На третий день по приезде Штефан проснулся до рассвета. В комнате мрели синие сумерки, где-то за стеной орал петух, и прохладный предутренний ветерок шевелил кисею занавесок. Штефан вздохнул и откинулся обратно на подушки. Ему снилось что-то хорошее, что-то родное и интересное, оборванное звуком трубы, возвещавшей начало дня в Терезианской академии[3]. Он сперва вскочил, торопливо перебирая в уме сегодняшние занятия, чтобы не напутать в сборах, и только потом осознал, что выдержал все экзамены, вернулся домой и теперь может спать, сколько пожелает.
Но спать не хотелось вовсе. Хотелось вскочить, лязгая зубами, облиться ледяной водой из кувшина, застывшими пальцами застегнуть на шее тугой воротничок формы – чтобы голова не падала, как шутил сердечный друг Лайош, и броситься в водоворот ежедневных дел: плац, построение, занятия, коротенький перерыв на завтрак, когда можно перехватить настороженным ухом обсуждение газет дежурными офицерами. Если, конечно, те не станут заместо бесед уныло распекать кого-нибудь за нелады с обмундированием или опоздание к построению. Лайошу доставалось частенько, Штефану – никогда, он в первый же год в Академии научился просыпаться уже на бегу...
Как там, интересно, Лайош в летних лагерях нынче без старшего товарища? Впрочем, этот будет фельдмаршалом, пусть даже по утрам с него часто приходилось силой сдирать одеяло.
Штефан хмыкнул: всего-то навсего станет Лайош диспозицию расписывать с вечера, а атаковать – ближе к полудню. Сам же говорил приятелю, что в его распорядке есть много военной хитрости.
За окном проскрипела телега, петух заорал уж вовсе истошно. Кто-то выругался, донесся визгливый голос птичницы Ануцы, обещающий пустить на суп этот глупый комок перьев, а заодно и того остолопа, который не глядит, куда прет.
Штефан отбросил простыню и поднялся. Во дворе – колодец с ледяной водой, и чисто выметенный двор не слишком отличается от плаца, а на конюшне третий день скучает подарок венских друзей матери – кровный липпициан[4], забракованный Испанской школой[5] за длинную спину и нечастую гнедую масть.
Он не стал надевать ни мундир, ни партикулярное – остался в рубашке, только перехватил лосины широким кушаком, как у здешних пандуров[6]. В конце концов, сейчас лето, и он дома и собирается не в манеж, а промять коня по пыльным дорогам, по которым даже до Крайовы скакать и скакать. Мундир Академии только народ напугает, а эпатировать модным сюртуком тут некого. Кур бы не потоптать, вон Ануця до сих пор ругается.
Штефан подумал – и заткнул за пояс пистолеты. Зря, что ли, накануне от вечерней скуки вычистил и зарядил оружие? Тем более, это был дядькин подарок, и хотелось сделать ему приятное. Да и в пустых полях за деревней упражняться в стрельбе будет куда веселее, чем в тире под присмотром дежурных офицеров.
Мельком глянул в слегка запыленное зеркало. В Академии он первым высмеивал подобную трату времени, но тут и сам задержал взгляд.
Нахмурился.
Не помогло.
Физиономия в зеркале выглядела до неприличия юной. В пику щеголям-однокурсникам Штефан отпустил волосы по-народному и совсем не подумал, что светло-русая шевелюра до плеч солидности облику не придаст. А за глаза, карие и большие, – хоть плачь! – даже Лайош порой поддразнивал девочкой. До первого тумака, конечно, но похоже, сердечный друг тумака не заслуживал… Даже тень усов над губой положение не спасала – сущий младенец!
Может, все-таки мундир? В форме он вроде постарше смотрится и уж точно построже. Но какие мундиры в Романии[7]? Господаревым арнаутам[8] по форме положены фустанеллы, а ему сейчас только юбки и не хватало! Да и не идти же служить к туркам.
Но если военной службы не найдется, волей-неволей придется привыкать к партикулярному. Штефан вспомнил тяжелые шубы и цветастые, по-восточному роскошные кафтаны, в которых щеголяли бояре, примерил мысленно и скривился – павлин павлином. Колпак еще, и готово – не офицер, а посмешище. Уж лучше сюртук или как сейчас…
Он приосанился, расправил плечи, положил ладонь на рукоять пистолета. Снова глянул в зеркало – вроде и ничего, даже на дядьку похож чем-то. Вздохнул: дядьку он пока не видел и не слышал о нем ни от отца, ни от дворни. Расспрашивать постеснялся: на все пухлые эпистолы, которые он слал из Винер-Нойштадта, дядька не ответил ни единым словом. Может, он обидел чем дядьку? А может, тот все еще прячется от турок и потому не мог отвечать. Но его отсутствие огорчало: после смерти деда, сохранившегося в памяти веселым и ласковым стариком, Штефан никого не хотел видеть дома больше, чем дядьку Тудора, поручика русской армии, геройского боевого командира пандурского корпуса, ватафа[9] волости Клошани и бессменного дедового приказчика. Уж дядьке-то можно было похвастаться, какие сложности он успешно преодолел на экзаменах, и липпициана дядька тоже оценил бы по достоинству.
Но вместо дядьки нынче в приказчиках какой-то косомордый грек, которого Штефан видел только мельком и все-таки успел покривиться, когда отец протянул тому руку для поцелуя. Так что пока рассказы Штефана оценил только братишка Костаке, да и тот ничего не понял, судя по вопросам. Да и куда ему – Костаке отец по статской службе определяет, похоже. Ладно еще, не в монахи – то-то было бы смеху! Кстати, интересно узнать, куда отец собрался определить его самого…
Гнедой липпициан застоялся. Конюх же, искренне обрадованный возвращением Штефана, от такой широкой души сыпал гнедому овса, что тот за три дня еще и приметно округлился. Все нерастраченные силы он выплескивал теперь то на подозрительные заборы, то на тень от колодезного журавля, то на крестьян с вилами, которые ломали шапки перед молодым боером и вздыхали о его умершей матери. Штефан злился равно на коня и на непрошеных жалельщиков: несколько недель между смертью матери и приездом дядьки для него все еще оставались самым жутким кошмаром. Вырвавшись за пределы деревни по пыльной улице, он наконец-то пустил гнедого в карьер.
Через два часа Штефан, взъерошенный, мокрый и отдувающийся не хуже гнедого, возвращался через ту же деревню к боярской усадьбе. У седла болталась неосторожно подвернувшаяся под выстрел полевая куропатка. Уложить из пистолета куропача на взлете – Штефан был собой очень доволен. Хотя, сказать по правде, он даже развернул коня и спешился, чтобы проверить, не от гнезда ли уводил его незадачливый куропач.
Разумеется, ничегошеньки Штефан не нашел и немного успокоился. Правда, пуля проделала в птичке немаленькую дыру, и вообще – что толку с одной куропатки? Порешив отдать куропача цепному кобелю, чтобы не брехал впредь на вернувшегося хозяина, Штефан утешился окончательно. Даже соболезнования баб, копошившихся за плетнями и крикливо передававших со двора на двор весть о том, что молодой господин – ну, одно лицо с боярыней Еленой, упокой, Господи, ее светлую душеньку, принимал с благодарностью, радуясь, что умершую три года назад в чужой стране маму еще помнят, хотя у имения уже с год другая хозяйка.
По правде сказать, при этой новой хозяйке в доме, на взгляд Штефана, стало гораздо больше беспорядка и провинциального духа. Он успел приметить и старые ковры, и очень по-восточному раболепных слуг, и даже то, что сестричка Люксита[10] теперь читает по-немецки с запинками. С некоторой гордостью вспомнил младшую, оставшуюся в венском приюте при монастыре. Марица, мамина радость Машинката, за три года в пансионе выучилась бегло болтать по-немецки, немногим хуже – по-французски, усвоила азы чтения и письма, обрела чинные манеры и гордую осанку и стала ужасно похожа на маму, хоть порой и забиралась на деревья к ужасу добродетельных наставниц... По деревьям ее когда-то научил лазить сам Штефан, так что монахини напрасно жаловались ему на проказы фройляйн Марихен, а за успехи в учебе он ее исправно хвалил. Вот бы и Люкситу туда, в Вену, за хорошим образованием!
Нет, дома без мамы стало не слишком хорошо. Зато по-прежнему хороши были поля вокруг усадьбы, полные пугливых козьих стад и пересеченные коварными узкими ручейками в глубоких канавах, пыльные столбы на дороге, завивающиеся за хвостом рысящего коня, далекие горы, синеющие на горизонте...
Штефан соскочил с седла возле каменного крыльца. Велел конюху отшагать коня, пока не высохнет, а после – растереть вином грудь и ноги. Гнедого мигом увели, а Штефан какое-то время чесал за белыми ушами цепного волкодава, который хрупал куропаткой и постукивал по земле обрубком хвоста. Почувствовав, что и сам обсох, пробежал на хозяйственный двор, к колодцу. Набрал воздуха в грудь и опрокинул на голову и шею ведро ледяной воды.
Птичница Ануця охнула, выпустила подол и разроняла десяток цыплят, с жалобным писком разбежавшихся по двору. Штефан подмигнул ей, помотал головой, чувствуя, как холодные струйки затекают под рубашку и почти мигом высыхают под летним солнцем.
– Боер Штефанел! – окликнули сзади. Старый Петру, когда-то дедов, а ныне отцовский камердинер, привычный с детства, как забор вокруг двора. Одно изменилось: раньше Петру вставал на четвереньки, чтобы позабавить Штефана игрой в лошадки, а теперь смотреть на старика приходилось сверху вниз.
