В этом году зима в горах наступила рано, неся с собой ураганы и метели, быстро мчавшиеся по небу тучи и ледяные туманы, и Пауль Верденфельс впервые познакомился со всей суровостью и неприветливостью местного климата. Он казался самому себе узником в Фельзенеке и приходил в отчаяние от окружающих его пустоты и безлюдья. Он даже не мог больше наслаждаться видом Розенберга, так как из окон его комнат видно было одно только колышащееся море тумана.
Кроме того, молодой человек не мог не признаться самому себе, что впал у дяди в полную немилость. Со дня последнего разговора они не виделись, прежние кратковременные посещения дядиных покоев совершенно прекратились. Барон не посылал больше за племянником и сам не выходил из своих комнат. Казалось, он совершенно забыл о существовании Пауля.
Но вот погода изменилась. Буря стихла, туман исчез, и появившееся наконец солнце озарило горы с их вершинами и лесами в ослепительном снежном уборе.
В первый же ясный день Пауль поспешил в лес с ружьем и ягдташом, но на этот раз охота была для него только предлогом. Он жаждал уйти из Фельзенека и увидеть что-нибудь другое, кроме этих роскошных пустых комнат и молчаливых почтительных слуг. Там, внизу, лежал Верденфельс, там были люди, были жизнь и счастье. Но какое дело до всего этого Раймонду Верденфельсу? Отрекшись от мира и людей, он унес с собой в свое уединение одну лишь ненависть. Молодому человеку простительно было чувствовать в душе горечь при мысли о том, как он стал бы распоряжаться всем на радость и счастье людям, если бы был здесь хозяином. И что было пользы в том, что он когда-нибудь унаследует это имение? До этого было еще очень далеко, а он лишь теперь вполне почувствовал, что значило зависеть от настроения барона.
Лес не был на самом деле так непроходим, как казалось с первого взгляда. Снег был не особенно глубок и хорошо подмерз, а яркое солнце увлекало молодого человека все дальше и дальше в лес. Он был уже на расстоянии часа ходьбы от Фельзенека и вышел теперь на проезжую дорогу, круто поднимавшуюся из долины к лесничеству, а затем уходившую дальше в горы. Пауль остановился, раздумывая, не пойти ли ему по этой дороге и зайти к лесничему, как вдруг увидел старого крестьянина, только что поднявшегося по той же дороге.
При виде незнакомого человека старик пробормотал обычное приветствие горцев: «Доброго здоровья! «, — но в его устах оно звучало устало и грустно. Он тяжело переводил дыхание и в изнеможении опирался на палку.
— Не особенно легко подниматься в гору в ваши годы, — сказал Пауль, отвечая на его поклон.
— Годы тут ни при чем, — был короткий, но суровый ответ, — с ними-то я бы еще сладил, а вот нога мешает.
Только теперь Пауль заметил, что старик хромает, и ему, очевидно, очень трудно идти. Это был крепкий, приземистый старик, согнувшийся под гнетом лет и тяжелой работы. Из-под шапки виднелись густые волосы, а загорелое лицо было все в морщинах. Но в нем не было той апатии, какую можно прочесть на лице человека, у которого тяжелый физический труд отодвинул на задний план всякое проявление духовной жизни. В этом лице было что-то суровое, замкнутое и в то же время решительное, а взгляд, которым старик окинул незнакомца, был мрачен и недоверчив.
— Вы хромаете? — с участием спросил Пауль. — Тогда вам, вероятно, нелегко было проделать такой путь. Вы идете в лесничество?
Старик покачал головой и, указав на хуторок, одиноко лежавший на краю горного обрыва, ответил:
— Нет, мне надо подняться выше, туда, к Маттенгофу.
— Так высоко? Но как же вы туда доберетесь со своей больной ногой?
— Уж придется как-нибудь добраться, если там дочка лежит при смерти. Я не часто хожу туда, а сегодня это будет, может быть, в последний раз: доктора сказали, что ей недолго жить.
Скорбное выражение лица старика тронуло Пауля. Если сначала он заговорил с ним мимоходом, то теперь подошел поближе и спросил:
— Ваша дочь — крестьянка из Маттенгофа? Теперь я понимаю, почему вы решились на такой трудный путь. Может быть, это ваше единственное дитя?
— Последнее из четырех. Две дочки умерли. Кроме них, у меня был еще сын, погибший при пожаре Верденфельса.
Эти слова прозвучали глухо и монотонно, только острие альпийской палки глубоко ушло в снег, так тяжело оперся на нее старик, глаза которого, не отрываясь, смотрели в землю.
— Ах, этот несчастный пожар! — воскликнул Пауль. — Я лишь недавно услышал о нем и о всех бедствиях, которые он причинил. Значит, в этом пожаре погиб и ваш сын?
Старик бросил на него мрачный и злобный взгляд, выражавший недоверие к участию незнакомых людей; но открытое, приветливое лицо его собеседника как будто не внушало опасений.
— Тогда я потерял все, — с горечью сказал он: — И дом, и хозяйство, и счастье, и здоровье, и моего мальчика, моего Тони! Он был таких лет, как вы, и самый видный и славный парень во всей деревне. А уж как я любил его! Может быть, слишком сильно любил. Когда случился пожар, первым загорелся наш двор. Мы попробовали спасти скотину, хотя крыша уже загоралась над нашими головами, как вдруг бревна рухнули. Тони, повалив меня на землю, прикрыл собой, и все полетело на нас. Меня вытащили со сломанной ногой, а мой мальчик, защитивший меня своим телом, лежал с раздробленной головой мертвым.
