ПРОЩАНИЕ С МИРНОЙ ЖИЗНЬЮ{1}

Никогда не было нас столько. Никогда раньше действительно не было столько людей, в которых дремал бы потаенный голос. Словно гнетущая, душная ночь сковала даже благоухание цветов; но повеет ветерком — и оцепенение спадет. Мы заранее должны проститься с миром, который обречен. Многие уже знают это, и неопределимое чувство делает из них поэтов. Они бродят среди нас, и смутно у них на сердце, они уже сбросили с себя оцепенение, но внутренне еще скованы. То, что есть, для них уже не существует, а то, что грядет, еще не складывается в слова.

Гуго фон Гофмансталь

В Австрии все то же —

Стон: «Храни нам, боже…»{2}

Похороним мы старушку{3},

Хо рук хо!

Чешская карманьола

Нет такого прошедшего, о котором стоило бы печалиться, существует лишь вечно новое, образующееся из разросшихся элементов былого, и достойная тоска по иному должна быть продуктивна, должна стремиться к созиданию лучшего будущего{4}.

Гете

Часть первая

I

— Неужели это необходимо, Александр? — спросила она и достала кружевной платочек. — Действительно необходимо? И как раз сегодня, когда было так удивительно хорошо! Нельзя, ну, хотя бы… отсрочить?

Он этого ожидал и, как хороший детский врач, убеждающий ребенка, что тот даже не почувствует укола, ласково, но настойчиво сказал:

— Нет, рыбка, отсрочка ни к чему, только хуже. Поверь мне. Единственно правильным будет поступить так, как было решено. Именно потому, что сегодня было удивительно хорошо. В конце концов так оно и должно быть, если хочешь расстаться друзьями и сохранить приятные воспоминания, верно ведь?

— Да, но… но когда так… так… — Рыдания не дали ей договорить. По щекам текли слезы. Она могла бы воспользоваться платком, но тогда он не видел бы ее слез, а надо было, чтобы он их видел. Все же плакала она не только поэтому и не потому, что она вообще любила поплакать, но и потому, что ей действительно было больно расставаться с ним. — Когда это так… так тяжело, Александр! Вдруг оказаться совсем одино-окой, поки-инутой. Да еще за день до Нового года! — Она уже не сдерживала слез и всхлипывала громко, по-детски.

Он погладил ее по плечу.

— Ну, рыбка, рыбка, не надо плакать! Все опять будет хорошо. Все будет хорошо. Ты сама знаешь, ты же ведь не девочка. И одинокой ты не останешься. Ведь баритон из Национального театра… Пардон, я не хотел быть нескромным и, уж во всяком случае, не думал упрекать, я только имел в виду, что покинутой ты не будешь, что тебе нечего этого бояться. С твоей-то фигурой! И с здешним гнездышком тебе не надо расставаться. За весь будущий год уплачено, я просто позабыл сказать.

— Ах, милый! Я всегда говорила: другого такого не найти! — Она порывисто обняла его. На ее губах он ощутил привкус соли, и щека была влажная, но глаза уже светились улыбкой. — Просто не знаю, как тебя благодарить! Что я могу для тебя сделать?

— Перестань плакать, душа моя, ты ведь умеешь быть умницей. — Он осторожно высвободился из ее объятий и поправил смятый галстук. — Да и ты гораздо милее, когда весела.

— Как ты можешь требовать, чтобы я была весела в такую минуту! — надула она губки. — Но ты прав. Господи, на кого я похожа! — сказала она, взглянув в зеркало. — На мне лица нет! А глаза! — Она подула на платок и прижала его к покрасневшим векам. Затем прибегла к пуховке, пудре и губной помаде. — Александр, дорогой, дай мне, пожалуйста, вон ту коробочку… да, спасибо, и гребенку… Ах, подумать только, что мне уже не надо прихорашиваться для тебя! А который, собственно, час? Восьмой? Господи боже мой, надо поскорей переодеться. Подождешь? Нет… Ах, Александр, я этого не переживу. Хоть встречаться-то мы иногда будем? Просто так, как добрые друзья… Ты мой единственный, ты мой самый лучший, ну, поди, поди ко мне! Только, смотри, осторожно, тушь на ресницах еще не высохла… Ах, Александр, неужели это необходимо!.. Нет, я не прощаюсь с тобой; я желаю тебе много счастья в Новом году и… и… Нет, не могу. Это ужасно, Александр; снова и снова возвращаться к тому же не могу, а то опять разревусь… Господи, почему надо вечно расставаться! Иногда мне представляется, будто жизнь — это огромный вокзал. Ну, Александр, до свидания, до свидания, милый, до свидания, мой друг!

Она исчезла в соседней комнате. Александр молчал в грустном раздумье. Да, почему надо вечно расставаться! Но разве он поступает так не по доброй воле? Разве не житейская мудрость лежит в основе его правила: порывать связь, пока еще не появились первые признаки того, что ты становишься рабом привычки?

«Убивает привычка поэзию жизни!» — мысленно продекламировал Александр. Он быстро провел кончиками пальцев по лбу и вышел в маленькую прихожую. Раньше чем снять с вешалки шляпу и шубу, он подошел к зеркалу в рост человека.

Седой, но смуглое лицо почти без морщин, светлые глаза, стройная фигура, держится прямо, ему можно было дать лет сорок с лишним — на добрый десяток меньше, чем на самом деле. Мышино-серая, прекрасно сшитая визитка тонкого сукна, кремовый пикейный жилет, галстук, завязанный широким узлом, жемчужная булавка, кончик белого шелкового платка в нагрудном кармане свидетельствовали об изысканном вкусе и о том, что Александр Рейтер охотно его демонстрирует.

Он кивнул своему отражению в зеркале. Печальные раздумья уступили место жажде новизны и духу предприимчивости. «Прощай, рыбка!»

В дверях он остановился, вынул крупный банкнот, вложил его в конверт, на котором написал: «До Нового года не вскрывать!» — и опустил свой прощальный привет в почтовый ящик.

Перейдя на другую сторону, Александр — пока подъезжал подозванный им извозчик — посмотрел на окна квартиры, навсегда им покинутой: за тюлевыми гардинами стояла «рыбка». Ему показалось, что он угадал выражение ее лица: как у девочки сластены, но с изрядной дозой чувственности. Она махнула ему рукой, в которой держала что-то белое.

Но тут подъехала пролетка. «Конечно, она уже вскрыла конверт, — подумал Александр, садясь в экипаж, — разве она утерпит до послезавтра!» Удобно откинувшись на спинку пролетки, он представил себе, в какой восторг пришла она при виде тысячного билета, как забавно вскрикнула, как заплясала от радости.

Хорошо провели они время с «рыбкой» там, наверху, в их гнездышке, и когда ездили вместе в Доломиты. И все же он и сейчас снова подумал, что в горечи прощания с возлюбленной есть своя сладость.

Своя сладость… Александр улыбнулся. Молодой, веселой улыбкой, в которой, однако, чувствовалось сознание своей вины. В молодости он слыл опасным сердцеедом и до сих пор еще отличался особым шармом, но он считал, что уже вдоволь насладился опьянением страсти, что с него уже достаточно бурь и треволнений. Остаток жизни, — а он не обольщался на свой счет и, несмотря на то, что сохранил бодрость, знал, что годов ему отпущено не так уж много, — остаток жизни он хотел дожить легко и весело. Привлекательность и веселый нрав — вот чего требовал теперь Александр от возлюбленной. Значит ли это, что он опошлился? Душевно оскудел? Он часто задавал себе этот вопрос, и все же сегодня, как и раньше, пришел к выводу: нет, опьянение страстью — это одно, а легкое приятное увлечение — другое. Их нельзя сравнивать.


Экипаж остановился. Это вывело Александра из задумчивости. Он быстро сошел с пролетки и расплатился.

Извозчика он нанял не до дома, находившегося на Малой Стране, а только до старого Карлова моста. Остаток пути он хотел пройти пешком. Александр взглянул на часы. Было около восьми. Он быстро зашагал по мосту, мимо каменных святых, затем прошел под аркой ворот между двумя приземистыми четырехугольными башнями.

Когда Александр был у дома Рейтеров — большого трехэтажного здания в стиле барокко на южной стороне площади Радецкого, на церкви св. Николая глухо прозвучал последний, восьмой удар колокола.

II

Александр вступил под сводчатые ворота, по обеим сторонам которых помещались службы, кучерская и каретный сарай. Он поднялся не по парадной, а по служебной лестнице, минуя квартиру, расположенную на первом этаже: лестница вела непосредственно в два верхних этажа, где, кроме главной конторы «Первой пражской типографии и издательства А. Рейтер и сын», находились только большая библиотека и рабочий кабинет Александра.

В помещении за матовой стеклянной перегородкой, на дверях которой было выведено черными с золотой каемкой буквами «Канцелярия дирекции», еще горел свет. Господин Майбаум, главное доверенное лицо фирмы, сидел над своими любимыми статистическими таблицами. Другой стул за двойным письменным столом, по обыкновению, пустовал: сын Александра Макс Эгон, младший совладелец фирмы, не часто жаловал канцелярию своим присутствием.

— Добрый вечер, Майбаум, — с порога крикнул Александр, — вот и я! Можно сейчас же сесть за работу. Но знаете что, — передумал он, — лучше подымитесь ко мне. Там нам будет удобнее.

Майбаум встал при первых же словах Александра. Он сдвинул со лба зеленый козырек и поклонился. Все движения его были такие деревянные, что невольно казалось, будто сейчас раздастся сухой хруст. Хотя Майбаум был на несколько лет моложе Александра, выглядел он значительно старше. Он был лысый, невероятно худой, с лошадиной физиономией, торчащими зубами и жидкими, бесцветными усами.

— Как вам угодно, господин Рейтер, — сказал он, поправляя серые люстриновые нарукавники.

— Ну, так я жду вас через пять минут!

— Да, господин Рейтер.


С точностью до секунды постучал Майбаум в дверь рабочего кабинета Александра. Полы его длинного, застегнутого на все пуговицы сюртука развевались наподобие траурных флагов.

— Мадеры или сливовицы? — спросил Александр, жонглируя хрустальными рюмками. — Что? Вам все равно?.. Как это может быть все равно? — Он покачал головой, взял пузатый графин с мадерой и налил вина. — За ваше здоровье!

— За ваше здоровье, господин Рейтер! — Майбаум закрыл глаза и разом проглотил вино, словно это лекарство.

Александр смотрел на него, подняв густые косматые брови, придававшие ему какое-то сходство с филином.

— Еще рюмочку? Нет? Грех, Майбаум, и по отношению к вину, и по отношению к себе… Ну, как вам угодно! А сесть вы все-таки сядете? — Он указал на кресло у голландского изразцового камина.

Майбаум церемонно присел на краешек. Заботливо подняв обе полы сюртука, он положил их на колени.

— С вашего разрешения, господин Рейтер.

— Ну так вот, слушайте, голубчик: мы покупаем эту самую лавочку. — Быстро шагая от камина к двери и обратно, Александр объявил Майбауму, всем своим видом выражавшему покорный немой протест, свое решение приобрести разорившуюся типографию в Северной Моравии. — Я знаю, вы против, — сказал он, взглянув на сумрачное лицо Майбаума. — Вы, конечно, опять считаете, что это дело ненадежное. Но что в наши дни надежно? Наши новые кумиры — Техника и Темпы — революционизируют все. Государства с тысячелетней историей устраняются в два счета. Вся Европа вооружается для столкновения, которое неизбежно и в то же время кажется невозможным. Экономика… Но что рассуждать на общие темы! Я не собираюсь растолковывать вам, почему считаю, что следует купить эту типографию. Вы знакомы с Александром Рейтером достаточно долго и должны знать, что ему постоянно нужно начинать что-то новое. — Александр остановился и тихонько кашлянул, усмехнувшись иронической усмешкой бонвивана, который видит себя насквозь. — Так, а теперь валяйте вы, — закончил он. — Я полагаю, что у вас в запасе куча доводов против, угадал?

Майбаум поглядел на сложенные полы своего сюртука и только потом в ответ на вопрос Александра выдавил из себя «да», горестно вздохнув при этом, и сразу после «а» сжал губы, что придало ему сходство с рыбой, вытащенной из воды и ловящей воздух. Прозвучало это как «да-м».

— Да-м, — повторил Майбаум после новой паузы и начал перечислять точно по порядку все доводы против внушающего ему сомнение проекта. Затем с той же педантичной точностью непосредственно перешел к разъяснению тактики, которой следует придерживаться при покупке типографии.

Александр, севший напротив, не прерывал его ни словом, ни жестом, но по его напряженной позе видно было, как ему это трудно. Однако он знал, что возражения приведут только к еще большему многословию.

Как только Майбаум кончил, Александр вскочил со словами:

— Хорошо, голубчик. Все будет так, как вы предлагаете. Я хочу только внести небольшое изменение в финансовое распоряжение. Я думаю, что для этого предприятия мы не будем ничего снимать с личного счета Валли. И не потому, что я сомневаюсь в солидности этого начинания… Но внучку воспитывает моя сестра, а значит, во всем касающемся девочки, включая и денежные дела, надо действовать соответствующе, так сказать, по старинке.

Он снова усмехнулся, потом прибавил, что надо запросить насчет предполагаемой покупки мнение господина Зельмейера, венского банкира и друга их семьи.

— Для полного вашего спокойствия, Майбаум, согласны?.. Да? Ну, значит, на сегодня и на этот год мы со всеми делами покончили. Больше я вас не задерживаю. Разве только, если вы изменили свое мнение о мадере и выпьете еще рюмочку. А?

— Нет, премного вам благодарен, господин Рейтер. — Майбаум вдруг заторопился. — Неотложное дело… да-м.

Александр подавил улыбку. Он знал, какого рода «неотложные дела» у Майбаума. Они всплывали каждый раз, когда вечерний деловой разговор затягивался до девяти. Мягкосердечный Майбаум был под башмаком у своей второй жены, бывшей цирковой укротительницы, у которой, как у кирасирского капитана из старого французского анекдота, ежедневно в определенный час пробуждались природные инстинкты и заявляли свои права. В пику второй жене Майбаум чтил память первой, носил траурный креп на шляпе и избегал появляться со второй супругой в общественных местах и даже у друзей.

Хоть Александр и сочувствовал своему давнишнему служащему, семейная жизнь которого сложилась так неудачно, он все же не мог отказать себе в удовольствии спросить Майбаума, где он рассчитывает встречать Новый год.

— Дома? Пари держу, что вы проведете вечер куда веселее, чем я на ужине в Объединении издателей. Но ничего не поделаешь — обязанности! Зато мы вознаградим себя в первый день Нового года. Вы, надеюсь, пожалуете с вашей супругой к нам на семейный обед?

— О, конечно, — сказал Майбаум; голос его был словно посыпан пеплом, — конечно, за честь для себя почтем, господин Рейтер.

III

Александр проводил Майбаума до дверей, потом сел на кресло у камина. Он взглянул на письменный стол. Там лежали письма, которые надо было подписать, бумаги, которые надо было просмотреть. Там лежали еще и гранки новогодней статьи для «Тагесанцейгера». Но все это могло спокойно подождать. Раньше надо было выкурить виргинию.

Александр, быстро попыхивая тонкой сигарой, откинулся на спинку кресла и отсутствующим взором следил за безукоризненными кольцами дыма, которые, кружась, поднимались к потолку.

Постепенно мысли его приняли более определенное направление. Они вертелись вокруг 1912 года, предпоследний день которого близился к концу. Но думал Александр не о мировых событиях, он думал о «рыбке».

Воскресли воспоминания о поездке вместе с ней в Доломиты, воспоминания о забавных и трогательных сценах в их гнездышке, куда он больше не вернется.

Да, все это уже прошлое. Сейчас для него наступило то неопределенное состояние между разлукой и новым ожиданием, когда грусть прощания сливается с радостным предвкушением новых, не изведанных еще переживаний и страхом одиночества.

«Как это там было сказано?» — вспоминал Александр смутно возникшее у него в мозгу стихотворение. Он старался удержать его в памяти, но в последнюю минуту оно ускользало. И вдруг он вспомнил:

Подобное измыслить кто бы мог?{5}

Все слишком страшно, и не надо жалоб,

Что все пройдет, что все растает в срок…[1]

Строки стихотворения Гофмансталя неожиданно возникли из прошлого, когда они вызывали только отвлеченную поэтическую грусть, а теперь они были исполнены конкретной личной тревоги.

Что все пройдет, что все растает в срок…

Грусть и тревога внезапно превратились в страх смерти, от которого на какую-то долю секунды замерло, перестало биться сердце. Перед взором разверзлась черная бездна. Но он быстро взял себя в руки.


Сигара погасла.

Александр бросил ее в догорающий камин, подошел к письменному столу, сел за работу.

К тому времени, когда ампирные часы на камине пробили одиннадцать, — бой их напоминал перезвон колоколов: четыре коротких и одиннадцать длинных ударов под приглушенный аккомпанемент первых тактов вальса «Голубой Дунай», — Александр просмотрел все бумаги, кроме корректуры.

Он хотел выпить еще стаканчик мадеры, но в бутылке ничего не осталось. Тогда он закурил новую сигару и принялся за гранки.

Под статьей, еще никак не озаглавленной, стояла подпись «Equitanus»{6}. Под таким псевдонимом Александр писал более или менее длинные статьи в свою газету. Его газета — «Тагесанцейгер» — «Новости дня» — вполне оправдывала свое название. Да, его стараниями скромный листок для семейного чтения превратился в большую и влиятельную газету. Он был главным редактором и издателем много лет подряд и только недавно, из-за сильно выросшего объема его прочих дел и интересов вынужден был отказаться от непосредственного редактирования, оставив себе только общий надзор и руководство.

Живые и остроумные статьи Equitanus’а, написанные в традициях либерализма сорок восьмого года, часто обращали на себя внимание венских политических кругов, а иногда цитировались и в заграничной прессе. Чаще всего в них обсуждались сложные внутренние проблемы Дунайской монархии и просчеты австрийской внешней политики на Балканах.

Новогодняя статья, вполне естественно, начиналась с ретроспективного взгляда на кризис, который в прошедшем, 1912 году привел к войне между Турцией и ее балканскими соседями{7} и глубоко потряс старушку Европу. Затем следовали соображения насчет тех богатых возможностей, которые в целях сохранения мира с большим успехом могла бы использовать — и не использовала — австрийская дипломатия, ибо венское министерство иностранных дел все еще свято блюло меттерниховский завет: интригуй и подпускай яд. Дальше Equitanus обрушивался с острой критикой на габсбургскую внутреннюю политику, неизменно действующую по одному и тому же шаблону, и заканчивал пожеланием, чтобы в Новом году не повторились старые ошибки.

Заключительные фразы не понравились Александру сейчас, когда он прочитал их в гранках. Не хватало размаха, последнего аккорда. Александр взялся было за бутылку, но с разочарованием поставил ее обратно. Он погрыз кончик ручки. Желание выпить глоток вина возросло. Александр с раздражением взглянул на часы. На цветном эмалевом циферблате была изображена на берегу неправдоподобно голубого Дуная танцующая пара — он в желтом фраке, она в красном кринолине. Стрелки в виде филигранных нотных ключей стояли совсем рядышком. Двенадцать ночи. Слишком поздно, никому из слуг не позвонишь и не попросишь принести из погреба бутылку вина. Но внизу, в гостиной, конечно, что-нибудь найдется!

Александр взял с камина подсвечник — на лестнице, освещавшейся газом, в этот час было уже темно — и вышел из кабинета.


Он спустился на один этаж, и тут вдруг порывом ветра задуло свечу. Внизу скрипнула дверь. Александр перегнулся через перила. При слабой вспышке спички, которой кто-то чиркнул на площадке первого этажа, он увидел мужчину, вышедшего из квартиры и сбежавшего вниз по лестнице.

Кто-то быстро и бесшумно закрыл за неизвестным дверь. Значит, это не мог быть грабитель. Но что он тут делал? К кому приходил ночной гость? К вдовствующей сестре Александра — Каролине фон Врбата-Трейенфельс? Какой абсурд! К экономке фрейлейн Шёнберг? Даже подумать смешно! Может быть, молоденькая горничная впустила своего нареченного? Но, насколько знал Александр, тот служил в драгунах, а неизвестный не был солдатом, за это Александр мог поручиться, хоть и видел только его тень. Неужели же Валли?.. Нет, она еще слишком молода, и, кроме того, она под ферулой своей тетки, Каролины фон Врбата-Трейенфельс; правда, в прежние годы, школьницей, Валли, несмотря на теткину опеку, пропускала занятия и вместо уроков играла в парке Кинских с мальчишками в индейцев. А сейчас Валли уже не школьница, ей минуло девятнадцать!

Но куда унесли его мысли, пока он в полной растерянности стоял на лестнице! Быстро зажег Александр погасшую свечу и пошел дальше.

Квартира была погружена в сон и тьму. Под вешалкой стояли, ожидая чистки, строгие ботинки на пуговицах Каролины фон Врбата-Трейенфельс, а с обоих флангов — бесформенные «корабли» экономки фрейлейн Шёнберг и кокетливые лакированные сапожки его внучки Валли.

Александр на цыпочках прошел в гостиную, отыскал начатую бутылку мадеры и, зажав ее под мышкой, вернулся в кабинет.

Он налил стакан, понюхал. Вино пахло солнцем и южным морем. От его аромата на душе у Александра стало весело. Держа стакан в левой руке, подошел он к письменному столу, стоя перечеркнул последний абзац и написал его заново.

«По словам одного поэта и политика, — писал он, — Австрия принадлежит не к Европе, а к Азии. Европа — зрелый муж, Азия — дитя. Зрелый муж относится ко всему серьезно, дитя — играючи. И Австрия, несмотря на свой преклонный возраст отличающаяся ребячливым нравом, еще не умеет быть серьезной. Только став демократической, она сможет пробудить новые моральные и политические силы, сможет наконец найти то, в чем нуждаются ее правительственные органы, — талантливых и стойких людей. Будем надеяться, что в новом году Австрия решительно шагнет вперед по пути от младенчества к зрелому возрасту. И с этой надеждой подымем бокал за 1913 год!»

Еще не дописав до конца, он уже поднял стакан несколько театральным жестом, что не ускользнуло от него самого. Теперь он выпил его до дна. «За твое здоровье, Александр!» Он весело рассмеялся.

IV

В первый день Нового года господин Майбаум появился в приемной у Рейтеров не ровно в два, как это соответствовало бы складу его характера, а на несколько минут позже. В руке он держал тугой букет астр. Его впалые щеки горели, а под левым глазом темнел синяк величиной с гульден. Туго накрахмаленный пластрон сорочки топорщился, словно желая вырваться из плотно облегающего его сюртука.

Майбаум, шагая, как на ходулях, поспешил к сестре своего шефа, тощему варианту Марии-Терезии{8} с мешками под глазами и высокомерно поднятым носом, ноздри которого раздувались, словно готовясь отразить атаку слишком низменных ароматов.

— Сударыня, я в отчаянии, что так запоздал, — воскликнул Майбаум, едва переводя дух, и наклонился к ее руке, — но неожиданное нездоровье жены… — Он замолчал, всем своим видом показывая, как ему неприятна такая неудача и вызванное ею опоздание.

— О, значит, мы не увидим мадам Майбаум? — осведомилась Каролина фон Врбата-Трейенфельс, глядя поверх черепахового лорнета.

— Да-м, к сожалению, я вынужден просить извинить мою супругу и принять ее новогодние поздравления в такой форме. — Он передал ей букет.

— Прелестно, прелестно! — Тощая Мария-Терезия понюхала цветы и, не подарив их дольше своим вниманием, положила на ломберный столик. — Надеюсь, недомогание не серьезное. Пожалуйста, передайте мою благодарность и наилучшие пожелания мадам Майбаум, хоть я и незнакома с ней. — Она произносила немецкие слова несколько в нос, как это было принято у австрийского чиновного дворянства, и с легким славянским акцентом, без сомнения, подражая своему покойному супругу, чиновнику окружного управления Владиславу Врбата фон Трейенфельсу.

— Ваше опоздание вполне извинительно, мосье Майбаум. Вы не последний. Господа с Гибернской улицы заставляют себя ждать… как, впрочем, обычно! — прибавила она, выдержав многозначительную паузу, и навела лорнет на брата.

Тот сделал вид, что не слышит. С удовольствием посасывая сигару, он рассматривал новые семейные фотографии, которые показывала ему дочь Оттилия.

Оттилия — пухленькая, с ямочками на полном, маловыразительном лице, нисколько не походила на отца. Она надувала губки в ответ на колкие замечания Александра по поводу снимков. Время от времени у нее вырывалось детски наивное восклицание: «Ах, папа, какой ужас!»

Каролина фон Трейенфельс постучала ручкой лорнета по ломберному столику.

— Право, Александр, не понимаю, почему твой сын непременно должен опоздать. Если бы у меня были дети…

— Ну, разумеется, дорогая моя, — прервал ее Александр очень ласково, но в его прищуренных глазах зажегся внушающий подозрение огонек, — если бы у тебя были дети, они могли бы служить примером порядка, образцом добродетели, совсем как их мама. Хотя, возможно, именно по этой причине ты и бездетна, — прости меня за откровенность, но что поделаешь, такой уж у меня нрав.

— Папа, ну что ты! — Оттилия напрасно старалась подавить смешок. Она поперхнулась и закрыла покрасневшее лицо руками.

Каролина фон Трейенфельс в ответ на поведение Оттилии только пожала плечами. Презрительно прищурившись, обратилась она к Александру.

— Ты называешь это откровенностью? Впрочем, чему удивляться? Ты еще мальчиком усвоил прелестную привычку считать отсутствие такта за откровенность! — Желая показать, что больше говорить не о чем, Каролина выразительно защелкнула лорнет. Однако, видя, что Александр никак не реагирует, она вспылила: — И вообще ты невыносимо экстравагантен! — Тут она случайно взглянула на Майбаума, который, присутствуя при семейной ссоре, не знал, куда деть глаза; она овладела собой и сказала ледяным тоном: — Чему же удивляться, что и дети унаследовали отцовскую экстравагантность.

— Но, милая тетя Каролина, тут вы не совсем правы, во всяком случае, если говорить о моей Оттилии, — заявил зять Александра, доктор Ранкль, широкоплечий, толстощекий мужчина, которому многочисленные шрамы на лице и лихо закрученные усы придавали военный облик. — Она совсем не экстравагантна и вполне воспитанна, что, собственно, равносильно. Скажу больше, она образцово поддерживает дисциплину. И если даже это в значительной мере можно объяснить благоприятным влиянием замужества… хе-хе-хе… то все же какую-то долю ее сознательности и любви к порядку надо отнести и за счет унаследованных качеств.

Ранкль перевел дух. По-видимому, он еще далеко не закончил своих рассуждений; раз начав говорить, он обычно с трудом умолкал.

Но тут открылась дверь, и появились последние гости: сын Александра — Макс Эгон и его жена Елена — «господа с Гибернской улицы», которых только и дожидались.

— Мы опять запоздали, — сказал Макс Эгон с заискивающей улыбкой на невыразительном лице. Только густыми бровями и красиво изогнутой линией рта он отдаленно напоминал отца. — Но дело просто в том, что сегодня, проснувшись, мы никак не могли сообразить, который час. Елена вчера ночью остановила все часы.

— Да, это я виновата, — подтвердила Елена. У нее был глухой, хрипловатый голос, гармонирующий с ее отчасти меланхоличным, отчасти фривольным видом: печальные, задумчивые глаза, челка, сильно напудренное лицо. — Мне хотелось избавиться от их противного навязчивого тиканья. Да, да, крепко заснуть и проснуться уже в новом году.

Каролина фон Трейенфельс втянула щеки, словно съела кислую сливу.

— Слушая тебя, дорогая Елена, можно подумать, что ты переутомлена, изголодалась по сну.

— Ох, сна мне всегда мало, это верно, — сказала Елена, — я, так сказать, оживаю только в постели… — Она остановилась и неуверенно засмеялась, затем быстро подошла к Каролине и, вытянув губы, коснулась ее щеки символическим поцелуем. — Счастливого Нового года, тетя Каролина! — Мимоходом поцеловала она также Оттилию и Александра, а Ранкля, уже галантно пригладившего усы, она только слегка похлопала по плечу перчатками. — Счастливого Нового года всем! — Елена повернулась на каблуках, как в кадрили. — Но где же молодежь? Где Адриенна? Я видела в передней ее пальто. Она ушла из дома, когда мы еще спали.

При этих словах Елена взглянула на Александра. Он сказал, что ее дочь вместе с остальной молодежью в столовой.

— Верно, уже закусывают, я бы тоже не прочь, у меня от голода просто живот к спине прилип. — Он замолчал, ибо Каролина негодующе кашлянула, затем прибавил: — О, пардон, я позабыл, что мы были воспитаны согласно церемониалу испанского двора. Елена, прошу! — Он предложил невестке руку.

V

В большой, обставленной светлой мебелью в стиле бидермейер{9} столовой был роскошно сервирован праздничный стол. Все заняли свои места. В верхнем конце стола между сестрой и невесткой сидел Александр, в нижнем — молодежь, к которой, кроме трех внуков — Валли, Адриенны и Франца Фердинанда, причисляли также и лысого капитана интендантской службы Леопольда фон Врбата, племянника по мужу Каролины фон Трейенфельс.

Уже по второму разу обнесли всех традиционным чешским новогодним блюдом: фаршированным гусем с коричневой хрустящей кожицей. Его аромат, словно душа жаркого, витал над столом вместе с приятными запахами обязательно полагавшихся к нему красной капусты, кнедликов, печеных яблок и сливового мусса.

Александр кончил есть несколько раньше других и теперь задумчиво глядел в пространство. Он наслаждался паузой перед десертом — этой «ферматой обеда», как он любил говорить.

«Собственно, все сводится к одному: ни в чем не доходить до пресыщения, чтобы не потерять вкус к удовольствиям», — рассуждал он сам с собой. Ему вспомнилась фраза, недавно вычитанная, вероятно, в одном из французских романов, за которые он брался, когда на него нападала юношеская тоска по Парижу, все еще жившая где-то в уголке его сердца: «Твое очарование, chérie[2], в том, что ты можешь утомить, но пресытиться тобой нельзя; в этом и заключается очарование каждого подлинного удовольствия».

Александр невольно улыбнулся. Улыбка относилась и к фразе, и к самому себе. Всегда и вечно любовь! А ведь по общепринятому мнению — он старик. Фу, какое противное слово: с-т-а-р-и-к! Надо бы вывести его из употребления.

Он вспомнил, что недавно на редакционном заседании, на котором он присутствовал, было прочитано письмо одного подписчика; тот грозился отказаться от подписки, если в отчетах из зала суда мужчин старше пятидесяти лет и в дальнейшем будут именовать стариками. На замечание репортера, что в таком возрасте человек уже не юноша, Александр предложил нескольким молодым сотрудникам на пари с ним перепрыгнуть через спинку стула. Ему одному удалось с изяществом преодолеть этот барьер. «Теперь вы видите, господа, как прав возмущенный читатель. Мне уже тоже пятьдесят с хвостиком, но, как показал данный пример, я еще потягаюсь с молодыми».

При этой мысли Александр обвел взглядом сидящих за столом мужчин. И с удовлетворением отметил, что, если на то пошло, он всем им даст несколько очков вперед — и Майбауму, и капитану, и Максу Эгону, и доктору Ранклю. И в глазах женщин тоже. Именно в глазах женщин! Взять хотя бы «рыбку», она бы всем им предпочла его.

«Рыбка»… при воспоминании о ней он почувствовал легкий укол в сердце. Так вот оно в чем дело! Вот почему его одолевают мрачные мысли о старости.

Александр втянул голову в плечи. Внезапно он увидел свое отражение в одном из венецианских зеркал, украшавших все стены, отчего столовая казалась еще больше. Александр испугался, увидя свои тусклые глаза, безвольно открытый рот. Он встряхнулся и быстро оглядел соседей, желая убедиться, что они ничего не заметили.

Его сестра, сдвинув рейтеровские густые, как у филина, брови, кромсала уже совершенно очищенное от мяса крылышко; но внимание ее было направлено на хлебные катышки, из которых сидевшая напротив нее Елена лепила гротескные кошачьи фигурки с человечьими лицами, — казалось, это маленькие замаскированные Каролины фон Трейенфельс, и это явно вызывало особое негодование тетушки Каролины, хотя она и старалась сдержаться и делала вид, будто стоит выше таких мелочей. Ранкль, Майбаум и домоправительница фрейлейн Шёнберг были заняты едой; Макс Эгон о чем-то мечтал, остальные оживленно болтали.

Александр почувствовал облегчение. Он с удовольствием отметил, что ему и на этот раз не изменило свойство, которому он часто был обязан успехом, — уменье быстро переключаться с одного настроения или хода мыслей на совершенно противоположное.


Он снова наслаждался «ферматой». В том конце стола, где сидела молодежь, раздался смех. Смеялась Валли. Сегодня она была особенно хороша, поразительно хороша. И, по-видимому, окончательно пленила своего кузена Франца Фердинанда, четырнадцатилетнего белобрысого подростка с жесткими отцовскими волосами и материнскими ямочками на щеках. Он сидел, позабыв о гусе, перед недоеденным жарким и пожирал Валли застенчивым и жадным взглядом; а она поддразнивала своего визави, розового, с лоснящейся лысиной капитана фон Врбата.

«Ишь ты, — подумал Александр, неожиданно поймавший влюбленный взгляд Ранкля-младшего, но еще больше удивила его Валли. — Вчера еще была девочкой, а сегодня уже настоящая женщина!»

Он был прав. Для знатока было ясно, что, несмотря на узенькие плечи, девичьи, робко намеченные груди, по-детски округлую линию щек, с Валли произошла перемена: какая-то складка в углах рта, порожденная первыми переживаниями, легкая тень под глазами, набухшие, как бутон, губы.

«Она будет похожа на свою мать, француженку!»

Француженка была дочерью начальника станции в маленьком городке в Вогезах, где проездом оказался старший сын Александра — Людвиг, учившийся во Франции. Он встретил ее — темно-русую девушку с сверкающими изумрудно-зелеными глазами — в конторе ее отца, куда он пришел заявить, что в дороге ему обменяли саквояж. Это была любовь с первого взгляда. Но молодые супруги прожили вместе недолго. Они трагически погибли во время Всемирной парижской выставки 1900 года при автомобильной катастрофе, одной из первых таких катастроф.

Тогда Александр взял к себе осиротевшую Валли (собственно, ее назвали Валери). Он, как сейчас, помнил худенькую семилетнюю девочку с двумя крысиными хвостиками и огромными зелеными глазами на остром личике. Тогда же к нему переехала его сестра, чтобы взять в свои руки бразды домашнего правления и воспитание Валли. Александр не хотел этого. Но Каролина, незадолго до того потерявшая мужа (перед самым его переводом в Вену и повышением по службе), не собиралась коротать жизнь в галицийском городишке вдовой чиновника окружного управления. У нее были другие представления о подобающем ей в жизни месте. Рано или поздно она все равно, даже без особого повода, явилась бы к Александру. Он это знал и покорился судьбе.

Итак, Каролина фон Трейенфельс взяла на себя воспитание Валли, и с тех пор внучка отдалилась от него. Ему редко приходилось заниматься ею, разве только в тех случаях, когда упорная борьба между Каролиной и живой как ртуть девочкой, предпочитавшей куклам солдатиков, приводила к острому конфликту. Но за последние годы этого почти не бывало. Александру, поглощенному разнообразными делами и своими любовными связями, Валли была приятна, симпатична, и только. Тем живей заработала теперь его фантазия, когда Валли предстала перед ним совсем иной, не той девочкой, какой он считал ее до сих пор.

Интересно, как восприняла Валли первого мужчину, вошедшего в ее жизнь? Кто этот мужчина? В том, что в ее жизнь вошел мужчина, Александр не сомневался. Он сразу вспомнил незнакомца, который тайком выбирался из их квартиры. Но ход его мыслей был прерван Каролиной.

Она хлопнула его лорнетом по руке и прошипела громким шепотом, который якобы свидетельствовал о ее особой деликатности, в действительности же гораздо более привлекал внимание окружающих, чем сказанное обычным голосом:

— Али, что с тобой? Торт подан, и все тебя дожидаются. О чем ты думаешь? Нельзя же так.

Все в Каролинином обращении рассердило Александра: и прикосновение, и шепот, а главное, то, что она назвала его Али. Али — так когда-то звала его мать, и так звала его Каролина, когда говорила с ним «как сестра с братом», то есть попрекала или подпускала шпильки. Услышав, что она сказала «Али», Александр насторожился. С языка его уже готов был сорваться резкий ответ, но тут он встретился глазами с Еленой. И то, что он прочел в ее глазах, так его заинтересовало, что он позабыл свою досаду на сестру.

«Как занавешенные окна», — уже не раз думал Александр о глазах своей невестки. Что скрывается за ними? Видны только тени, а не реальные вещи.

На этот раз было иначе. Елена смяла хлебные фигурки. В ее глазах было понимание и сочувствие, затаенная нежность, словно она разгадала мысли Александра о Валли и его думы о «рыбке».

Александр невольно наклонился к Елене. Но его опять отвлекли. Доктор Ранкль встал, громко шаркая ногами, и постучал по бокалу.

Александр, сам того не желая, недовольно сдвинул брови. Тихонько вздохнув, откинулся он на спинку стула.

Неожиданно Елена шепнула:

— Все проходит.

В прозвучавших словах слышалось много невысказанного. Теперь в ней было что-то от того скрытого, что таилось иногда в женщинах Тулуз-Лотрека{10}, которых она напоминала печальными глазами и челкой на лбу.

«В ней есть что-то еще, — вдруг пришло в голову Александру, — сейчас у нее рот, как у молоденькой девушки весной».

Странно, сегодня ему открылись две женщины. Да еще за семейным обедом. Неплохое начало для Нового года!

Александр улыбнулся.

И Елена тоже улыбнулась весенней улыбкой.

VI

Даже самый обычный новогодний тост за семейным обедом был для доктора Ранкля достаточным поводом, чтобы пустить в ход фейерверк риторики, за что ученики (он преподавал немецкую литературу и историю в казенной гимназии на Малой Стране) прозвали его «Ниагарой».

Целые четверть часа разглагольствовал он на новогодние темы вообще, начиная с мифологических времен, затем перешел к мировым политическим перспективам в данном новом году, и только потом наконец добрался до тоста в собственном смысле слова:

— Итак, высоко подняв голову, исполненные мужества и уверенности в себе, перешагнули мы через порог этого нового года. Пусть нас не пугает число тринадцать. Ведь выяснил же в своей новогодней статье глава нашего семейства, глубоко всеми нами уважаемый, — тут Ранкль отвесил церемонный поклон в сторону Александра, — что сто лет тому назад зловещая цифра тринадцать принесла нашей родине блеск и славу. Действительно, в тот год Австрия повергла во прах заносчивого корсиканца…{11}

Но Ранкль не успел снова отдаться потоку красноречия — Александр чокнулся с Еленой и быстро сказал:

— Итак, поддержим тост: с Новым годом, с новым счастьем!

Все с облегчением вздохнули и присоединились к нему. Только Каролина фон Трейенфельс возмущенно пробормотала:

— Али, ты impossible![3]

Но вслед за этими словами она встала из-за стола и попросила всех перейти в голубую гостиную, где будет сервирован кофе с ликером.


Название «голубая гостиная» исходило от Каролины. Она же превратила длинную и довольно сумрачную комнату в нечто вроде галереи предков. На оклеенных блекло-голубыми обоями стенах висели портреты многочисленных Врбата в военных мундирах. Весьма внушительного вида дяди, дедушки и прочие родственники усопшего чиновника окружного управления красовались своими пышными бородами, блестящими звездами, орденами и прочими регалиями. Рейтеровская же линия предков была представлена одним-единственным, но зато весьма помпезным портретом во весь рост дородного господина в темно-коричневом рединготе и желтых панталонах. Это был Захариас Леопольд Александр Рейтер — отец Каролины и Александра, генеральный откупщик табачной монополии чешского королевства. Он стоял у мраморного стола и изучал планы своих поместий. Их названия — Славконица, Хаммермюль, Вюрбен, Скаль, Даубравка, Мокропси и Гесеница — можно было прочитать на аккуратно выписанных планах. При взгляде на этот импозантный портрет никому бы не пришло в голову, что отец Захариаса Рейтера не попал в галерею предков по той простой причине, что не был известен. А вот мать могла бы при жизни быть на весьма короткой ноге с некоторыми из изображенных здесь представителей рода Врбата, хотя тут, в галерее предков, показалась бы очень и очень неподходящей к их обществу. Она была маркитанткой, и своим блеском рейтеровский дом был первоначально обязан — как, к негодованию своей сестры, говаривал иногда Александр — капиталу, который бойкая маркитантка нажила за тридцать бурных лет на козлах (а также и на соломе) своей походной тележки.


Две горничные под наблюдением экономки фрейлейн Шёнберг, квадратной особы, похожей на приветливого мопса, подали кофе и ликеры.

— Ради сегодняшнего дня детям мы тоже дадим глоточек, как ваше мнение, Монтебелло{12}? — обратился Александр к фрейлейн Шёнберг. Покосившись на сестру, он понял, что Каролина фон Трейенфельс снова «впала в амбицию» из-за того, что он назвал экономку тем именем, которое привязалось к ней с легкой руки злоязычного учителя музыки, в свое время дававшего уроки Валли.

Но курносое, как у мопса, лицо Монтебелло расплылось от удовольствия, она пропела:

— Как вы прикажете… Я только не знаю, по вкусу ли будет молодым господам.

— Что? Не по вкусу? Это мы сейчас увидим! — Александр подозвал старшую внучку. — Валли, ты ведь выпьешь рюмочку?

— Ну конечно. С удовольствием. — Валли смотрела ему прямо в глаза. В ее своенравной головке, несомненно, таились живые, если и не глубокие, мысли. Зрачки глаз были необычно расширены — настоящие черные зерна в блестящей зеленой радужной оболочке.

«Да, у нее глаза ее матери, француженки, — подумал Александр. — Опасные глаза. За девочкой надо следить. Но откуда у меня вдруг такие дедушкины мысли?» Он смутился и поскорей взял бутылку с яичным ликером.

Валли отвела его руку.

— Нет, спасибо, не эту сладкую водицу. Лучше рюмочку сливовицы! — Она одним глотком выпила рюмку.

— Пся крев! — вырвалось у подошедшего к ним капитана Леопольда фон Врбата. — Пардон, я выругался невольно, но ты, Валли, пьешь, как унтер, оставшийся на сверхсрочную! — Он звонко рассмеялся. Смех очень шел к его младенчески розовому лицу, на котором только подвижный мясистый нос свидетельствовал о безудержной страсти его обладателя.

