— Ну что ж, если иначе нельзя... Значит, нужно непременно восемь человек?

— Так принято, фру.

— Ах, боже мой, так много...

— Далее, украшение гроба. Сколько фру предполагает истратить на цветы?

— Цветы уже заказаны. Я договорилась с цветочным магазином.

— Так, прекрасно. Значит, никаких украшений. Хотя, конечно, мы могли бы выполнить это наилучшим образом.

— Но я уже заказала!

— Понятно. Я собственно для того, чтобы вы имели это в виду... для следующего раза.

Распорядитель похорон заглянул в свои записи и занялся подсчетом. Очевидно, результат удовлетворил его, и он нашел, что все в порядке. Сунув свои бумаги в карман, он поднялся, держа шляпу в руке.

— Ну вот, теперь как будто все. До свиданья, фру! Все будет исполнено наилучшим образом, вы останетесь довольны. Сами увидите, что все будет честь честью. Меня вы застанете уже в часовне. Я прибуду вовремя, займусь венками и все дальнейшие распоряжения беру на себя. Венки мы крестообразно располагаем впереди гроба. Вам решительно не придется ни о чем беспокоиться, фру. Все пойдет как по маслу.

Распорядитель похорон оказался очень обязательным и тактичным человеком. В часовне он появился за двадцать минут до погребения — в цилиндре и черных перчатках. Время от времени он заглядывал в бумажку, которая была у него в руках, и пробегал ее глазами.

Он тщательно разложил крестом уже доставленные венки и продолжал принимать новые, которые все еще продолжали прибывать.

Много венков было от родственников и друзей.

От сослуживцев Амстеда по военному министерству тоже поступили цветы. Отделение министерства «как таковое» не имело возможности принять официальное участие в похоронах. Но «в совершенно частном порядке» сослуживцы тем не менее прислали красивые венки и букеты. Даже от самого начальника отделения пришли цветы, — это несказанно тронуло фру Амстед.

Дегерстрем, у которого теперь были все шансы занять пост начальника отделения — как только нынешний начальник достигнет предельного возраста, — явился на похороны собственной персоной. Он питал чувство расположения и признательности к покойному и крепко пожал руку его вдове. Явилась и фрекен Лилиенфельдт, служившая в одном отделении с Амстедом. Она считала, что похороны — величественное зрелище. У нее была чувствительная душа, она всегда принимала близко к сердцу чужое горе. Фрекен плакала навзрыд.

Несмотря на высказанное вдовой пожелание, чтобы похороны прошли тихо и незаметно, одна из газет все же прислала в часовню репортера.

«Вчера, — писала газета, — состоялось погребение гос­подина Амстеда, ужасная смерть которого на Амагерском полигоне так взволновала общественное мнение и произ­вела на всех такое потрясающее впечатление. В этот хо­лодный осенний день в кладбищенской часовне у гроба покойного собрались провожающие. Их было немного. Фру Амстед была в глубоком трауре; рядом с ней — ее тринадцатилетний сын Лейф. Сюда пришли только род­ные и ближайшие друзья покойного. На скамьях обшир­ной часовни, у гроба, сидело лишь несколько человек, но все были охвачены чувством глубокой скорби.

Пастор гарнизонной церкви Ольсен говорил красиво и проникновенно, взяв за основу текст псалма «Пока не закатится солнце, кто знает, как кончится день» — «Не судите, — сказал пастор, — да не судимы будете!» Никто не знает, что чувствовало сердце этого человека в по­следние горькие часы его жизни. Но мы все хорошо знаем, что он был заботливым мужем и нежным отцом...

Затем хор пропел прекрасный псалом «С дальней ко­локольни благовест несется». «И ушел он, как осенью солнце уходит!» — прозвучали последние слова. Можно ли было выбрать что-либо более отвечающее настроению всех присутствующих?

Под звуки гимна «О, как прекрасна земля!» друзья покойного понесли гроб из часовни. Некоторым показа­лось, что он необычайно легок...

Три первые комка земли, брошенные пастором, гулко ударились о гроб, почти пустой.

Слезы вдовы упали на траву...»


Глава 15


Фру Амстед продолжала жить на улице Херлуф-Троллесгаде.

— Я делаю это ради Лейфа. Лейф и я — мы хотим сохранить наше прежнее жилище. Пусть все остается так, как было раньше и как нравилось ему. Лейф не должен забывать своего дорогого папочку.

И если теперь Лейф отказывался доесть какое-ни­будь блюдо, ему предлагали подумать, как отнесся бы к этому отец.

— Что сказал бы, по-твоему, наш папочка, знай он, что у тебя опять остались на краях тарелки недоеденные куски?

И Лейф, весь в слезах, страдая от угрызений совести, кое-как проглатывал остывшие фрикадельки с остатками сельдерея.

Так же обстояло дело и с уроками: с сочинениями по-немецки, а по четвергам — с задачами по математике.

— Подумай о своем отце, Лейф, — говорила фру Амстед. — Подумай о том, что он сказал бы. По-твоему, он был бы рад, если бы узнал, что ты по-прежнему отклады­ваешь все на последний день?

Дух покойного по-прежнему жил в доме на улице Херлуф-Троллесгаде: с его смертью здесь не произошло больших перемен.

Теперь его личность, можно сказать, пользовалась здесь даже большим авторитетом, чем при жизни. Возрос­ло вместе с тем и его влияние в доме. То и дело слыша­лось:

— А что сказал бы об этом папа?

Или:

— Нет, этого папа не одобрил бы!

Или еще:

— Знаешь, это обрадовало бы папу!

Раньше, если Лейф собирался что-нибудь натворить, фру Амстед всегда заявляла:

— Нет! Папа говорит, что этого делать нельзя! Прав­да? — громко вопрошала она мужа, сидевшего в каби­нете.

— Конечно, нельзя! — отвечал господин Амстед, даже не зная, о чем идет речь.

То же самое происходило и теперь. Только звучало это так:

— Папочка наверняка сказал бы «нет»!

Что же касается Теодора Амстеда, то вопрос о том, жив он или умер, не имел решающего значения. Сидел ли он собственной персоной в кресле или на ломберном сто­ле стояла только его фотография — это не составляло су­щественной разницы.

Свою семью он обеспечивал и после смерти. Ежеме­сячно фру Амстед получала за него пенсию. Господин Амстед всю жизнь стремился к этой цели — добиться пенсии. Еще в колыбели он знал, что в жизни ему предстоит достигнуть положения, которое дало бы ему право на получение пенсии по достижении шестидесятипятилетнего возраста. Пенсия составляла, так сказать, смысл его существования. И вот теперь жене его регулярно выплачивали определенную сумму, хотя он умер всего сорока шести лет от роду.

Впрочем, он позаботился о своей семье и другими способами. Фру Амстед получила некую и далеко не малую сумму от страховой компании. Он застраховал свою жизнь вскоре после женитьбы, когда закончил юридический факультет университета. Значит, не зря он застраховался. Это пошло на пользу его семье.

— Как бы теперь это его порадовало! — говорила фру Амстед.

Фру Амстед и Лейфу не приходилось думать о куске хлеба. Они были хорошо обеспечены. Да еще в запасе у них было четыре шанса на внезапное и неожиданное обогащение.

Господин Амстед оставил после себя четыре лотерейных билета — один целый и три по четверти. Все годы супружества он самым тщательным образом возобновлял их. На одни из них однажды выпал выигрыш в тридцать крон. Однако не исключена была возможность получить когда-нибудь главный выигрыш в двести сорок тысяч крон.

Собственно говоря, всего билетов было пять. Но один из них исчез вместе с господином Амстедом.

Фру Амстед повсюду искала его. То был половинный билет, полученный Теодором от его родителей. Билет этот еще ни разу не выигрывал и, наверное, скоро должен был бы выиграть какую-нибудь крупную сумму. И вдруг — пропал. Оставленные четыре билета лежали аккуратно сложенные в ящике письменного стола, а пятого — как не бывало. А он-то и был самым любимым в семье. Может быть, именно за упорство, с которым он отказывался выиграть.

Возможно, что в тот роковой день Амстед положил его в карман, и он исчез вместе с ним. Но зачем ему было таскать билет с собой? Это так непохоже на него. Зачем было отделять этот билет от остальных четырех? Теперь возникала еще одна загадка, которую предстояло разрешить.

Коллекция марок оставалась в стенном шкафу, рядом с письменным столом. Там же лежали принадлежности, которыми Теодор Амстед пользовался, когда разбирал и наклеивал марки. Вот толстый швейцарский каталог, а рядом с ним — пинцет, лупа, зубцеизмеритель, определитель водяных знаков и полоски для наклейки марок.

Лейф с вожделением поглядывал на эти сокровища. Ему очень хотелось продолжать работу отца. Но пока здесь ничего нельзя трогать.

— Когда вырастешь, все это будет твое. И тогда ты продолжишь дело отца. К тому времени марки приобретут еще большую ценность. Но пока не притрагивайся ни к чему. Подумай только, что сказал бы папа, если бы увидел, что ты роешься здесь? Его марки... То, что ему было милее всего в жизни! Нет, нет, Лейф! Больше ни слова об этом! Отец никогда бы тебе этого не разрешил.

Лейф и фру Амстед, вся в черном, регулярно бывали на кладбище. А когда приходили туда, беспомощно топтались на месте, не зная, что им собственно нужно делать. Нельзя же было сразу повернуть назад. Просто так зайти на кладбище, побродить взад и вперед по дорожкам и тотчас уйти...

Поэтому они стояли и зябли на холодном осеннем ветру. Могилу еще никто не приводил в порядок. Многочисленные венки лежали прямо на желтой глинистой земле. Лишь позже могилу можно будет по-настоящему убрать.

— Вот когда могилу приведут в надлежащий вид, мы уже будем тщательно ухаживать за ней! — говорила фру Амстед. — Мы будем поливать цветы и рвать сорную траву. Папочкина могила всегда будет нарядной, красивой.

Лейфу холодно. Он с содроганием думает о гробе, засыпанном желтой землей. И мысли его переносятся к гробам, которые он видел в витринах магазинов похоронных принадлежностей. Белые гробы, с мягкой обивкой внутри и подушкой. Они стоят открытые и будто приглашают — ложись!

Думал он и о том, как странно умер его отец и как мало могло от него уцелеть.

Матери казалось, что у Лейфа слишком развитая фантазия. А от этого делаешься рассеянным. Если ребенок думает слишком о многом, он, естественно, не может сосредоточиться на уроках. Между тем это ведь очень важно. Впрочем, директор школы сказал, что все это не так уж страшно. У многих детей богатая фантазия, и они думают сразу о многом. Но со временем выравниваются. Об этом заботится школа. Никаких оснований для тревоги нет. Пройдет. Так всегда бывает...

Может быть, думает Лейф, у его отца тоже когда-то была богатая фантазия или что-нибудь в этом роде. Но потом все это прошло. И все же он так странно умер. Нужно обладать очень богатой фантазией, чтобы додуматься до этого.

Лейф размышляет. Он не может говорить об этом с матерью. Она ведь убеждена, что он ничего не знает о случившемся. А может быть, она и сейчас так думает?

— Никогда не забывай о своем отце, Лейф! Когда ты вырастешь, ты должен стать таким же, каким был он. Таким же аккуратным, деятельным, честным. Слышишь?

Лейф утвердительно кивает.

— А если кто-нибудь вздумает говорить плохое о твоем отце, не верь. Не верь ни единому слову!

Из ворот кладбища они вышли на улицу Капельвей, где все магазины торгуют только цветами или гробами. В цветочных магазинах можно получить напрокат маленькие лопатки и грабли. А в магазинах похоронных принадлежностей стоят открытые гробы. Белые, с мягкой обивкой и такие манящие: хоть ложись в них!

Только на углу Нерреброгаде помещается магазин с несколько иным ассортиментом товаров. Это очень занимательный магазин: здесь продаются гармоники, музыкальные шкатулки и другие музыкальные инструменты. Но Лейфу кажется, что сейчас неудобно останавливаться здесь и любоваться этими вещами. Ведь на обратном пути с кладбища подобает иметь грустный вид.

Пошел дождь, и ветер треплет на фру Амстед ее черную траурную вуаль. Нелегко ей справиться сразу с зонтиком и с вуалью.

— Пора уже привести могилу в порядок. Завтра я зайду в кладбищенскую контору и договорюсь об этом. А потом мы закажем надгробную плиту. Красивую, но скромную — какая понравилась бы и папе.

По ту сторону моста королевы Луизы они зашли в кондитерскую и купили к вечернему чаю два рожка и две булочки с марципанами.

— Папочка всегда так любил их...


Глава 16


Дух Теодора Амстеда все еще живет.

И живет он не только в доме на Херлуф-Троллесгаде, не только в квартире, где на полированном столе стоит его фотография в кожаной рамке и укоризненно смотрит на Лейфа. И Лейфа начинают мучить угрызения совести, когда он встречает взгляд отца.

Дело вовсе не в том, что у отца такой суровый вид. Глядя в объектив фотоаппарата, Теодор Амстед скорее испытывал растерянность, ибо лицо его освещали яркие лучи рефлекторов, обозначив на нем резкие тени.

Лоб его перерезан двумя скорбными складками. Глаза бледные и немного усталые. Губы улыбаются чуть-чуть смущенно, впрочем, их трудно рассмотреть, так как тоненькие английские усики благодаря искусственному освещению отбрасывают на них тень.

Покойный Амстед все еще живет одною жизнью со своей семьей. Сейчас он даже как будто пользуется еще большим авторитетом, чем раньше. Он выносит постановления, принимает меры, решает спорные вопросы. Стоя в своей кожаной рамке, он окидывает взглядом комнату и участвует во всем происходящем.

Дух Теодора Амстеда жив. И живет он куда более самостоятельной жизнью, чем можно себе представить. И в этой связи произойдут еще странные и неслыханные вещи.

Познанием этих удивительных и замечательных вещей фру Амстед целиком обязана одной незнакомой или во всяком случае почти незнакомой даме, с которой семья Амстед много лет тому назад случайно встретилась на одном из курортов. Впоследствии они не поддерживали друг с другом никаких отношений. Кратковременное летнее знакомство. Тем не менее фру Амстед хорошо ее запомнила.

