Вернувшись в Москву после нескольких месяцев пребывания на фронте, кинооператор Леонид Дульцев решился наконец написать письмо отцу своего друга. Слова не находились, и он потратил целый час, чтобы набросать всего несколько строк:
Многоуважаемый Никита Сергеевич! Разрешите преподнести Вам фотографии Вашего сына - моего хорошего, незабываемого друга, друга большой сердечности, человека высокого духовного величия. Дорогой Никита Сергеевич, остаюсь неизменно с надеждой и верой увидеть снова Лёню и покрыть его в объятьях. Прошу принять от всей души мои Вам наилучшие пожелания.
Глубоко уважающий Вас,
Леонид Дульцев.
17 июля 1944 года.
Это письмо и ещё пятнадцать похожих от друзей Леонида бабушка Нина сохранила после смерти пасынка. В 1960-е годы их, наряду с другими документами, унаследовала моя мама и, естественно, убрала с глаз подальше, чтобы поскорее забыть об их существовании. Около десяти лет назад я раскопала эти записи в надежде, что они помогут мне разобраться с тайной смерти младшего Хрущёва. Взглянув на Леонида глазами его друзей, я увидела непростого молодого человека, но вовсе не «непутёвого», как назвал его однажды отец. Эти пожелтевшие и истершиеся по краям рукописные письма местами размыты пятнами то ли воды, то ли пота (а может, слёз). Некоторые из них состоят всего из одного листка бумаги, свернутого треугольником - отсюда их советское название - так, чтобы текст письма был внутри, а адрес снаружи. Но эти одностраничные послания складываются в нечто большее, чем типичное военное повествование; они рисуют портрет верного друга и отважного лётчика, мужественно сражавшегося за родину. Вчитываясь в этот антикварный эпистолярий сегодня, в эпоху клипов и 140-знаковых твитов, можно удивляться их старосветской многословности, местами - выспренности, подтрунивать над их наивностью и даже гомоэротизмом. Но всё это не может заслонить главного - того, что эти солдаты воевали с нацистами, героически гибли и испытывали лишения, которые нам порой даже трудно себе представить.
Субботним вечером 21 июня 1941 года Леонид вернулся домой после представления в Большом (давали «Лебединое озеро») как раз к застолью, которое они с Любой обычно устраивали по субботам для близких друзей. От Москвы-реки через открытое окно веяло прохладой, а за столом мужчины - все лётчики - делились профессиональными секретами, как лучше выполнить пикирование по спирали или обратный штопор. Когда все поели, Люба принялась убирать со стола и мыть посуду. Стемнело, но темнота не продержалась и часа - июньские ночи в Москве коротки. Компания продолжила пить далеко за полночь.
Было уже 4 часа утра, когда они услышали новость. Рассветы в тот год, по наблюдению Любы, были какие-то особенно ранние. Гости как раз собрались расходиться и прощались, когда зазвонил телефон. Люба взяла трубку и услышала Аришин крик: «Война! С Германией! Конец!» Леонид закатил глаза: его тётя всегда была склонна к драматизму. Будучи аполитичным человеком, он, конечно, мог не заметить признаков надвигающейся войны, но его командиры, они-то должны были быть в курсе. Разве они отпустили бы их на выходные из казарм? Он включил радио и услышал низкий скорбный голос, объявляющий, что германские танки прорвали советскую границу в районе белорусского города Брест.
Германское вторжение застало СССР врасплох. Страна была не готова к войне. Опасаясь нападения со стороны капиталистических Англии и Франции, Сталин слишком понадеялся на Договор о ненападении с Германией - Пакт Риббентропа-Молотова 1939 года. Но Леонид в эти первые часы войны не испытывал сомнений: его дело - сражаться за родину. Не дожидаясь телефон- ного звонка из полка, он снял свой синий выходной костюм и надел темно-зеленую полевую форму, сапоги и портупею. Толя, разбуженный шумом и глазевший из своей комнаты со страхом и любопытством, обхватил отчима за колени. Леонид обнял его, затем взял на руки сонную шестнадцатимесячную Юлию и поцеловал на прощание. Это было одно из последних отцовских объятий для моей мамы.
Лейтенант Леонид Хрущёв встретил войну в должности командира звена 134-го скоростного бомбардировочного авиаполка в составе 46-й авиадивизии Московского военного округа. Полк базировался в Подольске, небольшом городке недалеко от Москвы. Как командир звена (группы из трёх самолетов), он также нес ответственность перед тремя другими звеньями, составлявшими его эскадрилью. По мнению его одиннадцати подчиненных, Леонид был знающим и заботливым командиром.
Где-то через месяц после начала войны, 26 июля 1941 года, он был ранен в воздушном бою на Западном фронте. Совершая свой тридцать первый боевой вылет за четыре недели, самолет Хрущёва был атакован и вынужден совершить аварийную посадку на брюхо. От удара о землю стойки шасси были серьёзно повреждены, а Леонид получил перелом обеих берцовых костей левой ноги; кость даже проткнула изнутри его сапог. По свидетельству его товарищей, в течение часа, пока он ждал, свесившись вниз головой, пока его достанут из разбитого самолета, он развлекал экипаж шутками и непристойными частушками1. После этого Леонид оказался в крупном военном госпитале в Ржеве, где, по его собственному свидетельству, угрожал оружием полевому хирургу, который предложил ампутировать ему ногу выше колена. В результате тяжелейшей операции без анестезии ногу удалось спасти, и Хрущёва в гипсе доставили для реабилитации в подмосковный санаторий «Барвиха», предназначенный для номенклатурных пациентов.
В той аварии пострадали и другие члены экипажа Хрущёва: второй пилот лейтенант Владимир Елинов получил множественные травмы, а стрелок-радист младший сержант Николай Новиков серьёзно повредил спину. Блинов оказался в итоге в одном из [58] московских военных госпиталей, но в хаосе боевых действий его поначалу сочли погибшим, и этот миф до сих пор активно муссируется[59].
Это были первые месяцы Великой Отечественной войны, период поражений и неразберихи, сопровождавшихся отсутствием слаженного стратегического командования. Письма Лёниных друзей отражают это состояние шока и беспорядка, охватившего всю страну. Но одновременно они передают и настроение твердой решимости во что бы то ни стало сокрушить врага. Летом 1941 года главным лозунгом страны стал призыв «Ни шагу назад!», часто звучавший на поле боя наряду с другим: «За Родину, за Сталина!» Выполнение этих требований дорого обошлось Красной Армии. За период июня - декабря 1941 года погибли восемь миллионов советских людей, из них три миллиона как военнопленные на оккупированной немцами советской территории. Потери германской армии оцениваются в 831 тысячу человек. То же касается и потерь техники: 20 тысяч советских танков и 10 тысяч самолетов против 4 тысяч танков и 4,5 тысяч самолетов у немцев[60].
По законам современной войны, нападающий обычно несет большие потери, но Россия нарушила эти законы. Военное искусство Красной Армии не развивалось, командиров продолжали учить стратегии ещё царских времен, несмотря на быстрый прогресс технологий и связанное с ним кардинальное изменение характера войны. Новые советские комиссары действовали по старинке, надеясь победить врага числом, а не умением.
В Советском Союзе, с его зацикленностью на героизме и подвигах и населением, превышающим 150 миллионов человек, вопрос о количестве жертв никогда не стоял на повестке дня; массовые потери считались само собой разумеющейся частью цены победы[61]. Более того, в сталинском СССР, распростершемся от Финляндии до Японии, люди из страха репрессий боялись докладывать начальству о чём-то плохом. Придавленные тоталитарным гнетом, они не решались мыслить независимо, полагая (не без основания), что инициатива наказуема. На первых катастрофических этапах войны Сталин винил в поражениях руководство на местах, его непатриотическое поведение. Не мог же он признать, что всему виной просчеты неопытных командиров и чистки в Красной Армии, которые буквально накануне войны вымыли из неё весь квалифицированный руководящий состав, включая маршалов Тухачевского и Блюхера. А рассекреченные с тех пор архивные документы недвусмысленно свидетельствуют о некомпетентном руководстве и самого «великого вождя»[62].
Вот, к примеру, сталинская телеграмма, адресованная моему деду, который попытался было довести до босса подлинное положение дел и спасти солдатские жизни:
Киев, т. Хрущёву
Получены достоверные сведения, что Вы все, от командующего Юго-Западным фронтом до членов Военного Совета, настроены панически и намерены произвести отвод войск на левый берег Днепра. Предупреждаю Вас, что если Вы сделаете хоть один шаг в сторону отвода войск на левый берег Днепра, не будете до последней возможности защищать районы уров [укрепрайонов] на правом берегу Днепра, вас всех постигнет жестокая кара, как трусов и дезертиров.
Председатель Государственного Комитета Обороны
И. Сталин
11/VII-41[63]
Напуганные возможными последствиями, Хрущёв, бывший в то время политическим комиссаром Юго-Западного фронта, и командующий фронтом Михаил Кирпонос отказались от попытки сберечь людские силы. Войска остались на правом берегу Днепра, и в сентябре все четыре юго-западные армии были окружены и уничтожены. Это была одна из самых больших военных катастроф в истории Великой Отечественной войны. Сталин, естественно, обвинил в ней не себя, а местные власти.
Николай Новиков, стрелок-радист экипажа Леонида, в письме от 13 января 1942 года поделился с ним, что не может поверить, как советское командование оказалось таким беспомощным. «Наш лучший бомбардир Вандыка перешел в другой батальон, - писал он. - Ужасно, что случилось с ним, вся его дивизия уничтожена». При обороне Ржева и других городов, служивших щитом советской столицы, пилотов и их самолеты буквально пустили в расход, использовали как пушечное мясо. Новиков писал, что к середине войны всё же многое изменилось: «Лёня, мы теперь воюем не как в прошлом году. Мы больше не летаем на задание без прикрытия истребителей».
