Семнадцатилетняя девушка, надевшая мужскую шляпу, еще не Коко Шанель, но уже около того. Если к тому же она учится на факультете дизайна, играет на саксофоне, обожает сноуборд, пишет нечто среднее между прозой и поэзией, у ней глаза как у лани, прекрасно поставленное контральто – это уже серьезно. Портрет Лизы Кропотовой надо писать охрой и умброй, в свободной манере и свободной темно-зеленой футболке. Само собой, в эпатажной шляпе. На среднем пальце – немного тяжеловатый малахитовый перстень. Сейчас юная особа сойдет с полотна, вырвется из круга молчанья, пойдет лепить свои нестандартные ошибки, ваять собственную ни на что не похожую жизнь.
Что до меня, то я, Елизавета Владимировна Кропотова, родилась в 1896-м, прихожусь Лизе троюродной прабабкой. Отец мой, мичман, взорвался вместе с «Корейцем», мать пережила его на полгода. Состоянием, унаследованным от деда, я могла распорядиться в двадцать один год, в ноябре семнадцатого – оно уплыло. Не всё. Опекунша-тетушка, добрый гений моего сиротского отрочества, имела право снимать со счета в швейцарском банке деньги на мое образованье. Едва мне минуло шестнадцать, мы стакнулись и отправились на год в Италию, где я брала уроки пенья и живописи. После на год в Германию – мне понадобилось учиться еще и садоводству. Война оборвала этот цикл «Годы странствий» со всеми его тарантеллами. Мы вернулись в Россию, я обручилась с уходящим на фронт офицером. Теперь мое хорошо поставленное контральто звучало над штамбовыми розами в нашем имении – Призорове. Малахитовый перстень с какой-то таинственной семейной историей пока надевался мне на средний палец – палец Сатурна, немного длинноватый, как бывает у людей, склонных к оккультизму. Всякий день я писала рыцарские баллады в духе Вальтера Скотта, посвящая их моему жениху. Покрыв темные волосы фетровой шляпой кузена, подолгу глядела в зеркало. Смуглая девушка из неведомого зазеркалья напряженно всматривалась в мои глаза. Кто она? Согласно гороскопу, в предшествующей жизни я была моряком-ирландцем. Кельтский тембр в своем голосе легко узнавала. Окрас был явно привнесенный: предки-крестоносцы плавали в Святую землю. Меня убили в Москве на Белорусском вокзале летом восемнадцатого года. Только что встретила с поезда своего жениха. Целились в него – он шел в погонах – да плохо стреляли. Я держала белые розы в руке с перстнем, уже переместившимся на безымянный палец – палец Аполлона. Пела почти что в полный голос недавно разученное: pietà, signore, а мой спутник неотрывно мною любовался. Пуля покинула ствол, бросилась мне на грудь, заодно пробила брешь еще где-то. Моя сущность вслед за долго звучащей музыкальной фразой отлетела в ореоле любви, вместе с запахом роз и редкостным узором удачно срезанного малахита. В темно-зеленых разводах, наверное, было зашифровано нечто, своего рода пароль. Так или иначе, ноосфера меня не отторгла, я получила рассредоточенное бессмертье - по сумме очков, как сказала бы новенькая Лиза – ощутила мерцанье и покалыванье, будто находясь внутри северного сиянья. Не чувствуя больше теченья времени, наблюдала сверху за собственным погребеньем – подавленные родные хоронили то, что уже не имело ценности. И сразу же оказалась в рыжей осени, над черноземными полями Призорова. Отстраненно глядя на узловатые дубовые ветви, что протянулись параллельно земле, роняла промеж желудей первые пришедшие ко мне, теперешней, слова: люблю дубы в прозрачном октябре, червленые багряные знамена. Хотя опадающие дубовые листья были скорей темно-золотыми, точно старинные монеты из кубышки. Время исчезло, и я увидела второе пришествие Елизаветы Владимировны Кропотовой, родившейся, подробно мне, под знаком скорпиона. Вот, совсем еще девчонка, идет по московскому асфальту, и к ней прикован мой многоочитый взор.
Эта темно-зеленая футболка ровно ко мне приросла. Стираю, сушу, надеваю опять. Люблю себя в зелень одетой. Согласно расчетам начинающих астрологов, в прежних воплощеньях я ирландка или ирландец – тут они расходятся. Интригующий всех перстень, мое единственное наследство, пока немного велик. Ношу на пальце Сатурна, под который приходит линия судьбы. Узоры на камне – волны, рождаемые морской пучиной. Бурную судьбу сулит мне фамильный перстень. Мягкая чеховская шляпа, уже побывавшая в химчистке, тоже великовата, держится только на ушах. Голос звучит приглушенно, отражаясь от фетровых полей: pietà, signore… Господи, вот привязалась ко мне эта печальная мелодия… где я ее слышала? Стихи приходят мне в голову, лишь надену перстень на левую руку. Иной раз очень странные, явно не мои. Его скороходы сбежали с высот, искали, нашли и молили: о леди, к утру повелитель умрет, придите вернуть его к силе. Я такой чепухи не пишу, возьмите назад. На правую руку, перстень! ликвидируем глюк… теперь пожалте опять на левую. Вот пошли мои стихи – летящие, танцующие строфы. Они не ухнут в бездну, накапливаются где-то на моем счету. Депонировано, до поры до времени, не пропадет, даже если я сей минут умру. Тру перстень и вижу черную пашню, дубравку край поля. Дубы простирают ветви параллельно земле, уже разворачивая лист. Дует северяк, и жаворонок стоит стойма в поднимающемся потоке воздуха. Свил себе гнездо из песен.