Дама эта — писательница. Очень своеобразная и очень интересная особа с черными волосами, зелеными серьгами и какой-то необыкновенной бахромой на рукавах. Звали ее Сильвия Друссе.

— Как это мило с вашей стороны, фру Друссе, что вы пожелали разделить с нами наше одиночество. Что вы, что вы, я сразу же узнала вас! Отлично вас помню, хотя все это было так давно! И каким теперь кажется далеким! В ту пору весь мир казался иным... И подумать только, как это вы вспомнили о нас?

— Друзья познаются в беде!

Фру Друссе простерла руки и обняла фру Амстед за плечи.

— Милая, милая вы моя, какое же тяжелое горе вас постигло! О, как я понимаю вас! Только тот, кто сам потерял любимого, может понять горечь подобной утраты.

Фру Амстед разрыдалась. Фру Друссе довела ее до кресла и усадила. И сразу повела себя как настоящая хозяйка.

— Плачьте, плачьте! Вволю выплакаться — большое облегчение. Уж можете мне поверить, я-то хорошо знаю, что такое слезы!

Фру Амстед всхлипнула.

— Ах, как у вас тут мило! И неужели эта маленькая трудолюбивая женщина сама ведет хозяйство?

— У меня есть помощница — молодая девушка. Надо же и о Лейфе позаботиться...

— Разумеется! Ах, я хорошо помню то время, когда и мой сын был малышом. Сколько забот! А ведь я еще и писала. Приходилось решительно все делать самой. Матери на все нужно найти время... Теперь мой сын уже взрослый. Он уехал в Америку. Я так редко получаю от него весточку. Как только дети вырастают и улетают из родного гнезда, они тут же забывают, чем была для них мать. Когда-нибудь и вы узнаете это, милая фру Амстед.

— О, Лейф такой ласковый. Он унаследовал от отца его нежное, любящее сердце.

— Ах, да, его зовут Лейф! Очень хорошо помню его. Как он, бывало, рылся в песочке со своей лопаткой и ведерком! Ах, какой там был чудесный пляж! Для детской фантазии это целый мир! Огромный, блистательный мир!

И фру Друссе так патетически всплеснула руками, что бахрома на рукавах взметнулась вверх.

— Я отлично помню и вас, и вашего мужа, и Лейфа. Во всем пансионе только вы один и были подлинно культурными людьми. В такие места съезжается столько черни! У этих людишек нет ничего, кроме их маленького отпуска, и целый год они отказывают себе решительно во всем, лишь бы хоть одну недельку поиграть в богатых туристов. Ах, тщеславие, тщеславие!

— Да, да. Я тоже припоминаю, что в этом пансионе мало было приличной публики. Именно поэтому нас и потянуло друг к другу, фру Друссе. Ах, это так трогательно, что вы вспомнили о нас и пришли нас проведать!

— Стоит ли говорить об этом, милейшая фру Амстед? Нет большего счастья, чем жить для своего ближнего! Чем больше человек забывает о себе самом, тем ближе он к тому состоянию, которое принято называть счастьем. Эту истину подсказал мне мой жизненный опыт.

Фру Друссе взяла руку фру Амстед и стала ее гладить. Наступила пауза. Фру Друссе некоторое время обозревала комнату.

— Вон та гортензия очень мила. Вы, конечно, знаете, что воду надо наливать только в тарелку? Гортензия любит влагу, но никоим образом не следует лить воду прямо в вазон. Только в тарелку.

В журнале «Домашнее чтение» писательница фру Друссе ведала «почтовым ящиком читателя». Поэтому она знала и как ухаживать за комнатными цветами, и как бороться с молью, и как избавляться от угрей, и как выводить пятна, и как определять характер по почерку.

На столе она заметила начатое рукоделье, которое фру Амстед отложила в сторону, когда раздался звонок.

— Ах, можно посмотреть? Неужели, милочка, вы сами это вышиваете? Как мило! Вы вышиваете гладью цветными нитками? Какая чудесная расцветка! Я бесконечно люблю яркие цвета. Они так много говорят душе! Да и очень влияют на наше самочувствие. Цветом можно даже пользоваться, как лечебным средством.

— Неужели это действительно так?

— Конечно. Об этом знали еще в древности. Вообще предки наши знали гораздо больше, чем мы. Наша хваленая наука воображает, что уже все постигла! Тоже наука! Где уж ей! Нет, вот древним многое было открыто. Египетская мудрость. Мистика Востока. Атлантида. О, у неба и земли гораздо больше тайн, чем представляет себе наука!

— Да, да, вы правы. А теперь позвольте мне приготовить для вас чашку чая, фру Друссе. Не возражаете?

— Большое спасибо. По совести говоря, чашка горячего чая пришлась бы теперь очень кстати. Я очень люблю чай. Но только уж я помогу вам, милая фру Амстед!

— Да нет, что вы, фру Друссе! Вы уж посидите.

— Ну, если вы так решительно настаиваете... Но я, знаете, как-то не привыкла, чтобы за мною ухаживали.

На столе появилось ванильное печенье, крендельки.

— До чего же вкусно! Вы это сами пекли? О, вы непременно должны дать мне рецепт, фру Амстед!

— Нет, я это не сама пекла. Но печенье совсем как домашнее. Я покупаю его в кондитерской у фру Каренс, на Бредгаде. По-моему, у них там все очень вкусно.

— Пальчики оближешь!

И фру Друссе накинулась на печенье с завидным аппетитом.

— А я была уверена, что вы сами испекли это печенье. Вы ведь из тех домовитых хозяюшек, которые целыми днями не выходят из своих маленьких кухонь, варят, жарят и начищают там все до блеска. А какой превосходный чай! Сразу видно, что по этой части вы знаток. Воду надо наливать сразу, как только она закипит ключом. А некоторые дают ей слишком долго кипеть. Или забывают сначала подогреть чайник для заварки.

— Я, признаться, обожаю хороший чай. В молодости мне пришлось пожить в Лондоне. Там я научилась заваривать чай по всем правилам. Англичане ведь никогда не пользуются чайным ситечком.

— О, конечно, никогда!

Фру Друссе это было также известно.

— Муж, тот охотнее пил кофе. В особенности — в первые годы. Потом и он привык к чаю. Вот только насчет кофе мы с ним все время спорили. Вообще же наши вкусы полностью совпадали.

— Да, я заметила это еще в то лето. «Какой необыкновенно гармоничный брак! — говорила я себе. — Между этими двумя людьми существует та духовная близость, которая обусловливает гармонию и то, что мы называем счастьем».

— Вот именно. Ведь, бывало, стоит мне только предложить что-нибудь мужу, как оказывается, что он уже и сам об этом думал. Или попросишь мужа о чем-нибудь, а он уже исполнил мое желание. Мы как будто читали мысли друг друга.

— Вот-вот. Это и есть духовная близость между двумя людьми. Я всегда думала, что между вами и вашим мужем была именно эта близость. Ну вот, теперь я могу открыть вам один секрет: это-то и привело меня к вам.

— Вот как? Я что-то плохо понимаю вас, фру Друссе!

— У меня есть для вас сообщение!


Глава 17


— Сообщение?

— Да!

Фру Друссе выдержала продолжительную паузу. Она полузакрыла глаза и как бы всматривалась в нечто весьма отдаленное, нечто скрытое от взора других, непосвященных.

— Известна ли вам книга о Раймонде, фру Амстед?

— Нет. Что это за книга?

— Она называется «Раймонд живет». Автором ее является великий английский ученый сэр Оливер Лодж. Он пишет о своем сыне. О своем единственном сыне, погибшем на войне... Сэр Оливер Лодж получил знамение, что сын его жив... Что он живет в ином мире. В мире, во многом похожем на наш земной, но только более чистом. Более богатом и более прекрасном... И, что самое главное, сэру Оливеру удалось установить связь с сыном. Он получает от сына сообщения. Они обмениваются мыслями. Они даже разговаривают друг с другом...

— Мне, знаете, даже жутко стало, фру Друссе!

— Ах, что вы, дорогая моя! В этом нет ничего жуткого! Разве жутко узнать, что наши близкие продолжают жить? Разве жутко беседовать с теми, кого мы любим?.. Нет, нет, что вы!

— Я никогда не слышала раньше о подобных вещах. Все это так странно.

— Вы не должны забывать, что сэр Оливер — ученый, что он настроен критически и скептически... Но факты убедили его. И целью его жизни стало приобщить других людей к сделанному им открытию. Его заслуга в том, что он помог человечеству избавиться от страха смерти.

— Я бы с удовольствием прочитала эту книгу.

— Я принесла ее вам. Вы должны немедленно прочитать ее. Ах, вот это действительно книга — такая увлекательная, богатая мыслями, умная! Ни с какой другой ее и сравнить нельзя.

— Я буду рада прочесть ее. Как это любезно с вашей стороны принести ее мне.

— О, вы полюбите эту книгу! В ней все так правдиво и убедительно! Помните, что ее автор — ученый. Все, что он описывает, подверглось тщательному научному исследованию.

— Так вы и вправду верите, что мертвые продолжают жить? Не в том смысле, как учит религия, а в прямом... И способны слышать, о чем мы говорим и что мы делаем?

— Я не верю, я знаю! Я сама это испытала! Я беседовала с так называемыми «покойниками», как сейчас с вами!

— Поразительно, фру Друссе!

С фотографии на них поглядывал Теодор Амстед. На лбу его проступали две скорбные складки. И он улыбался.

— Подумайте только, фру Друссе, пока вы все это рассказывали, у меня действительно появилось такое ощущение, будто Теодор здесь, в этой комнате, с нами, то есть со мной и Лейфом. Нечто подобное я уже не раз испытывала. И это так странно...

Постепенно комнату окутали сумерки. Фру Друссе сидела неподвижно, держа свою приятельницу за руку. Обращаясь к фру Амстед, она говорила очень тихо. Размеренно и тихо.

Какой новый и таинственный мир открывался перед фру Амстед! О таких вещах она раньше и не слыхивала. Жизнь в каких-то совершенно новых сферах, жизнь, столь не похожая на земную и все же во многом сходная с ней. Там, в этой другой сфере, например, растут цветы. И цветы эти благоухают. При посредстве медиума так называемые «живые», населяющие нашу землю, обретают способность воспринимать это благоухание. Однажды фру Друссе сама явственно ощутила аромат ландыша и фиалки. И было это в середине зимы, когда цветов этих и в помине нет.

Поразительно, что фру Друссе все это испытала сама. У нее был один друг — молодой человек, художник, скончавшийся на чужбине. И теперь она с ним частенько беседовала. Он рассказывал ей о жизни в другой сфере, помогал ей, давал советы.

Кроме того, фру Друссе беседовала и со своим мужем. На бренной земле покойный господин Друссе был актером. И он продолжал заниматься своим искусством в другой сфере. В потустороннем мире тоже, оказывается, существуют театры. Но они совершенно не похожи на земные. Там театральное представление является своего рода богослужением. Впрочем, исполняются там и пьесы крупных земных писателей. В потустороннем мире господин Друссе выступал во всех тех ролях классического репертуара, которые он, кстати сказать, никак не мог получить на земле.

Все это было так необычно и удивительно!

Этот визит имел для фру Амстед большое значение. Он в известной степени предопределил всю ее последующую жизнь. Он дал ей направление и наполнил таким содержанием, о каком фру Амстед даже и не мечтала.


Глава 18


Небольшая группа мужчин и женщин собралась на вилле в Вальбю.

Мысли этих людей были заняты совсем иным миром, чем наш, и совсем иной жизнью, чем наше земное существование. Друг друга они называли «братьями» и «сестрами», а виллу, где происходили их собрания, «храмом Соломона».

Внешностью они ничем не отличались от других людей. И одеты были в обычное платье, шляпы и плащи. Труды и заработки их принадлежали земле. Среди них можно было увидеть и типографа, и коммивояжера, и продавщицу мороженого. Они зарабатывали себе на жизнь, вносили плату за квартиру и переваривали пищу — как и все прочие смертные. Зато помыслы их были обращены к беспредельным просторам вселенной, а ум был занят решением загадок бытия. Души их витали в сферах, недоступных смертным.

Фру Амстед слегка смущалась и робела среди этих братьев и сестер, которых она совершенно не знала. Как только вспыхивала красная лампа, дававшая знать о начале сеанса, фру Амстед тесно прижималась к фру Друссе. А фру Друссе брала ее за руку и шептала:

— Не бойтесь, не бойтесь, милая сестричка! Только постарайтесь как следует сосредоточиться!

Но, увы, фру Амстед не совсем понимала, на чем ей собственно нужно было сосредоточиться.

Удивительные дела творились в храме Соломона. Специально сконструированный трехногий стол служил материальным орудием, через посредство которого изъяснялись духи. Тихо звучала фисгармония. Музыка нужна была не только потому, что она приятна духам, но еще и потому, что это приводило медиума в то состояние транса, при котором его материальная оболочка временно становилась вместилищем иных субстанций. Медиума звали Ольсен. Этот рослый, красивый молодой человек, несколько вялый и женственный, после спиритического сеанса казался совершенно обессиленным, а братья и сестры всячески старались привести его в чувство.

Больше всех этим связующим звеном с незримым миром духов пользовалась фру Друссе. Некоторые из сестер даже упрекали ее за это. С какой это стати все она да она? А когда же наступит их черед?

Такие перепалки можно услышать у телефонной будки, когда кто-нибудь выводит из терпения ожидающих, слишком долго занимая телефон.

Однако нельзя было не признать, что именно спиритические опыты, в которых участвовала фру Друссе, привлекали к себе наибольший интерес.

Она обладала особым даром с необычайной легкостью вступать в общение с покойным молодым художником, с которым у нее установились весьма близкие отношения еще на земле.

— Это ты, Хакон? — спрашивала она приглушенным шепотом.

И ножка стола, предназначенная для утвердительных ответов, отстукивала:

— Да.

— Как ты поживаешь?

— Х-о-р-о-ш-о! — отстукивала ножка стола; при этом один из братьев прилежно записывал буквы.

