Глава 33
Оттепель, идет снег. На улицах Нерреброгаде и Капельвей мокро и грязно, но на кладбище снег еще кое-где лежит.
Какой-то человек одиноко бродит по дорожкам и что-то ищет, оставляя на снегу большие следы от галош. Мохнатая шапка нахлобучена на голову по самые уши, воротник поднят, лица почти не видно. Незнакомец носит большие очки и опирается на простую дубовую палку.
Он как-то странно, опасливо озирается, что-то ищет. Кладбищенский сторож обратил на него внимание и подозрительно следит за ним. Кто он? Уж не ворует ли цветы? В это время года цветов, правда, на могилах немного, но стоят они дорого.
Сторож медленно идет за странным посетителем.
Человек в мохнатой шапке оглядывается. Он недолюбливает, видно, полицейских, сторожей и им подобных. Вот незнакомец пошел быстрее, стараясь скрыться из виду. Но и сторож прибавил шагу.
Человек свернул па узенькую боковую дорожку. Он бесцельно бродит среди могил; можно подумать, что он попал в лабиринт и никак не найдет выхода. На узких белых дорожках его галоши оставляют большие мокрые следы.
— Алло! Вы что-то ищете? Не помочь ли вам?
Услышав голос сторожа, незнакомец вздрагивает.
— Нет, спасибо... А впрочем... Видите ли, я ищу могилу. Могилу моего знакомого. Сослуживца. Я знаю, что он похоронен здесь, на кладбище, но не могу найти могилы. Его фамилия Амстед. Он покончил с собой.
— А, тот, который взорвал себя на воздух! Он похоронен на новом участке. Я провожу вас. Пожалуйста!
На новом участке голо и неуютно. Многие могилы сплошь покрыты засохшими венками, они еще не приведены в порядок. Их утрамбуют, когда земля немного осядет.
— Вон там он лежит! Видите новый камень?
— Большое спасибо!
— Не за что, сударь...
Сторож дотрагивается до шапки и удаляется. Нет, это не кладбищенский вор. Маленьким свежим тюльпанам, лежащим в снегу на могилах, не угрожает опасность.
Герберт Джонсон созерцает надгробие. Это простой камень. Скромно и красиво. «Теодор А м с т е д» — написано на камне. А внизу одно слово: «М и р».
— Почему именно «М и р»? Почему ей пришло в голову именно это слово?
Могила убрана еловыми ветвями. Кончики их выглядывают из-под рыхлого снега. По ту сторону кладбищенской стены раздаются звонки трамваев, велосипедов, гудки машин.
А здесь пустынно, безлюдно.
Человек вдруг почувствовал холод, несмотря на пальто, галоши и теплую шапку. Какая тоска... Странное чувство — стоять у собственной могилы. Чувство отчаянного одиночества. «М и р» — написано на камне... «М и р»...
Теодор Амстед недоволен распоряжениями своей вдовы. Прежде он никогда не был недоволен ею. Но слово «М и р» его ужасно раздражает.
Он думает о прошлом. Каких-нибудь два месяца прошло с тех пор, как его похоронили. И вот уже на могиле — камень. И все покрыто еловыми ветвями. Он невольно вспоминает заметку о своем погребении, прочитанную в какой-то газете. Это было такое странное ощущение. «Он ушел — как осенью солнце уходит...» Почему репортеру вспомнилась именно эта строчка псалма? И почему на камне написано именно «М ир»?
Пока он жил, он никогда никого не осуждал. А теперь, после своей смерти, он всем недоволен. В сущности «М и р» — просто и хорошо. Он знает, как звучит в ее устах это слово. Он почти слышит звук ее голоса.
Амстед испуганно оглядывается. А вдруг она придет. Вдруг ей вздумается возложить на могилу маленькие тюльпаны с зеленью и остролистом. На могилу Микаэля Могенсена. Этого чудака Могенсена, которому он дарил свои обноски. Это был его школьный товарищ и друг. Он прекрасно учился. И оба они считались лучшими учениками. Ну, эти далеко пойдут, — говорили о них.
По, по-видимому, быть в школе лучшим учеником еще ничего не значит. Вот он стоит, как призрак, у собственной могилы. Внезапно к горлу подступает тошнота. Ему вспоминается отвратительная картина, которую он увидел на полигоне... «Теодор Амстед... М и р...»
Ему хотелось начать жизнь заново. А теперь он не может оторваться от могилы и надгробного камня. От собственной могилы. Могилы его школьного товарища.
Стемнело. И вдруг раздались удары колокола. Гулкие, неистовые. Это сигнал: кладбище закрывают.
Он бежит. И оставляет новые черные следы на заснеженных тропках. Устремляется к выходу — как будто за ним гонятся призраки.
На улице Нерреброгаде то и дело раздаются звонки трамваев. Проносятся освещенные вагоны. Вновь падает снег. В витринах тоже белеет снег — из ваты. Они разубраны, как полагается под рождество, между елочными игрушками прячутся гномы. В лавке гробовщика тоже празднично убранная витрина. Гномов здесь, правда, нет, но гробы украшены еловыми ветвями. Они стоят открытые, уютные. Остается только лечь и вытянуться во весь рост.
Снег падает крупными мокрыми хлопьями. На асфальте сыро и грязно. На углу стоит человек, продающий елки. А вот солдат Армии спасения: помогите беднякам!
Дети продают фигурки людей, дергающие руками и ногами, и бумажные розы.
Все это так странно. И сам он так странно безучастен ко всему. На улицах толпы людей, но у него с ними нет ничего общего. Он — вне целого. Он только кладбищенский призрак.
Ему очень холодно. Кажется, он простудился. Он покупает себе в кондитерской маленькие лакричные лепешки от кашля. Все это он проделывает, как во сне. Подобное ощущение, наверное, испытывает пьяный.
На вокзале Нэррепорт он садится в поезд. В вагоне светло, тепло и уютно. Ему кажется, что он возвращается к жизни. Будто только что пробудился от сна.
Лишь теперь он чувствует, что проголодался. Ведь он весь день ничего не ел. В кармане у него несколько сигарет. Есть и спички.
Он усаживается поудобнее, прислонившись к стене, и закуривает. Герберт Джонсон возвращается в поселок. Он побывал в городе. Это была глупая и бессмысленная поездка. Но теперь он все-таки возвращается.
Глава 34
За городом снег уже не тает. Настоящая рождественская погода.
Лес чудесно преобразился. Герберт Джонсон отправляется на прогулку в галошах и с палкой. Он первый ступает по свежему снегу. Здесь можно видеть только следы животных. Зайцы прыгают, как кенгуру, а лисица волочит за собою хвост и оставляет широкий след на спегу.
Если повезет, можно увидеть и самое лису. На ней нарядная рыжая шубка; притаившись, она издали наблюдает за одиноким прохожим.
По лесу, до самого берега моря, вытянулись просеки. Их перерезают другие. С вершины холма можно далеко проследить такую поперечную просеку. Она тянется, должно быть, на несколько миль. Один бог знает, где она кончается. Надо когда-нибудь пройти по этой просеке, чтобы узнать, куда она ведет. Скажем, воспою, когда дни станут длиннее.
Чем ближе к берегу, тем мельче становятся деревья. У самого берега они уже совсем кривые и стелются ветвями по земле. Но держатся и живут, несмотря на песок, соль и ветер.
Странный вид придает снег дюнам и берегу. Снежный покров нельзя отличить от морской пены.
Большие чайки кружат над берегом. Кроме них не видно ни одного живого существа.
Поближе к рыбацкому поселку на берегу лежит несколько лодок. Снег белеет па якорях, бакенах и рыбацкой снасти. В купальнях пусто и холодно.
В отдалении видна большая площадка, отведенная под машинный парк местной общины. Сейчас здесь нет ни одной машины. Несколько мужчин сидят и дробят камни, позади них вырастает гора щебня; он никому не нужен. Это люди, которым предоставил работу общинный совет. Люди, хлопотавшие у Йенса Йенсена о пособии. Нельзя же выдавать им деньги так просто, даром.
Сам Йенс Йенсен изредка заглядывает сюда; он подкатывает на велосипеде, чтобы посмотреть, как идет работа. Не особенно приятно сидеть здесь, но это и не должно быть приятно. А если щебень сейчас не находит себе применения, то ведь кто знает, может он и понадобится в будущем. Да и для безработных это все-таки занятие.
Только упрямец Андерс с болота отказался дробить камень. По его словам, такой труд ему не по силам. Андерса скрючило от ревматизма, а ему нужно пройти целую милю до места работы.
— Что ж, его дело, — говорит Йенс Йенсен. — Раз средства ему позволяют отказаться от предложенной работы... мы не настаиваем.
Герберт Джонсон несколько раз говорил с Андерсом. Это безобидный человек, хотя и со странностями. У него жена и трое хорошеньких ребятишек, он любит поиграть с ними, делает для них лодочки и мельницы. Но этим не проживешь. Конечно, дробить камень не такое уж прибыльное занятие. Ведь это работа сдельная, и хворый, отощавший от голода человек не много на ней заработает. Но с чего это он отощал? Ведь Йенс Йенсен как-то велел булочнику отослать ему два больших каравая ржаного хлеба за счет общины. Может, Андерс привык к лучшей пище и предпочел бы жареного гуся? Смутьян он и уже доставил немало неприятностей Йенсу Йенсену и общине. Пора положить этому конец.
Герберт Джонсон может легко разнообразить свои уединенные прогулки. К его услугам и лес, и пляж, и болото, и шоссе. Он может отправиться на станцию н смотреть сколько душе угодно на прибывающий поезд. Может любоваться романтическими развалинами, с увядшей зеленью, белой калиткой, флагштоком, скамьями, корзинами для бумаги и правилами для посетителей.
Может он, наконец, посидеть в «Историческом кабачке» и выпить там кофе. Никто не знает истории этого кабачка, но он манит своими окнами с маленькими разноцветными стеклами, обведенными свинцовой полоской, манит размалеванными стенами и старинными изречениями на фасаде. Внутри — бревенчатые потолки, уют и камин с цементной стенкой, разрисованной под кирпичную.
Джонсону здесь хорошо, уютно. За стойкой хорошенькая девушка. Приветливо улыбаясь, она заговаривает о погоде и осведомляется, где он гулял. Она гораздо приветливее, чем Карен Йенса Йенсена.
Герберт Джонсон приходил бы сюда чаще, если бы здесь вечно не торчал некий остряк. Этот поставщик острот ест и пьет при кабачке даром, но зато развлекает посетителей. Как только входит новый человек, остряк подлетает к нему и начинает сыпать без передышки остротами и смешными анекдотами. Это гордость кабачка, по профессии он писатель, написал множество детских книжек и знает все на свете. Он скор на выдумку, на веселую шутку.
Но Герберту Джонсону он действует на нервы. Этот нелюдим не выносит остроумия в таких лошадиных дозах. Нет, уж лучше обойтись без кофе в «Историческом кабачке», хотя ему здесь нравится, да и девушка за стойкой приглянулась.
Ее зовут Алиса. Герберт часто вспоминает об этой очаровательной особе. Руки у нее округлые, она носит платье с короткими рукавами и белый фартучек. А какие веселые у нее глазки, и как мило она смеется...
Глава 35
Герберт Джонсон никогда не получает писем. На всем белом свете нет человека, который писал бы ему. Он как бы вне общества. Даже из Америки он не получил ни одного письма.
Почтальон и Йенс Йенсен часто толкуют об этом между собой. Тут какая-то загадка. Даже на рождество он не получил ничего — ну, хотя бы одну какую ни на есть открытку. Не может же быть, чтобы он ни с кем не знался. Где это слыхано, чтобы человек жил один как перст, без друзей, без родных?
Да и вообще непонятный субъект этот мистер Джонсон. Посмотришь — мирный, безобидный человек. Но он что-то слишком вежлив. Со всяким встречным и поперечным здоровается, снимает шляпу. Тут что-то неладно. И откуда у него так много денег? Кто его знает, что он натворил в Америке.
Такого же мнения жена колодезника. В первый же день, увидев его па шоссе, она почуяла в нем что-то жуткое, подозрительное. Она ни разу не разговаривала с ним и все же готова поклясться, что он убил человека и прячется от полиции. И она не делает тайны из своей догадки, а рассказывает о ней всем и каждому.
Да и Хагехольм в конце концов заподозрил, что с американцем не все ладно. Он высказал свою мысль Йенсу Йенсену:
— Ведь он же не ходит в церковь! Даже на рождество! Ну, а раз безбожник — значит, пропащая душа!
Он, Хагехольм, не может понять, как это Йенс Йенсен допускает, чтобы у него жил такой человек.
Герберт Джонсон не читает газет. Он не знает, что творится на белом свете. А происходят большие, важные события, о которых он даже понятия не имеет. В Королевском театре начали новый сезон, а он не знает, ни что ставится, ни что говорит критика об этих постановках. Люди едут за границу и возвращаются домой, какой-то актер отправился на остров Борнхольм, несколько режиссеров справили свой юбилей, а Джонсон понятия об этом не имеет, ибо не заглядывает в газету.
Раз в месяц он получает по почте маленькую местную газетку, но что в ней вычитаешь? Ничего, кроме объявлений о племенном скоте и яйцах под наседку, да еще стихи о временах года или творце. А всего чаще — заметки вроде следующих:
«Внимание! Если Йеспер Нильсен еще раз обругает мою жену, он будет привлечен к ответственности!»
Или же:
«Если собака Петера Андерсена опять заберется на принадлежащий мне участок, она будет застрелена без всякой пощады».
У Джонсона нет радио, которое бы держало его в курсе происходящих в мире событий, а также сообщало о подробностях жизни королевской семьи.
Но громкоговоритель Йенса Йенсена орет так оглушительно, что мистер Джонсон волей-неволей слушает через стенку сообщения со всего мира: «Слангерупская железная дорога перевезла вчера четыре тысячи двести пассажиров...», «В соревнованиях по плаванию среди женщин на дистанции 300 метров во Фридериксбергском бассейне Ранхильд Вегер установила новый национальный рекорд и плавании на спине со временем...», «Его величество король вчера прибыл в Слагельсе. Он был в превосходном настроении и приветствовал бургомистра, солдатские общества и союз стрелков, встречавших его с развернутыми знаменами...», «В Хольстебро скончался бывший владелец гостиницы Расмуссен в возрасте восьмидесяти двух лет...»