Старик снял шапку и провел рукой по седым волосам. В этом движении было что-то резкое, дикое, а загорелое лицо приняло почти страшное выражение, когда он снова заговорил.
— С этого дня благословение Божие отлетело от нас. Дом был застрахован на незначительную сумму, которая не могла покрыть все убытки. Я почти год пролежал со сломанной ногой, а когда поправился, хозяйство оказалось в полном упадке. Тони не было, я уже не мог работать по-прежнему, и все пошло под гору. Землю пришлось продать, а потом умерла жена, за нею двое детей... Теперь я хожу на поденную работу к крестьянам, а это — тяжелый хлеб!
Старик глубоко перевел дух и снова надвинул шапку на лоб. Было что-то потрясающее в этом простом рассказе, где в немногих словах развертывалась жизнь целой семьи, разбитая одним ударом.
— Какая грустная история! — сказал Пауль, слушавший старика с неподдельным участием. — Я считал, что в деревне уже забыли и думать о том ужасном пожаре... Но для вас и вашей семьи он был тяжелым испытанием.
— Испытанием? — презрительно засмеялся старик. — В этом пожаре Господь Бог был решительно ни при чем. Это-то мы все отлично знаем!
Пауль остолбенел.
— Но как же это случилось? Что вы хотите сказать?
— Ну, конечно, вы не можете ничего знать об этом, ведь вы — чужой здесь. Вы из лесничества?
— Нет, не оттуда, — ответил Пауль, улыбаясь заблуждению, в которое ввел старика его охотничий костюм. Он уже опустил было руку в карман, но раздумал. Старик имел жалкий вид, но в его наружности было что-то такое, что решительно протестовало против милостыни. Паулю очень хотелось помочь ему, и он скоро нашел для этого средство. — Если вы живете в деревне, то я, наверное, могу быть полезен вам, — приветливо проговорил он. — Я переговорю с управляющим замка, чтобы он дал вам более легкую и лучше оплачиваемую работу, чем у крестьян. Ведь в садах замка всегда нужны рабочие. Сошлитесь только на молодого барона Верденфельса.
Старик вдруг широко раскрыл глаза и так стиснул свою палку, точно хотел сломать ее.
— На молодого барона! — повторил он. — Значит, вы принадлежите к его роду, к Верденфельсам?
— Разумеется, — спокойно ответил Пауль. — Я ношу ту же фамилию, барон Раймонд — мой родственник. Но что с вами?
— Прочь! — закричал старик хриплым, диким голосом. — Не подходите ко мне! Мне ничего не надо от него и его родни, и если бы я даже умирал с голоду, то не взял бы ни от кого из вас ни куска хлеба. Он сам приходил ко мне, когда сделался владельцем Верденфельса, и предлагал мне денег, но я швырнул ему эти деньги обратно, а если бы он не ушел вовремя, я убил бы его вместе с его проклятой милостыней!
Эта внезапная ярость и искаженное злобой лицо старика навели Пауля на мысль, что он имеет дело с сумасшедшим. Он невольно схватился за ружье, в то же время стараясь успокоить старика.
— Но ведь я предлагаю вам не милостыню, а заработок, — сказал он умиротворяющим тоном. — Подумайте об этом! Мы совершенно чужие друг другу, и я не сделал вам ничего дурного.
— Вы — Верденфельс, и этого достаточно, — скрежеща зубами, проговорил крестьянин, ярость которого, по-видимому, все усиливалась. — Скажите барону, что Экфрид приказал ему кланяться и советует ему принять меры, чтобы замок не вспыхнул внезапно над его головой, как вспыхнул дом Экфрида. А иначе с ним может случиться то же, что с моим бедным парнем.
Погрозив кулаком, он повернулся и зашагал так быстро, как только позволяла ему хромая нога. Пауль стоял неподвижно, глядя ему вслед, пока он не скрылся за деревьями. Как бы ни были загадочны его слова, они отнюдь не были бессмысленны. Этот человек не был безумцем, он, очевидно, прекрасно знал, о чем говорит. Пауль вспомнил странный прием, оказанный ему пастором Вильмутом, вспомнил предостережение дяди не показываться в деревне и начал понимать жуткий, страшный смысл угрозы. Но в ту же минуту он поспешно отогнал от себя эту мысль.
— Неужели весь народ там, в деревне, помешался? — сердито ворчал он. — Раймонд Верденфельс, первый помещик во всей округе, барон и представитель старинного рода — и такое бессмысленное подозрение! Но всему причиной его чудачества. Вот что бывает, когда человек становится чуждым и недоступным для окружающих! Он сам говорил мне, что его считают колдуном. Теперь крестьяне совершенно серьезно верят, что он колдовством навлек на них это несчастье, а его преподобие господин пастор допускает это и даже поощряет суеверие вместо того, чтобы бороться с ним. Кто мог бы поверить, что у нас и в наше время могут происходить подобные вещи!