Таким образом можно было вести самые продолжительные беседы. Иногда эти беседы принимали такой сугубо интимный характер, что кое-кто из сестер начинал роптать. А однажды дело дошло даже до того, что председатель кружка, типограф Дамаскус, вынужден был призвать Хакона к порядку.

Но, что любопытнее всего, во время беседы с одним духом мог явиться еще и другой и мешать завязавшемуся разговору.

Бывало, стоило Хакону отстучать свое «да», как другой дух отбарабанивал на ножке для отрицательных ответов «нет». Иногда поднималась форменная перебранка, что тяжело отражалось на медиуме. Можно было подумать, что духи разрывают его тело на части — каждый тянет его в свою сторону. Ольсен так стенал и метался, что у окружающих сердце разрывалось от жалости.

Сначала даже возникло предположение, что все это шалости некоего духа-шутника, одного из тех, которые имеют обыкновение вторгаться в спиритические сеансы, стараясь мешать поступлению сообщений от других, более серьезных духов. Но, как выяснилось на поверку, эту роль взял на себя не кто иной, как покойный муж фру Друссе, который не мог не вставить свое веское слово.

— Да подождите же, подождите! — кричал Дамаскус. — Пусть каждый говорит по очереди!

Но обуздать господина Друссе не было никакой возможности.

Пробовали было произвести опыт с другим столом, большим по размеру, однако и на этот раз оба духа дали знать о себе сразу, в один голос. По словам фру Друссе, муж ее, еще в бытность свою на земле, постоянно проявлял неразумную ревность. Втайне она лелеяла надежду, что после его смерти все изменится. В особенности теперь, когда речь идет о чисто платонических отношениях. Но ничего подобного. Дух господина Друссе совершенно переставал владеть собой. А Хакон, натура чрезвычайно импульсивная, не оставался перед ним в долгу и отвечал злобной бранью.

Как-то случилось, что большой стол сразу затопал двумя ножками. Деревянные ножки так затрещали, что даже страшно стало — как бы они не сломались. Порою движения стола приобретали такой бурный характер, что братьям и сестрам, образовавшим замкнутую цепь и поддерживавшим таким образом связь с потусторонним миром, нелегко было уследить за ним. Стол прямо-таки метался по комнате.

— Да! Да! — выстукивал Хакон.

— Нет! Нет! Нет! — гремел господин Друссе.

Это не только утомляло, но и очень действовало на нервы. Братьям и сестрам приходилось поминутно вскакивать с места, и, чтобы поспеть за столом, они вприпрыжку носились по комнате, обливаясь потом. Это было очень тяжкое испытание.

Во время одной из таких отчаянных стычек между обоими духами-соперниками стол так резко повернулся, что чуть не сбил с ног всех участников сеанса. Он метался но комнате, все время ударяясь о дверь. По предложению одного из братьев дверь открыли, и стол влетел в соседнюю комнату, где с шумом и грохотом стал биться о стены и мебель. Вспотевшим и задыхающимся спиритам пришлось следовать за взбесившимся столом.

— О господи! О господи! — взывала фру Друссе. — Они убьют друг друга! Они оба такие темпераментные мужчины, такие пылкие и необузданные! О, они убьют друг друга!

— Ну, уж этого они никак не могут сделать, даже если бы захотели! — успокоительно заметил Дамаскус.

— Ах, вот точно так они поступали и когда жили на земле! У обоих такой крутой нрав! На редкость необузданные и горячие натуры! Не знаю, чем все это кончится!

Но стол метался и бесновался до тех пор, пока окончательно не развалился на куски. Первой сломалась та ножка, которая выстукивала «нет» за господина Друссе.

Смертельно усталый медиум потерял сознание. Была минута, когда даже начали опасаться за его жизнь, — так долго он не приходил в себя.

На время спиритические сеансы пришлось прервать, а на фру Друссе возложена была обязанность призвать своего супруга к порядку. В противном случае пришлось бы отказаться от всяких попыток общения с потусторонним миром.


Глава 19


Фру Амстед не сразу удалось установить непосредственную связь с мужем.

— Так уж водится, — утешали ее. — Нужно время, пока духи обживутся в другой сфере. Но есть духи, которые принимают вновь прибывших на свое попечение. Нечто вроде духов-опекунов и духов-гидов. Через них-то и удастся получить информацию о тех, кто недавно перешел в лучший мир...

Духа-опекуна, приставленного к Теодору Амстеду, звали Гельмут Цэгерер. При жизни он состоял профессором Грацкого университета и, по-видимому, был талантливый и культурный человек. Теодор Амстед попал в хорошие руки.

— Добрый вечер, господин профессор! — сказал Дамаскус после того, как Ольсен впал в транс и установил связь. — Как там поживает наш друг Теодор Амстед?

— Х-о-р-о-ш-о! — отстучала ножка.

— У него все в порядке! — передал Дамаскус фру Амстед.

— Скажи ему, что с нами сидит его жена, — попросил Дамаскус профессора Цэгерера.

Ножка пробила:

— Да.

— Он уже знает об этом?

— Да!

— Может ли он сам явиться сюда?

— Нет!

— Значит, еще не сейчас? Когда же?

— П-о-п-о-з-ж-е!

— Большое спасибо, господин профессор! Вдова Теодора Амстеда хотела бы задать несколько вопросов. Можно?

— Да!

— Хорошо ему там? — тихо спросила фру Амстед.

— Да!

Тут фру Амстед вдруг показалось, что ей больше не о чем спрашивать: ни один вопрос не приходил на ум. Профессор из Граца, видимо, потерял терпение и удалился.

Но мало-помалу вдова приобретала спиритическую сноровку, и, наконец, наступил момент, когда к ней явился сам Теодор. Сначала проведен был пробный вызов, чтобы проверить, действительно ли это Амстед, а не какой-нибудь дух-шутник. Его спрашивали о вещах, которые могли быть известны только одному Амстеду — и никому другому. Ответы оказались удовлетворительными.

Дух Амстеда смог довольно точно сказать, сколько сигарет оставалось в известной ему коробке. Он знал номер их дома на улице Херлуф-Троллесгаде. И ножка стола ударила сорок шесть раз в ответ на вопрос — сколько же лет прожил Амстед на земле.

— Почему ты это сделал? — спросила фру Амстед дрожащим голосом.

На сей раз стол промолчал. Очевидно, на этот вопрос еще нельзя было отвечать. Зато Амстед охотно поделился кое-какими сведениями о чисто бытовых условиях жизни в духовной сфере. Там, где он теперь пребывал, было очень мило, куда лучше, чем на земле. Настолько лучше, что даже вообразить себе трудно.

— А питаешься ты там прилично?

— Нет!

— Духи совсем не едят. Им это не нужно! — разъяснил кто-то из присутствующих.

— А как с одеждой?

— Пусть сестра ставит вопросы точнее, — перебил ее председатель кружка.

— Носите вы одежду?

— Да!

— Какую?

— Б-е-л-у-ю!

— Как ты там проводишь время? Есть ли у тебя какие-нибудь определенные занятия?

— Нет!

— Так уж водится, — прокомментировал Дамаскус. — Проходит некоторое время, прежде чем духи получают работу — в соответствии со своими способностями. Им надо ведь освоиться с обстановкой в иной сфере.

На вопрос: «Кто автор письма, полученного тобою в адрес министерства?» — ответа не последовало.

— Постарайтесь задавать такие вопросы, на которые можно ответить простым «да» или «нет», — сказал Дамаскус.

— Письмо это написано женщиной?

— Нет!

— Может быть, его писал мужчина?

— Да!

Ответ этот очень успокоил фру Амстед, ибо этот вопрос все время мучил ее. Ей было известно, что духи не лгут. Да и муж не стал бы обманывать ее. Вновь обретенное чувство уверенности в своем муже доставило ей некоторое удовлетворение.

Фру Амстед так и не сблизилась с другими братьями и сестрами — членами спиритического кружка. Быть может, это объяснялось социальными различиями. А она не обладала способностью писательницы фру Друссе легко приспосабливаться к любому сорту людей.

Только с медиумом у нее установились очень сердечные отношения. Между фру Амстед и юным, кротким красавцем Ольсеном возникла взаимная симпатия, которую можно было объяснить родством душ и единством мысли. Для фру Амстед Ольсен был единственным звеном, связывающим ее с мужем, мужем, для которого она была всем и который жил под ее непосредственным влиянием.


Глава 20


Немало людей занималось делом господина Амстеда.

Но и пропавший Микаэль Могенсен не был предан забвению. Его судьба тоже интересовала многих.

Правда, нигде не стояла его фотография в кожаной рамке. Не было у него отпрысков, которым надлежало расти и развиваться по его образу и подобию. Не было и кружка, где братья и сестры встречались бы при свете красной лампы и вызывали бы его дух с того света.

Не осталось у него близких, которые интересовались бы его судьбой или были бы связаны с ним такими крепкими родственными узами, чтобы оплакивать его. Он был совершенно одинок в мире.

Но стоит человеку исчезнуть, как люди начинают проявлять к нему больше внимания, чем к любому живому собрату. Оказывается, он обязан был, как и все прочие, регистрироваться, состоять на учете у военных властей, извещать полицию о перемене места жительства и своевременно платить налоги. А раз он исчез — общество в свою очередь обязано разыскивать его. И в случае его смерти государство должно установить ее причину. По крайней мере в этом отношении между богатыми и бедными нет никакой разницы.

Пока человек жив — он сам решает, что он будет есть, будет ли он вообще сегодня есть и хватит ли ему его заработка на покупку еды. Но стоит ему умереть, как на сцену выступает государство, которое требует, чтобы непременно была установлена причина смерти и выдано соответствующее свидетельство о смерти. А если человек исчез, весь аппарат сыскной полиции приводится в движение, чтобы найти пропавшего, — совершенно независимо от того, богат он или беден, знаменит или никому не известен.

Вокруг нас живут тысячи людей, которые никогда не бывают сыты, у которых нет сколько-нибудь приличной одежды и нет крова над головой. Пока эти бездомные не совершат какого-нибудь проступка, государству нет до них никакого дела. Но стоит только кому-нибудь из них выклянчить у прохожего четвертак на ночлежку, как появляется полицейский автомобиль, и его отправляют в тюрьму.

Прокурор возбуждает против него дело, адвокат защищает его, судья выносит ему приговор, тюремщики стерегут его. Одним словом, возмездие за преступление обходится государству не дешево.

Человеку предоставлено право свободно умирать с голоду. Но если он бросится в море и утонет — государство не пожалеет никаких средств, чтобы разыскать его труп. Полиция и спасательные команды, водолазы и летчики — все будет пущено в ход, в этом случае власти пойдут на любые затраты.

Ни власти, ни общество не забыли о Микаэле Могенсене. Полиция усердно разыскивала его. Много народу занималось его делом, на него работал весь громоздкий и дорогостоящий государственный аппарат.

У полиции не было никаких достоверных данных, которые могли бы навести ее на след. Но некоторые обстоятельства все же заставляли предполагать, что между исчезновением Микаэля Могенсена и трагической гибелью господина Амстеда существует какая-то связь.

В могенсеновской каморке было найдено несколько толстых книг. Книг о динамите и других взрывчатых веществах. Такие же книги изучал и Амстед в последние дни своей жизни.

Была найдена н ткань фирмы «Chestertown-Deverill», — серая, чистошерстяная, крученная в две нитки, — из которой шили себе костюмы и преуспевающий Теодор Амстед и бедняк Могенсен.

В общем, накопилось много мелочей, которые не укрылись от бдительного ока полиции.

Здесь можно указать, например, на карманные часы, почему-то не обратившиеся в пыль и прах в результате ужасного взрыва.

Можно указать и на некое таинственное письмо, адресованное в 14-й отдел военного министерства и весьма заинтересовавшее полицию, которой очень хотелось разыскать отправителя.

А лотерейный билет, необъяснимым образом исчезнувший из ящика письменного стола, где он постоянно хранился?

А крупная денежная сумма, которую вечно нуждающийся Могенсен неожиданно растранжирил в последний вечер перед своим исчезновением на случайных гостей?

У полиции были все основания продолжать расследование, не предавая дела огласке. Во всей этой истории с исчезновением Могенсена и гибелью Амстеда оставалось еще много неясного.

Материал накапливался по крупинкам. Эти крупинки терпеливо складывались вместе, как при решении головоломок, когда из отдельных частей нужно составить общую картину.

На это требовалось время. Решение этой головоломки не было плодом гениальной интуиции одного детектива — оно было найдено благодаря систематическим и организованным усилиям всего аппарата.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ


Глава 21


На шоссе выехал мужчина в фордике. Ему навстречу шли две молодые девушки-туристки, в коротких штанах и в носочках на хорошеньких ножках. Девушки приветливо помахали мужчине в фордике.

Но этим они несказанно разъярили его.

Уж не думают ли эти девчонки, что он растает от их приветствия? Или они воображают, что польстили ему?

Он так раскипятился, что даже остановил машину и, обернувшись в сторону удалявшихся девушек, язвительно бросил им вдогонку:

— Эй, вы! Куклы! Какого черта вы там размахались? Думаете — не устою перед вами? Убирайтесь-ка лучше восвояси да оденьтесь лучше, дуры!

Он не знает, что бы еще такое сказать. Лицо его искажается гримасой, а голос срывается.

Девушки с недоумением оглядываются. Потом заливаются смехом и продолжают свой путь.

Вот что бывает, когда город сталкивается с деревней…

Мужчину в автомобиле зовут Мартин Хагехольм, Беспокойная он душа. Пенсионер да к тому же еще и обладатель наследства. Жить бы ему спокойно в свое удовольствие. Так нет же: носит его всюду нелегкая, всюду сует свой нос — и хлопот у него полон рот. Лицо у Хагехольма багровое. А стоит ему выйти из себя, и оно становится совершенно синим.

Девушки вывели его из себя. Он громко разговаривает сам с собой, отплевывается и время от времени с таким неистовством налегает на рычаги, что машина несется по шоссе какими-то чудовищными скачками.

Красивые здесь места. Луга и болота, нивы и большое озеро. Высокие, поросшие вереском холмы сменяет лес, поднявшийся из зыбучих носков. А дальше белые дюны и синее море.