Восемь писем Новикова, написанные им за год, начиная с августа 1941 года, показывают удивительную преданность стрелка своему командиру. Так, в ноябре 1941 года он писал, что скучает по тому особому братству, которое установилось между ними в трудные первые дни войны:
Лёничка, здравствуй.
Пишу тебе письмо из ада человеческого. Нахожусь сейчас в Казани, в батальоне переменного состава, народу столько, что ты себе представить не можешь. Лёня, как идут твои дела, как нога, был ли на комиссии? Я всё ещё питаю надежду работать с тобой, но не знаю, удастся ли это. Лёня! Наш экипаж награждён Орденом Красного Знамени... Лёня, если тебе разрешат летать, то ты постарайся меня забрать к себе.
Шесть месяцев спустя, в марте 1942 года, радист продолжил атаковать Леонида просьбами:
Ты извини, что я тебе так надоедаю своими письмами, но у меня нет кроме тебя никого близких, с которыми я бы мог поделиться хорошим и плохим. Я тебе написал днями письмо, что на- хожусь в Казани в батальоне переменного состава, из которого очень мало шансов попасть в авиацию... Лёня! Как ты себя чувствуешь? Разрешили ли тебе летать, если разрешили, то, Лёничка, прошу тебя, возьми меня к себе, а то здесь просидишь до конца войны и будешь только ходить в караул и чистить общественные места. А в авиации я принесу ещё много пользы по разгрому фрицев. .. Ну, живу я сейчас скверно, так что и описывать не буду. Думаю, ты не забудешь в случае чего своего старого радиста. Крепко целую, Николай.
Почти ежемесячно Новиков слал Леониду подобные просьбы. В феврале 1942 года преданный сержант был по-прежнему решительно настроен вернуться под командование Хрущёва в их лётный экипаж:
Сегодня получил от тебя письмо, которому я очень обрадовался, что хоть с одним близким человеком, с которым делили хорошие и плохие деньки нашей боевой жизни, имею связь. Лёня! Живу я пока в Калинине [ныне Тверь], но, наверное, завтра или послезавтра уезжаем куда-то под Москву. Мы сейчас безлошадники и нам придется переучиваться. Живем в Мигалово [транспортный аэродром в окрестностях Твери], но ты бы, Лёня, сейчас его не узнал[64]. Всё погорело, разбито, везде следы «немецкой культуры», ангары почти все взорваны... Жизнь идёт скучная, работы нет никакой, всё время скитались...
Лёня! Как ужасно хочется обратно летать прежним экипажем, [сейчас] у меня нет никакого экипажа... Очень жаль, что твоя нога плохо поправляется и оттягивает нашу встречу для боевых работ. .. Не могу дождаться того дня, когда ты и я и Елинов полетим вместе... Лёня, я думаю, ты постарайся опять взять меня в свой экипаж, в какой поступишь, и я по-прежнему и даже лучше буду защищать жизнь своего любимого командира и громить отступающие полчища на их территории.
Лёня, наши боевые вылеты я постарался воскресить и взял справки.. о количестве вылетов, они могут пригодиться, когда мы возобновим действия экипажа 11-ой голубой. Эх, это был бы счастливый день в моей жизни и был бы горем для фашистов... Крепко целую, твой друг и радист Николай.
В тяжелую годину люди тянутся друг к другу, возникают крепкие товарищества - чем сильнее беда, тем крепче эмоциональные узы - и близкие отношения, сложившиеся в компании Леонида, есть ещё одно свидетельство того, что младший Хрущёв умел дружить. Как в 3-й авиационной школе, где он навлек на себя подозрения в троцкизме лишь за то, что не донес на своих друзей-инструкторов, так и в 134-м летном полку. Все его сослуживцы знали Любу, бывали в их квартире на Большой Полянке, и оператор Дульцев был непременным участником их субботних дружеских вечеринок.
Одним из таких друзей-сослуживцев был Жорж Иванов, такой же денди, как Леонид. Они часто бывали вместе на балетных представлениях в Большом, и домашних сборищ у Хрущёва Жорж никогда не пропускал. Раненому другу он прислал два трогательных письма. Одно из них, датированное 15 августа 1941 года, было написано всего за неделю до его собственной гибели в бою под Смоленском:
Здравствуй, милый друг Леонид!
Шлют тебе [привет] твои боевые товарищи, а особенный привет от меня, Володи [Голованова], Феди [Иванова], Виктора. Леонид, я на первое письмо твоё... сразу дал ответ тебе во Ржев. Повидимому, оно тебя не застало. Было письмо тебе из Киева. Я их отдал лично пилоту, который доставил вас с места аварии. Одновременно с ним был выслан денежный аттестат... Вещи ваши все собрали и связали и отдали на хранение...
Эх, Леонид, как жалко, что мы не вместе. Поверь мне, дружище, я по тебе скучаю, как влюбленный по девушке. Это кроме всякого смеха. Ты понимаешь, некому сейчас выложить души. Только и поделишься с Федей и Володей, но и тот сейчас уезжает. Остались мы с папашей. Очень скучаю по «музычке»... Ну, это всё потом, как ты всегда говорил.
Недавно я привез первый осколочек. В общем, настроение у всех прекрасное и полно решимости для разгрома фашистской гадины. Тебе пожелаем быстрого выздоровления. Володя тебе напишет письмо отдельно с нового места, я ему дал адрес. Посылаю тебе письмо от Любы из Куйбышева. Оно только что сегодня пришло... Пиши обязательно. С ответом, будь уверен, не задержусь. Крепко целую, твой друг Жорж.
«Папаша» Фёдор Иванов, однофамилец Жоржа, был старшим другом и наставником молодых пилотов. Когда за год до войны Леонид и Жорж пришли в 134-й полк, он, как опытный пилот, взял над новичками шефство. Они называли его «папашей», а он их «сынами». В своих письмах к Леониду он вспоминает, как тихо у них стало после его отъезда: меньше шуток, меньше смеха, а музыки не стало вовсе. Вместо них поселились скорбь и печаль, неизбежные спутники войны и гибели товарищей:
Здравствуй дорогой друг, сын Лёня.
Вчера получил твоё письмо, за которое большое спасибо, оно как раз пришло, когда хочется поделиться мыслями с другом, который был вместе с нами... громил фашистских извергов, напавших на нашу родину. Лёня, 23 августа при исполнении и защите нашей родины погиб наш горячо любимый сын, друг Жорж. Он отдал свою молодую жизнь... как преданный и верный воин и сын родины. Бой был неравный, нас пять... а фашистских шакал тринадцать штук, из которых мы сбили четыре, и истребители пять шакал. Но мы задачу выполнили, уничтожив крупное скопление артиллерии и живую силу, смешали всё с землей, чтобы им не было повадно впредь. Я пришёл к себе, но ноги были перебиты, и пришлось сесть на пузо.
Лёня, слезы не давали мне жить, как было жаль сына. Он пытался посадить [самолет], в чём сделал ошибку, а если бы прыгнул, то был бы жив, как его штурман и другие... Они славно работали по разгрому фашизма, и прежде чем умереть, разгромили не одну тысячу танков, артиллерии, автомашин и людей, мудаков, которые [пошли] на нас ... и их, как верных сынов родины, мы, друзья, никогда не забудем.
Лёня, пиши мне. Желаю тебе благополучно выздороветь и встать в те же ряды, в которых ты был. Привет [тебе передают] и жмут руки ... и другие и желают тебе быстрого выздоровления. Жму руку и по-отцовски целую, твой Фёдор.
Два месяца спустя Фёдор Иванов пропал без вести, предположительно погиб в бою на Центральном фронте. Новиков упомянул об этом в письме к Леониду в феврале 1942 года: «Лёня, у меня для тебя плохая новость о Фёдоре, который не вернулся с задания. Уже два месяца о нём ничего не слышно».
А ещё через два месяца Иванов нашёлся в полевом госпитале вдали от линии фронта. Он затем вернулся в авиацию, но его карьера застопорилась: краткосрочное пребывание в статусе «пропавшего без вести в бою» сделало его «неблагонадежным» на всю оставшуюся жизнь. В августе 1964 года отставной лётчик написал письмо в газету «Красная звезда»[65], в котором наряду с рассказом о своей службе упомянул и своих «приёмных сынов, павших героев войны» Жоржа Иванова и Леонида Хрущёва. Письмо так и не было опубликовано. В октябре сняли старшего Хрущёва, и никому не было дела до воинской доблести его сына. Иванов также живописал свою послевоенную судьбу изгоя, которому однажды не повезло оказаться в списках пропавших без вести в бою. Он так и не сумел подняться в звании выше старшего лейтенанта и работал сантехником в маленьком казахском городе Балхаше.
Согласно советскому приказу военного времени, подписанному Сталиным, советские военнослужащие не имели права сдаваться в плен, они должны были сражаться до последней капли крови. Те же, кто были вынуждены сдаться, автоматически исключались из рядов советских граждан[66] [67]. Все пропавшие без вести и попавшие в плен к немцам советские солдаты считались предателями по определению. Никакого доказательства вины не требовалось. Согласно опубликованной в постсоветское время статистике, пропавшими без вести в годы войны числились 4,5 миллиона человек, чьи тела так и не были найдены10, включая тех, кто погиб, прорываясь через линию фронта к своим. В любой другой военной культуре они стали бы героями, а в СССР они оказались жертвами бесчеловечной сталинской политики. Не стал исключением даже сын Сталина, Яков Джугашвили, попавший в плен в 1941 году в боях за Витебск. Когда немцы предложили его всемогущему отцу сделку: обменять фельдмаршала Фридриха Паулюса на артиллерийского офицера Джугашвили, - Сталин отказался. «Мы солдат на генералов не меняем», - якобы произнес он.