Молодой человек дал полную волю своей досаде и возмущению недостаточным народным просвещением и продолжал углубляться в лес. Вдруг он увидел невдалеке всадника, в котором, к своему величайшему удивлению, узнал своего дядю Раймонда. Он знал, что тот вообще редко покидает замок, во не раз с тайным восторгом любовался в конюшне прекрасным серым в яблоках конем, о котором ему сказали, что это лошадь барона. Красивое, но горячее и нетерпеливое животное, безусловно, требовало сильного и неустрашимого седока, а болезненный Раймонд с его тонкими прозрачными руками, по мнению Пауля, вряд ли был в состоянии управлять диким Эмиром. А между тем Эмир, по-видимому, совершенно подчинялся своему хозяину, несмотря на то, что тот редко ездил верхом. Барон не взял с собой даже грума, он был совсем один и сидел в седле в той же самой усталой, равнодушной позе, в какой Пауль привык видеть его дома, в кресле за письменным столом, и так небрежно держал поводья, как будто управлял самым кротким животным в мире. Великолепный зимний вид, по-видимому, нисколько не пленял Раймонда, он даже не смотрел на него и до такой степени был погружен в свои мысли, что заметил молодого родственника лишь тогда, когда почти наткнулся на него.
— Ты, Пауль? И ты вышел на воздух? — спросил он, наскоро поздоровавшись с ним.
Эта случайная встреча, очевидно, не доставила ему особенного удовольствия.
— Меня манило солнце, — ответил Пауль. — Все последние дни пришлось сидеть взаперти из-за бурь и вьюг, а ты наглухо затворился в своих комнатах.
— Я был не совсем здоров, да и теперь еще не вполне оправился, — проговорил Раймонд, заставляя свою лошадь идти шагом, чтобы Пауль мог не отставать.
Эти слова не были простой отговоркой: за несколько дней Раймонд Верденфельс поразительно изменился: морщины на лбу сделались глубже и резче, глаза, окаймленные темными кругами, свидетельствовали о бессонных ночах и горели лихорадочным блеском, а в углах рта таилось выражение скрытой скорби, как во время их последнего свидания.
— Ты был болен? — воскликнул Пауль, убедившись, что не одна только мнимая немилость Раймонда преграждала ему доступ на половину дяди. — Я ничего не слышал об этом, иначе я...
— Ничего опасного, — прервал его Раймонд. — Это моя старая болезнь: тупая головная боль, которая иногда мучит меня по целым неделям. С этим приходится мириться.
По холодному тону, каким были произнесены эти слова, Пауль понял, что всякое соболезнование является нежелательным, и тоже принял холодный и равнодушный вид.
— Тебе следовало бы побольше двигаться. Твое здоровье может пострадать от затворничества, — сказал он.
Раймонд ничего не ответил, продолжая ехать шагом к опушке леса, пересекаемой широким и глубоким оврагом. Здесь протекал ручей, низвергавшийся в долину. Теперь он замерз, и на корнях деревьев и на камнях, по которым он обыкновенно шумел и пенился, лежал глубокий снег. По другую сторону оврага расстилалась лужайка, также покрытая снегом, а за нею виднелся поворот дороги, которая вела вверх по горе в лес.
Барон остановил лошадь и осмотрелся.
— Ты знаешь вон то местечко? — спросил Пауль, следя за направлением его взора. — Оттуда видна вся долина. Я недавно открыл его, только зайдя с другой стороны. Жаль, что лужайка с этой стороны недоступна!
— Недоступна? Почему?
— Потому что пришлось бы спуститься в овраг и вскарабкаться на ту сторону. Я пешком в крайнем случае еще могу сделать это, но ты... Или ты хочешь взять препятствие?
Вопрос звучал шутливо, но на губах молодого человека играла легкая усмешка, как будто он уже представлял себе дядю берущим это препятствие.
Верденфельс, вероятно, заметил эту усмешку, и выпрямился в седле. Усталый, полубольной человек вдруг преобразился. Теперь он крепко сидел в седле, энергично сжимая рукой поводья, глаза его снова вспыхнули ярким блеском, подобным блеску молнии. Не говоря ни слова, он пришпорил коня, и через секунду и конь, и всадник уже перенеслись, могучим прыжком через овраг, а копыта лошади глубоко врезались в снег.
Пауль буквально остолбенел при виде этого рискованного прыжка, однако последний нисколько не отразился ни на всаднике, ни на коне: Эмир преспокойно стоял на лужайке, а барон совершенно хладнокровно кричал Паулю:
— Ну-ка, не переберешься ли и ты ко мне?
Молодой человек повиновался, спустился в овраг и вскарабкался на другую его сторону, но дело оказалось гораздо труднее, чем он предполагал, и он совсем огорчился.
— Ради Бога, Раймонд, как ты мог серьезно отнестись к моей шутке? — с упреком воскликнул он. — Это было безумной смелостью. Что заставило тебя?
— Твоя усмешка, — резко возразил Раймонд. — Ты, может быть, сам не сознавал, сколько в ней было жалости. Однако, как видишь, есть еще нечто, в чем мы можем с тобой поспорить.
— Нет, в этом ты сильнее меня, — честно сознался Пауль. — Я считаю себя неплохим всадником, но через этот овраг, пожалуй, не перескочил бы. Да и всякая другая лошадь, кроме Эмира, отказалась бы прыгнуть. Слава Богу, что все обошлось благополучно, но ведь это могло стоить тебе жизни.
Раймонд пожал плечами.