Несколько в стороне, там, где в почве много суглинка,

лежат крупные хутора. Это крепкие хозяйства, где все в полном порядке. Их владельцы — солидные люди, они своевременно рассчитываются по ссудам и налогам. Только одному из них приходится туго.

— Не расплатиться ему в срок! — говорит о нем сосед.

— Хи-хи! Придется ему убраться отсюда. А хутор пойдет с молотка!

Соседи ухмыляются и потирают руки.

— Поделом ему, так ему и надо!

В сущности ему не хватает пустяка, чтобы расплатиться с долгами. И все же придется расстаться с хутором.

Хуторяне водят знакомства только друг с другом. По воскресеньям хозяева поочередно приглашают друг друга на чашку кофе с невероятным количеством пирожков. Жены являются в шляпках и перчатках, едят белый хлеб ножом и вилкой, далеко оттопыривая при этом мизинец. Они очень чувствительны и начинают визжать, когда с крыши террасы на скатерть падает какая-нибудь маленькая зеленая гусеница. Ай-ай!

Впрочем, есть среди них человек, которого они у себя не принимают. Он пришлый. Он появился здесь только в 1901 году. С ним можно и поздороваться и поболтать. Но приглашать к себе на чашку кофе — не годится. Ведь он — пришлый.

Дальше идут середняки и хусмены7. Они живут на песках и в заболоченных низинах. Они трудятся, не разгибая спины от зари и до зари. Но для того чтобы свести концы с концами, им приходится работать зимой хоть за две кроны в день у богатых хуторян, а летом за чуть большую сумму у дачников.

Но и между этими людьми есть кое-какие различия. Один из них — лентяй, который к тому же еще и пьет. В воскресенье он, случается, выпивает одну, а то и две кружки пива. Этакая свинья! Его зовут Андерс с болота. Типичный обитатель дома призрения. Из тех, которые, не церемонясь, требуют помощи от общины. Позор, конечно, что подобный субъект затесался в эти места.

Потом идут арендаторы. Они арендуют участки, хозяева которых живут в Копенгагене. Столичным жителям не хочется портить прекрасный вид, открывающийся из окон их дач. Ведь каждому приятно в дни отпуска насладиться зрелищем настоящей деревни и полей! И арендаторы зря жалуются, что соломенные крыши протекают, а глиняные стены отдают кислятиной и затхлостью. Зато до чего же они живописны — эти старинные, покосившиеся домики!

Немало контрастов можно наблюдать в здешних местах. Множество разновидностей человеческой породы. Множество крохотных общественных ячеек, существующих независимо одна от другой. Маленькие обособленные мирки, поместившиеся на одной квадратной миле...

Есть здесь и рыбацкий поселок; рыбаки сдают на лето свои жилища копенгагенцам. Они недолюбливают своих дачников: мужчины шныряют повсюду в одних трусах, а женщины — с голой спиной, и только знай себе купаются да загорают, как будто все помешались на этом. Впрочем, на то они и горожане! Только бы заработать на них как следует!

Волнолом занесло песком. Никто в поселке уже не рыбачит. Зато здесь выросли гостиница для курортников, пансионаты и дома отдыха. В стороне от дороги расположен некий «Исторический кабачок» с соломенной крышей, старинными фонарями, надписями на балках и красивыми свинцовыми рамами. «Не забудьте посетить «Исторический кабачок»!» — написано на рекламных щитах, плакатах и дорожных указателях.

Есть здесь, конечно, и колония художников, обитатели которой воспроизводят на холсте красоты местного пейзажа и всякие достопримечательности. Все это — известные даровитые художники, повсюду рыскающие в собственных автомобилях с мольбертами и красками в поисках подходящих сюжетов. Прислуга таскает за ними палитры и держит кисти.

Ремесленники группируются вокруг духовной миссии. Они живут очень сплоченно и образуют свой замкнутый кружок. Собираются они в доме, принадлежащем миссии, распевают псалмы и пьют невероятно много кофе. Люди они с достатком и проявляют трогательное единодушие, когда устанавливают на рынке цены за свои изделия.

Наконец, надо учесть еще лагерь молодых безработных. Это — тоже маленький, независимый мирок, отгороженный от всего остального мира. Безработные остаются здесь только в зимние месяцы. Летом, ввиду наплыва дачников, их предпочитают удалить отсюда. Безработные ведь плохо одеты, н, того и гляди, кто-нибудь из дачников насмерть перепугается, столкнувшись в лесу с этаким оборванцем.

Да и сами крестьяне не очень-то благоволят к безработным. Нечего им здесь околачиваться и переводить драгоценное время. Работают они всего по нескольку часов в день. Все остальное время посвящают занятиям и спорту. И за это государство кормит и поит их, обеспечивает жильем да еще выдает им деньги на карманные расходы!

А на хуторах не хватает рабочих рук. Батраку предлагают уже целых пятьсот крон и четыре выходных дня в году — да и то еще не всякий соглашается. Безработные, видите ли, предпочитают увиливать от работы и получать пособие по безработице. Разве может так дальше продолжаться? Где взять деньги?

Немало есть вопросов, которые ждут своего решения. Немало возникает всяких споров и разногласий. Мартин Хагехольм несется по шоссе. Ему знакомы все эти маленькие домишки и их обитатели: ведь он был когда-то почтальоном и теперь в курсе всех их дел. И надо сказать, он никогда не стесняется похвастать своей осведомленностью. В такой глуши люди знают друг о друге всю подноготную. Здесь не слишком огорчаются, если у соседа бывают какие-нибудь неприятности, ибо ничего особенного все равно случиться не может, и все же умы находят себе пищу, а языки — тему для разговоров.

Сюда-то и прибыл однажды никому не известный человек. Таинственная и загадочная личность. И появился-то он осенью, когда дачники уже давно разъехались.

По-видимому, он рассчитывал навсегда поселиться в этих краях.

Появление этого пришельца сразу же вызвало всеобщий интерес и недоверие. Никто ничего толком не мог сказать о нем, но чувствовалось, что здесь что-то неладно.

Так оно в действительности и оказалось.


Глава 22


Он явился сюда в один ясный осенний день.

Со станции он пришел пешком. Чисто выбритый субъект в очках и в светлом плаще. Деревенские жители с любопытством разглядывали его. Он любезно здоровался со всеми и снимал шляпу. Но никто не отвечал на его приветствия. Его только провожали взглядами. В этих краях к чужим относятся без особого расположения. Да и какое можно чувствовать расположение к человеку, из которого ты собираешься выжать побольше денег?

Незнакомец зашел в магазин купить коробку сигарет. Расплачиваясь, он вынул крупную кредитку, которой лавочник не смог разменять.

— Простите, но, к сожалению, мельче у меня нет! — сказал приезжий.

Лавочнику пришлось бежать напротив, к булочнику, чтобы разменять бумажку. Ясно было, что у этого господина куча денег. Тем более что в его бумажнике была и иностранная валюта.

— Как все изменилось в этих краях! — произнес приезжий. — Да и не удивительно, конечно. Ведь уже более тридцати лет прошло с тех пор, как я в последний раз был здесь. Я так долго прожил за границей. В Америке!

Затем он поинтересовался, где живет Йенс Йенсен.

— Йенс Йенсен? Да идите все прямо, никуда не сворачивая. Прямо по дороге. Он живет за околицей, там, где начинаются холмы. Длинный белый дом, с голубым дощатым забором. У входа прибит почтовый ящик.

Жители селения следили за ним из окон своих домов.

— Кто это там идет? — спрашивали они друг у друга.

А жена колодезника даже вышла на дорогу и уставилась ему вслед.

Из нескольких дворов выбежали с лаем собаки. Человек в очках отступил и перешел на другую сторону шоссе.

«Надо будет непременно купить себе палку, — подумал он. — Палка понадобится мне в первую очередь».

Из леса пахло хвоей, грибами н землей. С моря веяло водорослями и солью. А с полей доносился острый аммиачный запах удобрений.

По одну сторону дороги тянулись холмы, поросшие вереском, а позади них начинался лес. По другую сторону далеко раскинулись просторы полей и заболоченные низины.

Между холмами были разбросаны маленькие, крытые соломой домики. И они казались еще более деревенскими, чем обычные деревенские хижины. Их строили так, чтобы они не оскорбляли глаз, не больше. Своим видом они очень соответствовали окружающему пейзажу. Можно было подумать, что их специально запроектировали для этих одиноких холмов. Вокруг них не было пи садов, ни заборов, и участки отделялись один от другого лишь межевыми знаками.

По другую сторону дороги были разбросаны отдельные хутора — самые настоящие хутора, владельцы которых обрабатывают землю и постоянно жалуются на трудные времена. Окна их домов украшены белыми занавесями, а на подоконниках стоит герань в красивых цветочных горшках. Здесь немало настоящих садов с клумбами и флагштоками. И ни одной надписи, гласящей, что нельзя ходить по газонам.

Навстречу пришельцу движется автомобиль. Это первый автомобиль, который он встречает здесь. Вот машина останавливается, из нее высовывается человек с багровым лицом и начинает с любопытством разглядывать незнакомца. В машине у него охотничья собака и ружье. Он смотрит упорно и невозмутимо. Вот он что-то кричит — так, что незнакомец нервно поворачивается в его сторону.

— Простите, вы, кажется, что-то сказали? Я не разобрал!

— Да это я не вам! Я разговариваю с собакой.

Человек в машине раскатисто смеется и хлопает собаку по морде.

— Ну, ну, спокойно! Сидеть!

Он дает газ и едет дальше.

Жилище Йенса Йенсена легко найти. Перед ним маленький живописный палисадник и голубая изгородь. На воротах висит красный почтовый ящик. Незнакомец останавливается у дома и медленно осматривается по сторонам. Может, и здесь есть собаки, которые бросятся на него, как только он откроет калитку? Полная тишина, не слышно ни звука.

Йенс Йенсен увидел посетителя в окно. И не вышел. Пусть пришелец немножко подождет. А тот уже открыл калитку и снова тщательно закрыл ее за собой. Потом осторожно постучал в дверь. Стук пришлось повторить несколько раз. В ответ раздалось:

— Да, да! Входите, пожалуйста!

— Здравствуйте! Не вы ли господин Йенс Йенсен?

— Я.

— Меня зовут Джонсон, Герберт Джонсон. Мы говорили с вами по телефону.

— Так. Значит, это вы? Вы хотите сиять у меня комнату? А я и не думал, что вы так быстро пожалуете. Я не знаю, может быть помещение еще не приведено в порядок...

— А я так понял, что тотчас же могу переехать. Ведь вы говорили...

— Да мне и в голову не приходило, что вы так быстро нагрянете. А где же ваш багаж? Вы, значит, хотите сразу же остаться здесь?

— Это бы очень устроило меня. Чемоданы мои прибудут позже. Они остались пока в Копенгагене. Для меня крайне важно поселиться немедля.

— Вот уж н не знаю, возможно ли это сейчас. Придется мне прежде потолковать об этом с дочерью. Она приведет в порядок ваши комнаты. Карен! Ка-а-рен! Послушай, как по-твоему, может господин немедленно переехать?

— Как — сразу?

— Да. Он так хочет.

— Но надо же хоть немного убрать.

— Ну, что ж, я могу еще немного пройтись — часок или что-нибудь в этом роде...

— Вот это было бы хорошо. А то что за удовольствие присутствовать при уборке?

— Ну, что ж, я пойду, если так. До свидания.

— Постойте... одну минутку. Давайте сначала договоримся насчет платы. Так уж заведено. Я хотел бы, чтобы вы сразу же уплатили мне за полгода вперед. Такой уж у нас порядок. Я и по телефону предупреждал об этом. Надо сказать, что уже до вас кое-кто побывал здесь и хотел снять эти комнаты. Но так как вы явились первым...

— Пожалуйста! Уплатить вам деньги сейчас?

— Конечно. Всегда лучше сразу же с этим разделаться. Итак, ровно триста пятьдесят крон.

— Прошу вас.

Незнакомец извлек из кармана бумажник. Йенс Йенсен смотрит во все глаза на толстую пачку кредитных билетов. Среди них есть и долларовые бумажки. Они высовываются как бы невзначай. Это выглядит успокоительно и солидно.

— Благодарю. Вот это прекрасно. Сейчас же напишу вам расписку. Для порядка. Ваша фамилия Джонсон, так ведь?

— Герберт Джонсон.

— Так, так. А вот и расписка. К вашему приходу Карен все приведет в полный порядок.


Глава 23


Вечера стоят тихие. Только вдалеке едва слышатся чьи-то слабые голоса. С моря доносится стук моторной лодки. Где-то лает собака, должно быть далеко, за много километров отсюда.

А темень какая! Абсолютный мрак. Стоит погасить лампу — и ни единый, даже тончайший луч света не проникает сюда через маленькие оконца.

Мистер Герберт Джонсон лежит на кровати, под толстой периной. От перины пахнет землей. Все постельное белье пропитано затхлостью.

Некоторые затруднения возникли из-за простынь. Простыни не входили в счет платы за квартиру. Как, впрочем, и перины. Но здесь нет магазинов, где можно было бы приобрести простыни, и Карен пришлось на время дать жильцу свои. Сделала она это без особого энтузиазма.

Под периной ужасно душно. И она так туго набита, что ее не сразу подоткнешь под себя. Перина плохо греет тело мистера Джонсона, н оно мерзнет то в одном, то в другом месте. Пытаясь защититься от холода, проникающего под перину, он плотнее натягивает ее на себя и тут же начинает задыхаться от жары. Мокрый от пота, он в то же время жестоко страдает от холода.

Тишина такая, что слышно, как шуршат по обоям длинноногие пауки. Где-то скребется мышь. Тихо потрескивает от старости мебель. За обоями шелест и шорох — это, по-видимому, осыпается не то песок, не то штукатурка. В тишине все эти слабые шорохи становятся отчетливо слышны, и поэтому кажется, что комната наполнена всевозможными звуками.

Если бы еще целы были его карманные часы, — думает мистер Джонсон, — их тиканье звучало бы здесь, как рокот мотора. Но у него уже нет часов. Ему не удалось сохранить их.