Жизнь в Советском Союзе никогда не была легкой, но после 1941 года она стала невыносимой, особенно для людей, которые успели стать такими близкими друзьями. Из мартовского (1942 г.) письма Новикова Леонид узнал, что его товарищ по экипажу Владимир Голованов и их командир, капитан Солоденко, в госпитале. Капитан получил сильные ожоги, в основном лица и шеи. У Голованова обгорели руки. Их самолет был подбит, и капитан совершил аварийную посадку. Все выскочили, а Голованов забыл отстегнуть правый ремень и запутался. Пока он выбирался, взорвались топливные баки.
Голованов был другом Леонида ещё из Москвы. В отличие от Солоденко, который потерял зрение и был вынужден перевестись начальником полигона на Кавказ, Голованов вскоре излечился от ран и поступил в престижную Академию Жуковского, ту самую, которую Леонид за два года до этого покинул. Дальнейшая судьба Голованова неизвестна. Погиб ли он, как миллионы других, или дожил до Дня Победы 9 мая? Письма, которые он послал Леониду в августе и сентябре 1941 года, рисуют его как человека, не чуждого развлечениям, но при этом амбициозного. В одном из них он писал:
Не знаю, милейший, скоро или долго будет война, но я имею возможность не дождаться на перерыв, поехать в Москву и встретиться с тобой и повеселиться... Последнее время я всё с Жорой [Ивановым] часто вспоминали тебя, что ты не с нами. Ещё имею возможность тебе сообщить, что я тоже переживал радость и гордость за тебя, когда твой папаша прислал телеграмму на твоё имя. Я подумал, наконец Лёнька доказал, что он и его друзья способны не только веселиться, но и работать, отдавая всё без лишних слов и шумихи.
Новую машину я уже изучил, мне она, конечно, нравится, но ещё не пробовал её в деле. В ближайшие дни буду пробовать. У нас нового радостного нет ничего... Лёня, поправляйся, дорогой, побыстрей и, надеюсь, ты опять будешь у нас. Ваше отсутствие в боевых рядах на меня очень сказывается. С кем, как не с Вами, я делился всем, что лежало у меня на сердце.
Ещё есть просьба. Если можешь, пришли приятельскую «посылку». Если... не хватает денег, я пришлю... я учитываю, что у тебя близко Москва, а мне денег девать некуда.
P.S. Я думаю, что я тебя дождусь, и ты ещё не один совершишь «поход» со мной... Как поправишься, не теряй времени, приезжай...
В этом письме друг Леонида упомянул телеграмму Никиты Сергеевича, которая пришла в конце июля, когда лейтенант Хрущёв лежал на операционном столе в госпитале во Ржеве. Хрущёв узнал о храбрых и решительных действиях своего сына во время наступательной операции по освобождению района Полоцка в середине июля 1941 года, за которые он был награжден орденом Боевого Красного знамени. Личная инициатива - это было то, чего так остро не хватало в первый период войны. Военные успехи были катастрофически редки, и, чтобы поднять боевой дух народа, о событии написали несколько советских газет.
В маминых архивных залежах я нашла три статьи о подвиге экипажа Леонида Хрущёва. Одна появилась в «Комсомольской правде» под названием «Леонид Хрущёв и его экипаж»:
Командир комсомольского экипажа скоростного бомбардировщика лейтенант Хрущёв проявил в это утро тот трезвый тактический расчёт, который в сочетании с храбростью и отвагой рождает подлинный героизм. В самом деле: если бы он стал раньше бомбить мост и переправы, вражеские колонны, предупрежденные грохотом взрывов, имели бы время рассеяться и изготовиться к обороне. Он же внезапным налётом смял врага, сделав невозможной всякую оборону... Растут записи в тетради боевых вылетов эскадрильи капитана Солоденко. Много вражеских танков превратила она в груды металлического лома... Была ещё и у самого Хрущёва стычка с 13-ю немецкими истребителями, во время которой он сбил три из них. Но и теперь, когда капитана Солоденко просят рассказать о его эскадрилье, он, по обыкновению, поразмыслив, начинает свой рассказ с операции в районе реки Д., которую провел лейтенант Хрущёв со своим комсомольским экипажем. В этой неизменности сказывается гордость боевого учителя за своего лучшего ученика, для которого эта операция оказалась замечательным почином[68].
Известия о доблести Леонида были одобрительно встречены в окружении старшего Хрущёва, среди членов высшего командо- 11 вания, и когда очередная статья в «Правде»[69] похвалила его сына как полноценного члена коммунистического общества, он, похоже, решил, что проблемы, связанные с ним, остались в прошлом. И хотя телеграмма составлена довольно формально, она подписана по-семейному «твой отец», а не его военным званием «генерал-лейтенант»:
Лейтенанту Л.Н. Хрущёву.
Рад за тебя и твоих боевых товарищей. Молодцы, поздравляю с боевыми успехами. Бейте и дальше фашистскую сволочь, громите их днем и ночью. Твой отец Н. Хрущёв.
Напряженные отношения в семье не были секретом для друзей Леонида, которые считали, что старший Хрущёв несправедлив к сыну. Возможно, лейтенант не был образцовым советским человеком, и коммунистические «сверхчеловеческие» ценности ему были чужды, зато он был хорошим солдатом. Он был готов рисковать своей жизнью, пусть и на безыдейной основе. Чем больше я думаю об этом, тем больше соглашаюсь с тётей Радой: Никита Сергеевич и Леонид были схожи характерами, отсюда во многом их противостояние. Оба открытые и общительные, оба вечно полны замыслов и идей. И у обоих было в личности нечто неизъяснимое - харизма, которая так привлекала к ним людей. Никита Сергеевич был недоволен своим сыном, потому что думал, что тот живет, не используя в полной мере свой потенциал. А потенциал этот принадлежал, по его мнению, коммунистической партии. Только коммунизм мог дать людям образование, цель и смысл жизни - всё, что нужно, чтобы улучшить человеческую природу. А Леонид, похоже, напротив, думал, что для того чтобы сохранить человеческую природу, нужно держаться подальше от коммунистической партии. На первый взгляд, банальный конфликт отцов и детей, но в нашей семье он обернулся политической драмой, не только омрачившей прошлое, но и дожившей до настоящего времени.
В советской России невозможно было иметь таланты, вернее, они вам не принадлежали. Всё было поставлено на службу государству, и не могло быть любви к родине без любви к Ленину, Сталину и компартии. Но фронтовым начальникам Леонида нужны были солдаты, а не пропагандисты, и они сумели воспользоваться его сильными сторонами, закрыв глаза на пробелы в идеологии. Пока лейтенант Хрущёв успешно бил врага, они не видели проблемы в том, что он переиначил популярный лозунг, с которым советские солдаты шли в бой: «За Родину, за Сталина». По свидетельству Виктора Фомина, механика его полка, Хрущёв часто произносил: «За Родину, за дружбу», опуская имя Сталина.
Фомин никогда не писал писем Леониду: субординация; во всех армиях существует дистанция между офицерами и «обслуживающим персоналом». Но в 1998 году он прислал Юрию, сводному брату моей матери (сыну Леонида от Эсфирь Эттингер), десять страниц рукописных заметок с описанием «настоящего Хрущёва»:
Хрущёв быстро вписался в наш коллектив, был он общительным, дружелюбным к своим подчиненным и всему личному составу авиаэскадрильи ... незаносчивым. При этом чувствовалась требовательность, смелость и решительность, присущие настоящим лётчикам... Матчасть самолета знал хорошо... Узнав о том, что я руководил художественной самодеятельностью в полку... лично играю на баяне и пою, мы ещё больше сблизились.
Я, как и другие... ждали, как себя покажет Леонид в летном деле... Он проявил себя с лучшей стороны и стал одним из ведущих командиров звеньев полка. В нашем гарнизоне... он редко ночевал, жил в Москве... Обычно он приезжал на легковом автомобиле, чем также вызывал определённый интерес и уважение, в связи с умением управлять этим видом транспорта[70].
Фомин вспоминал, что лейтенант всегда оставался денди - и в мирное, и в военное время. Верный своей традиции «оригинальности», он изобрел новую «моду». Из-за высокого роста голова Леонида возвышалась над бронированным сидением летной кабины. Чтобы защититься от осколков, он надевал поверх летного шлема пехотную солдатскую каску. Поначалу все смеялись, многие не одобряли, считая это нарушением устава. А Леонид со смехом парировал: «Да ладно. Если они [власти] не могут защитить вас, сделайте это сами». Вскоре вся эскадрилья, а затем и полк последовали новой моде. И даже после того как Хрущёв покинул полк, они продолжали носить этот комбинированный головной убор до конца войны, называя его «Лёнин шлем».
В то время как нацистские войска стремительно приближались к Москве, большая часть хрущёвской семьи, включая Любу с двумя детьми, эвакуировалась в Куйбышев, на два года, начиная с октября 1941 года, ставший дублером советской столицы. Наряду с министерствами и иностранными дипмиссиями, в город были перебазированы предприятия и учреждения, имеющие решающее значение для советской обороны - авиационные и другие военные заводы, учебные заведения, например, Московский госуниверситет. Переехали в Куйбышев и культурные учреждения, считавшиеся незаменимыми с точки зрения пропаганды советского строя: Радиокомитет, Большой театр, Московская консерватория. На берегу Волги был даже выстроен специальный бункер для Сталина, но он всю войну оставался в Москве.
Бабушка Нина, привыкшая видеть хорошее во всём большевистском, вспоминала Куйбышев с воодушевлением: мол, это был «плавильный котел», для которого СССР пожертвовал самым лучшим. Жилья, однако, на всех не хватало, и большинство эвакуированных - рядовых инженеров, учёных, артистов - ютились в тесных квартирах в этой временной советской столице. Чего не скажешь о членах номенклатуры. Бабушка говорила мне, что её мучило чувство вины за то, что Хрущёвы вольготно разместились в двух просторных квартирах в доме 2а по Вилоновской улице - большом доме, где жили также семьи других политических деятелей, и от которого было рукой подать до живописного берега Волги.