– Что ж ты, боер, к завтраку-то опаздываешь? – буркнул Петру, глядя со смесью неодобрения и умиления. Так привычно-знакомо, словно и не было всех этих лет в Академии. Словно Штефан опять безнадежно опоздал вернуться с речки к обеду и примчался запыхавшийся, чумазый и растрепанный. Сколько раз в детстве Петру ловил его у конюшни, у колодца или встречал в прохладном темном холле! Наспех приводил в порядок одежку, оттирал грязные щеки и при этом беспрерывно сетовал, что-то скажет отец...
– Боер Николае уже справляться изволил, давно ли ты уехал и когда объявишься, – заметил Петру, будто подслушав мысли. Как некстати! Не хотелось бы сейчас выслушивать отцовские нотации про неподобающее поведение и внешний вид – он уже не ребенок. Хотя чем плоха крестьянская одежка – и в детстве было неясно. Не в боярском же кафтане по деревьям лазить или копать червей для рыбалки?
Дядька, помнится, тоже всегда предлагал отцу радоваться, что пострадали холщовые портки, а не парадное платье, когда тот разорялся про «цыганских оборвышей». И от унылых нотаций о манерах, достойных высокородного боярина, Штефана тоже обычно спасал дядька. Правда, после неизменно отчитывал за испачканный пол, но тут и спорить не хотелось – не хворый, поди, ноги на черном крыльце не сполоснуть, чтобы слугам не подтирать следы босых пяток. Да и мокрую плетенку с раками следовало сдавать на кухню сразу, а уж пугать братишку Костаке клешнятыми чудовищами и вовсе было полным безобразием.
Но теперь дядьки, которому порой хватало пары слов, чтобы отвлечь отца каким-нибудь разговором, дома нет. А отец, судя по редким письмам, вряд ли стал с годами менее зануден… Но раздражать его не стоило, и Штефан пригладил волосы ладонью и помчался переодеваться к завтраку. Время забав кончилось, настало время поразмыслить о будущем. Но сначала все-таки поесть.
Ему повезло не слишком опоздать, так что нотаций не последовало. Мачеха вежливо поинтересовалась целью его ранней прогулки, и отец, немного холодно слушавший про застоявшегося коня, при рассказе об удачной охоте заметно оттаял и объявил, что собирается на обед к одному из местных логофетов[11] и намерен взять Штефана с собой. Судя по возведенным к небу глазам Костаке, поездка эта занимательной быть не сулила...
Так оно и вышло. Логофет, солидный грек с окладистой бородой, одетый на турецкий лад и укутанный в меха по здешним обычаям, залебезил, поздравляя Штефана с приездом, но неодобрительно поколол черным взглядом его европейское платье и совсем уж скривился, когда тот отказался от предложенной трубки. Остальные гости хоть и побаивались выражать неприязнь открыто – как-никак, Штефан был сыном и внуком бояр Глоговяну, много лет занимавших здесь высокие посты, и сидел возле отца, все-таки явно обсуждали его шепотком.
Обед был хорош, греческое молодое вино – приятно, но почему-то Штефан остро заскучал по скудному рациону Термилака. Может, потому, что трапезы в Академии приправлялись интересными разговорами умных людей? Здесь же оказалось иначе. Пока выпитого было недостаточно, изощрялись в похвалах господарю Карадже и выражении верности султану Оттоманской Порты[12], зато потом обсуждали исключительно борзых собак, ковры и стати невольниц в чужих гаремах. Особенно неприятно поразило Штефана увлечение, с которым отец участвовал в этой беседе, изрекая порой что-нибудь с важным видом и наслаждаясь угодливым вниманием окружающих. Штефан совсем было заскучал, но тут вдруг в него вцепился командир арнаутского гарнизона, довольно молодой отуречившийся грек-мусульманин, с расспросами про устройство земель Военной Краины[13]. Штефан постарался как смог удовлетворить любопытство турка, старательно припоминая все байки и рассказы однокурсников – сербов и хорватов, офицерских сирот с тех земель. При зачислении в Термилак им предоставляли большие льготы, и учились они потому частенько из рук вон плохо. Штефан же, даром что ходил в отличниках учебы, обожал проводить время в их обществе, потому что они были первостатейными оторвиголовами. Сердечный друг Лайош даже обижался порой, хотя сцены были и не в его характере. Впрочем, Лайош и сам был из Венгрии, а уж как они вместе чудили...
Разговор плавно перешел на армейские проделки и стал совсем занимательным, но тут вмешался отец, собравшийся домой первым, как и подобает высокому боярину. К изумлению Штефана, на крыльце их догнал логофет и, угодливо кланяясь и маслясь, заговорил о тяжбе с какой-то Марциолой Росетти за какие-то земли и о том, что ему, логофету, придется изрядно потрудиться, чтобы дело решилось к удовольствию многоуважаемого боера Глоговяну... Отец только кивнул с величественным видом и запахнул шубу, устраиваясь в коляске поудобнее.
– Вот сволочь, – заметил он, когда кучер щелкнул вожжами, и коляска резво покатилась по пыльным улицам. – Знает ведь, что от меня его место зависит и что внакладе не останется – так нет же, все равно выгадывает!
– Отец, – не выдержал Штефан, – что за дела у тебя с этой Росетти? Почему этот... логофет так разговаривает с тобой, будто ты эту землю занял незаконно?
В ответ отец лишь покривил холеное лицо, и без того носившее отпечаток некоторой болезненной брюзгливости. Штефан вздохнул и уставился на пыльные улицы, застроенные домами, поразительно похожими на деревенские. Разве что возносившийся над соломенными и черепичными крышами собор придавал городу респектабельный вид.
Боер Николае некоторое время сосредоточенно курил, выпуская дым клубами. Потом начал как-то издалека, и Штефан не сразу сообразил, что отец отвечает на его вопрос:
– Надо бы тебе знать, Штефан, что логофет заплатил немалую мзду за свое место. Разумеется, он желал бы получить свои деньги обратно.
Штефан кивнул: он это знал, но к стыду своему, позабыл за давностью лет. Вскоре после смерти матери, в Вене, русские приятели дядьки Тудора подняли того на смех, услышав, что он платит за свою службу, и предложили поступить в России на жалованье. Тудор в ответ с невозмутимым видом набросал мелом на зеленом сукне примерные доходы со сбора налогов вместе со сложными процентами от помещения в банк и разных вложений – и офицеры умолкли, озадаченно переглядываясь. Какой-то генерал, имени которого Штефан так и не узнал, хотя тот половину вечера катал Машинкату на коленях и позволял ей играть сверкающими орденскими звездами, передал в руки Штефану заснувшую девочку и с интересом уставился на столбик записи.
– Вот это да! Поручик Владимиреску, если бы я знал о доходности ваших должностей, променял бы чин петербургского полицеймейстера на скромное местечко в Валахии!..
Офицеры дружно расхохотались, кто-то быстро заговорил по-русски, и как только разговор стал общим, дядька взглядом выслал Штефана спать...
– Штефан! – окрикнул отец. – Ты что, не слышишь меня?
Он с усилием прогнал воспоминание о теплой тяжести спящей сестренки на руках и повернулся к отцу. Кошмары трехлетней давности всегда догоняли внезапно: вот сейчас, к разговору о мздоимстве здешних судей, вдруг пробрало холодом и чувством горького одиночества, снова над ухом заскулила во сне Машинката, будто брошенный щенок, и вспомнились отчаяние, и чувство вины, и желание вернуться обратно в Академию и не знать, что мамы больше нет, не слушать душераздирающие подробности ее смерти от доктора Ланца и от слуг, до того придавленных горем, что толку от них стало чуть – даже девочку невозможно было оторвать от брата...
Штефан встряхнулся. Машинката теперь стала чинной воспитанницей монастырского пансиона. Наверное, хорошо, что она осталась в Вене. Хоть здесь цыплята, и лошади, и добрые няньки, но строгие черные сестры в крахмальных уборах, похожих на чаячьи крылья, не станут напоминать ей ежеминутно о смерти мамы.
– Отец, – осторожно начал Штефан, – я перед отъездом виделся с Марицей...
– Я еще не закончил говорить с тобой, – холодно откликнулся Николае. – И мне очень жаль, что ты не желаешь меня выслушать.
Штефану казалось, что последние пять минут отец был занят исключительно раскуриванием своего чубука, но он вовремя прикусил язык и как можно почтительнее склонил голову, как обычно делала мама при каждом отцовском выговоре. Волновать отца было недопустимо: дед зорко следил за этим, беспокоясь о слабом здоровье сына… Лучше бы побеспокоился о «своей княжне», как он звал невестку, когда был в хорошем настроении, – неожиданно зло промелькнуло в голове. Отцу что – живет и живет, и даже на похороны матери не приехал! И потом не приехал, занятый устройством новой свадьбы! Впрочем, был бы жив дед – наверняка все было бы иначе.
В самых сладких и смутных детских воспоминаниях Штефан видел, как мама по вечерам сидела возле колен старика и душила ему бороду сандаловыми шариками, до чего дед всегда имел слабость... Зато и орал же на нее дед, обнаружив малейшую неточность в ведении домовых счетных книг! Почти как на дядьку Тудора – хотя на него дед орал вообще по всякому поводу. На отца он никогда не орал, впрочем, и к счетам не допускал – дома деду помогала мама, в многочисленных торговых делах – приказчик. Все это Штефану рассказывали, но вместе с картинами домашнего уюта он припоминал иногда и рев старого боярина, такой, что дрожали венецианские стекла: «Нелуца[14]! Тудоре! Вы уморить меня задумали?!» Впрочем, кажется, ни мать, ни дядька особенно не боялись этого рева, и потому Штефан тоже его не боялся.