Валли подарила его презрительным взглядом через плечо.

— А офицеры не умеют пить?

— Офицеры? — пробормотал он. — Прости, пожалуйста, я не понимаю, что ты этим хочешь сказать?

— Ничего особенного, только, если уж речь зашла о пьянчугах-военных, то это не обязательно должны быть оставшиеся на сверхсрочную унтера. Надеюсь, что сейчас я выразилась достаточно понятно. Даже для капитана интендантской службы… Впрочем, ты мог бы угостить меня сигаретой.

— Как ты сказала?

— Ты мог бы угостить меня сигаретой, ведь ты же у нас кавалер.

— Сигаретой… Гм… так… Значит, ты еще и куришь. Прошу покорно! Ты, может быть, выступишь еще и с речью в защиту женских избирательных прав, ха-ха-ха, как эти сумасшедшие английские суфражистки{13}, которые поджигают церкви.

Валли прищелкнула пальцами.

— Нет, с речами я пока выступать не собираюсь. И церкви поджигать тоже. Я найду себе занятия поинтереснее. Кроме того, суфражистки церквей не поджигают. Самое большее, если они отлупят одного-другого невежу мужчину. Но тебе уже давно пора открыть свой портсигар.

Польди не нашелся, что ответить.

Александр слушал, смеясь в душе. (Так вот они, плоды Каролининой воспитательной системы! Да, Каролина фон Трейенфельс должна быть готова ко всяким сюрпризам!) Он сказал, стараясь, чтобы в его тоне не было ничего назидательного:

— Дорогая моя, сигарета все же неподходящее дело. Даже для дамы.

Валли широко раскрыла глаза, в которых отравилось безграничное удивление.

— Я не знала, дедушка, что ты такой благонравный. Ведь все считают, что у тебя самые либеральные взгляды.

«Хорошо отпарировала», — подумал Александр. Сразу видно, что она его внучка. Разговор забавлял его.

— Видишь ли, дружочек, даже при самых либеральных взглядах не следует советовать женщине быть неженственной, — улыбаясь, ответил он.

Валли махнула рукой.

— А что женственно?

— Мне кажется, ты все же суфражистка. — И чтобы не быть ложно понятым, Александр быстро прибавил: — Я ничего не имею против эмансипации женщин. Решительно ничего! Я только нахожу, что, борясь за эмансипацию, женщины, к сожалению, утрачивают часть своего шарма.

— Все зависит от того, какой шарм, и, разумеется, от того, какая женщина. Нашей мадам Бовари, например, я бы не посоветовала курить.

— Кто это «наша мадам Бовари»? Ты кого имеешь в виду?

— Послушайте, господа, не говорите при мне о бовари, — вмешался в разговор капитан Врбата. — А то я впаду в тоску. С бовари меня познакомил сам Эскофье в Париже. Он разрешил мне присутствовать при приготовлении бовари. Но вы думаете, я могу приготовить так же, как он? Ничего подобного. Просто до слез обидно! — Понурясь, подошел он к столику с ликерами, выбрал бутылку сливовицы и налил себе большую рюмку. Упитанный, свежий, в слишком обтянутом мундире, он был похож на мальчика, играющего в солдата.

Александр вопросительно посмотрел на внучку. Уловила ли она смысл невразумительной речи своего кузена Польди?

Валли рассмеялась.

— Что такое «бовари», верно, можно найти в кулинарной книге, — предположила она.

Валли оказалась права. Бовари назывался соус, сервируемый в холодном виде к семге по-кардинальски, — коронное блюдо знаменитого повара Эскофье.

— Saumon cardinalisé — любимая закуска кардинала Ришелье, — мечтательно произнес капитан; при этом нос его впал в своего рода транс — ноздри раздулись и затрепетали от восторга.


Польди фон Врбата знал историю всех кулинарных шедевров. Воображение его разгоралось, когда он говорил о них. Заурядный интендантский чинуша преображался, становился остроумен, находчив, рассуждал, как философ. Злые языки утверждали, будто высокие чувства пробуждаются в нем только у плиты, что даже во время любовных свиданий он мечтает об изысканных меню. В его книжном шкафу стояли сочинения всех великих поваров и признанных гурманов, он хранил как реликвию собственноручный рецепт повара Жозефа, изобретателя «Bombe Sardanapale», который готовил в Сан-Суси для Вольтера и Фридриха II.

Поварскому искусству Польди фон Врбата отдавал добрую половину своих доходов; этому же искусству посвящал он и почти все свои досуги. К службе он относился как к неизбежному злу. Настоящая жизнь начиналась для него только в два часа пополудни, когда он уходил из канцелярии штаба корпуса и по дороге домой закупал все, что надо для очередного таинственного кулинарного шедевра, к примеру сказать, семнадцать различных специй, необходимых для средневекового винного супа, или ему одному известные ингредиенты для волована по-тулузски.


Воспоминание о любимом рыбном блюде Ришелье привело Польди в экстаз, очнувшись от которого он вздохнул и налил себе еще рюмку. Его часто моргающие бесцветные серовато-голубые глаза покраснели.

Александру стало немного не по себе, когда он констатировал, что Валли наблюдает за капитаном Врбата с тем же интересом, с каким ребенок смотрит на конвульсии жука, которого он живьем насадил на булавку.

— Видишь, дедушка, — воскликнула она, — я так и знала! Если Польди заговорил о бовари, то это, уж конечно, какая-то Бовари из кулинарной книги.

— Это, дружок, ты правильно угадала, но скажи, кого ты называешь «нашей мадам Бовари»?

— Ну конечно, твою невестку. Разве есть среди нас другая непонятая женщина со скрытыми страстями?

Валли сказала это так, между прочим. И все же Александру опять стало как-то не по себе. Уже в словах «твоя невестка» звучала такая холодность. Почему она не сказала «тетя Елена» или просто «Елена»? И сколько антипатии было вложено в определение «непонятая женщина»! Полноте, только ли это холодность? Только ли антипатия? Нет, это уже граничило с враждебностью. Но почему? Чем могла Елена обидеть племянницу? Может быть, даже не словами, а своей замкнутостью, которую та принимает за высокомерие. Может быть, Валли завидует интересной в своей томности тетке? Но возможно, Валли испытывает к ней не личную неприязнь, возможно, в этом сказывается протест женщины с новыми взглядами и новыми чувствами, непонимание ею своей вчерашней предшественницы?

«Какая перемена! — подумал Александр. — До сих пор флоберовская мадам Бовари воспринималась женщинами если не как образец для подражания, то, во всяком случае, как натура глубокая и полная очарования. А Валли находит ее просто устаревшей, смешной. И «скрытые страсти» она презирает не меньше, чем «непонятых женщин». Интересно, что за скрытые страсти могла обнаружить она у Елены?»

VII

Кто-то тихонько подошел сзади к Александру. Он обернулся. Это была Елена.

— Прости, пожалуйста, мне пора к детям, — тут же сказала Валли.

Елена с непроницаемой улыбкой посмотрела ей вслед. Челка слегка падала Елене на глаза, словно те тонкие сетчатые занавески, что приняты на юге. На ней было платье кирпичного цвета несколько эксцентричного фасона, с большим черным бархатным цветком на груди.

— Я не помешала? — спросила она Александра и Польди.

— Ну, что ты, наоборот, — возразил Польди. — Ты пришла как раз вовремя. А то своими разговорами они вогнали меня в меланхолию.

— О чем же вы говорили? Александр опередил капитана Польди:

— О соусе, о французском соусе бовари.

— Как? И это может вогнать в меланхолию? — недоверчиво улыбнулась Елена.

— Теперь и ты туда же! — проворчал Польди. — Пожалуйста, Елена, оставь бовари в покое. Лучше выпьем чего-нибудь. Разреши тебе налить? — Он размахивал бутылкой сливовицы.

Елена утвердительно кивнула. Александр был поражен, когда и она, не хуже Валли, разом опорожнила рюмку. Правда, после этого ее передернуло, и особого удовольствия на лице у нее не отразилось. Тогда для чего же она пьет? Просто блажь нашла? Хочет казаться не тем, что она есть? Или хочет идти в ногу с молодежью, хочет не отстать от Валли? Понять Елену было нелегко. Только что она ответила на вопрос Польди, как ей понравилась сливовица: «Совсем не понравилась», — и тут же попросила налить ей еще рюмку: «Может быть, я войду во вкус».

— Браво, Елена, ты молодец, — похвалил ее Польди и налил ей вторую рюмку. — Ты храбрая.

— Нет, — вырвалось у Елены. — Просто мне хочется хоть раз выйти из своей шкуры.

Пожалуй, даже не смысл ее слов, а тон, которым они были произнесены, обратил на себя внимание Александра. Неужели это Елена, сдержанная, невозмутимая, недоступная порывам Елена? Но тут она воскликнула:

— Мне кажется, я опьянела уже с одной рюмки. — Это должно было звучать задорно, но голос изменил ей. Елена быстро повернулась к Александру: — Я хотела тебя спросить. Я не поняла, что имел в виду Ранкль, когда произносил тост; он сказал, что ты утверждаешь, будто злополучное число тринадцать может принести счастье, как, например, было сто лет тому назад…

— Правильно, — подтвердил Александр, — только под счастьем, которое подарил старушке Европе тысяча восемьсот тринадцатый год, я подразумевал мир, — поражение, которое потерпел дух милитаризма, воплощенный в Наполеоне. А мой любезный зятек, наоборот, подразумевал под этим расцвет военной мощи Австрии, схватки народов и завоевания. Но мне кажется, тебе это все еще неясно?

— Нет, нет, только, знаешь… — Елена запнулась, — меня, собственно, интересовало не это.

— Не это? А что же?

— Когда ты говорил, что тринадцать — счастливое число? Насколько я помню, я ни разу не слышала этого от тебя.

— Я этого и не говорил, я это написал.

— Написал?

В тоне ее было столько удивления, что Леопольд фон Врбата, который тем временем успел заинтересоваться новой бутылкой, опять вмешался в разговор:

— Как, Елена, ты не читала передовицы в «Тагесанцейгере»?

— Нет. — Елена отрицательно качнула головой. Челка взметнулась. — Я только просматриваю газету. И начинаю с последней страницы. Пока дойду до середины, газета мне уже обычно успеет надоесть. — Она покраснела и опустила голову. — Это очень плохо не читать газет? — спросила она шепотом.

Неужели ее смущение напускное? Александр тут же отбросил это предположение, увидев, что у Елены дрожат губы.

— Нет, не так уж это страшно, — успокоил он невестку.

Она облегченно вздохнула и откинула со лба челку.

— Знаешь, мне кажется, что газеты пишутся не для женщин, то есть не для таких женщин, как я. Все же, если ты думаешь, что мне следует…

Тут к ним подплыла Каролина фон Трейенфельс и тоном, не терпящим возражений, заявила, что Елена должна высказать свое мнение насчет купленной ею материи для портьер. Она взяла Елену под руку и увлекла за собой. Та покорилась, но в каждом ее движении чувствовались беспомощность и внутренний протест.


Александру она напомнила упирающегося ребенка, которого оторвали от созерцания витрины с игрушками и тащат на ненавистную, давно наскучившую прогулку. «Надо бы ею заняться. Она все еще похожа на растерявшуюся девочку». Его это и рассмешило и растрогало.

Он подсчитал в уме, сколько может быть лет Елене. Ее дочери как раз исполнилось восемнадцать. Столько же было и ей, когда она вышла замуж, — еще совсем ребенок, несформировавшаяся девочка. Только глаза блестели беспокойным, лихорадочным огнем.

Да, в ту пору глаза у Елены были голодные, горели честолюбием. Затуманились они только после брака с Максом Эгоном. Часто говорят, что будущность мужа строится за счет жены. В этом браке наоборот. Жена завяла потому, что у мужа не было будущности.

Александр поискал глазами сына, тот стоял, прислонясь к камину, в излюбленной позе всем пресытившегося, скучающего зрителя. Таким был Макс Эгон и в жизни: созерцать, выжидать, предоставлять другим действовать. Что могло выйти из Елены при таком супруге? А что могло бы из нее выйти при муже с другим характером, при спутнике жизни, которого она, в свою очередь, побуждала бы стремиться все к новым достижениям?

Александр поймал себя на мысли, что он сам бы мог быть таким спутником, и покачал головой. Он постарался поскорей отогнать подобные мысли. Нет, нет, он будет уделять Елене больше внимания — это он твердо решил, — дружеского, товарищеского внимания, но… для себя он поищет веселую, не обремененную думами «рыбку».

Такое решение обрадовало его.

— Польди, — обратился он к капитану, — налей-ка мне еще рюмочку. Знаешь, нет ничего приятнее заманчивых перспектив.

Леопольд фон Врбата широко открыл глаза: мутные, красные глаза. Он перевернул вверх дном бутылку, которую держал в руке. В ней не осталось ни капли.

— Я в это не верю, нет, я не верю, — пролепетал он заплетающимся языком и наморщил лоб. — С каких это пор тринадцать счастливое число? Никогда тринадцать не приводит к добру. Вот, скажем, когда я думаю, что еще год тому назад Турция была могущественной державой… — Он остановился, заметив, что Александр смотрит на него с непонимающим видом. Помолчав немного, он снова заговорил, все еще мрачно, но уже лучше справляясь с языком: — Ты думаешь, я пьян в стельку, но это не совсем так. В день Нового года меня всегда одолевает мировая скорбь, даже если я ни капли не выпил. В конце концов для огорчения причина всегда найдется. Вот хотя бы разгром Турции. Какая кухня погибнет вместе с ней! Я ведь был в Константинополе в «Токатлиане», в верхнем городе — в Пера. Там такой шеф-повар — армянин! Пилав-кебаб из цыплят его приготовления — это же поэма! А на десерт — рахат-лукум с лепестками роз! — Польди печально вздохнул и уронил руки, являя собой картину полного отчаяния. — Все прошло! А сколько еще просуществуем мы? Старик Пьячевич, генерал от артиллерии, который ввел в армии желтые пьячевические штаны, всегда говорил: «Господа, когда прогонят турка из Европы, придет черед Австрии», — да, вот как он говорил.

Александр перебил его:

— Но, Польди, почему ты вдруг ударился в политику?

— Ах, да политика меня вовсе не интересует! Только… Э, что там! — Он устало махнул рукой. — Поверь мне: Австрия долго не протянет. Тот, кто там, внизу, — он указал на памятник Радецкому{14} на площади за окном, — был последним, кто ее еще раз спаял воедино.

Наступило молчание, прерванное незаметно подошедшей Валли.

— Что интересного нашли вы в Радецком? — И, не дожидаясь ответа, она быстро сказала: — Мне хотелось еще выпить, но я вижу, в бутылке ничего нет. Жаль. Хотя, может быть, у вас есть другая?

— Нет, — ответил Польди, не отрывая взгляда от окна. — Водка фюить! И старик Радецкий тоже фюить! И его Австрия тоже скоро фюить. Что она, в сущности, теперь? Как и он — памятник былого величия, славный, но… пардон!.. обмаранный.

Он указал на монумент внизу, на площади. На голове устремившего взгляд в далекое прошлое бронзового фельдмаршала, которого подняли на плечи солдаты его победоносных полков, сидели и справляли свою нужду голуби.

VIII

Несколько дней спустя после новогоднего обеда Александр отправился на утреннюю верховую прогулку, которую иногда совершал, чтобы «немного поразмяться». Его не удовлетворяли, как его друзей из делового мира, регулярные занятия в манеже на Малой Стране или прогулки рысцой по аллеям Стромовки. Для него ехать верхом значило мчаться во весь опор куда глаза глядят, пренебрегая проторенными дорожками. Когда во время езды руки и ноги как бы приобретали разум и действовали самостоятельно, независимо от рассудка, когда всадник и лошадь сливались воедино, тогда верховая езда доставляла уже не только физическую радость. В такие минуты Александр чувствовал себя властителем жизни.

В этот день езда доставила ему особенно сильное удовольствие. На лице он еще ощущал ласку ветра. Перед глазами еще простирался покрытый снегом берег реки. В ушах еще звучал ритмичный стук копыт. Теперь, после приятного напряжения от верховой езды, он наслаждался уютом и теплом привычной комнаты.

Словно здороваясь, скользнул он взглядом по горке с бокалами рубинового стекла; среди прочих там стояли и его любимцы: красные, дымчатые, с матовыми сценами охоты — скачущие серны, борзые, охотники, — даже в темноте он их «видел» кончиками пальцев. Затем взгляд его на минутку задержался на маленьком святом Непомуке из липового дерева; имя резчика было неизвестно, возможно, это был один из тех бесчисленных деревенских кустарей, в произведениях которых жила частица блестящего чешского барокко. Под конец он остановился на картинах Климта{15} и Тулуз-Лотрека, приобретенных им в годы страстного собирательства картин, и на роденовских набросках. У него в ларе лежало еще несколько папок с рисунками этого одержимого ваятеля, которым Александр увлекался последнее время. Достать эти папки? Нет, и без того уже поздно, да и письма, сложенные на столе высокой стопкой, звали заняться ими. Несмотря на долголетнюю привычку, каждый раз при взгляде на письма Александр чувствовал прилив той же сулящей радость надежды, какую испытывал юношей, получая письмо, — любое еще не распечатанное письмо было овеяно тайной и ароматом дали.

Александр быстро выудил из стопки несколько «особых» писем и отложил их в сторону. В первую очередь он занялся обычной корреспонденцией.

Это были запросы и предложения, не имеющие большого значения, приглашения на благотворительные вечера, запоздавшее поздравление с Новым годом, два извещения о свадьбе дальних родственников и, наконец, возмущенное письмо поэта, стихотворение которого было отклонено главным редактором «Тагесанцейгера»; теперь разгневанный автор писал Александру, жалуясь на пренебрежение к современному искусству.

Александр то тут, то там подчеркивал строчку, делал пометки на полях и наконец, с облегчением вздохнув, отправил всю пачку писем в корзину.

Теперь он поудобнее уселся в кресле и достал из кармана короткую английскую трубку. Набивая трубку, он изучал взглядом отобранные письма. Их было всего три. На одном стоял почтовый штемпель Вены, другое было из Берлина. Оба почерка были ему хорошо знакомы. А вот третье письмо задало ему загадку. Без марки. Без штемпеля. По-видимому, доставлено посыльным. Почерк на конверте полотняной бумаги острый, прямой: того типа, который недавно вошел в моду у дам.

Вскрыть его первым? Нет, лучше последним! Может быть, в нем есть приятный сюрприз, а приятные сюрпризы надо оставлять напоследок… Ах, какие глупости, какие глупости!

Александр сам над собой посмеялся, однако отодвинул полотняный конверт подальше. Он с удовольствием затянулся трубкой. Табак был крепкий, о особым пряным вкусом, герцеговинский крестьянский табак, пахнущий диким медом, — подарок знакомого прапорщика, призванного из резерва для усиленной охраны сербской границы. Сколько еще придется торчать на юго-восточной границе запасным призыва нескольких годов? Ведь они уже не первый месяц мобилизованы! Экономика страны страдает от этой частичной мобилизации. Государство никак не выпутается из финансовых затруднений. А чего мы достигли в смысле внешней политики? Россия лихорадочно вооружается. Франция и Англия озлоблены и не думают предоставить нам заем, о котором хлопочут для Австрии ее посредники. На Балканах усилилась конкуренция союзного Германского государства, которое стремится захватить потерянные нами позиции. Куда ни посмотришь, всюду одни неудачи! А между тем условия, чтобы добиться длительного мира с юго-восточным соседом, складываются особенно благоприятно — сербы, занятые войной на Балканах, с радостью согласятся на любое разумное предложение Австрии.

На любое разумное предложение… Но когда это политика венских господ дипломатов была разумной? Готов пари держать, что по случаю Нового года они уже придумали кучу невероятных глупостей, чтобы еще основательней испортить отношения с Сербией.

— Уверен, что Зельмейер сообщает мне о таких глупостях, — проворчал Александр и взял конверт с хорошо знакомым, несколько неряшливым почерком Зельмейера.

Зельмейер и Александр были давнишними друзьями. Их дружба завязалась еще в те годы, когда они оба совсем молодыми студентами приехали из чешского захолустья в Вену. Александру, правда, пришлось преждевременно прервать учение. Он был исключен из университета за участие в выпуске листовки, которая привела к драке между студентами-либералами и студентами-ультрамонтанами{16}. В тот год его отец, откупщик налогов на табак, променял половину своего имения Гесеница на типографию и записал ее в реестре торговой фирмы на имя Александра. Так Александр стал владельцем «Тагесанцейгера», листка для «семейного чтения», принимающего «публикации от уважаемых читателей». При новом владельце скромный листок для «семейного чтения» превратился в серьезную газету, чему Александр в значительной мере был обязан негласному сотрудничеству Зельмейера, который после короткой, но блестящей карьеры в министерстве финансов ушел с государственной службы и в качестве банкира, приват-доцента и члена палаты господ стал играть видную роль в экономической и политической жизни австрийской столицы.

Зельмейер писал другу порой нерегулярно, порой очень часто и держал его в курсе целого ряда дел из интересующих их обоих областей; политика Австрии на Балканах, глупость которой была поистине сказочной, принадлежала к одной из любимых тем Зельмейера.

Начало его сегодняшнего письма было чисто деловым. Он положительно высказывался о присланном ему Майбаумом проекте договора на покупку типографии. Затем следовала информация об интересовавшем Александра последнем заседании бумажного картеля. Потом несколько биржевых сплетен, сдобренных язвительными замечаниями из зельмейеровской «фамильной философской сокровищницы». Непосредственно за этим шла полушутливая жалоба на жену, которая последнее время увлеклась аэронавтикой (и аэронавтами), — этот ее новый конек сулил стать столь же дорогостоящим, как и ее прежние увлечения: магнетизм и теософия.

Только в самом конце всплыла любимая балканская тема: «По всей видимости, сербы, болгары и греки вцепятся друг другу в волосы при дележе турецкой добычи. Какой прекрасный случай для нашего министра иностранных дел снова сесть между всеми стульями! Пока что он еще держит в тайне свои намерения и злится, когда ему задают вопросы. Господин С. . ., принадлежащий к венгерской оппозиции, пустил по этому поводу остроту, которая обошла все политические салоны: «Какие новости с Балкан? Ну а тебе-то что, баран!» Острота пользуется успехом. Только господин министр, которому, конечно, тут же передали это творение, был очень шокирован, «Нет, э… э… э… баран — это никуда не годится, пожалуй, еще можно было сказать bête[4]». Говорят, кто-то попробовал деликатно намекнуть ему, что «баран» взят просто для рифмы, но на это его превосходительство ответил с саркастической улыбкой: «Mon ami[5], я предпочитаю хорошие манеры и плохие рифмы, а не наоборот!» Да, принципы нашего графа Берхтольда{17}, этого признанного дипломата, поистине великолепны».

Александр усмехнулся. Он так и видел Зельмейера, его насмешливо склоненную, наголо бритую голову, его ожиревший и все же четкий римский профиль. Он слышал его голос, пародирующий великосветский носовой выговор, что должно было придать особую пикантность анекдоту о Берхтольде — образце дипломатов.

В Александре пробудилось желание посидеть с Зельмейером не только в воображении. Вот бы хорошо позлословить с ним за бутылкой превосходного вина, «зельмейеровского домашнего», которое тот хранил для подобных случаев.

Последний раз они виделись незадолго до троицы. В то время Александр твердо рассчитывал снова попасть в Вену в начале осени. Теперь уже январь, а осенняя поездка в Вену все еще была только в проекте. Сначала его удерживали в Праге различные дела и переговоры о немецко-чешском соглашении, над подготовкой которого он уже давно работал. Затем встала необходимость порвать связь с «рыбкой». К концу года очень много времени отняла покупка типографии в Северной Моравии. Но сейчас соглашение отсрочено, с «рыбкой» все улажено, купчая составлена. Нет неотложных дел, и ничто не мешает поездке в Вену. При желании Александр мог бы завтра или послезавтра сесть в поезд.

Раздумывая о возможности поездки, Александр вдруг заметил на оборотной стороне листа постскриптум. Зельмейер сообщал, что собирается на один день в Триест, чтобы посадить своего пасынка на пароход.

«Молодой человек заявил, что бежит от несчастной любви в Америку. И тут только я понял, как бессодержательна и обыденна стала моя жизнь. А если к тому же тебя еще забывают друзья… Серьезно, Александр, не мешало бы тебе опять появиться в Вене. Или, может быть, ты решил в расцвете лет записаться в отшельники? Очень это было бы жалко».

Александр подпер голову рукой. Им вдруг овладела смутная жажда перемены.

IX

В дверь постучали. Приятное чувство возвращения к действительности тут же сменилось раздражением. Ведь по неписаному домашнему закону его не разрешается беспокоить, когда он занят корреспонденцией. «Да», — которое он произнес в ответ на стук, прозвучало не очень-то любезно.

Вошел лакей Ябурек — дородный мужчина с густыми усами; при взгляде на него каждый легко бы поверил в его родство со славным канониром — его однофамильцем, про которого в чешской солдатской песне поется, что в битве при Кёниггреце{18} он один оставался у орудия, пока его

пруссак до смерти не убил,

тут он уж больше не палил.

Ябурек был в рейтеровском доме на особом положении. Уже его отец, служивший в камердинерах у откупщика налогов, считал себя членом семьи, и Ябурек держался того же мнения. Говоря о младших членах семьи, он всегда называл их «наши дети и внуки», фрау фон Трейенфельс он за глаза именовал не иначе, как «Каролина», а Александра опекал с чисто материнской строгостью, хотя и почтительно.

Он подошел к письменному столу и доложил:

— Гостья, которую мы ждем в десять пятнадцать, тут.

— Какая гостья? — спросил Александр более резким тоном, чем хотел, и, рассердившись за это на себя, сказал еще нелюбезнее: — Что это вообще за манера докладывать? Назовите фамилию.

Ябурек посмотрел на Александра с выражением оскорбленной невинности. Вот и будь после этого деликатным! Но если Александру угодно, пожалуйста! Ябурек доложил медленно и раздельно:

— Фрау Прокоп с сыном.

— А-а! — Только сейчас Александр вспомнил: Людмила известила, что сегодня утром приедете сыном. Так, значит, все-таки приехала! До этой минуты Александр как-то не верил в ее приезд. Поэтому и воспоминания нахлынули на него только сейчас.


Мысленно опять сидел он рядом с Людмилой, как тогда, в полутемной комнатушке, свет в которую проникал через стеклянную дверь из хозяйской кухни. Пахло беличьими шкурками, которыми торговал хозяин. Они были собраны дюжинами и висели на всех стенах, и в Людмилиной каморке тоже. Людмила все время боязливо поглядывала на стеклянную дверь: сквозь занавеску была видна хозяйка, возившаяся у плиты. Александра особенно умиляло Людмилино белье: лифчик и пристегивающиеся к нему бумазейные панталоны, детское белье, из которого она давно выросла. Приторный запах беличьих шкурок и бумазейное белье были неотъемлемы от образа Людмилы в то счастливое лето восемьдесят девятого года. Осенью она оставила его. Не после ссоры, нет. «Я хочу ребенка, — сказала она, — а пожениться мы не можем».

Она вышла замуж за дальнего родственника, наборщика, значительно старше ее, и с тех пор Александр ничего о ней не слышал; только месяц тому назад неожиданно пришло письмо. Она писала, что овдовела, что у нее есть сын, который, по желанию отца, должен закончить обучение типографскому делу в какой-нибудь солидной пражской типографии. Сама она в этом ничего не смыслит и потому просит Александра помочь ей советом. Александр ответил, что ее сын может работать в типографии «Тагесанцейгера» и жить у одного из метранпажей, и получил от Людмилы второе письмо, в котором она сообщала, что сама отвезет сына в Прагу и познакомит с ним Александра.

И вот теперь она, значит, здесь.


Александр поднял голову. Ябурек все еще столбом стоял перед письменным столом и смотрел в потолок.

— Хорошо, Ябурек, — негромко сказал Александр, — пожалуйста, проводите гостью сюда. — Он торопливо пыхнул трубкой. «У меня, кажется, страх, как перед выходом на сцену», — мысленно высмеял он сам себя. Людмила уже стояла в дверях — маленькая, хрупкая, совсем прежняя. Или это просто так кажется, потому что юноша рядом с ней на две головы ее выше? Нет, она все еще стройная, нежная, но плечи потеряли былую мягкость и округлость, а черты лица заострились.

«Господи, как она постарела!» — подумал Александр, когда Людмила вошла в комнату. Он тайком покосился на зеркало. Мужчина, отразившийся в его гладкой поверхности, — смуглый, посвежевший от утренней прогулки, стройный, что еще больше подчеркивал плотно облегавший его костюм для верховой езды — все еще был похож на того, каким он был летом 1889 года; а вот женщина, навстречу которой он поднялся, сильно изменилась. «Да, она отцвела, — решил Александр. — Отцвела и теперь совсем чужая». Он протянул ей обе руки.

— Так это правда, вы приехали, Людмила! Вот и отлично! — воскликнул он. — Вы ни капли не изменились. А это, значит, ваш сын.

Слезы навернулись на глаза Людмилы. А юноша, в скуластом крестьянском лице которого Александр не нашел ни малейшего сходства с матерью, с плохо скрываемой неприязнью смотрел на Александра, на его светлые брюки для верховой езды и шпоры на сапогах.

«Мог бы, кажется, воспринять меня с большим юмором, — подумал Александр. — Но ведь он рос в скромных условиях. В атмосфере пролетарской неприязни к так называемым излишествам. А потом он еще так молод». Александр попробовал обворожить юношу улыбкой, но старание его не увенчалось успехом. «Возможно, он малый неплохой, да только ему надо как-то перебороть себя, а сейчас во всем его существе, даже в его вихрастой непокорной шевелюре, чувствуется с трудом сдерживаемая строптивость». Александр умилился, глядя на его рыжевато-каштановые волосы, которые явно удалось пригладить только с большим трудом, да еще изрядно их напомадив. Ну, чего парень уставился на сапоги со шпорами! К своему собственному удивлению, Александр вдруг почувствовал потребность объяснить, почему он в таком костюме.

— Я сегодня утром катался верхом, — как бы вскользь заметил он. — В мои годы необходимо размять кости, нельзя весь день торчать за письменным столом, а то совсем закиснешь.

— Так вы по-прежнему ездите верхом? — спросила Людмила; глаза ее все еще были затуманены слезами.

— Ну конечно. Совсем как тогда… — Александр запнулся и быстро прибавил: — А как вы доехали? Вы не устали? Может быть, проголодались?

— Нет, спасибо, мы взяли с собой еду и ехали очень удобно. В Лысе поезд простоял полчаса, но потом нагнал опоздание. Я волновалась, но Йозеф уверял, что приедем вовремя. Правда, Йозеф?

Йозеф не пошевельнулся. Александр взял со стола ящичек с сигаретами и предложил Йозефу. Чтобы прервать молчание, он обратился к Людмиле:

— Ваш сын совсем взрослый, я думаю, он уже курит?

Людмила быстро кивнула. Да, конечно, курит. Она подтолкнула сына.

— Возьми, Йозеф. Таких дорогих сигарет ты не курил.

Йозеф мотнул головой.

— Оставь, мне не хочется.

Александр улыбнулся. «И это сын моей бывшей возлюбленной, а ведь мог бы и моим быть! — подумал он. Он был удивлен, что неприязненное отношение юноши его не оскорбляет. — Может быть, это тоже признак старости?» Он почувствовал, что его улыбка стала холоднее.

Людмила жалобно сморщилась.

— Теперь ему вдруг не хочется курить, — сказала она с сокрушением. — Просто не знаю, какая тебя сегодня муха укусила, Йозеф! Ведь обычно ты не такой упрямый.

— Ну, ну, что тут плохого, фрау Людмила, — утешил ее Александр, — если не хочется курить, не надо себя принуждать. А как вы, дорогая? Не хотите ли чего-нибудь выпить с дороги?

— Нет, нет, благодарю вас. Я совсем не устала. Мы отлично доехали.

Разговор и дальше шел в том же духе. Александр не мог отделаться от представления, что он очищает от кожуры давно съеденное яблоко. Он чувствовал, что бесполезно пытаться вызвать то настроение, которое на него навеяли воспоминания о лете восемьдесят девятого года. У него было такое ощущение, словно все его мысли, все его чувства как-то засохли. Внутреннее оцепенение прошло, только когда часы на камине пробили одиннадцать, и сейчас же вслед за тем вошел Ябурек и доложил, что пора ехать к нотариусу, лошади уже поданы.

Теперь к Александру вернулась его светская любезность. Людмила сказала, что собирается домой с дневным поездом. Неужели это серьезно? Может быть, она погостит подольше?

— До утра, — настаивал он, — или хотя бы до вечера. Нет? Ну, тогда остается одно — как можно лучше использовать время до отъезда. Сейчас мы составим программу, да? Прежде всего к квартирным хозяевам Йозефа, затем небольшая прогулка по городу и хороший обед в «Голубой звезде»… К сожалению, я не могу поехать вместе с вами. Да, да, дела, как всегда! Но на вокзале мы встретимся, а то и за обедом, я посмотрю, что можно сделать. А сейчас садитесь в экипаж… Нет, нет, не возражайте, дорогая, я вполне могу обойтись на это время без лошадей, а вы в Праге не каждый день бываете.

Он взял Людмилу под руку. Так они и вышли из комнаты. Она покраснела, смутилась, казалась помолодевшей и счастливой. Александр невольно крепче прижал к себе ее руку.

На лестнице на первой площадке стояла Валли. При виде ее у Александра явилось поползновение отпустить руку Людмилы, но он сейчас же подавил это желание. Людмила ничего не заметила, но зеленые глаза Валли сузились в щелочки.

И вдруг Александр с болезненной отчетливостью увидел, какие дряблые у Людмилы щеки. Нет, тут и румянец смущения не обманет.

Людмила вопросительно посмотрела на Валли, потом на Александра. Но он быстро начал рассказывать, как изменилась Прага за последние годы.

У крыльца он в приступе сентиментальности отбросил все свои прежние намерения, велел передать нотариусу, что не приедет, и вместе с Людмилой и Йозефом сел в экипаж. Он отвез юношу на квартиру, помог Людмиле сделать покупки, сам накупил ей массу подарков, заказал в небольшом погребке обед, «как в то лето восемьдесят девятого года», и на прощание преподнес ей букет желтых и красных роз, потому что в то время это были «их цветы».

Высунувшись из окна вагона, она проливала счастливые слезы, и пока поезд не скрылся между пакгаузами и грудами угля, Александр видел, как она машет ему платком.

X

За всякими неотложными делами Александр совсем забыл, что в ящике письменного стола еще остались от утренней почты два непрочитанных письма. Он вспомнил о них только поздно вечером, когда уже лег в постель.

Письмо из Берлина могло спокойно долежать до утра. Оно было от немецкого журналиста, который регулярно радовал своих друзей длинными, обстоятельными, но маловразумительными посланиями. При одной мысли об этом эпистолярном творении на Александра напала зевота.

Да, но ведь есть еще письмо, адрес на котором написан незнакомым женским прямым почерком! «Неужели вылезать из теплой постели, подниматься на два этажа по холодной лестнице, а потом снова идти обратно?» — подумал Александр.

Некоторое время он колебался.

Под конец любопытство взяло верх.

Александр накинул стеганый халат, обмотал шею теплым шарфом и взял электрический фонарик. Вспомнив о незнакомце, которого несколько дней тому назад видел на лестнице, Александр быстро посветил фонариком, однако ничего подозрительного не обнаружил. Но когда, вернувшись обратно в квартиру, он запирал на засов входную дверь, с того конца коридора, где были расположены спальни женщин, до него донеслись смутные голоса.

Он прислушался. Разобрать, что говорят, было невозможно. Вероятно, Каролина, страдавшая бессонницей, не отпускает от себя горничную или фрейлейн Шёнберг — домоправительницу.

Александр уже направился к себе, но тут вдруг до него долетел чей-то смех, и он остановился. Так это Валли? Александр напряг слух. Голоса стали громче, теперь он ясно различал голос внучки и другой, мужской.

От этого открытия Александр пришел в такое волнение, что ему самому стало смешно. «Что за дурацкая мысль! — подумал он. — Не могу же я сейчас… — Но он уже крался на цыпочках по коридору к спальне внучки. — Хорош я буду, если Каролина выйдет в коридор или если Валли меня увидит!» Его бросило в жар от такого предположения, но хотя Александр несколько раз порывался повернуть обратно, все же он продолжал красться по коридору. И при этом рассуждал сам с собой: «Я веду себя возмутительно, но в конце концов она мне внучка, и я в какой-то мере… Нет, я просто смешон. Дедушка, подслушивающий под дверью, фу, черт знает что! А все это, конечно, мое проклятое холостяцкое положение, только оно виновато! Смешно, есть у тебя женщина — делаешь глупости, нет женщины — делаешь их еще больше. Ну, да мне просто любопытно, чем здесь кончится».

Александр стоял у двери в спальню внучки, и хотя он напряженно прислушивался, улавливал только отдельные, несвязные слова. Всего один раз они заговорили громче.

— А вдруг узнают? — спросила Валли.

— Если боишься, скажи лучше прямо, — резко крикнул мужчина. — Или ты мне не доверяешь? — Произношение у него было иностранное: русское, а может быть, польское.

— Не говори глупостей! Ты ведь сам сказал, что надо учитывать всякие случайности.

— Конечно. Мы так и делаем.

— Хорошо! А что мне делать, если случайно откроются парижские дела? — Валли понизила голос до неразборчивого шепота, а потом и вовсе замолчала.

Александр минутку подождал, потом впотьмах отыскал замочную скважину. «Эх, была не была!» Он нащупал пальцами и отодвинул в сторону клапан, закрывающий отверстие для ключа. Подождал. Когда голоса в комнате замолкли, прильнул глазом к отверстию. В замке торчал ключ, оставалась только узенькая щелочка. Александру было видно ножку оттоманки и краешек покрывала.

Затем кто-то плюхнулся на оттоманку. На мгновение рядом с краешком покрывала мелькнул грубый сапог.

— Ты готова? — прошептал мужчина.

— Сейчас…

Александр почувствовал, что ладони у него стали влажными. Вдруг у него из руки выскользнул фонарик, загремел, падая на пол, и погас.

— Что это? — встревожился незнакомец.

Александр не сразу выпрямился, согнувшись, добежал он до передней. За его спиной раскрылась дверь, и Валли несколько раз вполголоса спросила:

— Кто там?

Александр спрятался за огромный шкаф. До него донесся шепот Валли.

— Не шуми. Идем!

В коридоре послышались осторожные шаги.

— Постой! — сказал мужчина. — Здесь что-то валяется… ой, электрический фонарик.

— Слушай, Саша, ты можешь с ума свести, — зашептала Валли сердито и взволнованно. — Молчи! Я сейчас открою дверь.

Входная дверь отворилась. На лестнице было не так темно, как в передней. На фоне более светлого четырехугольника двери, к удивлению Александра, вырисовались не два, а три силуэта. Кроме Валли и мужчины, была еще женщина.

— Желаю благополучно добраться до дому.

— До свидания, Валли.

Женщины обнялись. Мужчина торопил их:

— Что вы так долго? Маня, иди же!

Женщина отошла от Валли и присоединилась к мужчине, уже стоявшему на лестнице. Теперь он снова обернулся.

— Послушай, Валли, фонарик мог бы мне пригодиться. У нас в воротах так темно, что я каждый раз боюсь сломать себе шею.

— Хорошо, бери… нет, постой, лучше пусть останется у меня. Надо же выяснить, чей он.

— Ладно! Ну, значит: до свидания!


Дверь заперли. Стало совсем тихо. Валли, очевидно, прислушивалась, дожидаясь, пока ее друзья благополучно выберутся на улицу.

«Должно быть, она дала им ключ от ворот, — подумал Александр. — Собственно, сестре Каролине не мешало бы это знать. Да и вообще, что знает Каролина! Ее бы на мое место, пусть бы посмотрела, что здесь творится!» Он не мог подавить злорадную усмешку.

Внизу захлопнулись ворота. Валли зажгла электрический фонарик.

«Благодарю покорно, теперь я сел в лужу!»

Но Валли даже не оглянулась. Она быстро пошла к себе в спальню, помахивая на ходу рукой с фонариком, что вызывало причудливую игру света и теней.

XI

Александр, притаясь за шкафом, ждал, пока скроется Валли. Потом пошел к себе. Но заснуть он не мог. Шагая из угла в угол, старался он разобраться в том, чему был свидетелем.

Что́ это — романтическое баловство, и только? Валли упомянула Париж; уж не собирается ли она убежать из дому? Нет, это не в ее характере. Но разве он так хорошо ее знает, разве может сказать, что́ в ее характере, а что́ нет? А может, тут какая-нибудь любовная история? Только тогда к чему еще одна женщина? Или это сестра незнакомца? В таком случае дело еще усложняется. Но, возможно, он, Александр, ищет тайну, а ее вовсе нет? Возможно, просто двое друзей засиделись у Валли? Но зачем тогда такая конспиративность? А что, если… Нет, Валли и политика — это невозможно себе представить. Невозможно? А собственно, почему? Все возможно. Если, например…

Александр остановился.

— Нет, это бессмысленно. Я устал. Завтра еще целый день впереди.


Уже лежа в постели и погасив свет, он вдруг вспомнил о письме. Ворча, включил он снова лампу, зевнул и вынул из кармана халата запечатанный конверт.

«Странно, — подумал он, — сколько раз за сегодняшний день собирался я прочитать это письмо, и всегда что-нибудь мешало. Если бы я был суеверен, как Каролина, я бы остерегся его распечатывать». Александр усмехнулся, однако, вскрывая конверт, он почувствовал, что нервничает, и не только от любопытства.

На плотном листе полотняной бумаги цвета слоновой кости, как и конверт, стояло всего несколько строк:

«Дорогой Александр,

Вы, конечно, удивленно качаете головой, и должна сознаться, будь я на Вашем месте, я тоже была бы поражена, — получить после столь долгого перерыва письмо — от меня, да к тому же еще из Праги. Но разгадка проста. Я перебралась сюда, по крайней мере, на ближайшие месяцы. Как это случилось и еще многое другое я Вам расскажу при свидании, на которое надеюсь в скором времени. Жду Вас в один из ближайших четвергов. Я знаю, Вы очень заняты, но думаю, что не ошибусь, предположив, что Вы по-прежнему галантны и… любопытны и потому не заставите старую приятельницу долго ждать.

Значит, до скорого свидания! А пока самый сердечный привет от Вашей Амальтеи А.».

«Амальтея? — подумал Александр. — Кто бы это мог быть?» Он не мог вспомнить ни одну женщину с таким именем. И все же она, должно быть, хорошо его знает. Но, вероятно, раньше ее звали иначе. Какая же у нее фамилия? Что скрывается за этим «А.»? Э, да тут в левом верхнем углу что-то выдавлено.