Люба вспоминала с некоторым неудовольствием, что Нина Петровна и её дети вчетвером жили в пяти комнатах. Поначалу предполагалось, что вместе с ними будет жить Ксения Ивановна, мать Хрущёва, но она предпочла поселиться вместе с дочерью Ириной и двумя дочками Ирины, Ирмой и Роной, в трёхкомнатной квартире Любы.
Конечно, положение советской элиты в годы войны не шло ни в какое сравнение с тяготами, выпавшими на долю рядовых граждан. Моя няня Маша часто вспоминала, как в её бедной орловской деревне все мужчины ушли на фронт, и всю их работу делали женщины, в том числе пахали и сеяли. При этом весь собранный хлеб они были обязаны сдавать государству, себе не оставляя ничего. Десятилетняя Маша собирала полынь и одуванчики на суп и пекла оладьи из картофельных очисток на второе - если удавалось найти картошку.
А для номенклатуры существовали спецпайки, в два раза превышающие среднюю норму. Всё работающее население страны было поделено на пять категорий, в зависимости от важности их труда: партийные руководители, рабочие оборонных заводов, учёные относились к первой и второй категории; врачи и учителя - к третьей и четвертой; рабочие необоронных предприятий и служащие - к пятой. Так, если в продпаёк для первой категории входило 2 кг мяса, то для пятой - 1 кг[71]. Впрочем, для категорий с третьей по пятую эти нормативы оставались только на бумаге: мяса в магазинах не бывало.
Мои бабушка и дедушка с отцовской стороны умерли очень давно. Но я помню, как бабушка, Татьяна Блюмина - московский зубной врач (категория 4) из состоятельной еврейской семьи - рассказывала Маше, что в войну получала, в лучшем случае, 400 г хлеба в день. Её муж, мой дедушка, Сергей Петров, был профессором медицины (категория 3). Он говорил, что иногда им удавалось получить яйца вместо мяса (16 штук за 1 кг), но за всю войну они ни разу не видели масла. Зато в Куйбышеве, по словам Любы, у них в доме масло было всегда. Она могла бы жить ещё лучше, если бы Леонид, по настоянию мачехи, не посылал часть своего офицерского пайка Юрию и Эсфирь Эттингер, которые остались в Москве и очень бедствовали.
Люба не любила обсуждать этот аспект щедрости Леонида: она ревностно относилась ко всему в его жизни, что не касалось её. Впрочем, ревновала не она одна: в Куйбышеве в отношениях между членами семьи не всё было гладко. По свидетельству тёти Рады, сестра Никиты Сергеевича Ариша была постоянно недовольна Ниной Петровной из-за того, что та «помогает кому попало». Она и к брату своему имела претензии: мол, он там, высоко, у него всё есть, он понятия не имеет, как трудно приходится нам, простым людям. Но, конечно, она жила не как простые люди. Как и все другие родственники, она пользовалась теми привилегиями, которые давала позиция Хрущёва[72].
«Каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Эту начальную строку из «Анны Карениной» любила цитировать моя начитанная бабушка, задумчиво добавляя к ней собственное умозаключение: «Война переворачивает всё с ног на голову и испытывает людей на прочность, даже когда нет ежедневных трудностей».
Поначалу я думала, это она о том, как вызволяла своих родителей из Западной Украины накануне нацистской оккупации. Для того чтобы без проблем миновать военные кордоны, ей посоветовали надеть советскую военную форму. «Всё прошло хорошо, - сказала бабушка. - Но когда дед узнал, как я использовала форму, он очень рассердился. Сейчас я не понимаю, как могла быть тогда столь беспечна. Но семья прежде всего, особенно во время войны. Впрочем, там, вблизи линии фронта, я пожалела, что больше не работаю пропагандистом. Я могла бы принести большую пользу армии». Теперь я понимаю, что она добавила это нарочно, чтобы смягчить получившееся противопоставление: она, с её семейным долгом, и Люба, с отсутствием такового.
Первой, кто подтвердил мои подозрения, оказалась Ирма, старшая дочь Ариши, бывшая нашей соседкой в доме на Кутузовском. В 1990-е годы, когда я собиралась писать книгу о бабушке Нине и других женах первых советских лиц, я спросила Ирму о том, как ей запомнилась семья и отношения в ней в военный период. Она сказала, что уже в 1942 году больше всего нареканий в семье вызывала Люба: «Лёня был тяжело ранен, почти не мог ходить и в октябре 1941 года прибыл долечиваться в Куйбышев. Поначалу она ходила к нему в госпиталь, а потом перестала, и Нина Петровна ходила вместо неё».
После месяца лечения в Ржевском госпитале и ещё одного в Барвихе лейтенант Хрущёв был отправлен в Куйбышев для реабилитации. Раны его почти зажили, но сломанная нога ещё была в гипсе и доставляла беспокойство. Леонид хотел летать, однако врачи настаивали на третьей операции и осторожно советовали ему подумать о мирной специальности - осторожно, потому что лейтенант обещал пристрелить любого, кто усомнится в его способности к воинской службе.
Степан Микоян (который, волей случая, дружил и с Леонидом, и с Василием Сталиным, с которым они вместе учились в престижной Качинской авиашколе) в это же время сам восстанавливался в Куйбышеве после ранения и был свидетелем шумных выходок младшего Хрущёва. При всей неопределенности, связанной с его здоровьем и будущей профессиональной карьерой - нога заживала очень плохо, лечение заняло больше года - Леонид, по свидетельству Микояна, ничуть не унывал. Чтобы повеселить себя и других пациентов, он постоянно устраивал розыгрыши, жертвой которых чаще всего становилась его мачеха. «Просто она очень легкая мишень», - оправдывался он.
Будучи ответственным человеком, Нина Петровна навещала пасынка почти каждый день. Ровно в 16:00 она входила в приёмный покой госпиталя и оказывалась «под огнем» его шуточек. Едва оправившись после очередной операции, он пытался шокировать мачеху: ходил без костылей, балансировал на одной ноге, вскакивал на подоконник, однажды даже встретил её, прыгая вверх и вниз по ступеням. Его приятели хохотали до упаду, а Нина Петровна, возмущенная его поведением, в гневе покидала больницу.
В феврале 1942 года Леонид, всё ещё зависимый от костылей, уже не мог терпеть бездействие. С начала зимы они со Степаном периодически сбегали из госпиталя на ближайший аэродром. Леонид, когда-то работавший пилотом-инструктором ОСОАВИАХИМа в Киеве и Москве, обнаружил некоторых из своих бывших учеников в учебном авиацентре в пригородном Киржаче. «Лёня знал всех. У него повсюду находились старые друзья», - вспоминал Микоян:
Хотя с его травмами ему нельзя было куда-то ходить, его бывшие ученики всегда были рады помочь и позволяли нам брать учебные самолеты, чтобы полетать. Иногда мы летали в город. Он был хвастун. Я был лётчиком-истребителем, это более престижная профессия, чем бомбардировщик, но я только-только закончил школу. И он показывал мне, какой он классный пилот.
Однажды мы поспорили, кто сможет пролететь ниже над землей.
Леонид был не просто бесстрашным - мы все были - он был рисковым, летел на бреющем над домами, почти касаясь крыш, особенно дома на Вилоновской, где жили наши семьи.
Ту же самую историю рассказывала моей маме тётя Ариша. Во время этих показушных рейдов Леонида весь дом содрогался от рева его самолета, и бабушка Ксения потрясала палкой и кричала в потолок: «Лёнька, хулиган, слезай! Я знаю, что это ты!»
Степан также припомнил, как однажды они с Леонидом оказались во дворе их куйбышевского дома, и Леонид указал ему на маленькую толстощекую девочку в песочнице. «Моя дочь», - с гордостью сказал он.
Я спросила Степана, знал ли он, что Леонид женат.
Микоян покачал головой и признался: «Конечно, я предположил, что раз есть дочь, должна быть и жена. Но, между нами, Лёня тогда был влюблен в другую». Как написал Степан в своих мемуарах 2006 года, в их компании бывали «две молодые танцовщицы из Большого театра - Валя Петрова и Лиза Остроградская, с которыми мы познакомились и подружились... Эти встречи приобщили меня к балету... Я и сейчас к нему неравнодушен...»[73]
Валя была девушкой Степана, а Лиза - Леонида, хотя, говоря мне об этом, Микоян тут же уточнил (возможно, потому что в тот момент в комнату вошла его жена Элеонора): «У меня с Петровой были платонические отношения, а у Лёни с Лизой, конечно, нет». Тут Степан подмигнул мне: «Он не верил в дружбу между мужчиной и женщиной».
Обе девушки танцевали в кордебалете. Лет десять спустя, уже в Москве бабушка Нина как-то повела двух Юль, «большую» и «маленькую», на представление в Большой театр. Они сидели близко к сцене, в левой боковой ложе, и в какой-то момент моя мама услышала, как Юля большая шепотом спросила у бабушки: «Это не Остроградская там, Лёнина бывшая зазноба?»
Бабушка навела на сцену бинокль, чтобы убедиться, и подтвердила: «Несомненно, она».
Ранней весной 1942 года Степан, в отличие от Леонида, полностью поправился, и друзья расстались. В медицинской карте Хрущёва из Центрального архива Министерства обороны в Подольске содержится отчёт о послеоперационном обследовании от 18 февраля 1942 года, в котором говорится, что лейтенант «физически негоден к военной службе»[74].