Похоже, с выволочками отца такой номер не прошел бы... Поймав укоряющий взгляд, Штефан снова вернулся из своих мысленных странствий.
– Я слушаю тебя, отец.
– После ужина я хочу поговорить с тобой о твоем будущем.
И умолк, занявшись погасшей трубкой. И это все, чего он хотел?
Штефан внутренне кипел до самого дома. После вежливых и точных приказов дежурных офицеров в Термилаке, после уважительных обращений и доверительных бесед, которые вел порой с классами сам эрцгерцог Иоганн, комендант Академии, мелочная деспотичность отца казалась почти невыносимой.
Усилием воли он смирил себя и вошел вечером в отцовский кабинет готовым говорить со всей откровенностью. Отец сидел в кресле, кутаясь в шубу, и отрывал тонкими изнеженными пальцами виноградины от сочной кисти. При виде Штефана он жестом выслал из комнаты старика Петру, что стоял возле него на коленях, держа чашку для косточек. Штефану показалось, что слуга взглянул на него с жалостью.
Он обратил внимание, что сесть ему отец не предложил. Какое-то время Николае изучал его взглядом, потом хмыкнул:
– Вконец тебе голову задурили в этой Европе.
Пришлось сжать за спиной кулак до хруста в костяшках, чтобы снести эту шпильку. А отец продолжил задумчиво, крутя в пальцах виноградину:
– Так чем ты намерен заниматься теперь, Штефанел?
– Чем прикажешь, отец, – покорно ответил Штефан, понимая, что сейчас не время выказывать норов. – Если ты не желаешь, чтобы я оставался здесь и помогал тебе...
– Помогал мне? – Николае поднял бровь. – На что мне в усадьбе сдался мальчишка с военным образованием? Что ты понимаешь в крестьянских делах? Так что же ты думаешь делать, если здесь ты мне не нужен?
Штефан смешался. У него, разумеется, были кое-какие планы по возвращении домой, и он даже поверял их Лайошу. Но Лайош мало знал о делах в Валахии – это Штефан понимал прекрасно, а потому послал пару безнадежных писем дядьке. Увы, ответа вновь не было. И теперь первым человеком, с кем ему предстояло обсудить свои планы, оказался отец.
– Я думал разузнать, где в Валахии есть нужда в инженерах и фортификаторах. Или в офицерах.
Николае поморщился и махнул рукой.
– Не знаю, о чем думал мой отец, когда определял тебя в военную академию. Неужели ты не знаешь, что наши господари пользуются для охраны услугами своих арнаутов, и у них нет нужды в здешних боярских сыновьях для комплектования офицерских кадров?
– Знаю, – Штефан почти не смутился. – Я понимаю, что военная карьера для меня, скорее всего, закрыта, хотя и среди румын немало есть кадровых офицеров разных армий.
Отец приметно изменился в лице при этой фразе, и Штефан поспешил поправиться:
– Я хотел сказать, что в военное время мое образование в любом случае может пригодиться, отец. А что касается службы, я с радостью не выйду из твоей воли.
– Я хочу услышать твои планы, – вдруг строго перебил его отец. – Что ты себе мыслил, оставаясь в Австрии столько времени?
Штефан насторожился: с чего бы вдруг отец так внимателен к его желаниям? Впрочем, это только к лучшему.
– Изволь, – охотно начал он. – Ты вот сейчас деда помянул, а я сегодня посмотрел на многоуважаемого логофета и вспомнил, что у меня в родне еще и бывший великий бан Крайовы[15], и нынешний великий логофет[16]. Быть может, если обратиться к семейству Гика, князь Григорий укажет, где я могу быть полезен? Мне все равно нужно ему предста...
Он осекся, потому что отец вдруг замахал руками и вскочил в непритворном ужасе.
– Молчи! Молчи, несчастный! Дед твой – еще ничего, но упаси тебя Бог помянуть где-нибудь в приличном обществе, что ты родич Григория Гики! Уже полгода, как он изгнан из всех поместий за сношения с мерзавцами, что покушались на жизнь господаря нашего Иоанна Караджи!
Штефан оторопел. Вот это новость! Великий логофет – заговорщик в опале! И что теперь делать? И почему ему никто ничего не рассказал раньше, он ведь в каждом письме домой исправно кланялся маминым родичам, особенно князю Григорию, с которым когда-то приятельствовал дед! А оно вон как обернулось... Понятно теперь, отчего дома все так неуловимо переменилось, и отчего отец старательно изображает провинциального сатрапа! Ведь если семейство Гика в опале, быть может, и отец попал под подозрение Порты? А что такое подозрение Порты – в обоих княжествах каждый знал с малолетства.
– Боярин Гика – в заговоре против господаря? Как так вышло?!
– Да вот уж вышло, – саркастически заметил отец, успокаиваясь и вновь опускаясь в кресло. – Кстати, в том заговоре еще и два австрийских шпиона отметились. Да так, что их даже казнили, на что они точно не рассчитывали. Так что твой план нехорош. И вбей себе уже в свою ученую голову намертво: пользу ты здесь можешь принести, только служа господарю и султану Великой Порты.
Верноподданические речи отца наводили на неприятные размышления: кажется, он боится, что их услышат. И если так, понятно, почему здесь нет дядьки Тудора – его присутствие было бы опасно и для него самого, и для дома. Может, оттого он и не отвечал на письма?
Да еще этот косомордый грек в приказчиках... Уж не он ли – наушник? Жаль, что не у кого было выспросить о делах дома до отъезда из Винер-Нойштадта! Сейчас было бы проще разобраться. И неужели князь Григорий сам метил в господари? Гика ведь не греки-фанариоты[17], а выходцы из Албании, что давно числятся валахами. С другой стороны – великий логофет, как-никак... Штефан едва сдержался, чтобы не присвистнуть от восхищения. И от разочарования, что план не удался.
Тем временем отцу, видно, прискучило ждать ответа, и он стукнул ладонью по подлокотнику кресла.
– Теперь послушай меня. Если ты действительно намерен служить, у меня достанет денег, чтобы откупить тебе выгодное место. Но упаси тебя Бог опозорить меня всяким вредоумством, которым ты заразился в своих Европах!..
Тут Штефану пришла в голову ослепительная мысль.
– Отец, – осторожно начал он, – а ведь моя военная выучка может пригодиться в приграничье...
– Что?
– Ты сказал про место, – Штефан несколько осмелел. – Ведь из войск, помимо арнаутов, есть еще и пандурские пограничные отряды. Может, кому-нибудь из управляющих приграничных земель потребуется толковый помощник? Пожалуйста, – умоляюще прибавил он. – Я обещаю, что ничем не посрамлю нашего рода. И никакого вредоумства!
Отец покосился на него с подозрением.
– Что это тебе еще в голову взбрело, Штефанел? С каких пор сидеть в дыре в приграничье стало выгодно?
– Не выгодно, отец, – заторопился Штефан, – но ведь я только приехал, и сами видите – ничего не знаю! Если бы у меня было хоть немного времени осмотреться, быть может, я бы нашел, где я могу быть полезен.
– Что-о-о? – с угрозой переспросил Николае. – Это где это ты можешь быть полезен?
Штефан торопливо прикинул варианты. Если их кто-то подслушивает, то впрямую называть имя и фамилию дядьки немыслимо: с семейством Гика дядька вел немало дел, а Порта его еще с войны не любит. Если отца за родство с Григорием Гикой не погладили, то за знакомство с Тудором Владимиреску просто уничтожат. С другой стороны, если отец был достаточно осторожен, то любые наушники, появившиеся в доме после отъезда Штефана, из домашнего обращения ничего не вызнают.
– Разреши посоветоваться с дядькой Тудором, отец, – небрежно сказал Штефан. – Может, мне найдется дело у него в приграничье.
И оцепенел. Отец поднялся с кресла, тяжело опираясь на подлокотники и кусая губы. Лицо его аж побагровело. Он набрал в грудь воздуха и рявкнул вдруг по-дедовски, так, что стекла заговорили.
– Да как ты!.. В моем доме!.. Не смей поминать это имя! – и переводя дух, с бешеной яростью: – Пошел вон! И подумай хорошенько над всем, что я сказал тебе!
Разумный слуга не отлучается далеко от хозяина. Стоило Николае гаркнуть на весь дом и схватиться за сердце, старый Петру тотчас вбежал в гостиную с лавровишневыми каплями, захлопотал вокруг. На ходу подтолкнул Штефана к двери – выйди, мол, боер, за ради Бога, но мальчишка не пошел, только растерянно смотрел на Николае, грузно осевшего в кресле. Петру кликнул слуг помоложе, велел помочь господину дойти до постели. Сам же взял Штефана за локоть узловатыми пальцами, вывел в просторный коридор.
– Что ж ты, боер Штефанел? Разве можно было так с батюшкой родным обойтись? И как только сердце его выдержало!
– Да что я сделал-то такого? – буркнул растерянный мальчишка, упрямо склоняя светлую голову. – Что случилось?
Старик тяжко вздохнул.
– Так ведь разругался господин Николае с Тудором-то. Как есть разругался, почитай, два года как, да год еще тяжбы вели, до самого Бухареста жалобы посылали...