Известия о событиях всемирно-исторического значения проникают к Джонсону через стены, оклеенные затейливыми китайскими обоями: «...Хаддерсфилд выиграл вчера у Кембриджа со счетом 4:3», «Соревнования по боксу в Хермоде собрали большое количество зрителей. По всех весовых категориях бои проходили остро и интересно. В полусреднем весе Оге Нильсен выиграл по очкам у Свена Асмудсена. В наилегчайшем весе...»
Благословен господь за изобретение радио. «Кронпринц с супругой сегодня посетил выставку сыров в Форуме на острове Фюн... А теперь послушайте беседу с председателем датского союза борцов...»
Герберт Джонсон по вечерам сидит в продавленном плюшевом кресле. Горит керосиновая лампа с медными украшениями и матовыми стеклянными висюльками. За окнами стоит темная ночь, от ветра гудят телефонные провода, шумят плакучие ивы. Джонсон подбрасывает в печь дрова, недавно купленные им на лесопильном заводе. Он стал довольно умелым истопником, хотя и не учился этому делу в школе.
А через стену громкоговоритель доносит до него одно за другим сообщения о том, что творится на белом свете.
Впрочем, его это мало интересует. Сообщения эти заполняют комнату, но на него не производят особого впечатления. Однако в один прекрасный день он узнает нечто, сильно заинтересовавшее его. Он вскакивает с кресла и напряженно вслушивается. Он прикладывает ухо к стене и слушает, слушает... «У всех еще свежо в памяти ужасное самоубийство, происшедшее в октябре прошлого года на Амагерском полигоне, когда чиновник Теодор Амстед взорвал себя на воздух с помощью динамита. Одновременно с Теодором Амстедом исчез сорокашестилетний Микаэль Могенсен, проживавший на улице Розенгаде. Продолжая следствие по этому делу, полиция пришла к выводу, что оба эти человека были знакомы друг с другом и что существует связь между одновременным исчезновением того и другого. Согласно показаниям бывшего учителя гимназии Г. Шефа, Теодор Амстед и Микаэль Могенсен были однокашниками. Далее, полиция установила, что между ними были какие-то отношения, которые поддерживались вплоть до трагической смерти Теодора Амстеда и исчезновения Могенсена. Полиция допускает возможность преступления. На запрос редакции последних известий полицейский комиссар Таге Хадерслев мог лишь заявить, что полиция работает не покладая рук и надеется добиться успеха. Тому, кто может что-либо сообщить об исчезновении Могенсена, которого в последний раз видели в его квартире на улице Розенгаде в октябре месяце, полиция обещает награду в размере пятисот крон.
Приметы Микаэля Могенсена следующие...»
Глава 36
Уже несколько дней стоит трескучий мороз. Из окон сильно дует, и у Герберта Джонсона зябнут ноги. Догорают дрова в печке, но в маленькой комнате по-прежнему холодно. А по ночам у Джонсона зуб на зуб не попадает. Ему даже кажется, что простыни и тяжелая перина заиндевели.
С юго-востока подул колючий ветер. Пошел снег. Джонсон стоит у окна и с интересом следит за тем, как быстро портится погода. Задула настоящая вьюга. Кружится снег, его намело столько, что все канавы занесены. На дороге выросли волнистые сугробы.
Джонсон смотрит на покрытую снегом улицу с каким- то удивительно радостным чувством. В детстве он очень любил метели. Он стоял по вечерам у окна и смотрел, как танцуют снежинки в небольшом круге света от газового фонаря. Как чудесно преображается улица, когда снега наметает столько, что даже трамваи останавливаются.
Собственно, его очень мало трогает, идет снег или нет. Ему уже сорок шесть лет, и прошли те времена, когда он играл в снежки и катался на санках. Какое дело ему до снега? И тем не менее он смотрит на пего с радостью и жадно следит за снежным вихрем. Он с удовлетворением отмечает, что снег падает все гуще, метель бушует все сильнее. На дорогах растут сугробы. И если так будет продолжаться, то движение по дороге застопорится.
Впрочем, в это время года вообще трудно говорить о каком-нибудь движении. Мимо дома Йенса Йенсена проезжают всего-навсего две машины — булочника и мясника. Правда, есть еще «сырный фургон», желтый автомобиль с добродушным шофером. Он развозит сыр, колбасу и печеночный паштет. Наконец, существует фордик Хагехольма, этого беспокойного духа.
Здесь нет трамваев, для которых заносы служили бы помехой. Но легковой автомобиль легко может застрять. На узкоколейке тоже придется остановить движение, а то как бы поезд не завяз в снегу. Мистер Джонсон жалеет, что не сможет уехать с вечерним поездом.
На следующее утро всюду намело высокие сугробы. Кругом стоят застрявшие в снегу машины. Радио Йенса Йенсена сообщает, что все поезда стали, а на дорогах нет проезда. Такого снегопада старожилы не упомнят. Это еще хуже, чем в 1897 году.
На шоссе орудуют лопатами рабочие, молодые парни в резиновых сапогах и с трубками во рту. К большому неудовольствию Йенса Йенсена, они затеяли какую-то игру, дурачатся, бросают друг в друга снежками, а работа мало двигается вперед.
Вот и произошел несчастный случай. А разве может быть иначе, когда молодежь разыграется и начнет дурить? Тут уж добра не жди. Одному из рабочих, еще совсем юноше, ударом лопаты раздробило три пальца. Три пальца правой руки. Теперь он на всю жизнь калека. Ну, да пусть сам на себя пеняет. Вперед наука,— больше он, пожалуй, уж не станет дурака валять.
А потом дело обернулось еще серьезнее. Оказалось, что пострадавшего ударил лопатой сын садовника. А садовник — заклятый враг Йенса Йенсена. Поэтому Йенс Йенсен подробно допрашивает всех свидетелей происшествия. Наконец-то нашелся повод поприжать садовника.
Очевидно, несчастье случилось во время игры, и парни сами во всем виноваты. А отвечать за нанесенное увечье должен сын садовника. Будь это непреднамеренный удар, то выплачивать компенсацию пришлось бы общине. Это хорошо знали оба парня, вот они и сговорились показывать, будто все произошло непреднамеренно. Да, дело серьезное. Йенсу Йенсену все ясно. Он торжественно снимает телефонную трубку и сообщает в полицию, что, насколько можно судить, ей придется иметь дело с дачей ложных показаний перед судом. В лучшем случае возмещение убытков должно быть возложено на сына садовника, а не на общину. И пусть уж полиция сама решает, что предпринять против молодых людей, давших ложные показания.
На суровом лице Йенса Йенсена проступает улыбка. Он даже оживляется, когда рассказывает эту историю Хагехольму. Тот хлопает себя по ляжкам и хихикает. Хи-хи-хи! Поделом им! Он садится в свой фордик и несется по очищенной от снега дороге, чтобы раструбить новость по всей округе.
В лесу лежат высокие сугробы. Пытаясь пробраться через них, Герберт Джонсон то и дело глубоко проваливается в снег. Отягченные снегом ветви низко склоняются к земле. Здесь красиво, как в сказке.
Холмы тоже покрыты снегом и напоминают Альпы, Швейцарию и Норвегию. По воскресеньям сюда приезжают горожане и ходят здесь на лыжах. Молодые девушки в спортивных брюках единым духом съезжают с гор и несутся через белый лес.
Людям, живущим на холмах, не нравится, что человек оскверняет девственную природу. Они зло и неприветливо озирают скользящих на лыжах девушек, которые зачем-то вторгаются в их уединенный уголок. Они радуются, увидев в роще лисицу. Лисица природы не оскверняет. Не то что люди, чуждые природе. И вот эти горные тролли вылезают из-под соломенных крыш своих хижин, грозят пришельцам и громко вопрошают:
— Вы что, не видите надписи? Читать не умеете? «Частное владение!»
На следующий день в лесах между холмами опять царит мир. Городские девушки сидят в своих конторах. Никто не нарушает покоя троллей. Они остаются наедине с лисицами, со снегом и со всей природой.
Глава 37
Перед домом Йенса Йенсена останавливается автомобиль.
Мистер Герберт Джонсон взирает на него с беспокойством. В нем есть что-то казенное. От всего, что пахнет начальством, Джонсона бросает в дрожь. Хоть он и кандидат юридических наук, но страшится карающей десницы закона.
Радиоприемник Йенса Йенсена донес до него обрывки последних известий, которые отравили ему жизнь, внесли и нее тревогу и страх.
Из автомобиля вышло начальство. А несколько человек, облаченных в полицейскую форму, осталось в машине. Мистеру Джонсону показалось, что земля уходит у него из-под ног.
Но зря у него так сильно застучало сердце. Пусть себе бьется спокойно. Охотятся не за ним. Пока что не за ним.
Охотятся за Андерсом с болота. Да и можно ли было ожидать, что от его письма к министру будет какой-нибудь толк? Результат был лишь тот, что у членов общинного совета лопнуло терпение. Ему ведь предлагали работу: «Пожалуйста, камня у нас хватит, дробите сколько хотите!» А ему, видите ли, непременно подавай пособие, ему хочется жить на иждивении общины. Этот молодчик из тех, которые стыда не знают.
Что касается дома Андерса, то надо сказать, что он уж слишком обветшал и непригоден для жилья. Нельзя же взять на себя ответственность за его троих детей и позволять им жить в доме, где протекает крыша. Да и проценты за дом он не вносит — вот уже три срока пропустил. Всему есть предел.
Несколько машин одна за другой едут по узкой дороге вниз к болоту, где живет Андерс. Первая машина — с полицейскими. За ними следует Йенс Йенсен, председатель общинного совета и члены комитета по социальному обеспечению. А Хагехольм, беспокойная душа, уже прослышал об этом деле и тоже катит вслед за другими к болоту. Он сидит в автомобиле, что-то выкрикивает и командует, как будто он-то и возглавляет всю экспедицию.
У дома Андерса играют дети. Перед ними стоит маленькая ветряная мельница, крылья которой гудят на ветру. Андерс весьма искусно мастерит такие игрушки для детей.
Детишки с любопытством глядят на машины. Да и сам Андерс с удивлением озирает этот караван. В руке у него нож, он как раз собирался что-то вырезать. Какую-то деталь для усовершенствования работы мельницы. Специальное приспособление для спуска и подъема мешков. Вроде блока — совсем как в настоящей мельнице.
— У него в руках нож, — закричал Йенс Йенсен. — Берегись!
— Берегись! — подхватывает староста. И один из полицейских обезоруживает опасного человека.
Дети испуганно озираются по сторонам. Из дома выходит жена Андерса. Да, мало радости быть начальством и следить за выполнением воли закона. Но все идет своим чередом. И чем скорее все это кончится, тем меньше причинит страданий.
И вот Андерса увозят в работный дом.
Он, конечно, не бог весть какой преступник. Ни для кого не опасен. Но он лодырь, отказался дробить щебень. Вообще упрямец он и немало неприятностей причинил Йенсу Йенсену и всей общине.
Что касается дальнейшей судьбы Андерса, это всецело зависит от его поведения. Если он будет хорошо себя вести, будет трудолюбив и послушен, то, быть может, ему удастся заслужить благоволение инспектора. Инспектор работного дома имеет право через определенное время ходатайствовать об освобождении Андерса.
Маленькая мельница гудит на ветру перед пустым домом. А Хагехольм завел мотор и укатил, чтобы рассказать эту новость каждому встречному.
— В руках у него был нож! И один бог ведает, что произошло бы, если бы я этого не увидел и не предупредил всех!
Заботу о жене Андерса и о детях возьмет на себя община. Комиссия по охране детей уже давно интересуется этими ребятами. А Йенс Йенсен входит в состав этой комиссии, и уж он все устроит. Двое старших будут отданы в хорошие семьи, к добрым христианам, которые, разумеется, хорошо воспитают их и научат уму-разуму.
А младший ребенок останется с матерью. Им община предоставит комнату. Йенс Йенсен собственноручно выписывает ордер своему приятелю-лавочнику: жена Андерса может забрать у него на десять крон продуктов. В конце концов они же не звери. Во всяком случае, закон охраняет каждого отдельного члена общества. Ну, а там посмотрим, будет ли эта женщина тоже бездельничать, или же покорно возьмется за ту работу, которую ей предоставят за «установленную в данной местности плату».
Глава 38
Многое приводит в страх и трепет одинокого человека, поселившегося у Йенса Йенсена.
Это не только машины с полицейскими. Это не только анкеты переписи населения и извещения об уплате налогов. И не только радиоприемник Йенса Йенсена. На него нагоняет страх и многое другое.
Например, пачка банкнот: она все тает и тает. Это лотерейный выигрыш, и не может же его хватить на веки вечные. А что потом? Правда, пачка еще довольно объемиста. Но что будет, скажем, через десять лет?
Теперь у него нет никакой уверенности в будущем. Теперь уже нет пенсии, сулившей успокоение от всех тревог. И само будущее перестало быть чем-то определенным и незыблемым.
Мучительное это состояние для человека, у которого дела всегда были в полном порядке и даже уплачены вперед взносы в кассу похоронного общества.
Ему хотелось испытать, что такое свобода. Но не так-то просто самому распоряжаться своей свободой. Тому, кто всегда тащился на буксире, трудно сразу пуститься в самостоятельное плавание по жизни.
Все вокруг стало зыбким. Всюду подстерегает опасность. Что с ним будет, если он заболеет? А что, если кто-нибудь взломает дверь и украдет его пачку денег? Если на него нападут? Или убьют?
По ночам он лежит без сна и прислушивается к шарканью шагов, доносящихся с улицы. Иногда кричат совы, мяукают кошки, словно плачут маленькие дети. Ночной мрак полон звуков и ужасов.