Мистер Джонсон все еще воюет с периной. Никак ему с ней не сладить. А мысли его вертятся вокруг удивительных вещей, к которым сам он уже как будто не имеет отношения. Но теперь Джонсон не волен решать, о чем ему думать. Мысли мелькают в лихорадочном бреду.

Ему как будто надо что-то сделать. Он еще не справился с каким-то заданием. А это очень важно и срочно. Но он никак не может сосредоточиться. Вот какая-то красная тетрадь для сочинений, которую он должен исписать от корки до корки. А вот желтая. Кроме того, есть еще и синяя. Ему придется написать еще уйму других сочинении, чтобы стать одним из первых учеников в школе. Сочинения на английском н немецком языках. И на датском. Но только вот о чем писать? Он никак не может вспомнить тему. Это ужасно! Ведь сочинение нужно написать именно сейчас. И еще задачу по математике надо решить. Построение прямоугольного треугольника по гипотенузе. Итак, нам известно, что сумма квадратов катетов равна... Что за несусветная чепуха! Это все перина виновата в том, что у него ум за разум заходит.

«Я лежу в кровати, — думает Джонсон, — в одном из домов деревни. В другой части дома спит Йенс Йенсен. И Карен спит. Она разделась и тоже укрылась периной. Какая она из себя, интересно? Тело у нее, конечно, белое. Никогда в жизни она не принимала солнечных ванн. И все же она здоровая и сильная, и у нее красивые, крепкие ноги.А лицо, как на грех, довольно кислое».

Вот бы узнать, который теперь час? Но у него больше нет часов. Его хорошие старые часы пропали. А сколько лет они прослужили. Верой и правдой! Еще со времени конфирмации. Тикали и в жилетном кармане и на ночном столике. А теперь их больше нет. Ничего не поделаешь! Этого требовали обстоятельства. Ха-ха! Сложившиеся обстоятельства!

Почему сердце бьется так сильно? Может быть, это лихорадка? Нужно пощупать пульс! Но и для этого нужны часы. А сердце знай себе стучит да стучит. А может быть, он заболел? Может быть, слишком много пережил за последние дни? Вот так, пожалуй, и помрешь в этом ужасном доме, где все пропахло плесенью. Помрешь как раз в тот момент, когда собрался начать новую жизнь! Начать, ха-ха! Начать! Да что тут начинать? Меня зовут Джонсон, Герберт Джонсон. Я уже не молодой человек. Прожил много лет в Америке!

А вот и длинная-предлинная плотина, через которую надо перебраться. Какая она бесконечно длинная! Он идет между двумя водными пространствами, идет из одной страны в другую. Но нужно во что бы то ни стало перейти на ту сторону. Очень нужно. Сзади стреляют. Стреляют из пушек, с того берега. Скорее! Надо бежать. А еще так далеко, так далеко! Впрочем, бежать больше нет сил. Одолевает отчаянная усталость, какая-то слабость и изнеможение — ноги подкашиваются. Он опускается на колени. А подняться нет сил. Но нужно, нужно превозмочь себя. Он должен перейти плотину. Должен.

Под плотиной — шлюзы. Большие, замечательные шлюзы с воротами и подъемными механизмами. Вода течет из одного моря в другое. Она течет, и пенится, и бурлит. Бурлят и бурлит...


Глава 24


Человек, разъезжающий на фордике, — беспокойное существо. Он мог бы ничего не делать. Ведь он получает пенсию. Да еще наследство ему досталось. И все же он без конца возится с какими-то делами. Бегает и бегает повсюду... Где бы что ни случилось — он тут как тут.

— Здравствуй, Йенс! Что это за чудище ты поселил у себя? Столичная штучка?

— Да нет! Скорее какой-то американский фрукт. Только недавно вернулся из-за океана.

— А что он собой представляет?

— Толком я, сказать правду, и сам не знаю. Но деньги у него водятся. И не торгуется. Кошелек у него туго набит. Есть и американские деньги.

— А чего его занесло в наши края?

— Я и сам хорошенько не знаю. Странно, конечно, что он решил поселиться именно здесь. Хотя где-нибудь человеку надо же осесть. А в наших краях он бывал в детстве. Он говорит, что эти места ему знакомы.

— Во всяком случае, не на охоту же он к нам приехал?

— Да вряд ли. У него и ружья-то с собой нет. Да и вообще вещей не бог весть сколько. По его словам, багаж прибудет позже.

— Так уж ты смотри предупреди его: пусть не вздумает стрелять в местах, где я охочусь. Не то ему придется иметь дело со мной. А я-то уж сумею проучить этого молодчика! Пусть только посмеет залезть на мой охотничий участок...

Хагехольм совершенно вышел из себя. Он стиснул кулаки, а лицо его еще больше побагровело.

— Я передам ему, — спокойно заметил Йенсен. — Но не думаю, чтобы он был охотником.

— Пусть только сунется! С такой публикой я не церемонюсь. Уж я ему покажу, где раки зимуют! Пусть только попробует стрелять на моей земле!

— Я передам ему.

— Чего он здесь не видел? Налетают сюда эти копенгагенцы, а наш брат терпи полгода дороговизну. Неужели нам даже зимой нет от них покоя? Одному богу известно, что у этакого на уме. Да знает ли он сам толком, чего хочет?

— Кто его ведает. Мне мало чего удалось у него выудить.

— Да, дела творятся... Люди с ума посходили. Слышал ты наипоследнейшую новость об Андерсе?

— Что? Об Андерсе с болота? Нет. А что такое?

— Да он, понимаешь, написал министру социального обеспечения.

— Быть не может! Вот дурень! Откуда ты знаешь?

— От почтальона. Он даже и письмо мне показал. На нем было ясно написано: «Министру социального обеспечения».

— Да? Ты все еще поддерживаешь старые связи с почтой? Хи-хи-хи!

— А ведь ничего путного из этого не выйдет. Подумать только: самому министру писать!

— Пусть пишет кому угодно. А от здешней общины ему не получить ни гроша пособия! Хватит нам неприятностей с ним.

— Вот кто действительно спятил!

— Уж не знаю, что с ним происходит! Но пока я сижу в общинном совете или в комитете, ему не на что рассчитывать. Можешь быть спокоен!

— О, ты у нас на этот счет мастак! Вот так же было, когда я состоял в кассе взаимопомощи. Тогда рыбаки потребовали, чтобы им тоже выдавали пособие по безработице. Как будто правильно, а? Но у меня этот номер не прошел.

— Знаю, знаю. Ты уже рассказывал об этом не раз.

— Я сказал: нет! Вот они я обжаловали мое решение в министерство. Оттуда мне прислали бумагу, в которой потребовали, чтобы я «мотивировал свой отказ»...

— Так, так. Ты рассказывал мне об этом.

— Я же ответил: не понимаю, как рыбаки могут быть безработными, пока для них открыто море.

— Здорово!

— Как тебе это нравится: «пока для них открыто море!» Хи-хи-хи! Неплохо сказано, правда?

— Ну, разумеется. А теперь я пошел. Мне еще кое-какие дела нужно справить.

— Да и мне нужно торопиться. Собираюсь вершу на речке ставить. Гляди, какой я себе большой замок заказал, уж он-то выдержит. А если кто вздумает ломать его, то это уже будет явная кража со взломом.

— Да разве кто-нибудь покушается на твоих угрей, Мартин?

— А кто его знает? Ведь завелись у нас на болоте такие лодыри, как Андерс. Угадаешь разве, что он замышляет? Но пусть поостережется. Пусть попробует залезть ко мне в вершу — я его засажу за кражу со взломом.

— Гм! Уж кто-кто, а ты в этом деле знаешь толк, Мартин! Ты у нас дока!

— Хи-хи-хи! С этой братией держи ухо востро! Ну, прощай!

Фордик запыхтел и тронулся с места. Йенс Йенсен проводил его глазами.

— И беспокойная же душа этот Хагехольм!


Глава 25


Середняк Йенс Йенсен — человек положительный. Из числа тех, что пользуются доверием всей общины. Потому-то на него и возложен целый ряд общественных обязанностей.

Он — член приходского совета. И комитета по распределению пособий. Больничной кассой заведует тоже он. В легкомыслии его не упрекнешь. Общественными деньгами он не швыряется. И вокруг пальца его никому обвести не удастся.

Вот из низины, с песков приплелась какая-то старуха. Она больна подагрой, все у нее ноет и болит, и даже доктор ничем не может помочь ей. Уж совсем собралась было она к знахарке — к той, что в Гурре живет, или к другой — в Стенлэсе. Но доктор высказал предположение, что ей, пожалуй, следовало бы попробовать светолечение, компрессы или что-нибудь еще. Получить все это можно в больнице, а заплатит за лечение больничная касса.

— Что такое? — говорит Йенс Йенсеп. — Светолечение тебе нужно, Эмма? Так это ведь дорогая штука!

— Да, но... я думаю, что заплатит больничная касса. Да и доктор того же мнения.

— Ах, вот оно что... Значит, оба вы так думаете? Зато я не очень-то в этом уверен. Но мы, разумеется, охотно поставим этот вопрос на обсуждение. А там видно будет. Приходи-ка через недельку, Эмма!

Старушка горячо поблагодарила его и снова поплелась восвояси. Она понятия не имеет о законах, относящихся к больничным кассам, и ей невдомек, что такие вопросы нет надобности обсуждать. Но когда она приходит в следующий раз, заведующий объявляет ей:

— Отказано! Не соглашаются. Что делать, один в поле не воин, Эмма! Не разрешили. Так что уж постарайся как-нибудь обойтись без светолечения. Протянешь и так!

Отчеты больничной кассы с благоприятным балансом производят хорошее впечатление. У Йенса Йенсена нет никакой личной выгоды экономить кассовые средства. Но крестьяне выбирают в приходской совет только таких людей, которые знают, как обращаться с общественными деньгами, и умеют их попридержать. К Йенсу Йенсену крестьяне относятся с доверием.

В кассу обращаются многие. И хорошо, когда есть человек, который умеет их осадить.

Приходят к Йенсену и те, кто домогается пособий из средств на социальное обеспечение.

— Значит, ты хочешь стать обузой для прихода? Этого я от тебя не ожидал! Неужели тебе не совестно?

— Но позволь, получать пособие — тут нет ничего зазорного. Это не то, что вспомоществование по бедности!

— Одно и то же! Как ни верти и ни финти, а пособие есть пособие! И неужто тебе в самом деле не совестно обращаться с этим к общине? Счастье еще, что твои родители не дожили до этого. Они бы сквозь землю провалились от стыда.

Многих Йенсен доводит до того, что они сами отказываются от своих недостойных притязаний. Но попадаются и скандалисты, упрямцы, на зубок затвердившие законы и знающие их, пожалуй, лучше чиновников. Порой они пишут в округ и жалуются на то, что им отказано в пособии.

Но Йенс Йенсен знает, как заткнуть им рот: он предлагает им работу. Ведь не станут же они увиливать от работы? Или, может быть, они потому не хотят ничего делать, что им сподручнее вымогать пособие?

— Пожалуйста! Вот вам работа: заготовляйте щебень. На морском берегу нет недостатка в камне!

Это хоть кого заставит понять, что, пожалуй, нет смысла стучаться в двери комитета по распределению пособий.

Андерс с болота — упрямейший из упрямых. От него трудно отделаться. Он не только назойлив, но и, должно быть, немного не в своем уме.

Ему тоже предложили заготавливать щебень. И некоторое время он сидел на берегу, дробил булыжник и старался набить кубический метр щебня в день. Но это у него никак не получалось. И вот он пришел, сдал инструмент и заявил, что эта работа ему не по вкусу.

Очень просто: он отлынивает. Но община не собирается поддерживать такого молодчика. Что ж, если этот барин не желает работать, так н не надо. Но пусть помнит, что есть такое учреждение, которое называется «работный дом»!

Домашнее хозяйство у Йенса Йенсена ведет дочка. У нее все так и горит в руках.

Они редко разговаривают друг с другом. Это тихая семья. По вечерам Йенс Йенсен сидит за столом с трубкой во рту и приводит в порядок бухгалтерские книги или пишет протоколы. А Карен ложится спать рано или сидит тут же молча. Если новый жилец искал в здешних краях уединения и покоя, то в доме Йенса Йенсена он бесспорно обрел его: шума и ссор здесь почти не бывает.

При жизни жены Йенсена дело обстояло иначе. Тогда здесь не было тишины и спокойствия. От ссор и брани шум стоял на всю округу.

Но жена, по божьей воле, померла. Это было лучшее, что она могла придумать. Йенс Йенсен неважно обращался со своей женой.

Жена колодезника могла бы порассказать немало удивительных и жутких вещей о супружеской жизни Йенсенов. Она ведь жила с ними дверь в дверь, и вся их жизнь протекала у нее на глазах.

Если Йенс Йенсен теперь так молчалив и серьезен, то отчасти это объясняется тем, что у него не совсем чиста совесть.


Глава 26


По утрам на полях еще лежит иней. Но дни стоят ясные, и чуть только выглянет солнышко, как становится тепло.

Выходя, Герберт Джонсон тщательно закрывает за собой голубую садовую калитку. Потом он ненадолго останавливается, устремляя взор вдаль, по ту сторону болота. Глубоко вздыхая, он набирает в легкие здоровый, чистый воздух. Ему хорошо.

Он еще никому не рассказывал, чем он занимался там, в Америке. Но с первого взгляда на него становится ясно, что он во всяком случае не был фермером или кем-нибудь в этом же роде. Жизнь его скорее протекала в царстве чернил и промокательной бумаги, картотек и архивной пыли.

Вдалеке по болоту пробежал заяц. Мистер Джонсон проводил его глазами, пока тот не исчез из виду. Но зайцу нечего бояться Джонсона. Он вовсе не охотник и никогда ни в кого не стрелял. О нарушении чьих-либо охотничьих прав он и не помышляет. Мартин Хагехольм может спать совершенно спокойно. Герберт Джонсон вовсе не браконьер. Вряд ли он подаст какой-либо повод к ссоре. У него такой миролюбивый вид. Если он и преступник, то по его внешности этого во всяком случае не видно.

Джонсон идет по шоссе, твердо постукивая новой тростью. Кругом ни души. Даже ни одной собаки не видно. Дома разбросаны здесь на большом расстоянии друг от друга.