Штефан аж подпрыгнул от неожиданности.
– Кто?! Отец с дядькой?
– Да разве ты не знал, боер?
– Откуда? Я три дня как приехал! Да говори ты, что случилось!
Петру махнул рукой.
– Ох, беды много случилось, господин! Ну известно дело, у господина Николае нрав крутенек, хоть и не в старого боярина пошел. А и Тудор – не мед. Они ведь с детства не то чтобы хорошо ладили, а уж как госпожа Елена, упокой, Господи, ее светлую душеньку, в Вену уехала, и вовсе разве по делам встречались изредка... А когда весть пришла, что померла она, Тудора-то в Вену и отправили. Тот пока ездил, турки пошаливать начали. Мельницу у него какую-то спалили за старое, еще чего-то разорили. Он как вернулся – к господину Николае, заступиться, что ли, просил или помочь извести ту банду... Известно – господину Николае ссориться с турками не с руки, а местный Диван[18] он в кулаке держит. Ну и отказал он Тудору, вспылили оба, разругались. Вот с тех пор Тудор к нам ни ногой на двор, а господин Николае даже имя его поминать запретил...
Штефан схватил старика за плечи и тряхнул изо всех сил.
– Да как же это так?! Он столько для нас сделал, почему отец ему в помощи отказал?
Петру с жалостью посмотрел в его изумленные глаза.
– Да мое ли дело, боер? Они после еще чего-то не поделили, и Тудор на господина Николае даже жалобу судьям повыше нашего Дивана подавал, было дело. Оно бы куда слуджеру-то, крестьянскому сыну, с боярином Глоговяну тягаться, но туркам чего! Лишь бы денег побольше содрать. Проиграл, конечно, Тудор, но тягались долгонько, и господину Николае изрядно раскошелиться пришлось... Э, да разве я чего в этих господских делах понимаю? Что я тебе сказать могу, боер? Ты только уж сделай милость...
Мальчишка не дослушал и ринулся куда-то к выходу. Старый Петру вновь тяжко вздохнул и украдкой перекрестил его вслед.
Штефан чистил пистолеты. Кажется, уже по третьему разу, но привычное занятие успокаивало, помогало хоть как-то собраться с мыслями, чтобы уложить в голове то, что там укладываться решительно не желало.
Все годы, проведененные в казармах Винер-Нойштадта, он тешил себя в редкие минуты тоски мечтами, в которых родной дом рисовался этакой спокойной пасторалью. Провинциальной – по сравнению с великолепной Веной, пыльной и грязной – по сравнению с аккуратными австрийскими городками, но очаровательной в своей простоте. Он был так счастлив вновь окунуться в теплые детские сны, что первые дни даже глухое раздражение от попреков отца не могло разрушить кажущуюся идиллию. Но стоило случайно потянуть за краешек занавеси воспоминаний – и придуманная картинка расползлась гнилой дерюгой, обнажив неприглядную истину, едва прикрытую видимой благопристойностью.
Штефан с досады слишком сильно загнал в ствол промасленную тряпку и еле сумел вытащить обратно. Стыдно перед слугами – от старика Петру до последнего конюха. Стыдно было расспрашивать. Еще хуже – слушать их сбивчивые и невнятные рассказы и складывать картинку, которая становилась все непригляднее и непригляднее... Наверняка и слуги заметили, как Штефана корчило от их рассказов.
Склонность местного Дивана лебезить перед турками вызывала недоумение, а манеры отца порой откровенно раздражали. И былая горечь никуда не ушла – что не навестил ни разу в Академии за все годы учебы, что даже на похороны матери не приехал, что женился вторично едва ли не раньше, чем земля на маминой могиле осела! Но что толку лелеять старые обиды или удивляться, что живущие здесь волей-неволей подчиняются законам этого общества? Штефан ведь ждал всего этого, он был готов бороться с собой и справиться – но вот обнаружить в родном доме подлость... Да, подлость! Пусть это сильное слово, пусть язык не поворачивается применять его – к отцу – но ведь это и правда было подло! Ведь беда у дядьки случилась, пока он занимался тем, чем, по совести, отец должен был бы заняться сам.
Штефан опустил пистолет на стол и скомкал в руке тряпку. Пальцы занемели, стоило вспомнить, каково ему пришлось после смерти матери. Оказаться старшим в семье, пусть и было той семьи – он да сестра... Он готовился к окончанию курса, впереди были летние лагеря и каникулы – и вдруг громом среди ясного неба ударила горькая весть. Отпуск он выбивал у коменданта той же ночью, со слезами, соглашаясь на любые условия. Поверить не мог – ведь мамины родные не жалели денег, ее лечил чудесный доктор, а вернейшие слуги окружали неусыпными заботами! Эрцгерцог сжалился, и Штефан на полузагнанном коне к утру был в Вене.
А потом... Соболезнования, письма, денежные дела, отпевание, вынос, похороны... Да, вокруг суетились слуги, какие-то знакомые матери приняли участие в осиротевших детях, а добрейший, несмотря на внешнюю сухость, герр Йозеф Ланц, так и не сумевший спасти маму, и вовсе наведывался ежедневно и помогал чем мог. Но ничто не отменяло того, что хозяином дома оставался Штефан. Он должен был принимать гостей, успокаивать сестру, распоряжаться слугами – и держаться. Держаться, чего бы это ни стоило. До того самого момента, когда на раннем летнем рассвете внизу стукнула, захлопываясь, парадная дверь, донеслись голоса – и стало можно с разбегу прыгнуть с лестницы, вцепиться в сукно военного плаща, уткнуться лицом в знакомый мундир ниже орденского креста на черно-красной ленте – и наконец-то выплакаться за все это время.
Это отец должен был тогда приехать! Это он должен был взять на себя всех посетителей, это он должен был платить докторам с гробовщиками и выправлять бумаги, это он должен был хлопотать о переносе Штефану испытаний в Академии, это он должен был каждый день водить их с Машинкатой на кладбище и не оставлять ни на минуту одних в опустевшем доме, непонятно как успевая и к чиновникам, и в банки, и в пансионы, и к друзьям матери, у которых можно было найти поддержку... Отцу бы и половины этих дел не понадобилось, но он все-таки не приехал, а потом сухо отписал о своей новой женитьбе.
А пока дядька в который раз занимался делами семьи Глоговяну, его собственный дом разоряли какие-то турки, и отец не вмешался! И пусть бы отец был не способен защитить ни своего, ни чужого – ведь и по их землям прошлась та оголтелая банда, грабя крестьян и поджигая деревни. Пусть бы отец потом отказался выступить вместе с Тудором, побоявшись гнева Порты, – трусость плоха сама по себе, но это все-таки еще не предательство.
Штефан закрыл лицо руками. Если бы отец просто отказал Тудору в помощи! Но ведь он не испугался. И не был слишком слаб, чтобы отстоять свое. Он еще и воспользовался этой бедой, напал и разорил часть земель дядьки. И потом не поскупился на взятки логофетам, чтобы выиграть дело...
Неудивительно, что дядька Тудор не отвечал на письма. Он небось и фамилию Глоговяну слышать после всего этого не хочет.
Впервые в жизни Штефан смог понять тех несчастных, которые не вызывали обидчиков на дуэль, а разряжали себе пистолет в голову, чтобы избавиться от позора. Честь мундира, офицерская честь не совместимы с такими поступками! Отцу этого не понять, а был бы сам Штефан чуть старше – пришлось бы ему публично извиняться в офицерском собрании или вовсе стоять у барьера, точно зная, что он даже пистолет поднять не сумеет, потому что оружие его дядькой и подарено... Не иначе – сжалился дядька Тудор, не стал даже отписывать о ссоре, не то что требовать сатисфакции, на которую имел полное право!
Штефан погладил дрожащей ладонью рукоять пистолета и замер, пораженный внезапной мыслью.
Он же отправлял всю почту домой одним пакетом, рассчитывая, что дальше уж письма как-нибудь передадут с оказией. А если отец даже имя дядьки упоминать запрещает... Да получил ли вообще дядька хоть одно письмо? Или так и пребывает в уверенности, что Штефан не то забыл его начисто, не то одобрил отцовское предательство?
Он вскочил и впопыхах едва не запутался в рукавах мундира. Торопливо сунул голову в перевязь, привычно устроил на боку саблю. Покосился на пистолеты – и бросил. Никуда они не денутся.
Перед дверью в гостиную постоял, выравнивая дыхание. Устроил левую руку на эфесе, правой толкнул дверь и вошел строевым шагом.
Отец недоуменно вынул изо рта трубку и воззрился на него неприязненно. Мачеха улыбнулась приветливо-равнодушно, сестра вскинулась над шитьем, и даже братишка оторвался от какого-то занятия...
– Отец, я хотел бы с тобой серьезно поговорить, – решительно заявил Штефан, в душе все-таки обмирая и размышляя, не лучше ли будет дождаться случая для беседы наедине. Нет, все-таки пусть все слышат!
Николае хмыкнул и ткнул в него чубуком.
– Судя по твоему параду, ты что-то надумал о своем будущем?
– Нет. Я хотел поговорить с тобой про Тудора.
Николае нахмурился и сжал кулак.
– Я сказал, что запрещаю произносить это имя...
– Почему? – Штефан продолжал стоять, вытянувшись почти как на плацу, и неотрывно смотрел отцу в глаза. Разговор будет нелегким, и отец не обрадуется, но отступиться уже невозможно. – После всего, что Тудор сделал для нашей семьи...