Александр пододвинул лампу, стоявшую на ночной тумбочке. Теперь только рассмотрел он корону о семи зубцах, небольшой герб с тремя перьями и надпись «Арндтем».

«Арндтем и баронская корона, так это же…» — он вдруг развеселился. Да это же Мальти! Мальти, первая его подруга из актрис. Она играла во французских комедиях кокетливых субреток, но твердо верила, что при ее трагическом таланте ей уготована блестящая будущность в венском Бургтеатре. Случалось, что она в известной мере предвосхищала эту будущность, правда, в ситуациях весьма мало для того подходящих: например, декламировала в постели прощальный монолог Кетхен из Гейльбронна{19} или стояла перед зеркалом в позе Ифигении{20} и переносилась душой в Грецию, вместо того чтобы шнуровать корсет.

Впрочем, раз она действительно сыграла Кетхен, заменив неожиданно заболевшую гастролершу; но тогда она уже не была любовницей Александра. Это было во времена Людмилы или совсем незадолго до того. После спектакля Мальти пришла к нему, чтобы рассказать о своем триумфе, но он вынужден был принять ее в прихожей, потому что в спальне была другая гостья. Ах, как они смутились в первую минуту и как потом хохотали… А ее шляпка из фиалок! У нее у первой была такая — выписанная из Парижа и похожая на пышную клумбу. Эта шляпка поразила в самое сердце двух молодых поэтов, они сочинили в честь Мальти и ее шляпки стихи, в которых речь шла о всепожирающей страсти и о совместной смерти от любви. Мальти декламировала эти стихи с трогательным пафосом и надеялась прославиться, хотя бы в качестве второй Диотимы{21}, если успех на театральных подмостках заставит себя слишком долго ждать. Но потом ей предложил руку, а заодно и поместье некий старый барон, она решила не претендовать на артистическую карьеру и…

Да, что же из нее в конце концов вышло? Александр вспомнил, что как-то слышал, будто барон Арндтем покончил жизнь самоубийством, так как не мог расплатиться с долгами, и оставил вдове весьма скудную ренту, которой в обрез хватало на более чем скромное существование в глуши Силезии.

Неужели Мальти избежала этой участи? Судя по письму, его отправительницу не одолевали мелкие заботы.

Ну конечно, он пойдет к ней! Мальти в качестве баронессы Амальтеи фон Арндтем — какой абсурд! Любопытство его так разгорелось, что он охотно тут же побежал бы к ней. Тут же, среди ночи. Как прибежала к нему Мальти тогда, после спектакля, где она играла Кетхен.

Уже засыпая, Александр громко расхохотался.

XII

Часы на вокзальной башне, которые супругам Рейтер были видны из окна столовой, показывали два часа пополудни. Из дверей вокзала выливался поток пассажиров. Мостовую запрудили фуры, дрожки, трамваи. Узкая Гибернская улица гудела от шума. Но квартира Рейтеров, невзирая на уличный грохот и суетню, была, как обычно в этот час дня, погружена в своего рода полудремоту.

Адриенна, собравшаяся уходить, уже в пальто с капюшоном, быстро пошла к спальне матери и тихонько постучала. Ее надежда, что мать не услышит, не оправдалась. Елена отозвалась слабым, глухим голосом:

— Да?

Жалюзи были спущены. В голубоватом полумраке смутно вырисовывались все предметы. Пахло нарциссами. Снопы белых цветов заполняли вазы. От их пряного аромата веяло увяданием, осенью.

На веснушчатом лице Адриенны появилось напряженное выражение. Семилетней девочкой подвели ее на похоронах подруги к открытому гробу, и с тех пор сумрак и аромат увядающих цветов в комнате матери всегда вызывали в ней воспоминание о первой ее встрече со смертью. Каждый раз она с некоторым усилием преодолевала связанное с этим воспоминанием чувство страха.


Услышав скрип двери, Елена приподнялась с кушетки и взяла в руки открытую книгу. Увидя дочь, она положила книгу обратно. При этом на лице ее выразилось приблизительно следующее: «Перед тобой мне притворяться нечего, ты знаешь».

Действительно, Адриенна знала. Она знала, что мать часами, а случалось, и целыми днями лежала, свернувшись калачиком, на кушетке и тихонько мурлыкала одну и ту же мелодию.

— Что ты делаешь, когда вот так лежишь на кушетке? — еще девочкой спросила она мать.

— Дремлю…

— Как спящая красавица?

— Может быть… Дети не должны столько спрашивать, ступай лучше играть.

С тех пор мать долгое время казалась девочке сказочной принцессой, загадочной, манящей и далекой. Потом волшебство рассеялось. Мать уже не казалась заколдованной принцессой, но она осталась чужой. Куда более чужой, чем приветливый, ко всему безучастный отец, чужой даже в те минуты, когда в порыве раскаяния она старалась возместить свою отчужденность чрезмерным проявлением материнской любви.

Елена ощущала чуть уловимый, но постоянный отпор со стороны дочери, мешавший их близости. Скорей из чувства оскорбленного самолюбия, чем от огорчения, стала она доискиваться его причины.

«Может быть, это оттого, что Адриенна вся в отца, — думала она. — Да, верно, так оно и есть. Адриенна, несомненно, унаследовала отцовский характер: скудость чувств и страх перед душевными порывами. Она не злая, не бессердечная, она просто без огонька, без жадности к жизни. В сущности, ее жаль, — она очень бедна…» Но далеко не так бедна, не так жалка, как сама Елена, ведь ее засосала замужняя жизнь. Нет, не жизнь, а прозябание рядом с Максом Эгоном, с этим бесцветным сыном блестящего отца, с уравновешенным созерцателем, который избегает собственных решений, не знает горячих порывов, опьянения, безумств.

Так обычно кончались размышления Елены о том, почему у нее нет близости с дочерью. Жалость к себе подавляла все: и мысли о том, что тут, возможно, есть и ее вина, и желание понять, почему все так сложилось. Вечно скорбя над своей, как она полагала, безрадостной долей, Елена, по странному извращению чувств, под конец стала испытывать даже известное удовлетворение, думая, что она всеми покинута, что никто ее не понимает, в том числе и дочь.


Адриенна тоже часто старалась разобраться в своем отношении к матери. Дома ей было холодно. Она чувствовала себя одинокой возле родителей, погруженных в собственные переживания. Она старалась найти выход из этой атмосферы холода и одиночества. Ей хотелось тепла, дружбы, доверия, хотелось найти человека, которому она могла бы открыть душу.

И она нашла Валли.

Обеих кузин связывала та крепкая детская дружба, которая кажется неразрывной и все же в один прекрасный день неожиданно кончается, когда разница в летах проводит черту, разграничивающую две стадии развития, — одна из подруг уже перешагнула через эту черту, а другая еще очень далека от нее.

Так разошлись и Адриенна с Валли. Только недавно они опять сблизились. Скоро они снова стали неразлучны, виделись почти каждый день. И сейчас Адриенна пришла сказать матери, что идет к Валли.


— Да? А чем вы собираетесь заниматься? — спросила Елена весьма равнодушно.

— Мы будем читать по-французски «Саламбо» Флобера, — ответила Адриенна тоном школьницы, выпаливающей хорошо затверженный ответ.

— Вот и отлично, но следовало бы и погулять, ты такая бледная, Адриенна.

— Это, мама, от освещения.

— Да? Может, ты и права. Ну, ступай, желаю тебе хорошо провести время. — Елена подставила дочке щеку для поцелуя.

Адриенна вдруг заторопилась:

— До свидания, мама! — Она поспешила из комнаты.

Елена машинально помахала ей рукой и, как только дочь закрыла за собой дверь, снова свернулась клубочком на кушетке. И опять замурлыкала песенку, прерванную приходом дочери. Вместе с мелодией на нее наплывали причудливые мечты, смутные образы, обрывки снов.

Вдруг цепь видений оборвалась. Что это? Звон на улице? Нет, это звон у нее в ушах. Кто-то вспоминает ее! Верно, Адриенна с Валли и тетей Каролиной уже сидят в голубой гостиной за чашкой кофе и говорят о ней, о Елене. Так, просто болтают, ведь в голубой гостиной иначе и нельзя… Иначе и нельзя? Елена представила себя там. Себя, и капитана Польди фон Врбата, и тестя, как тогда, в первый день нового года. Они стояли и разговаривали в голубой гостиной. Польди был немножко пьян, а Александр сказал со странной улыбкой: «Значит, решено, Елена, ты протелефонируешь мне завтра или послезавтра, и мы условимся, когда ты придешь посмотреть рисунки». Он говорил о рисунках французского скульптора, о котором рассказывал ей, о его неистовом и своеобразном гении… как же его зовут? Ах да, Роден. Александр говорил о рисунках, как говорят о женщине, и ее, Елену, охватило тогда странное чувство, словно какая-то ревность.

Она не позвонила Александру. Почему? Она сама не знала. Тогда, в первый день нового года, у нее было такое ощущение, словно она переродилась, но на следующий день перерождения как не бывало. Однако теперь в ней пробудилось, пробудилось внезапно желание посмотреть на рисунки. Только ли на рисунки?

Вопрос остался без ответа. Но вопрос этот не давал ей покоя. Елена закрыла глаза. Она попробовала вернуться в прежнее полудремотное состояние. Ничего не вышло.

Она встала, нервным движением отбросила челку со лба. Может быть, лучше позвонить Александру? «Алло! Мне хочется посмотреть завтра рисунки, о которых ты говорил. Я собиралась прийти раньше, но у меня не было времени». Нет, это не годится. Александр отлично знает, что время у нее всегда есть. Но разве обязательно нужно объяснять, почему она не позвонила раньше и почему сейчас ей вдруг захотелось прийти? Ведь Александр понимает, что люди часто действуют импульсивно, неожиданно для самих себя. Особенно женщины. Но именно поэтому она и не может позвонить ему сейчас. Нет, это невозможно.

«Невозможно, невозможно! — мысленно повторяла она, уже стоя в кабинете и вертя ручку аппарата, хотя обычно испытывала какой-то суеверный страх перед телефоном. — Если подойдет он, я буду молчать как рыба», — решила она.

Телефонистка, которая уже раз спросила, какой Елена вызывает номер, начинала терять терпение. Елена быстро назвала номер. «Буду молчать как рыба», — снова решила она. Она услышала, как зазвонил телефон; услышала голос Александра, спросившего, кто говорит; и вдруг услышала свой ответ. «Это я, Елена, — быстро сказала она каким-то чужим, незнакомым ей голосом. — Я просто хотела… дело в том, что Адриенна у вас, у Валли, вот я и хотела с ней поговорить».

XIII

К своему удивлению, Адриенна застала кузину в постели. Валли больна? Но по ее виду этого никак нельзя было сказать. Она лежала такая цветущая, в кружевной кремовой рубашке с большим вырезом и, кокетливо высунув кончик красного язычка, лакомилась нугой. Ранкль-младший, Франц Фердинанд (имя его в присутствии Ранкля-старшего «из почтительного благоговения к его императорскому и королевскому высочеству орцгерцогу — престолонаследнику Францу-Фердинанду фон Эсте»{22} не разрешалось сокращать, и поэтому кузины называли его просто Эсте), Франц Фердинанд весь красный стоял у изголовья кровати и обмахивал Валли раскрашенным веером слоновой кости.

— Закрой ротик, ангел мой, и сядь ко мне. — Такими словами Валли встретила кузину. Затем обратилась к Францу Фердинанду: — Хватит меня обмахивать, Эсте! — Движением руки она приказала ему отойти и посадила робко подошедшую к ней Адриенну к себе на кровать. — Устраивайся поудобней! Хочешь нуги? Эсте, принеси коробку, что на письменном столе! Нет, не круглую… Господи, ну и недогадливый же ты! Слава богу, наконец-то! Вот, Адриенна, милочка, попробуй, нуга совсем свежая, я сегодня штук шесть съела. Да сними же ты наконец пальто и не делай такой постной мины, я не больна и лежу только pour une indisposition momentanée, ah oui…[6] — сказала она, передразнивая тетку, но вдруг спохватилась и хлопнула себя по лбу: — Вот ведь, чуть не забыла. Тебе мама звонила, Адриенна.

— Мама?

— Да, твоя мама.

— Неужели? — То, что Елена звонила по телефону, мало того — что она ради этого прервала свою полудремоту, показалось Адриенне неправдоподобным, обеспокоило ее. — Что маме надо? Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось. — Валли засмеялась. — Просто велено тебе сказать, что потом нам следует прогуляться… Да, да, больше ничего.

— Не понимаю.

— Не горюй, дружок, я тоже не понимаю. Я просто обалдела, когда взяла трубку. Знаешь, сначала я подумала, что дедушка зовет меня совсем не из-за телефона, а по другому делу… Но это я тебе сейчас рассказать не могу. — Валли взглянула на Франца Фердинанда, который в напряженной позе стоял посреди комнаты и открывал и закрывал веер. — А ты что здесь делаешь, Эсте? Что тебе здесь надо? На сегодня аудиенция окончена!

Мальчик хотел было что-то возразить, но только втянул голову в плечи и направился к двери.

— Постой, оставь веер! — крикнула ему вдогонку Валли.

Франц Фердинанд быстро повернулся и задел при этом туалетный столик, да так, что закачались флаконы, коробочки, чашечки.

— Теперь он еще все перебьет! — Валли с наигранным отчаянием всплеснула руками. — Положи веер на тумбочку и сгинь, а то еще больше бед натворишь, настоящий слон!

Мальчик весь съежился и поскорей взялся за ручку двери. Уши у него горели. Адриенне стало его жалко.

— А ему нельзя остаться, Валли? — спросила она.

— Нет, пусть сгинет. Во-первых, я сейчас встану, а потом мне надо поговорить с тобой с глазу на глаз.

Адриенна попыталась было снова вступиться за Франца Фердинанда, но он быстро крикнул:

— Я ухожу, мне все равно пора, можете не бояться, я не собираюсь слушать ваши дурацкие сплетни.

Он выбежал из комнаты.

Валли вскочила с постели и заперла дверь.

— Вот так, теперь мы одни! — таинственно зашептала она. И, накинув пеньюар, продолжала: — Но что с тобой, Адриенна? Почему такой упрек во взоре? Прямо как Монтебелло, когда она после уборки обнаружит где-нибудь пыль!

Валли скорчила гримасу, она заразила кузину своей веселостью. Но все же в голосе Адриенны еще звучал легкий упрек.

— Почему ты отослала Эсте?

— Подумаешь, важность какая!

— Он был совсем убит.

Валли не слушала. Она натянула чулок на правую ногу.

— Вот войдут в моду юбки по щиколотку или юбки с разрезом, тогда и чулки будут носить другие… Да, ты об Эсте! Ты говоришь, он был совсем убит? Ну, так это ты виновата… Да, да, ты нарушила нашу идиллию. Я говорю совершенно серьезно. Ты что, не заметила, что он по уши в меня влюбился?

— Влюбился? Да ведь он же еще совсем мальчик.

— Вот потому-то он и страдает от несчастной любви. Он затаил свои нежные чувства глубоко в сердце и не знает, что ему с собой делать. Просто помереть можно, так смешно. Когда он увидел меня в постели — моя болезнь, конечно, сплошная выдумка, — что тут с ним сделалось, о-о-о! — Валли так закатила глаза, что Адриенна невольно рассмеялась. — Видишь, теперь ты сама над ним смеешься!

— Нет, Валли, по-моему, ты должна бы обходиться с ним особенно ласково, раз он страдает от любви. Как можно быть такой жестокой?

— Ах, что ты говоришь, — чем хуже обходишься с мужчиной, тем лучше. — Валли натянула наконец и другой чулок; она достала из шкафа ботинки на пуговицах и села рядом с Адриенной. — Но ты права, — продолжала она с лицемерным вздохом, — я бессердечная женщина… Однако довольно об этом! Слушай, я должна тебе рассказать, что случилось вчера. — Она обняла Адриенну. — Можешь себе представить, вчера вечером они пришли сюда!

— Кто? Поляки?

— Да, Саша и Маня. Они получили письмо из Парижа, которое надо было переписать в пятидесяти экземплярах. За одну ночь: Саша хотел немедля послать копии венским товарищам и нескольким журналистам. Он думает, что этим можно помочь его парижским друзьям. В письме говорится, что трое привлечены по ложному обвинению. Именно эти трое Сашины друзья. Мы писали до двенадцати ночи. У меня пальцы совсем одеревенели. Только мы кончили, и вдруг слышим — кто-то возится за дверью. Открыли дверь — никого, а на полу электрический фонарик! Вот у меня и ушла душа в пятки, когда дедушка прислал за мной. Ну, что ты на это скажешь?

Адриенна не поняла, чем озабочена кузина.

— Трое привлечены по ложному обвинению? Кто эти трое?

— Ах, да ну тебя! Я думала, ты сочувствуешь мне, понимаешь, как я вчера переволновалась, а тебя интересует только, кто эти трое! Я уже говорила Саше: «Подумаешь, что тут такого замечательного: стриженая Рирета, ее друг Ретиф и трагический бандит Дьёдонне вдруг оказались не налетчиками, а настоящими анархистами, которые интересуются всего только оздоровлением общества. Если анархисты действительно таковы, как говорит Саша, тогда, по-моему, налетчики в тысячу раз интереснее. И для себя я, во всяком случае, хотела бы… — Она замолчала.

— Чего бы ты хотела, Валли? Чего? Скажи, ну, пожалуйста, скажи! Или ты, может быть, думаешь, я тебя выдам?

— Нет, нет, девочка! Какая ты смешная! Теперь ты, верно, вообразила, что я хочу записаться в налетчицы и грабить банковских артельщиков, как «герои серого лимузина»? Но до этого я в своем увлечении налетчиками не дошла. А вот, например, познакомиться с одним из них мне безумно хочется. А тебе? Чего тебе хочется?

— Мне хотелось бы, чтобы ты, когда в следующий раз встретишься со своими польскими друзьями, позвала и меня.

Валли уже раньше подробно рассказывала кузине о двух поляках, которые недавно появились у нее с рекомендательным письмом от лозаннской подруги, ее соученицы по пансиону. Но Валли ревниво оберегала свои секреты и потому не свела Адриенну с поляками. Сейчас, когда та попросила ее об этом, она сперва заколебалась, но потом победило желание импонировать кузине. Кроме того, Валли было любопытно, какое впечатление произведут друг на друга Адриенна и поляки. Поэтому она изрекла покровительственным тоном:

— Хорошо. Я возьму тебя с собой. Но чтоб ни одна душа об этом не знала! Вообще никто не должен знать о Саше и Мане. Да ты, может быть, уже проговорилась?

Валли сказала это так, не всерьез, но Адриенна искренне рассердилась:

— Слушай, неужели я не знаю, о чем рассказывать можно, а о чем нельзя! От меня ни одна душа о них не услышит. Можешь на меня положиться. Вот тебе моя рука!

Раздался стук в дверь. Девушки вздрогнули.

— Кто это может быть? — прошептала Адриенна. Она невольно прижалась к кузине.

Валли почувствовала себя обязанной быть на высоте, что бы ни случилось.

— Сейчас увидим! — Она высвободилась из объятий Адриенны и медленно направилась к двери. При этом ей вспомнились любимые слова ее учительницы истории: «Гордо подняв голову, приближалась королева Мария-Антуанетта к эшафоту». Валли эти слова казались просто смехотворными, но сейчас, повернув ключ в замке, она почувствовала легкую дрожь в руках и коленях. Она быстро отворила дверь.

XIV

За дверью стоял лакей Ябурек. Насупившись, он смотрел в пространство поверх Валли.

Она поглядела на Ябурека своими лучистыми зелеными глазами.

— Ах, это вы, Ябурек. Входите, входите. Мы заперлись от Франца Фердинанда, чтобы он сюда нос не сунул. Тайны женского туалета. — Она втянула Ябурека в комнату. — А с какими потрясающими новостями пожаловали вы?

Ябурек уже не сердился. Нет, потрясающих новостей у него нет; просто барин опять просят фрейлейн Валли к себе.

Валли снова почувствовала дрожь в ногах, но спросила совершенно спокойно:

— А дедушка не сказал зачем? Опять к телефону?

— Нет. Барин велели в пять часов заложить экипаж.

— Вы задаете мне загадки, Ябурек. При чем тут я?

— Может быть, барин желают, чтобы вы тоже поехали.

— Чтобы я поехала? Но куда он собрался?

— В гости. К даме, недавно переехавшей в Прагу.

— Но я-то при чем? Дедушка говорил, что я должна ехать с ним?

— Нет, говорить не говорил, но если ты человек понимающий… — При этих словах Ябурек весь расцвел. В голосе его звучала гордость посвященного, приоткрывшего непосвященному частицу своих сокровенных знаний. — В конце концов в людях-то немножко все-таки разбираешься, н-да, — торжествующе заключил он.

— Ну конечно. Раз вы говорите, верно, так оно и есть. Передайте, пожалуйста, дедушке, что я иду. — Она отпустила потомка кёниггрецского канонира подлинно дамским благосклонным кивком головы.


Не успела закрыться дверь за Ябуреком, как Адриенна выпалила:

— Ты думаешь, дедушка и вправду…

— Ни в коем случае.

— Да? А зачем же ты ему тогда понадобилась?

— Конечно, из-за вчерашнего. Совершенно ясно. Недаром у меня было предчувствие.

— Что же ты будешь делать? — Голос Адриенны вдруг стал хриплым.

— Врать, — не задумываясь, ответила Валли. Она взяла с туалетного столика флакон духов и, смочив стеклянную пробку, провела ею по блузке, обрисовывающей нежную округлость груди. Потом из другого пузырька накапала себе в глаза. — Так, теперь все в порядке: зрачки расширены и глаза блестят. — Она повернулась к кузине. — Рекомендую: замечательное средство. Расширенные зрачки всегда производят впечатление на мужчин, даже на дедушек. — Она рассмеялась. Молчание онемевшей от изумления Адриенны подстегнуло ее. Пританцовывая, подошла она к зеркалу и начала примерять гребенки ярких цветов, которые тогда только начинали входить в моду. При этом она напевала модную песенку из новой оперетты «Граф Люксембург» — «Ты ли это, счастье мое…». Несмотря на внешнюю беспечность, Валли была взволнована, она отдавала себе в этом отчет, однако у нее была внутренняя уверенность, что все сойдет благополучно, «…о, счастье мое… тра-ла-ла…». Валли прервала пение. Она выбрала ядовито-зеленый гребень, разукрашенный красным, и наискосок воткнула его в тяжелый узел прически. — Как ты думаешь, Адриенна, пожалуй, другой цвет волос был бы мне больше к лицу? Темно-русые волосы скучноваты, ты не находишь? — спросила она через плечо. Все еще не опомнившаяся от изумления кузина не ответила, но Валли и не ждала ответа. — Ну, я иду. Подожди, пока я вернусь. Долго он меня не задержит, — тут же закончила она.


С минуту Адриенна сидела неподвижно. Но вот затихли шаги кузины. Адриенна встала и направилась к двери. Все тихо. Она пошла к окну, вернулась к двери и опять к окну. Ботинки поскрипывали. Почему это у Валли никогда не скрипят ботинки? Да и вообще Валли…

Адриенна остановилась перед зеркалом. На туалете лежали гребенки. Она выбрала оранжевую гребенку в виде аграфа и воткнула в волосы. Оранжевый цвет не шел к ее светло-каштановым косам, но еще меньше шла претенциозная форма гребенки к ее скромной студенческой прическе.

— Фу, какое уродство! — не без удовлетворения констатировала Адриенна и, чтобы еще увеличить уродство, прижалась веснушчатым носом к зеркалу. Взгляд ее скользнул по туалетному столику. Там стоял пузырек, из которого Валли капала себе в глаза. Он не был закрыт. Адриенна понюхала. Никакого запаха! Она взглянула на этикетку. «Белладонна». Да ведь это же яд! Адриенна покачала головой. Она все меньше и меньше понимала кузину, Валли казалась ей чуть ли не развратной.

Адриенна поставила пузырек на место. Тут она заметила небольшую открытую книжку, лежавшую среди туалетных принадлежностей. Страницы были обсыпаны розовой пудрой. Адриенна прочитала:

«Что такое идеал, как не вечно искомое, далекое «я»? Мы ищем свое «я», следовательно, мы еще не имеем его. Мы стремимся быть такими, какими должны быть, следовательно, мы не таковы. Мы живем в страстной тоске, и целые тысячелетия мы жили в этой тоске и в надежде. Совсем иначе живешь, если живешь в… наслаждении!»

Она взяла книгу, открыла на первой странице. Там стояло: Макс Штирнер «Единственный и его собственность»{23}. Под напечатанным заглавием было написано от руки:

«Ничто — опора делу моему».

Затем следовало несколько слов на чужом, славянском языке.

— Ага, польский, — решила Адриенна.

Тут в комнату вошла Валли. Адриенна сконфузилась.

Валли не обратила внимания на замешательство кузины; захлебываясь от возбуждения, она начала рассказывать:

— Знаешь, я не стала ждать, пока дедушка приступит к допросу, и сразу сказала, что представляю, зачем он меня позвал, и потому сама во всем признаюсь. И тогда я рассказала, что вчера ночью у меня были двое моих друзей, польские студенты, и что мы говорили об их товарищах, которых преследуют. Дедушка удовлетворился. Отозвался шуткой на мой рассказ. Замечательно, правда? Стал уверять, что совсем не собирается выведывать мои тайны, а кроме того, он вполне может себе представить, что польские студенты не в ладах с царской полицией. Только я должна быть осторожной, а то как бы они не дали мне бомбу на сохранение, но это я, верно, и сама понимаю. А в общем, он в молодости тоже общался с русскими студентами и знает, какие они фантазеры. И глаза у него на минутку подернулись влагой и стали грустными. Знаешь, Адриенна, мне даже захотелось его поцеловать. А в заключение, ты только представь себе, он спросил, не поеду ли я с ним к одной его старой приятельнице, баронессе. Ябурек-то, выходит, был прав. Сегодня он только завезет к ней визитную карточку, но в ближайший четверг, когда он по-настоящему поедет к ней в гости, он возьмет меня с собой… Адриенна, да ты не слушаешь!

— Нет, нет, я… я внимательно слушаю, ты сказала, что поедешь с дедушкой. Мне тогда, пожалуй, лучше уйти.

— Ах, Адриенна, меня ты не обманешь. Я знаю, ты не слушала. И знаю, почему не слушала. — Валли показала на книгу, которую все еще держала Адриенна.

Адриенна опустила в смущении глаза, но тут же подняла их на Валли.

— Да, из-за книги. Тебе ее дали… они?

— А то кто же? Мне ее принес Саша. Чтобы я обязательно прочитала. Но я застряла на первых страницах. Ужасно скучно.

— Можно мне ее почитать?

— Пожалуйста.

— Можно сейчас взять?

— Почему такая спешка? Но, пожалуйста, бери.

Во время разговора Валли подошла к зеркалу и вытащила из прически гребенку и шпильки. Она по-новому причесала свои пышные волосы. При этом она спрашивала совета, правда, скорей не у Адриенны, а у себя самой, в какой цвет лучше окрасить волосы, потому что темно-русый уже надоел.

— Может быть, лучше всего в рыжевато-золотистый? Рыжевато-золотистый — это очень изысканно. К тому же он сейчас входит в моду. — Она задумалась, потом совершенно неожиданно сказала: — Держу пари, что среди русских студентов, с которыми он был знаком в молодости, была и студентка. И, конечно, тут была трагическая любовь. Это сразу заметно, даже много лет спустя. Между прочим, вот, верно, был полный очарования, пленительный любовник. Ведь это и сейчас еще видно!

— Что? — переспросила совсем растерявшаяся Адриенна, оторвавшись от книги. — Что ты сказала?

— Ничего, душечка, продолжай чтение.

Валли кончила причесываться и теперь тайком подкрашивала губы. Время от времени она косилась на Адриенну, но та ничего не видела, кроме книги. «Девичья дружба — далеко не идеал, — подумала Валли, — для меня уже не идеал». Она спрятала губную помаду в шкатулку и громко сказала:

— Адриенна, душечка, я готова.

XV

Александр высадил Валли из экипажа и отослал кучера.

— Не дожидайтесь нас, Иоганн, мы вернемся пешком. Обратно нам под гору, — сказал он.

Похожий на виллу дом, в котором жила баронесса Арндтем, находился в конце нового квартала, выросшего за последние годы над старым городом на прежних крепостных валах; квартал этот представлял собой провинциальную копию современных, застроенных виллами пригородов Вены, Берлина или Парижа, куда не раз совершали вояжи разбогатевшие бюргеры.

Уже на прошлой неделе, когда Александр завозил визитную карточку к своей бывшей подруге, он, ухмыльнувшись при виде ее резиденции, констатировал, что Мальти придает одинаково большое значение как моде, так и аристократической патине. Теперь он убедился, что первое впечатление не обмануло его. Лакей на парадном был в коротких штанах и башмаках с пряжками, но о приходе гостя он докладывал по белому телефону, что Александру до того случалось видеть только на экране синематографа.

Другой лакей проводил Александра и Валли через вестибюль к мраморной лестнице, богато украшенной скульптурой.

— Зал в бельэтаже, пожалуйте!

Подымаясь по лестнице, Александр Заметил на уже знакомом ему гербе с тремя перьями девиз. Semper assidue! — прочел он. И невольно поднял свои густые брови. Semper assidue — всегда настойчиво. Для Мальти весьма подходяще. Словно предки покойного барона наперед знали! А может быть, Мальти сама придумала себе этот девиз? С нее станется. Александр подавил смешок. Валли это заметила.

— Ты что-то хотел сказать, дедушка?

— Нет. Просто я очень живо кое-что вспомнил. При таких обстоятельствах, как сегодня, это вполне понятно.

— Ну конечно, встретиться после стольких лет… Когда, дедушка, ты виделся с баронессой в последний раз?

— Лет за десять до того… — Александр чуть не сказал «до того, как она стала баронессой», но вовремя спохватился и закончил фразу иначе: — До того, как ты появилась на свет, девочка.

— Ах, верно, за это время она уже совсем состарилась! — Не успели эти слова сорваться у нее с языка, как она уже пожалела о них. Какая бестактность! Сказать Александру, что состарилась подруга его молодости, это значит напомнить ему, что и он уже постарел. — Прости, дедушка, с моей стороны это ужасно неделикатно, невежливо. Я не подумала! — Она заметила, что Александр не понимает, о чем это она, и постаралась объяснить: — Я хочу сказать, что это невоспитанность напоминать кому-нибудь… говорить о ком-нибудь… ну, говорить, что человек постарел.

— Ну что ты, что ты! — успокоил ее Александр. Он пренебрежительно пожал плечами. — Я не такой обидчивый, а потом не чувствую себя старым. Несмотря на годы. Не в этом ведь дело… не только в этом, — заключил он с некоторой самоиронией и скорчил мальчишескую гримасу.

И Валли в это мгновение он показался немногим старше тех студентов и лейтенантов, которые ухаживали за ней на последней вечеринке. Он показался ей немногим старше, но куда интересней и привлекательней их. Как жалко, что он ее дедушка. Да, жалко и… невероятно.

Александр заметил, что ее зеленые глаза затуманились. «Какие опасные глаза!» — подумал он. Он вдруг вспомнил, что эта мысль раз уже приходила ему в голову, на семейном обеде первого января, и что тогда он решил как можно скорей положить конец пребыванию в одиночестве, которое способствует таким мыслям. С тех пор прошло уже почти три недели, и пока все по-старому. А теперь, в довершение ко всему, он еще идет в гости к прежней состарившейся любовнице. «Благодарю покорно! Лучше было бы сейчас же повернуть обратно».

Но третий слуга уже распахнул обе створки двери в зал.


Человек двадцать сидели в ярко освещенной огромной комнате возле великолепного камина в стиле рококо. При появлении Александра и Валли произошло некоторое движение. От группы гостей отделилась дама вся в черном и поспешила им навстречу. Можно было подумать, что она в трауре, но благодаря белому цветку и овальному платиновому кулону с жемчугом ее платье не казалось мрачным. Когда она подошла ближе, стало ясно, что не только платье было выдержано в определенных тонах: в ее темных, искусно причесанных волосах серебрилась седая прядь, — несомненно, каприз фешенебельной моды.

«Ишь ты! Из Мальти действительно вылупилась настоящая Амальтея. Великосветская дама до кончиков ногтей, — констатировал Александр с чуть насмешливым восхищением. — Только в походке осталось что-то от подмостков».

Баронесса протянула ему руку.

— Дорогой, вот как мы свиделись, да, мой друг, вот как мы свиделись!

Александр нагнулся к ее руке. Нет, он не ошибся, что-то от подмостков в ней осталось. Сейчас, например, она разыгрывает трогательную сцену встречи, словно в пьесе из великосветской жизни, — и он подыгрывает ей. Улыбаясь, поднял он голову.

— Да, вот как мы свиделись. И все получилось совершенно так, как мы себе представляли. Вы звезда первой величины на блистательной сцене, — Александр обвел взглядом камин, картины на стенах, зеркала и канделябры, — а я по-прежнему у ваших ног.

Она, выдерживая стиль, погрозила ему пальчиком.

— Вы все тот же, прежний. «Старый» про вас никак не скажешь. И, понятно, рядом с вами молодая красивая дама. Это?..

Александр не успел ответить, его опередила Валли, у которой разыгралась фантазия, возбужденная всем обликом баронессы и инстинктивно угаданным духом авантюризма.

— Нет, сударыня, я только внучка. К сожалению.

— Валли, ну как можно так! — Александр, добродушно ворча, попытался скрыть под напускным недовольством, сколь он польщен ее словами. — Такая несносная девочка!

Баронесса притронулась к его руке.

— Полноте, милый друг! Ответ был совершенно в рейтеровском стиле. Устами вашей внучки говорили вы. Она мне очень нравится. Надеюсь, у нас будет возможность познакомиться поближе. Но сейчас присоединимся к остальным. Идемте, мы еще найдем время спокойно поболтать. Если не сегодня, то в другой раз. Ведь правда, я могу надеяться, что вы оба будете моими постоянными гостями?

XVI

Теперь двустворчатая дверь ни на минуту не закрывалась. Все новые гости заполняли зал — господа в офицерских мундирах, сюртуках и визитках, дамы в нарядных туалетах с эгретами и бисерными сумочками. Портьеры на дверях в соседние апартаменты были раздвинуты. Мальчики-лакеи в тех же ливреях, что и лакеи на лестнице, подкатили столики с чаем, бутербродами и печеньем.

У камина, куда прежде всего направлялись вновь пришедшие, теперь вместо баронессы принимал гостей широкоплечий чернобородый мужчина. А она порхала по залу будто бы и бесцельно, но при этом, как опытный режиссер, то объединяла в кружок скучающих в одиночестве гостей, то следила, чтобы на чайных столиках всего было вдоволь, то подавала реплику и оживляла замолкнувший разговор.

— Ну как, дорогой доктор, не расскажете ли вы нам что-нибудь о ваших последних работах по психологии моды? — обратилась она к бледному молодому человеку, который с угрюмым видом грыз кренделек. — Пойдемте, я уверена, что это всех заинтересует. — И она подвела его к дамскому кружку, где оживленно и чересчур горячо обсуждались костюмы на последнем балу общества фабрикантов. — Надеюсь, господа, вы согласитесь со мной, что прямая обязанность доктора Хадвани, возвещающего победоносное вторжение очков в женский мир, обосновать свое предсказание.

Молодой человек, ставший, таким образом, центром внимания, с благодарным видом поклонился баронессе и, словно читая лекцию, быстро заговорил:

— Во всяком случае, я льщу себя надеждой, что мое предсказание вполне обосновано. Занимаясь изучением соответствия между духом времени и модой, я пришел к выводу, что модные очки с круглыми стеклами в роговой оправе просто-напросто отвечают потребности эпохи в создании нового, до сих пор незнакомого типа джентльмена, в элегантном облике которого совершенно очевиден интеллектуальный уклон. Но так как в наши дни интеллект и джентльменский облик не являются исключительно мужским свойством, что, конечно, подтвердит наша любезная хозяйка…

— Ну, разумеется, дорогой доктор, — сказала баронесса и вслед за тем, не слушая продолжения речи о психологии моды, подошла к группе гостей, сокрушавшихся по поводу забвения традиций в дворянском клубе.

— Игра в карты так же стара, как рыцарство, — заявил драгунский майор с кривым крючковатым носом и рыжими волосами — отличительными особенностями некоего знаменитого чешского дворянского рода, — следить за своими деньгами при обмене и ставке должен сам игрок. Конечно, если карты крапленые, дело другое. Тут уже обязана вмешаться администрация. Я был однажды свидетелем, как в Cercle de la Méditerranée[7] один очень богатый человек выудил из ящичка фишку в две тысячи франков. Мне смолоду было внушено отцом одно правило: молчать в подобных случаях. Но теперь в дворянских клубах служителями работают детективы. Вот во что выродилась игра между порядочными людьми. Или вы придерживаетесь другого мнения, баронесса?

Амальтея подняла обе руки протестующим жестом.

— Раз такой специалист, как вы, граф Альдринген, высказал свое суждение, остальным остается только согласиться, — улыбаясь, ответила она. И тут же отошла и направилась к следующей группе гостей.


Александр следил взглядом за своей бывшей возлюбленной. «Да, Мальти вполне вжилась в роль светской дамы, — думал он, — а раз она светская дама, значит, необходим салон. Вот только интересно, что это за салон?» В течение некоторого времени он уже пытался, но пока безуспешно, привести к одному знаменателю общество, в котором находился.

В эту минуту кто-то за его спиной сказал:

— У этого крепкого чая вкус почти как у лекарства.

— Это British style[8], — ответил кто-то другой, — Вы, вероятно, заметили, что здесь вся инсценировка в английском вкусе. Не чинный журфикс с кофе за накрытым столом, а непринужденный файв о’клок.

— В каком стиле, английском или не английском, мне в высшей степени безразлично. Мне хотелось бы наконец поговорить с ним. Чего мы, собственно, дожидаемся? В конце концов он не девушка, и мы не собираемся объясняться ему в любви. Я считаю, что надо просто сказать: милостивый государь, у нас есть предложение, которое может вас заинтересовать; Болгария решила отказаться от перемирия и…

— Ш-ш-ш… Не так громко! Вы что, с ума сошли? На нас уже обращают внимание. Зачем это нужно? Лучше перейдем в другое место.

Александр оглянулся словно невзначай. Он увидел двух мужчин, которые как раз собирались покинуть амбразуру окна, где только что беседовали. У обоих были коротко подстриженные усы; из-под узких, элегантно подтянутых брюк видны были модные лиловые носки и блестящие лаковые ботинки. «Молодые салонные львы?» — мысленно задал себе вопрос Александр. Но что-то в их облике не соответствовало такому определению. Да и разговор они вели неподходящий для светских бездельников.

Александр хотел присмотреться к ним поближе, но они уже удалились. Медленно прошел он мимо нескольких групп оживленно беседовавших гостей. Молодой человек, изучающий психологию моды, все еще ораторствовал на эту тему. А в кружке, центром которого был рыжий драгунский майор, теперь слышались иные слова: «образец орудия», «конъюнктура», «заводы Шкода». В третьей группе шел спор о несходстве германского и славянского национального характера.

Александра занимала все та же мысль: «Что свело этих людей вместе?» Тут были аристократы из старых дворянских семей, но те, кто представлял эти семьи здесь, почти все принадлежали к боковым линиям. Тут были профессора, офицеры, фабриканты, известный дамский портретист, государственные чиновники и в довершение ко всему несколько личностей неопределенной профессии, вроде тех двух «англизированных модников», которые в одинаковой мере могли быть и биржевыми спекулянтами, и любыми другими авантюристами.

Что-то здесь было не то. Как в движениях Мальти проступало ее театральное прошлое, так и в собравшемся к ней на файв о’клок обществе чувствовалась какая-то «гнильца». Александр еще не мог определить какая, но он явственно ощущал, что она есть.

«Во всяком случае, поразительно смешанное общество, — вывел он заключение, — не могут же все они быть ее прежними любовниками. Хотя бы, например, тот толстяк, что так противно размахивает руками, словно топором рубит, и несет он ту же тупую чушь, что и мой любимый зятек!»

Высоко подняв брови, прислушивался он к тирадам толстяка, который объяснял двум пожилым дамам в черном, что Австрия настоятельно нуждается в омоложении.

— Спокойная жизнь разлагающе действует на наши идеалы, — гремел он, намазывая маслом и медом сдобную булочку. — К тому же раздоры между национальностями расшатывают государственные устои. Блеск династии меркнет. Нам нужно, чтобы повеяло свежим ветром, нам нужна встряска. Для поднятия духа. В конце концов мы не для того истратили миллионы на модернизацию армии, чтобы этот огромный аппарат бездействовал. Как вы полагаете, почему вызвали бывшего не у дел Конрада фон Гётцендорфа{24} и вновь назначили его начальником генерального штаба? Потому что теперь наши самые высокопоставленные пацифисты убедились, что его требование вмешательства в боснийский кризис было совершенно правильно. Я же не говорю, что нам нужна кровопролитная война. Но вооруженное выступление необходимо, особенно против Сербии.

— Но разве война не слишком рискованна, — возразила одна из дам, — ведь нашим австрийским славянам нельзя доверять.

— Пардон, сударыня, это неверный взгляд на вещи. Это граничит — простите мою резкость — с изменой.

— Ради бога… я просто имела в виду, что если чехи и хорваты даже в мирное время причиняют нам столько хлопот, то что же тогда во время войны?

Толстяк успокоился. Он с аппетитом скушал булочку, намазанную медом.

— Ах, что там, лучше положить конец страхам, чем страшиться без конца.

Александр отошел. Эта песня была ему знакома. Обновление Австрии, великодержавная политика, активное выступление… уже около года это можно услышать в известных кругах Вены.

«А здесь им подпевают. Да, в ее салоне компания со всячинкой. Здесь что-то не чисто! — Александр оглянулся, ища Валли. Его внучка очень наблюдательна. — Хотел бы я знать, что она думает о здешнем обществе».

XVII

Александр прошел в соседнюю комнату. Валли там не было, в двух следующих тоже; в конце концов, вернувшись в зал, он увидел ее в обществе баронессы и широкоплечего господина, который в течение какого-то времени принимал вместо хозяйки гостей. Его четырехугольное, окаймленное блестящей черной бородой лицо показалось Александру знакомым, но, возможно, он и ошибся.

Александр хотел подойти к ним, но тут на него налетел капитан Леопольд фон Врбата.

— Ах, Польди, ты тоже здесь?