Ради этого обследования Леонид специально летал в Москву. По воспоминаниям тёти Рады, которой тогда было тринадцать, ходил он ещё с трудом, но запретил всем спрашивать о его самочувствии. За время войны Рада несколько раз летала с Ниной Петровной в Москву повидать отца, Никиту Сергеевича, и тогда в феврале их визит совпал с поездкой Леонида. Все трое остановились в новой квартире Хрущёва на улице Грановского, 3 (теперь это Романов переулок - самый центр, до Кремля рукой подать), на верхнем этаже тёмно-красного пятиэтажного здания с многочисленными пристройками и внушительным внутренним двором. Квартира была просторная, с блестящим паркетом, огромными окнами и сводчатыми потолками, обрамленными лепным карнизом. В том же доме проживали и другие представители советской политической элиты, в том числе военные, к примеру, маршалы Будённый и Тимошенко. Сегодня стены этого здания сплошь увешаны памятными табличками с именами выдающихся жильцов, только Хрущёва среди них нет.
В январе 1942 года, после того как немецкие войска были отброшены за Наро-Фоминск (город в семидесяти километрах к западу от столицы), заводы, театры и правительственные учреждения начали возвращаться в Москву. В городе царила праздничная атмосфера. Красно-золотые ложи и партер Большого театра заполнились зелёными гимнастерками. Отовсюду веяло надеждой: если Москва устояла, значит, и страна выдержит. Рада вспоминала, как гордилась, когда шла куда-то с Леонидом - старшим братом, героем войны.
Среди личных документов Леонида, включающих письма товарищей, телеграмму отца, военное удостоверение, записную книжку с московскими телефонами, военные награды с наградными листами - всего, что так бережно сохранила бабушка, есть ещё одно медицинское заключение, датированное 21 июля 1942 года, т. е. через пять месяцев после первого. На листке, вырванном из клётчатой школьной тетради, стоит грубый оттиск меди- цинской справки и выцветшими синими чернилами написано: «Хрущёв может продолжить службу без ограничений в 134-м скоростном бомбардировочном авиаполку или другом полку, согласно военному предписанию». Кого он сумел очаровать, чтобы получить это разрешение, мне выяснить не удалось.
В добавок к проблемам со здоровьем, Леонид - частично под влиянием Микояна - решил сменить летную специальность и вернуться на фронт не в бомбардировочную, а в истребительную авиацию. Лётчики-истребители были королями неба, и Леонид очень хотел обрести этот королевский статус. Степан рассказал мне, через какую изматывающую процедуру ему пришлось пройти - все эти письма в различные инстанции - чтобы получить разрешение на переподготовку. Но Хрущёв был настроен решительно: он летал уже семь лет, у него должно получиться.
Переподготовка, дополнительное обучение были обычным делом в годы войны, например, его сослуживец Голованов поступил в Академию Жуковского. И Леонид, стремясь во что бы то ни стало добиться желаемого, направил девять запросов с объяснениями, зачем ему необходима переподготовка. Черновик одного из них сохранился в его бумагах:
Командованию ВВС 22-ой армии
Я, лейтенант Леонид Хрущёв, почтительно прошу уведомить меня насчет возможности повышения моей квалификации военного лётчика. Как пилот бомбардировщика, я совершил 31 боевой вылет. Вместе с товарищами я мстил за страдания нашей родины так, чтобы враг запомнил, что значит идти против Сталинских соколов. Как истребитель, я нанесу ещё больше вреда фашистам. У нас, Сталинских соколов, стальная кровь, и фашистам не уйти от нас. Став лётчиком-истребителем, я не только буду громить врага, я буду это делать на передовой, согласно призыву нашего вождя и командующего, отца Сталина.
Выражение «отец Сталин» было нетипично для Леонида. Перечитав ещё раз это заявление, я обнаружила, что большинство словесных оборотов в нем взяты из одного из писем «папаши» Фёдора Иванова, изобиловавшего жаргонизмами эпохи. Сам молодой Хрущёв был не силен в советской пропагандистской лексике (хотя и имел мачеху - профессионального пропагандиста), поэтому, чтобы не мучиться, позаимствовал необходимый пафос у своего старшего наставника[75].
Настойчивость Леонида достигла цели. Той же весной молодой пилот, недавно произведённый в чин старшего лейтенанта, получил направление в 3-й объединенный учебный авиаполк в Сасово под Рязанью, в двухстах километрах от Москвы, где тренировался летать на истребителе Як-7Б. А 19 декабря 1942 года он был зачислен командиром звена в 18-й гвардейский истребительный авиационный (позднее - Витебский) полк в составе 1-й воздушной армии Западного фронта. Официальные документы, сохранившиеся в личном деле Хрущёва в архиве Министерства обороны в Подольске, показывают, что это назначение могло прийти раньше, но застопорилось сначала из-за того, что Леонид хотел попасть в свой старый 134-й бомбардировочный полк, а затем из-за некоего предложения занять должность в генштабе в Москве[76]. Но Леонид больше всего хотел попасть на фронт и продолжал посылать ходатайства о назначении в подразделение истребительной авиации[77].
Официальные летные предписания, полученные Хрущёвым в 18-м полку и сохранившиеся в домашнем архиве, показывают, что в первые два месяца 1943 года он был занят в основном тем, что перегонял самолеты из Химок и Калуги на базу своего полка, аэродром Хатёнки, в Козельском районе Смоленской (ныне Калужской) области. Некоторые из этих командировок предусматривали остановки в столице. Гонтарь, муж Юлии большой, записал в своём дневнике: «Поездки в Москву скрашивали его [Леонида] бездействие. Мы с ним встречались раза два, когда я тоже оказывался в Москве по театральным делам. Он рвался воевать, но в Москве хотя бы можно было отвлечься».
Этим «отвлечением», как я узнала, был ещё один любовный интерес. Как-то в середине 1950-х годов моя мама вместе с под- ружкой и соседкой Ниной, дочерью маршала Будённого, оказалась в гостях в квартире маршала Тимошенко, на втором этаже их элитного дома на улице Грановского. Когда Ольга, дочь Тимошенко, увидела мою маму, она тут же выпалила: «Боже, как ты похожа на Леонида. У тебя его лицо, и в комнату ты вошла, как он, и села там, где он обычно сидел. Ты знаешь, он был влюблен в мою сестру Катю, но после его смерти она вышла замуж за Василия Сталина в 1944 году».
Достоверно неизвестно, насколько интимными были отношения Леонида с Катей, но, по свидетельству Ольги, её сестра была очень опечалена, когда Леонид не вернулся из боя. Она даже пыталась предпринять собственное расследование подробностей его гибели, но её родные скоро разубедили её. В то, что их отношения не были только платоническими, меня заставляет поверить тот факт, что СССР вовсе не был пуританским государством, и секс с разными партнерами не считался в нем чем-то из ряда вон выходящим.
Мария Будённая, мать Нины, была соседкой Хрущёвых не только в Москве, но и в Куйбышеве. До её смерти в 2006 году я не раз подолгу беседовала с ней о моей семье. Однажды она сказала, что её всегда чрезвычайно беспокоило соперничество Хрущёва и Сталина по поводу Кати. С тех самых пор, как все трое встретились в Куйбышеве - Леонид с ранением в госпитале, Катя Тимошенко с семьей в эвакуации и Василий, приехавший навестить свою первую жену, Галину Бурдонскую, только что родившую сына Александра, - Мария Будённая считала их дружбу неподобающей. Она регулярно наблюдала за этой троицей из окна своей квартиры на Вилоновской:
Все знали, что оба парня ухаживают за Катей. Они сидели на зеленой скамейке у входа, курили и поджидали, когда она выйдет. Она выходила, вся надушенная, в модной шляпке и всё такое. Лёнина черная машина уже стояла наготове, но у Васи был не просто лимузин, а лимузин с шофером. И это при том, что у Васи только что родился ребенок - какой скандал! Но он считал, что для него закон не писан. И Лёня туда же! Еле ходил с палкой, но хотел соревноваться с Василием.
А всего за несколько месяцев до этого Леонид так же бесстыдно ухаживал за Лизой, балериной. Мария Будённая волновалась за бабушку, которую всегда уважала за твёрдый и принципиальный характер. Нина Петровна переживала, видя развратное поведение пасынка, и опасалась, что оно может навредить репутации семьи.
― А Люба? - спросила я. - Она-то как относилась к тому, что он меняет женщин, как перчатки? Это же унизительно, быть в глазах всего мира брошенной женой.
На это обычно откровенная Будённая уклончиво ответила:
― Лучше спроси её.
Я так и сделала.
В свои сто лет Люба никогда не ест до полудня. «Я только пью воду с лимоном. От этого кожа лучше выглядит, да и поправляться не хочу», - пояснила она во время моего последнего визита в Киев в 2013 году. Уже много десятилетий она начинает утро с тридцатиминутной гимнастики: 1100 месяцев, 4350 недель. «Ни одного утра не пропустила», - сказала она, неодобрительно глядя, как я допиваю третью чашку кофе.
Каждый год, когда я приезжаю, мы сидим с ней в её комнате и просматриваем старые фотографии, тщательно рассортированные в двух огромных фотоальбомах. На фоне всех тех испытаний, которые выпали на её долю, эти альбомы с глянцевыми обложками, украшенными изображением пляжных сцен, кажутся неуместно яркими. Люба с удовольствием делится подробностями своего прошлого, которые раз от раза только множатся. «Что ещё тебе рассказать?» - спрашивает она, воспринимая меня как своего личного биографа, единственного хроникера её «блестящей» жизни, в которой Никита Сергеевич и Нина Петровна, Леонид и моя мама играли роль кордебалета, лишь усиливающего впечатление от её великолепной сольной партии.
