Посвящается детям и котикам
Так бей же по жилам, кидайся в края,
Бездонная молодость, ярость моя,
Чтоб звездами сыпалась кровь человечья,
Чтоб выстрелом мчаться Вселенной навстречу...
Лето тысяча восемьсот семнадцатого года было в самом разгаре. Полуденное солнце наискось освещало восточные склоны Южных Карпат, что еще иногда называют Трансильванскими Альпами. По ущельям пролегали резкие полосы черных теней, меловые обрывы брызгали искрами. С высоты отчетливо виднелись и зеленые леса, опушившие скалы, и белые полосы речек, рожденные в снежниках у вершин. Жиу, Олт, Яломице, Дымбовица сбегали с гор, чтобы налиться на равнине спокойной мощью, которой они потом напоят Дунай. Дороги вились бурыми ленточками, пыль от копыт и колес телег преломляла солнечный свет, и казалось, что над землей висят облачка красноватого золота. Люди суетились на полях, размежевавших предгорья неровными квадратами.
С вышины было отлично видно белый господский дом в два этажа с окнами в переплетах рам, дробивших солнце, зелень, прихотливо вьющуюся по стенам до перил просторной террасы над входом, подстриженные газоны и цветастую клумбу.
Во дворе усадьбы пожилая птичница гонялась за юркими цыплятами, упущенными бестолковой крестьянской девчонкой. Желтые пуховые комочки разбегались с писком, протискивались сквозь загородки, метались по утоптанному подворью. Девчонка подхватывала каждого беглеца в сложенные ладони, вытряхивала в подол птичнице. Та охала, ругалась и старалась не наклоняться, чтобы не разронять уже пойманных.
– Улизнул! Удрал же, Шофранка, глянь только!
Цыпленок и правда удрал – подлез под забор, отделявший усадебные службы от господского двора. С писком заметался по песчаным дорожкам, с разгону влетел в клумбу и затаился под широкими цветочными листьями. Измок от брызг фонтанчика и выскочил снова в поисках более спокойного места.
Вбежав на двор, девчонка оробела и застыла перед парадным крыльцом, разинув рот на щегольский экипаж с рослым арнаутом на козлах. Птичница в сердцах отвесила ей подзатыльник.
– Не стой столбом, он все клумбы перероет! Ну где этот поганец?!
Цыпленок с писком метнулся наутек. И тут с высоты камнем рухнул сокол, пулей пронесся у земли, цапнул желтую пушинку и взвился в небо, только песок взметнуло ветром.
Пожилая птичница охнула и схватилась за сердце. А Шофранка сперва дернулась вслед, потом замерла, зажала рот ладонью и отчаянно разревелась.
Птичница обняла ее за плечи, притянула к себе.
– Ну ты чего, дурашка? Пошли отсюда, пока нас не приметили. Да не бойся, не накажут тебя. Старый-то боярин и выдрать мог, что курей теперь недосчитается. А боер Николае – разве за то, что на господском дворе болтаемся, когда хозяева куда ехать собрались... Да ты чего ревешь-то?
– Хра-а-абрый такой, – всхлипнула девчонка. – Ма-а-аленький!..
– Судьба, видать, такая, – вздохнула птичница.
Они уже вернулись обратно к службам и высыпали собранных цыплят из корзины в загородку курятника, когда Шофранка немного успокоилась.
– Тетка Ануця! – позвала она. – А если он такой храбрый, может, его сокол пожалеет?
– Ох ты, жалельщица, – рассмеялась птичница, потрепав ее по белой косынке. – Нешто сокол может цыпленка пожалеть?.. – и добавила, задумавшись: – Разве в Писании говорится, что настанет время, когда волк будет жить вместе с ягненком и малое дитя будет водить их[1]...
– Отец Никодим говорил в по-за-то воскресенье, – закивала Шофранка, утирая глаза. – И еще говорил, что судить будут по правде, а дела страдальцев на земле решать по истине[2].
– Замолкни ты! – испугалась птичница и торопливо огляделась по сторонам. – То отцу Никодиму в церкви хорошо говорить, а что нынче с маленькими да храбрыми бывает – сама видела! Прикуси язык, пока не укоротили!
Шофранка высунулась в низкую дверцу курятника и посмотрела наверх. В синем небе катилось полуденное солнце, золотое, как цыплячий пух.