— Может быть, но тем лучше было бы для тебя.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я думаю, что тебе не пришлось бы очень жаловаться на подобный случай. Или ты действительно никогда не думал, что моя смерть сделает тебя владельцем Верденфельса?
Молодой человек сильно покраснел. Он только что строил воздушные замки, видя себя хозяином и повелителем Верденфельса, и теперь эта мысль мучила его, хотя он тогда ни минуты не думал о смерти дяди.
Барон заметил его смущение и, улыбнувшись недоброй улыбкой, продолжал:
— Я не ставлю тебе этого в упрек, это уж судьба каждого человека, оставляющего наследство, что наследники ждут его смерти, а мы с тобой связаны только внешними родственными узами. Но потерпи — может быть, свершение твоих желаний не так уж далеко.
Эти резкие слова были, казалось, рассчитаны на то, чтобы уколоть и оскорбить молодого человека, и они достигли цели. Пауль возмутился.
— Раймонд, какого же ты мнения обо мне? Заслужил ли я чем-нибудь, чтобы ты видел во мне искателя наследства, который считает каждую минуту до его получения? Ты отлично знаешь, что можешь свободно располагать своими имениями и что я не имею на них иного права, кроме того, какое ты сам дашь мне. Я знаю теперь, что признание в моей любви лишило меня твоего расположения, и готов взять на себя все последствия.
— А если я действительно предоставлю тебе выбор между твоей любовью и обладанием Верденфельсом? — медленно произнес Раймонд, делая ударение на каждом слове. — Останешься ли ты, несмотря ни на что, верным своей любви?
Пауль побледнел и не сразу ответил. Он никогда не ставил себе так прямо этого вопроса, но его колебание длилось недолго, и он твердо произнес:
— Несмотря ни на что!
— В самом деле? Я не считал тебя таким романтиком. Глаза, которые сияли тебе, как обещающие счастья звезды, кажется, в. мгновение ока превратили тебя из легкомысленного человека в мечтательного идеалиста.
Пауль не слышал с трудом сдерживаемого раздражения, скрывавшегося в этих словах. Он уловил только презрительную насмешку, и это отняло у него всякое благоразумие, которым он вообще не отличался.
— Я надеюсь доказать тебе, что могу не только мечтать, — горячо проговорил он. — Ты можешь не одобрять моей любви, но смеяться над ней я не позволю даже тебе. Ты, конечно, поймешь, что теперь мне только остается попросить у тебя позволения покинуть Фельзенек.
Он ничем не мог так скоро смыть с себя подозрение в погоне за наследством, как этой вспышкой, которая должна была привести к неминуемому разрыву. Однако решения барона никогда нельзя было предвидеть. Вместо того, чтобы рассердиться, он окинул молодого человека проницательным взглядом и совершенно спокойно произнес:
— Ты намереваешься теперь же переехать в Бухдорф? Не советую: контракт с арендатором заключен до весны, и ты, как владелец имения, чувствовал бы себя там не совсем удобно.
— Я — владелец имения?
— Да ведь я же обещал отдать тебе Бухдорф. Или ты думаешь, что я не умею держать свое слово? Фрейзинг приготовил необходимые документы, и я уже подписал их. Ты найдешь их дома на письменном столе.
Пауль был так поражен этой быстрой сменой несправедливости и доброты, что не находил слов для ответа. Ледяной тон, с которым был преподнесен подарок, исключал, казалось, всякую мысль о доброте.
— Ты ведь не любишь благодарности, — заговорил он наконец. — В последний раз ты так резко отстранил ее, что я больше не решаюсь благодарить тебя. Раймонд, зачем ты лишаешь меня возможности радоваться такому щедрому подарку, предлагая мне его в такой форме?
Этот упрек оказал свое действие. С лица Раймонда не исчезло суровое выражение, но, когда он снова заговорил, его голос зазвучал гораздо мягче:
— Оставим это, Пауль! Может быть, я и несправедлив к тебе, но изменить этого не могу. Ты по крайней мере видишь, что я ни к чему не принуждаю тебя. С этого дня ты — сам себе господин, и тебе нечего беспокоиться, угодишь ты мне или нет.
Продолжая разговаривать, они медленно подвигались по лужайке и уже достигли опушки леса, как вдруг Эмир встал на дыбы. Пауль не заметил, что всадник сам был причиной этого, быстро и внезапно натянув поводья. Молодой человек подумал, что лошадь испугалась вышедшей из-за деревьев фигуры, которую он тотчас же узнал.
— Госпожа Гертенштейн! — в сильнейшем смущении воскликнул он.
Действительно перед ними стояла Анна. Она, вероятно, испугалась прыжка лошади, потому что была очень бледна, а ее глаза были неподвижно устремлены на коня и всадника. Она повернулась, точно желая скрыться в лесу, но Пауль уже очутился возле нее и успокоительным тоном проговорил:
— Не бойтесь! Лошадь уже успокоилась. Она испугала вас?
— Нет, я не из пугливых, — возразила молодая женщина.