Приобщенная к ноосфере, с удивленьем постигаю: здесь хранится не только созданное людьми, но и пропетое птицами. Восходит от дымящихся полей, долетает из чуть зеленеющих перелесков. Останется и тогда, когда все жизни на земле, свершив свой круг, угаснут.
От экстравагантной троюродной прабабки, полной моей тезки, Елизаветы I, кроме перстня с фокусами мне досталась разодранная книга на немецком по садоводству. Читаю точно роман. Одни названья чего стоят: АРУАКАРИЯ. Круто. Еще одна книжонка в твердом переплете, не рваная, но засиженная мухами – парковая архитектура. Это по моей части. Дизайн стриженых кустов и подбритых пуделей. Дизайн беседок и кружевных зонтиков. Причешем уши сеттеру, завьем щипцами облака и вперед – догонять прошлое. Век тому назад осиротевшей девочке Лизе надели на большой палец перстень, определивший ее судьбу. Привезли в утешенье с дальнего Востока пятнистого олененка - он смотрит из зеркала моими глазами. Отраженье постепенно принимает черты с той единственной фотки, где Лиза Кропотова снята вдвоем с женихом. Столько лет уж она молода. Забывшись, думал я во сне, что у бегущих лет над той, что всех дороже мне, отныне власти нет. Недолго он думал. По военной дороге шел в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год. Офицер с фотокарточки погиб в девятнадцатом, так и не сняв погоны.
Эта наша фотография – в день помолвки. В то время я гостила на земле. Сейчас гощу опять, в ином обличье. Не вертите попусту столов, я и так с вами.
Я не верчу, они сами вертятся. Вот тот, с качающимся зеркалом, откуда приходят призраки. На гнутых ножках, не стол, а тролль. Сукно давно съедено молью и содрано. Заклеен бумагой, заклят заклинаньем, а всё туда же. Притопнул, затих, и зеркало показало девушку в английской блузе с застрочками, берет набекрень. Привет, пра. Мы всё те же, человек не меняется. Вчера пришла странная бумага с ятями из швейцарского банка: лицо, опекающее девицу Елизавету Владимировну Кропотову, может получить в нашем московском филиале деньги на ее образование. Мамонт зашевелился, взял паспорта, свой и мой, на всякий случай также метрику, чтоб было ясно: я его, то есть ее, дочь. И квить-квить-квитанцию об оплате за первый семестр. Я учусь платно, не с моим проворством было пролезть и не с мамонтовым меня протащить на заранее скупленные бесплатные места. Эти швейцары в ливреях денежки благополучно выдали. Оплатив за весенний семестр, мамонт приободрился, я же в равной мере обнаглела. Натянула до бровей вызывающую шляпу и айда тусоваться, припеваючи: а в небе летит самолет Ленинград-Амстердам.
От птиц тут не перья, не клювы, а лишь голоса. Я своих рук, своих пальцев не вижу. Если мой разум тут, то ему не двадцать два года, не тысяча девятьсот восемнадцать лет опыта христианской культуры. Я понимаю всё то, чем живет поднадзорная Елизавета II и еще на несколько поколений вперед. Здесь нет понятия статики. Четырехмерное, всё трансформируется на глазах. Я узнаю живые картины, но не во всех деталях. Иные шедевры мне вовсе неведомы. Кадры фильмов мелькают, тех, что не были сняты иль уничтожены вместе со всеми копиями. Рукописи, которые не горят. Лазерных шоу обрывки, фрагменты актерской игры и совершенные сальто уличных акробатов. Всё возникает и вновь ускользает. Есть что-то, чего не объемлет мой ум. Тома неосуществленных проектов. Я понимаю в архитектуре, а в остальном пока нет.
Жили они в Трубниковском, по дому прошелся Калининский. Осталась стопка открыток с адресом, коего нет, и адресами странствий. Кузен, что забудет шляпу в Призорове, пишет прилежно в Рим и Флоренцию. С фронта от жениха, красный крест вместо марки. Тетушка Анна Львовна всегда снисходительно слушала вежливые приписки: целую ручки тетушки Анхен. Она не держала ее взаперти, свою Лизу. Меня мой мамонт тоже не держит, а и себя не держит. Года три у нас держится каждый отчим, потом привыкать к другому с каждым разом трудней. Это такая прививка мне против любви.
Люди внизу не знают: бедные их романы – это лишь передача некоей эстафеты. Ты ничего не сделал для ноосферы планеты, так передай же дальше жизни хлесткий удар. Может быть, кто-то следующий… может быть… может быть.