Ему казалось, что он любит природу. Но в природе не все так хорошо, как ему внушали в школе. Природа — это не только чудесное озеро Фуресэ, солнечные закаты и светло-зеленые ветви буков.
Лисица прокрадывается в курятник Йенса Йенсена и лютует там с чудовищной жестокостью. Кошка играет с мышью, у которой она уже отгрызли одну лапку, и бедняжка может теперь бегать только по кругу. Осы-наездники вгрызаются в живую личинку. В болоте, в лесу, в поле — везде царят безграничная жестокость и смерть.
Природа — не та кроткая мать, которую воспевают в стихах, преподносимых датским школьникам. И жизнь в деревне не та, какой она казалась ему, когда он приезжал сюда на каникулы.
Тра-ля-ля, тра-ля-ля!
Сенo погрузили и несемся
вскачь.
Так обычно пели в гимназии в конце учебного года.
Жизнь в деревне не имеет ничего общего с теми представлениями, какие сложились на этот счет у Джонсона в городе. «Бог создал поля и леса, а город создали люди», — говорилось в одном английском стихотворении, которое он заучил в школе. Воображению Джонсона рисовались «тенистые дубравы, принявшие под свою сень усталого путника».
Но деревня — это и домишки, в которых никогда не открываются окна. Это сырость, бедность, подагра, согбенная спина. Это резиновые сапоги, больные суставы и вздувшиеся вены. Это копченая селедка и шкварки семь раз в неделю, недостаток витаминов и язва желудка.
Как живописны эти домики с их соломенными крышами, цветущими изгородями, кустами бузины и приветливыми окошками! А за этими окошками — люди, полные ненависти друг к другу. И их не очень печалит, если с соседом приключится беда.
На окнах — герань и хорошенькие белые занавески. И все-таки в низеньких комнатах мрачно, неуютно. Здесь творятся какие-то странные, темные дела. Как это случилось, что жена Йенса Йенсена умерла? А жена Хагехольма? О разводах здесь не слышно и в помине. Но зато слышишь какие-то загадочные намеки. «Может быть, оно и к лучшему, что жена его умерла. Неважно он относился к бедняжке!»
На морском берегу сидят на корточках люди и дробят камень. Они его раскалывают и дробят, а позади них накапливаются огромные груды щебня. С моря дует холодный и сырой ветер. Среди рабочих кое-кто кашляет и харкает кровью. А иногда у того или другого молоток срывается и ударяет по руке. Что и говорить, от такой работы не поздоровится. Впрочем, кому какое дело до их здоровья.
Здесь все непохоже на тот пляж, где Герберт Джонсон еще ребенком копался в песке под неусыпным наблюдением няньки. С Каттегата наползает липкий морской туман, и Джонсон мерзнет, несмотря на теплое зимнее пальто.
Пусто и тихо в рыбацком поселке. Рыбаки сидят в своих домиках. Лавка, торговавшая купальными шапочками и костюмами, а также резиновыми игрушками, теперь закрыта. Ларек заколочен. На крыше павильона, где продавали мороженое, лежит снег. Синие, красные, зеленые ижелтые купальни сиротливо стоят на холодном берегу. А внизу у самого моря, возле стоянки машин, согнувшись в три погибели, сидят промокшие до нитки люди и дробят камень в облаке густого тумана.
Темнеет рано. В домиках зажигаются огни. Многие волей-неволей ложатся спать — приходится беречь керосин. Но есть и такие, у которых ярко горят электрические лампочки, так что свет их освещает даже дорогу.
Кое-кто включает приемник, чтобы послушать лекцию, старинную датскую музыку, народные танцы и романсы. Приятно сидеть дома, отгородившись от всего остального мира.
Но на шоссе — тьма кромешная. Случается, что какая-нибудь женщина подвергается на дороге нападению. Раздается отчаянный вопль. Люди в домах подходят к окнам, но разглядеть ничего нельзя. Все окутывает сплошной мрак.
Еще раз-другой слышится вскрик. И снова становится тихо. В домах завешивают окна и поворачивают в замке ключ. Ведь там на дороге, по-видимому, произошло несчастье. Может быть, убили человека. Ай! Ай! Даже выговорить страшно! Лучше всего хорошенько запереться. Оно вернее и безопаснее.
На следующий день передают друг другу подробности нападения на девушку. Что же, сама виновата. Зачем ее нелегкая понесла на улицу вечером, в половине девятого? Вероятно, захотелось на танцульку, в кабачок? Слишком уж ей нравилось то, что называется мужским обаянием. Нет, нет, от таких девиц подальше. И совершенно незачем впутываться в подобного рода дела. Своя рубашка ближе к телу.
Однажды в феврале случилось, что человек, живший по ту сторону болота, шел по льду и попал в торфяную яму. Он отправился нарезать камыша для крыши. Лед был недостаточно крепок и сломался. Человек свалился в воду и стал звать на помощь. На шоссе в это время как раз появился прохожий; он услышал его крики и кинулся домой за лестницей.
Времени он зря не терял и бежал изо всех сил, как велел ему долг. Но когда он вернулся с лестницей, человека на поверхности уже не было. Он утонул.
Быть может, следовало бы сделать попытку спасти его без лестницы. Но это, разумеется, опасно. А своя рубашка ближе к телу.
Герберт Джонсон сидит, наблюдая за тем, чтобы медная лампа с висюльками не коптила. Сидит он за овальным столом. Белая скатерть и ваза с каменными яблоками сдвинуты в сторону. На столе он раскладывает пасьянс. Да, духовные запросы всегда занимали не слишком много места в его жизни. Он получил обычное классическое образование, о чем свидетельствует его университетский диплом. Он изучал старонорвежский язык, войны Цезаря с галлами, Эленшлегера, планиметрию и всеобщую историю. Потом он занялся юриспруденцией, политической экономией и статистикой. Но для подлинно духовной жизни у него никогда не оставалось времени.
В доме на улице Херлуф-Троллесгаде есть коллекция почтовых марок. Когда-то он интересовался главным образом этой коллекцией. Но она уже для него недосягаема. Теперь он владеет лишь маленькой коробочкой с премиальными марками, выдаваемыми при покупке кофе, и с рекламными картинками. Ими он и занимается. Кроме того, раскладывает пасьянсы. Если сходится — это хорошее предзнаменование. А не сходится — тоже ничего страшного. Можно ведь попробовать еще раз.
Глава 39
В один прекрасный день погода переменилась. Все еще холодно, но ветер какой-то особенный. Глубоко вдыхая воздух, испытываешь блаженное ощущение.
Начинается весна.
В воздухе веют новые, слабые ароматы, которые были незаметны зимой. Да и земля стала другая, от нее тоже исходят новые запахи. Возникли звуки, которых раньше не было слышно. Оживленно чирикают на крыше воробьи. Над полями заливаются жаворонки. А однажды днем даже запел скворец. Всего несколько нот, похожих на свист, но от этого свиста на душе стало и сладко и грустно.
Герберт Джонсон нашел на краю дороги первый желтенький цветок — мать-и-мачеху. Он растроган и всовывает стебелек в петлицу зимнего пальто. Он испытывает радостное и благодарное чувство. Продолжая свой путь, Джонсон напевает и весело размахивает палкой.
Но вот солнце скрылось за облаками, и заметно похолодало. Джонсон уже не напевает, его охватывает глубокая печаль.
Это первый весенний день.
Йенс Йенсен большой пессимист. Он озабоченно наблюдает за тем, что происходит в природе. Плохо, когда весна наступает так рано. Еще будут заморозки. Нет, хорошего не жди. Сады от этого только пострадают.
По ночам еще подмораживает, но поля уже покрываются зеленью. «А солнце-то греет все сильнее», — говорят люди. То идет дождь, то град, но весна так или иначе вступает в свои права. Внизу, на болоте, кричат чибисы. По ночам слышно, как перекликаются перелетные птицы.
Воздух весь насыщен беспокойством. А Хагехольм самое беспокойное существо на свете. Он целый день хлопочет и делает несколько дел зараз. Красит свой деревянный забор, с грохотом забивает гвозди. Как одержимый копается в огороде. Он просто голову потерял.
Толстухе Йоханне тоже приказано заняться садом и огородом, и Хагехольм то и дело покрикивает на нее.
Он всегда и во всем забегает вперед. Этот нетерпеливый человек посеял горох на месяц раньше, чем все остальные жители деревни. Горох взошел, но заморозки погубили его, он весь почернел. Пришлось все начинать сначала. Беспокойная душа этот Хагехольм.
Но весна все-таки вступает в свои права. Приходит время, когда и другие начинают вскапывать огороды, сеять и сажать.
Показались первые подснежники. И еще какие-то маленькие голубые цветочки.
Герберт Джонсон с интересом наблюдает за тем, что делается в огороде Йенса Йенсена. При этом ему вспоминается некая могила на копенгагенском кладбище. Там тоже идет возня, тоже началась прополка сорняков. По всей вероятности, высаживают в грунт горшки с длинноногими желтыми нарциссами. По одному горшку справа и слева от надгробной плиты.
Карен тоже работает в огороде. Когда она стоит нагнувшись над грядкой, на нее приятно смотреть. Со спины не видно ее кислого лица. Герберт Джонсон отмечает про себя, что она крепко сбита и хорошо сложена, что у нее округлые икры. Приятно, должно быть, обнять это упругое тело. Но он не из тех людей, что легко вспыхивают при одном взгляде на женщину. Да к тому же он знает, что Йенс Йенсен зорко охраняет добродетель своей дочери.
Йенс Йенсен человек серьезный. Он враг всякого легкомыслия и разнузданности. Его возмущает поведение голубей, особенно заигрывания самцов. А когда они начинают бесноваться и неистовствовать — просто смотреть на них тошно. Йенса Йенсена прямо зло берет. Он бросает в голубей чем попало и хлопает в ладоши. Нельзя же так вести себя! Что за зрелище для Карен! Ведь оно может вызвать у девушки всякие неподобающие чувства. В особенности когда в доме живет такой субъект, как этот американец. Кто его знает, что за блажь может прийти ему в голову. Уж он там, у индейцев, прошел сквозь огонь, воду и медные трубы. Но пусть только посмеет выкинуть какую-нибудь штуку. Ему живо вправят мозги.
И Йенс Йенсен бросает угрюмый взгляд в сторону комнаты своего жильца.
Глава 40
Весна не смягчила сердца обывателей.
Они по-прежнему доносят друг на друга в полицию по самым разнообразным поводам и без повода и требуют кары, возмездия.
Ведь законы на то и писаны, чтобы их соблюдать. Иначе какой в них толк?
Некоторые собаки, например, бегают без присмотра, а ведь по закону хозяева обязаны неусыпно надзирать за ними. Пока еще никакой особой беды не приключилось. Но мало ли что может произойти? А вдруг такая дворняга выбежит на дорогу и погонится за велосипедистом!
— Да, это непорядок, — отвечает по телефону полицейский, выслушав жалобу.
У лесничего есть пес, весь в подпалинах. Однажды он нанес ночной визит черной суке колодезника. Ну, что это будет за потомство? И вот уже повод затеять тяжбу и требовать возмещения убытков. Ведь кому-кому, а лесничему должно быть ведомо, что он не имеет права позволять своему псу шляться где попало.
— Мы это дело расследуем, — говорит полицейский.
Некоторым людям не на что жить, и чтобы прокормить себя, они стреляют дичь вопреки закону об охоте. На них тоже доносят.
— Возмутительно! — говорит полиция.
Хагехольм — большой ревнитель законности и порядка и усердно строчит доносы. В беседе с полицейским он сказал, что противозаконной охотой на болоте занимается не кто иной, как велосипедный мастер, кстати, его заклятый враг. Но раз прямых улик нет, полиция ничего не может поделать с велосипедным мастером.
А тот избрал весьма своеобразную форму мести. Улучив часок, когда Хагехольм в сопровождении Йоханны уезжает на кладбище, он забирается к нему в сад и справляет там на свежевыкрашенной белой садовой мебели малую и большую нужду. Подобного свинства еще свет не видел! Разумеется, на него пишется донос, но полиция без прямых улик ничего не может предпринять.
— Да, это непорядок! — соглашается полицейский.
Дважды в неделю Мартин Хагехольм ездит на маленькое кладбище, расположенное в лесу. Здесь похоронены его жена и дочь. Он вырывает сорную траву, посыпает могилу морским песком. А металлические цепи протирает тряпочкой.
На кладбище Хагехольм всегда берет с собой Йоханну. Никому не известно, о чем она думает, украшая могилу фру Хагехольм. Она ничего не говорит, только шевелит губами да мигает маленькими глазками.
Жених дочери Хагехольма вскоре женился — меньше чем через год после смерти его дражайшей невесты. На такого человека, как он, особенного впечатления эта смерть не могла произвести. И все-таки иногда он приходит на кладбище и возлагает на могилу цветы.
Но Хагехольму это не нравится. Он хватает цветы и зашвыривает их подальше.
— Они увяли, — говорит он, если бывший жених его дочери протестует, и тут же добавляет: — Да ведь у тебя теперь другая жена, хватит с тебя.
Между ними начинается горячая перепалка.
— Это моя могила! — говорит Хагехольм. — Я купил ее уже тогда, когда скончалась жена. Я за ней ухаживал, поставил надгробную плиту, обнес металлическими цепями.
— Но гроб мой! — утверждает зять. И если ему не позволят возлагать на могилу цветы, он выкопает гроб и перенесет его в другую могилу.
Однако у Хагехольма есть важный козырь. Его дочь умерла от столбняка. Кто знает, не может ли труп, похороненный в этой могиле, стать источником заразы? Ведь говорят, что бациллы столбняка сохраняют силу девять лет.
И Хагехольм звонит санитарному врачу и просит его разъяснить: возможно ли получить разрешение властей на извлечение из могилы трупа, который, вероятно, все еще является заразным?
Санитарный врач полагает, что это невозможно.
— Нет, пусть лежит. Зачем его выкапывать?
Хагехольм победил.
Герберт Джонсон человек миролюбивый. Ему не с кем ссориться, да и не из-за чего. Но он узнает обо всем, что происходит вокруг, и все примечает.