Однако дрожащие губы противоречили ее словам. По-видимому, она сама почувствовала это, так как поспешно вышла из-за деревьев на полянку. В эту минуту вся ее фигура выражала решимость, даже упрямство, но Паулю казалось, что он еще никогда не видал ее такой прекрасной, как теперь, когда она стояла перед ним, вся облитая ярким солнечным светом. Анна и на этот раз была вся в черном, но черное платье, обшитое мехом, плотно облегавшее ее фигуру, не производило впечатление траурного, а маленькая меховая шапочка позволяла видеть всю массу темных волос, блестевших на холодном зимнем солнце горной страны таким же мягким золотистым блеском, как при ярком освещении на далеком знойном юге,
— Я здесь с дядей... вы, кажется, знакомы с бароном Раймондом фон Верденфельсом? — начал Пауль, заметно смущаясь, так как чувствовал, — что при существовавшей между этими людьми враждебности эта встреча будет не из приятных.
Поклон, которым обменялись встретившиеся, вполне соответствовал ожиданиям Пауля: барон слегка приподнял шляпу, а Анна чуть-чуть наклонила голову, и то и другое было сделано в глубоком молчании.
— Вы, наверно, удивились, господин Верденфельс, встретив меня здесь? — обратилась молодая женщина к Паулю.
— Разумеется! Вы одна и идете пешком...
— С нашими санями случилась беда, — поспешно заговорила Анна, словно торопясь оправдать свое появление. — Лошадь поскользнулась на обледеневшей дороге и сильно ушиблась — она не в силах подняться. Мой кузен Грегор остался при экипаже, а я тороплюсь в лесничество за помощью. Надеюсь, что я не сбилась с дороги, Грегор мог лишь указать мне направление.
— Нет, дорога здесь действительно идет лесом в гору, но ее всю занесло снегом, и вам невозможно пройти по ней пешком. Я в полном вашем распоряжении и охотно отправлюсь в лесничество, если вы полагаете, что моей личной помощи вам будет недостаточно.
— Боюсь, что вы не сможете один помочь нам и что понадобятся люди из лесничества. Если вы возьмете на себя это поручение, господин Верденфельс, я буду вам глубоко благодарна. Пошлите рабочих вниз, по дороге в долину, а я пока вернусь к своему кузену.
Пауль охотнее всего вернулся бы вместе с нею, мирясь даже с неприятной необходимостью помогать несимпатичному пастору, но желание оказать услугу молодой женщине взяло верх, и он не мог не исполнить ее просьбу. Кроме того, разумеется, твердо решил возвратиться вместе с рабочими.
— Я сейчас же отправлюсь в лесничество, — сказал он. — Ты извинишь меня, Раймонд? До свиданья!
Он приподнял шляпу и поспешно удалился; через несколько минут высокие ели скрыли его от глаз оставшихся на поляне.
Верденфельс продолжал сидеть на лошади, а Анна все еще стояла на том самом месте, где Пауль оставил ее. Поклонившись так же холодно, как и при встрече, она повернулась, намереваясь уйти.
— Анна! — тихо позвал барон.
При едва долетевшем до нее звуке его голоса молодая женщина вздрогнула и остановилась, как вкопанная, но ее голос звучал совершенно спокойно, когда она отозвалась:
— Что угодно, господин Вендерфельс?
— Не вздумаешь ли ты еще величать меня бароном? — с горечью проговорил он. — Анна, ведь сейчас мы в первый раз свиделись после стольких лет, и я не думал, что ты так спокойно пройдешь мимо меня.
Анна продолжала стоять, полуотвернувшись от него и ответила, не поднимая глаз:
— Не лучше ли сократить это свидание? Оно одинаково мучительно для нас обоих. Прощайте, господин Верденфельс!
— Если ты действительно хочешь уйти, не сказав мне ни слова... я не смею удерживать вас, сударыня!
В этих словах слышался спокойный, но тягостный упрек. Молодая женщина ничего не ответила, но осталась. Соскочив с лошади, Раймонд подошел к Анне, однако его приближение, казалось, пробудило в ней всю прежнюю враждебность. Она выпрямилась, все ее существо дышало непоколебимым, холодным упорством.
— Я сегодня совершенно случайно очутилась в горах, — сказала она. — Наверху, в Маттенгофе, есть тяжелобольная. Прежде она была служанкой в Розенберге и захотела повидать меня. Поэтому я и решилась сопровождать Грегора, иначе...
— Твоя нога не ступила бы в окрестности Фельзенека, — докончил за нее Раймонд. — Я знаю, что мы оба не виноваты в этой встрече. Ты находишься в часовом расстоянии от замка, а я в первый раз после многих недель выехал из дома.
Анна подняла голову и в первый раз взглянула в лицо барону. Вероятно, оно показалось ей совершенно иным, чем сохранившееся в ее воспоминании.
— Ты был болен? — глухо спросила она.
— Нет! Ты хочешь сказать, что я очень изменился за последние шесть лет? Я плачу тебе той же монетой: передо мной тоже стоит уже не прежняя Анна Вильмут, цветущая юная девушка. Впрочем, ты все это время жила совсем иной жизнью, чем я, и я вполне понимаю тот успех, которым госпожа фон Гертенштейн пользовалась в столичных салонах.
Он был прав: красота, тогда только еще готовившаяся расцвести, теперь распустилась пышным цветом. Даже простой темный наряд не мог затмить красоту Анны, еще ярче выступавшую в скромном костюме. Рядом с этим бледным, мрачным человеком молодая женщина казалась воплощением пышной, цветущей жизни.
По-видимому, Анна приняла эти слова за упрек и быстро возразила:
— В высший свет ввел меня президент; это была его воля, его настойчиво выраженное желание, чтобы мы жили в свете, а не мой собственный выбор.