Договорить не удалось – отец впечатал в стол кулак. Прошипел негромко:
– Молчать!.. – лицо его незнакомо исказилось, и от этого вида у Штефана по хребту покатился липкий озноб. – Щенок неблагодарный! Прокляну! Чтоб я больше не слышал!
Штефан упрямо замотал головой.
– Отец, пойми же! Я не могу молчать, пока не услышу объяснений.
– Объяснений? – ядовито переспросил Николае. – Это я должен давать объяснения?! Тебе?!
– Отец, я прошу, – выдержки все-таки не хватило, голос почти сорвался, – я умоляю тебя, объясни, как ты мог так поступить!
– Поступить – как?
Штефану отчаянно захотелось прижать руку к губам, чтобы не ляпнуть то, что было слишком страшно выговорить. Услужливая память вовремя подсунула другой вопрос, чуть более безобидный...
– Я узнал, что те турки прошлись и по нашим землям. Почему ты не стал протестовать? Ведь и наши люди пострадали!
Отец, казалось, на миг оторопел. Потом откинулся на спинку кресла и недобро сощурился.
– Ты дурак? Или все-таки в карбонарии подался? Против кого я должен был протестовать? Против султана? Об этом ты хотел со мной поговорить? – он фыркнул и продолжил с прежним ядом, постепенно возвышая голос: – Слава Богу, я достаточно богат, чтобы пара спаленных сараев не сделала меня враз санкюлотом и не повела на баррикады! И если бы ты ценил честь рода, а не читал вредоумные книги, ты бы не требовал с меня объяснений! – он вдруг сорвался на крик: – И не потребуешь впредь! Я знал, что ты успел нахвататься вольтерьянства в своих Европах! Я знал, что ты читал вредоумные книги! Но что ты потребуешь от меня объяснений?!
Кровь бросилась в голову так, что Штефан едва на ногах устоял.
Знал? Откуда отец мог знать про книги?! Да, он писал, но писал не ему!
– Штефанел! – сестра вскочила, метнулась, попыталась удерживать.
Штефан стряхнул с рукава ее пальцы, шагнул вперед, чувствуя, что уже почти не владеет собой. Сбоку хлопнула дверь, простучали по коридору каблуки, и стало ужасно тихо.
– Куда ты дел мои письма?
– В печку, где им и место! – рявкнул Николае, грохнув кулаком по столу. – Нашелся тут, Марат недоделанный! Всю семью чуть под топор не подвел! Благодари, щенок, что я их просто спалил, наши враги были бы рады отдать их Порте!
Горло сдавило судорогой, и комната расплылась перед глазами. Штефан хватал губами воздух. Отец... отец читал письма... Чужие письма!..
Он бы, наверное, упал – так закружилась голова, но в дверь проскользнул Петру, с ним ворвался сквозняк, и Штефан наконец продышался, только на глаза навернулись слезы.
Слуга огляделся, покачал головой, шагнул было к господину и остановился, напоровшись на полный ярости взгляд.
– Вон! – рявкнул Николае.
Уж не понять, к кому обращался, но слуга покорно попятился к выходу, и даже мачеха поднялась, одной рукой поправляя на голове тюрбан, а другой крепко сжимая руку Костаке. Петру посторонился, чтобы пропустить боярыню.
Штефан еще успел увидеть, как старик вновь покачал головой и одними губами попросил: «Не надо, боер!» – прежде, чем прикрыть дверь снаружи. Но это было уже все равно. Мир рушился на глазах, и ни опоры, ни веры в нем не оставалось. Где-то в глубине души до последнего тлела надежда, что ссора отца и дядьки окажется просто чудовищным недоразумением. А вместо этого – еще одно предательство!
Он выпрямился, стиснув эфес в ладони, и заговорил, стараясь, чтобы голос не дрожал:
– Читать чужую переписку – это подлость, отец. Такая же подлость, как захватить чужую землю.
– Что-о-о? – Николае вновь приподнялся в кресле. – Да как ты с отцом разговариваешь?! Мой сын за моей спиной снюхался с врагом, а я не должен это читать?! Смотри, какая цаца, в ножки прикажешь кланяться за твое предательство?!
– С каких пор Тудор тебе врагом стал? Это ты его в Вену услал и не помог, когда его через это турки ограбили!
– Ты что несешь, мерзавец?!
– Мне стыдно за тебя, – твердо сказал Штефан, уже ни о чем не заботясь. Он вдруг отчетливо понял, как следует поступить. – Я поеду к Тудору и попрошу прощения. Не хочу, чтобы он считал всех нас неблагодарными мерзавцами.
Николае вскочил на ноги и швырнул в него чубук.
– Посмей только, и можешь не возвращаться!
Трубка пролетела над самым плечом, но выдержки достало не уклониться.
– Посмею. Если ты забыл, кто деду помогал, кто свои дела ради наших забывал... – голос все-таки сорвался, но Штефан сглотнул и договорил: – То я никогда не забуду, кто мою маму хоронил!..
– Ах, ма-а-му! – Николае вдруг схватился за сердце и оперся на кресло, тяжко дыша. – Ах ты, гаденыш, вот чем попрекаешь! В самом деле, кому бы сучку хоронить, как не кобелю, который к ней таскался!
– Ч-что?.. – язык застрял в глотке, и рука потянулась нашарить рукоятку за поясом, и жаль стало оставленных пистолетов – он бы выстрелил, не раздумывая! – Не смей... Не смей про маму... так...
– Не сметь?! – рявкнул отец. – Мерзавец неблагодарный! Весь в свою потаскуху-мамашу! Мало, что с приказчиком путалась, так совести не хватило даже в подоле не принести! Мой сын бы никогда...
– Да хорошо бы не твой! – заорал Штефан, в бессильной ярости сжимая эфес. – Я бы хоть убить тебя мог за маму!
– Вон из моего дома! – хлесткий удар обжег лицо, во рту стало враз солоно. И сквозь звон от пощечины едва донеслось последнее, презрительное и едкое: – Выблядок Тудоровский!
Штефан развернулся и выскочил в коридор, почти ничего не видя сквозь застящую глаза багровую муть и слезы. Едва не сшиб с ног старого Петру, который хотел заступить ему дорогу у самых дверей, налетел так, что старик охнул и шарахнулся, и Штефан пробежал дальше. А в спину ему неслись истошные вопли: «Не держать! Убирайся! Проклинаю!»
Он добрался до комнаты, захлопнул дверь и сполз по ней на пол. Все происходящее казалось каким-то кошмарным сном. Не то что осмыслить, толком осознать случившееся не получалось. Перед глазами все стояло перекошенное лицо отца, а в ушах слышались его крики.
За что? Как он мог так – про маму?
Сколько он просидел, Штефан не смог бы сказать даже под дулом пистолета. Когда из разбитой губы перестала идти кровь, он почувствовал, что неподвижность и тишина стали невыносимы, и все-таки поднялся. Ноги подкашивались: едва доплелся до стола. Графинчик с водой приятно охолодил ладонь, и захотелось швырнуть его в стену, чтобы кошмар закончился.
Штефан с трудом пересилил себя и поднял графин. Первый глоток сделал с трудом, но тотчас начал жадно глотать, захлебываясь, проливая половину. Холодные струйки побежали по подбородку, затекая за воротник. Он с трудом оторвался от горлышка, плеснул воды на ладонь и вытер лицо. Стало чуть легче. Он наклонил голову и вывернул весь графин себе на затылок. За шиворот хлынуло мокрым холодом, на полу растеклась лужа, но в голове немного прояснилось.
Штефан отставил пустой графин. В углу валялись брошенные в день приезда седельные сумки. Так толком и не разобранные. Основную часть вещей он отправил из Вены почтовой каретой, а сам добирался верхом.
– Боер... – послышался от двери голос Петру.
Штефан даже не вздрогнул, хотя за своими мыслями и не слышал, как кто-то вошел в комнату. Он покосился через плечо, перехватил жалостливый взгляд и тихо попросил:
– Петру... Вели, чтобы моего гнедого заседлали.
Тот по-стариковски всплеснул руками.
– Да как же это, боер? Куда ты?
При старике почему-то стало легче. Штефан почти весело швырнул на стол раскрытую сумку, сгреб в тряпку разбросанный комплект для чистки оружия. Следом отправился мешочек с пулями. За пистолет он взялся и вовсе твердой рукой.
– Ты же сам слышал, как... господин Николае, – назвать этого человека сейчас отцом язык не повернулся, – велел мне убираться.
Петру ахнул, шагнул к нему, ухватился за сумку.
– Да что ты, боер, Господи помилуй! Или ты его нрава не знаешь?
Штефан молча протянул руку, но старик умоляюще отступил, не давая сумки.
– Голубчик мой! Боер Штефанел! Да помилуй, родной, что ж ты все за чистую монету-то?.. – он пятился назад, и Штефан шел за ним, чувствуя себя полным недоумком. – Да попей водички, сам охолони, он ведь к утру отойдет! Ты только не перечь ему, родной, Христом-богом прошу, не перечь снова! Повинись лучше, прощения попроси! Все и наладится!
– Что наладится, Петру? Он отойдет, говоришь?! А я?! Отдай!
Штефан рванул к себе несчастную сумку, оттуда что-то вывалилось, и Петру, тяжко качая седой головой, опустился на колени.
– Ой, порох! Ой, беда-то какая!.. Да куды ж дите отпустят... Да попей ты водички, остынь, спать ложись! Ночь на дворе!..