Капитан кивнул с грустным видом. Его полные щеки сияли обычным румянцем, но губы недовольно кривились, и нос, похожий на кусок дикого мяса, печально навис над ними.

— Что случилось, Польди? Сандвичи не пришлись тебе по вкусу? Или еще какая-нибудь неприятность? А как ты сюда вообще попал? Ты был знаком с Мальти, я хотел сказать — с баронессой Амальтеей?

— Да что ты! Я только сейчас ей представлен. Меня сюда притащили. Я как раз на сегодняшний вечер заказал себе южнобогемского карпа. Еще счастье, если успею его просто отварить. О польском соусе или еще о чем-нибудь более сложном нечего и думать. А я пригласил двух старых гурманов, у них уже слюнки текут. — Польди выразительно высморкался, даже с каким-то всхлипом.

— Так тебя притащили насильно? — участливым тоном осведомился Александр.

— Ничего не поделаешь, не прийти было бы нарушением субординации.

— Нарушением субординации? Это звучит так, будто ты здесь по военным делам.

— Именно так. Мне было предложено новым начальником штаба нашего корпуса сопровождать его, отказаться я не мог. Полковник Редль{25} в таких делах шутить не любит.

— Полковник Редль… Редль… это имя я уже слышал.

— Вполне возможно. Он своего рода знаменитость. В свое время он возглавлял в штабе отдел разведывательной службы. Тогда он был еще майором. Он сделал баснословно быструю карьеру.

— Верно, Редль… если я не ошибаюсь, он ведь был экспертом в нашумевших шпионских процессах во время боснийского кризиса. Да, да. В то время в венских журналистских кругах о нем рассказывали чудеса, о его поразительной находчивости и устрашающей осведомленности.

Заинтересованный Александр посмотрел в направлении, указанном Польди. В центре довольно большой группы, толпившейся около открытого буфета, уставленного пестрыми ликерными бутылками, стоял господин в зеленом мундире офицера генерального штаба. Ему могло быть лет под пятьдесят, — открытое энергичное лицо, во всем облике самоуверенность и элегантность, порожденные привычкой к власти и материальной обеспеченностью.

Полковник Редль, очевидно, рассказывал что-то очень забавное. На лицах слушателей отражалось удовольствие и напряженное внимание; то здесь, то там раздавался громкий смех.

— Так, так, так, я представлял его себе несколько иначе.

Вместо капитана, который как раз отошел, чтобы ускользнуть от пышной матроны, — можно было не сомневаться, что это «мать-командирша» и она явно держит курс на него, — вместо капитана ответил незнакомый голос:

— Да, когда смотришь на полковника, действительно не верится, что он гроза всех шпионов, так сказать, профессиональный охотник за людьми.

Озадаченный Александр обернулся и оказался лицом к лицу с чернобородым господином, только что стоявшим вместе с Валли и Амальтеей.

Не обращая внимания на довольно нелюбезное удивление, выразившееся на лице Александра, тот протянул ему руку.

— Разрешите представиться. Моя фамилия Гелузич. Марко Гелузич. Мы уже раз встречались. Несколько лет тому назад. В Вене. У господина Зельмейера.

— А, у Зельмейера… — Наморщенный лоб Александра разгладился. Он попытался подвести своего визави под какую-либо категорию людей. Это было не так-то легко. «Помесь крестьянина, дипломата и еще чего-то, — решил он, — не будь этого третьего компонента, он мог бы, пожалуй, сойти за одного из тех балканских государственных деятелей, в которых всегда узнаешь бывшего подпаска, даже если на нем фрак министра». Но у Александра не было времени поразмыслить об этом третьем компоненте, который придавал чернобородому господину своеобразие, и поэтому он быстро повторил:

— А, значит, у Зельмейера.

Его собеседник слегка поклонился.

— Именно так. Конечно, вы меня не запомнили.

— Нет, ваше лицо мне сразу показалось знакомым. Я только не знал, где я вас видел.

— И не удивительно, господин Рейтер. Мы тогда обменялись всего несколькими словами. Я был в Вене от поезда до поезда. Но просто невозможно быть в Вене в такой четверг, когда у тайного советника Зельмейера вечер, посвященный южным славянам, и не пойти к нему — просто невозможно. Между прочим, я уже давно ничего о нем не слышал. Чем он теперь занят? Все еще одержим своей idée fixe[9], что Австрия должна примириться с Сербией? Или последние события его кое-чему научили? Хотя, возможно, в этом отношении он несговорчив.

Александр медлил с ответом. То, как Гелузич начал разговор, внезапный переход к совсем как будто неожиданным вопросам, все это показалось Александру и странным и интересным. Он еще не знал, какого мнения держаться об этом человеке, как самому себя с ним держать, но его избавила от решения баронесса.

Она порхнула к ним и коснулась рукой плеча Гелузича.

— Мне кажется, дорогой, что вас ищут. Как будто по неотложному делу.

Гелузич отмахнулся обеими руками, словно хотел сказать: «Ну и пусть ищут!» — но тут же одумался.

— Вы очень любезны, ma chère[10], — сказал он с вынужденной улыбкой, — весьма благодарен за вашу заботу. Мне действительно надо закончить одно дело. Вы меня извините, господин Рейтер? Льщу себя надеждой, что буду еще иметь удовольствие продолжить наш разговор.

Он поцеловал Амальтее руку, поклонился Александру и ушел.

XVIII

Александр и баронесса следили взглядом за Гелузичем, пока он, сделав большой круг, медленно шел к дверям. По дороге он несколько раз останавливался, пожимал руки, отвечал на поклоны. Уже в дверях он опять задержался и помахал кому-то рукой.

— Н-да, господин Гелузич, видно, не торопится, — заметил Александр, когда тот наконец скрылся.

— Вы правы, он не торопится, — смеясь, подтвердила Амальтея, — но зато вы очень торопитесь… Не делайте непонимающего лица, я отлично вижу, что вы сгораете от нетерпения приступить ко мне с расспросами. Но сдержите еще на некоторое время свое любопытство. Мы отыщем уютный уголок. Идемте, я знаю куда. — Александр взял ее под руку, и она указала ему дорогу. — Вон туда. В гостиную, где играют в карты.

У него была все та же прежняя манера держать под руку. Амальтея почувствовала, что при этом воспоминании у нее слегка екнуло сердце. Она хотела заглянуть ему в глаза, но Александр смотрел прямо перед собой. Ему вспомнилось свидание с Людмилой. «Последнее время я имею дело только с прежними любовницами, нечего сказать, очень приятно!» — хмуро подумал он. И снова ему захотелось попросту убежать.

Амальтея прервала его думы.

— Вы слишком быстро идете, дорогой, я никак не поспеваю с вами в ногу.

— Ах, простите! Не понимаю, как я мог быть так невнимателен. Теперь вы видите, я просто разучился обращению с дамами.

— К чему такие глупые отговорки! Я вас слишком хорошо знаю. Лучше будьте откровенны и скажите, что, сгорая от любопытства, вы позабыли о галантности.

— Нет, это уже явное преувеличение, милая Мальти… вы разрешите мне вас так звать, правда?.. Спасибо! Итак, милая Мальти, если уж вы не хотите считать оправданием недостаток в практике — будь по-вашему! Но почему же тогда не предположить, что причина моей невнимательности ревность, а не любопытство?

Амальтея ударила его веером.

— Ах, и вы хотите меня уверить, что разучились галантному обращению? Вот мы и пришли. Ну, как, я была права? Здесь мы можем спокойно поболтать.


За ломберными столиками сидели пожилые мужчины, поглощенные игрою в бридж, а в оконных амбразурах — две молодые парочки, занятые только собой. Разговаривали вполголоса и не очень много. В монотонной последовательности чередовались шуршание тасуемых колод, легкий звук карт, падающих на стол, и поскрипывание мелка при записи выигрышей и проигрышей.

В углу, около огромной кафельной печи, стояло несколько незанятых кресел. Амальтея со вздохом удовлетворения опустилась в одно из них и жестом предложила Александру последовать ее примеру. Потом подозвала мальчика-лакея:

— Подайте кофе, без сахара, но со сбитыми сливками. Вы и сейчас пьете такой кофе? — обратилась она к Александру. — Или в отношении кофе вы изменили своим старым привычкам? Нет? Я тоже не изменила.

Она взяла из рук лакея поднос с кофейным сервизом и сама налила кофе в чашки.

— Так, а теперь, дорогой мой, я к вашим услугам. Что именно хотите вы знать обо мне?

— Я бы сказал — приблизительно все.

— Ну конечно, я так и думала. Менее чем на все мосье Александр никогда не соглашался. Но, мой друг, вам придется снизойти до более определенных вопросов.

— Согласен. Кто такой Гелузич?

— Я не это имела в виду. Не надо прикидываться ревнивцем. Я и без того верю в ваши дружеские чувства.

Александр решительно качнул головой.

— Вы переоцениваете меня, Мальти. Господин Гелузич интересует меня с чисто деловой стороны.

Раньше чем ответить, Амальтея закрыла глаза и с минутку подумала.

— Гелузич — друг дома. Я ему многим обязана. Как вы, возможно, знаете, после внезапной смерти барона я оказалась в очень печальном положении. Он не оставил завещания, и я ничего не знала о его денежных делах. Одна я никогда не развязалась бы с людьми, которые вдруг откуда-то вынырнули со своими претензиями. Гелузич спас для меня и моей дочери то, что можно было спасти. Но это вас, конечно, мало интересует, не пробуйте убедить меня в противном, я представляю себе, что вы хотите получить о Гелузиче совсем другие сведения. Кто он в конце концов такой, что он делает и тому подобное. Верно?

Александр подтвердил это, слегка наклонив голову.

— Ага, так я и думала, но что вам рассказать про Гелузича? Он чрезвычайно своеобразный человек. Да вы это, должно быть, и сами заметили. Он self-made man[11], и вообще в нем есть что-то от американца…

Ах, так вот он, тот третий компонент, который никак не мог уяснить себе Александр: что-то от американца! Это проглядывало даже во внешнем облике Гелузича, в широком покрое костюма, в круглых носках его ботинок из свиной кожи… или нет, не столько в американской моде, сколько в том, что на Гелузиче все эти вещи не казались чужими.

— Продолжайте, прошу вас, дорогая, — поспешил сказать Александр, когда Амальтея замолчала, вопросительно глядя на него, — я не хотел вас прерывать. Вы говорили, что в господине Гелузиче есть что-то от американца.

— Мне самым американским в нем кажется его размах, его предприимчивость и отсутствие предрассудков. Я знаю только одно: он делец крупного масштаба. Он связан с десятком стран. Да это, пожалуй, и все. Не уверена, удовлетворены ли вы, но, я полагаю, вы познакомитесь с ним поближе. По крайней мере, лично он придает этому знакомству большое значение.

— Ах, так поэтому вы его, вероятно, и отослали.

Амальтея посмотрела Александру прямо в насмешливо поблескивающие глаза.

— Если вам так угодно — да.

— Но, собственно, почему?

— Да, собственно, почему? — Амальтея повторила его вопрос медленно, с наигранным кокетством. Потом замолчала, теребя цепочку кулона. Вдруг она откинула голову и с почти обидной деловитостью сухо сказала: — Как вы полагаете, пожалуй, уже пора кончить играть в прятки? Если вы еще не догадались сами, mon cher[12], то признаюсь вам, что безумно радовалась нашей встрече, но, приглашая вас, преследовала еще одну цель. Я хотела дать некоторым своим друзьям и добрым знакомым возможность встретиться… Для чего? Думаю, Гелузич уже намекнул вам. Или я ошибаюсь? Он не спрашивал, что вы думаете об австро-сербских отношениях?

Александр насторожился. Мальти и сербский вопрос, что тут общего? Какой неожиданный оборот принял разговор. Он увильнул от прямого ответа:

— Сербов мы коснулись мимоходом. И Гелузич интересовался мнением одного моего друга, а не моим.

— Да? — Амальтея кивнула головой с понимающим видом. — Ага, и на этот раз Гелузич прошел окольным путем. Это значит, что вы ему импонируете. Интересно! Как только представится случай, он спросит о вашем личном мнении.

— О моем мнении? Относительно Сербии и Австрии? Как это могло прийти ему в голову? Да и зачем? И при чем тут вы? — Последние слова Александр произнес громче. Игроки за одним из ломберных столов подняли головы.

Амальтея успокаивающе дотронулась до руки Александра.

— Не будем больше говорить об этом, — предложила она. И когда он нахмурился и замолчал, прибавила: — Послушайте, Александр, неужели вы думаете, что мне это приятно?

— Да? — Недовольство Александра исчезло. — В таком случае, Мальти, я не понимаю…

— Постараюсь вам объяснить. Вы смотрите на меня и, наверное, думаете — чего ради ей, grande dame[13], интересоваться Сербией? Я бы, разумеется, и не интересовалась балканскими делами, если бы у меня не было дочери… Нет, Александр, не считайте, что я сошла с ума; сейчас я говорю серьезно и откровенно, так откровенно, как говорят только со старым другом. Понимаете? Все это я делаю ради дочери — девочки ангельской красоты, с добрым сердцем, да, да, это правда, материнское тщеславие тут ни при чем; сейчас она в пансионе sœurs anglaises[14] в Дижоне. Я хочу, чтобы она действительно стала подлинной дамой. Чтобы могла жить, как ей захочется. Чтобы ни от кого не зависела. Не знала забот, если, не дай бог, здешнему великолепию придет конец.

Она оборвала свою речь и опустила голову. Плечи ее вздрагивали. Чуть заметно, но Александр все же заметил, и заметил также, что ее черные волосы у корней седые. Быстро наклонился он к ней. Но тут Амальтея подняла голову и, улыбнувшись, сказала самым светским тоном:

— Подумать только! Я сижу здесь и совершенно позабыла, что у хозяйки дома есть обязанности. А ведь я приготовила гостям сюрприз: совершенно новое американское ice-cream[15]. Идемте, дорогой, вы первым его попробуете.

XIX

— Ну, как тебе здесь нравится, Валли? — спросил Александр внучку; она стояла рядом с ним у буфета и разглядывала высокий, искрящийся вином бокал, на дне которого лежала вишня.

— Очень фешенебельно, — ответила Валли и выудила из бокала вишню. На ее кошачьем лице отразилось наивно-чувственное любопытство. — Знаешь, дедушка, я ощущаю себя здесь так, будто я во французском бульварном романе. — Она закрыла глаза и скушала вишню. Снова посмотрев на Александра, Валли поняла, что он ждет более определенного ответа; и сказала: — Словно все это немного не взаправдашнее.

— Не взаправдашнее? Как же так?

— Да. У меня такое смешное впечатление, будто здесь все — и мы в их числе — участвуют в какой-то запутанной интриге из романа, но я не догадываюсь, в чем тут дело. Не знаю, понял ли ты меня. Впрочем, все это сплошная фантазия. — Она подняла бокал и, встряхнув, несколько раз повернула, любуясь играющими в нем бликами.

Александр покачал головой. Уже не в первый раз мысленно упрекнул он себя за то, что ввел Валли в это общество. Но, как и раньше, он тут же успокоил себя тем, что Валли уже оперившийся птенец, а оперившихся птенцов в гнезде все равно не удержишь. Все же слегка предостеречь ее не мешает. Он уже приготовился поговорить с ней, но тут Валли поставила свой бокал на буфет и сказала:

— Господи, бедный Польди! Он все время делает мне знаки, просит его выручить. К нему привязалась старая грымза, она во что бы то ни стало решила женить его на своей дочери. Прости меня, но я побегу к нему!

Она быстро, чуть скользящим шагом прошла через зал. На ходу она оглянулась и еще раз кивнула Александру, подарив его сияющим взглядом своих зеленых глаз.

— Очаровательна, правда? — сказала баронесса Гелузичу и указала на проходившую мимо Валли.

Гелузич погладил бороду.

— Гм, не мешало бы, чтобы губы были чуть полней. — Тон его был слишком равнодушен, и поэтому в душе Амальтеи шевельнулось сомнение. Она бросила на него исподтишка подозрительный взгляд, на который он ответил шутливым смешком: — Душенька, ты еще, чего доброго, приревнуешь меня к этой девочке?

— С тобой надо всегда быть начеку, золото мое.

— Спасибо за комплимент. — Он отвесил поклон. — А вообще мне уже давно пора опять повести атаку на твоего старого друга Рейтера. — С этими словами Гелузич покинул Амальтею и направился к Александру.

— К своему удовольствию, вижу, господин Рейтер, что вы тоже любите чистый коньяк. — Он указал на рюмку, стоявшую перед Александром.

— Да, я вообще люблю все в чистом виде: и вино и правду.

— Замечательно, значит, у нас одинаковый вкус. — Гелузич хлопнул кулаком правой руки по ладони левой. Неожиданно выражение его лица изменилось; взгляд стал каким-то подстерегающим. — Давайте говорить откровенно. Вы слишком умны и, конечно, уже поняли, что у меня имеются на вас виды. Действительно, я замышляю что-то против вас, лучше сказать — для вас. Короче говоря: вы знаете, что существует течение, которое называет себя активизмом{26} и выступает за обновление нашей внутренней и внешней политики. Но вы, возможно, не знаете, что активизм как раз сейчас начинает занимать некоторые ключевые позиции. Наиболее влиятельные лица из военного и дипломатического мира и крупные немецкие и венгерские землевладельцы с некоторого времени настроены весьма активистски. Теперь в ту же сторону поворачивает и тяжелая индустрия. А назначение, согласно желанию, выраженному престолонаследником, Конрада фон Гётцендорфа на пост начальника генерального штаба свидетельствует, что и на самом верху тоже уверовали в успех движения. Это означает, что всякий, кто хочет, чтобы с ним считались, должен решить, «за» он или «против». А такой человек, как вы, господин Рейтер, просто создан для ведущей роли в движении, которое одно может предотвратить медленный распад Австрии. — Гелузич убеждал, но не уговаривал. Он замолчал, налил рюмки и, задумчиво потягивая коньяк, спросил: — Так что вы на это скажете?

— Возможно… возможно, что им и удастся предотвратить медленный распад Австрии, — ответил Александр явно неодобрительным тоном. — Вопрос только в том, не вызовет ли это быстрой катастрофы.

— При некоторых ситуациях приходится прибегать к самым рискованным операциям, потому что отказ от хирургического вмешательства может стать гибельным. При таких ситуациях надо — как бы это получше выразить? — надо быть решительным и не бояться того, что ты не можешь отвечать за исход. Надо даже иметь мужество не бояться ошибок.

— Ваше сравнение соблазнительно, господин Гелузич. Но оно хромает. Когда прибегаешь к рискованной операции, чтобы спасти больного, то в худшем случае погибнет один человек. Когда же прибегают к хирургическому вмешательству в жизнь народов, то даже при самом благоприятном исходе число жертв неисчислимо. Возможно, среди жертв окажется даже целая нация. Кроме того, я полагаю, что последний момент для хирургического вмешательства уже давно пропущен.

— Разве вы не согласны, что многое зависит также и от оператора? Возможно, вы измените свое мнение, если лично познакомитесь с теми, кому предстоит решительно вскрыть гнойник.

— Очень сомневаюсь…

— Все же вы, конечно, согласитесь, что попытаться можно. Особенно, если вы думаете, что пациент все равно безнадежен. А вы ведь как будто так думаете?

— Разумеется.

— Вот видите!

Александр колебался. Что ответить? Со свойственным ему веселым скепсисом он уже давно приучил себя к мысли, что все, составляющее его мир, — либеральные идеи, в которых он вырос, уклад жизни просвещенного бюргерства, весь любимый и ненавидимый им ancien régime[16] Франца-Иосифа в целом, даже его собственное дело, которое он с такой любовью выпестовал и которое при нем начало процветать, — все это обречено на умирание и вряд ли надолго переживет его самого. Важно было только одно: достаточно ли отпущено времени, чтобы дожить в свое удовольствие остаток жизни, а затем с достоинством удалиться, до того как все вокруг рухнет. Поэтому и не следует преднамеренно встряхивать каким-то чудом еще существующий австрийский мир, — это воплощение закона инерции. Активисты же как раз и собираются его встряхнуть.

— Нет, — твердо сказал Александр, — на меня не рассчитывайте. Я не ницшеанец. Я не хочу подталкивать падающего. Нет, решительно нет.

XX

«Нет, меня им не завербовать, — думал Александр по пути домой, проверяя и мысленно систематизируя впечатления, вынесенные из салона Амальтеи и главным образом из разговора с Гелузичем, — меня им в военную партию не завербовать».

Военная партия — это название он впервые услышал от Зельмейера, который в одном из своих последних писем говорил, что в Вену уже начинают импортировать из союзной Германии этот «прусский продукт».

Александр счел слова Зельмейера преувеличением, к которому был склонен его друг, когда заходила речь о союзе с Германией. Зельмейер воспринимал этот союз как величайшее зло, как оковы, мешающие Австрии осуществить свое истинное назначение — быть свободной федерацией славян, венгров и немцев. Как часто бывал Александр свидетелем страстных выпадов своего друга против «австрийских пруссаков», особенно против генерала фон Гётцендорфа, которого Зельмейер называл «отечественным суррогатом Бисмарка».

После файв о’клока в салоне баронессы слова Зельмейера об импорте уже не казались Александру только злословием. Конечно, можно не принимать всерьез недовольных профессоров, честолюбивых штабных офицеров, дворянских сынков и предприимчивых господ, торгующих оружием (те два модных пшюта, что говорили об английском стиле приема, несомненно, причастны к этой торговле), — конечно, можно не принимать всерьез всех этих австрийских активистов, мечтающих о великодержавной политике. Но если эти люди объединены, если это фронда, пользующаяся поддержкой клики престолонаследника, тогда активисты, идеология которых покоится на жажде трофеев и на зависти, приобретают опасное влияние. Тогда активизм уже не легковесная теория, тогда это реальная сила, тогда активисты могут окрепнуть, привлечь на свою сторону людей и действительно пуститься в военную авантюру. Как выразился в разговоре Гелузич? «Надо быть решительным и не бояться того, что ты не можешь отвечать за исход. Надо даже иметь мужество не бояться ошибок». Как будто для этого вообще нужно мужество! В течение всей своей жизни он, Александр, наблюдал обратное. Но, возможно, его наблюдения уже устарели, ведь мир меняется с каждым годом все быстрей, все основательней.

«Да, так оно, должно быть, и есть, — раздумывал Александр, — мир переходит из стабильного в лабильное положение. И как бы молодо мы себя ни чувствовали, как бы по-современному ни мыслили, через эту перемену мы перешагнуть не можем. Слишком большой кусок нашей жизни связан с очень цельной, несмотря на все ее противоречия, эпохой. Сейчас, к сожалению, будет иначе».

Он продолжал додумывать свою мысль. Главное не то, что появились кинематографы и автомобили, не то, что цеппелины и аэропланы покорили воздух; не то, что художники пишут беспредметные картины, а женщины стали самостоятельнее и одеваются более молодо; не то, что архитекторы придумали особый «больничный» стиль, а физики заинтересовались атомом, нет, не этим определяется перемена. На автомобиле по всему свету — вот что накладывает свою печать и на внутренний мир человека. Звонок телефона нарушает душевное равновесие. Все дробится. Человека не покидает ощущение преходящести, переходности эпохи, задержки дыхания перед прыжком в неизвестность.


Размышления Александра прервала Валли.

До сих пор она без умолку болтала, делясь впечатлениями о собравшемся в салоне Амальтеи обществе, теперь она вдруг остановилась.

— Да ты меня не слушаешь, дедушка. А я как раз расхваливаю тебя: ты куда моложе, чем Польди, и куда интересней, чем этот экзотический господин, знаешь, тот, с бородой, как у разбойника, — в общем, тип довольно занятный, как по-твоему? Около него я чувствовала себя, как бы это выразить… — Она подыскивала подходящее слово и, не найдя, вопросительно посмотрела на Александра, снова уже погруженного в размышления. Валли надула губки. — Ах, дедушка, где ты? Здесь тебя нет, где ты, дедушка?

Погруженный в свои мысли, Александр слышал только звук ее голоса. Слова дошли до него потом, будто эхо из глубины подсознания: «Где ты, дедушка?..» У него было такое ощущение, словно его пробудили ото сна. Он увидел темные силуэты островерхих домов. Увидел лунные блики на подернутых льдом лужах. Увидел мерцание далеких звезд. Увидел все так, словно видел впервые, и вдруг его охватила мальчишеская веселость.

Валли с робким изумлением тайком посматривала на него.

Александр обнял ее за плечи.

— Нет, Валли, я еще здесь, — задорно воскликнул он. — Но я уезжаю. Завтра утром. В Вену.

Часть вторая

I

Экипаж, уносивший Александра на вокзал, быстро катил по тихим, еще полутемным улицам. Газовые фонари висели в молочном воздухе раннего февральского утра, словно маленькие тусклые луны.

«Будто сквозь ватные облака еду», — подумал Александр. Он с интересом наблюдал, как привычные силуэты людей и предметов, расплываясь в туманном воздухе, приобретают гротескный призрачный облик. И это таинственное превращение хорошо ему знакомого окружающего мира еще обостряло состояние внутренней напряженности, так сказать, повышенную душевную температуру.

Это была не дорожная лихорадка, это было что-то другое. Каждый раз, как Александр ехал куда-нибудь один, у него появлялось такое чувство, будто его ожидает что-то непредвиденное, от чего должна измениться вся его жизнь.

«Конечно, я опять гоняюсь за иллюзией, — заключил свои размышления Александр, — а иллюзия — это, конечно, женщина». Его фантазия заработала, рисуя ему встречу с ней. Он мысленно видел ее — застенчивую, молодую… или, может быть, это будет цветущая женщина, опытная в искусстве обольщения и любви?

На этот раз Александр остановился на молодой. Вот она сидит напротив него, опустив глаза, но он знает, что ее влечет к нему и что она только ждет, чтобы… нет, в ней еще не пробудилась женщина, но если он ее пробудит… как бы приблизиться к ней, — он не представлял себе такую возможность. Но вдруг что-то случится, например, крушение поезда, разумеется, не серьезное…

Экипаж остановился.

Александр очнулся от своих грез и растерянно осмотрелся. Вот и вокзал! Ябурек уже слез с козел и возится с вещами. Медленно, все еще предаваясь мечтаниям, вышел Александр из коляски. Машинально сунул руку в глубокий карман пальто за портсигаром; мысли его все еще были там, в купе, где сидела девушка его грез.

«Так, так, так, значит, крушение поезда, — заговорила в нем ирония, — здорово!»

Ему вспомнился анекдотический рассказ о первой встрече его отца с поездом. Неделю спустя после открытия Северной железной дороги императора Фердинанда отец подкатил на четверке лошадей к ближайшей от его имения Славконицы железнодорожной станции и предложил господам «паровозным советникам» пари: кто кого обгонит — они на своей «кофейной мельнице» или он на своей четверке жеребцов. Локомотив, правда, выиграл пари, но зато чуть не сошел с рельсов. После чего дирекция дороги запретила новое пари, которое требовал желавший отыграться старик, и признала, что соревнование кончилось вничью, чем всю жизнь хвастался отец Александра.

«Да, небольшое крушеньице нам, Рейтерам, как будто на руку». Александр ухмыльнулся и достал из портсигара две сигары, одной угостил кучера, другую закурил сам и пошел следом за Ябуреком, как раз входившим в вокзал.

Поднявшись на несколько ступенек к одному из входов, Александр окинул взглядом все здание вокзала. Никогда еще не казался ему таким холодным этот желтый фасад, не казались такими тесными двери, такими узкими окна, такими низкими, словно присевшими, башни.

«Неужели этому казенному зданию, не то казарме, не то суду, предстоит стать преддверием к захватывающей любовной авантюре? — Александр вздохнул, но во всем теле он ощущал трепет нетерпения. — Ах, все равно, уже одно то, что едешь, замечательно!»

Он вышел на платформу. Здесь, как всегда в последние минуты перед отправлением дальнего поезда, было шумно и оживленно. Александр поздоровался со знакомыми. Несколько мужчин в торжественных черных сюртуках — депутаты чешского ландтага — поклонились ему. Какой-то офицер приложил руку к козырьку. (Э, да это же офицер генерального штаба, тот, что был у Мальти!) Коллега из чешского Объединения издателей предложил позавтракать вместе в вагоне-ресторане. А дежурный в красной фуражке, пробегая мимо, спросил:

— Опять в Вену, господин Рейтер?

Внимание со всех сторон! Объясняется это, конечно, тем, что, несмотря на быстрый рост города, здесь, как в провинции, все друг друга знают. Но почему бы, в виде исключения, не счесть эти знаки внимания за проявление особого уважения? Ведь как-никак он все же персона.

«О-хо-хо, я вижу, уважаемый, вас обуяло глупое тщеславие!» — поиронизировал он на свой счет. Но его легкая пружинящая походка говорила, что он очень доволен и собой, и всем миром.

Ябурек, стоявший в тамбуре вагона и высматривавший Александра, спрыгнул на перрон, поспешил ему навстречу, щелкнул каблуками и отрапортовал по-военному:

— Место занято, согласно выраженному желанию, у окна, в купе для курящих.

Александр протестующе поднял руки.

— Спасибо, Ябурек, да не стойте же навытяжку! Сколько раз я вам говорил, — мы, слава богу, не в прусской армии.

Но Ябурек, ревниво оберегавший свою привилегию на деликатную фамильярность с семьей хозяев, на публике охотно изображал из себя внучатого племянника удалого кёниггрецского канонира. В таких случаях у него появлялась военная выправка, а Александра (в шкафу у которого еще висел старый военный мундир и медвежья шапка национального гвардейца) он упорно именовал «господин ротмистр». Сейчас повторилось то же самое. Он еще раз щелкнул каблуками и громко сказал:

— Нет, господин ротмистр, это нам ни к чему. Мы сами солдаты не промах.

Александр отказался от дальнейших споров с кёниггрецским призраком.

— Хорошо, хорошо, Ябурек. Мне кажется, пора в вагон. Пожалуйста, передайте всем домашним мой привет. До свидания!


В купе было занято только место у окна. В сетке для багажа рядом с зонтом и газетой лежал букет, который сегодня чуть свет прислала с лакеем Елена. Огненно-красные тюльпаны были ответом невестки на записку Александра, в которой было сказано:

«Дорогая Елена, я должен выехать по делам в Вену и потому не могу, как было условлено, показать тебе наброски моего француза. Жаль, я уже заранее очень этому радовался. Видно, судьба не благоприятствует нашей встрече. Или тут чей-то дурной глаз? Как только я вернусь, а мое отсутствие вряд ли продлится больше недели, и как только у меня вырвется свободный часок, прекрасные произведения Родена к твоим услугам. Довольна?»

Сначала Александр хотел отделаться вежливым извинением, но потом в нем шевельнулась жалость, жалость к молодой женщине, которая прозябала рядом с Максом Эгоном, чувствовала себя бесконечно одинокой и не могла уехать (не могла уехать ни в погоню за счастьем, ни даже в погоню за иллюзией счастья). Жалость, а возможно, также и укор себе самому. И письмо вышло задушевнее, чем он раньше предполагал, а Елена, по-видимому, вычитала между строк и то, чего там не было. Эта мысль смущала Александра. Он нерешительно вертел в руках букет тюльпанов.

Его выручил кондуктор, вдруг выросший в дверях:

— Прикажете, господин барон, налить воды для букета?

— Да, да, пожалуйста. А нельзя ли поставить его к вам, в служебное отделение? Можно?.. Отлично.

Кондуктор покосился на монету в две кроны, которую Александр сунул ему в руку, и, держа букет осторожно, словно он несет от купели сиятельного младенца, вышел с ним в коридор.

Александр вздохнул с облегчением и подошел к окну.


Толпа на платформе поредела. Уже хлопали двери закрываемых вагонов, и от переднего вагона долетал голос обер-кондуктора, повторявшего то по-немецки, то по-чешски: «Прошу садиться! Prosím nastoupit!» Бежали запоздавшие пассажиры: коммивояжеры с тигровыми плюшевыми пледами и тяжелыми саквояжами с образцами товаров; офицерский денщик с саблей и картонкой для кивера; дама в сером каракулевом манто необычного фасона. «Похожа на француженку!» Александр высунулся из окна, чтобы поглядеть, куда она войдет. Но она остановилась на платформе и стала прощаться с лысым мужчиной, который ласково потрепал ее по щеке. «Счастливого пути, — сказала она по-чешски, — возвращайся поскорей и береги себя!» Кто это — отец? А может быть, супруг? Трудно сказать. За последнее время дамы стали похожи на девушек, девушки на дам, и те и другие стали обольстительней. Ого-го, как его тянет на любовную интригу!

Няня в синем платье, как у сестры милосердия, подсадила в вагон хорошо откормленную супружескую чету с несколькими детьми и сама быстро влезла вслед за ними. Из-под высоко подобранной юбки мелькнули красные чулки и белые фестоны вязаной кружевной оборки. Ах, какое знакомое трезвучье цветов — воспоминание о лете 1889 года! А Людмила, вспоминает ли она? Вероятно, вспоминает. Но, конечно, совершенно не так, как он. С сожалением стареющей женщины о прошлом. Александр мысленно видел ее — маленькая, увядшая, а рядом долговязый сын с замкнутым лицом. Странный парень этот Йозеф! В первые дни Александр несколько раз после работы посылал за ним, но тот всегда глядел хмуро, отчужденно. И скоро Александр отказался от попытки приручить его. В сущности, так оно и лучше, незачем Йозефу выходить из своей среды. Заведующий типографией с похвалой отзывался о новом помощнике наборщика: «Типографское дело у него в крови, господин Рейтер…» Можно ли уже сейчас, не возбуждая подозрения, сделать его помощником метранпажа? Александр решил поговорить об этом с Майбаумом. «При случае, в конце концов дело терпит».


Вагонную дверь закрыли снаружи. Поезд тронулся. На платформе провожающие махали платками. Ябурек приложил правую руку к полям шляпы; перчатка казалась невероятно белой. Дама в каракуле бежала мелкими шажками рядом с поездом, полы ее широкого мехового манто развевались. Вот она остановилась и обеими руками придержала широкополую шляпу, которая чуть не улетела. На ее задорном, со вздернутым носиком лице парижской мидинетки играла улыбка. К кому она относится: к плешивому пассажиру, высунувшемуся из окна, или к перспективе остаться на несколько дней соломенной вдовой?

Но вот уже исчезли за поворотом вокзал, и платформа, и провожающие.

Поезд прогромыхал на последних стрелках, вырвался на простор. Диссонансы первых минут кончились. Шипение пара и стук колес слились в непрерывную мелодию, которую ухо пассажиров воспринимает, только когда после паузы в несколько тактов она зазвучит вновь.

II

Александр уселся поудобнее и взял газету. В спешке сборов он не успел просмотреть «Тагесанцейгер», хотя чтение этой газеты за завтраком было столь же обязательно, как подковка с маком и сигара.

«Тагесанцейгер» все еще был любимым детищем Александра, — для него эта газета была почти живым существом, в развитии которого он принял деятельное участие и в которое вложил частицу своего «я». Почти не бывало дня, чтобы Александр не зашел в редакцию.

— У меня потребность хоть четверть часа подышать воздухом редакции, повариться в редакционном котле, — говорил он своим друзьям, — мне это просто жизненно необходимо. Между нами, газетке это тоже на пользу.

Действительно, не ежемесячным редакционным совещаниям под председательством Александра, не статьям Equitanus’а был обязан «Тагесанцейгер» своим собственным, оригинальным, так сказать, рейтеровским лицом, а как раз этим ежедневным посещениям с их будто бы случайными спорами о тоне той или другой статьи, о заголовке того или другого фельетона.

Да, это все еще, несомненно, его газета. И сейчас Александр опять это отметил, прочитав подряд на третьей странице набранные курсивом «Краткую хронику» и «Письмо из Вены»; затем он перешел к отделу сообщений.

Первое место, как и раньше, занимали сообщения об угрозе, а кое-где и о наличии военных осложнений. На Балканах после отказа Болгарии от перемирия дрались ожесточеннее, чем раньше. Обе стороны говорили о достигнутых успехах. София праздновала большую победу под Булаиром{27}, а турки сообщали, что ведут генеральное наступление и неудержимо продвигаются вперед. На австрийско-русской границе тучи сгустились; слух о пограничном инциденте под Ярославом, правда, опровергался, но в ответ на передвижение русских войск австрийские гарнизоны в Галиции были усилены. Во французской палате прошло чрезвычайное ассигнование на вооружение. По ту сторону океана также было не очень-то мирно. В Мексике шла гражданская война{28}; мятежники Диаса вели кровавые бои с союзными войсками президента Мадеро, а янки, которые, несомненно, были причастны к мятежу, готовились к вооруженному вмешательству. Что-то затевалось и на Дальнем Востоке; телеграммы из Токио обвиняли китайского президента Юань Ши-кая во враждебных намерениях по отношению к Японии и сообщали о посылке эскадры в китайские территориальные воды.

Создавалось впечатление, что мир накануне еще более грозных событий. Что это, неужели вселенная охвачена безумием самоуничтожения? Где те блаженные времена, когда в течение нескольких дней газетной сенсацией были сообщения об учительнице рукоделия, подвергшейся на Адриатическом побережье нападению акул? Теперь петитом была набрана телеграмма о безуспешном штурме Адрианополя, при котором пятьсот болгар — убитые или искалеченные — остались лежать на подступах к крепости. Известие это принималось к сведению, и только, — как сообщение о погоде или заметка о задержанном карманнике.

«У нас ужасно притупились чувства, — решил Александр, — и досадней всего, что даже нельзя сказать, несчастье это или счастье. — Он рассеянно перевернул страницу, пробежал «Смесь», и мысли его снова вернулись к набранной петитом телеграмме о пятистах убитых и искалеченных. — Конечно, плохо, что чувства у нас так притупились, но нельзя жить, если принимать чужое горе так же близко к сердцу, как свое собственное. — Такое самооправдание его не очень-то удовлетворило. — Что поделаешь, это наш крест!» — закончил он свой невеселый монолог, сложил газету и встал, чтобы поискать того чешского коллегу, с которым разговаривал на платформе.

В вагоне-ресторане было душно и некомфортабельно. «Ну конечно, старая калоша. Да разве на этой линии есть что-нибудь новое и хорошее?» — рассуждал Александр. Железнодорожная линия Прага — Вена, хоть и принадлежала к одной из самых важных магистралей Австрии, была, однако, в явном запустении. Управление дороги и чешские депутаты парламента с головой ушли в спор о названиях станций: на каком языке их писать — на немецком, чешском или на обоих, и позаботиться о благоустройстве на линии им уже было некогда. А правительство не беспокоилось, ибо в Габсбургской монархии спокон веков считалось высшей государственной мудростью поддерживать в управляемых народах «умеренное недовольство».

«Пари держу, эти господа тоже ломают копья из-за языка или из-за чего другого, столь же существенного», — сердито подумал Александр, увидя чешского книгоиздателя в обществе депутатов ландтага, разгоряченные лица и яростные жесты которых плохо гармонировали с торжественными черными сюртуками.

Александр не ошибся. Подойдя ближе, он услышал, как один из депутатов, коренастый промышленник из немецкого района Северной Чехии, упрекал чеха за то, что его земляки не стремятся к единению с немцами и хотят занять господствующее положение.

— Нет, — протестовал чех-книгоиздатель, — дело обстоит иначе. Вы должны понять одно: мы, чехи, народ маленький, у нас есть единственная область, где мы можем претендовать на самоопределение, — это Чехия. У вас, у немцев, вся Германская империя, часть Швейцарии и австрийские Альпы. Оставьте нам нашу Чехию. — Он с решительным видом застегнул на все пуговицы свой кафтан со шнурами, так называемую чамару, который носил, демонстрируя тем свои чешские националистические убеждения.

Промышленник хотел возразить, но тут вмешался его коллега, молодой профессор немецкого университета в Праге, которого Александр не раз видел в обществе своего зятя Ранкля.

— Ваша Чехия? Ого! Вы, как истые панслависты, должно быть, хотите изобразить нас, чешских немцев, непрошеными пришельцами? Ну, знаете, дальше ехать некуда! Если на то пошло, германское племя маркоманнов{29} еще задолго до вас, славян, поселилось в Чехии.

— Лучше не ссылайтесь на подобные приоритеты, — предостерег его чех, иронически скривив рот, — а то я заявлю о наших притязаниях на Померанию и Бранденбург — исконные славянские земли. Кроме того, маркоманны не первые насельники Чехии, до них там жили кельты. Но важно не это. Уже больше тысячелетия это родина чешского народа. Здесь он вырос в современную нацию, здесь создал свою национальную культуру. Это дает ему неоспоримое право на самоопределение здесь, на чешской территории.

— Что вы называете самоопределением? В ваших же собственных интересах я надеюсь, что вы не обдумали своих слов, — заметил профессор тоном следователя.

Чех побагровел.

— Мне кажется, мы тут не на допросе… — Он взял себя в руки, понизил голос: — Неужели вы, немцы, не можете понять, что мечты о немецкой Дунайской монархии неосуществимы? Неужели вы не видите, о чем говорят события на Балканах? О том, что пробил час малых народов.

— Позвольте, позвольте, для меня вы выразились слишком цветисто. Что вы конкретно имеете в виду?

Чех спокойно выдержал испытующий взгляд профессора. Только пальцы его нервно вертели карандашик.

— Сейчас скажу, — медленно произнес он, — если Вена не захочет считаться с неизбежными требованиями времени, то для нас, чехов, это в один прекрасный день будет означать… — он сломал карандашик, — …свободу действия.

— То есть государственную измену? — нарушил молчание, последовавшее за словами чеха, чей-то громкий голос.

Все обернулись: к компании, сидевшей за столом, незаметно подошел офицер генерального штаба, и сейчас он со всеми любезно раскланивался.

— Прошу извинить меня, господа, что я вмешиваюсь в ваши дебаты. Профессиональная привычка. — Он хитро улыбнулся. — Мое замечание, разумеется, носит чисто теоретический характер, как и ваш разговор, не правда ли, господин доктор?

Чех, к которому относились последние слова, ответил все так же спокойно:

— Есть два типа изменников, господин полковник Редль.

— Что вы имеете в виду?

Книгоиздатель сунул руки в карманы своей чамары и откинулся на спинку стула. Черты его даже как-то обострились от напряжения.

— Я имею в виду следующее: то, что один рассматривает как измену, скажем, отступничество от национальных идеалов, другой может воспринять как патриотический акт, и наоборот. Серб, подданный Высокой Порты{30}, перебежавший в сербскую армию, в глазах султана изменник, а сербы будут чтить этого же самого человека как героя. В общем же, — тут на его напряженном лице промелькнула чуть приметная ирония, — в общем же, это мое рассуждение, разумеется, чисто теоретического характера.