При этом попытка воссоздать историю Любиной жизни выглядит нелегким делом. Не потому что информация недоступна, как в случае с Леонидом: его жизнь была короткой, поведение небезупречным, и его родители старались, как могли, избежать огласки его приключений. В Любином случае информация даже слишком доступна. Родившаяся раньше СССР и пережившая его на пару десятилетий, она до сих пор полна жизненной энергии и оптимизма. Она словно бы заморозилась, застыла во времени в образе примерного коммуниста 1930-х годов. Её жизнерадостный характер - как воплощение старых советских плакатов, пропагандирующих фальшивый энтузиазм того же рода, что и знаменитое сталинское «Жить стало лучше, жить стало веселее»[78].
Большинство Любиных рассказов представляют её в двух равновесных ипостасях: святой девы Марии, с одной стороны, и покорительницы мужских сердец, своего рода Марии Магдалины, с другой[79]. Другие аспекты её жизни тонут в разночтениях и непоследовательности, хотя в последние годы она и постаралась «причесать» своё жизнеописание, убрав из него «лишние» детали. В детстве я знала, что у Любы был один брак до Леонида и один после. Теперь же она утверждает, что Леонид был её единственным мужем, и пишет об этом в газеты в ответ на их публикации о сыне Хрущёва[80]. Если кто-то начинает говорить о других женщинах Леонида, она неизменно возражает, что была единственной женщиной, которую он любил: «У него была только одна официальная жена - я, единственная, кого приняла его семья».
Однако несколько лет назад я узнала, что это не так. У меня в Нью-Йорке было два часа ночи, когда позвонил телефон. Как у большинства людей сегодня, мой мобильный лежит рядом с подушкой. Увидев, что звонит мама, я разволновалась: что-то случилось в Москве? Или она просто забыла о разнице во времени? Я взяла трубку:
― Что такое? Люба умерла? У меня глубокая ночь!
В ответ мама только тяжело дышала, не в силах подобрать слова. Как многие русские, она склонна поддаваться эмоциям - однажды расплакалась, когда я сказала ей, что больше не люблю поэзию - поэтому я не ожидала услышать что-то действительно серьёзное.
― Так в чём дело? - снова спросила я.
― Представляешь, - прорыдала она. - Брака не было!
― Не может быть! - я сразу поняла, что она имеет в виду Любу и Леонида и чуть не расплакалась сама.
Мама продолжала дышать в трубку, и у меня упало сердце. Мы все незаконные: как я могу писать о Хрущёвых? Я даже не знала, кто мы после этого. Продолжая слушать мамины вздохи, я встала, включила свет и начала ходить по квартире. Наконец, успокоившись, она попыталась оправдать Любу:
― В конце концов, мать и отец тоже никогда не были женаты. Но не вступить в брак после революции было совсем не то же, что остаться неженатыми в 1930-х, в разгар сталинизма, с его возвратом к традиционным семейным ценностям. Не желая с ней спорить и расстраивать ещё больше, я молча её выслушала:
Василий Сталин многих женщин считал своими женами. И его сестра Светлана называла свои отношения с Браджешем Сингхом [индийским дипломатом] замужеством. Анастас [Микоян] рассказывал мне, что в 1964 году Светлана хотела заключить официальный брак, но в СССР даже дочь Сталина не могла себе позволить брак с иностранцем. Поэтому он посоветовал ей просто вести себя так, как будто они женаты, жить вместе и всё такое. Если это было неважно тогда, то в наши дни и в нашем возрасте и подавно.
― Ты права, - сказала я в конце.
Однако для меня вопрос был не в том, что Люба и Леонид на самом деле не были женаты, а в том, что она больше семидесяти лет жила во лжи, намеренной и последовательной. «Всё во имя дочери», - объяснила она мне в нашем очередном разговоре. Моя мама никогда не обсуждала брак своих биологических родителей, для неё это была просто данность. Я же, напротив, расспрашивая Любу для этой книги, всё время пыталась у неё выведать детали их свадьбы. А она, всякий раз делая вид, что вопрос неуместный, отмахивалась: «Я не помню», - и лгала мне в лицо снова и снова.
Это был самый вопиющий пример Любиной нечестности - или, лучше сказать, самообмана - но, определённо, не первый. Известно, что у Леонида были многочисленные любовные связи, но и про Любу, несмотря на её образ девы Марии, ходили слухи, что у неё были интрижки на стороне, самая заметная из которых - с французским военным атташе по имени Раймон Шмитляйн. Эта связь с иностранцем в разгар войны, по сути, и стала причиной её будущих несчастий, а также на долгие годы легла тенью на всю нашу семью.
Люба всегда отрицала, что это была любовная связь, и я понимаю, почему. Интрига со Шмитляйном сразу после гибели Леонида навредила бы её имиджу безутешной вдовы. Так, Уильям Таубман в своей биографии Хрущёва написал только: «После того как Лёня вернулся на фронт, Люба однажды позволила себе сходить в театр с французским военным атташе (по её воспоминаниям, “необыкновенно привлекательным мужчиной”)»[81].
Однако лет десять назад мне довелось услышать кое-что другое. «Раймон был неотразим, и он не мог устоять перед моими чарами. Нам уготован был страстный роман», - сказала Люба. Это было интервью для задуманной мной книги о бабушке Нине в роли советской «первой леди», поэтому у меня был включен диктофон. Несмотря на откровенность признания, больше Люба ничего подобного не говорила.
«В Куйбышеве, - недавно вспомнила она, когда мы листали её фотоальбом, - у меня не было друзей. Когда Лёню отпустили из госпиталя домой зимой 1942 года, он захотел познакомить меня “с прекрасными людьми”, как он сказал. Так я встретилась с Верой Чернецкой, женой французского журналиста Жана Но».
Продолжая листать альбом, Люба задержалась на одном развороте. С одной стороны была фотография, запечатлевшая их с Леонидом на пляже Москвы-реки летом 1940 года. Она, в легком белом шифоновом платье, стоит на большом камне, самоуверенно подбоченясь и возвышаясь над Леонидом. А он, худощавый и похожий на мальчишку, поёживается, словно бы слегка замерз в своих черных сатиновых трусах. На противоположной странице был ещё один пляжный снимок. На нем одна Люба в черном обтягивающем купальном костюме на волжском пляже летом 1942 года строит глазки в камеру. «Это Шмитляйн сфотографировал», - сказала она кокетливо. Иногда, мне кажется, она просто не может удержаться.
«Мы пришли в роскошный Верин номер в фешенебельной гостинице “Бристоль”, в нескольких кварталах от нашего дома на Вилоновской. Это было как напоминание о той чудесной, веселой жизни, которую мы вели в Москве, - продолжала Люба. - Вечеринка была в честь лётчиков “Нормандии-Неман”, французской эскадрильи, воевавшей на советском Западном фронте. Лёню, как отличившегося пилота, попросили приветствовать их».
Люба была в восторге от общения с новыми французскими друзьями. Эти люди служили ей отдушиной в её сложной семейной жизни с человеком, который предпочитал своих друзей и свои вечеринки, не спешил жениться и вообще вскоре уехал из Куйбышева.
Большинство французов в компании не говорили по-русски, но Шмитляйн знал русский. Симпатичный атташе был очень внимателен и тут же пригласил её в театр, на балет Большого «Бахчисарайский фонтан». По свидетельству французского исследователя Корин Дефранс, Шмитляйн в 1942 году был представителем организации Шарля де Голля «Свободная Франция» и отвечал за отношения с советскими военными и прессой[82], и у него действительно была интрижка в Куйбышеве с молодой советской женщиной.
В 2009 году я встретилась с Корин в Париже, в симпатичном бистро в районе Марэ, и за кофе мы сравнили наши заметки о Шмитляйне, Любе и Леониде. «Эти трое были созданы друг для друга, - сказала Корин. - Шмитляйн был из тех, у кого, как говорится, подружка в каждом порту». Перед войной он работал в Литве и был женат на немке. Из СССР он в 1943 году уехал в Алжир, и там у него была ещё одна женщина, Ирен Жирон, британка с немецкими корнями.
Немецкие симпатии француза породили подозрения, что он шпион, только непонятно, какой страны. «Его позиция была неясной, - сказала Корин. - Франция ненавидела Германию, а он бегло говорил по-немецки, будучи родом из Эльзаса, имел немецкую фамилию и немку-жену. Возможно, он заинтересовался Любой, которая по матери тоже была наполовину немкой, потому что думал, что она может предоставить ему ценную информацию изнутри Политбюро. Если же он был шпионом, может быть, он хотел завербовать её, превратить в русскую Мату Хари».
Несмотря на слухи, Шмитляйн был способным дипломатом и оттого востребованным военным правительством де Голля[83]. Для Любы было бы чрезвычайно заманчиво поймать такого в сети. Если бы к тому времени он уже не был женат.
Любина связь с французом - заметный пробел в её жизнеописании, перекочевавший в исторические тексты биографов Хрущёва и ставший академическим фактом (взять того же Уильяма Таубмана). Однако в маленьком Куйбышеве об этой связи знали. Жан Катала, военный представитель «Альянс Франсез», которого Люба не смогла вспомнить, в своих мемуарах «Без цветов и винтовок» написал, как Шмитляйн однажды показал ему военное удостоверение Леонида Хрущёва. «Его жена провела ночь со мной», - пояснил Шмитляйн[84]. Более того, Ирма, дочь Ариши, настаивала, что «с Любой всё было ещё хуже»: у неё был не только этот француз, но и ещё один, журналист Жан Но - муж Веры Чернецкой, а также дирижер Московской консерватории.