— Президент! Как странно это звучит! Но ведь это был твой муж, человек, которому ты перед алтарем клялась в любви. Правда, это было дело рук Грегора, ему мало было оторвать нас друг от друга — он жаждал воздвигнуть между нами непреодолимую преграду. И для этого считал пригодным всякое средство. Меня он уже давно ненавидел, а о твоем счастье и не спрашивал, бросая тебя в объятья старика.
В разговоре с сестрой Анна отрицала чье-либо влияние на свой брак, но барону на это она ничего не возразила.
— Ты ошибаешься, — сказала она, — я не была несчастна с мужем, а теперь...
— А теперь... ты овдовела.
— Да!
Это «да» прозвучало резко и сурово. Раймонд понял, и мягкий тон, каким он говорил до сих пор, теперь принял резкий оттенок.
— Тебе нечего напоминать мне о разделяющей нас пропасти, — сказал он, — я знаю ее глубину. Но есть другие, которые строят планы на том, что ты опять свободна. Может быть, ты теперь не оттолкнешь другого Верденфельса, собирающегося предложить тебе руку и сердце? Ведь его руки чисты... — его губы дрогнули, — я, может быть, должен буду явиться к тебе сватом от него.
На лице молодой женщины выразилось мучительное замешательство.
— От твоего племянника? Ты говоришь о молодом бароне Верденфельсе?
— Конечно, о нем. Он ведь познакомился с тобой еще в Италии. Или ты до сих пор не заметила его поклонения?
— Я не придавала ему никакого значения. Трудно отнестись серьезно к юношеской влюбленности.
— Ты ошибаешься. Пауль до такой степени серьезно относится к своей любви, что ни минуты не колеблясь сделал выбор между нею и обладанием Верденфельсом. Я уверен, что он на этих днях сделает тебе предложение.
— Я и не подозревала этого, — смущенно проговорила Анна. — Жаль, если я не буду избавлена от необходимости доставить ему горе.
— Значит, ты не любишь его?
— Я? Пауля Верденфельса?!
Этот вопрос, полный соболезнующего удивления, прозвучал приговором. Было ясно, что сердце молодой женщины нисколько не было затронуто Паулем.
Раймонд увидел это, и из его груди вырвался вздох облегчения.
— Прости меня, была минуту, когда я верил такой возможности.
В это время Эмир стал заметно беспокоиться. Горячему животному не стоялось на месте, и оно начало выражать свое нетерпение, фыркая и взрывая копытами снег. Раймонд подошел к нему и ласково провел рукой по его стройной шее, перекинув поводья через руку. Лошадь сразу успокоилась, почувствовав руку своего господина, и поглядывала умными глазами на стоявшую под елями молодую женщину, задумчиво смотревшую вдаль.
Горная лужайка лежала на склоне, с которого открывался широкий вид на покрытые снегом горы. Дева льдов далеко раскинула свои одежды. В той грозной вьюге, которая разразилась в начале зимы, Дева льдов спустилась в долину и под ее холодным дыханием замерла вся жизнь, еще теплившаяся поздней осенью. По ее мановению явился новый прекрасный сказочный мир, целое волшебное царство блестящих кристаллов, о которых говорится в сагах. В призрачной красоте поднимались горные вершины в ясную, холодную синеву, а в пропастях и расщелинах, куда не проникал солнечный свет, лежали глубокие темно-синие тени. Водопады, с шумом и пеной низвергавшиеся прежде в долину, теперь, застыв, повисли на гранитных утесах. Они были при падении захвачены морозом, превратившим их в блестящие снежные украшения на снежном одеянии гор, и крутые обрывы, и темные леса — все поражало своим хрустальным великолепием, которое невидимая рука рассыпала как волшебные сокровища гор.
А над всем этим возвышался сказочный Гейстершпиц со своими снеговыми полями и голубоватым льдом вершин и, казалось, купался в солнечном свете. Но это было холодное зимнее солнце, освещавшее застывший мир. Из леса не доносилось ни шелеста, ни звука; неподвижно стояли ели, опустив свои ветви под тяжелым снежным покровом. Не было слышно журчания ручьев: всякое движение воды было сковано морозом. В этом блестящем волшебном мире царило глубокое безмолвие. Казалось, отсюда была изгнана сама жизнь... Кругом были только покой и молчание смерти...
По покрытой снегом лужайке пронесся ветерок и донес откуда-то из глубины какой-то шум, то слышавшийся явственнее, то почти замиравший. Оттуда, где долина кончалась, между пропастями и расщелинами, где еще не ступала человеческая нога, вытекал горный поток, мощная жизненная артерия гор, которую ничто не могло умертвить. В те таинственные недра, откуда он брал свое начало, не простиралась даже власть Девы льдов, покорявшей себе решительно все. Тщетно старалась она задержать стремительный бег потока, задушить его в своих ледяных объятиях, он прорывался к свету, к свободе из угрожавших ему оков, рвался вперед через скованные льдом пропасти, между покрытых снегом утесов, — единственный не покоренный среди мертвой природы.