— Ха-ха-ха, превосходно! — Офицер генерального штаба громко расхохотался.

Александр, которому показалось, будто на какую-то долю секунды офицер потерял свою самоуверенность, исподтишка наблюдал за ним. Лицо у Редля было энергичное и открытое, глаза искрились веселым добродушием. «Неужели ремесло охотника за шпионами не накладывает отпечатка на характер?» — подумал Александр. Продолжить свои наблюдения ему не пришлось. Поезд подошел к довольно большому вокзалу.

Полковник Редль взглянул в окно.

— Господи, мы уже в Таборе! А мне еще надо прочитать кучу бумаг. Прошу меня извинить, господа. Честь имею кланяться!

Он быстро вышел из вагона-ресторана.


Остальные последовали его примеру. Не ушел только Александр. Поезд тронулся. Пробегавший за окнами ландшафт дышал той же спокойной красотой, что и здоровые, приветливые девушки в чешских деревнях. Мягкие холмистые поля, лесок, деревня с прудом и островерхой церковью, обсаженная деревьями дорога. На полях лежал снежок; они были той же расцветки, что и пестрые коровы, — коричнево-черные с белым. Деревья вдоль дорог стояли голые и черные.

«Сливовые деревья, — подумал Александр, — ну, как представить себе мир без сливовых деревьев на проселочных дорогах?» Перед его мысленным взором встал летний пейзаж с дорогами, обсаженными сливами. Ленты дорог бежали, бежали неизвестно откуда и неизвестно куда, таинственные и далекие, и все же такие близкие, такие свои и родные с их белой пылью, и запахами спелых плодов, и заунывной песнью пастуха. — «Да, да…»

Поля. Лесочек. Деревня. Статуя Непомука с тремя красными лампочками над склоненной головой святого. Ряд березок у ручья. Мостик из свежеобструганных досок.

Чувство, которое всегда охватывает тех, кто едет в поезде: «Никогда, никогда не посижу я на бережку вот этого ручья, никогда не пройду вот по этому мостику. Ах, сколько же мест на свете, куда никогда в жизни не попадешь!»

По прозрачному, как стекло, небу плывут перистые облака, словно вереницы диких гусей. Александр открыл окно. Потянуло терпким запахом талой земли и дымком. И южным ветром. Зима, но с весенними ароматами. «Словно сельтерская с вином!»

Поезд остановился на полустанке. На платформе стояли две женщины, пожилая в шляпке с завязками и тальме и молодая в модном дорожном костюме. Еще когда поезд подходил к станции, кучер поднял на плечо большой кофр свиной кожи. За станционным зданием стояло ландо на высоких колесах, запряженное парой откормленных помещичьих лошадей, серых в яблоках.

«Провожают дочку на поезд, должно быть, погостила недельку-другую дома и возвращается к мужу в столицу», — предположил Александр.

Кучер прошел к багажному вагону. На крышке кофра стояли инициалы «И. ф. К.», выведенные затейливым готическим шрифтом.

«Сельское дворянство, и не очень знатное, — продолжал Александр свои догадки. — Муж, возможно, офицер или чиновник. Живут, как видно, не очень широко, а значит, и во взглядах широты нет. Гм, гм». Но все же он поднялся, исполненный ожидания, когда увидал, что молодая дама вошла в его вагон.

Она остановилась в дверях и помахала рукой. Широкополая шляпа закрывала ее лицо, видна была только темная прядь волос.

Следуя внезапному побуждению, Александр прошел мимо своего купе. Заглянул туда. Чисто и пусто, приятное купе. Не то что соседние, откуда слышался смех и громкий детский крик. Александр медленно прошел до другого конца коридора. Только теперь посмотрел назад. У двери вагона в противоположном конце коридора никого не было.

Александр подождал еще немножко и повернул обратно.

III

Она сидела, опершись подбородком на правую руку, и смотрела в окно. Александра она заметила не сразу. Только когда он, слегка поклонившись, сел на свое место напротив, она на мгновение оторвалась от окна и ответила на его приветствие легким наклоном головы. И тут же снова погрузилась в созерцание пробегавшего мимо ландшафта. Лицо ее почти целиком скрывали поля шляпы и вуалетка.

Разочарованный Александр развернул венскую газету, которую купил в вагоне-ресторане, и попробовал углубиться в чтение статьи «Роль австрийской музыки как средства противодействия иезуитству, подавляющему интеллектуальное развитие», но он то и дело отрывался от газеты и поглядывал на сидевшую напротив даму.

Она же, наоборот, казалось, совсем забыла о его присутствии. Погруженная в свои думы, она сняла шляпу и откинулась на спинку дивана.

Теперь Александру был виден ее профиль. Одна черта поразила его. Из прошлого всплыло полузабытое лицо, постепенно оно вырисовывалось четче и четче. Да, тот же южный профиль, крутой лоб и нос с горбинкой. Те же волосы, с медным отливом на висках и темно-каштановые спереди. Глаза, правда, другие, не серые, а цвета темного янтаря, но рот опять знакомый, с той же своеобразной прелестью, женственно нежный и в то же время с какой-то наивной, по-детски припухлой нижней губкой.

Лицо, всплывшее в памяти, он видел склоненным над столом, над книгой, но взгляд был устремлен не на строчки, а на что-то скрытое за ними — взгляд витал где-то далеко, как и у дамы, что сидела напротив. Теперь Александр сразу видел оба лица: вызванное из прошлого и то, что было сейчас перед ним. Он видел их очень ясно, видел все отличительные особенности каждого из них, но от этого сходство не уменьшалось, наоборот, казалось еще разительнее.

«Боже мой, да ведь это Маруся, такая, какой она была тогда, в Лейпциге, в университете. Нет, пожалуй, это изменившаяся Маруся, богемы в ней меньше, и сама она мягче и желаннее».


Женщина вдруг встрепенулась и сделала движение, будто собираясь уйти.

Александр испугался. Неужели это наделал его слишком пристальный взгляд? Его охватило несвойственное ему смущение. Голосом, который ему самому показался чужим, он произнес:

— Пожалуйста, пожалуйста, останьтесь! Не уходите!

Она протестующе покачала головой, но не встала. Ее склоненный лоб покраснел.

Александр почувствовал, что смущение его растет, переходит в странный хмельной восторг, в тревожное и в то же время упоительное головокружение, которое охватывает нас, когда нам снится, будто мы летим в бездонную пропасть. «Что со мной? — подумал он. — Ведь мне же не восемнадцать лет!»

Его визави поднялась. Губы ее дрожали.

Александр тоже вскочил. «Не уходите!» — хотел он попросить, но она уже исчезла.

На кресле осталась маленькая бобровая муфта. Оттуда торчал кусочек почтовой бумаги: краешек листка, исписанного тонким, размашистым почерком.

Все еще как в тумане от странного чувства головокружения, нагнулся Александр к листку. Почерк был неразборчивый, да и буквы плясали у него перед глазами.

Медленно, с трудом Александр прочел: «Не думай, что я не понимаю, как тебе трудно… как никому, известны его черствость и легкомыс… все же еще раз, уже в последний, принеси эту жертву… хорошо хоть, что он раскаивается… как его мать и твоя многолетняя…»

В висках у него стучало от возбуждения. На том кусочке листка, что торчал из муфты, было еще несколько слов, но в глазах у Александра рябило. Он выпрямился. Словно издалека, донесся до него скрежет поезда, который как раз прогрохотал по железному мосту через Дунай.

Кто-то вошел в купе, что-то сказал, что-то положил на откидной столик, ушел. Александр встряхнулся. Он понял, что приходил кондуктор и принес тюльпаны. Александр неуверенно взял в руки букет. Положить на бобровую муфту?.. Тут он услышал, как за его спиной скрипнула дверь в купе. Повинуясь внезапному порыву, открыл он окно и выбросил цветы.

Он обернулся, его соседка стояла в купе и надевала вуалетку. Все в ней говорило о чрезвычайной сдержанности, она избегала смотреть на Александра, но пылающие щеки и легкая дрожь пальцев выдавали глубокое внутреннее волнение.

Заскрежетали тормоза. Шум колес сменился звуками голосов и шипением пара. В коридоре появился усатый носильщик и спросил мягким басом: «Носильщик нужен?» Он взял чемодан дамы.

— Нет, благодарю, меня встречают. — Слегка кивнув, она прошла мимо Александра к окну.

Александр кликнул носильщика, который уже уходил.

— Возьмите мои вещи. Вот здесь. — Он обернулся. — Честь имею кланяться, сударыня!

Но она высунулась из окна и не видела и не слышала, что происходит в купе.

IV

Носильщик, впереди Александра пробиравшийся сквозь толпу на платформе, остановился:

— Прикажете позвать фиакр?

Александр, выйдя из вагона, сосредоточил все свое внимание на том, чтобы выяснить, кто встречает его спутницу по вагону. Может, вон тот артиллерийский капитан с ногами колесом? Но он как раз поздоровался с кем-то другим. Тогда, верно, пожилая бонна с мальчиком в белой с синим матроске? Тоже нет. Или один из тех трех господ важного вида с зонтами и портфелями, которые шагают вдоль поезда?

— Если угодно фиакр, лучше пройти налево, через турникет.

Носильщику пришлось повторить, и только тогда Александр, растерянно, словно его неожиданно разбудили, ответил:

— Хорошо, хорошо, то есть я хотел сказать, ступайте один вперед и ждите меня у выхода. Нет, за мной не идите. Ступайте вперед!

Александр повернул обратно, но уже через несколько шагов остановился и зашел за нагроможденные один на другой ящики. Проходящим мимо его не было видно, зато он внимательно всматривался в толпу. «Глупо, сам знаю, — издевался он над собой, — но ничего не поделаешь, таков уж я. И в конце концов что тут плохого? Почему отказывать себе в этой глупости, раз она доставляет мне удовольствие? Я должен еще раз увидеть ее и, конечно, встречающего ее мужа… Надо надеяться, что он очень неказист, прямо урод, и она не уходит от него только потому… ого, Александр, да ты, я вижу, зарапортовался! Но куда она делась?»

Толпа заметно поредела. Теперь по платформе вместо людей двигались тележки с багажом и почтой. Несколько пассажиров, отставших от общего потока, спешили к выходу. Сцепщики с молотками на длинных ручках шли вдоль поезда и громко стучали по колесам. Обер-кондуктор засунул служебную тетрадь между верхними пуговицами форменного кителя и, насвистывая «Любовь цыганом рождена…», покинул почти опустевшую платформу.

Александр напряженно следил. Кажется, пора бы ей уже пройти! Но она не шла. «Неужели я ее пропустил? — думал он. — Не может этого быть». Его охватило разочарование, недовольство. Он подождал еще. Никто уже не появлялся. Неохотно вышел он из-за ящиков и… отпрянул назад.

Она стояла тут, прислонясь к ящикам, и с растерянным видом смотрела вдоль платформы. Увидя Александра, она вздрогнула и наклонилась к картонке для шляп, стоявшей около.

Повинуясь внезапному порыву, Александр подошел к ней.

— Я вижу, сударыня, вас не встретили. Позвольте вам помочь? — Он взял у нее из рук зонтик и картонку для шляп. Она сделала протестующее движение, но не воспротивилась, а он снова быстро заговорил: — Вы должны разрешить мне, сударыня. Вы очень напоминаете мне подругу моей юности.

— Нельзя сказать, что вы избрали оригинальный путь для знакомства с дамой.

— Правда никогда не бывает оригинальна, сударыня. Вот я и… ах, пардон, я забыл представиться. Это потому, что вы кажетесь мне такой знакомой. Моя фамилия Рейтер, издатель пражской газеты. Но не сочтите это за предложение раскрыть также и ваше инкогнито. — Он поклонился. — Вы совершенно спокойно можете оставаться для меня знакомой незнакомкой.

— Моя фамилия Клауди, фрау Ирена Клауди. — Это было сказано ни к чему не обязывающим светским тоном; при этом она особенно подчеркнула слово «фрау». Но Александр уловил в ее голосе какую-то искреннюю, простую нотку и насторожился. Он бы много дал, чтоб именно сейчас увидеть ее глаза и рот. Но она уже пошла вперед.

— Вы не проводите меня до стоянки фиакров?


— Два экипажа — для меня и для дамы, — приказал Александр своему носильщику. Увидя его озадаченную физиономию, Александр невольно громко рассмеялся. Тут он почувствовал на себе ее взгляд. Он замолк и постарался понять выражение ее глаз; но не понял.

Нанятая носильщиком парная карета подкатила к тротуару. Александр открыл дверцу, но помочь фрау фон Клауди не успел — она быстро скользнула мимо него в экипаж. Разочарованный Александр проводил ее взглядом.

Но тут она высунулась из экипажа и протянула ему руку.

— Благодарю вас, всего хорошего! — Слова эти прозвучали тепло, поразительно тепло.

Кучер нагнулся с козел и спросил, куда ехать.

— Да, куда ехать? — сорвалось с уст дамы. — Я ведь не знаю, где она живет! — Она неуверенно вытянула нижнюю наивную детскую губку.

— Кто где живет? — спросил Александр и прибавил: — Верьте мне, я спрашиваю не из любопытства; могу я вам чем-либо помочь?

— Я хотела переночевать у сестры моей свекрови. Она должна была меня встретить. Но, возможно, не получила телеграммы или ее нет в городе… Я не знаю… — Она совсем растерялась, казалась беспомощной, напуганной.

И снова Александр подчинился неожиданному импульсу.

— В таком случае я доставлю вас в хорошую гостиницу. — Он сунул носильщику, подоспевшему в другом фиакре, бумажку и сел рядом с Иреной. — Отель «Имперьяль», — приказал он.

Все последующее разыгралось, как в романе, то есть так, как бывает только в так называемой действительной жизни.

Фрау фон Клауди отодвинулась в угол.

— Как глупо! — прошептала она. — Но разве мы можем вместе… — Она не окончила фразы. Казалось, воздух насыщен электричеством. — Пожалуйста, прикажите остановиться! — В это мгновение карету тряхнуло, и их руки соприкоснулись.

Сердце Александра сжал внезапный испуг, горький, как смерть, и сладостный, как жизнь. У него прервалось дыхание.

— Останься со мной!

— Нет, — беззвучно ответила она, — нет.

Александр привлек ее к себе. Она зарыдала. Это пронзило его в самое сердце. Он отстранился, но тут почувствовал, что ее губы отвечают на его поцелуй.

Только когда карета остановилась на перекрестке двух улиц, они оторвались друг от друга.

Александр высунулся из экипажа.

— Сейчас мы будем на месте.

Трепетная радость охватила его, когда он произнес слово «мы». Мысленно он несколько раз быстро повторил «мы». Важно было все время думать «мы», потому что где-то притаилась тревожная мысль: что будет дальше? Неужели на этом все кончится?

Он следил за движением ее пальцев, поправлявших вуалетку. Она взглянула на него. Ее веселый плутовской взгляд развеял его беспокойство. Он постучал кучеру.

— Послушайте. Мы не поедем в «Имперьяль», мы поедем…


Потом он сам не мог понять, как сорвалось у него с языка название загородной гостиницы в одной из близких дачных местностей; он помнил только, что кучер повернул обратно и что на вопрос, довольна ли она, Ирена ответила: «Да, довольна, довольна всем; довольна тем, что тепло и что я просто делаю то, что хочу, и никто не грозит мне пальцем, и вообще всем».

От ее волос слегка пахло чабрецом.

«Это весна, — подумал Александр, — я сошел с ума. Невероятно, но факт: я влюбился, влюбился с первого взгляда, как будто мне восемнадцать лет»

V

Загородная гостиница — деревянное здание в тирольском стиле с камнями на крыше и зелеными ставнями на окнах, — освещенная вечерним солнцем, казалась нарядной и приветливой. Но Александру пришлось долго стучать в дверь и взывать к хозяину, пока наконец появился коридорный. Но увы! Слова его оказались столь же мало приветливы, как и его косящий взгляд:

— Хозяина нет, и комнаты не топлены, и поесть ничего нет.

И он снова скрылся за домом.

— Нечего сказать, встречают нас ласково! — попытался пошутить Александр. — Что же нам теперь делать? А я представлял себе все совершенно иначе.

— Подождем, — предложила Ирена, — может, хозяин окажется любезнее слуги. Ведь должен же он когда-нибудь вернуться. — Она не могла сдержать невольную дрожь, но когда Александр стал настаивать на возвращении в Вену, она быстро возразила: — Нет, нет, мне не холодно, и я совсем не голодна.

Александр уговаривал ее не ждать у негостеприимных дверей, но тут прибежал хозяин. Он рассыпался в извинениях: сейчас не сезон, да еще будний день, постояльцев нет. Прежде — другое дело, круглый год было людно. Но теперь, когда молодые господа отбывают офицерскую службу в Боснии (из-за этого, извините, проклятого балканского кризиса), и при том застое в делах…

Он увидел, что Александр теряет терпение, и прервал поток своего красноречия.

— Но я к вашим услугам, будьте покойны — все будет первый сорт! Если, сударыня, вы и ваш супруг согласны обождать, то через час комната будет истоплена и ужин подан. Дело в том, что я, — тут хозяин понизил голос, словно доверяя им важную тайну, — в течение десяти лет был старшим поваром у Пуппа в Карлсбаде. Осмелюсь предложить жаркое по-венгерски с жареным… или вы, сударыня, предпочитаете цыплят, а может быть, голубя?

— Голубя, фаршированного голубя! — совершенно всерьез обрадовалась Ирена. — В детстве на мое рождение всегда был жареный голубь и к нему брусника, только очень-очень много брусники! — Она со вкусом причмокнула.

На Александра нахлынула кипучая волна озорной веселости.

— Голубя так голубя, и чтобы все в точности, как сейчас было сказано. Но что мы предпримем, пока все будет готово?

Хозяин предложил прогулку в ближнюю «долину фиалок».

— Это вон та долина, ее отсюда видать. Фиалки, правда, в эту пору еще не цветут, но там и так очень красиво — что и говорить, поэтичное местечко.

Александр подмигнул Ирене.

— Ну как, подходит нам эта поэтичная долина?

— Вполне.


Они взялись за руки и шли так, размахивая на ходу руками. Тут было холоднее, чем в городе, но погода была солнечная, и, хотя до сумерек оставалось уже недолго, было еще очень светло. Округлая вершина холма в конце лощины, в которую они спускались, четко вырисовывалась на бледно-голубом небе. Над макушкой холма висело, словно знамя, длинное белое облако с серебристыми краями. На соснах в долине фиалок еще лежал кое-где снег.

— Я люблю деревья, — сказала Ирена, — когда я была маленькой, мы жили у самого леса. Мой отец торговал тогда лесом. Иногда его подолгу не бывало дома. Если у матери были дела в городе, мне и днем и вечером приходилось оставаться одной. Но я не боялась. Меня развлекали, меня охраняли деревья. Иногда я очень явственно слышала, как они звали меня: Ирена… Рена — ена!.. Нравится?

— Очень красивое имя — Ирена. Я люблю греческие имена. Впрочем, мое имя тоже греческое. Будем считать, что это хорошее предзнаменование.

— Разве ты суеверен?

— Нет. Я верю только в добрые предзнаменования. Я верю, например, что твое имя принесет нам счастье. Ты знаешь, что оно означает?

— Нет.

— Мир. Это было одно из первых греческих слов, которые я выучил. У нас был старый учитель. Его фамилия была Шпираго, мы прозвали его «шприцем», потому что он, когда говорил, всегда брызгал слюной… Ах, прости, что это я рассказываю тебе такие противные вещи!

— Почему противные, не нахожу. Только мне хотелось бы знать, какое отношение имеет твой учитель Шприц к моему имени.

— Ах да… Шпираго преподавал у нас греческий. Он брал ученика за подбородок, так что невозможно было повернуть голову в сторону, и давал ход своему брызжущему красноречию. Он всегда говорил о «мужеубийственной войне». Говорил с воодушевлением. Из протеста мы любили Эйрене — мир.

— Интересно. Значит, Ирена — это мир. Знал бы это мой отец: он сам выбрал для меня это имя, а ведь я вечно служила поводом для семейных ссор, потому что он хотел мальчика. В конце концов он бросил мать.

— Поэтому на поезд тебя провожала только она! Знаешь, как странно: когда я увидел вас на станции, я сейчас же подумал — а где же отец?

— Это не моя мать, а мать… — Ирена запнулась. По ее лицу пробежала тень. Но она тут же сказала самым непринужденным тоном: — Это моя приемная мать. Но я не докончила рассказ о деревьях. Вечером, когда я лежала в кровати у открытого окна, я разговаривала с деревьями. Я выдумала особый язык, язык деревьев, такой таинственный, совсем как язык водяного, — помнишь «брекекекс»? — столько в нем было всяких «к» и «р». Иногда я говорила на языке деревьев при подругах. Они только рты разевали. Ужасно интересно было говорить на незнакомом языке, да еще на таком редком, ведь его никто, кроме меня, не понимал. Я до сих пор помню несколько слов, самых красивых. Сказать тебе что-нибудь на языке деревьев?

— Да, Ирена. Как сказать: я люблю тебя?

— Таких слов в языке деревьев не было.

— Да что ты? Стыд какой! Тогда нам надо поскорей выдумать эти слова. — Он обнял ее.

Время остановилось и потекло вновь, только когда из-за холмов вдруг примчался вечерний ветер.

— Стемнело, — прошептала Ирена. Порыв ветра испугал ее. Она прижалась к Александру.

— Тебе страшно, Ирена?

— Нет. Ты тут. А вокруг столько деревьев, это все друзья. Тсс, помолчи. Сейчас они поведут разговор. Слышишь?

— Да, но ты должна объяснить мне, что они говорят.

— Хорошо. Так вот, они говорят… — Ирена зашептала, будто рассказывала страшную историю. — Они говорят: время истекло, ужин стынет, пора возвращаться.

Александр рассмеялся вместе с ней.

— Я вижу, ты меня обманула, признайся, ты была голодна, хотя и говорила, что нет.

— Да, ужасно голодна, и промерзла до костей, и вообще в полном отчаянии. Это же не шутка, когда тебя встречают так, как встретил нас этот противный человек: «Комнаты не топлены, есть нечего». Но сейчас окна уже, верно, запотели от тепла, голуби шипят на сковородке. Даже сюда слышно. Идем! — Она взяла Александра под руку и потащила за собой. — Идем, наверху нас ждет такой ужин, как в день рождения. День рождения на языке деревьев — кварибрекс, это я помню. А вот как «голубь» — забыла, мне даже кажется, что такого слова на их языке не было. Понимаешь, это очень несовершенный язык.

— Еще бы, раз в нем нет слов для обозначения любви и еды!

Они шагали очень быстро. Последний отрезок пути почти бежали. К гостинице они подошли совсем запыхавшись. Их встретил хозяин в белой куртке и высоком поварском колпаке. Вкусно пахло фаршированными голубями, брусничным вареньем и жареными каштанами.

— Господи! Даже каштаны! — удивилась Ирена. Это прозвучало почти благоговейно. Она стояла, сложив руки под подбородком, широко раскрыв глаза, и Александру казалось, что перед ним девочка, которая замерла от восторга при виде стола с подарками.

VI

Каждая подробность этой ночи, каждое, даже самое мимолетное, ощущение запечатлелись в памяти Александра.

И желтый, освещенный висячей лампой круг со столом и раскрашенными деревенскими стульями посредине: светлый островок среди тьмы, наползавшей из углов. А потом, когда Александр по просьбе Ирены погасил лампу, — дрожащие отсветы огня на жестяном щите перед печью и красноватые блики на оловянных тарелках, украшавших стену напротив.

И смолистый дух горящих хвойных поленьев, и легкий запах чабреца и одеколона.

И непривычное прикосновение голых пяток к прохладному, чуть сыроватому полу, после того как Александр быстро сбросил одежду.

И потрескивание дров, и тиканье стоячих часов, и бурное кипение крови в висках, и вдруг, покрывая все звуки, удивительно высокий голос Ирены из темного алькова:

— Где ты?

— Здесь. А ты?

Рука Ирены протянулась ему навстречу. Александр схватил ее и осыпал поцелуями запястье.

— Я знал тебя… знал, — шепнул он ей на ухо. — Угадай когда?

— Когда? — послышалось еще тише.

— В пору моей юности, в пору первых грез любви…

— Да?

— Да… А ты меня знала?

Вместо ответа он ощутил на губах прикосновение ее ресниц.

Когда он поцеловал ее во второй раз, Ирена вздохнула и с рыданием привлекла его к себе.

Его захлестнула волна и, закружив, понесла в бурлящую, бездонную, поющую глубь.

Когда Александр очнулся, — он не мог бы сказать, сколько времени прошло: одно мгновенье или целая жизнь, — он увидел Ирену, лежавшую рядом в состоянии какой-то странной отрешенности. Глаза широко открыты, но взгляд обращен внутрь. На губах играет улыбка — отголосок пережитого блаженства, но улыбка печальная и сожалеющая о том, что наслаждение уже пережито.

— О чем ты думаешь, Ирена?

Она не ответила.

Может быть, это начало охлаждения? Прелюдия к разлуке? Конец? При этой мысли Александра охватил непреодолимый страх.

Ирена, несмотря на свое состояние, вероятно, поняла, что он чувствует. Взгляд ее вернулся из далекого далека. В ней вновь пробудилось желание. Всем телом потянулась она к Александру, но не с тем бурным порывом, как в первый раз, а с мягкой лаской, доверчивая и нежная.

В упоении объятий позабылся страх, позабылось свое «я», позабылся весь мир.


Александр проснулся.

Его голова покоилась на плече у Ирены. Она еще обнимала его за шею. Он осторожно приподнялся. В комнате было тепло. Догорающие дрова бросали слабые, тусклые отсветы на жестяной лист перед печкой. На оловянных тарелках поблескивали лиловые блики. Сквозь сердечки, вырезанные в ставнях, пробирался лунный луч и словно щупальцами обшаривал комнату.

Ирена спала. Александр, затаив дыханье, смотрел на нее. На ее лицо под легкой дымкой растрепавшихся волос, на плечи, такие девически юные, и его охватывали робость, и умиление, и грусть, и легкое раскаяние, и нежность, и влечение.

Ирена открыла глаза, увидела Александра, склонившегося над ней, и, еще не стряхнув с себя сна, в смущении схватила одеяло. Но тут же опять уронила руки и протянула возлюбленному губы.

Потом они тихонько лежали рядом, тесно прильнув друг к другу. В мертвой тишине ночи, вдали от города, время от времени возникали приглушенные шорохи: шелест сухих листьев, писк вспугнутого зверька, пение ветра в проводах.

Только один раз Ирена сказала:

— Знаешь, что мне приснилось? Что я еще маленькая и меня катают в колясочке. Я смотрю в удивительно лазурное небо, и ветер колышет на нем цветущие ветви каштанов. Такой сон я видела уже несколько раз. Это мое самое раннее детское воспоминание, и от него мне всегда радостно.

И опять наступила тишина.

— Пора, милый, — прошептала Ирена, и Александр испугался, хотя уже некоторое время ждал этого.

— Ирена…

Она закрыла ему рот рукой, вложив в этот жест всю нежность прощания.

— Не спрашивай, не спрашивай, милый! Так легче. — Она вскочила, подбежала к окну и распахнула деревянные ставни.

В память Александру врезался образ девически юного тела, омытого светом ворвавшегося утра.

VII

Валли вбежала на лестницу рейтеровского особняка. От повадок светской дамы, которую она обычно любила разыгрывать, не осталось следа. Шляпа сползла на затылок, прическа растрепалась, расстегнутое пальто завершало картину. «Фи, что за моветон», — сказала бы, увидя ее, Каролина фон Трейенфельс.

«К довершению всего у меня болит живот! — подумала Валли, взбегая через три ступеньки; ей вспомнилась при этом безнадежная борьба, которую она школьницей вела с ненавистными ей правилами поведения, выдуманными взрослыми. — Господи, да когда же конец этой проклятой лестнице?!»

Уже начало девятого. Тетушка Каролина, наверное, восседает во главе стола, смотрит на циферблат больших стоячих часов и ораторствует о распущенности современной молодежи. А Адриенна, с которой они договорились на сегодняшний вечер (у нее, у Валли, это совершенно вылетело из головы во время прогулки с художником Хохштедтером), Адриенна, верно, уже потеряла терпение, не знает, что делать, сидит как на иголках; чего доброго, еще может выболтать, что они задумали!

«Счастье, что Монтебелло на лестнице!» Еще в воротах Валли почувствовала запах угля, услышала знакомые звуки и поняла, что фрейлейн Шёнберг разводит паровой утюг, которым во всем доме пользовалась только она.

Над перилами появилось курносое, как у мопса, лицо экономки.

— Добрый вечер, Монтебелло! — крикнула Валли. Подымаясь по лестнице, она уже сняла пальто, а теперь сдернула с головы шляпу. — Гроза еще не грянула? Надеюсь, ты сказала, что я понесла в чистку кружевное жабо и задержалась?

Ну как может Валли задавать такие вопросы? Фрейлейн Шёнберг скорчила кислую мину. Неужели не понятно само собой, что Монтебелло всегда, когда нужно, выступает в роли ангела-хранителя? И как могла Валли предположить, что она придумает такое неудачное оправдание? В голосе фрейлейн Шёнберг слышалась насмешка.

— Если бы я, деточка, прогуляла бог знает где столько времени, я бы на твоем месте придумала более подходящее объяснение. Чистка-то за углом, а тебя три часа дома не было.

Валли осознала свою ошибку, она обняла за талию квадратную экономку.

— Ты права, Монтебелло, — пропела она нежным голоском, — это было бы очень глупо. А что ты сочинила?

— Сочинила! — проворчала уже почти примирившаяся с Валли экономка. — А что мне оставалось делать, как не сочинять, раз ты не сказала, где пропадаешь?

Валли погладила ее по щеке.

— Ты несправедлива ко мне, Монтебелло. Я на самом деле хотела только кое-что купить. Честное слово! Но тут вдруг подвернулось ужасно важное дело. Совершенно неожиданно, правда. Потом я тебе все расскажу. Ты сама увидишь, я просто не могла ничего сделать. — Сказав так, она прижалась лбом к плечу фрейлейн Шёнберг, выгнула спину и замурлыкала.

— Ах ты кошка-подлиза, нечего добренькой прикидываться!

— Кошка, согласна, но не подлиза. Уж к тебе-то, Монтебелло, я не подлизываюсь. Ты это отлично знаешь.

— Ну ладно, ладно. Теперь слушай, я сказала тете Каролине, что звонили из Академии живописи, профессор Ванка просил передать, что ты была у них в гостях и они тебя задержали.

— Вот придумано так придумано! — прервала ее обрадованная Валли. — Поди, я тебя расцелую. — Она обняла притворно сопротивлявшуюся экономку и несколько раз громко чмокнула ее. — А самое замечательное знаешь что? Я на самом деле была там. То есть почти там. Но как ты догадалась? Да ты у нас ясновидящая!

Польщенная фрейлейн Шёнберг улыбалась.

— Господи Иисусе, и, по-твоему, ты не подлиза! — Она вдруг остановилась. — А теперь марш в столовую. Тетушка и так уже мигренью мучается.

— Ох, тогда ничто не поможет, даже самое лучшее объяснение.

— Сегодня тебе везет не по заслугам. Там сейчас громоотвод.

— Громоотвод? Но это не… Адриенна?

— Да нет, капитан фон Врбата.

— Что? Польди? А он зачем пожаловал?

— Не знаю. Он хотел поговорить с господином Рейтером, а когда я сказала, что господин Рейтер в Вене, он совсем растерялся. А потом велел доложить барыне и прошел к ней — и такое у него, Валли, лицо было, ну словно шел зуб дергать. Они, должно быть, поссорились, потому что барыня послала Рези за нюхательной солью. Но если ты и теперь не поторопишься…

— Иду, иду. Стрелою несусь! — Последние слова Валли пропела на мотив недавно вошедших в моду куплетов о пилотах. — Стрелою несусь. На крыльях лечу.


Она побежала к себе в спальню. Быстро сбросила на кровать пальто, юбку, блузку, стерла пудру с лица и принялась приглаживать мокрой щеткой свои кудри.

«Фу, даже тронуть противно! Какая мерзость! Будто крысу гладишь!» Но что делать! Фрау фон Трейенфельс любит прилизанные волосы. И самый верный способ настроить ее на мирный лад — это вырядиться чучелом. «Теперь еще быстро напялю мешок!» И Валли надела платье «реформ», изготовленное домашней портнихой по картинке из «Адельблатт». Валли чувствовала себя в нем как в пеленках, а отделка плетеным кружевом напоминала ей то белье, что она носила в детстве, — теплое, некрасивое бумазейное белье, которое вечно торчало из-под платья. «Брр!» При одном воспоминании у Валли сделалась гусиная кожа.

Теперь она готова. Подушиться? Только совсем чуточку, чтобы тетя Каролина даже не заметила. Валли не решалась, но соблазн был слишком велик, и она брызнула несколько капель в вырез платья. «Les fleurs du mal»[17] стояло на этикетке флакона. «Самое подходящее для платья «реформ»!» — с удовольствием констатировала Валли. Она взглянула в зеркало над туалетом и невольно рассмеялась — так не вязался благонравный внешний облик с озорным выражением ее лица. «Но можно и по-другому». Она обтянула платье, скорчила невинную мину и присела в глубоком реверансе. «Отлично. Примерная дочка! Пай-девочка!» Только глаза, зеленые глаза никак не хотели подделаться под доморощенный образец скромности, но глаза можно опустить, и тогда сразу приобретается скромный вид. «Да, мир хочет быть обманутым…»

Валли, напевая, вышла из спальни.

VIII

Когда Валли вошла, Каролина фон Врбата-Трейенфельс, капитан и Адриенна сидели за столом.

«Собрание опечаленных родственников усопшего, — вот первое, что пришло Валли в голову, — и каждый только и ждет удобного случая, чтобы удрать». Она с трудом удерживалась от смеха. Особенно возбуждал ее веселость вид капитана. Он сидел на кончике стула, меланхолично повеся нос, его обычно гладкий лоб был прорезан тремя вертикальными морщинами, как у таксы. Валли поспешила приложиться к руке тетушки и сразу же пустилась врать, что была у профессора Ванка.

Особенно трудиться ей не пришлось. Уже после первых слов Каролина устало махнула рукой:

— Знаю, деточка, знаю. Фрейлейн Шёнберг мне сказала все, что просил передать профессор Ванка. Но так или иначе, что касается меня, я бы и в обществе людей, не очень принципиальных в соблюдении правил хорошего тона и не очень пунктуальных, я бы и в их обществе не забывала, в каких традициях я воспитана. И вообще, — тут Каролина оживилась, — я бы свела свои визиты к Ванка до минимума. Я, разумеется, не возражаю против знакомства с искусством, и профессор Ванка как будто вполне комильфо. В последнее время он принят в лучших домах, несмотря на то, что совершил мезальянс; жена его прилагает все старания к тому, чтобы не делать faux pas[18], но все же она была натурщицей, а это накладывает свой отпечаток. Un certain haut-goût reste pour toujours, tu comprends, mon enfant? Et ça m’agace…[19]

— Уважаемая тетушка, — с ледяной сердечностью прервал ее Польди, — мигрень не пройдет, если вы будете так горячиться.

Каролина на миг окаменела. Потом она приложила к глазам свой черепаховый лорнет и окинула Польди таким взглядом, словно видела его впервые.

— Очень любезно с твоей стороны, милый Польди, но обо мне, право, можешь не беспокоиться.

С этими словами Каролина встала и позвонила. Пришедшей на звонок горничной она приказала сервировать молодым господам кофе в гостиной.

— От моего общества вам придется отказаться. Спокойной ночи! — Она выплыла из столовой, шурша рюшами и всем своим видом выражая возмущение.

— Вот так картина! — проворчал Польди.

На Валли напал приступ кашля. Она чуть не подавилась бутербродом с ветчиной, который запихала в рот, как только Каролина перенесла свое внимание на Польди.

Адриенна смотрела то на одного, то на другого, ничего не понимая.

— Валли, что тут происходит? Польди, что с ней? — Не получив ответа, она в нетерпении обратилась к кузине: — Валли! Да перестань ты смеяться и ответь толком! Что тут происходит?

— Откуда мне знать, раз ты не знаешь! — отпарировала Валли. Она успокоилась и взяла еще бутерброд. Набив рот, она опять заговорила: — Когда я вошла, в воздухе уже пахло грозой. Но, может быть, Польди объяснит нам, что случилось, почему тетя Каролина опять впала в транс.

— Для этого совсем не обязательно, чтоб что-то случилось, — проворчал капитан. — Она ведь с норовом. Мне рассказывали об одном знаменитом философе, он определял женщин так: возлюбленные — сливки, невесты — масло, а жены — сыр. Он только позабыл, что существуют еще и вдовы, а они — прокисший творог.

— Какой сарказм! — все еще жуя, насмешливо сказала Валли. — Я только боюсь, Польди, что у тебя не все в порядке, раз ты проявляешь столько остроумия!

— Ах, перестаньте наконец острить, — вмешалась Адриенна. С некоторых пор она тайком подавала кузине знаки, но без всякого результата. Наконец она не выдержала: — Валли, я тебя не понимаю! Ведь у нас с тобой на сегодняшний вечер есть планы, а ты не торопишься. Неудачно остришь и без конца пихаешь в рот булочки.

— К сожалению, как ты сама видишь, не без конца, — отпарировала Валли, взяв последнюю булочку с блюда.

Адриенна вскочила, но Польди дотронулся до ее руки, чтобы успокоить.

— Не ссорьтесь, деточки, — сказал он неожиданно плаксивым голосом, — давайте пойдем в галерею предков, выпьем абрикосовой водки или чего другого для души. И немножко помузицируем, а то я отупею, как последняя скотина. Пардон, выражение я употребил не совсем комильфотное, но уж очень у меня сегодня поганое состояние.


В голубой гостиной Польди сел в мягкое кресло под портретом рейтеровского родоначальника. Он посмотрел на расшитых золотом представителей семьи Врбата и не очень-то почтительно кивнул им, как кивнул бы товарищу, служащему в обозе или в какой-нибудь другой «непривилегированной» части.

— Да, господа предки, вам хорошо! — вздохнул он.

— Ты хочешь сказать, что к земным наслаждениям уже охладел? — спросила через плечо Валли, стоявшая у шкафчика с напитками. — Если это так, то не стоит искать водки, я просто достану дамский ликер.

— Что ты, Валли. Это уж благодарю покорно…

— Ну, хорошо, тогда я поищу что-нибудь приличное из дедушкиных запасов.

— Ну разве она не ангел? — Польди с умилением посмотрел вслед уходящей Валли, а потом обернулся к Адриенне. Она стояла у камина, и на ее веснушчатом лице было написано раздражение.

— Будь умницей, Адриенна, поди заведи фонограф! — попросил он.

— Фонографов больше не существует, — сердито отрезала Адриенна. Она сама себе была противна, но от этого еще больше злилась на Польди. — Ты и твои фонографы живете в прошлом столетии. Теперь у нас граммофоны.

— Не такие уж они были плохие, детка, ни прошлое столетие, ни аппараты с коричневыми цилиндриками. Я помню, как слушал первый фонограф в Вене, у Ронахера. Я служил тогда в меченосцах{31}, лейтенантом, а тебя еще на свете не было. На цилиндрики были напеты «Прекрасная Елена», и «Cuore mio, amore mio!»[20], и «Битва при Санта-Лючиа»{32}. Поди посмотри, может быть, что-нибудь такое найдется и здесь, на ваших новомодных граммофонных пластинках?

— Нет! Кто теперь станет слушать такую ерунду! — строго возразила Адриенна.

— Не порть ему удовольствие! — крикнула Валли, входя в голубую гостиную с рюмками и бутылкой на подносе.

Капитан быстро встал и пошел ей навстречу.

— Валли, ты ангел! Я это уже говорил, но должен повторить еще раз: настоящий ангел. Жаль, что я недостаточно молод, чтобы соблазнить тебя, пардон, я, конечно, имел в виду: соблазнить с самыми честными намерениями. — Он взял у нее из рук поднос и откупорил бутылку.


Адриенна подошла к Валли, заводившей граммофон.

— Право, Валли, я тебя не понимаю. Мы же собирались к полякам, а ты принесла водку и запускаешь граммофон, точно тебе хочется, чтобы он просидел здесь весь вечер, — сердито зашептала она.

— И пусть сидит, — равнодушным тоном ответила Валли, — когда он высосет всю бутылку, он даже не заметит, что мы ушли.

Она поставила пластинку.

Из граммофонной трубы вырвалось пронзительное сопрано эстрадной певицы:

Тот спальный вагон, тот спальный вагон

Навеки в сердце моем!

Польди подошел ближе. Выпитая водка уже зажгла огоньки в его обычно тусклых глазах. Он подержал полную рюмку против люстры.

— Как сверкает! — Польди запрокинул голову и осушил рюмку. — Деликатный напиток! Светлый и острый, как пандурская сабля. Разреши поднести тебе рюмочку, Валли? Надеюсь, ты от этого не повалишься навзничь, пардон, я хотел сказать…

— Знаю, знаю, ты сегодня с левой ноги встал, — перебила его Валли. — Ну, давай сюда! — Она чокнулась с Польди. — Ах, прямо всю насквозь прожигает!

— Вот видишь. Разве я не был прав: как пандурская сабля.

— В саблях я ничего не смыслю, но напиток хороший. Нет, мерси, одной хватит. Впрочем, просвети меня, пожалуйста, что это за пандуры?

— Пандуры? — Польди налил себе еще рюмку. — Знаешь, так назывались хорватские кавалеристы лейб-гвардии его апостолического величества прежде, когда еще была имперская военная граница с Турцией на юге — в Славонии, Хорватии и Банате. Теперь нет ни военной границы, ни пандуров, да и вообще в наше сумасшедшее новомодное время ничего уже нет! Техника, одна только техника! Вот посмотри! — Во время разговора он взял несколько лежащих около граммофона пластинок и прочитал надписи на них. Затем прочитал их вслух: — «Любовь в автомобиле», «Чары синематографа», «Влюбленный радиотелеграфист». Или вот: «Голубка Румплера{33}, лети!». — Его голос дрожал от гнева и мировой скорби. — Не понимаю, люди просто помешались на технике! Поют и то все про технику! Ей-богу, у меня теперь постоянно такое чувство, что скоро мир со всей этой сверхсовершенной техникой полетит к черту.

Валли похлопала его по плечу.

— Польди, Польди, ну чего тебе только не хватает?

От ее взгляда он похолодел. Он попробовал уйти от ее сверкающих зеленых глаз, но не мог; жестокое, пугающее любопытство было в этих глазах, и оно, как паук, затягивало в свою паутину.