И хотя подтверждений последней любовной интриги я не нашла, возмущение Ирмы вполне объяснимо с точки зрения советской логики. Освобождение женщин было существенной частью словаря эпохи, но на деле советский мир продолжал оставаться мужским миром. Мужчины могли иметь жен и многочисленных любовниц на стороне, но женщин за подобное поведение строго судили. В этом мире, где тесно сплелись патриархальность и прогресс, у Любы не было шансов победить. Она была женщиной и индивидуалисткой (эгоисткой, по мнению Ирмы) в стране, которая не признавала индивидуализма и индивидуальных интересов в деле решения грандиозных задач, будь то диктатура пролетариата, война с Германией или мировой коммунизм.
К 1942 году положение члена семьи Хрущёвых перестало радовать Любу, и с этим надо было что-то делать. Леонид уехал на переподготовку, а она, одинокая и незамужняя, осталась среди людей, которые так и не стали ей родными. Между тем, галантный француз рассказывал ей о волшебной жизни, которую она могла бы вести в модном Париже, будь у неё подходящее образование и способности. Так Шмитляйн, пояснила мне Люба, повлиял на её решение поступить в Военный институт иностранных языков Красной Армии, который готовил преимущественно офицеров советской военной разведки[85].
Изучавший историю женского шпионажа отставной агент МИ-6 Э. Кукридж (также известный как автор популярных книг о шпионаже Эдвард Спиро) написал в 1959 году книгу «Сёстры Далилы: Истории известных женщин-шпионов». В ней он, в частности, пояснял: «Наградой в глазах большинства женщин- шпионов была... капитуляция мужчин... Женщины-агенты, которых я встречал, признавали, что не могли устоять перед жизнью, в которой их главная задача - покорять мужчин, само положение которых обязывает их быть неподвластными женским чарам и соблазнам»[86]. Это описание как нельзя лучше соответствует репутации Любы - «женщины-вамп», как любит называть её моя сестра Ксения - с её страстным желанием властвовать над мужчинами. Изучение иностранного языка было её шансом добиться такой власти и начать новую романтическую карьеру в секретной службе. Но для этого ей нужно было оставить детей.
Когда Нина Петровна узнала о решении невестки ехать поступать в институт иностранных языков в соседнем Ставрополе-на-Волге (ныне Тольятти), она попыталась отговорить её: «Люба, ты не можешь оставить детей в такое время. Неизвестно, что может случиться с ними, с тобой, с нами...» Это говорила женщина, которая вывезла в эвакуацию всех, кого смогла, из своей родни - чуть не двадцать человек - и заботилась о них всю войну.
Но Люба не сдавалась. «Я свободный человек. Не лезьте в мою жизнь, - сказала она Нине Петровне. - Мой муж на войне, и я не уверена в будущем моих детей. Мне нужно получить образование, чтобы я могла о них позаботиться. Лётчик это не вариант, а моя геологическая работа банальна».
Понятно, что её старые специальности больше не казались ей блестящими. Непонятной была её логика: уехать от детей, чтобы быть им лучшей матерью. Зачем? Хрущёвы поддержали бы её в любом случае, при живом или мертвом Леониде, ведь для всех она была женой их сына. Теперь-то я знаю, что уезжала Люба не потому, что нуждалась в работе или боялась потерять мужа; она не знала, будет ли он вообще её мужем. Изучение французского давало ей шанс достичь успеха, к которому она всегда стремилась. Если её мужчины (Шмитляйн женат, Леонид воюет и крутит романы на стороне) не могут ей в этом помочь, она позаботится о себе сама.
Старая ложь о браке, который они с Леонидом три года назад якобы заключили в Москве, догнала Любу в Куйбышеве. Возможно, лучшим выходом было бы всё рассказать Нине Петровне, которая наверняка проявила бы понимание, поскольку сама была не расписана. Скорее всего, она обвинила бы Леонида: после двух осечек с браками он вполне мог солгать. Но гордая и сердитая Люба предпочла месть, которую она облекла в форму любовной интриги с французом. Для жены советского офицера и невестки политического комиссара Красной Армии это был гарантированный скандал.
Скандал вышел ещё более некрасивый из-за того, что она бросила детей. Моя мама, которой тогда было два года, осталась с остальными детьми Хрущёвых. «Ей будет лучше с вами», - сказала Люба Нине Петровне. А девятилетний Толя остался с Аришей. Толя никогда не называл Леонида папой: Люба не разрешала, раз они формально не были расписаны, - но Ариша ничего этого не знала и была счастлива помочь «жене» племянника. Однако уже через полгода она умоляла Любу забрать сына в Ставрополь, потому что на него жаловались соседи. По свидетельству Марии Будённой, его поведение вызывало беспокойство многих родителей: он пугал девочек, спуская штаны, и мочился в общественном месте. Пришлось его забрать из школы и учить на дому. «Иногда Толя очень напоминал Леонида, только не был таким обаятельным», - сказала Будённая.
До Ставрополя, где располагался институт, было всего шестьдесят километров, но для Любы это был переезд в другую жизнь.
Уезжая из Куйбышева, она думала, что порывает со всем хрущёвским. Лет пять назад она рассказала мне о своём отъезде. «Было раннее сентябрьское утро, погода была чудесная. Я попрощалась со всеми и уже вовсю мечтала о новой жизни. За мной приехала машина, и пока мы выезжали со двора, я видела, как Юлочка бежала за машиной. Ей было только два, она ещё плохо ходила и несколько раз упала по дороге. И она кричала изо всех сил: “Мама, мама, не уезжай!” Этот крик до сих пор стоит у меня в ушах».
Я спросила её, не жалеет ли она о том, что уехала тогда - на фоне того, что вскоре погиб Леонид, и всего прочего, что потом случилось. «Я ни о чём не жалею, - возмутилась она. - Я хотела стать профессиональным переводчиком». Конечно, а всего несколькими годами ранее она так же мечтала стать профессиональным пилотом. При этом воспоминание о маленькой дочери, бегущей за автомобилем и умоляющей её не уезжать, вызывает у неё не угрызение совести, а гордость. «Эта девочка меня так любила, что не хотела отпускать», - сказала Люба, и её лицо просияло от умиления дочерней преданностью.
Своё первое письмо дочери - моей матери - Люба написала лишь семь месяцев спустя после отъезда, когда Леонид уже был объявлен пропавшим без вести. Само письмо не сохранилось, но у бабушки сохранился ответ, написанный тётей Радой 13 апреля 1943 года. Она писала, как счастлива была маленькая Юля получить мамино письмо, как она заставляла всех читать ей его вслух до тех пор, пока она не выучила его наизусть, какой непоседой она стала и как смешно она произносит взрослые слова, путая «р» и «л». Завершая письмо, Рада просила Любу написать Юле отдельно: это так много значило для девочки. Но следующее письмо Люба написала дочери только через тринадцать лет - в 1956 году, после XX съезда партии.
Летом 1943 года, примерно тогда, когда Юля маленькая обняла дедов сапог в знак признания его, деда, своей единственной семьей, НКВД устроил обыск в скромной комнате Любы в общежитии Военного института иностранных языков на предмет поиска свидетельств её связей с иностранцами. Программка спектакля «Бахчисарайский фонтан», на который она ходила вместе с французским атташе, стала обвинительной уликой, и Люба была арестована за шпионаж. Комендант дома на Вилоновской Владимир Божко написал рапорт в НКВД о том, что Люба общается с иностранцами, в то время как её муж героически сражается с фашистами. Обвинение усугублялось тем фактом, что мать Любы была урожденной немкой, так же, как отец Шмитляйна. И, поскольку французский дипломат подозревался в шпионаже, желание Любы изучать французский язык в Институте военных переводчиков Красной Армии было воспринято как ещё одно доказательство вины. Статья 58, пункт 16 Уголовного кодекса СССР, принятого в 1934 году, незадолго до «больших чисток», объявляла незаконными контакты с иностранцами «с контрреволюционными целями» и предусматривала «высшую меру уголовного наказания - расстрел с конфискацией имущества»[87]. То есть, любой, вступивший в контакт с иностранцем, мог быть обвинён в предательстве родины.
Неудивительно, что в своей автобиографии 1940 года Леонид особо подчеркнул, что «жена никогда не была за границей». «Заграница» - это всегда было подозрительно. Несмотря на провозглашенную политику интернационализма, СССР никогда не одобрял контакты своих граждан с представителями других стран, особенно капиталистических. В предельно идеологизированной, зацикленной на себе диктаторской системе власти боялись открытого соревнования с Западом и отказывались предоставить своим гражданам базовые свободы, в том числе свободу выбора друзей не по паспорту[88].
Долгие годы Любин арест служил оправданием всего, что случилось в её жизни. Он позволял ей считать, что она не виновата в том, что бросила дочь. «Я была в тюрьме, а Юлочка осталась жить в семье бабушки и дедушки и называла Никиту Сергеевича папой»[89]. Однако в своих разговорах и интервью Люба регулярно забывает упомянуть тот факт, что оставила Юлочку с бабушкой и дедушкой задолго до ареста.
Поскольку Люба никогда особенно не распространялась насчет своего романа со Шмитляйном, журналисты и историки предпочли уцепиться за более объяснимую версию. Якобы её арест был в русле политики Сталина по отношению к своим ближайшим сподвижникам: наказывая родственников, держать своё окружение на поводке, - а Никита Сергеевич просто побоялся заступиться за неё. Не важно, что в 1943 году Хрущёв не входил в число ближайших сподвижников Сталина и что подобных храбрецов и в ближайшем окружении диктатора не наблюдалось. Дело было сделано: акцент был перенесен с личности Любы на позицию Хрущёва[90].