Шум потока лишь смутно доносился до уединенной возвышенности, где стояли два человека, некогда такие близкие, а теперь такие чуждые друг другу... Но что-то в этом далеком шуме напоминало им о минувшей весне, которая и для них расцвела когда-то, а потом безвозвратно исчезла. Так же тихо и мечтательно шумело море, когда они встретились в первый раз в жизни. Случай свел уроженцев Германии в Лидо*, а потом они вместе плыли на пароходе в Венецию. Волны мелькали в пурпурном золоте заката, вдалеке тихо скользили паруса рыбачьих лодок, освещенных заходящим солнцем, а там, вдали, виднелся старый город с его мраморными дворцами и храмами, совершенно преобразившийся под багряным заревом заката. Но молодой иностранец ничего этого не видел. Его взор не отрывался от серьезной молодой девушки, сидевшей напротив него рядом с пожилой дамой. Он не мог оторвать глаз от ее лица.
Потом наступила лунная ночь, когда пароход снова увозил путников к берегам Германии, а мраморный город отступал все дальше и дальше, пока не потонул в волнах, как сияющая звезда; но это не была звезда счастья. Затем наступил весенний день в родных горах, принесший с собою так страстно желаемое свидание с глазу на глаз, а с ним и признание, которое уста еще не решались произнести. Чувство бурно и горячо вырвалось из груди мужчины, и встретило взаимность серьезной девушки...
Тогда все кругом цвело и благоухало. Леса шумели в своем весеннем уборе, с утесов бежали ручьи, горы были озарены золотистым светом солнца, и два молодых сердца слились в горячем чувстве... Они клялись остаться верными друг другу при всех превратностях судьбы.
И вот налетела буря и разрушила ту клятву, разлучив молодых людей: одного она загнала в тоскливое одиночество, без любви, без счастья, а другую бросила в шумную светскую жизнь, в которой она тоже продолжала оставаться одинокой.
Теперь, после многих лет, они снова стояли друг против друга, и между ними были лед и снег...
Взор Анны снова был пристально устремлен на лицо барона, словно она хотела угадать, что выражали эти черты. И, вероятно, она прочла в них нечто тяжелое, потому что прервала краткое молчание, воскликнув:
— Раймонд!
Его лицо мгновенно просияло, когда он услышал свое имя, произнесенное этими устами, но вслед за тем на нем снова появилось прежнее суровое выражение. Он подошел к Анне, ведя за повод лошадь, покорно следовавшую за ним. Животное не выказывало ни малейшего признака нетерпения, с тихим ржанием ласково прижимаясь головой к плечу хозяина.
— Лошадь, кажется, очень любит тебя? — сказала Анна.
— Да, я ежедневно вижусь со своим Эмиром, хотя редко езжу на нем; это — единственное существо, которое любит меня.
— И, вероятно, единственное, которое ты любишь? Ты бежишь от людей и света, ясно показывая свое презрение к ним.
— А ты думаешь, что любовь людей загнала меня в это одиночество? — выразительно спросил Раймонд. — Спроси своего кузена Вильмута, он может дать тебе об этом точные сведения, так как сам превратил в бездонную пропасть ту трещину, которая отделяла меня от людей, живущих в долине.
— Грегор указывал тебе путь к примирению, а ты не захотел воспользоваться им.
— Нет! Я знаю, что должен поплатиться за свое прошлое, но перед высокомерным священником я не преклонюсь.
В этих словах слышалась железная воля и энергия, и они, очевидно, поразили молодую женщину. Быстро взглянув на своего собеседника, она серьезно сказала:
— Грегор не высокомерен. Чего бы он ни требовал, у него всегда на первом плане стоят обязанности священника, и в исполнении этих обязанностей он может быть беспощаден.
— Да, я это испытал на себе. Он отлучил меня от церкви, и его верная паства следует его повелениям. Я в опале в собственном своем имении.
— Кто же в этом виноват? Грегор или твой странный образ жизни, сделавшийся сказкой во всей округе? Ты на уединенном, пустынном утесе воздвигаешь замок княжеской роскоши и скрываешься в нем от человеческих глаз. Ты тратишь огромные суммы на Верденфельс с его садами, а между тем они стоят пустые, и ни одна человеческая нога не ступает туда. Ты очертил вокруг себя заколдованный круг, через который никто не смеет перешагнуть, и сам даешь пищу тем невероятным слухам, которые ходят о тебе. Ты не видишь людей и не думаешь о них, забывая, что эти люди работают в твоих поместьях и день за днем борются с нуждой. Разве тебе есть дело до их горя или счастья? Ты остаешься недоступным и неприступным на своем высоком утесе!
— На краю пропасти, — тихо добавил Верденфельс. — Ты не знаешь, какие ужасные часы я пережил там, и каким искушением является этот обрыв. Он не раз манил меня найти забвение в его глубине и схоронить там прошедшее вместе со старым проклятием.
На лице молодой женщины отразился испуг, однако он сразу же уступил место свойственной ей непоколебимой твердости, звучавшей и теперь в ее голосе, когда она ответила:
— Это — последнее прибежище слабых. Настоящий мужчина искупает свою вину.
Раймонд выпрямился. Его глаза сверкнули, как искры под пеплом, и тотчас померкли.
— Ты считаешь меня слабым?
— Ты — мечтатель, не имеющий смелости выйти на яркое солнце, потому что твоим глазам больно смотреть на свет после долгой темноты, да и мечтать при солнце не так удобно. Проснись, Раймонд! Брось эти мрачные мысли, отнимающие у тебя последние силы! Я никогда не думала, что наша разлука сделает из тебя то, чем ты стал теперь.