Свернув на узкую песчаную тропинку, он поднимается на холм.

Отсюда открывается восхитительный вид. По одну сторону — лес, простирающийся до самого моря. По другую — равнина, а дальше — трясина, испещренная окнами воды, торфяные разработки и ручей. А за ними — поля, пашни, крохотные белые домики и хутора. Озеро с удивительной свинцово-серой поверхностью. Еще дальше — леса и холмы.

Перед Джонсоном раскинулась огромная географическая карта с церквами и мельницами и крошечными коровами. Шоссе вытянулось, как узкая белая лента. Он даже узнает тот маленький автомобиль, что так быстро катится там, по этой ленте. Это, конечно, Хагехольм: беспокойная душа снова куда-то несется.

Изредка еще попадаются цветущие кустики вереска. Немножко синих колокольчиков и мелкие, желтые бессмертники, уцелевшие от ночных заморозков.

Джонсон нагибается, срывает несколько цветков и вдыхает их аромат. У них такой замечательный терпкий запах!

И вдруг он слышит чей-то гневный голос и испуганно втягивает голову в плечи.

— Эй, эй! Алло! Какого черта вы здесь делаете? Это — частное владение! С какой стати вы рвете мои цветы?

Внезапно выплывает фигура мужчины в сером пальто. Он обозлен, вне себя от гнева и кричит так, как никогда не позволил бы себе кричать в другое время. Он человек благовоспитанный, ибо получил прекрасное образование, окончил школу и общается с культурными людьми.

Если бы он встретился с мистером Джонсоном где-нибудь в обществе, он был бы, конечно, изысканно любезен и обходителен. Но здесь, среди степей и холмов, он начисто забыл о европейской цивилизации. Он орет и ругается. Машет сжатыми кулаками, как будто вот-вот полезет в драку. И все оттого, что кто-то посягнул на его собственность!

— Вы что, не видели таблички с надписью? А ну-ка, немедленно убирайтесь отсюда! Этакая наглость, черт побери!

— Очень прошу извинить меня! Я не заметил никаких надписей. К тому же я полагал, что это полевые цветы и их можно рвать.

— Полевые? Да, разумеется, это полевые цветы. И все равно их никто не смеет обрывать. Это — мои цветы. И мой участок. Я ухлопал уйму денег на то, чтобы установить таблички, а какие-то злоумышленники приходят и уносят их. За один только последний год я потратил на таблички свыше двухсот крон, а они исчезают одна за другой!

— Прошу простить меня. Я тотчас же уйду. Я в самом деле не видел никаких табличек.

— Вы что ж, живете где-нибудь поблизости?

Голос разгневанного господина звучит как будто помягче.

— Да. Я поселился у Йенса Йенсена, в белом доме, вон там внизу.

— Ах, так... Ну, в таком случае я не возражаю против того, чтобы вы прогуливались здесь. Раз вы здесь поселились, то, конечно, если хотите, можете пользоваться этой тропинкой. Против этого я не возражаю. Но я не позволю, чтобы здесь шатались все эти копенгагенцы, воскресные гости. И пусть они не трогают моих цветов, уж за этим я послежу!

Теперь он был уже настроен вполне дружелюбно, снова вернувшись в лоно цивилизации.

— Да. Здесь наверху у нас очень красиво. Что за благодатный край! Я сам большую часть года живу здесь. Вон в том красном доме. Доктор Эйегод, — представился он.

— Джонсон.

Оба любезно раскланялись.

— Вы, конечно, можете приходить сюда в любое время, когда вам заблагорассудится. Я только очень болею за мои цветочки. А по воскресным дням сюда устремляются целые полчища. Вы ведь понимаете, как это может бесить!

— Да-да. Конечно. Я вас очень хорошо понимаю!

Оба собеседника приветливо приподняли шляпы, и каждый пошел своей дорогой.

Доктор Эйегод — не единственный копенгагенец, живущий здесь почти круглый год. Все эти маленькие крестьянские домики, рассыпанные между холмами, принадлежат копенгагенцам. Люди это образованные и известные. Они — большие поклонники красоты, умеют ценить природу и потому так усердно следят за тем, чтобы простой люд не портил им пейзажа. Некоторые из них — художники, из тех, что вечно рисуют одни и те же сюжеты: холмы, деревья, летние ночи и туман над болотами...

Домики их кажутся еще более деревенскими, чем дома крестьян. Они крыты соломой, что предписывается уставом общества, занимающегося продажей местных земельных участков.

Обитатели этих домиков не какие-нибудь дикари или вандалы, вторгшиеся в сельский пейзаж. Они считают своим долгом сохранять эти холмы в их первобытном состоянии. Здесь запрещается разводить сады и ставить заборы: пусть вереск, трава и песчанка растут как им заблагорассудится. Исконно-датский ландшафт в сочетании с хорошо разросшимися здесь австрийской горной сосной, немецкой пихтой и сибирским кедром должен остаться неприкосновенным. Защита природы осуществлялась тут в добровольном порядке еще задолго до создания общества защиты зеленых насаждений.

Но нетронутой природой и навеваемым ею миром могут наслаждаться только владельцы земельных участков. Холмы и горные сосны они охраняют для себя, и только для себя. Вот откуда берутся надписи: «Частное владение! Частное владение! Частное владение!» И еще: «Входа нет!» Или: «Вход воспрещается!» Даже по дорогам, что пролегают между холмами, могут ходить лишь владельцы участков.

Только одну-единственную, узкую, живописно извивающуюся, каменистую тропинку страстные ревнители природы предоставили в распоряжение случайных туристов и «воскресных гостей», налетающих сюда из столицы, то есть тех жалких людишек, которые встречаются с природой только раз в неделю и поэтому не доросли до ее понимания. Большие щиты возвещают, что холмы являются частной собственностью, и «землевладельцы только из любезности предоставляют туристам право пользования этой тропой». Однако сворачивать с нее в сторону воспрещается. «Следите за дорожными знаками! Путь к вершине холма!» И сквозь строй угрожающих и запретительных надписей посетитель выходит к так называемой «обзорной скамье». Благодаря любезности землевладельцев туристы получают возможность бесплатно полюбоваться миром с высоты птичьего полета.

Герберт Джонсон добрался до каменистой тропы туристов. По ней он возвращается на шоссе. Несколько обескураженный, он быстро шагает по мелкому гравию. Он уже больше не задерживается, не смотрит по сторонам, не старается наполнить легкие воздухом и не вслушивается в голоса природы. Грудь его стеснена каким-то необычайно гнетущим чувством.

Герберт Джонсон — человек порядка. Из тех, кто уважает законы. Во всяком случае, все нутро его требует их соблюдения, и он неизменно подчиняется этому требованию, куда бы ни забросили его обстоятельства.

Он осторожно шагает по тропинке, стараясь не наступить на вереск или песчанку.


Глава 27


Погода переменилась. Идет дождь, и у голубого дощатого забора блестят лужи. В печной трубе бушует ветер; гудят телефонные провода. Плохая погода для дачников.

Герберт Джонсон ходит взад и вперед по своим маленьким, низким комнатам. Как здесь мрачно, какие скучные коричневые обои... Нет на них ни цветов, ни узоров, на которые так занятно смотреть по утрам, лежа в постели. Это новые модные обои с китайскими прямоугольниками, купленные в кооперативе.

Посреди одной из комнат висит медная лампа. Даже в это время года на ее завитушках и на стеклянных висюльках сидят мухи. В комнате стоят продавленные кресла в чехлах и плюшевый диван. Стены увешаны фамильными фотографиями Йенсенов, снявшихся по случаю каких-либо торжеств. Вот увеличенный и ретушированный портрет покойной жены Йенсена; она безмятежно улыбается, будто вся жизнь ее была устлана розами. А вот и фотография самого Йенсена в солдатском мундире; она вставлена в рамку, выпиленную из дерева.

На овальном, столике — зеленая фарфоровая ваза с двумя каменными яблоками.

В маленькой кухне стоит примус, купленный самим Джонсоном, но Джонсона берет оторопь всякий раз, когда приходится зажигать его. Это опасный прибор. В технике мистер Джонсон явно не силен. Вряд ли он занимался техникой в Америке.

Утром и вечером Джонсон сам кипятит себе чай. Кроме того, у него есть жестяной ящик для хлеба и фаянсовая масленка. Сыр он держит в бумаге. Днем приходит Карен, она готовит ему обед. За особую плату. Она же убирает комнаты.

Тем не менее что ни день возникают новые трудности, которых Джонсон не предвидел. Неприспособленный он к жизни человек.

Что, например, делать с воротничками, когда они становятся несвежими? А рубашки? Ведь здесь некому приготовить ему чистую рубашку.

Когда он был ребенком, носки и белье давала ему мать. Потом, когда он окончил университет, это делала жена.

— Вот, я положила тебе на кровать рубашку. Надень ее, — говорила она.

За сорок шесть лет он привык к этим заботам. В школе и университете он не научился самостоятельности. И если бы даже и побывал в Америке, то не стал бы менее беспомощен в практической жизни, чем сейчас.

Да, ни разу еще он не почистил себе обуви, не постелил постели. Ни разу не зажарил себе яичницу. Мать следила, чтобы он брал с собой в школу чистый носовой платок. А жена, когда он уходил на службу, кричала ему вдогонку:

— Ты не забыл носовой платок?

Теперь все его платки грязны до черноты, ему даже самому противно смотреть на них. Но кто их постирает? Прачечных здесь нет. А если бы они и были, кто же снесет туда белье? Как это устроить? Никогда ему еще не приходилось решать таких сложных задач.

Джонсон зябнет. В железной печке завывает ветер. Кажется, что за печной заслонкой ревет олень. А дров и кокса нет. Где все это достать?

Дрова можно купить в лесу, на кубические метры, — говорит Йенс Йенсен. Но их нужно распилить и расколоть. Кто это сделает? У Йенса Йенсена во дворе громадные штабеля дров. Если бы Герберту Джонсону и удалось купить в лесу дрова и нанять человека, который согласился бы распилить и наколоть их, то где же их поместить? Ведь у него нет места для дров. Когда он обращается с такими вопросами к Йенсу Йенсену, тот неохотно отвечает, что ему-де это не известно, да и не его это дело.

Не слишком он любезен, Йенс Йенсен. Угрюм, мрачен и всегда чем-то озабочен.

В конце концов дрова можно купить в деревне — у лавочника. Или на лесопильном заводе. Йенсу Йенсену непонятна беспомощность Джонсона.

Но не так-то легко заниматься хозяйством человеку, который не привык к этому. Нелегко устраивать свою жизнь, если это всегда делали за тебя другие, если ты целых двенадцать лет ходил в школу, где учителя говорили тебе, что делать, что учить, что знать, что думать, если тебе никогда не представляли права выбора и если с тобой постоянно происходило только то, что было заранее намечено.

Школьное обучение не прекращается после сдачи выпускных экзаменов. Сейчас же начинаются новые испытания. Надо снова засесть за книгу, слушать, повторять. Словом, надо овладевать наукой, то есть уметь пересказывать чужие мысли. А когда последний экзамен, наконец, сдан, ты попадаешь в контору или же в министерство, где тоже твердо установлено, что тебе делать, говорить, писать.

Нелегко быть самостоятельным, когда сорок шесть лет подряд все решали за тебя другие.

Джонсон слишком долго был школьником. Почти всю свою жизнь. Ему прививали такие понятия, как долг, дисциплина, порядок и аккуратность. Он находился сначала под опекой родителей и учителей, потом жены и начальника отделения. Его воспитывали, учили, гнули и шлифовали так, как это было желательно другим. Вся его жизнь была не жизнью, а подготовкой к чему-то иному. Чуть ли не со дня рождения он знал, что самая важная задача в жизни — изыскание путей для получения пенсии, выдаваемой по достижении шестидесятипятилетнего возраста. Никогда ничего не делалось для настоящего. Все для будущего. Слишком долго Джонсон был школьником.

Теперь он знает, что utor, fruor и potior, а также vescor требуют творительного падежа и что после si, nisi, пе и пит предпочтительно употребление quis вместо aliquis. Есть у него кое-какие познания и по части синусов и косинусов прилежащих и противолежащих углов. Он знает великое множество всяких юридических параграфов и имеет представление о статистике. Но все эти знания он усвоил не из любознательности. Соотношения между синусами, битва при Павии в 1525 году и обычное право отнюдь не возбуждали в нем любопытства. И если он считал необходимым все это заучивать, то не из жажды знания, а потому что так было заведено и потому что иначе ничего не добьешься. Это был его долг, его домашнее задание и подготовка к тому, чтобы со временем получить пенсию.

Герберт Джонсон ходит взад и вперед по своим комнаткам. Он выглядывает в окно, смотрит на дождь и немножко зябнет.

Чего ради он здесь очутился? Что намерен делать? Он приехал сюда по своей воле. Впервые в жизни он принял решение на свой собственный риск и страх.

На этот шаг его толкнули разные обстоятельства. Он не бунтарь, совсем нет. Но где-то глубоко, глубоко, в самых сокровенных тайниках его души, еще сохранились какие-то жизненные силы, стремление самому распоряжаться своей судьбой, сохранилась смутная жажда свободы.

И если его желание осуществилось, то лишь случайно. Зато теперь он очутился в положении, последствия которого трудно предугадать. Теперь одно звено влечет за собой другое.

И вот он здесь, вдали от дома. Мистер Джонсон из Америки.


Глава 28


Ноябрь. Месяц, когда в Дании проводится перепись населения. Каждый из жителей должен ответить на ряд вопросов. Для других это пустяк, но мистер Герберт Джонсон из Америки испуганно вздрагивает, когда Йенс Йенсен приносит ему анкету и просит заполнить ее тщательно и разборчивым почерком.

Новое осложнение, от которого у Джонсона сильно забилось сердце.

Приходится просить у хозяина разрешения воспользоваться его ручкой и чернилами. У самого Джонсона нет письменных принадлежностей. Он никому не пишет писем. Когда он принимается заполнять отдельные графы, рука у него дрожит, и почерк кажется искаженным, неестественным.