У его хозяина тоже неприятности. Йенс Йенсен — человек солидный, человек долга. Но и он подвергается нападкам и обвинениям. В деревне, например, все думали, что Андерс надежно запрятан в работный дом и больше не сможет кляузничать.
Но Андерс тоже почуял весну и, естественно, размышляет о том, как ему вырваться на волю. Он знает, что если человек совершил преступление, его судят, ему дают защитника, дают право апеллировать в высшую инстанцию. И все это должно происходить в условиях широкой гласности.
А ведь Андерс не преступник. Он лишь отказался дробить щебень для общины, считая, что эта работа слишком плохо оплачивается. И вот его засадили на неопределенное время.
Единственное, что ему разрешили, это написать письмо в округ с изложением своего дела. Андерс не мастер писать, но жалобу он кое-как сочинил. Чиновник, получивший это жалкое послание, отсылает его с запросом Йенсу Йенсену.
Пришлось Йенсу Йенсену отписываться. Он тоже не большой мастер по этой части и приходит в ярость. Когда же Андерс оставит его в покое! Ему понадобилось немало времени, чтобы написать письмо, но зато уж из этого документа ясно видно, что Андерс — лодырь и пьяница, что он не в состоянии выполнять свои обязанности кормильца семьи. Чиновник с трудом разбирает написанное, но соглашается с тем, что с Андерсом поступили по всей справедливости.
Теперь Андерсу предоставляется право снова взяться за перо и обратиться в министерство социального обеспечения. Между тем куда полезнее было бы заслужить благоволение инспектора работного дома, который сам решает, когда ему отпустить того или иного заключенного.
Дурное настроение Йенса Йенсена отражается на его постояльце. Он установил, что обои в одном месте порвались. За это придется платить. Крашеный пол тоже испорчен, и виноват в этом жилец. Мистер Джонсон все бегает взад и вперед по комнате — вот и добегался: вся краска слезла. Йенс Йенсен не может допустить, чтобы так портили его дом. Если мистер Герберт Джонсон собирается остаться у Йенсена, пусть отремонтирует пол. Приближается лето, и за жильцами дело не станет. Йенсену нет дела до того, каким образом Джонсон отремонтирует жилище. Джонсон взрослый и еще достаточно крепкий человек; он не развалится, если и сам покрасит пол. Впрочем, можно и рабочих нанять. Да и Карен могла бы это сделать за известную мзду.
И пол покрасили. Разорванные обои тоже удалось подклеить. Теперь Герберт Джонсон может остаться у Йенсена и наслаждаться своей новой жизнью.
Глава 41
Жилец Йенса Йенсена вдруг стал заниматься какими-то непонятными и таинственными делами.
Его поведение возбудило всеобщее любопытство. Все стараются отгадать, что замышляет американец. Всю зиму он решительно ничего не делал. Он так по-дурацки тратил время, что смотреть было тошно. И вдруг его охватила необыкновенная жажда деятельности.
Вот он возвращается домой из магазина, неся объемистые пакеты. Разворачивает их с таинственным видом. В них — большие банки, которые он расставляет на подоконнике. Йенс Йенсен и Карен с удивлением следят за этой непонятной возней.
Герберт Джонсон купил небольшую рыболовную сетку с деревянной ручкой. Стал ходить с ней на болото или к речке. Немного времени прошло, а Хагехольм уж тут как тут, будто проверяет свое рыбное хозяйство. Он, видите ли, должен поставить Джонсона в известность, что право рыбной ловли в этой части реки принадлежит исключительно ему, Хагехольму. Что же касается других участков, то об этом надо спросить у их владельцев. А щуки, водящиеся в торфяных ямах или в болотах, тоже принадлежат хозяевам участков. Но, как оказывается, Герберт Джонсон не рыбу собирается ловить и ничьих прав собственности не нарушает. Он ловит своей сеткой только саламандр, головастиков и водяных жуков. Против этого никто не возражает: ни Хагехольм, ни прочие.
— Только бы вы не трогали мальков, — говорит Хагехольм.
В банках Джонсон устраивает аквариумы. Он кладет в них водяные растения, песок, гравий. Туда же сажает улиток, они поднимаются и опускаются вдоль стеклянной стенки и очищают ее от водорослей. В банки он помещает личинки стрекоз и водяных пауков — все, что попадает в его сетку. Здесь и странные существа, покрытые тончайшими волосками и шипами, и существа, вечно лежащие на спине, и личинки в самых странных оболочках, и водяные жуки, и полипы.
Оказывается, американец — вроде как бы естествоиспытатель. Оттого, должно быть, и безбожник; оттого я в церковь не ходит. Надо только удивляться, что такой человек, как Йенс Йенсен, мирится с подобным жильцом. Впрочем, если кто хорошо платит... Тут уже никто не устоит. Ну, и Йенс Йенсен в том числе.
Герберт Джонсон тихонько сидит и наблюдает за своими зверушками. Аквариум — его давнишняя мечта, и наконец-то она сбылась; он очень увлекается этой затеей.
Еще в детстве ему хотелось иметь аквариум, но мать запрещала ему и думать о таких вещах. От них только грязь и беспорядок. Уж лучше ему сосредоточиться на домашних заданиях. Когда он стал взрослым и у него появилась возможность завести себе аквариум, этому воспротивилась жена: «Что за занятие для взрослого человека? Только грязь разводить! Да еще и пахнет плохо!»
Ребенком он ежегодно получал в подарок рыболовные принадлежности. Но ловить рыбу ему запрещали. В пруду можно утонуть, в канавах и лужах — перепачкаться. Ловить рыбу разрешалось только на пляже, то есть как раз там, где ничего не поймаешь.
И вот его желание исполнилось. Ему теперь сорок шесть, почти сорок семь лет. Да, все это пришло к нему слишком поздно.
Джонсон тихонько сидит и наблюдает за всем, что происходит в его стеклянных банках.
Тут есть существа, которые лежат, притаившись, на дне и протягивают за добычей щупальцы, похожие на сложные хватательные аппараты. Да, все эти твари пожирают друг друга. Они так высасывают свою жертву, что остается одна лишь оболочка. Они разрывают на куски и калечат друг друга так, что даже смотреть страшно. Водяные пауки поднимаются и ныряют, как маленькие серебряные капли. Если мимо них проплывает рачок, они оплетают его паутиной и высасывают. Кто посильнее, пожирает того, кто послабее. А совсем маленькие и слабенькие в свою очередь пожирают тех, которые так малы, что едва видимы простым глазом.
Герберт Джонсон смотрит, и ему становится жутко. Любитель природы с ужасом взирает на природу.
Каждый день он приносит домой новую добычу: водяных клопов и дафний. Он весь охвачен охотничьей лихорадкой. Весна очень сильно действует на этого одинокого человека.
А весна уже окончательно вошла в свои права.
Кругом кипит жизнь. В саду у Йенса Йенсена поселился соловей. Вечером, когда он начинает петь, ему отвечают соловьи с болота. И ночь наполняется звуками. Многое совершается в саду и на болоте.
Ночи стоят необычайно светлые. Туманы стелются низко, и болото начинает походить на море.
Слышится то свист, то пыхтенье, то визг. Ежи хрюкают в любовном томлении, преследуя друг друга. В болоте шумят лягушки. В воздухе звенит так, будто щелкают тысячи кастаньет. Вскрикивают дикие гуси. Клохчут водяные курочки. Повсюду что-то копошится, шуршит.
Вечерами Герберт Джонсон прислушивается ко всем этим звукам. Он стоит у голубой калитки и смотрит вдаль на белое болото, в котором так энергично проявляется жизненная сила. Комары звенят над головой и сосут кровь.
Соловьи и лягушки задают такие концерты, что он не может уснуть. Задолго до восхода солнца принимается куковать, как одержимая, кукушка. Она сидит в кустах, и ее «ку-ку» проникает через окна спальни. Она уже напророчила Джонсону сотни лет жизни.
В это время года все живое теряет голову.
Но и люди не очень благоразумны.
Мартин Хагехольм, этот ревнитель закона и нравственности, — большой специалист по части выслеживания влюбленных парочек. Он появляется словно из-под земли и разгоняет их: «Противно смотреть, как они ведут себя!»
С вершины холма он смотрит в бинокль, затем подкрадывается и застигает их на месте преступления.
— Сообщите ваши фамилии и адреса, — запальчиво кричит он. Если это не местные жители, они с перепугу принимают его за представителя полиции. И он торжественно заносит их фамилии в книжечку.
— Вы записаны! Вы еще обо мне услышите! — мрачно говорит он.
Дома Хагехольм рассказывает Йоханне про непристойности, которые он видел.
— Представь только себе. Она была на нем. Нынче все в мире шиворот-навыворот! Хи-хи-хи!
— Да, у людей как будто мозги набекрень, — вторит ему Йоханна. — И нисколечки им не стыдно!
Рот ее судорожно кривится, будто она хочет еще что- то сказать.
Казалось бы, вокруг тишь да гладь, а между тем здесь творятся такие дела, что глазам своим не веришь.
Почему, спрашивается, фургон сыроваренного завода часами простаивает на опушке леса? Как вы думаете, чем в это время занимается шофер?
Хагехольм располагает на этот счет самыми исчерпывающими сведениями. Оказывается, в машине расположилась с шофером молодая дама, снявшая дачу на одном из холмов. Вот они каковы, эти копенгагенские дамочки.
Но ведь это непорядок, нельзя же спокойно смотреть на подобное безобразие! Хагехольм снимает телефонную трубку и звонит сыровару в город. Пусть знает хозяин, чем занимается его шофер в лесу.
И все-таки, несмотря на возмущение и негодование местных жителей, фургон по-прежнему каждый день подолгу стоит на опушке леса. Должно быть, в городе к этому относятся безразлично, и шофер, этот распутник, может делать все, что ему заблагорассудится.
Глава 42
Становится жарко. Люди жалуются на засуху.
— Этак может случиться неурожай! Свекла не растет, да и хлеба не колосятся! Такого старожилы не упомнят!
Герберту Джонсону уже не приходится думать о топливе. Теперь его донимают мухи. Но он догадался подвесить липкую ленту к лампе. И теперь гордится своей изобретательностью и практическим складом ума.
Улитки в его аквариумах кладут яйца. Водяные пауки произвели на свет детенышей и тут же сожрали их. В банках кишмя кишит всякая живность, и тоже происходят страшные вещи.
По воскресеньям копенгагенцы начинают выезжать за город. Владельцы домов, расположенных на холмах, заново покрасили дощечки с объявлениями о сдаче комнат. Из вереска выползают гадюки. Они лежат на тропинках и греются на солнцепеке. Покровители природы смотрят на них с нежностью.
В это время года жителям деревни обычно навязывают детей из Копенгагена на время каникул. Особенно трудно устроить в деревне на лето мальчика.
Йенс Йенсен не хочет взять даже и девочку. С него хватит и Карен. Она здоровая и крепкая и уж как-нибудь справится с работой по дому. Чего ради брать в дом лишнего едока?
Другое дело Хагехольм, — Йоханна стара и уже не так проворна, как в былые времена. Он выписывает из города на лето девочку. Но, конечно, из старших классов. Йоханна все откладывает большую стирку до ее приезда. И генеральную уборку тоже. Наступает время, когда надо заниматься вареньями и соленьями. Да, у «каникулярной дочки» Хагехольма в работе недостатка не будет.
Мимо дома, по дороге, все чаще проносятся автомобили. Теперь это уже не только машины булочника, мясника, сыровара и беспокойного Хагехольма. Проезжают и огородники со свежей редиской, и торговцы щетками, и горожане в поисках дачи.
Начинается дачный сезон.
В умывальной губке Джонсона поселились уховертки. Пауки опускают с потолка длинные нити прямо над кроватью и ползают по ним вниз и вверх. К липкой ленте пристали мухи и жужжат, жужжат, пока не умирают.
Настает пора экзаменов. Джонсон сдал на своем веку столько экзаменов, что они засели у него в крови. Поэтому наступление весны для него всегда сопровождается каким-то гнетущим ощущением. Весна — это зубрежка, повторение пройденного. А первые летние дни — это уже сами экзамены. В школе, в университете — все то же ощущение. Сияние солнца, тепло, цветущая сирень в парках — это означает экзамены и страх. Так было с семи лет и до двадцати пяти. Сколько похищенных весен! Потом экзамены Лейфа. И снова все то же: страх, занятия, зубрежка. Лето и экзаменационная горячка — эти два понятия сливаются в неразложимое целое.
Под пуховиками Йенса Йенсена жарко. На улице душно, чувствуется приближение грозы. Пока слышны еще только отдаленные раскаты грома. Что-то должно произойти. Быть может, на этот раз буря пронесется мимо. Но рано или поздно катастрофа все равно разразится. Герберт Джонсон это знает.
Каждый вечер он слушает последние известия по радио. Он приникает ухом к коричневым обоям: не говорят ли чего о чиновнике Амстеде, о страшном самоубийстве на Амагерском полигоне и об исчезновении некоего чудака с Розенгаде.
Прошло уже немало времени с тех пор, как по радио сообщили об этих происшествиях. Но полиция все еще ведет следствие. И здесь возможны всякие неприятные неожиданности. Джонсону трудно заснуть. Да и слишком светло по ночам. В низких комнатах жарко и душно.
Иногда он встает часа в четыре утра, приводит в порядок свои аквариумы и раскладывает первые пасьянсы.
Как-то ранним утром по дороге шла девушка. Интересная молодая особа. Но волосы у нее растрепаны, платье — в беспорядке. Ее стошнило, и она с трудом передвигает ноги. Йенс Йенсен тоже встал ни свет ни заря. Он хорошо знает девушку, это официантка из «Исторического кабачка». Верно, идет с какой-нибудь пирушки. Парни, должно быть, подпоили девушку и натешились ею вдоволь.
Она останавливается у голубой калитки и прислоняется к ней.
— Послушайте, Йенсен. Но разрешите ли воспользоваться вашим телефоном? Мне бы только позвонить хозяину. Не могу дальше идти.
— Мой телефон не для таковских...