Штефан его больше не слушал. Вернув сумку на стол, он отпер ящики и теперь рылся в них, вытаскивал остатки денег и швырял, не пересчитывая. Под руку вдруг подвернулись часы – дедовы, с красивыми брелоками, и рука дрогнула. Как же? Уехать?.. Отсюда?..
Петру, видно, приметил эту заминку – шумно завздыхал над ухом.
– О дедовой памяти бы подумал, боер! Каково бы господину Ионицэ сейчас?
– Кто подумал о памяти моей матери? – отрезал Штефан. – Я не собираюсь оставаться в доме, где мамину могилу поливают помоями!
Он сжал часы в ладони. Дед подарил их ему. Дед вырастил Тудора как родного сына. Дед обожал маму. Дед бы его сейчас понял.
Решительно выбросил часы на тряпье и вдруг всей шкурой почувствовал пристальный взгляд Петру.
– Ты бы не горячился, боер, – тихо выговорил старик, и Штефан медленно обернулся, закипая от бешенства. Значит, и слуги готовы повторять эту гнусную клевету, которой отец прикрывает свою подлость? Значит, они это слышали? Значит, не в первый раз...
Он увидел лицо старика и обмер. Петру смотрел на него с жалостью.
– Ты что?.. – прошептал он враз окостеневшими губами. – Ты что, Петру?.. Это же... – догадка ударила, будто рогатина, внезапно и больно, до самого сердца. – Так это правда?!
Петру с ненужной бережностью опустил на стол ворох подобранного платья.
– Не мое это дело – в хозяйские дела лезть, боер. Не мое.
Штефан, не раздумывая, прыгнул к нему, ухватил за плечи, встряхнул:
– Это правда?!
Старик отстранил его руки и со спокойным достоинством сказал:
– Упаси Господь, чтоб в этом доме кто-то из слуг взялся худое слово сказать про твою матушку, боер Штефанел. Добрая она была женщина и несчастная, госпожа Нелуца, век помнить и молиться за ее чистую душеньку, чтобы дал ей Господь на том свете все, чего не додал на этом. Но ведь ты сам уже не дитя, понимать должен, что батюшка твой иначе глядеть не может! А поберечь его – долг, которого и госпожа Нелуца не забывала!
Если бы земля разверзлась, Штефану было бы легче. Мама! Дядька Тудор! Да нет же, нет, невозможно! Но тут Петру отвел глаза, видно, все-таки смутившись, и этого хватило, чтобы осознание обрушилось в полной мере.
Штефан сделал два шага и опустился на пол, привалившись спиной к кровати. Ноги не держали. Мгновение назад казалось, что хуже быть уже не может, но сейчас рухнуло даже то немногое, что оставалось, во что он еще верил...
И что теперь? Куда?
Мыслей не было. Но и оставаться в этом доме, кланяться и извиняться перед Николае тоже казалось немыслимым.
– Петру, попроси заседлать гнедого, – снова повторил он. Прочь отсюда. Все равно куда. Только подальше!
– Уже вечерню отзвонили, – тихо заметил Петру. – Куда же ты поедешь, боер?
Штефан молчал. Старик вздохнул, перетряхнул сумку. Начал сворачивать сменное платье, аккуратно перепаковал оружейную масленку и тряпки, чтобы ничего не испачкать. «Значит, уеду, – тупо промелькнуло в голове. – Поскорее бы...»
Петру надавил ладонью на округлившуюся сумку, другой рукой затянул ремешок. Штефан оперся локтем о кровать и утвердился на ногах.
– Спасибо, – выговорил с трудом.
– Не за что, боер, – хмуро ответил старик. – Если господин или боярыня спросят, скажу, что ты голову остудить поехал. Но он не спросит – сердце у него прихватило, как есть два дня пролежит, а она подле него занята будет. Езжай с богом. Глядишь, по дороге и одумаешься, – он сердито сунул сумку подмышку, бросил на стол несколько снаряженных патронов. – Пистоли заряди, пока я коня велю оседлать.
Штефан растерянно проводил его взглядом, чувствуя тень вялого любопытства. С чего бы вдруг Петру затеял его покрывать?.. Но совет показался разумным, и он успел загнать по пуле в оба ствола и засунуть пистолеты за пояс, а заодно и пригладить волосы гребнем, пока старый слуга вернулся.
– Пошли, что ли, боер, – неприветливо окликнул тот. – Коня я тебе сам заседлал, пока конюхов нет. Как есть, твой бес коновязь обломает!
Когда Штефан уже сидел верхом, старик, опуская покрышку седла и перетягивая путлище[19] стремени, чтобы убрать пряжку, вдруг поднял глаза и негромко и веско сказал:
– Через горы ночью даже не думай. Там такой спуск с тропы, что гроб верный! По дороге к утру будешь.
– Спуск – где? – изумился Штефан.
Петру усмехнулся, будто услышал речи несмышленыша.
– Да с тропы на Клошани, у поворота. Тудорова денщика лошадь там как-то шею свернула, и самого изломало, только к вечеру к тракту-то и выполз, проезжие подобрали. И Тудор сам дважды по ночи кувыркался, даром, что кобыла у него кровная гуцулка[20] была! Да кому суждено быть повешенным, тот уж не утонет... Ступай, боер, с богом!
Штефан окаменел.
– Мне в Клошани... не по пути, – прошептал он, чувствуя, что вот-вот разрыдается.
– Ладно, – отмахнулся Петру и вдруг схватил его за руку и притянул к себе. Торопливо перекрестил, поцеловал в лоб и отпихнул, когда гнедой затанцевал с испугу. – Господь храни тебя, дитятко, ох, до седьмого колена грехи отцов... Постой, боер, шапку-то забыл!
Штефан не выдержал. Дал гнедому шенкеля так, что тот взвился, с места дернул в галоп и помчался знакомыми с детства тропинками туда, где уже стремительно укатывался за горы алый круг вечернего солнца.
На ночевку он остановился, когда уже давно стемнело. Просто свернул с дороги к ближайшей рощице. И то лишь потому, что гнедой притомился, и надо было дать ему роздых, напоить, обиходить. А то бы так и несся, даже не разбирая куда, лишь бы подальше.
С конем в поводу Штефан плутал по опушке рощицы, выпугивая из травы сонных жаворонков, пока не наткнулся на говорливый ручеек. Гнедой жадно пил, и Штефан встал рядом на колени – смыть дорожную пыль, заскорузлой коркой высохшую на лице вместе со слезами. Он и не заметил, что почти всю дорогу проплакал. А может, это ветер выдавливал слезы?..
От холодной воды заломило зубы, и когда Штефан привязал коня на выпас, то уже чувствовал озноб. То ли усталость, то ли нервы сказались... Хорошо еще, ночь выдалась лунная, не пришлось совсем впотьмах шишки набивать, пока сушняка на костер набрал. А когда полез в сумку за спичками, припасенными еще с Вены, обнаружил там каравай хлеба, кусок солонины и даже завязанную узелком чистую тряпицу с солью, которых он не брал.
Видно, Петру сунул, благослови, Господь, добрую душу.
Пока занимался конем и обустраивался, еще получалось не думать, а вот теперь – накатило. От хлеба тянуло вкусным домашним запахом, и в горле снова встал комок. Еще утром все в жизни казалось просто и понятно. Да, может, не так, как хотелось, но понятно. А теперь – что?
Отец, с его подлостью. Оттягать в проплаченном суде чужие земли, прочесть письма, адресованные другому, вылить ушат грязи на могилу мамы... Да полно, отец ли он вообще?
Мама, красавица, умница, высокородная княжна и чистый небесный ангел... Неверная жена. Почему она так поступила?
Дядька Тудор, идеал на всю жизнь, отважный, благородный, боевой офицер, человек чести. Как он мог крутить романы с женой человека, который был ему едва ли не братом, в доме, где его вырастили из милости, но принимали как члена семьи?
Как они все могли?!
И хотелось бы забыть все это как страшный сон, не верить, опровергнуть, да только что тут сделаешь?
Сейчас, прокручивая в голове детские воспоминания, Штефан только находил подтверждения тому, во что до сих пор не хотелось верить.
Вежливое, порою вплоть до официальности общение родителей... Он ясно помнил, как мать опускала глаза и сдержанно кивала на слова отца – и как светлела лицом и улыбалась дядьке. Как они порой переглядывались, сколько разговоров вели между собой, только им и понятных! Обо всем на свете, от устройства новой молочной или последних назначенных налогов до спора о смысле строфы из «Илиады»...
А потом мама начала быстро уставать и кашлять и уехала подальше от отца, в Вену, где в ставший черным весенний день умерла внезапно и страшно от легочного кровотечения. О чем она думала? Или, скорее, о ком?
Штефан уронил голову на руки. Он все время вспоминал только свои горести и дядькины утешения, а теперь вдруг вспомнил, и с каким лицом дядька тогда стоял у могилы. И ходил каждый день, ходил, даже когда Штефан вернулся в Термилак, а Машинката оказалась в пансионе...
Машинката, Марица, фройляйн Марихен! Сестричка, про которую отец даже слушать не захотел. Которую, вместо того, чтобы забрать домой после смерти матери, спешно устроили в пансион при монастыре, да еще и при католическом, хотя монастырей и в Валахии хоть отбавляй. Почему? Зачем? Чтобы получила достойное воспитание в Европе? Или потому, что у нее дядькины глаза?