Раймонд быстрым движением выпустил поводья из рук. Видно было, что эти слова и тон, которым они были сказаны, больно задели его, так как его голос окончательно потерял свое спокойное звучание.
— Не говори таких слов, Анна, — мрачно сказал он. — Ненависть я еще могу вынести — мне часто приходилось встречаться с ней в жизни, но презрения я не перенесу!
— Тогда докажи, что ты не заслуживаешь его, — с возрастающим волнением сказала Анна. — Тебе много дано, а жизнь людей там, внизу, зависит от тебя. Ты в долгу перед ними. Попробуй, пойди к ним, постарайся примириться с ними, и ты добьешься этого.
— Ты думаешь? — резко спросил Верденфельс. — Это была бы не первая моя попытка, после смерти моего отца я уже пробовал сделать это. И знаешь ли ты, что мне ответил старик Экфрид, когда я вошел в его хижину? Он сорвал со стены ружье и грозил пристрелить меня, если я переступлю его порог. Дальше было то же самое: куда бы я ни шел, я везде наталкивался на старую ненависть, на прежнюю враждебность. Все оттолкнули меня, все, даже моя невеста!
Молодая женщина опустила свой гордый, гневный взор, на последний упрек она не нашла возражений.
— С той минуты, как Вильмут узнал тайну нашей любви, — продолжал Раймонд, — над нею был произнесен приговор, и ты слепо подчинилась ему, а меня осудила, даже не выслушав!
— Не выслушав? Я не поверила бы никакому другому доказательству, кроме твоих собственных слов. Я сама вызвала тебя в пасторат, где происходил наш последний разговор.
— В присутствии Вильмута! Он стоял между нами и своим ледяным взором мешал нам понять друг друга. Если бы мы хоть на минуту остались наедине, я сумел бы найти дорогу к твоему сердцу, несмотря на все, что тогда произошло, но ты отказала мне в этом.
— Это было бы бесполезно. Я должна была задать тебе один единственный вопрос, и одно единственное «нет» из твоих уст могло бы все поправить. Ты не произнес этого «нет», а только опустил глаза. Не посторонняя сила, а твое собственное молчание были причиной нашей разлуки.
— Но что же я мог сказать тебе? — медленно проговорил Раймонд. — Я отлично знал, что все было напрасно, пока рядом с тобой стоял этот священник, который умеет только осуждать и проклинать и которому даже незнакомо слово «прощение». Один раз я попробовал написать тебе, несмотря на твое запрещение, и откровенно рассказать тебе все в своем письме. Через три дня пришел ответ, но он был написан рукой твоего кузена и гласил: «Анна стала вчера невестой президента Гертенштейна». До той минуты я еще боролся с ненавистью, теперь я сдался и навсегда ушел от людей.
Последовало долгое, томительное молчание. Молодая женщина не двигалась с места, она сильно побледнела и с трудом переводила дыхание.
— Что было в том письме? — тихо спросила она.
Реймонд бросил на нее мрачный взгляд, в котором снова блеснул огонек, как искра из-под пепла, и воскликнул:
— Ты же знаешь это! Или ты не читала письма?
Угрожающий тон, которым были произнесены эти слова, вызвал в Анне протест.
— Нет! Перед тем как получить письмо, я только что дала слово президенту, и моя судьба была решена; поэтому письмо было сожжено нераспечатанным.
Верденфельс вздрогнул, его руки крепко сжались, и глаза вспыхнули ярким пламенем. Казалось, он готов был разразиться бурной, страстной речью, но сдержался.
— Прости, — с притворной холодностью сказал он после минутной паузы, — в таком случае я, значит, писал по неверному адресу.
— Что было написано в том письме? — настойчиво и тревожно повторила Анна.
— То, что ты, наверно, отвергла бы. Это была моя исповедь, — с беспредельной горечью проговорил Раймонд. — Я обращался к любви женщины, обещавшей быть моею. Ведь любовь все прощает, и она простила бы меня. Но ты, бросившая мою последнюю отчаянную мольбу в огонь, не прочитав, значит, меня никогда не любила! Грегор Вильмут и ты стоите друг друга; вы оба крепко и твердо держитесь на вершине своей добродетели и без малейшего сострадания сверху вниз смотрите на грешного мечтателя. Вы не понимаете, что это значит, когда на молодой жизни с самого ее начала лежит проклятие и когда все дальнейшее существование есть только борьба с ним. А я это испытал. Прощай!
С этими словами Раймонд повернулся, вскочил в седло, натянул поводья, и лошадь, радуясь полученной свободе, стрелой понеслась по лужайке. Сильно разогнав ее, он снова перескочил через овраг. Во второй раз отважился он на этот прыжок, и во второй раз он удался ему. Всадник не слышал сдавленного крика ужаса, раздавшегося за его спиной; он ни разу не обернулся и еще быстрее помчался в лес
Анна осталась одна под елями. Ее губы были плотно сжаты, словно от боли или от гнева, а взор устремлен на опушку леса. Над нею тяжело поникли ветви деревьев под своим снежным покровом, а кругом все было неподвижно и бело. Только откуда-то из глубины доносился далекий таинственный шум и шелест, словно там шептались голоса тысячи жизней, заключенных в ледяную оболочку. Жизнь была скована, погружена в глубокий сон, но не уничтожена.
* Остров вблизи Венеции.