— Не позвоните ли вы сами в таком случае? Прошу вас, передайте Оле, чтобы он приехал на машине и забрал меня.
— Даже не подумаю затруднять себя для такой, как ты...
— Но я ведь уплачу...
— А ну-ка, убирайся подобру-поздорову. И живее! Прочь от моей калитки! Не желаю, чтобы такая дрянь стояла у моего забора. Могу лишь сказать тебе, что твой трактир вон в том направлении. Всего-то каких-нибудь четыре километра. Ничего, доползешь!
И девушка, пошатываясь, исчезает в сиянии раннего летнего утра.
Герберт Джонсон видел ее из окна и слышал весь разговор. Он ведь знает ее. Она так мило улыбалась ему, когда он заходил в «Исторический кабачок» выпить после обеда кофе. Ее зовут Алиса.
Джонсону очень хочется предложить Алисе войти и немного отдохнуть. Он дал бы ей лекарство от головной боли и чашку кофе. Да и за машину уплатил бы.
Но он не смеет — боится Йенса Йенсена. Лишиться расположения хозяина слишком для него рискованно.
Нет, он не способен к самостоятельным действиям, не способен к бунту.
Глава 43
Наступило лето, каникулярная пора. В деревне открылись пансионаты и гостиница. Рыбаки перебираются в пристройки, а комнаты сдают копенгагенцам.
— Ваши голубчики уже приехали? — спрашивает жена рыбака у своей соседки.
— Нет, они явятся не раньше субботы.
На полках у торговцев появляются новые товары. Теперь нужно заработать деньги, на которые придется жить целый год.
По деревне снуют загорелые молодые люди. Мужчины в желтых и синих спортивных куртках, хорошенькие девушки с голыми коричневыми от солнца спинами и в пестрых платочках. Пожилые люди носят очки-консервы, панамы и зонты от солнца. Рыбаки стоят в сторонке, прислонившись к дому или к лодке, и плюют вслед чужакам.
Девушка, принятая Хагехольмом на каникулы, усердно выколачивает зеленые плюшевые кресла, которые перед тем выставляют в сад. Перины и матрацы тоже надо выколотить, а зимние вещи вычистить щеткой. Все должно сверкать и блестеть, а лестницу промоют с мылом. Но девушка попалась рослая, дюжая; ничего, работа ей пойдет на пользу.
На берегу идет обычная пляжная жизнь, слышатся вскрики, плеск воды. Дачники лежат на дюнах и жарятся на солнце.
Светло-зеленая прозрачная вода зовет и манит. Герберт Джонсон решил обзавестись купальным костюмом. Почему бы и ему не купаться, не наслаждаться жизнью, раз уж он тут поселился?
Он походил по берегу и возвращается лесом домой. Здесь на песчаной дороге почти не видно пешеходов. В лесу душно и тепло. Пахнет смолой и хвойными иглами. Мухи, комары, слепни роем кружатся вокруг головы Джонсона. Приходится все время отгонять их носовым платком.
Лес — большой, дремучий. В нем можно заблудиться. Есть здесь сосновые заповедники, вереск и открытые песчаные поляны. Но есть и прохладные тенистые местечки, поросшие высокой мягкой травой. Есть кусты можжевельника, — они напоминают маленькие кипарисы. И белоствольные березы, и нелепо-зеленые лиственницы. А подальше — темный, прохладный буковый лес.
Здесь повсюду проложены длинные, прямые, как стрела, просеки. Некоторые тянутся ровной линией через весь лес. С какого-нибудь холма можно проследить такую просеку на целые мили. Один бог ведает, где она кончается. Нужно как-нибудь пройти до самого конца, чтобы увидеть, куда же она ведет.
Герберт Джонсон уже раньше питал такое намерение. Но из этого ничего не вышло. Да никогда и не выйдет.
Он возвращается лесом домой по той самой тропинке, которой ему разрешил пользоваться доктор Эйегод.
Перед домом Йенсена — несколько автомобилей. Один из них — фордик Хагехольма, владелец его стоит на дороге вместе с другими мужчинами.
— Вот он, — кричит Хагехольм, указывая на Герберта Джонсона. — Берегитесь! Это он.
— Здравствуйте, Теодор Амстед! — говорит один из этих людей. На нем непромокаемая куртка, на штанах велосипедные зажимы. — Так вот вы, значит, где скрываетесь!
— Осторожнее! — кричит Хагехольм. — Примите же меры, чтобы он не удрал.
— Никуда он не удерет! — говорит один из полицейских. Схватив Теодора Амстеда за рукав, он крепко держит его.
Арестованный озирается по сторонам.
Он бросает взгляд на голубой дощатый забор, видит Хагехольма, Йенсена, Карен и каких-то незнакомцев.
Все это как сон, как будто происходит это не с ним, а с кем-то другим, а его совсем не касается.
На окне стоит несколько банок, а в них водоросли, улитки и злые водяные насекомые. Кто-нибудь, вероятно, позаботится об аквариумах.
Теодор Амстед не противится естественному ходу событий. Он привык к тому, что инициативу берут в свои руки другие, привык находиться под опекой.
Полицейский вталкивает его в машину. Хлопает дверца, заводится мотор.
Хагехольм качает головой.
Не умеют даже как следует арестовать человека! Да он мог бы сто раз удрать. Почему у них не было с собой наручников?
Лицо у Хагехольма даже посинело от волнения. Он отправляется в город к тюрьме — узнать что-нибудь новенькое.
Если он понадобится как свидетель, — что ж, пожалуйста, он всегда готов служить.
Быть может, за поимку преступника назначена награда. И Хагехольм намерен заявить на нее претензию. Ведь он всегда считал, что с американцем что-то неладно. Разве не говорил он этого Йенсену и прочим? И если назначена награда...
Хагехольм мчится по шоссе на своем фордике. Беспокойная он душа!..
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава 44
В квартире Амстеда на улице Херлуф-Троллесгаде сидит молодой человек.
Стройный и смазливый молодой человек. Он сидит в кабинете, в кожаном кресле, за турецким курительным столиком. Но не курит. Не выносит табачного дыма. Спиртных напитков он тоже избегает. Алкоголь может погубить тот особый дар, которым он наделен.
Это Эйнер Ольсен, медиум, посредник между фру Амстед и ее покойным мужем.
В квартире все осталось, как было. На лакированном ломберном столике стоит портрет Теодора Амстеда в кожаной рамке. Амстед чуть-чуть смущенно оглядывает комнату. На лбу у него две глубокие скорбные складки.
В кабинете царит полумрак, какой бывает во время спиритических сеансов. Желтовато-коричневый пергаментный абажур с отделкой из парчи и шелковой бахромой затеняет лампу. Освещенная этими бронзово-желтыми отблесками, фру Амстед выглядит совсем молодой.
Они сидят в «берлоге» Теодора Амстеда и беседуют о жизни и смерти, которая на самом деле есть не смерть, а лишь изменение состояния, переход в другой мир.
Фру Друссе, поэтесса, в свое время принесла фру Амстед весть из мира духовного. Но фру Друссе уже не бывает на улице Херлуф-Троллесгаде. Эти две дамы теперь не узнают друг друга. Их теплая дружба перешла в ожесточенную вражду.
Разлад у них начался с чисто религиозных вопросов. А затем прибавилось и еще кое-что. Пропасть, разделяющая их, глубока и непреодолима.
Фру Амстед, правда, уверовала в спиритизм, но не вступила в такие тесные и сердечные отношения с братьями и сестрами по общине, как фру Друссе, и не открыла им свою душу.
Присутствуя на спиритических сеансах, фру Амстед научилась пользоваться тем остроумным духовным механизмом, который устанавливает связь между потусторонним миром и теми, кто еще живет на земле.
Но она не регулярно посещает храм, не является ревностным участником богослужений, не возносит вместе со всей общиной молитв. Она не вербует новых братьев и сестер. И не оказывает кружку верующих той материальной поддержки, которой можно было ожидать от такой состоятельной особы.
— У нее лишь чисто эгоистический интерес к спиритизму, — говорит фру Друссе. — Она все еще проникнута земным высокомерием. Нет, она не из тех сестер, которые самозабвенно служат нашему делу. Ее душа черства и предана мирской суете.
Это суровые слова. Но за ними последовали еще более оскорбительные упреки и обвинения, которые фру Друссе высказала в присутствии владельца типографии Дамаскуса и самой фру Амстед; о примирении между двумя приятельницами уже не могло быть и речи.
В кружке не было ни одного человека, который усомнился бы в правдивости сообщений, получаемых фру Амстед от мужа через медиума. Но фру Друссе энергично возражала против того, чтобы один только молодой Ольсен все время являлся посредником между мужем и женой. Почему бы духу Теодора Амстеда не посылать сообщения жене через другого медиума, например через весьма способную Майю?
Несомненно, именно Ольсен настроен на тот духовный лад, на который реагирует фру Амстед. Но разве справедливо, чтобы одна сестра так широко использовала в своих целях способности медиума? Разве это не злоупотребление силами, которые должны служить благу всей общины, а не отдельным частным интересам?
— Мы, медиумы, — несчастные люди, — говорит Эйнер Ольсен. — Мы так восприимчивы, так сверхчувствительны! Это такое особенное, ни с чем не сравнимое чувство, когда в твое тело вселяется чужой дух. Собственная твоя душа становится бесприютной и трепещет от страха: удастся ли ей вернуться в свое обиталище? Одолевает усталость... Бесконечная слабость...
— Неужели транс отнимает у вас так много сил? — тихо спрашивает фру Амстед и с материнской лаской гладит его светлые волосы. — Бедный мальчик! Вы устали?
— Сейчас я не так уж устал. Ведь у нас с вами полный душевный контакт. Но в нашем кружке!.. Ах, там часто бывает тяжело. Как мучительно сознавать, что рядом сидит человек, настроенный к тебе враждебно. Когда цепь духа не замкнута... Знали бы люди, как осторожно надо обходиться со своими мыслями! А если два духа хотят одновременно вселиться в мое тело, как было тогда в храме!.. Когда, помните, стол развалился на куски... Мне угрожала большая опасность. Я уже и не надеялся, что моя душа вернется в тело. Это было что-то страшное. Ведь, казалось бы, перешедшие в потусторонний мир очищены, свободны от плотских вожделений. Но, к сожалению, многие, слишком многие остаются такими же, какими они были на земле. Я иногда просыпаюсь по ночам и дрожу от страха перед этим Хаконом и этим Друссе, которые еще не достигли чистоты н ясности, всего того, что является предпосылкой жизни в духовной сфере. Я чувствую, что это не любовь, а греховное вожделение, что в мое тело вселяются нечистые желания и помыслы... и они оскверняют его. О, если бы вы знали, как это ужасно!..
— Бедный мой мальчик, мне жаль вас! Это, должно быть, очень тяжело!.. Но здесь вам лучше, не правда ли?
— Конечно! Здесь все иное... Здесь есть родственный мне дух, который хочет перейти в мое тело. В вашем доме царит гармония. Инструменты настроены на один тон. И я, так сказать, остаюсь самим собой.
— Теперь вы не устали?
— Нет, только чуть-чуть. Мне хотелось бы немного посидеть и отдохнуть... Здесь все дышит миром...
— Может быть, вам чего-нибудь хочется? Чаю? Или еще чего-нибудь?
— О нет, спасибо, спасибо... Мое тело получило все, в чем оно нуждается. Ах, как это освежает! Организм мой так истощен, что потребность в материальной пище у меня сильнее, чем у других людей. Но здесь эта пища была предоставлена мне в изобилии. Это укрепляет. Вы превосходно готовите, фру Амстед!
— В самом деле? Очень рада. Да я и старалась.
В столовой бьют часы. Медленно и торжественно. Одиннадцать ударов.
— Поздно уже. Но здесь так хорошо. Такой мир... От этого легко на душе...
— Отдыхайте, отдыхайте. Сколько хотите. Будьте как дома. Я вам бесконечно обязана. Вам и ему...
— Вы никогда не думаете о будущем, фру Амстед? — Он берет ее руку в свою и рассматривает линии ладони.
— Не знаю. Разве вы умеете предсказывать будущее?
— Я мог бы многое сказать вам... Вы будете опять счастливы. Уже здесь, на земле. Очень, очень счастливы. Вы переплывете через большую воду. И будете любить. Чистой незапятнанной любовью...
Он подается вперед и впивается глазами в ее руку, испещренную тонкими линиями. В комнате так тихо...
И вдруг их словно поражает удар тока. В тишину врывается резкий пронзительный звонок; оба испуганно вздрагивают.
Фру Амстед поднимается и идет к телефону.
— Что бы это могло быть? В такой поздний час? О, мне прямо жутко... Только бы с Лейфом ничего не случилось... Я так беспокоюсь за него с тех пор, как он в интернате... Ах, не следовало бы разлучаться матери с ребенком, но при таких обстоятельствах это необходимо... Да, да... Алло! Кто? Что вы говорите! Полиция?
Ольсен с тревогой посматривает на фру Амстед. Он поднимается и из скромности переходит в другую комнату. Но прислушивается внимательно и настороженно.
— Жив? Я это знаю. Конечно, он жив. Ведь смерти нет. Что вы говорите? Мой муж? В Северной Зеландии? Арестован в Северной Зеландии?.. Жил под чужим именем? Но... Но... Да что ж это такое?.. Боже мой, что вы такое говорите? Ах, помогите мне... Ольсен! Ольсен!.. Вы слышите?.. Помогите... Случилось нечто ужасное!..
Она роняет трубку и бежит к Ольсену. Но его уже нет и комнате. Она слышит крадущиеся шаги в коридоре. Потом хлопает входная дверь. Медиум Эйнер Ольсен дал тягу.
Глава 45
Теодору Амстеду предоставили не очень-то много времени для отдыха после того, как он прокатился в автомобиле через Северную Зеландию.
В полиции ему учинили подробный допрос. В его деле осталось много невыясненного. Почти год его выслеживали. И вот теперь, когда его, наконец, накрыли, надо получить у него сведения, которые пролили бы свет на это темное и загадочное дело.