Долго раздумывает Джонсон, прежде чем вспоминает год своего рождения. Женат он, холост или вдов? Немало проходит времени, пока он, наконец, решает, как ему ответить. Сколько у него детей? Разумеется, детей у него нет.

Номер воинского билета? Достаточно написать: от военной службы освобожден. Местожительство в ноябре прошлого года? Небраска!

У других все это идет легко, как по маслу, но Джонсон побледнел и тяжело дышит. Теперь надо еще запомнить все написанное. Для следующего раза. Пожалуй, следовало бы сделать даже копию.

Он нервничает, расстроен и чувствует себя больным. В общем, получается так, словно сорокашестилетнему школьнику впервые приходится списывать у товарища сочинение или подчищать отметки в дневнике. Он еще никогда не занимался этим, а начинать слишком поздно. Он слишком долго ждал. Уж раз решил сделаться прогульщиком, не ходить в школу, так нечего было ждать до сорока шести лет.

Год и день рождения! (Пишите отчетливо!)

Год и день рождения? Ему сорок шесть лет. Значит, уже взрослый? А ведь еще так недавно он ходил в школу, в старое серое здание на площади Фриепладс. У дверей дежурил учитель, подстерегая опоздавших. По утрам торжественно пели: «Радостно взираем на день благословенный...» Ученики стояли в битком набитом зале. Пахло мокрой одеждой, бутербродами и ваксой. Все боялись первого и третьего уроков — свирепого математика и садиста-француза.

Всю дорогу в школу мальчик бежал, чтобы не опоздать. А когда приходила весна, когда кусты в Королевском саду покрывались нежной зеленью, благоухали лужайки, цвели деревья, свистели скворцы, у него являлось искушение не пойти в школу. И на бегу он думал о зеленых лугах, нивах и лесах. Он думал о людях, которые делают то, что хотят, и выбирают в жизни то направление, какое им нравится. Но он никогда не останавливался и бежал в школу, бросаясь прямо в ее пасть. Ему хотелось прогулять. Но он никогда не прогуливал.

А теперь он все-таки на это решился. Но не слишком ли поздно становиться прогульщиком в сорок шесть лет?

День и год рождения? Занятие?

Чего ради они интересуются его занятиями? Он просто вернулся из Америки и хочет пожить в этой местности. Он намерен жить на деньги, заработанные в Америке. Значит, он рантье.

Занятие: рантье.

Женат, холост, вдов?

Тут и думать нечего. Разумеется, холост. Ведь никогда в жизни он не влюблялся. Будучи гимназистом, он раз увлекся продавщицей из киоска. Но то было ребячество. Нет, он не женат. Вспоминается ему, правда, одна дама, которая, если можно так выразиться, заменила ему мать и распоряжалась его особой, точно так же как и всем в доме. Она следила за тем, чтобы у него всегда было свежее белье, осматривала и вычищала его карманы, заказывала для него завтрак кухарке: «Яйцо всмятку, два ломтя белого хлеба и один ржаного. Ничего другого он не ест». «Вот твой портфель, а вот чистый носовой платок. Не забудь его дома. Ну, а теперь иди, а то опоздаешь на службу». Или: «Обед на столе. Садись, все остынет. Вот еще кусочек мяса, ешь».

Он пишет: «Не женат».

Количество детей моложе пятнадцати лет?

У него нет детей. Не женат — так какие же дети? Мистер Джонсон долго протирает очки грязным носовым платком. Он не привык носить очки. Впрочем, невелика польза от этих очков. Обыкновенное оконное стекло. Но лицо от них меняется до неузнаваемости.

Он перечитывает анкету. Затем машет ею в воздухе, чтобы просохли чернила. Всю жизнь у него было под рукой пресс-папье. А теперь нет даже кусочка промокательной бумаги.

К бланку приложен большой конверт. Мистер Джонсон складывает бумагу, сует ее в конверт и тщательно запечатывает. Уж не воображает ли он, что может сохранить написанное втайне от Йенса Йенсена? Он забыл, вероятно, что Йенс Йенсен — официальное лицо, что он сидит в общинном совете и несет ответственность за правильное заполнение бланков переписи населения.

Джонсон выходит через низкую голубую калитку и сдает конверт в соседний дом: «Вот пожалуйста; кажется, все в полном порядке».


Глава 29


Где-то в отдалении, на болотах, трещат выстрелы. Слышатся они и совсем поблизости — в лесу. Охотники во всей округе вышли на охоту и стреляют. Теперь смотри в оба — как бы чужие не забрались в твои владения. Жители усердно строчат жалобы, уличая друг друга в браконьерстве.

Велосипедный мастер проходит мимо дома Йенсена со своим ружьем и старой маленькой собакой. Проезжает в своем фордике и Хагехольм — в полном охотничьем снаряжении, с ягдташем, биноклем и пером на шляпе. Увидев велосипедного мастера, он останавливает машину, опускает стекло и орет на всю улицу:

— Посмей только сунуться на мой участок, — шкуру спущу!

А велосипедный мастер, вне себя от ярости, грозит ему кулаком и кричит:

— А если я застану тебя на своем, — застрелю на месте! Теперь ты предупрежден!

Хагехольм едет дальше. А велосипедный мастер, полный достоинства, шествует со своим ружьем и старой собакой.

Хагехольм — хороший охотник. У него есть деньги, и он может арендовать для охоты лучший участок в округе. Немало зайцев привозит он домой в своем фордике. А бывает — и косулю. Разумеется, он не в состоянии поглотить всю эту дичь. А заправскому охотнику не полагается продавать свою добычу. Но, с другой стороны, Хагехольм не любитель делать подарки. И вот, после того как всех этих зайцев и косуль освежевали, их рубят на части, варят и консервируют. У Йоханны осенью забот полон рот. Она заготовляет впрок дичь и солит зайцев. Она хозяйничает у Хагехольма более сорока лет, служила у него еще при жизни его жены. Они спят вдвоем на белой лакированной двуспальной кровати, но соседи так и не знают толком, согревают они лишь друг друга или ведут свинскую и распутную жизнь. Над кроватью висит коврик, на котором вышито: «Х р и с т о с в о с к р е с!»

Когда Хагехольм вышел в отставку, он купил себе дом, или, как он выражается, виллу. Хорошенький домик, в современном стиле, из серых цементных плит, с красной крышей и с красными полосами на стенах. Хагехольм ухлопал на свою виллу немало денег. У ворот он поставил два четырехгранных столба, украшенных шарами. В центре круглого газона перед домом он водрузил флагшток с позолоченной стеклянной шишкой на конце. Летом он сдает первый этаж своего дома копенгагенцам и таким образом покрывает расходы по налогам и другим платежам за целый год.

Хагехольм полон сил и энергии. На дворе у него кролики, а в фруктовом саду за домом — ульи. Его курятник — образцовое сооружение, которым восхищаются все соседи. У него есть охотничьи собаки; он их владыка. Он же владычествует и над толстухой Йоханной, которой командует словно целым полком новобранцев. Некогда он был унтер-офицером. Потом служил в полиции. Когда его уволили оттуда, он стал почтальоном.

О его кратковременном пребывании в полиции соседи рассказывают разное. Ясно, однако, что уволили его оттуда не за доблести. Он действовал, по-видимому, слишком круто. И перестарался. Но что хуже всего, он и по сию пору сохранил повадки полицейского.

Поговаривали также, что, будучи почтальоном, он заглядывал в письма, которые ему полагалось разносить. Письмо или местную газету он вручал адресату торжественно, точно благодетельствуя его. А если случалось ему вручать кому-нибудь посылку или денежный перевод, можно было подумать, что это явился с подарками дед- мороз.

Зато если он приходил с повесткой о денежном взыскании, то держал себя так, словно он сам был оскорбленным кредитором.

— Смотри же, чтоб было уплачено! — строго наказывал он. — Извещение три дня еще пролежит на почте. Так изволь в этот срок все отрегулировать!

В бытность свою почтальоном он узнал всю подноготную о жителях деревни. И теперь чувствовал себя вправе вмешиваться в дела, которые отнюдь его не касались. В деревне его недолюбливали.

— Слишком нахально он сует нос в чужие дела, — говорили о нем. — Хватит с него своих. Со своей покойницей-женой он не слишком-то хорошо обращался. Что уж тут говорить! Вспомнить хотя бы, как он получил наследство! Нет, пусть лучше за собой следит.

Не по душе Хагехольму жить пенсионером. Он купил себе машину и теперь по нескольку раз на день совершает поездки по своему привычному маршруту. Он возится с кроликами, пчелами и собаками, охотится, ставит верши на угрей. То и дело ссорится и судится с кем-нибудь. На это тоже уходят силы и время.

Запасы он делает такие, будто поселку грозит осада или неурожай. На дворе у него огромные штабеля дров. Они искусно и тщательно уложены под навесом. Покатая крыша снабжена стоком для дождевой воды. Топлива хватит на годы, а хозяин все подновляет запасы, — как только подвернется случай купить дров по дешевке.

Хагехольму не страшен ни мороз, ни голод. Его подвал битком набит съестными припасами. Овощи и коренья хранятся в ящиках с песком. На полках стоят банки со всякими сиропами и вареньем. Здесь есть банки уже десятилетней давности. Но каждую осень Йоханна готовит новые соленья и маринады, так что запасы непрерывно растут. Есть здесь маринованные и соленые огурцы, пикули, свекла, — и все это во избежание порчи каждый год приходится переваривать. Есть маринованные бобы, горох, морковь, цветная капуста и спаржа. Есть копченый заяц, косуля, дичь. Тут же стоят банки со свиными котлетами и банки с жареными цыплятами. Птичий двор у Хагехольма кишмя кишит цыплятами, но время от времени их режут, жарят и кладут в герметически закрытые банки. Уже много лет Хагехольм не пробовал свежего мяса. Если он и Йоханна едят цыплят, то только прошлогодних.

Ненасытная и странная мания накопления. Подвал похож на какую-то кунсткамеру с анатомическими препаратами в спирту. Всех гостей непременно водят туда, чтоб они вдоволь нагляделись на эту коллекцию. И все ахают и изумляются.

— Да, по части солений и копчений моя Йоханна великий мастер, — говорит Хагехольм. — Истинный клад. — И он так крепко щиплет ее за бок, что она кривит рот и просит его вести себя поприличнее.

Точно директор музея, он важно обходит подвал и осматривает свои заготовки. Яблочное желе хорошо сохранилось. И свиные ножки тоже еще совсем свеженькие. Это от той самой свиньи, которую мы зарезали, еще когда дочка была жива. Да, хорошо, когда дома кое-что припасено!

Если в банках сверху образуется плесень, их отставляют в сторону — надо переварить. Это дело Йоханны.

Хагехольм обходит владения и любовно озирает накопленные богатства. А Йоханна, толстая, с маленькими бегающими глазками, напоминает стража, охраняющего сокровища музея.

— В этом году надо сварить побольше ежевики, — говорит она. — И повидло из слив, пока не ударили морозы.

Странная это пара, и интересы у них — странные. Одни бог знает, какие у них отношения.


Глава 30


— Вам бы следовало переехать ко мне! У меня квартира куда лучше, чем у Йенса Йенсена. Электрическое освещение и все прочее. И не намного дороже. Кроме того, мой дом — в самом центре!

Стоя на шоссе, Хагехольм и Джонсон разговорились. Джонсон вышел погулять. В руках у него трость, воротник пальто поднят до самых ушей. Моросит дождик, дует ветер; когда стоишь и разговариваешь, холод пробирает до костей.

— Сколько вы платите Йенсену за квартиру?

— Семьсот в год.

— Семьсот? Вы подумайте! Слишком уж дорого за такую конуру. Низкие, сырые комнатки. И никаких удобств. У меня бы вы платили тысячу. Эту сумму я беру с других за одно только лето. Но если бы нашелся солидный обходительный жилец, который намерен здесь надолго поселиться, если это надежный, почтенный человек, то, пожалуйста, пусть живет за эти деньги хоть целый год. Это, скажу вам, дешевле пареной репы. До лавки, до вокзала, до всего — рукой подать. Электричество. Если хотите пользоваться телефоном — милости прошу, он к вашим услугам.

— Да, но... Теперь ведь я живу у Йенса Йенсена. Неудобно же съезжать до срока. Да ведь я и доволен.

— Конечно, конечно... Я говорю на случай, если вы захотите переменить квартиру. Подумайте об этом спокойненько. Послушайте, у вас нет охоты теперь же посмотреть мой дом? Вы не торопитесь? Влезайте в машину, прошу вас!

Герберт Джонсон — одинокий человек. Он ничего не имеет против того, чтобы познакомиться с местными жителями. Хагехольм упрашивает так сердечно... К тому же Джонсон привык делать то, что ему говорят.

— Вы не подвинетесь немножко? Я положу тут большой мешок.

— Извольте. Что это у вас там?

— Сахарный песок. Двести фунтов. На ближайшее время мы обеспечены, хи-хи-хи! По радио вчера передавали, что сахар подорожает. Так лучше вовремя сделать запасец. Ведь понадобится для варенья. Сахар же не портится.

Машина сворачивает к воротам, проезжает между двух цементных столбов, увенчанных шарами, и останавливается у дверей дома. Хагехольм дает резкий гудок и кричит:

— Йоханна! Йоханна! Куда ты девалась? У нас гости!

Выходит толстуха Йоханна. На ней белый передник. Ее маленькие глазки беспокойно бегают, будто она боится, что незнакомцу о ней что-то известно и он видит ее насквозь.

— Это американец, жилец Йенса Йенсена, — кричит Хагехольм из машины.

— Добрый день! Как тут у вас хорошо! — говорит Герберт Джонсон и протягивает руку. Йоханна нерешительно подает свою. Она совсем как неживая, словно кусок мяса, можно подумать, что она омертвела.

— Ваш муж непременно хочет показать мне свой дом.

Йоханна моргает и корчит гримасу, но не произносит ни слова.

— Это моя экономка! — говорит Хагехольм. — Моя жена умерла. Да, в один прекрасный день остаешься одиноким. Она умерла почти тридцать лет тому назад.

— Так, так... Да. — Герберт Джонсон старается придать своему лицу участливое выражение.