— Чего мне не хватает? — вдруг услышал Польди свой собственный голос. — Денег, вот чего. — Не успел он выговорить эти слова, как уже пожалел о них. Чтобы как-то ослабить впечатление, он тут же прибавил: — Но, может, ты меня выручишь, детка. Верно, у тебя в копилке что-нибудь есть?

— У меня в копилке ничего, кроме пуговиц, не заводилось. А денег мне самой не хватает. Когда дедушки нет, тетя Каролина и господин Майбаум дают мне в обрез. Но если тебе нельзя подождать до возвращения дедушки, почему ты не пойдешь к баронессе Арндтем и не займешь у ее друга, у этого самого господина Гелузича?

— У кого? Господи боже! Почему ты вспомнила вдруг Гелузича? Тебе что-нибудь говорили?..

— Говорили? Что? Что у него можно занять? Но, Польди, это же и ребенку ясно: из всякого дела он извлекает выгоду, и деньги у него есть. А дать взаймы дело выгодное, верно?

Польди посмотрел на нее долгим, испытующим взглядом. Первоначальное недоверие сменилось сомнением, а от сомнения он перешел к восхищению. С торжественно поднятой рюмкой подошел он к портрету прадедушки Рейтера и заявил:

— Если бы старик присутствовал здесь собственной персоной и мог бы тебя видеть и слышать, я думаю, он бы очень порадовался. За твое здоровье, Валли! — Польди поставил пустую рюмку, звякнул шпорами и церемонно поклонился. — Целую ваши ручки, милые дамы, я ухожу.

Валли удержала его:

— Подожди минутку! Проводи нас до университета. Нам на вечернюю лекцию.

— На вечернюю лекцию? Я даже не знал, что есть такие лекции. — Польди подергал себя за нос, словно для подкрепления своего недоверия. — Может быть, ты откроешь мне, милая Валли, что это за таинственные лекции?

— Только раньше признайся, для какой таинственной цели тебе так спешно понадобились деньги, милый Польди, — отпарировала она, — но я предлагаю прекратить эту игру в вопросы и больше не пикироваться. — Она повернулась к Адриенне. — А теперь идем! Ты готова? Ну, тогда марш-марш! — Одной рукой она обняла кузину, а другую предложила Польди. — Господин капитан?

Он снова звякнул шпорами и взял Валли под руку.

— С твоего разрешения… Ей-богу, Валли, ужасно жалко, что я не знал тебя раньше, когда служил лейтенантом у меченосцев.

— Боюсь, что в то время ты бы не получил удовольствия от знакомства со мной; должно быть, я была тогда еще в пеленках.

Галантный Польди изобразил на лице отчаяние.

— Да, так уж заведено на этом свете: никак нельзя получить одновременно молодую спаржу и свежую куропатку. Черт его знает, пардон, но в жизни — одни неприятности, — вздохнул он.

IX

На Марианской площади около массивного здания Клементинума девушки попрощались с Польди. Уже стемнело. Чувствовалось, что скоро выпадет снег. Свет газовых фонарей доходил только до среднего ряда окон бывшего иезуитского коллегиума; а выше барочный фасад сплошной черной глыбой врастал в небо.

Кузины переждали в воротах и, только когда силуэт капитана исчез на противоположном конце площади, пошли дальше.

Идти было не далеко. В Семинарском переулке Валли остановилась перед одним из домов с узким фасадом. Она быстро огляделась и, удостоверившись, что поблизости нет ни души, постучала условным коротким стуком три раза подряд в окно первого этажа. Изнутри ей ответили так же. Вскоре затем открылась дверь.

— Валли? — послышался женский голос о иностранным выговором.

Валли потянула кузину за собой в совершенно темный подъезд.

— Да, я и Адриенна, — прошептала она, — да где же ты, Маня? А, здесь. Постой, я запру дверь. Адриенна, — это Маня. Слушайте, дети мои, ведь это же замечательно — вы познакомились в темноте! По-моему, это так интересно… Ну как? Поздоровались?

— Как раз это мы и делаем, — услышала Адриенна женский голос у самого своего уха, — милости просим!

Левого виска Адриенны чуть коснулись чьи-то губы, она испуганно отстранилась. Но когда ей тут же захотелось исправить свое невольное движение, ответив поцелуем на поцелуй, она чмокнула пустое пространство.

— Господи, какая я неловкая, — вздохнула она, — но я у себя под носом ничего не вижу. Просто ослепла в потемках.

— Да, здесь это вполне возможно, — отозвалась полька, — нам, конечно, следовало зажечь свечку, но мы думали, вы придете до того, как запрут дверь на улицу.

— Мы тоже так думали, — сказала Валли, — но не вышло, сперва надо было отделаться от нашего провожатого.

— Ничего. Вы не последние. Мы ждем еще одного, новенького. Знаешь, Валли, он из тех, кто против анархии, кто за крепкую организацию. Посмотрим, можно ли обратить его в нашу веру. Но так или иначе, это все равно интересно.

— Ой, а я как раз сегодня очень спешу. Я должна сейчас же уйти, — очень важное дело.

— Что ты, Валли! Как же это без тебя читать отчет о судебном процессе?.. Ах, да ты ведь не знаешь, вчера получено письмо из Парижа, очень обстоятельное. Тебе необходимо остаться.

— Очень жаль, но…

— Ах, Валли, неужели твое дело важнее?

— К сожалению, да, Маня, а то бы я его отложила. Может быть, я потом вернусь. Обещаю вернуться.

Но тут открылась дверь. Мерцающее пламя свечи легло на пол. В четырехугольнике низкого входа в квартиру вырисовался силуэт мужчины.

— Где вы застряли? — окликнул он их вполголоса. — Ты же знаешь, Маня, chère, что здесь каждое слово на всю лестницу слышно! — Он говорил с тем же иностранным произношением, что и Маня. Спустившись на несколько ступенек, он поздоровался с обеими девушками. — А, Валли, привет! Это твоя кузина Адриенна, привет! — Он протянул Адриенне руку; рука была удивительно мягкая, как у ребенка. — Я — Саша. Мы называем друг друга по имени. Валли вам, должно быть, уже говорила. Так проще, а кроме того, так у нас полагается. Но, прошу вас, пойдемте отсюда. Пожалуйста, потише! Валли, показывай дорогу!

Валли взяла Адриенну за руку и подтолкнула ее вперед.

— Он очень педантичен по части конспирации, но, понимаешь, он уже два раза сидел в тюрьме. Ужасно у него беспокойная жизнь; другой бы на его месте сошел с ума. А посмотри на него — воплощенное спокойствие.


Они вошли в квартиру: в большую пустую кухню, слабо освещенную открытым газовым пламенем. Теперь Адриенна увидела лица своих новых знакомых. Ее поразило, как они похожи: у обоих ввалившиеся щеки, тонкие губы, черные стриженые волосы, синяки под глазами, — но синяки, возможно, просто результат освещения.

Адриенна не успела оглядеться как следует, — Валли уже подтолкнула ее вперед. Они прошли через полутемный, заставленный всяким хламом коридор в светлую комнату; здесь царил невообразимый хаос, впечатление получалось такое, будто в нее вывернули содержимое ящика со всяким скарбом. Ни один предмет не стоял там, где положено. Все было в художественном беспорядке. Повсюду, на столах и стульях, валялись книги и бумаги, они торчали из переполненных чемоданов, кучей были свалены в углу. На полу и столе был просыпан табачный пепел. На рояле стояли миски и тарелки с остатками еды. На оленьих рогах висели шляпы, халаты, белье. В тазу среди грязных воротничков плавала увядшая роза. К длинному столу, на котором, кроме лампы, горело несколько свечей, воткнутых в бутылки из-под пива, взамен стульев были приставлены две складные кровати.

При входе гостей двое мужчин — приземистый старик с густой окладистой бородой и другой, помоложе, невероятно истощенный — поднялись с одной из кроватей и, как добрые знакомые, кивнули Валли. Она тоже кивнула и представила им Адриенну.

— Это моя кузина, Адриенна, она еще не бывала на таких собраниях… а это товарищи — Ян Большой и Ян Маленький, или Бородатый.

Бородач ласково улыбнулся Адриенне.

— Добро пожаловать к нам, — сказал он поразительно высоким и нежным голосом, — каждому когда-нибудь приходится начинать в первый раз. Я тоже так начинал. Правда, очень давно, теперь даже не верится. — Он задумался и уставился в свою косматую бороду, словно ища в ней воспоминания о той давно ушедшей поре.

Адриенна стояла, не зная, куда себя деть. Ей было не по себе. «Вот такое, должно быть, бывает состояние, если вдруг на улице потеряешь панталоны». Ища помощи, она оглянулась на Валли, но та была поглощена разговором вполголоса с поляками.

Бородач посмотрел на Адриенну и опять улыбнулся.

— Вот познакомитесь с нами и узнаете, сколько времени прошло с тех пор, как начинал старик Аска. Меня еще и Аской зовут. Это мое nom de guerre. Вы знаете, что это такое?

— Да, — робко ответила Адриенна, — это прозвище.

— Правильно. Иногда его дают противники.

— Так, кажется, было с гезами?

— Браво! Отлично! — Старик потер руки. — Вначале Аска было насмешливым прозвищем, как и гезы. Знаете, что означает Аска? Нет. Да и откуда вам знать! Аска значит: анисовая, сливовица, кюмель, абсент — все, что мне приходилось пить с дровосеками в лесничестве в Рудных горах, когда мы распространяли среди них «Черное знамя». Нас было двое — Кавка с деревянной ногой и я. Мы вдвоем всю работу делали: писали статьи, верстали, печатали и продавали газету. Полиция преследовала нас по пятам, но мы бегали быстрей ее, хоть Кавка и был на деревяшке. И так до самой его смерти. Он, бедняга, отравился грибами и умер в больнице Милосердных братьев{34}, но, само собой, без покаяния и всей прочей чепухи. — Он замолчал и запихнул в рот конец бороды.

Адриенна сжала виски ладонями. Да тут с ума сойдешь. Что Валли нашла в этих людях? О чем она все время шепчется со своими поляками? Может, это секреты, которые ей, Адриенне, не полагается знать? Но тут Валли повысила голос, и Адриенна услышала, о чем они говорят.

— Не могу, — заявила Валли. — Не могу, и все. Остаться я не могу. Но я уже сказала, что потом вернусь.

Адриенна, и не глядя на кузину, знала, что та и не подумает сдержать свое слово.

— Просто неслыханно, — прошептала Адриенна, она почувствовала, что при мысли остаться одной в этой компании у нее сжимается сердце. Но она не собиралась удерживать Валли, хотя решительно не понимала, что та нашла в художнике Хохштедтере. Он мог до смерти заговорить человека, разглагольствуя о беспредметной живописи. Подозревает ли Саша, что Валли идет на свидание с художником?

Нет, Саша ничего не подозревает, а то бы он иначе реагировал на слова Валли.

— Потом… Потом!.. — воскликнул он; весь его вид говорил, как раздражает его дискуссия на такую прозаическую тему — уйти или остаться Валли. — Не можем же мы отложить чтение на потом, особенно если придет новенький!

Валли пожала плечами.

— Неужели мое присутствие так обязательно? Ну хорошо. Я могу, прежде чем уйти, быстро пробежать письмо. Давай его сюда!

Она хотела взять у Саши письмо, но он отступил назад.

— Нет, письма я из рук не выпущу. Можешь считать, что с моей стороны это экзальтация или как там тебе угодно, но для меня Риретино письмо — святыня.

— Хорошо, тогда прочитай вслух, если оно действительно имеет такое важное значение, остальные спокойно могут прослушать его дважды.

Маня, которая уже раньше явно нервничала и едва сдерживала нетерпение, остановила ее:

— Валли, ну разве так можно! Ты же знаешь, что Саша при всем своем презрении к проявлению буржуазных сентиментов в таких вещах очень чувствителен…

— Оставь, Маня, chère, — прервал ее Саша. — Личные чувства должны отступить на второй план. Кроме того, может, это и на самом деле неплохо, два раза послушать Рирету.

Довольно замысловатым движением головы он отбросил волосы со лба, постучал, словно дирижер, длинным мундштуком по столу и начал читать торжественным тоном. Подлинное волнение, от которого дрожал его голос, передалось слушателям, несмотря на всю театральность чтения.

Саша читал:

— «Париж, пятнадцатого февраля тысяча девятьсот тринадцатого года. Саша, Маня, дорогие мои, я еще вся под впечатлением событий последних дней. Никогда не забыть мне часы, проведенные в зале суда на местах для публики, не забыть атмосферу процесса, который войдет в историю. С чего начать, на чем остановиться? Из газет вам известен ход судебного разбирательства. Известен и приговор. Но даже самые объективные репортеры свалили в одну кучу всех обвиняемых и в лучшем случае увидели в них только «трагических налетчиков», — какое отвратительное, ставшее здесь модным слово! Никто не понял, что обвиняемые — люди двух совершенно разных категорий: одни предстали перед судом из-за своих дел, другие — из-за своих убеждений. Дьёдонне, скажем, так же ни в чем не виновен, как и мы с Ретифом, ведь нас вначале тоже арестовали и на весь мир ославили как бандитов — за устройство взрывов и ограбление касс. Даже суд не решился без долгих разговоров вынести приговор Дьёдонне, как всем прочим. Но ему все же вынесли смертный приговор, хотя он поднял на общество только одно оружие — свою веру в абсолютную анархию. Той же верой горели сердца Суди, Монье и Кальмена, правда, пламя этой веры было недостаточно стойким, чтобы разочарование в современном состоянии общества могло перейти в ту революционную силу, которая вдохновляла наших великих учителей. Все кончилось ужасной вспышкой, и в борьбе с ненавистным режимом были пущены в ход все средства, даже убийство и ограбление, как это имело место при нападении на банковского артельщика на улице Орденер. Чтобы вы получили представление о духе, которым были воодушевлены, или, лучше сказать, одержимы, обвиняемые, я присоединяю к письму несколько записей, сделанных мною в зале суда. — Третий день слушания дела. Кончается допрос Дьёдонне. Он бледен, но непоколебим и спокоен. Раньше чем сесть, он делает последнее заявление: «Я рабочий и честным трудом зарабатывал свой хлеб. Через жену я познакомился с анархистами и примкнул к тем, кто лелеял одно пламенное желание: основать общество, в котором все свободны и равноправны, все могут развиваться и пользоваться благами жизни». После Дьёдонне вызывают Кальмена. Даже в этой мрачной обстановке он оправдывает свое прозвище «Розовощекий младенец». У него лицо озорного мальчишки, однако с его пухлых детских уст могут сорваться горькие, циничные слова. П р е д с е д а т е л ь. Ваше имя? К а л ь м е н. Оно вам известно. П р е д с е д а т е л ь. Известно, но я обязан задать вам этот вопрос. К а л ь м е н. Обязаны? В таком случае — мое имя Кальмен. П р е д с е д а т е л ь. Бы родились в Брюсселе, вам двадцать четыре года, вы работали в писчебумажном магазине, были на хорошем счету, как человек серьезный, работящий, развитой. Правильно? К а л ь м е н. Все в точности. П р е д с е д а т е л ь. Восемнадцати лет вы стали анархистом? К а л ь м е н. Господин председатель, вчера вы заявили, что это не политический процесс, однако вы все время сворачиваете на политику. П р е д с е д а т е л ь. Отвечайте на заданный вам вопрос! К а л ь м е н. Отвечать на этот вопрос отказываюсь. П р е д с е д а т е л ь. Вы сказали служащему полиции, который сопровождал вас к следователю, что его голова стоит самое большее семь сантимов, а ваша сто тысяч франков. Без сомнения, вы намекали на премию, назначенную за поимку того, кто убил банковского артельщика на улице Орденер? К а л ь м е н. Я пошутил. Хотите, я для примера расскажу вам другую мою шутку? Я предложил следователю обвинить меня заодно и в убийстве Карла Великого. П р е д с е д а т е л ь. Хорошо. Вы кончили свои фривольные шуточки? К а л ь м е н. Господин председатель, что бы вы сказали, если бы публичных женщин волновала нравственность их клиентов? Мне кажется, говорить о фривольных шуточках имеем право только мы. Нас судят представители общества, которое не позволяет нам жить согласно законам Жан-Жака Руссо. Или вы полагаете, что я предпочитаю револьвер ландышам и что трагический фарс, который разыгрывается здесь, в зале суда, мне гораздо больше по душе, чем комедии Мольера? — Его слова вызывают волнение в зале…»

Саша прервал чтение. Валли и полька в один голос спросили:

— Что ты?

— Тише! — Саша показал на окно. С улицы три раза подряд коротко постучали.

— Новенький! — воскликнула Маня. — Ведь надо же так не вовремя!.. — Она положила руки Саше на лоб. — Надо же было ему прийти и прервать тебя, когда ты так взволнован!

— Прежде всего сохраняй спокойствие, Маня, chère, — возразил он, взял Манины руки в свои и посмотрел ей в самые глаза.

Валли встала.

— Дети мои, не мешало бы его впустить, как по-вашему? Пойдем, Маня. Открой ему. Мне надо бежать. Пойдем, оторвись от Саши! — Она подхватила Маню и убежала.

Маня опомнилась только на кухне.

— Валли, куда ты?

— Ты же видишь, я хочу, чтобы ты меня выпустила. — Она потянула ее за собой.

Полька воспротивилась:

— Ты, Валли, какая-то… даже не придумаю, как сказать…

— Знаю, знаю, Маня, я сумасшедшая. Только если бы я не вмешалась, вы бы оба так и сидели, вылупив друг на друга глаза, а человек на улице, чего доброго, отморозил бы себе нос. Кто он? Надеюсь, не такое пугало, как Аска?

— Валли, ты просто ужас какая!

— Да, ужас какая, противная, бессердечная — согласна на любые эпитеты. Но только это можно и потом. А сейчас мне хотелось бы услышать что-нибудь о новеньком, чтобы иметь какое-то представление, когда я вернусь.

Маня, вздохнув, покорилась своей участи.

— Его фамилия Прокоп, он наборщик и член социалистического кружка молодежи. Этих сведений тебе достаточно?

— Нет, дорогая, мне хотелось бы знать побольше. Внешность интересная?

— Господи, какие у тебя требования! Я сама его почти не знаю. А потом я затрудняюсь… Он работает в типографии твоего деда. Это все, что я знаю.

— Вот это уже кое-что. Это так интересно, что я изменяю свое намерение.

— Так ты не уйдешь?

В ее вопросе звучала такая надежда, что Валли на мгновение заколебалась, сказать или нет то, что вертелось у нее на языке, но она не смогла удержаться от желания произвести впечатление, поразить своим ответом.

— Не уйду? — крикнула она уже в дверях. — Что ты! Но теперь я и вправду вернусь, даже несмотря на то, что я это торжественно обещала.

X

Она быстро шагала, а потом даже припустилась бегом по узким улочкам Старого Места к Тынской церкви и на ходу думала: зачем, собственно, она условилась о встрече? Что ждет от нее? Что сулит ей свидание с художником Раулем Хохштедтером?

Когда он сегодня днем так, между прочим, предложил погулять как-нибудь вместе при луне, она сразу согласилась:

— Прекрасно. Когда же мы встретимся? Сегодня?

— Сегодня не полнолуние, — возразил растерявшийся Хохштедтер.

Валли вспомнила выражение его лица в ту минуту — замешательство, недоверие, вожделение, отразившиеся на нем, и снова рассмеялась. Ей уже тогда стало ясно, что Рауль Хохштедтер пустое место. И все же она не прекратила игры:

— Ну и что же? Луна тут не самое главное.

— Что?.. Как же так?.. Ха-ха-ха, весьма тонкое замечание! Или ты думаешь?..

— Что я думаю?

— Валли, если бы я не знал, что имею дело с барышней из хорошего дома — как ты полагаешь, что бы я подумал?

— Уверена, не то, что следует, дорогой. — И Валли переменила тему разговора.

О прогулке при луне больше не было речи, и, только уже прощаясь, Хохштедтер спросил:

— Итак, когда мы снова встретимся? Сегодня вечером?

А Валли дерзко вскинула на него свои зеленые глаза.

— Ты, верно, забыл, что барышне из хорошего дома нельзя прийти в десять вечера к Тынской церкви, к боковому входу с Малой Тынской.

Почему она так ответила? Почему спешила сейчас к Тынской церкви? Почему связалась с Хохштедтером?

С чисто рейтеровским вкусом к самоиронии она решила: «Из научного интереса, иначе говоря — из любопытства».

И действительно, Валли шла сейчас на свидание с Хохштедтером из любопытства. Совершенно так же, как из любопытства познакомилась она с поляками и их друзьями; совершенно так же, как ее отец из любопытства гонял по всему свету и кончил жизнь, испытывая автомобиль, тогда еще бывший новинкой. «Но такой трагический конец вовсе не обязателен, — утешила себя Валли, — а тем более с Раулем Хохштедтером».

Она подумала, как весело и в то же время как безумно волнующе будет ошарашить Хохштедтера вопросом, не желает ли он написать ее портрет ну… хотя бы сегодня вечером?

Она представила себе его хриплый от волнения голос, его вопрос, как она себе это представляет, и свой ответ самым невинным тоном: «Ах, очень просто, в накинутой на плечи шали, а можно и без нее».

Ей вдруг вспомнилась витрина писчебумажного магазина напротив ее гимназии. Они с подругами часто стояли перед этой витриной, делая вид, будто рассматривают печатки и альбомы для стихов, но мысли их, конечно, занимала художественная репродукция в дальнем правом углу витрины. Под ней была подпись «Похищение женщин в горах Черногории, или Преступление турецких кавалеристов». У турок в красных фесках были зверские лица; за широкими кушаками торчали ятаганы. Они хватали за ноги и груди женщин, платья которых услужливо вздымались вверх. Картина волновала воображение. Валли еще помнила физическое ощущение томительной слабости в коленях, которое охватывало ее всякий раз, когда она глядела на эту картину, млея от сладостного страха и представляя себе, что и ее может когда-нибудь похитить такой вот турок. Ей казалось, что у нее сейчас обмякнут ноги.

И как раз то же ощущение было у нее и теперь, когда она представила себе, как она в один миг сбросит платье, если уже сегодня дойдет до этого.

Нет, она ничуть не собиралась уже сегодня дойти до этого, возможно, она вообще не дойдет до этого с Хохштедтером, а возможно, все-таки дойдет, и возможно, уже сегодня. Все зависит от обстоятельств. От настроения. От минуты.

Ей вспомнился один из афоризмов деда: «Экспромты придают жизни пряность». Она услышала этот афоризм несколько лет тому назад, в день своего рождения, когда Александр, нарушив планы тети Каролины, собиравшейся устроить в честь Валли скучное семейное торжество, экспромтом повел внучку в цирк. Странно, что она именно сейчас подумала об Александре! Но, собственно, это совсем не странно, а вполне понятно. Что он сейчас делает? Верно ли, что он уехал в Вену только по делам? Только чтобы повидать своего друга Зельмейера?

Ах, жизнь так непроницаема и чудесна, так таинственна и чудесна. А она, Валли, стоит только у ее порога.

Она остановилась на углу Малой Тынской улицы, чтоб немножко прихорошиться. Фланер в сером котелке и с тросточкой в руках оглянулся на нее, когда она вытащила из муфты зеркальце и при свете уличного фонаря напудрила нос. Валли быстро скорчила ему гримасу, но, когда он притронулся к котелку, сразу приняла вид недотроги. От удивления он вылупил на нее глаза и выронил тросточку. Споткнувшись на нее, он смутился и поспешил прочь. Валли громко расхохоталась ему вслед.

Теперь она подправила линию рта. Чтобы губы казались полней, соблазнительней, особенно верхняя, на которую, по мнению Валли, природа несколько поскупилась. «Барышня хоть куда, — решила Валли, любуясь на себя в зеркальце, — наивная и бойкая. Просто создана для того, чтобы ее похитили». Она задорно подмигнула своему отражению. В тот же миг у нее появилось неприятное ощущение, будто что-то ползет у нее по спине. Она быстро обернулась. Шагах в пяти от нее стоял Хохштедтер и закручивал кончики своих усов. Лицо его расплылось в самодовольной улыбке. Веселье Валли как рукой сняло. «И с ним я собиралась…» Она не додумала свою мысль до конца. Слюна во рту стала липкой. Даже то, что Хохштедтер тут, рядом, было ей неприятно, не говоря уже о прикосновении.

Он ничего не заметил.

— Вот ты и пришла! — Он взял ее под руку. — Идем, а то я совсем замерз. И ты тоже? Но мы скоро согреемся, хе-хе-хе!

В смешке, которым сопровождались эти слова, прозвучала нотка, переполнившая Валли отвращением. Она только смутно слышала, что он звал ее в свое ателье, где они приятно проведут время. Ее зеленые глаза потемнели и сузились.

Резким движением вырвала она руку и прошипела:

— К тебе в ателье? Сейчас? Ночью? Да ты что, спятил? Что ты воображаешь? С кем ты имеешь дело? Ах ты… ах ты… — Валли подыскивала особенно обидное слово. Наконец она нашла его. С таким видом, будто плюнула этим словом ему под ноги, она крикнула: — Ты имитация, ты подделка под турка, вот ты кто!

Она повернулась спиной к ничего не понимающему Хохштедтеру и убежала. Плечи ее вздрагивали сперва от рыданий, потом от смеха.

XI

Адриенна уже несколько раз порывалась уйти, но ее настойчиво уговаривали остаться до прихода Валли, и она осталась. Было уже без нескольких минут одиннадцать, и, если она еще засидится, родители могут вернуться из театра, а ее еще не будет дома. При непостоянстве характера Елены могло случиться, что ее вдруг обуяют материнские чувства и она захочет перед сном повидать дочь; если Адриенны не окажется на месте, она подымет весь дом, велит позвонить тете Каролине, — а тогда скажи прощай всем вечерним прогулкам. «Нет, дольше оставаться я уже не могу», — решила Адриенна. Она встала и надела пальто. Тут она заметила, что и новенький тоже собрался уходить.

— Уж не из-за меня ли вы поднялись? — недовольно спросила она. — Мне совсем недалеко. Только через Карлов мост перейти, меня провожать не надо.

— Честно говоря, я и не собирался вас провожать, — ответил Йозеф Прокоп, неестественно рассмеявшись. — Но до Карлова моста нам по пути. — Он снова рассмеялся, теперь уже не так деланно. — Нет, я собрался уходить не из-за вас. Я завтра в утренней смене, мне в пять часов вставать. — В голосе его прозвучала вызывающая нотка. — Да, рабочему человеку нельзя до поздней ночи рассуждать о пролетариате и всем прочем, как, видно, принято у вас, господа.

Саша хотел что-то возразить, но Аска удержал его.

— Брось, это мое дело. — Он обратился к Йозефу. — Нечего тебе задаваться, мальчишка. Если уж говорить, кто из нас настоящий пролетарий, то старик Аска всем несколько очков вперед даст. По-моему, это ясно. — Он стал перед самым носом Йозефа и задрал подбородок с пышной окладистой бородой.

Йозеф не полез в карман за ответом:

— Да, если считать, что все дело в наружности, тогда ты с такой бородищей за второго Карла Маркса сойдешь.

— Что? — крикнул Аска и с преувеличенным ужасом поднял обе руки. — За Карла Маркса? Да в своем ли ты уме? У меня борода, как у Маркса? А, каково? Это бакунинская борода, понял?

Окружающие расхохотались и заговорили все разом. Только Адриенна, до которой не дошло, чему все так обрадовались, молчала и думала об одном: как бы поскорее удрать.

Прокоп и Аска начали спорить о Карле Марксе и Бакунине. Адриенна попыталась было уследить за ходом их мыслей, но не могла; она чувствовала себя девочкой, присутствующей при умном разговоре старших. Отдельные слова, даже целые фразы она понимала, но смысл спора до нее не доходил.

Уже не в первый раз за сегодняшний вечер она чувствовала, что голова идет у нее кругом. «Куда я попала? — задавала она себе вопрос. — Ведь это же люди из какого-то другого, чуждого мне мира!» Она дернула Маню за рукав и попросила вполголоса, но тоном, не допускающим дальнейших уговоров:

— Пожалуйста, выпусти меня!

Адриенна надеялась, что в пылу спора Йозеф позабудет о своем намерении уйти. Но, заметив, что Маня с Адриенной вышли из комнаты, он прервал свои рассуждения и последовал за ними.

В подъезде по-прежнему не было света, но на этот раз Адриенна обрадовалась темноте. Она не стала ждать, пока полька на прощанье поцелует ее, она первая обняла Маню.

— До свидания, Маня.

— До свидания, Адриенна! Теперь ты знаешь наш адрес. Мы тебе всегда рады. И вам также, товарищ Прокоп… вы разрешите так вас называть?

— Конечно, конечно. — Йозеф так торопливо шмыгнул в приоткрытую дверь, что, поскользнувшись, споткнулся. Пытаясь твердо стать на ноги, он задел Адриенну. — Извините, пожалуйста, здесь так скользко, настоящий каток! — пробормотал он. — Должно быть, подморозило, как вы думаете?

— Как будто да.

— Конечно, подморозило. Сейчас гораздо холоднее, чем было днем. Посмотрите, все лужи замерзли.

— Да. — Адриенна не могла придумать ни как продолжить разговор, ни как закончить его. Не зная, что сказать, она неожиданно предложила: — Хотите пробежимся?

Он с удивлением покосился на нее.

— Пожалуйста.

И они побежали. В пустом переулке их шаги отдавались необыкновенно гулко. «Что за безумие так бежать, — подумала Адриенна, — а он до смешного серьезно отнесся к моему предложению!»

Вдруг Йозеф остановился.

— Выдохлись? — насмешливо спросила Адриенна.

— Я бежать не устану. И если вы хотите…

— Нет, нет!

Адриенна топнула ногой. С первого же взгляда на этого юношу, который вряд ли был многим старше нее и, однако, с такой уверенностью толковал о вещах, недоступных ее пониманию, в нее вселился дух противоречия. Ясно, в его глазах она избалованная девчонка, ей не перечат, только бы она не капризничала.

— Не такая уж я взбалмошная, как вы думаете. И вообще все вы противные, заносчивые. Все: Саша, и Маня, и Аска, а уж вы больше всех. Но на меня это впечатления не производит. Так и знайте. Никакого впечатления. Прощайте!

Адриенна быстро пошла вперед; Йозеф был озадачен.

— Фрейлейн, фрейлейн, подождите! — вдруг крикнул он и побежал за ней. Она притворилась, что не слышит. — Фрейлейн, бросьте эти глупости!

Адриенна обернулась и метнула на него гневный взгляд. Краска залила ей все лицо, так что почти не стало видно веснушек.

— Я не позволю…

Голос ее прервался. Йозеф воспользовался этим.

— Постойте, фрейлейн, раньше выслушайте. Сейчас я вам объясню. Я ведь не знал, что вы не принадлежите к компании этих кривляк.

— Я ни к кому не принадлежу.

Неужели он усмехнулся? Или это ей показалось. Нет, он сказал совсем серьезно.

— Не принадлежите ни к кому? Этим, фрейлейн, особенно гордиться нечего.

— Вас это, по-моему, нисколько не касается. Но почему мне нечего этим гордиться?

— Потому что… — Йозеф глубоко вздохнул, а потом быстро заговорил: — Потому что быть одиночкой нехорошо. Потому что только в единении с людьми одних с нами убеждений обретаем мы силу, необходимую для перестройки мира. Или вы, может быть, полагаете, что мир не надо перестроить? Мир, в котором — миллионы обездоленных, мир с его войнами и несправедливостями. Но что вы об этом знаете? Что вы можете знать, раз вы стоите в стороне? Раз вы хотите быть одиночкой?

Йозеф снял шапку. Его причесанные на пробор, тщательно приглаженные рыжеватые волосы растрепались и торчали на макушке. Адриенна подумала, что теперь он совсем не похож на учителя, скорей… Сперва она не решалась, но потом все же мысленно сравнила его с молодым пророком. Он затронул струну, которая уже давно вибрировала в ее душе. Ведь она не хотела быть одиночкой. Она искала выхода из одиночества, оно так угнетало ее дома!

— Да я вовсе не хочу. Но что я могу сделать? — дрожащим голосом произнесла она.

Лицо Прокопа просияло.

— Да это же очень просто. Приходите к нам. У нас кружок социалистической молодежи. Знаете, что это?.. Нет? Правильно, вы ведь ничего не знаете о наших идеях, и вообще… Но это дело поправимое.

— Вы думаете? — Голос ее все еще дрожал, но взгляд уже был доверчивый. — Вы правда так думаете?

— Ну конечно. Прежде всего вам надо засесть за чтение, серьезно засесть за чтение. За нужное чтение. Погодите, сейчас мы составим список того, что вам надо прочесть. Прежде всего, конечно, «Женщина и социализм» Августа Бебеля. Для женщин лучше всего начинать с этого.

— Да? — Адриенна с испугом и радостью отметила, что Йозеф говорит о женщинах, что он уже причисляет ее к ним, что он принимает ее всерьез. — А еще что?

— Потом — «Азбуку социализма», потом «Через сто лет» Беллами{35} и «Заработная плата, цена и прибыль» Карла Маркса. Пожалуй, этого пока и хватит. Ну, мне теперь налево. Я дам вам знать, где и когда соберется наш кружок; приходите. Договорились?

— Договорились.

— Значит, так! — Йозеф протянул ей руку.

Адриенна помялась.

— Я бы хотела вас спросить, если вы согласны задержаться еще на минутку. Вы сейчас так пренебрежительно отзывались о той компании, и мне эти люди тоже не очень… не знаю, как сказать, и я вовсе это не о поляках, а…

— А, вы, вероятно, имеете в виду Аску? Честный старик, но с его идеями далеко не уедешь. Устаревшие взгляды.

— Хорошо, а как же тогда известные анархисты? Что вы о них думаете? Я говорю не о тех, что напали в Париже на банковского артельщика, я имею в виду, например, того итальянца, что заколол императрицу Елизавету{36}. Или испанца, который бросил бомбу в барселонского кардинала. Это же выдающиеся личности, правда? Герои, готовые умереть во имя идеи… разве вы не того же мнения?

— Гм, конечно. Нет, я не считаю этих анархистов героями.

— Но разве они не доказали своими делами, что презирают смерть?

— Конечно, это они доказали. И, несомненно, действовали во имя идеи. Только — что изменится, если будет убит один кардинал? Ровно ничего. На его место придет другой. Или возьмите Лукени, который совершил покушение на императрицу. Разве он этим устранил Габсбургскую династию? Нет, нет, такие действия уничтожают самое большее отдельных представителей порочного общественного порядка, но не самый порядок. Мы же, заметьте это, хотим не только уничтожать, мы хотим и созидать новое. А на это анархистов никак не подвигнешь, их хватает только на то, чтобы разрушать, их идеи бесплодны. Какая польза шахтерам от того, что Суварин в «Жерминале» затопил шахту?.. Ах, да вы, верно, и «Жерминаль» не читали. Это роман Золя. Замечательная книга. Обязательно прочитайте… да, вот коммунары, те показали, что такое подлинное революционное мужество, и Луиза Мишель тоже, и немецкие товарищи, когда при Бисмарке вошел в силу закон о социалистах, и русские в девятьсот пятом году. — Йозеф замолчал, он заметил, что Адриенна не может уследить за его речью.

Она сконфуженно рассмеялась.

— Верно, я кажусь вам совсем дурочкой, но мне ни с чем таким не приходилось сталкиваться.

— Ничего. Вы быстро во всем разберетесь. Значит, до скорого свидания! Мне правда пора спать. — Он так сильно пожал Адриенне руку, что она чуть не вскрикнула от боли, но на душе у нее было радостно.

— До свидания! — крикнула она ему вдогонку. — Так я буду ждать от вас весточку.

Йозеф остановился. Вернулся обратно.

— Я ведь не знаю, как вас по фамилии и где вы живете?

— Да, мне пришлось бы долго ждать вашего приглашения.

— Не страшно. Мы бы, конечно, опять встретились. Это мне уже из нашего разговора ясно стало.

— Правда? — Адриенне трудно было не подать виду, какой гордостью переполнили ее слова Йозефа. — Но я думаю, будет лучше, если нам не придется слишком долго разыскивать друг друга. Меня зовут Адриенна Рейтер.

Йозеф насторожился.

— Рейтер? Странно.

— А что тут странного?

— Ничего. Только фамилия владельцев типографии «Тагесанцейгера», где я работаю, тоже Рейтер.

— Как? Вы работаете в нашей типографии? — в свою очередь, удивилась Адриенна. — Алекс Рейтер мой дедушка. — Она заметила, что Йозеф помрачнел. Ее это обидело. Если Йозеф такой, если он не хочет иметь с ней дело только потому, что она внучка его работодателя, тогда пожалуйста, она плакать не будет.

Но Йозеф уже догадался, что творилось в ее душе.

— Вы, должно быть, подумали, что я струсил? Или уже не доверяю вам? Ничего подобного! Просто я был удивлен. В конце концов не каждый день случается завербовать кого-нибудь из семьи своего хозяина в кружок социалистической молодежи. Но захотите вы примкнуть к нам или нет — это ваше личное дело. Только ваше личное дело. — Он рассмеялся. — Ну так как? До свидания?

Адриенне пришлось подавить волнение, которое сжало ей горло. Только потом она утвердительно кивнула головой.

— Конечно. До свидания… в вашем кружке. — Ей хотелось, чтобы это прозвучало равнодушно, но губы ее дрожали и сердце тоже.

XII

— Нет, Ирена, ты это не серьезно! Нет, я не отпущу тебя. Ты должна остаться со мной! Должна, слышишь? Я просто не пущу тебя.

Александр быстро поставил на пол Иренину картонку для шляп и саквояж, которые он сперва взял, чтобы вынести их из комнаты. Словно грозный страж, решительно стал он на пороге и загородил дверь. В первые минуты горечь прощания ошеломила его, лишила воли, сейчас он стряхнул с себя оцепенение. Быстрым движением повернул Александр ключ и вынул его из замка.

— Нет, я не отпущу тебя, Ирена! Я не отдам тебя. — Хоть он и был очень взволнован, но до сих пор в какой-то мере владел собой, теперь же слова полились неудержимым потоком: — Почему ты хочешь вернуться к нелюбимому мужу? Ведь ты же сама говорила, что с ним жизнь не в жизнь и что никогда не испытывала ты такого счастья, как в эту ночь! Да, ты это говорила, говорила десять, сто раз, и несмотря на это… Я не понимаю тебя, Ирена. Почему ты хочешь загубить и свою и мою жизнь?.. Или… или, кроме него и меня, у тебя имеется еще кто-то? Да, конечно, так оно и есть! Так и есть! А я-то, дурак, поверил…

Сначала Ирена онемела, потрясенная такой неожиданной вспышкой. Все еще очень волнуясь, она постаралась его успокоить:

— Что ты, что ты, любимый мой!

— Не называй меня любимым! — В нем клокотала ревность, он стыдился этого чувства, старался не поддаться ему, и все же ревность взяла верх. — Если бы я действительно был твоим любимым, ты бы не ушла от меня. Нет, нет, ты была бы не в силах уйти. Теперь я вижу, для тебя это было просто игрой, развлечением, капризом… — Испугавшись своих слов, он вдруг замолчал, провел тыльной стороной руки по лбу, сделал несколько нерешительных шагов к Ирене; она стояла, опустив плечи, прислонясь головой к стене. — Милая, прости меня, я… я сам не понимаю, что со мной. Я обезумел. Слышишь? Все, что я сейчас наговорил, чистейший бред. При мысли, что я больше тебя не увижу, я лишился рассудка. — Он очень осторожно, почти с опаской обнял ее. — Скажи, что все это было дурным сном, что ты останешься со мной. Скажи, Ирена!

Она поцеловала Александра, мягко высвободилась из его объятий, удержала его руки в своих.

— Я не могу, Александр, не могу, мой милый. Другого нет. Это правда. И мужа я не люблю, верь мне! Но я должна вернуться к нему. Ты этого не поймешь, но это так, я должна. Ради его матери. Я выросла у нее в доме. Она всегда была так добра ко мне. Очень добра. Курт ее единственный сын. В нем вся ее жизнь. Она убеждена, что без меня он пропадет. Вот поэтому я и дала ей слово вернуться к нему. Я никогда не прощу себе, если с ней что-нибудь случится по моей вине, ведь Курт свихнется без моего присмотра… Неужели ты этого не понимаешь?

— Не совсем, родная. Твой муж — офицер?.. Да? Странно, я сразу так и подумал. Но скажи, а я помочь не могу? Если дело только… не пойми меня превратно, я бы никогда не предложил этого, если бы не думал… я хочу сказать, если все дело только в деньгах?..

— Нет, не только в деньгах. Ах, Александр, прошу тебя, не спрашивай… нет, я вечно буду упрекать себя, я не смогу жить и радоваться жизни, если… нет, нет, нет, ты, любимый мой, помочь не можешь. Я должна вернуться к нему. И потому… Ах, Александр, ты же сам сказал, что не хочешь больше трагедий. Вчера было так хорошо. Разве этого не достаточно? Погоди, я дам тебе что-то на память! — Она выпустила его руки, и, порывшись в несессере, достала тоненькую золотую цепочку с голубым сердечком. — Это моя первая драгоценность. Поэтому она мне особенно дорога. И поэтому, и еще из-за цвета. Ультрамарин, ведь это — заморский, какое чудесное слово, правда? Пусть с этого дня ультрамарин будет нашим цветом! Пусть, когда один из нас увидит что-нибудь такого цвета, пусть он подумает: это привет от моего друга. Да?.. Ах, Александр, не делай такие печальные глаза, любимый мой, мне ведь тоже нелегко.

XIII

Было около одиннадцати утра. Солнце стояло уже довольно высоко над башнями венской Вотивкирхе{37}. Оно золотило темно-серые и ярко-желтые фасады старинных бюргерских домов на Шварцшпаниерштрассе, среди которых роскошный особняк Зельмейера выделялся, пожалуй, только модернизированными окнами второго этажа.

Спальня и будуар фрау Зельмейер были выдержаны в ультрасовременном, так называемом лабораторном, стиле — раздвижные, необычно широкие окна, преобладание стекла и никеля, что свидетельствовало о вкусах хозяйки, следившей за капризами моды.

Фрау Серафина Зельмейер — пятидесятилетняя дама, хрупкая, остроносенькая, с густым слоем пудры «загар» на лице и иссиня-черными волосами, остриженными под пажа, — напоминала какую-то экзотическую птицу, сходство с которой ей придавали также резкие, быстрые движения. Она уже проделала утреннюю гимнастику, взяла ванну и, снова лежа в постели, кушала завтрак.