Амстед и не помышляет что-либо скрывать. Он привык отвечать на вопросы. Он сдал так много экзаменов, что привык отвечать без запинки, когда его о чем-либо спрашивают.
Но он не все может объяснить, хотя и был бы рад сделать это. Многое осталось загадкой и для него. В его деле сыграли роль происшествия н случайные обстоятельства, в которых он и сам еще как следует не разобрался. Все это не так-то просто и вовсе не так тщательно продумано и подготовлено, как предполагает полиция.
— Чего ради вы это сделали? Почему хотели исчезнуть? Зачем вам понадобилось инсценировать самоубийство?
Нелегко на это ответить. По-видимому, в нем просто-напросто заговорила жажда свободы, которая вдруг прорвалась при благоприятном стечении обстоятельств. Ему захотелось хоть раз в жизни принять самостоятельное решение. Захотелось распоряжаться самим собой, своим временем, своей одеждой и едой. Но нелегко все это объяснить полиции.
— Вы были несчастны в браке?
— Что вы! Вполне счастлив!
— Не может быть. Не покидают же свою жену, когда счастливо живут с ней.
— Конечно, нет!
— Значит, вы были влюблены в другую? У вас была связь с какой-нибудь женщиной?
— Нет! Нет! Для меня не существовало никого, кроме жены.
— Но ведь полиция обнаружила стихотворение, посвященное одной девушке, продавщице из киоска. Его нашли при обыске в вашей квартире на улице Херлуф-Троллесгаде. Как вы это объясните?
— Это же было так давно. Просто юношеское увлечение. Это не имеет никакого значения. Ни малейшего!
— Как фамилия этой женщины?
На этот вопрос он не может ответить. Зачем причинять неприятности ни в чем не повинной продавщице из киоска? Да он и не помнит ее фамилии.
Но почему он поссорился со своей женой? Почему они стали врагами?
Да они вовсе не ссорились. И никогда не были врагами.
Значит, тут было взаимное соглашение? Жене было известно об его плане? И все было задумано для того, чтобы получить страховку?
Нет! Нет! Его жена ни о чем не подозревала. Он и сам не думал о страховой премии.
— Послушайте, надо вам, наконец, собраться с мыслями! — говорит полицейский комиссар Хадерслев. — Отвечайте толком на мои вопросы. И хорошенько думайте!
Амстед думает, думает. Но он не в состоянии придумать объяснение, которое удовлетворило бы полицейского комиссара.
— Сколько вы получили по лотерейному билету?
— Лотерейному? Вы, значит, и про это знаете?
— Да, мы знаем больше, чем вы думаете. Но будьте любезны ответить на вопрос.
— Билет выиграл пятьдесят тысяч!
— Так. Но у вас была половина билета. Значит, вы получили двадцать пять?
— Да!
— Почему вы утаили выигрыш от вашей супруги?
— Я и сам хорошенько не знаю! Все это было так странно. Я сам не знал, что мне делать с этими деньгами. Я просто хранил их. Спрятал их в свой стол в министерстве.
— Вы хотите сказать, что не преследовали никакой определенной цели? Вы же после жили в деревне на эти деньги!
— Я получил деньги еще до того, как решил отправиться в деревню.
— Когда вы решили ехать в деревню?
— Это решение созрело внезапно. После самоубийства Могенсена.
— Вы уверены, что Могенсен покончил с собой?
— Да! А что еще могло с ним произойти?
— Спрашивать будете не вы. Я спрашиваю, убеждены ли вы, что Могенсен умер по своей воле?
— Да!
— Это ваш школьный товарищ?
— Да. Мы учились в одной школе.
— И вы постоянно с ним встречались?
— Только изредка. Я знал, где он живет. И посылал ему иногда... маленькое пособие.
— Пособие? Что за пособие? Почему пособие?
— Могенсен был очень беден. Я иногда давал ему немного денег. И поношенные вещи. Моя жена думала, что я дарю эти вещи посыльному из министерства.
— Почему вы скрывали от жены, что знакомы с Могенсеном и помогаете ему?
— Не думаю, чтобы он пришелся ей по душе. Это был человек со странностями. Он часто говорил весьма... весьма смелые вещи. И был не очень опрятен.
— У вас была особая причина оказывать помощь Могенсену?
— Нет!
— Зачем же вы это делали?
— Он был очень беден.
— Но в Копенгагене бедняками хоть пруд пруди. Не могли же вы всех их поддерживать. Почему же именно Могенсена? У вас на это была особая причина?
— Нет.
— Значит, только по доброте души?
— Я же знал Могенсена. Это был мой школьный товарищ.
— И много вы давали Могенсену?
— Только маленькие суммы. Лишь когда я выиграл деньги в лотерее, я дал ему более значительную сумму.
— Что вы называете «значительной суммой»?
— Тысячу крон.
— Да, это щедро! И у вас действительно не было другой причины, кроме сострадания, для такой щедрости по отношению к старому школьному товарищу?
— Я думал, что хорошо бы ему снять комнату получше. И купить себе что-нибудь из платья. Тогда он, может быть, и работу какую-нибудь получил бы.
— А как он распорядился вашими деньгами?
— Этого я не знаю. Думаю, что он, к сожалению, потратил их па покупку динамита.
— Но нельзя же попросту купить динамит у первого попавшегося лавочника. Каким путем он достал его?
— Не знаю!
— А ведь вы сами интересовались взрывчатыми веществами. Читали пространные труды на эту тему. Откуда у вас этот интерес?
— Чисто профессиональный. R связи с моей работой в министерстве. Нам предложено было дать заключение об одном проекте, о так называемых «механических солдатах»: это особого рода мины. Вот мне и пришлось ознакомиться с некоторыми техническими вопросами.
— Вот оно что! А вы совершенно уверены, что дело обстояло именно так?
— Да. А как же еще?
— Вопросы задаю я. Запомните это хорошенько. Не было ли у вас личного интереса к взрывчатым веществам?
— Нет. Личного интереса не было.
— Ведь частному лицу вроде Могенсена невозможно раздобыть динамит. Вы согласны? Какие у него могли быть связи?
— Эго мне не известно!
— Вам самому, например, было бы гораздо легче достать динамит. Если вы по долгу службы занимались минами и «механическими солдатами», то для вас не составило бы труда добыть немного динамита!
— Это нелегко.
— Даже для вас?
— Во всяком случае, пришлось бы преступить закон.
— Ясно. А такой человек, как вы, не способен на преступные махинации?
Теодор Амстед не отвечает.
— Во всяком случае, Микаэлю Могенсену было гораздо труднее достать динамит, чем вам. Разве не так?
— Пожалуй!
— А вам не известно, как это удалось Могенсену?
— Нет!
— Знали ли вы, что Могенсен задумал покончить с собой?
— Нет. Этого я не знал. А впрочем... Он делал какие- то туманные намеки. Но я не принимал их всерьез.
— Что он говорил? Будьте добры ответить точно!
— Говорил странные вещи. Будто он хочет нанять самолет и выброситься из него. Что он отправится «на небеса» на воздушном шаре. Могенсен говорил много такого, чему трудно было поверить.
— Когда вы ушли в последний раз со службы, из четырнадцатого отдела военного министерства, вы получили письмо. Его принес посыльный. Будьте добры сказать, от кого было письмо?
— От Могенсена. Он писал, что намерен покончить с собой, что теперь он может осуществить определенный план, что решил взорвать себя динамитом на Амагерском полигоне. Это было ужасное письмо... «Теперь я отправляюсь на небеса. Вы можете ползать по земле, я же поднимусь в более высокие сферы. Жизнью я не дорожу. И не доволен формами бытия. Я — последний философ и умираю, как грек».
— Какие это греки умирали таким способом?
— Могенсен всегда выражался очень странно. Он не желал подчиняться требованиям общества. В школе он учился хорошо, но в годы студенчества в нем как будто что-то сломалось.
— Что вы сделали с письмом?
— Разорвал, как только прочел.
— Очень жаль. А что вы сделали после того, как прочитали это необыкновенное послание?
— Я тотчас же ушел из министерства и отправился на Амагорский полигон. Надеялся, что поспею еще вовремя.
— Почему вы не поставили в известность полицию? Вы не думаете, что дежурная полицейская машина очутилась бы там раньше вас?
— Да, это была оплошность с моей стороны. Но я не верил, что Могенсен действительно покончит с собой. Он ведь часто говорил подобные вещи. Кроме того, мне казалось, что времени еще достаточно. Он писал, что немедленно отправляется на полигон. А письмо было принесено посыльным, так что времени прошло немного. И я ведь тоже сел в машину...
— Да, это нам известно, мы говорили с шофером. Пока ваши показания соответствуют фактам. А что вы сделали потом?
— Я пошел на то место, которое было указано Могенсеном. Туда, где Кальвебодская плотина упирается в Амагер... «Ты найдешь там дыру в земле!» — писал Могенсен.
— И что вы нашли?
— Там действительно была воронка. Я тотчас же понял, что произошло. Это было ужасное зрелище!
— Да, это мы знаем. И затем вы взяли свои часы и разбили их вдребезги?
— Да, несколько раз бросил их о камень.
— Зачем?
— Чтобы кто-нибудь нашел осколки, и тогда полиция решила бы, что это мои часы и что я...
— Что вы сами взорвали себя на воздух? Немного наивно для человека, изучавшего действие взрывчатых веществ. Если бы у Могенсена в жилетном кармане были часы, от них ничего не осталось бы.
— Я не подумал об этом.
— Но вообще все это было очень основательно продумано. Когда вам пришло в голову обменяться ролями с Могенсеном?
— На полигоне. Когда я увидел, что произошло, и понял, что Могенсен разорван на мелкие куски, я подумал, что точно так же... что это могло бы случиться и со мной.
— Вы только тогда задумали исчезнуть, когда стояли на полигоне?
— Да. Окончательное решение я принял только там. Но, конечно, я уже раньше немного... фантазировал на этот счет.
— Когда же вы начали фантазировать на этот счет?
— Когда я выиграл в лотерею деньги.
— И вам представился счастливый случай?
— Да, мне представился... случай!
— После этого вы написали прощальное письмо?
— Да!
— Почему вы послали его в министерство, а не жене?
— Я не хотел, чтобы это известие поразило ее слишком внезапно. Я знал, как долго у нас в министерстве происходит обработка входящей почты. Проходит немало времени!
— Значит, вы хотели выиграть время! Так не будем говорить о ваших чувствах к жене, о бережном отношении к ней. Мы не очень-то верим в ваше сострадание. Ну, а теперь скажите, почему вы хотели бесследно исчезнуть?
Да, почему? На это господин Амстед не знает, что ответить. Он уже давно фантазировал на этот счет. Мысленно он рисовал себе жизнь на свободе. Такую жизнь, чтобы он мог целиком располагать собой. Тихая жизнь на лоне природы. В местности, которую он знал еще ребенком и которая теперь рисовалась ему раем. Раем, куда бы он мог уехать на вечные каникулы.
Он сидел в своем кресле в кабинете и тосковал по свободе. Прочь отсюда, с улицы Херлуф-Троллесгаде, прочь из военного министерства, скорее бы избавиться от всех этих начальников — дома и на службе. А потом эти деньги. И самоубийство Могенсена. От Могенсена ничего не осталось, и Теодор Амстед мог отлично сойти за погибшего Могенсена. Кроме того, на Могенсене было старое платье Амстеда. Все это были звенья одной цепи. Вдруг появилась возможность превратить мечту в действительность.
Зачем? — спрашивают его. Нелегко объяснить это полиции. Он действовал импульсивно. А затем было уже поздно идти на попятный. Оп просто уступил давно сдерживаемому желанию прогулять. О последствиях он не думал.
Вопросы сыплются градом, а ответы не могут удовлетворить полицию. Она не может понять вечного школьника, который в сорок шесть лет удрал с уроков и отправился па поиски приключений.
— Вот вы назвались Гербертом Джонсоном. И выбрали это имя неслучайно. В Соединенных Штатах действительно живет некий Герберт Джонсон. Он тоже ваш школьный товарищ, и его звали тогда Гербертом Йенсеном. Ловко придумано — присвоить себе фамилию американца датского происхождения. Получилась вполне правдоподобная история: человек вернулся домой из-за границы. Значит, в бланке переписи населения и анкете вы поставили чужое имя. Похоже на то, что все было очень тщательно продумано и подготовлено, Теодор Амстед. К тому же вы достали несколько долларовых билетов — для большего правдоподобия. Мы навели справки в банке и списались с Гербертом Джонсоном.
— Да, полиция знает немало!
— Затем вы сбрили себе усы. Это тоже известно полиции. Чтобы изменить свою внешность. Но не умно было с вашей стороны проделать это в маленьком городишке. Далее вы купили себе очки с обыкновенными оконными стеклами. И все в том же городишке. И там же взяли местную газету, чтобы узнать адреса свободных квартир в деревне, и наткнулись на объявление Йенса Йенсена.
Полиции известно многое. И все же в полицейском управлении недовольны результатами следствия. Остались невыясненные вопросы...
Наконец, кандидату юридических наук Теодору Амстеду предоставляют защитника. Пока что ему предъявлены обвинения в обмане страхового общества, подделке документов и уклонении от уплаты налогов.
Но как бы к этому не прибавилось еще кое-что.
Глава 46
Амстеду инкриминировали немногое. И новых обвинений не предъявили.
Как выразился защитник, он дешево отделался. Удалось избегнуть многих неприятностей, большой сенсации. Скандал не разросся до чудовищных размеров. А ведь полиция выдвинула версию, за которую держалась крепко и упорно. Но теперь она вынуждена от нее отказаться.
Его подозревали в убийстве Микаэля Могенсена.
Он убил Могенсена? Но зачем, ради всего святого, ему убивать Могенсена?
Да, зачем? Полиция предполагала, что Могенсен вымогал у Амстеда деньги. Иначе зачем было Амстеду помогать какому-то чудаку с Розенгаде.
К тому же полиция не нашла удовлетворительного объяснения самоубийству Могенсена.