И снова отец. Если знал – почему молчал? Почему не отказал дядьке от дома, не потребовал сатисфакции, не развелся, в конце концов, а затеял сводить счеты только после смерти матери, да таким вот образом? Да почему не пристрелил обоих вгорячах, если так злился, как выместил все теперь?.. Трусость? Неплохая добавка к подлости!
И этого человека он до сего дня считал отцом! А тот, другой, разве лучше получается?
И всяко он сын своей матери...
Штефан проворочался едва не до рассвета, так и не уснув. Его то затягивало ощущение отвратительной липкой грязи, то накатывала лютая тоска – по братишке с сестренкой, оставшимся дома, по высоким окнам белого поместья и ухоженной клумбе, на которую изредка по недосмотру прислуги забредали квохчущие несушки. По родным лицам слуг и крестьянским гуляньям в праздники, по всем детским мечтам. По деду. По матери. По маленькой Машинкате. По дядьке, черт возьми, что греха таить. Может, все-таки доехать до него? Спросить прямо – как же так? Как же ты мог?..
А он в ответ – а как вы могли? И не объяснишь ведь про переписку, может, и слушать не станет! Нет, невыносимо. У обиженного потребовать объяснений! А пистолет на него Штефан все равно не подымет. И смотреть – страшно. Страшно увидеть ту самую грязь, в которую плюхнулся сегодня всем телом и увяз, как телок в трясине...
Признав, что поспать не получится, Штефан сел, подтянул к себе сумку и достал кошелек. Прилежно начал пересчитывать деньги. Следовало подумать о том, что делать дальше. Да и пытаться что-то спланировать было легче, чем водить все это по кругу в голове, снова и снова, как слепую лошадь у жернова.
Отец. Мать. Дядька. Почему? Как они все могли?
Конвенционных талеров[21] было не так уж много, а разменной мелочи и вовсе почти не осталось. По дороге из Австрии домой он особо не экономил. В голову не приходило, что наступит время считать каждый грош, потому что взять негде и из дому не вышлют. Потому что и дома-то у него теперь нет. Хотя родное поместье за годы, проведенные в Академии, домом он считать отвык...
Академия! В голове вдруг сперва неопределенно замаячил, а потом начал все более и более четко вырисовываться план. Приезжие-то обычно полный курс не заканчивали. Выпускные кадетские экзамены – и довольно, чтобы дома устроиться, как и он сам думал. Дальше учились только те, кто думал делать карьеру в Австрии по военной линии. И ведь не только боярские сынки, там и мещане были, и многие учились за казенный кошт, и стипендии на жизнь хватало, а потом можно было не сомневаться в армейском жаловании. В Академии и приятели остались, взять хоть сердечного друга Лайоша, за разговор с которым сейчас можно было бы душу дьяволу заложить, потому что этот товарищ никогда не подведет и криво не рассудит! И комендант Академии, сам эрцгерцог Иоанн, несколько раз отмечал прилежание Штефана, и офицеры его знают, и этот год он едва ли не лучшим закончил. Так почему бы не вернуться в Академию? В конце концов, среди венских друзей матери есть влиятельные люди, быть может, замолвят словечко перед комендантом... И сестричка рядом будет! Он уже по ней соскучился, хоть и девчонка!
А полный курс Термилака – это офицерский чин и место в армии. Пусть и австрийской, но куда ему деваться? Не в приказчики же идти. И от Валахии с ее вороватыми чиновниками подальше. Или наоборот – на границу, в Трансильванию. Чтобы горы, дороги – как здесь...
Штефан еще раз пересчитал деньги. Если экономить на себе, есть попроще и, где можно, – в поле ночевать или по сеновалам, а не номера снимать, должно хватить. А если что, можно продать часы. Уже за границей. Тогда точно хватит. Дед его поймет и не обидится. Дед всегда понимал, что без денег совсем никуда. Только дед и остался вне этой грязной лужи, которую так хочется вытряхнуть из головы... Дед и младшая сестренка, которая ни в чем не виновата. Да вон гнедой еще. Удивляется, наверное, бедняга, овса ждет... Чтобы прокормить коня, придется в Термилаке только на стипендию учиться, из кожи вон – но коня не продавать. Какой офицер без коня, а такого коня ему и после окончания Академии взять будет неоткуда. Значит, коня надо беречь. Как и пистолеты. А вот часы продать можно. Дед бы понял.
Когда план сложился, стало немного легче. Хотя бы появилась цель: куда двигаться и что делать. Дальше почти как на учениях: умыться, поесть, собраться, прикинуть маршрут. Только вот уже когда оседлал коня, когда убирал пистолеты в ольстры[22], снова вспомнился тот, кто ему пистолеты эти подарил. Дядька Тудор.
Видеть его сейчас Штефан готов не был. Это когда он только отца виноватым считал, готов был сорваться, извиняться за чужие грехи. А теперь-то что? Как ни крути, правой стороны не найдешь. Что отец, что дядька, и ты между ними, как в мельничный жернов попал. Да еще поди пойми, кто из них тебе отец? Николае, конечно, в запале бросил, да только если б не было у него сомнений, то не сказал бы. Не станешь же у дядьки в лоб спрашивать? А если и спросишь, уверен, что хочешь слышать ответ?
Нет, видеть сейчас дядьку Штефан не хотел. Но и уехать просто так тоже не мог. Все-таки слишком много хорошего он видел от дядьки Тудора, чтобы перечеркнуть это все разом. Не хотелось, чтобы тот считал, что он такой же, как Николае, что одобрил бесчестный поступок. А с другой стороны, оставалось то самое проклятое «Как он мог?», разъедающая душу ядом горечь от крушения идеала, на который всю жизнь равнялся...
И если уж рвать с прошлой жизнью, то окончательно, раздав все долги и поставив все точки. Значит, с дядькой следовало объясниться.
Решение пришло само собой – написать письмо. На посыльного денег не хватит, но если проехать через пограничную заставу и попросить передать... Только заставу бы выбрать подальше от Клошани, чтобы ненароком не столкнуться!
Штефан мысленно представил карту и кивнул сам себе. Даже круг особо делать не придется, все равно уже на юг забрал, промчавшись прошлый день по тракту. А дядька Тудор – среди пандуров личность известная, письмо точно не потеряют, передадут. И там его уж точно никто в огонь не кинет.
С этими мыслями он вскочил в седло, тронул коня шагом, прокручивая в голове строчки пока еще не написанного послания. Выехал на дорогу и вновь повернул коня на запад. Впрочем, дорога стала забирать вверх, на ней кое-где попадались камни, а за своими мыслями Штефан не всегда замечал, что гнедой не слишком спешит перебирать ногами, то и дело останавливаясь и объедая зелень с придорожных кустов. Порой Штефан спохватывался, подбирал поводья, давал шенкеля, и гнедой ненадолго ускорял шаг, но стоило Штефану отвлечься, снова почти останавливался.
Когда письмо в голове сложилось до последнего слова, Штефан обнаружил, что за день проехал куда меньше, чем собирался, и теперь ночь застигала его вдали от человеческого жилья. Последнюю деревушку он миновал еще пару часов назад, а раз за временем не следил, то и не сообразил, что стоило бы остановиться. Так что ночевать снова пришлось на голой земле, да еще куда более каменистой, чем накануне. Хорошо хоть, родник нашелся да удалось набрать сушняка на костер. На ужин ушли остатки хлеба с солониной, и Штефан только вздохнул, понимая, что завтракать будет уже нечем.
Гнедому место тоже не понравилось. Он бродил вокруг на привязи, нервно всхрапывал, косясь в сторону уже близких гор, и брезгливо возил губами по земле, выкусывая редкую травку. Штефан снова вздохнул и мысленно повинился перед конем за скудную пищу. Свернулся возле костерка и попытался уснуть, продолжая повторять про себя отрепетированное послание.
Проворочался до восхода луны, которая принесла с собой не только призрачный свет, но и неожиданный по летнему времени холод. Вот когда пришлось пожалеть о забытом головном уборе! Он ежился так и этак, пытался втянуть руки в рукава и все-таки отчаянно мерз. Запас сушняка таял на глазах, дважды пришлось подниматься и собирать еще. Пока костерок горел ярко, Штефан умудрялся задремать сидя, обхватив колени руками. Но огонь слишком быстро пожирал тонкие ветки, и холод вновь начинал донимал с прежней силой, не позволяя уснуть по-настоящему.
Перед рассветом легла роса, и Штефан поднялся, с трудом разгибая окостеневшие ноги и стараясь не стучать зубами. Он так продрог, что еле вскарабкался в седло. Обрывки сна не принесли ни отдыха, ни облегчения, скорее даже наоборот – отчаянно захотелось домой, под теплое одеяло, или хотя бы в казарму и на плац, чтобы согреться... И увидеть живых людей.
Гнедой тоже зябко подрагивал мокрой шкурой и все пытался повернуть морду в сторону далекого стойла. Штефан решительно развернул его теперь прямо на запад. Вряд ли в боевом походе будет намного легче, так что надо уже привыкать заранее. Правда, в боевом походе вечером и утром была бы горячая еда. Или хотя бы сухомятка...
Штефан старательно покопался в памяти, припоминая окрестности. Кажется, относительно неподалеку был какой-то захудалый постоялый двор. Сам-то он мог бы и еще потерпеть, но вот силы коня надо беречь, а значит – нужны и овес, и сено, и теплая выстойка хоть на пару часов. Заодно и самому можно перехватить хоть мамалыги с горячим сбитнем. Посидеть среди людей, обдумать дальнейшие планы.
И написать письмо.