Без всякого удовольствия, медленно грызя тосты из докторского хлеба и запивая их горьким черным кофе (это совсем не вкусно, но, господи боже, чего не сделаешь ради сохранения девичьей талии!), фрау Серафина вела оживленный телефонный разговор с графиней Ранкенштейн, состоявшей, как и Серафина, членом женского комитета при недавно созданном Австрийском союзе любителей воздухоплавания.

— Но, милая, дорогая моя, не стоит огорчаться, что вы вчера не могли быть… — щебетала фрау Зельмейер тоненьким птичьим голоском. — Скажу вам по секрету: все было all right…[21] Что? Но, дорогая моя, как можно!.. Нет, нет. Только господина Рейтера, того, что из Праги, с которым вы хотели поговорить о Союзе… Да, и даже не прислал извинения, каково?.. А я еще пригласила профессора Гольдштюкера… Гольдштюкера, теософа, он тоже приехал по каким-то пражским делам… Нет, тут я должна взять господина Рейтера под свою защиту, нет, он совсем не провинциал, наоборот, но от друзей моего мужа всего можно ждать… Перевоспитать? От этой мысли я давно отказалась. Кроме того, entre nous[22], мещанский счастливый брак — это не для меня… Нет, развод, по-моему, тоже мещанство, развестись всякий может… Как могла вам прийти такая мысль, дорогая? Это чисто деловые отношения: ротмистр Каспрович феноменально искусный пилот, вы сами знаете, а я того мнения, что в подобных случаях надо оказать поддержку… Да что вы! Ни капельки! Я, как говорят англичане, good sport[23], а на вас, дорогая, я уж никак не могу обижаться… Как, уже так поздно?.. Да, мне надо было бы уйти еще до ленча… Нет, к пилотам это никакого отношения не имеет… В «Сецессион»…{38} Просмотреть список приглашений на вернисаж Турновского… Картины Турновского темперой вам не нравятся? Мне тоже. Но о том, чтобы нравиться или не нравиться, у этих кубистов вообще не может быть… Что?.. Нет, это просто своего рода душевный массаж… Да, да, я еще раз позвоню вам… По-моему, Зельмейер тут… Нет, внизу, я слышала, как он подъехал. Ну, так до вечера… Спасибо. Спасибо, дорогая, до свидания!

С этими словами фрау Зельмейер соскочила с кровати и подбежала к окну. Она не ошиблась. У дома остановилась элегантная карета, запряженная парой буланых; из кареты как раз выходил тучный господин. Он, улыбаясь, посмотрел на окно, снял серый котелок и жестом показал жене, что сейчас подымется к ней.


Через пять минут он был у нее. Она тем временем прошла в туалетную, чтобы одеться для выхода в город, поэтому супруги и поздоровались, и весь последующий разговор вели через полуоткрытую дверь.

— Может быть, сейчас не стоит перемывать косточки графине, душа моя? — с некоторым лукавством спросил Зельмейер, когда жена начала обстоятельно излагать только что имевший место телефонный разговор. — Дело в том, что я еду на биржу и хотел бы поспеть туда до заключительных курсов.

— А кто тебя держит, разреши спросить? — отпарировала супруга. — Во всяком случае, не я. Зачем ты вообще подымался сюда?

— Чтоб сообщить несколько новостей, которые могут тебя заинтересовать!

— Как это с твоей стороны любезно! Но я предполагаю, что ты пришел не только из альтруистических побуждений, верно?

— Ты просто ясновидящая, ангел мой! Верно. Заодно я хотел сообщить, что сегодня вечером у нас будет Александр.

— Что ты говоришь! Значит, он все-таки нашелся! Тебе, может быть, также известно, почему твой Александр вчера даже не дал себе труда известить нас?

— Тут я, к сожалению, ничего не могу сказать. В телеграмме, которую я получил, он тысячу раз извиняется и сообщает, что готов искупить свой грех и явится сегодня к ужину с повинной.

— Ах, как мило! What a nerve[24], как сказали бы в Англии. А где он шатался вчера? Что он не упал с поезда, теперь как будто выяснено точно. Должно быть, он встретил какую-нибудь мамзель, из тех, что гоняются за солидными господами.

— Но, Серафина…

— Нечего, нечего, будто я не знаю твоего друга Рейтера!

— Гм, все возможно, мне тоже показалось, будто в его телеграмме что-то не то. Она послана с Южного вокзала, а из Праги, как известно, приезжают с Северного. Неувязка с телеграммой, конечно, пикантна… Но, к своему ужасу, я вижу, что задержался здесь дольше, чем предполагал. Заключительные курсы уже успеют вывесить. Прощай, mon amour…[25] Ой, новости-то, которые, я припас для тебя, уже вылетели у меня из головы.

— Вот ты всегда так!

— Всегда? Ну что ты! Господи, я в самом деле пропущу заключительные курсы.

— Только по собственной вине, дорогой мой. Ты бы уже давно мог выложить свои новости. Во всяком случае, я надеюсь, что они касаются кредита на постройку нового аэроплана ротмистра Каспровича?

— Очень сожалею, но я имел в виду другое, тоже «дефицитное» предприятие. Твой сын благополучно прибыл в Нью-Йорк. Это бы еще ничего. Но, к сожалению, в первый же день по приезде он ухитрился занять у нашего нью-йоркского представителя «Моррисона и К°» вдвое больше, чем ему выдается в месяц… В данном случае, как мне кажется, теория наследственности блестяще себя оправдала… Но считай, что я ничего не сказал. Целую ручку! До вечера, mon amour!

XIV

Переживая горечь прощания, Александр снова впал в апатию, в полузабытье, потерял волю.

Будто во сне, ехал он с Иреной в город на Южный вокзал. С Иреной и все же без нее, — уже одно то, что они ехали к поезду, который должен был увезти Ирену, делало ее бесконечно далекой.

Будто во сне, слышал он, как замерли прощальные слова: «Прощай, Александр, прощай, любимый мой!» — будто во сне, смотрел, как уходит поезд, как рассеивается тянущаяся за ним полоса дыма.

Будто во сне, пошел он тут же на вокзале в почтовое отделение, послал телеграмму Зельмейеру. С огромным напряжением сочинил он беззаботно-шутливый текст и, совсем обессилев, опустил голову на руки и оперся о конторку. Рядом у окошка, где выдавалась корреспонденция до востребования, кто-то спросил, нет ли писем на имя адресата под шифром «Опернбаль тринадцать». Мужской, нарочито молодцеватый голос. Александр раз уже слышал этот голос, но где? Когда?

Через минуту, подняв голову, он увидел высокого, широкоплечего господина в элегантном зимнем пальто и цилиндре, отходившего от соседнего окошечка; в руке у него было письмо в лиловом конверте. При ходьбе он время от времени точно от чего-то отбрыкивался левой ногой, и это странное движение запечатлелось в мозгу Александра.

У выхода из вокзала Александр вдруг опять увидел господина в цилиндре, на этот раз в обществе девически хрупкого юноши богемного вида, одетого весьма экстравагантно. Оживленно жестикулируя, шагали они взад и вперед, потом остановились в нескольких шагах от Александра. Господин в цилиндре вскрыл лиловый конверт, вынул из него несколько банкнотов и протянул собеседнику. Тот небрежно сунул деньги в карман, с деловитой улыбкой пожал господину в цилиндре руку. Александр слышал, как он сказал: «Нет, сегодня ничего не выйдет. И завтра вечером я тоже не могу. Возможно, я еще дам тебе знать. Прощай!» Он кокетливо приподнял широкополую шляпу и ушел, вихляя бедрами. Господин в цилиндре, как зачарованный, смотрел ему вслед. Плечи его опустились, казалось, его поддерживает только зимнее пальто, а то он совсем бы сник, — весь его вид говорил, как он подавлен, как покинут. И опять он брыкнул левой ногой. Где Александр видел его раньше? Но незнакомец уже подозвал фиакр и уехал.

Александр еще немного помедлил, потом перешел довольно безлюдную привокзальную площадь и очутился в Швейцарском саду. По дорожкам, среди клумб и кустов, окутанных первой, еще робкой зеленой дымкой, прохаживались няни с детскими колясочками. Пенсионеры кормили скворцов. Нежно прижавшись друг к другу, прошла влюбленная парочка, женщина смеялась воркующим смехом. При мысли о своем одиночестве Александр почувствовал озноб. Он поспешил из сада на недавно устроенную стоянку таксомоторов.

— В загородную гостиницу «Каленберг»! — быстро крикнул он шоферу, словно боясь, что может раздумать.

«Только для того, чтобы подышать чистым воздухом, — мысленно оправдывался он сам перед собой, — должен же я как-нибудь убить время до вечера. — Он почувствовал, что краска стыда за такую неискренность заливает ему лицо, и попробовал отделаться от смущения шуткой: — Ей-богу, я веду себя, как влюбленный гимназист. Но разве в этом дело?»

Ряды домов по обе стороны улицы кончились. Таксомотор ехал уже по окраине. Скромным садикам и полосам пахотной земли пришлось потесниться и дать место участкам, отведенным под стройку, и огромным кучам щебня. Вдоль улицы тянулись сугробы грязного снега. На поверхности большой лужи переливалось всеми цветами нефтяное пятно, словно там утонула радуга. Перед глазами Александра вдруг встал номер с альковом в загородной гостинице. Тяжелой волной нахлынула на него тоска, всегда одолевающая нас в тех местах, где незадолго до того мы вдвоем наслаждались счастьем, а теперь возвращаемся туда в одиночестве.

Александр схватил переговорную трубку:

— Шофер, остановитесь!

Таксомотор остановился, шофер бросил через плечо недоверчивый, сердитый взгляд. И опять Александр почувствовал, что у него горят щеки. Он достал записную книжку, полистал и дал шоферу новый адрес — в Лихтенштейнскую галерею.


Он долго смотрел на картины, не видя их. Потом сидел в кафе, жевал без всякого удовольствия бутерброд с ветчиной, чем-то запивал, листал разные газеты; бродил по узким улочкам, стоял под арками ворот, где водили хороводы ребятишки, два раза возвращался к витрине скорняка, где на лужайке из зеленой древесной шерсти сидели на задних лапках чучела хомяков. В их невидящих стеклянных глазах были та же скука и томление, что и в душе Александра. С трудом оторвался он от витрины. Уже темнело. Ряды окон матово поблескивали, словно потускневшее олово. Из домов тянуло запахом разогреваемой к ужину пищи. Александр остановил фиакр, поехал на Кернтнерштрассе в один из самых шикарных цветочных магазинов, чтобы купить десяток хризантем для фрау Зельмейер.

— Могу вам предложить что-то особенное, — сказала приказчица, — последняя парижская новость: bleu d’outremer. С шелковой лентой того же цвета получится замечательный букет. Разрешите составить?

Bleu d’outremer… Ультрамарин… Как тяжелым обручем сдавило ему грудь.

— Я не знаю, — нерешительно промолвил он.

Продавщица подумала, что угадала причину его колебанья, и стала горячо убеждать его:

— Это очень ходкий товар, совсем не экстравагантный. Мы продали много таких парижских букетов солидным покупателям.

Обруч, сдавивший Александру грудь, ослаб, от сердца отлегло. Он усмехнулся.

— Ну, если так, то заверните мне такой букет для солидных покупателей!

XV

— Вот и ты, Александр, наконец-то! — Зельмейер с живостью, которую трудно было ожидать при его тучности, побежал навстречу Александру и по давно установившейся привычке, здороваясь, сильно ущипнул его в плечо. — Дай на тебя посмотреть! Как ты выглядишь? Немножко сдал. Ну да все еще по-прежнему старый греховодник, так что же тогда удивляться… Серафина, — обратился он к жене, которая полулежала в изысканной позе на диванчике чиппендейль, — тебе презент — букет голубых хризантем, как раз под стать твоим фиалковым глазам. И, конечно, как всегда, очень экстравагантный!

— Экстравагантный? Что ты, помилуй! — возразил Александр. Он поцеловал фрау Зельмейер руку, отпустил два-три комплимента, приложил все старания казаться веселым, пытался шутить, но его все время не покидало чувство, что веселость ему сейчас так же не к лицу, как костюм с чужого плеча. Все же он продолжал разыгрывать раз взятую на себя роль. — Экстравагантный? Барышня в цветочном магазине категорически уверяла, что голубые хризантемы как раз покупают самые солидные люди. А меня она сразу зачислила в их категорию.

— Ну, ну, ну, такой ловелас — и вдруг солидный! — прощебетала фрау Зельмейер. Она поднялась и всунула в волосы хризантему. Потом мелкими шажками подбежала к столику с аперитивами. — Вермута или чего-нибудь, погреховнее? — Хихикая, она налила в бокал вино.

Александр чокнулся с супругами Зельмейер.

— Против ловеласа разрешу себе возразить, — заметил он. — Ловелас обязательно циник. А я прямая противоположность цинику. Я принадлежу к породе Дон-Кихотов.

— За твое здоровье, — прервал его речь Зельмейер и лукаво прищурился; в его взгляде был только легкий намек на насмешку, не больше. — Да, твое родство с благородным испанцем мы заметили, правда, Серафина? По тому, что телеграмма отправлена с Южного вокзала, мы предположили романтическое отклонение от прямого пути. — Лицо Зельмейера сияло, как новенькая монета. Он быстро опорожнил бокал.

— Да ну тебя, Людвиг, уж очень живая у тебя фантазия! Я был там по одному запутанному семейному делу, да к тому же еще совершенно безрезультатно. Ты ведь знаешь, у меня, куча родни не по крови, а по свойству, — когда у них что-нибудь не ладится, они всегда прибегают ко мне…

Зельмейер поднял обе руки над своей лысой головой.

— Уничтожен, беру свои слова назад! — Он хотел еще что-то прибавить, но тут вошел дворецкий и доложил, что Зельмейера спешно требуют к телефону.

— Не разговаривай слишком долго, Луи! — крикнула ему вдогонку жена. — Сейчас мы все будем в сборе. Фрау Ранкенштейн и ротмистр уже тут, я слышу их голоса… Господи, у этой дамы такой громовый хохот! Можно подумать, что смеется драгунский вахмистр!.. Вы, Александр, конечно, знаете, кто такая графиня Ульрика Ранкенштейн? Она вдова Ранкенштейна, прозванного «сумасбродом», того, что в бытность свою бригадным генералом в Боснии пригласил сербского наследника со свитой и допьяну напоил их сербской сливовицей, так что они все до одного валялись под столом. Графиня больше разбирается в военном деле, чем ее покойный супруг; она особенно интересуется аэронавтикой, которая в Австрии все еще на ролях Золушки, хотя у нас есть несколько замечательных пилотов: например, ротмистр Каспрович, с которым вы сейчас познакомитесь. Он pretty much on the boring side[26], возможно, он и не умеет рассуждать об аэронавтике, но в воздухе он настоящий бог… А, да вот и они!

Мощная мужеподобная дама с темным пушком на подбородке и с зобом, который выпирал из тугого воротничка на китовом усе, шумно вошла в комнату. За ней следовал худой, остроносый офицер в уланской форме.

«Рашпиль и лезвие бритвы» — таково было первое впечатление Александра.

Оно еще укрепилось, когда их познакомили: ротмистр согнулся в немом поклоне и тотчас же снова выпрямился, а Ульрика Ранкенштейн сразу забасила:

— Знаете, дорогая, во всей австро-венгерской армии я еще не встречала офицера, который был бы так же равнодушен к лошадям, как ротмистр. Просто невероятно. Его даже не смешат самые забавные лошадиные истории. И подумать только, что он кавалерист! Вот что значит вместо коня оседлать ветер, а, каково? Хо-хо-хо… А вы какого мнения, господин Рейтер? Во всяком случае, я надеюсь, что мы хоть чуточку заразим вас нашим горячим интересом к австрийскому воздушному флоту. Мы уже открыли отделения нашего Союза в двадцати семи городах и рассчитываем привлечь широкую публику, чему, конечно, будет очень способствовать наш карнавал пилотов, но все же нам нужна поддержка. Мы очень надеемся на прессу, и главным образом в Чехии. Как видите, я иду прямиком к цели. Как при лобовой атаке, хо-хо-хо! — пристегнуть кивера, сабли наголо и — в галоп!.. Ах, только сейчас вспомнила, что я о вас уже слышала… Ну конечно, от Марко Гелузича. Говорят, вы яростный пацифист и либерал, возможно, еще более непримиримый, чем наш дорогой Зельмейер. Да к тому же еще чехо- и сербофил, хо-хо-хо!

Тут графиню Ранкенштейн прервала фрау Серафина, которая уже несколько раз пыталась вставить свое слово, но никак не могла прорваться сквозь густой ранкенштейновский бас.

— Прошу вас, дорогая, не надо политики! От политики — a pure nuisance[27], как говорят англичане. Абсолютно бесполезное и невыносимое занятие.

— Как? И это говорите вы, дорогая? Вы, жена человека, который выступает в палате с оппозиционными речами, и занимается финансовыми операциями в международном масштабе, и вообще по уши ушел в политику!

— Возможно, этим как раз и вызвано мое отвращение к политике, дорогая. Кроме того, я убедилась, что политика пагубно влияет на красоту женщины, и на физическую, и на духовную.

— Хо-хо-хо, ну это мне не страшно! — пробасила графиня и фыркнула себе в зоб.

«Мне, как галантному кавалеру, надо бы запротестовать, — с тоской подумал Александр. — Господи, я здесь совсем не к месту. Нечего ходить в гости, раз на тебя напала тоска». И, взяв себя в руки, он быстро сказал:

— Помилуйте, сударыня, как же так не страшно?

— Не трудитесь понапрасну, господин Рейтер, какая уж тут красота, — возразила Ульрика Ранкенштейн, кокетничая своей некрасивостью.

Она попросила хозяйку налить ей еще вермута.

— Кстати, вам рассказывали последние анекдоты, которые идут из жокей-клуба? Нет? Ну так слушайте!

Сев на своего конька, графиня уже не могла остановиться и до тех пор выкладывала одну за другой охотничьи и лошадиные истории, пока наконец не вернулся Зельмейер; он весь вспотел, мысли его витали где-то далеко — что, конечно, не способствовало умиротворению его супруги, два раза напрасно посылавшей за ним.


— Знаю, душа моя, — сказал банкир, уже сидя за столом, — знаю, я преступно долго, забыв обязанности хозяина дома, продержал наших гостей голодными и сейчас надеюсь только на то, что они сменят гнев на милость и не будут судить меня слишком строго. Но хотел бы я знать, как поступила бы ты, как поступили бы все вы, господа, при ситуаций, которую я не могу назвать иначе, как несколько мистической. — Чтобы повысить интерес слушателей, он сделал небольшую паузу — прием обычный для искушенного оратора — и затем рассказал, что ему позвонил незнакомый человек и настойчиво просил принять его, не откладывая; ни кто он, ни какое у него дело, он не сказал, сказал только, что это вопрос жизни и смерти.

Ульрика Ранкенштейн попросила налить ей еще бургундского и, отпив глоток, который сделал бы честь ее покойному супругу, сказала:

— Ого, это прямо как в одном из тех романов, что мой брат Оттокар, когда был секретарем областного управления в Требинье, брал с собой на службу. Там тоже была история о неизвестном, который настоятельно просит его принять, а потом действительно приезжает карета с таинственным посетителем, но когда открыли дверцу — в карете оказался труп. Мне тогда было лет пятнадцать, я в кладовой тайком читала этот роман и так увлеклась, что уронила книгу в бочку с огурцами. — Она огласила комнату своим солдатским хохотом и обвела присутствующих взглядом, ища сочувствия, но никто даже не усмехнулся.

Ротмистр, который до тех пор не вставил в разговор ни единого слова, вдруг оживился:

— Это был офицер? — спросил он.

— Простите — вы о ком?

— О господине в карете.

— Нет. — Ульрика Ранкенштейн так стукнула бокалом, ставя его на стол, что выплеснулось вино. — С чего вы это взяли?

— Да так, просто подумал… За последнее время произошел целый ряд прискорбных случаев, когда офицеры попадали в руки к шантажистам.

— Но о шантажистах там и речи не было, господин ротмистр. Да и вообще разговор идет о романах ужасов.

— Ах так, понимаю.

Воцарилось молчание, от которого всем стало как-то не по себе. Александру вдруг вспомнились недомолвки Ирены, когда она говорила о муже. Вспомнились ее недомолвки и, странным образом, вспомнился также человек в цилиндре, которого он видел в почтовом отделении на вокзале. Непонятно, какая между ними связь? Александр попытался привести в порядок свои мысли, но тут ему помешала фрау Серафина — она пожаловалась своим неприятно пронзительным голосом, что вся компания вдруг «скисла».

— Виноват, как всегда, ты, Луи, — напустилась она на мужа.

— Я? Помилуй, душа моя, почему я?

— Ты нагнал на всех жуть своим рассказом о телефонном разговоре с неизвестным. — Она захихикала и знаками попросила мужа помочь ей поддержать умолкнувший разговор. — Чем же все кончилось? Никогда ты не можешь рассказать все до конца! Что ты ответил этому субъекту на его сумасшедшую просьбу?

— Прежде всего я попытался убедить его открыть свое инкогнито.

— Он, конечно, не согласился?

— Конечно.

— Ну а дальше что? Ты положил трубку? Или… Луи, неужели ты… согласился?..

— Представь себе: согласился. В подобных случаях нельзя сказать «нет». Кроме того, мне самому чрезвычайно интересно, чем это кончится.

— Луи! For God’s sake![28] Я не нахожу слов. И когда же ты ждешь этого… этого визитера?

Банкир взглянул на большие стенные часы.

— Двадцать минут двенадцатого. Через десять минут неизвестный должен быть здесь. Он сказал: ровно в половине двенадцатого. Он позвонит с черного хода, два коротких звонка, один длинный. Я уже дал инструкцию Антону, он его сейчас же впустит и проведет в библиотеку.

— Ого-го, вот это называется роман ужасов с точной техникой, — пробасила графиня. — Настоящая бомба замедленного действия!

Все засмеялись, затараторили, перебивая друг друга, и замолчали так же внезапно, как до того оживленно заговорили. И опять от этого молчания всем стало не по себе. Было в нем что-то жуткое, тягостное. Часы хрипло тикали. Большая стрелка подошла к шести. Сейчас что-то должно было случиться. И не случилось.

Александр почувствовал одновременно и облегчение и усталость. Ему не давало покоя желание встать, уйти, побыть одному. «Что за дурацкое состояние, — думал он, — иногда даже самые близкие друзья в тягость». Как может Зельмейер выносить Серафину! А он, Александр, тоже ведь выдерживает семейный зверинец — Каролину и Ранкля! Неужели Ирена когда-нибудь превратится в такую Серафину Зельмейер? Что за чепуха!

Стрелка уже подвигалась к девяти. Вдруг в соседней комнате зазвонил телефон. Слышно было, как дворецкий подошел к телефону, сказал в трубку «Алло, особняк Зельмейера!» Банкир отодвинул стул и осторожно стряхнул пепел с толстой гаваны.

— Звонок по ошибке, — доложил появившийся в дверях дворецкий.

И опять все затараторили, перебивая друг друга, — заговорили о телефонных звонках, о чудесах техники, суевериях, несбывшихся предчувствиях, — потом прервали разговор, прислушались. Все тихо. Положение спасла Ульрика Ранкенштейн, снова выступившая со своими анекдотами, которых у нее был, по-видимому, неисчерпаемый запас. В половине первого она стала прощаться.

— Теперь уже ничего не случится, — сказала она. — Ваша бомба не взорвалась, дорогой Зельмейер.

Александр вздрогнул. Мысленно он был далеко, как густой завесой тумана отделенный ото всех грустными воспоминаниями об Ирене. Теперь он точно с луны свалился. Растерянно наблюдал он, как ротмистр пристегнул саблю, а затем, брыкнув левой ногой, оттолкнул саблю, чтобы она не путалась между ногами… Ишь ты, да ведь как раз так же брыкался господин в цилиндре. Ну конечно: офицер в штатском! Ошибки быть не может. Потому-то, размышляя над словами Ирены о муже, он и вспомнил его… Ах, почему он не удержал Ирену?

Зельмейер ущипнул его в плечо.

— Эй, Александр, очнись, что с тобой? Все еще под впечатлением несостоявшегося появления гостя-призрака?

— Да… то есть, нет… то есть… — Александр провел рукой по лицу, словно желая скрыть промелькнувшую улыбку смущения. — Скажи, Людвиг, до каких лет будем мы гоняться за голубым цветком?

XVI

Тоска может отравить человека; вначале понемногу приятно затуманивается сознание, потом постепенно наступает уныние, вялость, тупое равнодушие.

Александр находился в этой второй, расслабляющей, стадии и был не рад тому, что он в Вене. Но у него не хватало энергии уехать. Для человека, отравленного тоской, самое трудное решиться на какую-либо перемену.

— Знаю, в этот приезд я не гость, а кошмар, — говорил он Зельмейеру. — В свое оправдание могу сказать только одно — я действую на нервы не только тебе, но и себе. Да, да, не спорь, я действую тебе на нервы, это же видно, нечего из вежливости трясти головой… И, конечно, мне следовало бы объяснить, почему я сейчас такой невыносимый. Но в данный момент не могу. Действительно не могу. Верь мне. Я еще не окончательно отупел и не стал старым нытиком. Я только временно не в форме, меня как бы подменили. Со мной это бывает. Да, да. Не бойся, это пройдет… Но, может, лучше всего просто выгнать меня вон.

— Вот это было бы самое правильное! — воскликнул Зельмейер и, словно обороняясь, вытянул руки, выставив вперед два пальца, как бы в защиту от дурного глаза. — Еще что выдумал! Никуда я тебя не пущу, и, пожалуйста, не стесняйся, ной, ворчи, сколько душе угодно, понял?.. Нет, нет, не возражай! — запротестовал он. — А то конец нашей дружбе.

— Что ж, согласен, я просто хотел тебя предупредить…

— Дорогой мой, — волнуясь, перебил его Зельмейер, — если я ухитрился прожить двадцать лет с такой женой, как Серафина, то можешь быть уверен, я уживусь и с его милостью Александром Рейтером, независимо от того, в каком он настроении — нормальном или ненормальном. Ну как? Get my point?[29] — как сказала бы Серафина.

Разговор этот произошел под вечер на третий или четвертый день по приезде Александра, когда приятели согласно давно установившейся традиции сидели за шахматной доской в небольшом кафе недалеко от Хофбурга{39}, постоянными посетителями которого они были еще в студенческие годы.

Александр, вопреки своей привычке, с самого начала ограничивался защитой, теперь он решительным движением смахнул фигуры.

— Сдаюсь, Людвиг!

— Да ну? Может, еще партию, чтобы отыграться?

— Нет, кончено. Сегодня я играю, как сапожник. Но если ты обязательно хочешь…

— Брось. Меня это даже устраивает. Мне еще надо забежать в контору, может быть, пойдем вместе? А потом спокойно и мирно поужинаем вдвоем. Серафина на благотворительном концерте в пользу бесприданниц из дворянских семей, ergo[30] мы можем угоститься в самом настоящем подвальчике где-нибудь на окраине, а если ты предпочитаешь рафинированную кухню, отправимся в «Бристоль» или к «Мейслю и Шадну». Это как твоей милости будет угодно. Ну, а после ужина… — при этих словах Зельмейер задержал дыхание и особенно хитро подмигнул; его черные, круглые, очень живые глаза лукаво поблескивали на толстощеком румяном лице, — после ужина тебя ждет сюрприз-экстра.


— А теперь отгадай, куда я тебя везу? — спросил Зельмейер, когда они ехали поздно вечером по длинной улице предместья, во тьме которой серебрились газовые фонари. — Ни за что не угадаешь: к Штаудингеру! — Зельмейер довольно потирал руки, радуясь удивлению Александра. — Да, да, к Штаудингеру. Помнишь, как тогда, в мае.

Молодыми людьми оба приятеля в период между рождеством и средой на первой неделе поста по меньшей мере раз в неделю бывали у Штаудингера в Хернальсе, где устраивались различные увеселения для народа: маскарады трубочистов и почтальонов, вечеринки кегельных ферейнов, танцульки и масленичные карнавалы, на которые публика являлась переряженная в кучеров и оборванцев. И у Штаудингера оба впервые до смерти влюбились в Хеди Вимпергер, рыжеволосую кудрявую манекенщицу, которую, сочетавшись с ней законным браком, утащил у них из-под носа некий железнодорожный служащий; правда, у него не хватало двух пальцев на руке, но зато была обеспечена полная пенсия не только для него, но и для его вдовы.

— Мы тогда собирались похитить ее перед самой свадьбой, помнишь, Людвиг?

— Еще бы! Ты разработал план, а я должен был достать все необходимое, только мы никак не могли договориться, кому из нас потом достанется Хеди.

— А ты не знаешь, что с ней сталось?

— Гм, я как-то раз ее встретил, лет пять тому назад, на какой-то станции в Южном Тироле, где случайно остановился скорый поезд. Я с трудом ее узнал, так она разжирела и опустилась. Я просто глазам своим не поверил… но, гм, гм, и я тоже не помолодел, чего не следовало бы забывать. И все-таки мне было неприятно на нее смотреть. Но зато у нее дочь — куколка! Вылитый портрет очаровательной Хеди, какой она была в юности. А голосок! Жаворонок, да и только! Когда она мне спела: «Сказал Франц-медник Рези златокудрой…» — мне показалось, что я снова слышу знаменитую Ренар…{40} Э, да, кажется, мы… правильно, мы уже приехали.


Электрические лампочки в люстрах и фонариках горели куда ярче, чем прежние керосиновые лампы и свечи; оркестр играл новые вальсы; бороды у мужчин были менее длинные, платья у женщин — более короткие; но, в сущности, все как будто осталось по-прежнему, хотя и прошло добрых тридцать лет.

Большой танцевальный зал и галерея гудели от духовых инструментов, смеха, криков, шума толпы; в спертом воздухе стоял присущий таким заведениям запах пота, пива, вина, табака, сосисок, пышек и дешевых духов.

Продавцы колбас, торговки крендельками, кельнеры, гадалки, продавцы лотерейных билетов, не смущаясь шумом и давкой, трудились вовсю. Какой-то шутник бросал вылепленных из теста насекомых в кружки с остатками пива, а потом допивал его под громкие крики присутствующих. Без устали вертелись танцующие: мускулистые руки, красные, лоснящиеся от пота лица, припомаженные проборы, нафиксатуаренные усы, маски — цыганки, тирольки, прачки, — длинные сюртуки и мундиры всех родов оружия австро-венгерской армии.

— Ну как, вкусно? — спросил Зельмейер, наклонившись к сидевшей за одним с ними столиком на галерее девушке, одетой Кармен.

Было уже поздно, толпа в зале заметно поредела, кухня отпускала только «сафалади» — сервелатную колбасу, приправленную уксусом и растительным маслом, или рубцы с овощным соусом. Но, по словам курносой Кармен, рубцы были ее любимым блюдом, и она уже съела две полные тарелки.

— Еще порцию, птичка?

— Нет, что вы!

— Ну, а как насчет сладенького?

— Нет, спасибо, правда, не хочу. — Она говорила не на диалекте и при этом смешно вытягивала губы, словно дула на лакомый, но слишком горячий кусочек. — Правда, не хочу. Да и познакомились-то мы по ошибке. — Она, видите ли, обещала вальс брату своего шефа, и когда дамы приглашали кавалеров, обозналась и пригласила Зельмейера. — Мне надо бы поискать брата моего шефа, — жалобно протянула она, чувствуя свою вину, — теперь он, верно, ушел и завтра, конечно, насплетничает на меня. — Она вздохнула. Ее шеф заведовал складом, где она служила младшей конторщицей; он и так «придирается» к ней за то, что она всегда норовит отодвинуться, когда он, проверяя записи поступления товаров, подсаживается слишком близко. — Уж очень от него чернильной резинкой пахнет. Конечно, ко многому можно притерпеться, но это уж слишком. — Она снова вздохнула. Ее наивное детское личико вдруг сделалось усталым-усталым, но она тут же приободрилась. — Э, пустяки, не съест же он меня! — Она засмеялась и осторожно хлопнула по плечу Александра, погруженного в свои мысли. — Вот вы все время думаете, скажите, а какой в этом толк?

— Что? Какой толк? — спросил Александр, не сразу сообразив, о чем речь.

— Ну, вот если все время думать. Я только тогда думаю, когда мне грустно, и толку от этого ничуть. А вот если я высуну судьбе язык… — Она вдруг прервала свою речь: — Господи, да это он там внизу, в зале, стоит и смотрит наверх! Вон тот толстый с сигарой, а рядом его брат, тот самый, которого я не пригласила. Спасибо! — И она уже устремилась на лестницу, ведущую с галереи в зал.

Александр и Зельмейер видели, как она подбежала к двум мужчинам грубоватого вида и вместе с ними пошла к выходу. В дверях она на шаг отстала, покосилась на галерею, подмигнула и высунула язык в спину своим кавалерам.

Зал опустел. Друзья допили бутылку нусбергера, стоявшую на их столике, и поднялись. Оркестр замолк; несколько музыкантов отстегнули воротнички; валторнист вынул из своего инструмента мундштук и вытряхнул из него слюну.

Несколько цветных фонариков прогорели и висели клочьями. Резкий и все же какой-то тусклый свет ничем не прикрытых лампочек раздражал. Всюду валялись измятые цветы, окурки сигар, апельсинные корки, блестки и шпильки.

На улице в лицо друзьям пахнуло сырым дождливым ветром. Небо было затянуто тонкой пеленой перистых облаков. Помигивали газовые фонари.

— Поеду домой, в Прагу, — сказал Александр, словно заканчивая долгий разговор, — действительно толку ничуть… Я хочу сказать: вообще толку нет.

Часть третья

I

Четырнадцатилетний Франц Фердинанд подкрался к кухонной двери и прислушался. Уловив равномерный звук ножа, резавшего лапшу, он успокоился; что помешает горничная Мария, он не боялся.

Мальчик прошмыгнул к кабинету отца. Дверь была заперта, как обычно, когда Ранкля-старшего не было дома, но Франц Фердинанд достал ключ из-за газового счетчика, куда, уходя, его прятал отец.

Замок и дверные петли были тщательно смазаны; дверь открывалась легко и без скрипа.

Красные и желтые стекла окон в новоготическом стиле смягчали солнечный свет. Освещение и обстановка — вычурный письменный стол, диван, обитый турецким ковром, полки, уставленные книгами в переплетах из тисненной золотом кожи, скрещенные рапиры и батальные картины на стенах — все это вместе создавало впечатление, что это не комната, где живут и работают, а театральная декорация.

При входе в кабинет отца Франц Фердинанд сразу ощутил тяжелый застоявшийся запах табачного дыма, пива и фиксатуара. На мгновение он задержал дыхание. Пот выступил у него на лбу. Он обтер его рукавом, переступил через порог и запер изнутри дверь.

Часы с кукушкой пробили три. Мальчик подошел к полке с книгами и быстро вытащил из задних рядов несколько томов, исчезновение которых, как он полагал, отец заметит не скоро.

По тому, как он орудовал, было ясно, что это для него дело привычное. И действительно, он не в первый раз выступал в роли книжного воришки. Уже с полгода продавал он книги из отцовской библиотеки в букинистическую лавку неподалеку от Карлова моста. Вначале все было очень просто: Франц Фердинанд без труда заполнял пустые места на полке, просто переставляя книги по-иному. Но постепенно это становилось все трудней и трудней. И все же он не хотел отказаться от кражи книг. Отец совсем не давал ему денег на карманные расходы, ссылаясь на спартанский идеал воспитания; правда, кое-что Франц Фердинанд выручал, поторговывая дублетами марок и бабочками, этого хватало на хлопушки, книжонки про индейцев, входные билеты на футбол или в синематограф, но у Франца Фердинанда были и другие расходы. Он воровал не только для себя. Выручка от тайной торговли книгами перекочевывала к… Валли; четырнадцатилетний мальчишка постоянно делал ей подарки, само собой разумеется, анонимные.

До сих пор особое обстоятельство благоприятствовало Францу Фердинанду: круг чтения его отца был крайне ограничен. Книги, которым доктор Ранкль уделял любовь и внимание, умещались на небольшой полке; это были пропитанные духом ура-патриотизма исторические труды и произведения на тему о великодержавной Австрии. К этой полке Франц Фердинанд даже близко не подходил. Район его действия находился позади длинного ряда классиков и философов-гуманистов, всегда покрытых легким слоем пыли.

Однако сегодня Франц Фердинанд заметил, что корешки некоторых томов на верхней полке блестели, словно с них только что смахнули пыль. Его предположение подтвердилось. Сомнения быть не могло: кто-то недавно доставал эти книги.

«Нечего сказать, хорош я буду, если папаша проявит интерес и к таким произведениям». Франца Фердинанда бросало то в жар, то в холод. Прошло несколько минут, раньше чем он взял один из томов, возбудивших его подозрение. Он прочел заголовок и покачал головой. «Жития святых», да к тому же еще пятая часть. А книга рядом трактовала о поварском искусстве римлян. «Не понимаю, зачем ему это понадобилось».

Он еще не кончил раздумывать, что все это значит, как вдруг его внимание приковал предмет во втором ряду, чуть видный в полутемном углу полки между старыми истрепанными книгами.

«Что это там? — Он протянул руку и ощупал таинственный предмет. — Коробочка! Любопытно! — Быстро достал он свою находку. Коробочка, оклеенная черным плюшем, была размером с небольшую шкатулку. Франц Фердинанд взвесил ее на ладони. — Странно, такая легкая!» Только теперь он заметил стальную пластинку, вделанную в переднюю стенку коробочки.

На пластинке было вырезано:

«Пст! Пиктура — проекционный аппарат новейшего типа с механической сменой диапозитивов. Только для мужчин! Последняя новинка. Кассета вкладывается в аппарат, и диапозитивы сменяются самостоятельно, без посторонней помощи. В каждой серии 50 пикантных фотографий с натуры. Благодаря высокому качеству окуляров изображение получается чрезвычайно натуральное и рельефное. Новые серии можно приобрести через контору Пиктура, Вена III, почтовый ящик 124. Полная тайна гарантируется. Патенты во всех странах Европы и Америки. Проекционный аппарат Пиктура пользуется огромным успехом!»

Франц Фердинанд читал со все возрастающим возбуждением. Он открыл ящичек. К его немалому разочарованию, там оказался прибор точь-в-точь такой же, как тот стереоскоп тети Каролины, что лежал у нее на столике для игры в домино, — в него можно было любоваться очаровательными видами Зальцкаммергута или уличными сценами в Сараеве. Но разочарование как рукой сняло, когда Франц Фердинанд увидел в ящичке небольшую кассету с надписью «Серия № 1 — Греховные нравы Парижа — Мадам в дезабилье».

Франц Фердинанд вынул прибор, всунул в него кассету и приблизил стекла к глазам. Он увидел пышную даму, на которой был только черный корсет и ажурные чулки. Кокетливо улыбаясь, протянула она ногу бородатому кавалеру, который снимал с нее подвязку, и далеко не двусмысленным жестом предлагала ему продолжить процедуру раздевания.

Франц Фердинанд снова провел рукавом по влажному лбу. Стекла запотели. Он протер их дрожащими пальцами. В эту минуту раздался звонок на парадном. Франц Фердинанд почувствовал, что душа уходит у него в пятки. Он сунул прибор обратно в коробочку. Крышка не закрывалась. Опять зазвонил звонок, громче, чем прежде. Мальчик с силой нажал на крышку. Что-то щелкнуло, крышка подалась, и коробочка закрылась. Вздохнув с облегчением, Франц Фердинанд поставил ее на старое место. Соскочив со стула, он почувствовал, что у него подгибаются ноги, он подбежал к двери и прислушался.

В первую минуту шум в ушах заглушал все другие звуки. Потом он услышал, что Мария возится у входной двери и спрашивает, кто пришел. Она кого-то впустила, что-то сказала пришедшему, голос которого был незнаком Францу Фердинанду, потом несколько раз громко позвала: «Франц Фердинанд! Франц Фердинанд!» Все еще зовя его, пробежала она по коридору мимо кабинета в столовую, вернулась в прихожую и доложила:

— Его нет дома. Странно, я не слышала, как он уходил.

Посетитель удалился. Мария заперла парадную дверь и прошла на кухню. Опять наступила тишина.

В течение нескольких секунд Франц Фердинанд боялся шелохнуться. Все тихо. На цыпочках вышел он из кабинета, положил ключ за газовый счетчик и тихонько выбрался из дому.

На улице он огляделся вокруг и, убедившись, что ничто ему не угрожает, направился к Карлову мосту.

II

Пройдя, несколько шагов, Франц Фердинанд пустился рысцой, затем побежал шибче, все ускоряя темп. Подгоняло его не только желание побыстрее отделаться от трех книг, которые он достал еще до того, как обнаружил проекционный аппарат; дело в том, что каждый раз, когда он приходил в возбуждение, мысленно рисуя себе всякие страшные или заманчивые сцены, он чувствовал потребность мчаться, пока у него не захватит дух.

Франц Фердинанд, четырнадцатилетний подросток, был еще настоящим мальчишкой, ребячливым и шаловливым, однако он стоял уже на пороге возмужалости. Содрогаясь от удовольствия и отвращения, он обнаружил это всего несколько месяцев тому назад, внезапно пробудившись от взбудоражившего его сновидения, которое потом не раз старался пережить вновь.

Франц Фердинанд любил свою кузину Валли восторженной мальчишеской любовью, довольствуясь робким обожанием своего предмета и еще не догадываясь, что где-то в тайниках его существа тлеет искра вожделения. Из рассказов старших товарищей и тайного чтения энциклопедического словаря он уже имел какое-то представление об отношениях между полами. Первые наглядные уроки об особенностях женского тела он получил в кустах Штваницы{41}, где грязные девчонки с окраин задирали за мелкую монету юбки и показывали «причинное место». Однако у него было весьма смутное и фантастическое представление о любовных объятиях, и любопытство, вызванное пробудившимся половым инстинктом, не было удовлетворено.


Поглощенный мыслями о пышнотелой даме в корсете и предположениями, чем она и ее кавалер будут заниматься на следующих диапозитивах (дойдет у них дело до этого или до этого не дойдет?), Франц Фердинанд кубарем скатился по ступенькам лестницы, ведущей с тротуара в подвал букиниста.

Неожиданно очутившись после яркого солнечного света в сумеречной лавке, мальчик в первый момент ничего не видел. Он не сразу вытащил книги из-под своей матросской курточки.

— Вот, я вам опять принес, — сказал он наконец и выложил на прилавок три томика.

Букинист с рябым лицом, при взгляде на которое невольно приходило на ум сравнение с покрытым плесенью кожаным переплетом, проворчал, не подымая головы:

— Ладно, ладно, — и продолжал, сопя, рыться в ларе.

Франц Фердинанд огляделся.

— Вы долго еще будете заняты? — робко спросил он.