Нищета? Могенсен был философ, он презирал материальные блага. Кроме того, Амстед дал ему тысячу крон. Почему же он почувствовал усталость от жизни как раз в тот момент, когда ему подарили такую крупную сумму денег?
Кроме того, чиновнику военного министерства куда легче достать динамит, чем бедному одинокому человеку.
Полиция построила свою версию на довольно прочном фундаменте. Однако решающих улик у нее не было. От обвинения в убийстве пришлось отказаться и довольствоваться остальными пунктами обвинительного заключения.
Но достаточно и этого.
Для Теодора Амстеда это означает разорение и гибель, означает потерю пенсии, потерю гражданских прав, позор и исключение из общества порядочных людей.
Это финансовый крах. Полученные страховые суммы необходимо вернуть с процентами. Так же как и пенсию, которая выплачивалась его жене. И еще штраф в налоговое управление. И возмещение убытков и судебных издержек.
А быть может, еще и развод и алименты. Фру Амстед хотела посетить его в тюрьме и поговорить с ним. Но ее не пустили к нему, и пришлось сноситься с ним через защитника.
Фру Амстед в полном отчаянии. Возвращение мужа явилось для нее гораздо большим ударом, чем его смерть. Что теперь будет? Как жить? Все разрушено. Все, достигнутое хорошим воспитанием, школой, университетом. Вся основа их существования. От квартиры на улице Херлуф-Троллесгаде придется отказаться, обстановку продать.
А Лейф? Вряд ли представится возможность дать ему образование. Что с ним будет? Без школы, без учения — что он станет делать все то время, пока ему не исполнится двадцать пять лет? Да, главное сейчас — Лейф. Неужели из него не выйдет такой же дельный чиновник и уважаемый гражданин, какими были его предки?
Сколько вопросов и проблем!
На кладбище есть могила. Могила с надгробной плитой, цветами и белым песком. Она куплена на сорок лет, как место вечного упокоения, — куплена для постороннего человека. Как с ней быть?
Теодор Амстед этого не знает. Он не может делать никаких распоряжений насчет своей собственной могилы. Он сидит за решеткой и свободен от всякой ответственности. От многого он теперь свободен — с него взятки гладки.
Надо было бы договориться с родственниками Могенсена, если таковые существуют. Но Теодор Амстед не может вести переговоры. Хорошо еще, что при данных обстоятельствах он очутился за решеткой...
Когда предварительное следствие заканчивается, Теодор Амстед не ходатайствует об освобождении. Не просит выпустить его из тюрьмы до суда. И не хлопочет о свидании с женой.
Много есть неразрешенных вопросов. Много бед свалилось на семью Амстед.
Но арестованному Амстеду все же повезло. В одном по крайней мере: обвинение в убийстве ему все-таки не предъявлено.
Остается лишь обман страхового общества, подделка документов и уклонение от уплаты налогов.
За все вместе он получает восемь месяцев тюремного заключения.
Теодор Амстед не желает подавать апелляционную жалобу.
Глава 47
В жизни Теодора Амстеда снова царит тишина и порядок.
Его день распределен до минуты. У него снова есть занятие. И жизнь снова приобрела для него смысл.
Работа его состоит в том, что он клеит бумажные кульки.
Это не требует ни выдающихся способностей, ни большого напряжения мысли. Нужны только аккуратность и любовь к порядку. А этого у Теодора Амстеда хоть отбавляй. Эти качества ему прививали с семилетнего возраста.
Он обрезает края, загибает их и тщательнейшим образом промазывает клеем, стараясь не истратить зря ни единой капли. Он не спешит, но зато все делает чрезвычайно аккуратно. И его хвалят за хорошую работу.
Эта работа немного однообразна, но ничуть не однообразнее или скучнее, чем работа в 14-м отделе военного министерства. Он привык к такой работе и теперь может блеснуть теми качествами, которые воспитывали в нем много лет.
Вообще он давным-давно освоился с той жизнью, которая ожидала его в тюрьме.
Еда выдается регулярно, в положенное время. Это все та же хорошая простая еда, которую он получал годами и к которой тоже успел привыкнуть. Все те же фрикадельки под сельдерейным соусом; такие фрикадельки готовила его мать, потом — жена, и он, естественно, притерпелся к вкусу этого блюда за более чем сорокалетний срок его потребления. Та же рисовая каша и то же рубленое мясо, которыми он питался изо дня в день всю свою жизнь. Здесь завтракают, обедают и ужинают неизменно в одни и те же часы, минута в минуту, как и дома.
Здесь не приходится думать о топливе, белье и чистых носках.
Центральное отопление действует безотказно. Кто-то заботится о том, чтобы в камерах поддерживалась должная температура. Амстед может не беспокоиться об этом.
Каждую неделю ему выдают чистые шерстяные носки. Точно так же, как это делали его мать и жена. «Пожалуйста, вот рубашка! Надень! А вот чистый носовой платок!»
Беспризорный человек снова обрел тишину и порядок. Снова обрел спокойствие и глубокое внутреннее удовлетворение жизнью. Он больше не испытывает страха перед природой, не слышит крика совы и разных жутких ночных голосов, не боится воров и бандитов. Дверь заперта. И не все ли равно, как она заперта: изнутри или снаружи? Он ежедневно получает необходимую порцию движения и свежего воздуха. Прогулка во дворе, по кругу, происходит в установленное время. Совершенно так же прогуливался он некогда утром по воскресеньям вдоль набережной или шагал в будни по дороге на службу и со службы. Тюремный двор выложен плитами. И здесь Амстед тоже старается не ступать на соединяющие их швы.
По вечерам он читает книги из тюремной библиотеки. Такие же легкие и безвредные книги, как те, которые жена всегда получала в библиотеке по абонементу.
Все осталось так же, как было.
И все же теперь лучше, чем прежде. Прежде он только чувствовал себя одиноким, но никогда не оставался наедине с самим собой. Приходилось всегда отвечать на вопросы, принимать участие в разговоре. Надо было то бранить Лейфа, то мириться с ним. Корпеть над немецкими сочинениями и задачами, которые не давались мальчику. Думать о бюджете семьи. Время от времени приходилось бывать в обществе, как того требовало его положение. Надевать смокинг, когда его приглашали на обед знакомые, в свою очередь отдававшие ему визиты. Выносить обидное, унизительное обращение начальника отделения.
Здесь этих неудобств нет. Здесь исполнилось все, к чему он стремился всю свою жизнь. Здесь обеспеченность, порядок, чистота, регулярность и безопасность.
И Амстеду чудится, что он, наконец, достиг желанной цели. Всего того, к чему он готовился еще в школе в течение многих, многих лет. В школе, а потом в университете, занимаясь бесконечной зубрежкой и сдавая бесчисленные экзамены.
Амстед спокойно спит по ночам. У него хороший аппетит. Желудок — в полном порядке. Когда он хворает, немедленно является тюремный врач. Он устроен и обеспечен во всех отношениях.
Он добился всего того, что является, как ему неизменно внушали, основой жизненного благополучия. Он добился высшего идеала буржуазного общества.
Глава 48
Амстед был бы совершенно счастлив, если бы не мысль, что скоро этому благополучию придет конец.
Такое блаженное состояние не будет длиться вечно. Лишь очень ограниченное время придется ему жить в условиях, к которым он был подготовлен всей своей жизненной практикой. Лишь несколько месяцев сможет он наслаждаться покоем и регулярностью, строгим распорядком дня и обеспеченностью — всем тем, к чему всегда стремилась его семья, равно как и тысячи других буржуазных семей.
В один прекрасный день его освободят.
В один прекрасный день его вытолкнут в суровый и опасный мир. Мир, которого он не понимает и никогда не научится понимать.
Оп считает дни и недели. Вот уже половина срока прошла, а вторая половина пройдет еще быстрее. Впереди у него всего несколько месяцев. Но и эти месяцы скоро пролетят. Никакая сила на земле не может остановить их бег.
Теодор Амстед не годится для жизни в этом мире. Условия, необходимые для его существования, исчезли. Жизненный путь его прервался. А он не способен жить иной жизнью, чем та, для которой его воспитали, вышколили, предназначили.
Его путь проходил по прямой линии от серого здания школы к красному зданию военного министерства. Здесь ему было отведено место в жизни. Стоило Амстеду сойти с этого пути — и он погиб.
Теперь ему остается одно: совершить что-нибудь такое, за что его снова посадят в тюрьму, так полно отвечающую его идеалам житейского счастья.
Он может совершить преступление. Настоящее преступление. Большое и серьезное правонарушение, за которое его приговорят к пожизненному тюремному заключению.
А между тем у него отнюдь не преступная натура. Он не бунтарь, не враг общества. Он всегда любил порядок, всегда уважал закон. Но только преступление может дать ему то упорядоченное существование, без которого он вообще не мыслит себе жизни.
И Теодор Амстед придумал план. Он принял очень важное и страшное решение.
Улыбаясь, сидит он за своей работой. Тщательно и аккуратно клеит своп кульки. Но он думает о будущем.
Наступит день, и его выпустят на волю. Но уж он примет меры, чтобы вернуться сюда.
Теодор Амстед улыбается. Ведь никто в тюрьме даже не подозревает, что этот обходительный, трудолюбивый и аккуратный человек решился стать убийцей.
Он улыбается. Ибо вдруг он стал самым могущественным человеком в мире. Он может указать пальцем на первого встречного и сказать: ты должен умереть! Он сам решит, над кем произнести свой приговор. Что с ним сделают за это? Да убей он хоть сто человек, с ним не случится ничего, кроме исполнения его заветного желания: он лишь получит возможность до конца жизни пребывать в том идеальном состоянии, которое является целью воспитания, образования и всех стремлений в буржуазном обществе.
Кого же он убьет? На кого падет выбор этого самого могущественного человека на земле? Ненавидит ли он кого-нибудь так сильно, что готов вынести ему смертный приговор?
У Теодора Амстеда нет врагов. Он ни к кому не питает ненависти. Кто же это будет?
А! Нашел! Выбор сделан. Единственный человек, которого, как ему кажется, он мог бы убить, это его бывший начальник. Начальник отделения 14-го отдела военного министерства Омфельдт. На него пал роковой выбор.
Теодор Амстед вовсе не мстителен. Он не озлоблен, не ожесточен. Он и не злопамятен, быстро забывает наносимые ему оскорбления и обиды. Но теперь он попытается припомнить все те унижения, которым подвергался. Он заставит себя думать обо всем, что претерпел на службе.
Амстед вспоминает, как высокомерно глядел на него начальник, выговаривая ему, что, дескать, очень прискорбно, когда чиновник военного министерства допускает в официальном документе грамматические ошибки. Ведь от сотрудника министерства как будто можно было бы ожидать определенной академической культуры и по крайней мере знания орфографии родного языка. К тому же свое дурное настроение начальник вымещал на нем при всех, во всеуслышание. И подчиненные угодливо хихикали.
Таких обид он вспомнил теперь немало. Однажды, еще будучи секретарем, Амстед по рассеянности прочел газету раньше своего сослуживца — сына секретаря Государственного совета, и Амстед до сих пор помнит выговор, сделанный ему за это начальником. В другой раз на обеде у начальника отделения Амстеда усадили на место, не соответствующее его положению, что унизило его в глазах коллег.
Амстед вспоминает, как начальник завладел двумя крючками для верхней одежды: на один вешал пальто, на другой — зонт. Амстеду же оставалось вешать пальто на самый обыкновенный, оскорбительно обыкновенный гвоздь.
Изо дня в день его самолюбию наносились бесчисленные мелкие уколы. Амстед старается ничего не забыть, ибо теперь начальник отделения должен умереть.
Теодор Амстед клеит кульки и улыбается.
Он — не просто заключенный. Он принял серьезное и роковое решение. Вот он сидит здесь и клеит, загибает края и получает похвалу от надзирателя; а между тем это самый могущественный человек на земле.
Человек, решающий вопросы жизни и смерти.
Глава 49
Всему приходит конец.
Может быть, конец этот придет не скоро, но все же придет.
Всякий путь рано или поздно кончается, как бы долог он ни был.
В молодости человек верит, что он никогда не умрет. Но смерть все же наступает. Она неотвратима. Когда учишься в школе, кажется, что этому не будет конца. Но проходит время, и ты уже так преобразился, стал таким дрессированным и послушным, что тебя выпускают на волю. Когда человек отбывает тюремное заключение, время тянется для него бесконечно долго. Но в конце концов срок истекает, и заключенный получает разрешение выйти за тюремные ворота. Рано или поздно этот день непременно наступает. Ибо всему приходит конец.
Время течет...
Оно определяет все изменения в служебном положении, и тот, кто в обеденный перерыв кормит голубей, ютящихся под кровлей красного здания военного министерства, когда-нибудь тоже достигнет предельного возраста. И тогда его должность займет другой.
Пройдет время, и секретари станут советниками. Еще пройдет время, и советники станут начальниками отделений. А начальник отделения, когда пройдет еще много- много времени, может даже стать начальником департамента.
Восемь месяцев тюрьмы — немалый срок. Это почти год. Много недель, дней, часов.
Но и восемь месяцев проходят. Одни радуются дню освобождения, другие боятся его. Но так или иначе, а день этот все-таки наступает.
Наступает и день освобождения бывшего служащего военного министерства Амстеда. Он уже получил свою одежду и маленькую сумму денег, которую он заработал, клея пакеты. От тюремного инспектора он выслушал похвалу за хорошее поведение.
И вот однажды утром надзиратель распахнул перед ним широкие ворота Западной тюрьмы,— и Теодор Амстед может выйти на Вигерслевскую аллею. Ведь он теперь свободен.
За ним могла бы приехать жена. Но Амстед этого не пожелал. Они могли бы встретиться еще в тюрьме, но и от свидания он отказался.
Он не питает к ней ненависти. Но о чем им говорить?
На свободе Теодор Амстед останется недолго. Ему только нужно совершить задуманное. И тогда он вновь вернется к обеспеченности и устойчивости тюремной жизни.
На свободе холодно. По Вигерслевской аллее гуляет ветер. Теодор Амстед зябнет в своем толстом зимнем пальто. Никто бы не узнал в нем самого могущественного человека в мире, повелевающего жизнью и смертью.