К полудню вершины гор затянула серая хмарь, воздух был напитан холодной влагой. Таган стоял под навесом, и большинство посетителей постоялого двора, уплетавших свежую мамалыгу[23], неосознанно норовили пододвинуться поближе к огню хотя бы одним боком. Народ был пестрый, какой можно увидеть разве что в приграничье. Двое греков, одетые турками и курившие наргиле[24]. Несколько бродяг откровенно гайдуцкого[25] вида в овчинных жилетах мехом наружу. Какие-то проезжие крестьяне, не то батраки, посланные по хозяйским делам, не то мелкие торговцы. Эти сидели далеко от огня тесной компанией, косились на гайдуков и, хоть вполглаза, но приглядывали за своими крытыми возками... Все были вооружены: ножи, тесаки, у проезжих крестьян и греков за поясами виднелись пистоли. Приграничье – не самое спокойное место.
На верхней ступеньке всхода развалился живописно оборванный цыган. Он ничего не ел, очевидно, будучи лишенным здесь кредита, зато курил крепчайший турецкий табак. Дымом тянуло под навес, и остальные украдкой воротили носы, но цыгану и горя было мало: он поминутно выпускал все новые клубы и бесцеремонно дергал за полы хозяина постоялого двора, что стоял рядом, прислонившись к балясине.
– Продай коня! – визгливо упрашивал он. – Продай коня, дяденька, на что тебе эта кляча?
– Не твоего ума дело, – огрызался хозяин. – Отвали, пока со двора не прогнал!
– Ой, какой злой дяденька, – умилялся в ответ цыган. – Да эту развалину кормить – только деньги тратить! А я его надую и загоню втридорога. Хочешь, тебе еще треть отдам?
– Пошел в задницу! – рявкнул наконец хозяин, осатанев. – Сам ты развалина! Этот конь со мной на войну ходил!
Цыган ойкнул, приложил ладонь к губам и надолго отстал. Потом вновь затянулся, выпустил дым и захохотал:
– Ой, дяденька, а ты, часом, не цыган ли сам? Добро, не стану к тебе приставать больше, вижу, нашей крови! А все-таки у меня теперь разве гроши... Да здесь хороших лошадей-то не найти...
– Смотри мне, – буркнул все еще обозленный хозяин. – Сведешь старичка – я ведь пандурам Симеона на заставу свистну, они тебя враз по всем горам размотают, сволота бесштанная.
– Ладно, дяденька, – примирительно начал цыган и вдруг приподнялся с крыльца, округляя глаза. – Гля, какое... явление!
Явление имело вид входящего в воротца плетня гнедого липпициана под отличным строевым седлом. Конь всхрапывал и раздувал темные ноздри, потряхивая длинной спутанной гривой, шкура его потемнела от влаги, и начищенным серебром горела на морде белая проточина. Сердце цыгана зашлось от такой красоты, и он почти не приметил хозяина лошади. А вот гайдуки переглянулись.
Боярин, по виду совсем уж из высокородных, в седле сидел ловко, не хуже своего липпициана вскинув непокрытую светлую голову и расправив плечи, обтянутые недешевым мундиром, в котором местные еще могли опознать австрийский, а вот узнать войсковую принадлежность им было бы уже мудрено. Осадив храпящего коня посреди двора и глядя выше голов сидящих под навесом, он вполне начальственным голосом окликнул хозяина. Гайдуки переглянулись вновь, на сей раз многозначительно: вслед за ним никто не явился.
Стоило хозяину подойти, как боярин потрепал коня по шее и спрыгнул наземь. Тут-то и стало видно, что хотя за поясом его торчит рукоять пистолета, а у левого бедра привешена недурная сабелька, да и росточком бог не обидел, боярин по-юношески легок, будто вытянувшись, еще не успел заматереть и раздаться в плечах. А уж на лицо и вовсе мальчишка – над верхней губой размазанная грязь сделала видимыми едва пробившиеся светлые усики. Мундирчик тоже оказался в пятнах, будто в нем пару-тройку ночей спали у костра, а в карих, больших, как у девицы, глазах была почти детская усталость, но стоило кому-то из гайдуков фыркнуть, как парень, подскочив на месте, схватился за пистолет. Потом закусил губу, медленно разжал руку и, вздернув голову, прошел под навес.
Цыган, совсем уж было задохнувшийся от вида липпициана, потер собственный подбородок и глубоко задумался.
Парнишка прошел мимо него под навес, едва удостоив косым взглядом, чтобы убрал ноги с прохода. Потребовал себе мамалыги и чего-нибудь горячего – попить. Несмотря на уверенную повадку парня, уголки рта у него все-таки подрагивали, и озирался он немного затравленно.
Когда хозяин притащил обед, то внезапно потребовал с «господина» плату вперед. Тот смерил хозяина таким взглядом, будто с ним заговорила силосная яма, но полез за кошельком. Вытащил, опустил на стол – кошелек отозвался приятным звоном.
Все во дворе замерло. Покривился даже корчмарь.
– Да убери ты кошель, боер, – одними губами прошептал он. – И откуда ты такой взялся?
Юный боярин явственно осознал промах, но сдаваться не пожелал. Бросил сквозь стиснутые зубы:
– Откуда взялся, там уже нету, – и шевельнулся, поправляя пистолет за поясом.
Корчмарь усмехнулся и побыстрее сгреб серебряный гульден[26]. Наклонился к уху мальчишки, шепнул:
– Дай еще один, боер, я тебе разменяю. Неча флоринами[27] по таким дырам светить. И это... Может, тебе сопровождающих выделить, хоть до заставы?
Мальчишка снова ответил презрительным взглядом.
– Еще чего. Не впервой одному ездить. А если хочешь услужить, подай мне еще бумаги лист и перо с чернильницей.
– Бумага дороже мамалыги встанет, боер, – предупредил корчмарь, изумленный таким приказанием.
– Ну так возьми из сдачи, – огрызнулся тот. – Да не дери, смотри, я ведь цены-то знаю!
– Не шуми, боер, – почти добродушно погрозил пальцем корчмарь. – Не у себя в усадьбе, чай. Бумагу дам, перо только у меня паршивое, а в чернильнице, может, таракан какой засох. Так что дорого не сдеру. А про сопровождение ты подумай, здесь места глухие, – и доверительно шепнул на ухо: – Народ разный попадается.
Юный боярин скривился.
– Будто я не знаю, что здесь до пандурской заставы на границе палкой докинуть можно!
Корчмарь утомился уговаривать и пожал плечами.
– Как господин прикажет.
Цыган продолжал наблюдать. Мальчишка с жаром накинулся на мамалыгу и хлеб, но стоило хозяину принести дешевую серую бумагу и перо с чернильницей, загрустил и даже про еду забыл. А может, успел утолить первый голод. Писал он споро, только изредка замирал и тяжко переводил дыхание, потирая поверх воротника горло. Раз даже незаметно щеку вытер. Закончив письмо, долго сидел, глядя перед собой остекленевшими глазами. Со вздохом свернул бумагу, капнул воска со свечи. Печатки у него не было – притиснул монеткой, выданной хозяином, и сунул за отворот мундира. Снова принялся за еду, но уже медленнее и будто с трудом.
Бродяги-гайдуки все это время тихонько шушукались. Потом вдруг расплатились и тесной кучкой покинули постоялый двор, продолжая переговариваться вполголоса.
Цыган почесал в затылке: конь, конечно, был прекрасен, но соваться ему что-то расхотелось. Да и глаза юного боярина ему теперь не нравились: плескалось в них на самом донышке что-то темное, мрачное и отчаянное... Конечно, щенок совсем, конечно, без охраны и в дальней дороге – вон как деньги бережет, но чутье подсказывало цыгану: парень дошел до той грани, за которой человек творит неведомо что, даже не понимая своих деяний. К дьяволу связываться с сумасшедшим, какой бы легкой добычей тот ни выглядел! К тому же, бродяги явно положили глаз и на кошелек, и на коня с хорошим седлом, а у мальчишки за поясом пистоль, и если цыган не ослеп, то второй остался в ольстре на гнедом...
Он так и просидел, размышляя и покуривая, пока боярин не закончил нехитрый обед и не встал. Коня ему подвели быстро, и он сноровисто вскочил в седло, едва коснувшись носком стремени. Разобрал поводья, потрепал гнедого по шее и что-то шепнул ему на ухо.
Корчмарь еще раз попробовал предложить боеру послать с ним слуг, но тот вновь огрызнулся, и хозяин со вздохом проводил его со двора. Цыган тоже вздохнул вслед: сытый липпициан играл, бочил, охлестывал себя хвостом по бокам... Уносил с собой чужую душу. Вот только цыган ни единого мига не жалел о своем решении: все-таки глаза у мальчишки были очень и очень нехорошие.
Время показало, что он поставил на правильную лошадь. Когда в распадке дорогу гнедому преградили двое оборванцев в овчинных жилетах и с тесаками в руках, а еще четверо ссыпались со склонов с боков и сзади, Штефан не стал слушать, что ему обещают оставить жизнь. Он и не слышал толком ничего, от усталости и недосыпа пребывая уже где-то за гранью реальности.
Не спеша вынул пистолеты из ольстров, взвел курки. Подождал немного – бродяги с дороги не отошли, даже засмеялись и стали подначивать, мол, не выстрелишь.
Они стояли очень близко, целиться было ни к чему, а после всего пережитого эта беда оказалась последним перышком, которое ломает спину верблюда, и на последствия стало совершенно наплевать...
Штефан молча вытянул руки и разрядил пистолеты в бородатые рожи.