— Да, да, остаешься одиноким! — вздыхает Хагехольм. — Хорошо еще, что есть вот она! — Хагехольм обнимает Йоханну и похлопывает ее по заду.

— Да ну тебя, оставь, — говорит она. — В уме ли ты!

— Хи-хи-хи! Садитесь же, господин Джонсон! Будьте как дома. Йоханна принесет нам по чашке кофе.

— Прошу вас, не беспокойтесь обо мне.

— Какое же беспокойство, — говорит Йоханна. — Ведь мы все равно будем пить кофе. Только на этот раз не в кухне, а здесь. Вот и вся разница.

На стол постлана чистая скатерть. Йоханна приносит серебряную сахарницу с щипцами, серебряный молочник и домашнее печенье, приготовленное из муки, воды и маргарина.

— Такое печенье почти ничего не стоит, — говорит Хагехольм. — И хорошо сохраняется. Берите, пожалуйста! Оно очень вкусное.

— Спасибо. О да, просто тает во рту.

На стене висит увеличенная фотография покойной жены Хагехольма. Она, как две капли воды, похожа на покойную жену Йенса Йенсена. Вероятно, потому, что портрет увеличивал один и тот же фотограф. Рядом висит еще и другая фотография — молодая девушка с необычайно широким лицом.

— Это моя дочь, — говорит Хагехольм. — Да, тоже покойница. Умерла пять лет назад. Жизнь теряет смысл, когда все близкие покидают нас. У нее было хорошее место — у одного оптовика в Копенгагене. Затем она приехала к нам в деревню — захотелось ей замуж. И вот однажды выходит она погулять. По дороге срывает колосок и сует в рот. И что же? Заболевает столбняком — и конец. Вот оно как бывает! На колосе сидела бацилла. Нет, никто не знает дня, когда солнце закатится навсегда... Но как говорил наш старый пастор: «Странно, почему прежде времени умирают лучшие!» Да, да... Так-то...

— Как это грустно, — произносит Герберт Джонсон, напряженно глядя на фотографию. — Такая еще молодая...

— Да, — говорит Хагехольм. — Печально быть одиноким.

А Йоханна стирает слезу краешком фартука.

Несколько минут царит унылое молчание. Джонсон делает отчаянную попытку проглотить дешевое и непортящееся печенье Йоханны. Но у него не хватает слюны и приходится отхлебнуть глоток жидкого кофе.

На стене висят вышитые крестом и вставленные в рамку изречения из Библии. Должно быть, рукоделие дочери. И тут же рога косули, чучела птиц и другие охотничьи трофеи. Рядом с радиоприемником лежат Библия и Книга псалмов. На подоконнике расставлены вазоны с восковыми красными и белыми тюльпанами. На пианино — безделушки, фарфоровый сапожок и прочее.

— Вы играете? — спросил Джонсон у Йоханны.

— Нет, нет, — ответила она. — На пианино играла дочь Хагехольма.

Джонсон снова затронул больное место.

— Нет. Да я и не разрешил бы прикоснуться к инструменту, — мрачно сказал Хагехольм. — Не так давно здесь у нас была в гостях молодая девушка, которой захотелось поиграть на пианино. Но я сказал: «Стоп! Этого инструмента никто не должен касаться. Руки, игравшие на этих клавишах, уже мертвы. Так пусть же отныне не дотрагивается до них ничья рука».

Опять на несколько минут воцарилось торжественное молчание.

— Видите ли, — заговорил, наконец, Хагехольм, — когда моя дочь умерла, я хотел продать пианино. Но мне давали за него только двадцать пять крон. «Нет, — сказал я. — Нет! Пусть уж лучше остается здесь».

— И ты хорошо сделал, что не продал его за такую цену, — говорит Йоханна. А Хагехольм повторяет, точно читая по книге, что руки, касавшиеся этих клавишей, уже мертвы. И ни одна человеческая рука не дотронется до них, пока он жив. Когда его не станет, — ну, тогда решать будут другие. И Хагехольм мрачно поглядывает на Джонсона, словно подозревая, что тот намерен играть на пианино его дочери.

Это дом доброго христианина. По стенам развешаны мудрые изречения. На столике лежат Библия и Книга псалмов. Хагехольм никогда не богохульствует, как бы он ни вышел из себя. Но он наверстывает упущенное, пересыпая свою речь неприличными словами. Когда Йоханна убирает со стола, он без всякого перехода начинает рассказывать анекдот о Фридрихе VII и крестьянине, у которого разболелся живот. Он неистово и оглушительно хохочет, а Джонсон вежливо улыбается.

Герберт Джонсон готовился к тому, что Хагехольм будет расспрашивать его об Америке и тому подобных вещах. Но ему незачем беспокоиться. Хагехольм все время говорит сам. Он рассказывает какие-то непонятные истории одну за другой. Затем начинаются пошлые анекдоты времен солдатчины. Им нет конца.

Джонсон хочет взглянуть на часы, но у него больше нет часов.

— Гм, уже, вероятно, поздно. Мне пора домой!

— Да вы же собирались посмотреть дом. Йоханна! Иди-ка покажи американцу дом.


Глава 31


Мистер Джонсон не находит слов, так ему нравится дом Хагехольма. Беда только в том, что он живет теперь у Йенса Йенсена и снял квартиру на год. Но по истечении этого срока он, пожалуй...

— Боже сохрани, — говорит Хагехольм. — Делайте как хотите. Я только советую вам: не слишком доверяйте Йенсу Йенсену. Он, видите ли, может сыграть с вами коварную шутку... Не такой вам хозяин нужен.

Хагехольм не хочет сказать о Йенсене ничего дурного, но ведь лучше, если вас предупредили.

Джонсону показывают решительно все, даже запасы в подвале, курятник и дрова.

— Да, у вас великолепная усадьба, — говорит Герберт Джонсон.

— Пожалуй, что так. Да, неплохая. Но к чему это все? Остался один как перст. Те, с кем хотелось бы все это делить, лежат на кладбище.

Мистер Джонсон что-то сочувственно бормочет.

Потом они уселись в гостиной, и Хагехольм предлагает гостю сигару — нечто выдающееся, редкостное. Все выпивают по стаканчику вина домашнего изготовления, отдающего вазелином. Толстуха Йоханна уходит на кухню. Хозяин и гость рассматривают увеличенную фотографию жены Хагехольма, вставленную в овальную золоченую рамку.

— Да, покойница была хороша собой, — говорит Хагехольм. — Но красота недолговечна. У нее не все было в порядке. Да, не все. — Хагехольм наклоняется к гостю и многозначительно говорит: — Если женщина не хочет иметь детей, значит у нее не все в порядке. Это противоестественно.

Хагехольм тяжело вздыхает. Не часто представляется ему случай отвести душу. Вот он и разоткровенничался с чужаком-американцем. Заговорил о своем браке, о невзгодах. И о том, как случилось, что он унаследовал деньги и купил дом и все прочее. Ведь на пенсию почтового чиновника не очень-то развернешься.

Жена его происходила из зажиточной семьи: у отца был хутор и тысяч сто наличными. Ей-богу, прекрасная партия! Но отец терпеть не мог почтальона. Он из кожи лез вон, чтобы расстроить брак молодых людей. И в своем завещании отказал имущество и деньги не Хагехольму и не дочери, а только ее детям.

Он ведь хорошо знал, что дочь его страдает женскими болезнями и не хочет иметь детей. «Да, у нее не все было в порядке», — говорит хозяин.

Хагехольм, однако, не сдался. Нет, уж он позаботился, чтобы жена забеременела. Но роды были тяжелые. Ведь все это происходило еще в ту пору, когда не было ни машин, ни прочего и доктор тащился издалека на лошади. Жили они тогда на дальней окраине поселка. И железную дорогу у них еще не провели. Совсем на отшибе они жили, — да, плохо тогда здесь было...

Вот ребенок и погиб. Пришлось разрезать его на куски и вынимать по частям.

Что же оставалось, как не попытать счастья вторично, хотя жена и слышать об этом не хотела. Ведь у нее не все было в порядке, и она боялась забеременеть. Но куда бы это нас завело, если бы женщины отказались рожать детей?

Второй раз получилось удачнее. На свет родилась девочка, она осталась жива и получила после дедушки наследство. Жена-то, правда, умерла после родов. Славная она была женщина, в этом ей отказать нельзя. Но хворая. Истеричка и тому подобное. У нее не все было в порядке.

Ну, а под конец умерла и дочь. От столбняка. Как раз незадолго до свадьбы. Вот Хагехольм и заполучил денежки. Если бы старик об этом узнал, хи-хи-хи!

И Хагехольм толкнул своего гостя в бок.

Но тут он снова вспомнил о своем горе и глубоко вздохнул. Что же касается пианино, то никогда его не коснется чужая рука. А те руки, что играли на нем, уже мертвы...


Глава 32


Герберт Джонсон приехал без багажа. И ему не хватает многих вещей, без которых трудно обойтись. А в деревенской лавке их не достанешь.

Например, галоши и зонтик! И теплые фуфайки. Он еще никогда не жил зимой в деревне и не знал, что там бывает так холодно.

Ему нужно съездить в ближайший городок. Туда рукой подать, и Герберт Джонсон уже однажды побывал там, когда ехал в поселок. Между прочим, он зашел там в парикмахерскую и сбрил свои усики.

Это было глупо, необдуманно. Если хочешь избавиться от усов, скажем, по той причине, что желаешь изменить свою наружность, — не сбривай их в маленьком городке, где ты сразу обращаешь на себя внимание и где долго помнят необычного клиента. Впоследствии это еще повредит Джонсону.

А теперь мистер Джонсон снова отправился в город за покупками.

Между рыбацким поселком и городом проложена узкоколейка. Небольшой поезд, гудя, ползет по невысоким холмам и тащится дальше через большой лес. Летом — это настоящий поезд, состоящий из нескольких вагонов, а зимой здесь ходит один-единственный моторный вагон — вернее, какой-то кургузый вагончик.

Все знают машиниста, да и пассажиры, входя, здороваются друг с другом и осведомляются, куда кто едет. В число пассажиров — дама с маленьким мальчиком. Малышу надо сделать свои дела.

Есть здесь уборная? — спрашивает дама.

— Нет, в вагоне нет уборной, но я могу остановить поезд, — говорит машинист и замедляет ход. — Или, может быть, тут слишком голое место? Тогда доедем вон до того кустарника.

Дама слезает, сажает ребенка, а потом возвращается, и «экспресс» продолжает свой путь.

Здесь очень уютно. И было еще уютнее, когда ходил крошечный паровичок. Его топили торфом.

Зато теперь увеличилась скорость. И это очень хорошо. А все же машинист с грустью вспоминает о своем паровозе.

— Тогда было лучше, — говорит он. — Паровоз — это тебе не моторный вагон.

— А чем он лучше.

— Как же! Паровоз — это же все-таки паровоз.

Против этого трудно что-нибудь возразить.

Кроме того, в город ходит еще и автобус. Это наиболее приятный вид транспорта. Автобус проезжает через лежащие по пути села и подвозит каждого пассажира к домику, где он живет. Здесь все друг друга знают.

— Здравствуй, Эмма, — говорит шофер. — Опять собралась к детям?

— Здравствуй, Нильс. Что слышно в общинном совете?

Вот на улице стоит человек и знаком останавливает машину.

— Послушай, Гаральд, — говорит он водителю. — Не можешь ты захватить с собой эту мраморную доску? Нужно только поставить ее за кладбищенской оградой, напротив лавки.

— Отчего же, можно!

Шофер берет с собой доску, а у кладбищенской ограды машина останавливается, Гаральд поднимает мраморное надгробие и осторожно ставит по ту сторону ограды.

По четвергам и воскресеньям автобус перевозит особенно много пассажиров. Большая часть их устремляется к знахарке. Она, правда, принимает каждый день, но по воскресеньям и четвергам бывает особенно благоприятное расположение звезд. Надо же напустить немного мистического тумана. Но вообще она удивительная женщина, эта знахарка. При подагре, ишиасе, нервных заболеваниях, ломоте и тяжести в суставах самое верное дело пойти к ней. Даже скептики, которые ни во что не верят, в нее уверовали. У докторов тьма учености, но народ больше верит этой знахарке и ее мазям.

И посещают ее не какие-нибудь простаки, а просвещеннейшие мужи во всей округе, члены общинного совета, люди с практическим живым умом. Йенс Йенсен, если прихварывает, тоже обращается к знахарке. А ведь он заведует больничной кассой.

В автобусе говорят о политике. Дальше так продолжаться не может! Куда мы катимся? А где взять деньги? Безработные, те думают, что их можно без конца держать на пособии. Но если людей приучают бездельничать, из этого ничего хорошего выйти не может.

— Скоро уже батрака нельзя будет найти, — говорят хуторяне.

— Да и кто в состоянии платить им столько, сколько они требуют!

— В довершение всего подавай им отпуск. Вот до чего обнаглели! Разве в наше время было такое?

Шофер вмешивается в спор и говорит, что отпуск — хорошая штука. Чего ради они ноют? Как посмотришь, что делается на свете, так видишь, что в других местах гораздо хуже.

В машине обсуждают и вопросы международной политики.

— Да, японцев прижмут как следует, — говорит шофер. — К тому же великие державы начеку, они смотрят в оба. Что думают об этом в Америке?

Американца, жильца Йенса Йенсена, расспрашивают насчет политической обстановки. Но он может повторить лишь то, что говорят все другие: обстановка неважная. Оп не читает газет и не знает, что происходит на белом свете.

Американец хочет сделать кое-какие покупки в городе. Но затем ему приходит в голову, что он с таким же успехом мог бы съездить в Копенгаген. Ведь времени у него достаточно и спешить некуда. Все же это безумная затея. Другие могут ездить куда им вздумается. Но для него было бы разумнее сидеть смирно и не подвергать себя такому риску.

В Копенгагене он тоже совершает необдуманные и рискованные поступки. Чистая случайность, что все сходит благополучно. Он мог бы попасть в катастрофически трудное положение. И все из-за нелепой идеи. Какого-то мгновенного безумия. Этот человек вдруг ощущает неодолимое желание побывать на кладбище, то есть именно там, где ему ни в коем случае не следует показываться.

Загрузка...