Ему предстоит осуществить один план. План, продуманный во всех деталях. Прежде всего он купит кое-что в магазине скобяных изделий. Но магазины еще закрыты. Придется подождать несколько часов, прежде чем он сможет приступить к выполнению своего плана.
Два часа тянутся страшно долго, когда расхаживаешь по улицам, стараясь убить время. Но и двум часам приходит конец. Он бродит по улицам и ждет. И зябнет — ведь он отвык подолгу оставаться на воздухе.
Из маленького кафе на улицу вырывается аромат кофе. Амстед останавливается и вдыхает в себя сладкий запах благоухающего напитка.
Оп нерешительно входит. Никогда еще не бывал он в таких местах. В бытность свою чиновником он никогда не посмел бы выпить чашку кофе в ларьке или дешевом кафе.
Он нервно и робко заказывает кофе с булочкой. Осторожно несет поднос с большой дымящейся чашкой туда, где приметил свободное место.
Осторожно отхлебывает кофе. Не опасно ли пить его? Может статься, в чашке остались какие-нибудь микробы, грязь? Ведь он должен добиться, чтобы его приговорили к пожизненному тюремному заключению. Он боится заразы и болезней.
Его мать пришла бы в ужас, если бы увидела, где он пьет кофе. А у жены было бы нервное потрясение. То, что он делает, — нечто неслыханное и ужасное. Но кофе — горячий, вкусный, от него чувствуешь себя бодрее.
В кафе сидят несколько рабочих. Одни пришли прямо после ночной смены, на их одежде — следы грязи, земли. Другие только идут на работу: они пьют здесь свой утренний кофе.
Бывший чиновник военного министерства боязливо косится на них. Он инстинктивно сбивает несколько пылинок со своего пальто.
Амстед всегда немного робел перед людьми в спецовках. Это — чуждый, незнакомый мир. От этих субъектов надо держаться подальше. «Не подходи к ним близко!» — говорили ему, когда он был ребенком.
Люди в спецовках. От них всего можно ждать — грубости, скотства, брани, насилия.
Мастеровых он наблюдал только, когда они производили какой-нибудь ремонт в его квартире на улице Херлуф-Троллесгаде. Но сам он никогда не заговаривал с рабочими. Он был учеником, студентом и чиновником. И знался только с другими учениками, студентами и чиновниками. Люди в спецовках, которых он встречал на улице, были из другого, чуждого ему мира.
Но пока он пьет свой кофе, никто не набрасывается на него.
Рабочие разговаривают, курят и читают утренние газеты. Они настроены вполне благодушно. Пожалуй, не менее благодушно, чем чиновники 14-го отдела военного министерства, когда они читают свою газету в порядке строгой очередности или, оттопырив мизинец, пьют послеобеденный чай из продезинфицированных чашек.
Да, на этих рабочих грязные спецовки. Но они не задевают выпущенного на волю Амстеда.
А вот уже и магазины открываются.
Амстед стоит некоторое время перед витриной магазина скобяных изделий, рассматривая молотки и топоры, разложенные и развешанные длинными рядами. Затем он входит внутрь.
— Вам молоток, сударь? Извольте! Для каких-нибудь специальных работ?
— Мне нужен просто хороший, тяжелый молоток!
— Пожалуйста! Вот, например, плотничий молоток. Великолепный инструмент, сударь! Уж он-то не подведет. Превосходно рассчитан. А не нравится ли вам этот? Или, может быть, вы предпочитаете вон тот? Им можно и гвозди вытаскивать. Пожалуй, он будет для вас удобнее всего.
— Нет, мне гвозди вытаскивать не надо. Сколько стоит вот этот?
— Полторы кроны, сударь! Это очень хороший молоток! Будет вам служить и служить. У нас их много покупают, сударь!
— А вот этот?
— Этот стоит всего-навсего крону двадцать пять. Тоже превосходный молоток. А вот за крону семьдесят пять! Этот потяжелее.
Теодор Амстед рассматривает молотки. Он взвешивает их в руке. Он пробует их на удар. Вот, например, молоток, с одного конца заостренный, а с другого закругленный. Как будто вполне подходит.
— Сколько он стоит?
— Это специальный молоток. Подороже, правда. Три кроны семьдесят пять. Но уж, скажу я вам, молоток особенный, первоклассный. И какой удар! Вот попробуйте!
Теодор Амстед поднимает, взвешивает, пробует. Он долго и пристально смотрит на лоб продавца. Измеряет расстояние и крепко сжимает пальцами ручку.
Продавцу на мгновенье становится жутко.
— Этот человек посмотрел на меня взглядом убийцы! — сказал он впоследствии в полиции.
Молоток вполне подходящий. Но не взять ли тот, что подешевле? Ведь Амстед не привык бросать деньги на ветер.
Поразмыслив, он все-таки берет более дорогой, тот, что с одной стороны заострен, а с другой закруглен. Уж для такого случая глупо было бы скупиться. Да и какое значение имеют для него теперь деньги?
— Спасибо, я беру вот этот, за три семьдесят пять! Нет, заворачивать не надо. Я возьму его так. Положу во внутренний карман.
Еще рано. Нельзя же являться к людям в такой необычный час.
Начальник отделения вернется домой не раньше пяти. Затем будет обедать. Он — старый холостяк и, пожалуй, столуется не дома. Надо дать ему пообедать в последний раз.
Он придет к нему около половины восьмого.
Долго придется ждать Амстеду. Много часов будет он бродить по улицам.
Но когда-нибудь наступит и половина восьмого. Ведь всему же приходит конец.
Глава 50
Начальник отделения Омфельдт один дома. У него хорошее настроение; он уютно расположился в кабинете и приводит в порядок свою историческую коллекцию военных реликвий. Вполголоса напевает старые походные песни. Омфельдт — воплощенное благополучие и довольство жизнью. Он ничего не боится, он даже не знает, что ему угрожает опасность, он совершенно спокоен. И когда внезапно раздается звонок, он не вздрагивает. Омфельдт не подозревает, что у порога стоит человек с тяжелым молотком во внутреннем кармане пальто. Он не подозревает, что это позвонил к нему ангел смерти.
Сейчас он возится с коллекцией мундирных пуговиц. Они лежат в маленьких коробочках и расположены в образцовом порядке. Некоторые прикреплены к щиткам, обтянутым красным бархатом. Еще ребенком он начал собирать форменные пуговицы, и теперь у него есть пуговицы всех родов войск, всех стран и всех времен.
В его коллекции есть настоящие серебряные пуговицы со старинных офицерских мундиров и костяные пуговицы, которые некогда были пришиты к гетрам гвардейцев восемнадцатого века. Есть там и медные — копенгагенского ополчения и оловянные — времен гражданской войны в Америке. Есть пуговицы из оленьего рога — с мундиров старого австрийского полка альпийских егерей, есть пуговицы пожарников, почтальонов, полицейских, ночных сторожей, служащих газового управления, служащих похоронного бюро и даже пуговицы «гвардейцев» из «Тиволи»8
У него есть эполеты, знаки отличия, лампасы, плюмажи, позументы, кисти, ремни с портупеями, галуны. Канты со штанов артиллеристов и драгун всего мира. Аксельбанты гражданского ополчения па острове Мэн и аксельбанты с адъютантских мундиров, какие носили на Балканах. Пояса из Марокко и перевязи из Черногории.
На стенах развешаны сабли, шпаги, мечи, тесаки, кинжалы, кортики и штыки. На письменном столе вместо пресс-папье стоят маленькие гранаты.
Оружия у него достаточно, чтобы встретить любого врага. Но у начальника отделения Омфельдта нет врагов. Он не ждет нападения. Ему нечего опасаться
Услышав звонок, Омфельдт идет к двери, мурлыча под нос песенку. Он не знает, что там стоит самый могущественный человек на земле.
Бывший чиновник Амстед очень бледен. Должно быть, бледность эта — следствие восьмимесячного пребывания в тюрьме. Но он бледен еще и потому, что думает о деянии, которое должен теперь совершить.
Начальник отделения стоит на пороге, удивленно созерцая Амстеда.
— Признаться, весьма поражен... Никак не ожидал. Я полагал, что вы настолько... тактичны... полагал, что вы избавите меня от вашего визита... Это весьма неприятно! Весьма неприятно!
Внизу на лестнице слышны шаги.
— Уж лучше войдите. Не имею ни малейшего желания, чтобы вас здесь кто-нибудь увидел. Это было бы для меня весьма неприятно, чрезвычайно неприятно... Вам следовало бы понять, что я не имею возможности принимать вас у себя после всего случившегося.
Он идет по коридору. Теодор Амстед следует за ним по пятам. Он снял шляпу, одна рука его засунута глубоко в карман пальто.
Начальник отделения не произносит ни слова. И не предлагает бывшему чиновнику сесть. Сам же, повернувшись к гостю спиной, садится за письменный стол.
Он открывает ящик и что-то ищет. Теодор Амстед стоит за его стулом. Он смотрит на затылок начальника. Во всей комнате он не видит больше ничего. Не видит ни пуговиц, разложенных на большом столе, ни гранат — на письменном. Ничего не видит. Он лишь пристально смотрит на голову начальника отделения. На ней мало волос. В центре блестящей лысины маленькая шишка. А под самой кожей целая сеть синих прожилок.
Амстед крепко сжимает молоток, пристально глядя на лысый череп. Он измеряет на глаз расстояние и размышляет: ударить прямо в середину? Туда, где шишка? Или, может быть, лучше сбоку? В висок? Круглым концом молотка? Или лучше острием? Он прикидывает, соображает. Вот теперь самое время... Теперь... Сейчас... Он охватывает потными пальцами ручку тяжелого молотка.
Начальнику понадобилось много времени, чтобы найти то, что он искал. Он ни разу не обернулся.
Он чувствует, что бывший чиновник придвинулся к нему вплотную. И даже слышит его дыхание.
Омфельдт шарит в ящике. Вытаскивает пустой конверт. Из другого ящика достает кредитку в десять крон.
Теодор Амстед все это видит. Но в то же время не отрывает взгляда от маленькой шишки на макушке начальника. От тонких синих прожилок.
Начальник медленно и тщательно вкладывает бумажку в конверт. Смочив палец, заклеивает его. Затем медленно поворачивается на стуле.
Амстед держит шляпу в левой руке. Правая засунута глубоко в карман.
Вот... Вот маленький... конверт. Пожалуйста. А теперь разрешите настоятельно попросить вас больше меня ни беспокоить. Я не в состоянии впредь оказывать вам помощь. Вот!
Он подает ему конверт. Амстед берет его потной рукой, отпуская, наконец, молоток.
— Спасибо, — бормочет он. — Это очень...
Начальник протестующе машет рукой.
Вы, конечно, и не рассчитываете на бóльшую сумму. Надеюсь, вам понятно, что в будущем вам придется забыть дорогу сюда!
Амстед сует конверт в карман и нерешительно подает начальнику руку, чтобы поблагодарить его. Но тот руки не замечает.
— А теперь идите! Постойте-ка, я пойду вперед, посмотрю, нет ли кого на лестнице.
И снова Теодор Амстед идет за своим бывшим начальником по длинному коридору. В кармане у него конверт. И тяжелый молоток.
— Никого нет. Идите, пожалуйста, скорее. Не желаю я, чтобы вас тут застали. Нет! Не благодарите! Только поторапливайтесь. И не возвращайтесь! Слышите? Я требую, чтобы ноги вашей здесь больше не было.
Дверь в коридор захлопывается.
Бывший чиновник медленно спускается со ступеньки на ступеньку.
Глава 51
Теодор Амстед лежит на какой-то странной железной кровати и не может заснуть.
Кровать украшена большими медными шарами. А матрац стонет и вздыхает всякий раз, когда Амстед поворачивается на другой бок.
На белом ночном столике лежит Евангелие и несколько брошюрок религиозного содержания. На стене висят мудрые изречения в разных рамках.
Это гостиница какой-то духовной миссии. Рядом с вокзалом. С улицы Бернсторфсгаде доносятся автомобильные гудки и грохот трамваев.
Уличные фонари бросают сквозь узор гардин лучи света, и на потолке то и дело возникают причудливые очертания каких-то фигур. На улице горланит пьяный, откуда-то доносится девичий смех. Теодор Амстед вдруг вспоминает громкий голос Хагехольма. Вспоминает Карен, дочь Йенса Йенсена, которая никогда не смеялась. Вспоминает девушку по имени Алиса. Ту, что однажды слишком много выпила и ей не разрешили позвонить по телефону в «Исторический кабачок».
О многом он сейчас вспоминает. В мыслях у него неразбериха и хаос. Он стонет под ватным одеялом. Его лихорадит, как бывало лихорадило под отсырелой периной Йенса Йенсена. Он думает, думает.
Теодор Амстед хотел совершить преступление. Один день он был самым могущественным существом на земле, он мог убить, кого пожелает. Стоило ему лишь взглянуть на человека и сказать: ты должен умереть! И никто не мог бы этому помешать.
В кармане пальто у него — молоток. И десятикроновая бумажка. Он взял бумажку, поблагодарил и ушел. А новенький молоток так и остался лежать без употребления во внутреннем кармане пальто. Он обошелся ему в три кроны семьдесят пять эре.
Специальный молоток необычайной ударной силы. Амстед видит перед собою лысый череп с маленькой шишкой посредине. На это место и должен был обрушиться молоток. Все шло как по маслу. Ему представлялся такой удобный случай. И времени было достаточно.
Но Теодор Амстед не способен убить человека.
Он обманул страховое общество и дал о себе ложные сведения. За это он понес кару и лишился гражданских прав. Он изгнан из общества. Теперь ему некуда податься. Но убить — он не способен.
А ведь его уже однажды заподозрили в убийстве. Думали, что он взорвал динамитом беднягу Могенсена.
Да, думали, что это сделал Амстед. Может быть, и сейчас еще так думают.
И, возможно, в этом его спасение.
Теодор Амстед поднялся. Ему стало жарко, кровь прилила к голове.
Вот оно — спасение! Вот оно — убийство!