В своих заметках 1980-х годов (включенных в полное, трехтомное, издание мемуаров Н.С. Хрущёва, изданных дядей Сергеем в 2005-2007 годах) бабушка Нина тоже отзывалась о Любе как о жертве. «Юлочка... выросла с нами. Её мама... была незаконно репрессирована в 1942 году и оставалась в сталинских лагерях до середины 1950-х годов»[91]. Оберегая семью от скандалов, больше ни о чём бабушка не упомянула. Реальное прошлое Любы и Леонида оказалось скрыто - о мёртвых и жертвах Гулага или хорошо, или ничего - и загадка Любиного адюльтера и ареста осталась без объяснений. Тётя Рада говорила, что такое было время, все подчинялись «идеологии молчания», и она знала, что по поводу ареста Любы лучше ничего не спрашивать. Но теперь, спустя годы, это бабушкино молчание аукнулось. Вместо того чтобы защитить нашу семью от слухов, оно породило новые.
В тюрьме на Лубянке, где Люба провела десять месяцев, её допрашивал лично Виктор Абакумов, безжалостный глава контрразведки НКВД (СМЕРШа). Однако Любе он даже понравился: «представительный и привлекательный мужчина, несмотря на его оскорбительные вопросы. И бонвиван, одет с иголочки, каждый день в новом костюме». По её словам, он сидел на столе и, приблизившись, «игриво» спрашивал её, делились ли они со Шмитляйном, «оба немцы», какими-нибудь документами или секретами. А затем, апеллируя к её женской гордости, угрожал, что она может потерять свои «красивые белые зубки».
В результате, зубы Любе удалось каким-то образом сохранить. Может, она соблазнила грозного энкавэдэшника, как раньше Шмитляйна? Во всяком случае, вместо положенной ей по «контрреволюционной» статье высшей меры она получила пять лет лагерей. Срок она отбывала на лесоповале в Мордовии, в Темлаге. Условия были ужасные: зеки работали по восемнадцать часов, многие умирали от болезней и истощения. Оскорбления и изнасилования были обычным делом, особенно в женских бригадах.
Хотя Люба утверждала, что «никто никого не насиловал в ГУЛАГе»[92]. Её версия лагерной жизни, рассказанная мне, выглядела просто сказочной: «Охранники были ужасно милые. Валить лес было тяжело, а мы были молодые девчонки. Всю первую неделю стоял холод, так они жгли костер для нас, чтобы мы за день не замерзли до смерти. Кипятили нам чай, давали еду. Мы были неопытные, заначек не имели - ни еды, ни одежды - как другие, бывалые зеки»[93].
Я хотела знать, что произошло потом, но эта первая неделя в лагере была единственным воспоминанием, которым Люба была готова поделиться. «Вскоре я заболела воспалением легких, а когда поправилась, меня оставили медсестрой в туберкулезном отделении больницы, и там я проработала до конца срока».
Люба рассказала, что когда она лежала в больнице с пневмонией, измотанная высокой температурой и лихорадкой, похудевшая чуть не до тридцати килограмм, у неё случилось видение: «Я лечу в облаках верхом на белом лебеде и вдруг слышу голос Никиты Сергеевича: “Освободите Любу!” Я проснулась и подумала: “Я выживу, что бы ни произошло”». Действительно она увидела Хрущёва во сне или позже это придумала, чтобы напомнить о своём родстве и добавить себе значительности, неизвестно.
Так или иначе, она выжила, хотя мы никогда и не узнаем, через что ей довелось пройти.
Бывая в Москве во время своих командировок, Леонид останавливался не в своей квартире на Полянке, а в квартире отца на улице Грановского, чтобы быть поближе к своей новой любви, Кате Тимошенко. Собственная квартира, в которой до войны он жил с Любой, перестала служить ему домом. Как сообщается в одном из писем стрелка-радиста Новикова, Леонид просто отдал её кинооператору Дульцеву, у которого были свои личные проблемы, и он жил в ней, когда возвращался из фронтовых поездок. В феврале 1943 года Леонид начал испытывать беспокойство, даже тревогу, по поводу своих ничтожных служебных обязанностей: он потратил столько сил, чтобы стать истребителем, а занимается тем, что перегоняет самолеты, то есть, по сути, только заводит двигатель.
Судя по его переписке с сослуживцами, задержки с перераспределением были обычным делом во время войны. Но в случае с Леонидом, по версии Степана Микояна, дело было в особом приказе сверху. В конце войны друг Степана Василий Сталин поведал ему, что в начале 1943 года, когда советские потери существенно возросли, особенно после чудовищной битвы за Сталинград[94], Сталин сделал негласное распоряжение поберечь детей членов Политбюро[95]. Смерть сводного брата Василия Якова Джугашвили в нацистском лагере, наряду со смертями других заметных фигур, заставила Генералиссимуса побеспокоиться об оставшихся. Сам Степан после Сталинграда, где без вести пропал его младший брат Владимир, тоже лётчик-истребитель[96], был переведён в более безопасный 12-й полк, базировавшийся в столице.
Иван Павлов, механик Леонида в 18-м истребительном полку, свидетельствовал о «расстройстве» своего командира из-за того, что его не пускают сражаться:
Леонид Хрущёв был недоволен тем, что его, боевого лётчика, командир полка не допускает к полетам. Вместо того, чтобы постоянно летать на боевые задания, старший лейтенант Хрущёв вынужден был «утюжить» воздух над собственным аэродромом со своим напарником под благовидным предлогом его охраны. «Что же он держит меня, как тепличное растение? - возмущался Хрущёв. - Или я не такой же гражданин своей страны, как и другие? Почему я должен сидеть на аэродроме и смотреть на других лётчиков, которые, вернувшись с боевого задания, проходят мимо, не замечают меня?»
Голос Хрущёва дрожал, он нервничал. Мы в это время сидели в разных кабинах самолета Як-7Б, и я не видел его глаза, но чувствовал, что он готов даже заплакать. Хрущёв тогда твёрдо заявил, что будет жаловаться на командира полка командиру дивизии или командующему армией, что его не пускают в бой[97].
По свидетельству Павлова, Леонид был готов летать на задания рядовым лётчиком, если командование не верит в его способности возглавить звено, лишь бы не оставаться на земле. «Так дальше жить нельзя!» - всё время твердил он.
В марте, когда в полк с инспекцией прибыло высшее командование, Леонид обратился к генералам Худякову и Захарову, командующему 1-й воздушной армией и командиру 303-й авиационной дивизии, соответственно. После этого разговора ему было позволено летать на задания в качестве рядового лётчика в паре со старшим лейтенантом Замориным - асом полка и командиром второй эскадрильи. После этого, вспоминал Павлов, «поведение его [Хрущёва] резко изменилось. Он выглядел бодрым и более оживленным. Появилась и улыбка на лице. ... 11 марта 1943 года ... он с хорошим настроением сел в кабину самолета и вместе с Замориным они вылетели на задание».
День начался для старшего лейтенанта Хрущёва как нельзя лучше. Ярко светило солнце и плавило на земле последние сугробы. Получив приказ вылететь на задание вместе с десятью другими членами звена Заморина, Леонид в семь часов утра уже сидел в своём одноместном Як-7Б. Самый «необлетанный» в своей группе - это был его первый боевой вылет в качестве пилота- истребителя - Хрущёв в двух первых утренних битвах (в небе над Брянской областью) едва успевал держаться за своим ведущим Замориным. Другие лётчики тоже присматривали за ним в воздухе. Леонид был сыном члена Политбюро, никто не хотел отвечать за его гибель. В какой-то момент Заморин просигналил своему ведомому, чтобы он добил уже поврежденный самолет противника, но Хрущёв не сумел, и немец ускользнул на свой аэродром.
Когда Леонид вернулся на базу в Хатёнки, он, по воспоминаниям очевидцев, был радостно возбужден и, жестикулируя, показывал, как «гнал фрица». Окружающие не могли сдержать улыбки[98]. Степан Микоян рассказал мне, что Заморин не был в восторге от идеи нянчиться с Леонидом, и всё его подразделение считало, что он будет тянуть их назад. «Но, знаешь, - добавил с улыбкой Степан, - все любили Лёню. Он всегда получал то, что хотел. И они все были вынуждены страховать новичка».
Уже ближе к вечеру, когда солнце клонилось к закату, истребители неожиданно получили ещё одну команду на взлет. Бой произошел в туманном небе над городком Жиздра на границе Калужской и Орловской областей, районом, тогда оккупированном нацистами. Условия были тяжёлые, видимость плохая, и каждый из лётчиков был вынужден сражаться один на один со своим фрицем, не имея возможности приглядывать за новичком. Часть группы погнала противника в сторону Орла и Брянска, кто-то даже до Смоленска. Заморин и Хрущёв отделились от всех. Бой был жаркий, немцы давили численным превосходством, советские лётчики не видели друг друга в дыму и тумане.
Затем Заморин якобы полетел на запад один и подбил два немецких самолета, а когда вернулся в район Жиздры, не застал ни своего ведомого, ни самолетов противника. Уже в полной темноте он вернулся в расположение полка, и с тех пор Хрущёва больше не видел.
Согласно предельно подробному описанию Заморина, в свой последний день старший лейтенант Хрущёв был одет следующим образом:
Чёрный кожаный шлемофон, тёмно-коричневая кожаная куртка с серым каракулевым воротником, высокие ботинки на молнии (сломанная нога не позволяла ему носить обычные сапоги) и тёмно-коричневые перчатки с мехом. На нём была защитная гимнастерка со стоячим воротником, карманами и погонами старшего лейтенанта. На левой груди Орден Красного Знамени, на правой - гвардейский значок. Брюки того же цвета, что и гимнастерка. Вместо нижней рубахи Леонид всегда носил матросскую тельняшку. Ремень с офицерской звездой и «вальтером» в кобуре; на плечевом ремне ещё один пистолет, «маузер». На запястье часы, предположительно марки «Лонжин». При себе у него был серебряный портсигар с охотничьей собакой и надписью на крышке «В день рождения от жены».
Люба отрицает, что когда-либо дарила ему такой портсигар. Может, это был подарок от Розы Тревис, его предыдущей жены, очень недолго побывшей ею? Я не знаю.