жизни.

ПИСЬМО ОТ ВИКТОРА, ПОЛУЧЕННОЕ ВСКОРЕ

Привет, старик!

Получил твое письмо, из коего заключаю, что ты дурак.

Жаль, жаль, что ты меня не послушался! Ну что ж, вкалывай. Давай, давай!

Нет, я ехать в Сибирь не собираюсь, тем более на третьей полке и со шпаной вроде твоих дружков. Сейчас объясню почему.

Итак, пошел я в Политехнический подавать заявление. Глянул — мама моя родная, столпотворение! Такие, брат, зубряги сидят, а с производства — и то трясутся. В лоб не получится; вижу, надо поворачивать оглобли заранее. Повернул в Медицинский. То же. Финансово-экономический. То же. Торфяной и т. д. — то же. Короче говоря, обошел дюжину вузов, но халтуры нет."

На семейном вече восторжествовала батина идея: торговый техникум. Теперь, оказывается, такое положение, что и на техникум приходится молиться.

Конкурс там, Толя, будь-будь! Папахен сунулся туда-сюда и, конечно, нашел ход. Ох, и папахен у меня! Там у него оказался знакомый завуч — свой человек, что-то даже вроде родственника, десятая вода на киселе. Пришлось тряхнуть мошной: знакомство знакомством, а купюры на бочку.

А ты знаешь, Толик, я теперь и сам допер: прекрасный техникум! Он выпускает работников торговой сети, а это в нашей жизни клад. Поглядываю на дачу справа и все более убеждаюсь в этом… И грустно и смешно, когда посмотришь на простачков, как они зубрят, готовясь к экзаменам. Юна совсем извелась. Вчера были с ней в кино: посочувствовал, потащил развлечься немного; зашли в кафе «Мороженое», вспомнили тебя.

Она жалеет тебя, говорит, что грузчиком ты мог бы работать и на заводе ее папы. Между прочим, слышал бы ты, каким тоном это было сказано!..

Ну ладно, пиши еще, как там жизнь. Медведей видел? Мошки не заели?

Нет, брат Толька!

Кончай играть дурачка! Хватит прикидываться, что не понимаешь сущности жизни! Не знаю, как тебе, а с меня довольно. Красивые идеи и сияющие вершины, брат, специально изобретены для наивных юношей, а мир движется по иным законам, более простым и конкретным. Конечно, такие дурачки, как ты, ах, как нужны!

Ты скажешь, я неправ? Приглядись, приглядись получше. Там у вас, на стройке, думаю, как в капле воды преломляется вся наша действительность". А убедился — ну, и лататы к пенатам. За одно я тебя хвалю: что без путевки поехал. Если б завербовался по путевке, тогда все, не удрал бы. Будь здоров. Жду тебя.

…Но если ты мне всерьез писал, то я умываю руки. На таких наивных дурачках, как ты, и держится мир. Поживи, поживи. Пройдет еще твоя телячья радость, как с белых яблонь дым. Нет, я что? Я просто посмеюсь над тобой, совсем не вздумаю убеждать. Очень мне это надо.

Тебя, старик, сама жизнь убедит.

P.S. Да! Мамахен передает привет и просит: будешь ехать — привези кедровую шишку (на камин, покрупнее).

Загрузка...