— Не знаю. Обожди или приходи потом. — Букинист мотнул головой в дальний угол лавки.

Только сейчас Франц Фердинанд заметил курившего там покупателя.

— Я могу немножко подождать, — сказал он.

Букинист ничего не ответил.

— Очень сожалею, но из запрещенных изданий есть только один сильно истрепанный экземпляр, — обратился он к курившему покупателю. — На вашем месте я бы взял. Кто знает, можно ли будет вообще подыскать другой экземпляр. В конце концов для таких книжек красота не играет роли. Важно, что текст весь. — При этих словах он помахал истрепанной брошюрой.

У Франца Фердинанда горели щеки. Он снова вспомнил проекционный аппарат. Запрещенная книжка — это, конечно, что-нибудь вроде серии диапозитивов с мадам в черном корсете!

Он напряг зрение, но в «запрещенном издании» не заметил ничего особенного. Покупатель вышел из своего угла. Это был молодой широколицый человек, с виду рабочий, в грубой кожаной куртке и шапке. Спокойно взял он брошюру из рук букиниста и начал ее перелистывать.

— Вы действительно думаете, что лучшего экземпляра не достать? — спросил он. — Просто смешно!

Рябой букинист сделал гримасу.

— Вы не представляете, как трудно сейчас с запрещенной литературой! А эту книжицу никак не достать. Полиция так за ней и охотится. Но если вы не решаетесь… — Он сделал вид, что хочет взять брошюру обратно.

Но покупатель углубился в чтение и не обратил внимания на букиниста.

Тот накинулся на Франца Фердинанда:

— Нечего здесь торчать и глаза пялить! Уходи! Ну, так и быть, приходи потом.

— Потом мне нельзя.

— Ну и не надо. Твоим книжонкам грош цена. — Букинист окинул три томика, принесенные Францем Фердинандом, пренебрежительным взглядом. — На, бери обратно и ступай. Не задерживай нас. — Он сделал вид, что собирается выставить мальчика за дверь.

Покупатель перестал читать и поднял голову:

— Пожалуйста, отпустите его. Мне это не мешает. Незачем ему еще раз сюда приходить, небось найдет более разумное занятие.

— Хе-хе-хе, более разумное занятие, — хихикнул букинист. — У него только одно в голове, как бы спустить папашины книги так, чтобы папаша не узнал.

Франц Фердинанд почувствовал бессильную злобу.

— Что вы говорите!

— А что, разве неправда? Книги-то ты продаешь краденые! — не унимался букинист.

И опять в разговор вмешался молодой человек в кожаной куртке.

— Я бы на вашем месте не кричал об этом во всеуслышание, — сухо заметил он букинисту. — Скупаете-то краденые книги вы, а не кто другой.

Ухмылка сползла с лица букиниста. С минуту он боролся с собой, потом подозвал Франца Фердинанда:

— Ну, давай сюда! Не стоило бы брать твои книги, да уж ладно, возьму, чтобы больше разговора не было. На тебе два зексера. — Он бросил на прилавок две монетки.

Франц Фердинанд неловко сунул деньги в карман.

— Благодарю… благодарю вас, сударь. Благодарю за помощь, — сказал он, покраснев до корней волос, молодому человеку в кожаной куртке.

— Я совсем не собирался тебе помогать, милый мой, — перебил его тот. — Я книжным воришкам не потакаю. Если хочешь что-нибудь получить, надо это заработать. Заработать и завоевать, так-то. А воровать незачем. — Он сдвинул шапку на затылок и улыбнулся; из-под шапки вылез макс-и-морицовский рыжий вихор; от улыбки его и без того широкое лицо казалось еще шире. — Ну, а теперь, беги, — быстро прибавил он, словно боясь, что не удержится и рассмеется, — беги учить уроки или там еще куда.

— Да, да… и… все-таки благодарю вас! — пролепетал Франц Фердинанд.

Взбегая по лестнице, ведущей на улицу, он чуть не налетел на девушку, которая тоже спешила, но только вниз. Франц Фердинанд едва успел посторониться.

Девушка скрылась в лавке, и только тогда до Франца Фердинанда дошло, кто это. Он вернулся и прильнул к окну.

Действительно, он не ошибся. Перед прилавком стояла его кузина Адриенна, как с добрым знакомым поздоровалась она с молодым человеком в кожаной куртке, а тот улыбнулся и протянул ей запрещенную брошюру.

У Франца Фердинанда глаза полезли на лоб от удивления. Кто бы мог этого ждать от Адриенны? Вдруг он заметил, что кузина уже не читает брошюру, а глядит на него. Он тут же отпрянул от окна.

Адриенна вскрикнула.

Молодой человек в кожаной куртке, — это был не кто иной, как Йозеф Прокоп, — наклонился к ней.

— Что с тобой!

— Ничего, — Адриенна попыталась улыбнуться, — сейчас сюда в окошко заглядывал мой кузен, он только что вышел из лавки. Если он вздумает проболтаться, что видел меня здесь, да еще с тобой…

— Не бойся, он скорее откусит себе язык, — успокоил ее Йозеф, — он и словом не обмолвится, что был здесь. — Йозеф рассказал Адриенне что Франц Фердинанд тайком продает книги, и несколько патетично закончил: — Да, буржуазное общество окончательно разваливается. Вот тебе опять разительный пример. Вы — два представителя так называемого хорошего буржуазного дома — встретились здесь: он принес продавать ворованные книги, а ты пришла за революционной литературой. Какой еще развал общества тебе нужен!

III

Франц Фердинанд несколько раз обошел вокруг дедушкиного особняка, а потом спрятался за увитой зеленью колонной. Только когда Ябурек вышел из ворот, чтобы взять почту, Франц Фердинанд покинул свое убежище и словно случайно попался старику навстречу.

— Добрый день, Ябурек! — Мальчик молодцевато приложил правую руку к околышу матросской шапки, а левой прикрыл оттопырившийся карман, в который засунул предназначенную Валли коробку печенья — «кошачьи язычки».

— А, это ты, Франц! — Ябурек лукаво усмехнулся. — Чему мы обязаны такой честью?

— Я смотрел на часового перед штабом корпуса. Знаете, Ябурек, в ваше время часовые, должно быть, были куда молодцеватее.

— Так, так… Да разве такой щенок, как ты, может это знать? — Слова его должны были звучать пренебрежительно, но Франц Фердинанд заметил, что лесть возымела действие. Ябурек откашлялся и сказал: — Да, что там говорить, в мое время военную службу понимали совсем иначе.

— Это уж само собой. — Мальчик еще помялся, потом сказал: — Да, я хотел вас спросить, дедушка дома?

— Нет, но фрау фон Трейенфельс у себя. И фрейлейн Валли тоже.

Франц Фердинанд поторопился подавить смущение, которое комом подступило ему к горлу.

— Как? Одни женщины? Тогда я не пойду. Всего доброго, Ябурек! — Он скорчил разочарованную физиономию, отдал честь и повернул обратно.

Ябурек весело ухмыльнулся и, глядя ему вслед, стал насвистывать сигнал к отступлению.


Валли заперлась в библиотеке. Со своего места у окна она увидела Франца Фердинанда, который пробежал через площадь и исчез за памятником Радецкого.

Валли усмехнулась. Она всегда смотрела несколько свысока на гимназическую любовь Франца Фердинанда, а сегодня она особенно чувствовала свое превосходство, правда, после того, что она пережила, это превосходство ощущалось с некоторой горечью.

— Ах да! — вздохнула она. Валли было жалко себя, но эту жалость она смаковала даже с наслаждением. Валли открыла на чистой странице тетрадь в сафьяновом переплете — свой дневник — и взяла перо.

«Да, я решилась, — написала она. — Третьего дня я пошла к Раулю Хохштедтеру и решилась. Почему? Если быть честной (а здесь, в дневнике, я хочу быть честной, то есть честной, насколько это возможно), то надо прямо сказать: сама не знаю. Из каприза? Назло? (Но кому назло? Себе самой?) Из любопытства? Хохштедтер рассказывал мне про одного своего приятеля-поэта, который написал на стене у себя над письменным столом: «Вопреки всему — и все же!» Мне вспоминается эта надпись, когда я думаю, что́ побудило меня пойти к Раулю, хотя никаких страстных чувств я к нему не питаю. Но, в сущности, мотивы сейчас уже не важны. Буду правдивой, признаюсь: я была возбуждена, но это было не головное возбуждение. Словно внутри у меня пенилась шипучка. Мне это ощущение знакомо, оно у меня бывало, когда я видела определенные сны или когда рассматривала картинки в роскошном издании «1001 ночи». Я стараюсь припомнить, о чем я думала по дороге в его мастерскую, и вспоминаю только одну свою мысль: «Какую физиономию скорчит Рауль, когда я вдруг появлюсь в дверях и скажу: «Я хочу днем наверстать упущенное в ту лунную ночь!» Но он оказался гораздо глупей, чем я думала. Готова пари держать, что Рауль вел себя почти так же нелепо, как влюбленный в меня кузен Эсте (он как раз вертелся сейчас около нашего дома, должно быть, хотел разведать, нельзя ли контрабандой пронести ко мне в спальню очередное тайное доказательство своей любви). Мне хотелось, чтобы все разыгралось стремительно, так, чтобы захватило дух, словно ты очертя голову летишь в пропасть (ну, просто для того, чтобы он не заметил, что я решилась на это впервые, хотя, конечно, немного подумав, он должен был бы это понять). Но он совершенно растерялся и мямлил что-то о святом бесстыдстве. Мы стояли друг против друга, как на подмостках. Ужасно! В конце концов он хотел посадить меня к себе на колени, но мне показалось это таким глупым и пошлым. Я упиралась, а он опять неправильно истолковал мое поведение. Ситуация получилась ужасно комичная: он хриплым от волнения голосом непрерывно шептал: «Я ничего тебе не сделаю!» — а сам лез мне под юбку, гладил колени; я злилась до слез и в то же время едва удерживалась, чтобы не расхохотаться. Потом на меня, непонятно почему, вдруг напал озноб, зуб на зуб не попадал, я разрыдалась, — это было мучительно. Рауль совсем растерялся. Я не выдержала и крикнула: «Ну, что ты стоишь, делай же наконец что-нибудь!» Я думала: «Сейчас он разорвет мне чулок!» Но он не двигался, будто окаменел. Тогда я хотела просто убежать. Но тут он вдруг разъярился (или только сделал вид, но это все равно), он схватил меня в охапку и бросил на диван… Ах, все получилось так нелепо. Не надо бы даже об этом писать. Потом он впал в лирику и сказал, что я холодная и нетемпераментная, что я современная светская кривляка, рыба, а не женщина и черт знает еще что. Но я думаю, дело просто в том, что он не пробудил во мне страсти. Я вообще не уверена, произошло что-нибудь или я все же осталась девушкой. Вчера я чувствовала себя очень несчастной, и от этого, да и вообще, но сегодня все кажется мне только невероятно смешным. Это сон. Настоящие переживания еще впереди. Я заплатила за урок, за то, что была слишком нетерпелива и думала найти у Хохштедтера то, чего он не мог дать. Но заплатила я не слишком дорого. Это звучит ужасно цинично и грубо, но ты, дорогой мой дневник, знаешь меня, ты поймешь, что я изголодалась, что я жажду, хочу жить полной жизнью, насладиться жизнью… Нет, просто я хочу жить, да, жить».

Валли, скривив губы, перечитала написанное, опять взялась за перо, помедлила. Ее взгляд упал на конверт, заложенный между листами дневника. «Ах, еще записка от Польди!» Она покачала головой. Зачем она понадобилась капитану фон Врбата? Если бы кто другой, а не Польди пригласил ее к шести часам в кондитерскую Штутцига, где они могут «спокойно посидеть и поболтать», она бы ни на минуту не усомнилась в его намерениях. Но Польди — нет, это невозможно!

Валли решила, что заставит его прождать напрасно. Да сейчас уже и поздно. Она взглянула на часы. Двадцать пять минут шестого. Да, несомненно, слишком поздно. Она захлопнула дневник и выбежала из библиотеки.

IV

Фрау Оттилия Ранкль поспешила отложить вязанье. Она услышала шаги мужа в передней. По тому, как он отрывистыми движениями, словно выполняя ружейные приемы, повесил шляпу и пальто, снял гамаши и при этом все время насвистывал, хоть и не очень верно, но зато лихо, марш Радецкого, — по всему этому Оттилия поняла, что он в приподнятом настроении. Ее круглое, уже немного поблекшее лицо просияло. Быстро прошла она на кухню помочь служанке приготовить послеобеденный кофе.

— Что ты хочешь к кофе, — крикнула она с порога кухни в переднюю, — пышки, или штрицель, или и то и другое?

Ранкль, большой сластена, притворялся, будто уступает этой не мужской слабости в угоду дамам.

— Ну, ну, не стоит хлопотать! — сказал он равнодушным тоном.

Он стоял перед большим зеркалом гардероба и тщательно рассматривал себя. По-видимому, он остался доволен. Стрижка бобриком, закрученные вверх усы, синий шевиотовый пиджак, обрисовывающий талию, — все это вместе придавало ему бравый военный вид, что каждый раз приводило его в восхищение.

— Молодец, молодец, Ранкль! — похвалил он сам себя.

До него донесся аромат кофе и булочек. Из столовой послышался голос Оттилии:

— Фридрих, кофе на столе!

— Хорошо. Сейчас иду.

Ранкль смахнул пылинку с борта пиджака и взял портфель, который, войдя, положил в передней на столик. Он сунул его под мышку. При этом его круглое, надутое лицо расплылось в улыбке. В портфеле, кроме тетрадей с сочинениями учеников седьмого класса (Ранкль был их классным наставником), лежало несколько листов плотной бумаги с переписанным начисто стихотворением, над окончательной шлифовкой которого он потрудился, пока класс был занят сочинением на тему «Необходимость мореплавания, или О значении Австрии как морской державы».

В стихотворении воспевались геройские подвиги, совершенные в сражении при Меленьяно{42} австро-венгерским одиннадцатым пехотным полком его высочества принца Иоганна-Георга Саксонского. В годовщину этого сраженья офицеры и резервисты одиннадцатого полка собирались на так называемую братскую трапезу, в которой принимала участие делегация от саксонского офицерства. Одиннадцатый полк считался одним из самых привилегированных; его называли кавалерийским полком от инфантерии. Банкеты в память битвы при Меленьяно пользовались особой славой: меню на них было изысканное, в значительной мере это объяснялось желанием импонировать полковым товарищам из Германии. Шампанское подавали уже за жарким; банкет всегда украшал своим присутствием какой-либо высокопоставленный гость. В этом году братская трапеза обещала быть особенно блестящей: ожидался один из последних ветеранов сраженья при Меленьяно — убеленный сединами генерал-лейтенант. Тост в честь императора должен был произнести эрцгерцог, который на время своей военной службы был приписан к одиннадцатому полку. А прочитать стихотворение на открытие банкета вызвалась дочь командира дивизиона. Почетная задача сочинить соответствующий случаю стихотворный пролог была возложена на Ранкля, правда, не без стараний с его стороны. Потребовалось не раз ходить на поклон и интриговать, чтобы преодолеть происки конкурентов, которые могли аргументировать капитанским чином, в то время как Ранкль был всего обер-лейтенантом в отставке. Но он своего добился. Он торжествующе выпятил грудь и сам перед собой расшаркался.

— Фридрих, кофе на столе! — снова позвала его Оттилия.

— Имей терпение! Сейчас иду.

Ранкль вошел в столовую молодцеватым шагом, который сделал бы честь любому генералу на смотру.


Оттилия стояла около стола и украшала полные доверху кофейные чашки белыми шапочками из взбитых сливок. Манил нарезанный ломтиками штрицель с вкрапленными в него янтарными изюминами и желтоватым миндалем. Мягкие пышки таяли во рту.

— Ах-ах-а… — Ранкль считал мягкую мебель баловством и потому в кресле всегда сидел прямой, как палка, но сегодня он против обыкновения удобно уселся на красном плюшевом диване, откинулся на спинку и даже вытянул ноги. — Ах-ах-а.

— Еще пышку? — спросила Оттилия и стукнула лопаткой для пирожных.

— Спасибо. Пожалуйста. — Голос Ранкля звучал приветливо. Он был в добром настроении и потому похвалил жену: — Пышки, Оттилия, удались на славу.

— Правда? Ты находишь? — Оттилия покраснела от неожиданного комплимента.

Ранкль, к своему удивлению, заметил, что за пятнадцать лет супружеской жизни она мало изменилась. Щеки были все такие же — с задорными ямочками, круглые, как у куклы; в густых каштановых волосах не серебрилась седина; и глаза были все те же, удивленные, как в то время, когда Ранкль — домашний учитель у Рейтеров — улучив удобную минуту, завладел ее сердцем.

Он расчувствовался, стал словоохотлив и заговорил на тему, которую обычно в разговоре с женой не затрагивал.

— Как ты относишься к героической поэзии, Оттилия?

Она собиралась налить ему еще кофе, но тут сразу поставила кофейник обратно. Голос ее трепетал, как вывалившийся из гнезда птенец.

— Я… я не… я не совсем… О чем ты, собственно, меня спрашиваешь?

Ранкль проявил великодушие и не заметил ее смущения.

— Я спрашиваю, говорит ли тебе что-нибудь, например, такое стихотворение Теодора Кёрнера{43}, как «Ты, меч мой верный» или «Молитва перед боем»? Или вот это стихотворение? — Он начал декламировать громовым голосом:

Да, выдался под Меленьяно денек!

Враждебные полчища галлов —

И конных и пеших несметный поток.

Какая их сила согнала!

Стояли мы все, как один человек,

Хоть многих скосили пушки.

И крикнул нам генерал Бенедек:

«Ребята, вы просто душки!»

Когда же кровавое солнце зашло,

Труба нас на сбор созывала.

Три сотни отважных по зову пришло —

Трех тысяч недоставало!

Глубоко вздохнув, Ранкль умолк.

— Прекрасно! — простонала Оттилия. — Какая сила!

— Да, в этих строках чувствуется крепость, мужество, воля к победе — тот дух, что господствовал при Меленьяно.

— Это Теодор Кёрнер?

— Кёрнер, гм… — Ранкль кашлянул, желая скрыть от жены радость, которую ему доставил ее вопрос, ведь Теодор Кёрнер был его кумиром, и в своих тайных помыслах Ранкль считал, что его собственные стихи сродни поэзии Кёрнера. — Гм… гм… у тебя было впечатление… так это похоже на кёрнеровские стихи?

— Значит, это не Кёрнер?

— Ай, ай, ай, Оттилия! А еще жена преподавателя! Как известно, Кёрнер был убит в тысяча восемьсот тринадцатом году, в битве при Гадебуше. Как же он мог воспеть сражение при Меленьяно? Деточка, разве ты не знаешь, когда оно было? — По привычке он сунул два пальца в левый карман пиджака за записной книжкой, в которую имел обыкновение ставить отметки на экзаменах.

Оттилия этого не заметила.

— Значит, это не Кёрнер! — разочарованно протянула она. Ей так хотелось доказать мужу, что она может вести разговор на непривычные ей высокие темы, а вместо этого она обнаружила свое слабое место. — Ах, как глупо вышло! — Но вдруг ее осенило. — Теперь я знаю, — с восторженностью гимназистки воскликнула она, — я знаю, это сочинил ты, Фридрих? — В голосе ее слышалось ликование.

Он ничего не ответил, но всем своим видом как бы говорил: «Я бы ни за что не признался, но теперь отрицать бесполезно».

Оттилия снова восторженно вскрикнула, подбежала к Ранклю, помедлила — и бросилась к нему на шею. Он был в добром настроении и не воспротивился, мало того, он покровительственно обнял ее одной рукой за плечи.

Вдруг что-то зазвенело.

Они отпрянули друг от друга, словно захваченная врасплох парочка на вечеринке.

— Что это? — Оттилия вцепилась в руку мужа.

— Не знаю. Отпусти мою руку. Я посмотрю. А, вот! — Он наступил ногой на какой-то металлический предмет. Что-то опять зазвенело. Лопатка для пирожных! На какую-то долю минуты у Ранкля вытянулось лицо. Оттилия не сдержалась и дурашливо хихикнула. Для Ранкля это послужило толчком. Он выпрямился и впился глазами в часы.

— Черт возьми, как поздно! Мне пора за работу. Прости, Оттилия.

— О… о… о… Фридрих…

— Долг прежде всего, Оттилия. — Он уже шагнул к двери. Но прежде чем уйти, еще раз обернулся и, вполне овладев собой, сказал: — С твоей стороны было чрезвычайно внимательно — я имею в виду все вообще. Целую ручку!

Оттилия посмотрела ему вслед. Она была похожа на мокрую курицу. Едва сдерживая слезы и тяжело вздыхая, опустилась она на диван и съела все оставшиеся пышки.

V

Адриенна и Йозеф вышли из лавки букиниста и теперь медленно прогуливались по набережной острова Кампа. Адриенна с увлечением рассказывала о памфлете французских студентов-пацифистов, присланном женевскими товарищами, с которыми она — новоиспеченный второй секретарь кружка социалистической молодежи — вела переписку. Йозеф слушал сначала внимательно, потом рассеянно, — его отвлекали чайки, которые то и дело кружили над темными трещинами и полыньями в грязно-белом ледяном покрове реки. Пахло талой землей и мокрым деревом; словом, пахнет концом зимы, решил Йозеф, глубоко втянув в себя воздух. Перед его мысленным взором вдруг встала другая река, у́же Влтавы, — речка, на которой стоял его родной моравский городок. Он видел заросли прибрежного тростника, в которых вместе с другими ребятами занимался запретной ловлей раков и плотвы; видел большие камни, на которых его мать и другие женщины с Заречной стороны били вальками мокрое белье; видел ивы, ветви которых спускались к самой воде; за их густой завесой он обнял Божку, соседскую дочь, и поцеловал ее в губы — в губы, шершавые, как кора на ивах, а на вкус они были как ежевика.

Йозефа вдруг охватило какое-то волнение. Он внимательней присмотрелся к Адриенне. До этой поры ее веснушчатое лицо не казалось ему особенно привлекательным, лицо как лицо, и ничего больше. Теперь он вдруг открыл в нем нежную, еще не расцветшую прелесть. «Напрасно она так прилизывает волосы», — подумал он неожиданно для себя и невольно нарисовал в воздухе профиль более женственной Адриенны, с волнистыми волосами и полуоткрытым, как распускающийся бутон, ртом.

Адриенна остановилась.

— А ты как думаешь? — На лбу у нее появились напряженные старообразные морщины. — По-моему, организуя движение за мир, прежде всего надо выяснить экономический базис? Правда? Или… — Она замолкла, смущенная его горящим взглядом.

Что она теперь — покраснеет и отвернется, застыдившись и все же ожидая его поцелуя, как Божка? Но нет, она еще больше наморщила лоб. В первую минуту он обозлился, но злость тут же сменилась раскаянием и чувством гордости. Ведь это он сделал из бездумно живущей буржуазной девицы полезного, думающего члена общества, воинствующего борца за будущий, лучший мир. Как может он думать о локонах и губах?

— Прежде всего надо твердо знать, что собственное «я» совсем не самое важное, — быстро сказал он.

— Что? Что ты хочешь этим сказать?

— Ах, ничего не хочу. Продолжай! Ты сейчас совершенно справедливо заметила, что прежде всего надо выяснить экономический базис. А что думают на этот счет твои французы?

— Видишь ли… — Адриенна опять принялась за обсуждение пацифистского памфлета; она высказала свое собственное мнение по поводу нескольких проблем, затронутых там; она говорила горячо, и все же у нее было такое ощущение, будто она говорит впустую. Ощущение это усилилось, стало мучительным, вызвало чувство неловкости, глухое раздражение, но Адриенна не могла сказать, чем или кем оно вызвано.

— Ну что с тобой? Почему ты замолчала? — спросил Йозеф.

— Не могу же я говорить, как заведенная! — Теперь она знала, на кого направить свое раздражение. Ах, этот Йозеф! Почему он никогда, никогда не подумает, что ей тоже нужно… а что, собственно, ей нужно? Адриенна в испуге замкнулась сама от себя. — Прости, я что-то нервничаю. — Она деланно рассмеялась. — Давай пробежимся!

Она остановилась только в конце набережной, пригладила растрепавшиеся косы.

— Скажешь, с ума сошла, да? — крикнула она Йозефу, показывая на себя. — Но мне стало лучше.

— Почему ты не оставишь волосы так, как есть? — невольно вырвалось у него.

— Что? — Она запнулась и сейчас же опять надела маску серьезности. — Мне кажется, теперь ты, в свою очередь, сошел с ума. — Она быстро поправила берет. — Есть еще какие-нибудь вопросы, которые надо обсудить до ближайшего дискуссионного вечера?

— Да, вопрос о списке книг. Я думаю, надо сделать введение со следующими пунктами…

Он говорил спокойно, по-деловому, а глазами следил за полетом чаек, которые сейчас кружили высоко в небе и казались маленькими-маленькими, как зернышки тмина. Здесь, на краю острова, речной запах ощущался особенно остро. «Почему здесь нет ив? — думал Йозеф. — Э, что я, зачем они сейчас нужны?» Он молча слушал удары колокола на Мальтийском костеле.

— Да, пора домой, — сказала Адриенна, и опять она почувствовала то же противное, смутное раздражение. Она не сняла перчатки, когда на прощание подала Йозефу руку.

VI

Заперев за собой дверь кабинета, Ранкль сам себе скомандовал: «Вольно! Отдых!» Уютно зевнув, стащил он штиблеты, сунул ноги в разношенные войлочные шлепанцы, расстегнул жилет и удобно уселся в уголке дивана. Он подсунул под голову подушки, обитые турецким ковром, вытянул ноги на стоящий рядом низкий столик и снова принялся насвистывать марш Радецкого, правда, не совсем верно, но зато бойко:

Радецкий наш, Радецкий наш,

Фельдмаршал боевой,

Нас гнал в гранатный ералаш

За кашкой огневой.

Когда в последний раз Ранкль призывался на переподготовку, он слышал этот измененный текст песни от резервистов своей роты, правда, не слишком образцовых. То, что он сам, хотя бы мысленно, пел нечто подобное, было невероятно, можно сказать, кощунственно. Но он сейчас был в приподнятом настроении и потому только прищелкнул пальцами. «Подумаешь, никто же меня не слышит!»

Ранкль перевел взгляд с подставки для трубок на свой тайный погреб — пузатую чугунную вазу в виде Лорелеи. «Гм, выкурим трубочку или лучше сперва глотнем? Нет, давай-ка сначала подымим!»

Он выбрал особенно длинную трубку, которую курил еще студентом, с чубуком из вишневого дерева и фарфоровой головкой. Медленно попыхивая трубкой, дал он волю мечтам и заветным желаниям.

Вот он на братской трапезе офицеров одиннадцатого полка… Дочь дивизионного командира как раз окончила чтение его стихотворения, и после первых мгновений взволнованного молчания раздался взрыв аплодисментов. Все присутствующие встают, чтобы выразить автору свой восторг. Оркестр играет туш. Однополчане в парадных мундирах с молочно-серыми отворотами поднимают бокалы. Дамы улыбаются ему. Молоденькая девушка подносит поэту букет красных роз. Он должен встать на стул и раскланяться. Командир полка в благодарственной речи называет его гордостью офицерства. Эрцгерцог и другие сановные гости желают, чтоб им был представлен тот, кто сумел воскресить дух Меленьяно, ибо они чувствуют, мало того — знают, что этот человек призван свершить великие деяния.

Да, великие деяния! Ранкль уже видел, как он с молниеносной быстротой делает карьеру. Он уже не учитель пражской гимназии, он возглавляет кафедру в Венском университете, его выбирают в парламент, он один из вождей нового, бурно растущего великодержавного движения, он в центре общественного внимания. Что теперь по сравнению с ним Александр Рейтер? Ранкль просто плюет на вызывавшего в нем чувство зависти тестя. Он свергает министров, сам получает министерский портфель. С ним советуется император (будущий, которому, как и Ранклю, еще приходится ждать). Он, Ранкль, ведет столь же блестящую политику, как великие ревнители Австрийского государства — принц Евгений{44} или Меттерних на Венском конгрессе. У него власть, богатство, женщины.

Да, женщины сами вешаются ему на шею. И не такие, как Оттилия или бесцветные супруги его коллег, нет, совсем другие, с которыми не может равняться даже непонятная и втайне вожделенная невестка Елена: светские дамы, шикарные куртизанки, театральные дивы, искушенные в утонченных секретах любви, о которых Ранкль знает только из пикантных книг, шепотом рассказанных анекдотов для некурящих или из картинок в аппарате «Пиктура».

Ранкль разом вернулся из заоблачных сфер будущего к настоящему. Мечты о предстоящих наслаждениях породили желание уже сейчас получить удовольствие. Ранкль тут же вынул изо рта остывшую трубку, тут же достал из-за книг плюшевый ящичек. Затем он вытащил из чугунной Лорелеи две бутылки пива. Для полноты удовольствия диапозитивы «Пиктура» следовало запивать чем-либо спиртным. Правильнее, разумеется, было бы вино; недаром сказаны золотые слова: «вино, женщина и песня» — но вино безумно дорого, и мысль о таком расходе отравила бы удовольствие. Итак, он ограничивался пивом (разумеется, только пока).

Он откупорил бутылку, выпил, попробовал открыть ящичек — ничего не получилось. Ранкль потерял терпение, выпил бутылку до дна, подергал за крышку, еще и еще — не отпирается. Он опорожнил наполовину и вторую бутылку и наконец отпер ящичек старым перочинным ножом.

Уже при первом взгляде ему стало ясно, что ящичек побывал в чужих руках. Кассета с диапозитивами лежала не на своем месте, она была неаккуратно всунута в диапроектор, выступала за его край и потому согнулась при попытке запереть ящичек.

В первую минуту Ранкля обуял панический страх. Он должен был опереться о край письменного стола. Неуверенной рукой поднес он ко рту бутылку, стукнул зубами о горлышко и допил остаток пива.

Страх неожиданно сменился бешеной злобой. В висках стучало; опьянев от ярости, Ранкль схватил бутылку, которую только что поставил на стол, и, швырнув об дверь, разбил вдребезги.

Последовал нечленораздельный вопль.

Второй швырок — вторая бутылка разбилась вдребезги.

И снова вопль, на этот раз уже членораздельный: «Отти-и-и-и-лия! Отти-и-и-и-ли-и-и-я-я-я!»

— Фридрих! — Она уже стояла в дверях, бледная как полотно. Вытаращив свои кукольные глаза, глядела она то на осколки на полу, то на судорожно дергавшегося мужа и опять на осколки. — Что случилось? Фридрих! Фриц! Ради бога, что с тобой? — Она подбежала к нему, но тут же в ужасе отпрянула, так как Ранкль разразился проклятиями и руганью, да такой, какой ей еще не доводилось слышать из его уст.

— Сволочь! — кричал он, размахивая руками. — За мной следят, за мной шпионят, и это в собственном доме! Проклятая свора шпиков! Дождетесь, я покажу вам, как совать ваше свиное рыло в мои дела!

— Фриц, ты с ума сошел! Я не понимаю…

Ранкль не дал ей докончить; неистово вопя, обвинил он жену в том, что она впустила шпиков к нему в кабинет, да еще помогала им, стервецам.

Растерявшаяся Оттилия только качала головой, и это еще больше бесило его.

— Не притворяйся! — накинулся он на жену вне себя от злости. — Ты их пособница. А может, ты сама шпионишь за мной! Теперь я вижу: ты, ты сама шпионила да вынюхивала! — Оттилия все еще в полной растерянности качала головой, и тогда Ранкль выхватил из диапроектора снимки и швырнул их ей под ноги. — Вот, получай твои порнографические картинки, если уж ты разнюхала, что они есть! На, бери! Все бери, наслаждайся, развратная тварь, потаскуха!

Оттилия ничего не понимала. Ее взгляд скользнул по странным картинкам. Она с трудом нагнулась. Подняла одну. До ее сознания все еще не дошло, что это значит.

И вдруг все стало ясно. Ранкль увидел, как с ее лица с наивными ямочками сполз румянец, как оно исказилось. Он сразу отрезвел, ему до боли захотелось оправдаться. Но было слишком поздно.

Оттилия хрипло прошептала:

— Фу, что за гадость! Так вот ты какой! И я прожила с тобой пятнадцать лет, не зная, что ты за человек! Фу, мерзость какая! — Она разрыдалась.

Ранкль весь вспотел. Он беспомощно шагнул к жене.

Оттилия дернулась, как от укола.

— Не прикасайся ко мне! — взвизгнула она. — Посмей, посмей только, гадина! Я ухожу. Я здесь не останусь. В этой грязи я задохнусь. О-о-о! — Она вся тряслась от рыданий.

В открытых дверях появилась горничная Мария и при виде рыдающей Оттилии тоже разревелась.

Ранкль злился на себя. Он готов был избить, растоптать, оплевать себя и поэтому накинулся на обеих женщин:

— Хватит! Довольно реветь! Ступайте вон!

Оттилия перестала плакать. В ней произошла странная перемена. Она словно выросла и отвердела. Решительно подошла она к мужу почти вплотную, так что ему видны были красные жилки у нее на белках.

Растерявшись, протянул он вперед обе руки как бы для защиты.

Оттилия холодно глядела на него. Ненависть обостряет зрение. Впервые смотрела она на Ранкля глазами своего отца. «Какая рожа, — подумала она. — Что за противные поры, ноздри, что за дурацкие усы! А как пыжится! Папа прав, весь он какой-то ненастоящий, как искусственная челюсть. Будто и сила и крепость есть, а на деле жалкое подражание. Господи, и с таким ничтожеством я прожила полжизни!» Ненависть сменилась разочарованием.

— Я ухожу, — вымолвила она, — и не только из этой комнаты!

Голос ее показался Ранклю чужим. Все в Оттилии казалось ему чужим, отпугивало. Неужели это его жена, неужели она… он даже мысленно боялся выговорить это слово, но как еще можно назвать поведение Оттилии? Да, да — она взбунтовалась! В его семье подняла грозную голову горгоны женская эмансипация, непокорность, — да, это бунт! Какой позор! Уже не говоря о возможных последствиях семейного скандала, последствиях служебных и денежных. Ранкля охватили страх и тревога. Он должен был опереться на спинку стула. Но желание не допустить до скандала боролось с боязнью нанести урон своему «мужскому достоинству», и Ранкль ничего не сказал.

Оттилия еще несколько мгновений смотрела на него с презрением, но уже не с прежней уверенностью. Он только упрямо пожал плечами, и тогда она повернулась и покинула кабинет. Она подобрала юбку и шла на цыпочках, словно боясь выпачкаться в грязи.

Во рту у Ранкля был противный вкус, как после попойки. Ноги стали ватными. Он хотел догнать Оттилию, помириться, но его удержала мысль, что Мария — баба, да еще служанка! — будет свидетельницей его унижения. Он расставил ноги, выпятил грудь, как на гимнастическом параде, и громогласно изрек вслед Оттилии:

— Сделай одолжение, скатертью дорога!


Следующие минуты прошли в гнетущей тишине. Голова трещала, как с похмелья. Все тело обмякло. Жалобно рыгнув, Ранкль опустился на диван и закрыл лицо руками.

В таком состоянии застала его Мария, когда пришла со щеткой и совком, чтоб убрать осколки. Услышав ее жалобный возглас: «Господи Иисусе, что мы теперь без барыни делать-то будем?» — Ранкль вскочил, как ужаленный. Стыд, гнев и растерянность ударили ему в голову.

— Молчать! — крикнул он. — Вас это не касается! Да и вообще… — Внезапное подозрение направило его мысли и чувства по другому руслу. — Что вам здесь надо? Ага, понимаю, замести следы хотите? Сознавайтесь: это вы здесь шпионили? А? Вы! Ну конечно, вы! Кто же еще?

Мария выронила щетку и совок.

— Барин, да побойтесь вы бога! Я не знаю, про что это вы.

— Как? У вас хватает наглости отрицать? Мария, предупреждаю вас, упрямство ни к чему хорошему не приведет. Последний раз говорю: сознавайтесь! Что вы искали на книжных полках?

Мария в отчаянии качала головой.

— Барин, да я…

— Вы бесстыдно лжете!

— Господи Иисусе, да вы, барин, никак, рассудком помутились…

— Это уж слишком! Дура, что вы себе позволяете! Я отказываю вам от места. Убирайтесь немедленно. За расчетной книжкой придете в полицию. Поняли? Ну, а теперь — вон! А не то…

Он сделал вид, что хочет схватить ее за шиворот, но она убежала, громко крича:

— Я этого не потерплю. Ни минуты больше не останусь я в этом доме!

— А я вас ни о чем другом и не прошу! — Сопя, отер Ранкль мокрый лоб, пододвинул стул.

Он услышал, как Мария, прибежав в комнату для прислуги, выдвинула из-под кровати свой сундучок. «Стой! Надо ее обыскать, пока она не исчезла! А то еще что-нибудь стащит. От такой дряни всего можно ждать».

Ранкль помчался в комнату для прислуги.

Мария, убиравшая что-то в сундучок, обернулась и вскрикнула.

— Ага! Так и есть! Запихать поскорей все, что можно, и удрать. Да не тут-то было! — Он начал торопливо перерывать скромное содержимое сундучка. Белье, чулки, ботинки летели на пол. — Вот, этого еще недоставало! — Из старой коробочки вывалились письма и карточки, среди них и карточка Марии с двумя солдатами на горке для катанья. — Кавалеры! Да еще сколько! Одного мало! И еще смеет называть себя приличной девушкой. Давно надо было навести порядок! — Все добро было вывалено на пол, казалось, пустой сундучок насмешливо скалит зубы: обыск не дал желаемых результатов. — К черту! А воняет как! — Ранкль зажал нос. И тут только заметил, что вокруг его руки обмотался старый чулок. В ярости отшвырнул он чулок. — Ну вас в болото! Собирайте свое тряпье, и если через пять минут… — Конец фразы застрял у него в горле. Марии в комнате не было.

Ранкль вышел в коридор. Все двери были настежь. Портьеры и занавеси раздувались на сквозняке. Гардероб Оттилии тоже был открыт. На полу валялись плечики для платьев, фартук, крышка от шляпной картонки. Квартира была пуста. Ранкль почувствовал себя обмякшим, выжатым.

— Мария! Оттилия! Мария!

Никто не отозвался. Ветер хлопнул дверью в передней. Ранкль вздрогнул. Его затошнило. Он поспешил в уборную.

VII

Макс Эгон Рейтер сидел за своим секретером в стиле рококо в позе импровизирующего пианиста — вытянув руки, слегка отклонившись назад. В молочном свете ранних сумерек лицо Макса Эгона казалось особенно мягким.

Солнце вдруг потонуло в густом мартовском тумане. Стемнело раньше времени; остатки дневного света растворились в быстро нараставшей мгле. Для того чтобы писать, было темно, но Макс Эгон уже давно отложил вечное перо и ножом для разрезывания бумаги рисовал невидимые спирали на полуисписанном листе, который лежал перед ним.

Машинально включил он настольную лампу. На мгновение зажмурился. Когда он открыл глаза, на бумаге плясали ярко-красные и желтые пятна. Макс Эгон замигал. Цвет пятен изменился, теперь они были оранжевые и зеленые.

«Хорошо бы вместо всякого анализа просто написать: «Впрочем, рецензент полагает, что существо данного стихотворения лучше всего передать зрительным феноменом — пляской красочных пятен…» Приблизительно так… И тут перед глазами читателя закружились бы пестрые пятна. Да, вот это было бы замечательно!» Макс Эгон пришел в восторг от своей выдумки. Пятна между тем потускнели, потом и совсем исчезли. Он вздохнул: «К сожалению, прекрасная мысль предоставить слово краскам — в жизни неосуществима. Ничего не поделаешь, приходится трудиться самому». Со страдающим видом взял Макс Эгон перо и пододвинул к себе наполовину исписанный лист.

Под размашисто написанным крупными буквами заглавием «Лирические дары весны 1913 г. — Критический обзор Макса Эгона Рейтера» стояли написанные мелким убористым почерком с многочисленными исправлениями и рисунками всяких завитушек следующие строки:

«Рецензируемые книги роднит звучание чувства, положенного в их основу, и потому в стихотворениях всех авторов слышится одинаковая печально-нежная нота. Но мировая скорбь наших молодых поэтов — не ощущение слабости, характерное для романтиков, нет, это беспомощность тонко чувствующего человека нашей эпохи. Современные молодые поэты ищут родственную душу, чтобы излить свою печаль. Не впадая в сентиментальность, они воспевают в нежных и бурных стихах искупительные, сладостные, громкие рыдания. Они сверхчувственные и все же робкие искатели чувственности. Они ощущают себя вянущей травой, ручьем, текущим по лугам. Они живут двойной, тройной жизнью. Они любят жизнь в сладости слез! Они любят жизнь в светлой печали о безвозвратно ушедшем детстве, когда их лелеяли, берегли, добродушно стращали. О, блаженная пора кроваток с решетками, поющих ламп и поцелуев на сон грядущий! В их поэзии слезы предстают в совершенно новом виде. Их скорбь о сегодняшнем дне выражена через блаженное воспоминание о дне минувшем».

На этом рукопись кончалась.

Макс Эгон медленно перечел ее, здесь поставил запятую, там еще раз обвел восклицательный знак. Потом, зажав ручку между зубами, взял из стопки тоненьких книжек две верхние. Он начал листать первую. Взгляд его задержался на одной странице.

На рассвете в пять мне надо вставать

При свете огня.

Мой дружок в Перемышле должен стоять —

Рубежи храня.

А работа так старит день ото дня, —

Он забудет меня.

Он открыл вторую книжку. И здесь стихи были проникнуты тем же настроением:

Ты сядешь на скамью средь темноты,

Скамья уже стара,

И слаб и болен ты.

Да, молодые поэты были настроены элегически. Элегически настроены, и притом… трудолюбивы. Макс Эгон со смешанным чувством глядел на стопку книжек. Ему нравились новые ритмы, он упивался светотенью дурманящих чувств, но усердие молодых поэтов отпугивало, задевало его.

Ну как можно столько писать! Макс Эгон причислял себя тоже к писателям; он говорил, что уже не первый год работает над большим произведением в эссеистской манере: «Жизнь — это болезнь нашей планеты». По собственному признанию, он еще не закончил вводной главы. Ехидные друзья утверждали, что он написал всего одну фразу, да и та принадлежала не ему, а Парацельсу или какому-то другому вышедшему из моды мистику. Если Макс Эгон писал для «Тагесанцейгера» (что случалось весьма редко) статью о современном искусстве или литературе, он чувствовал потом такую потребность в отдыхе, что два-три дня не появлялся в конторе издательства «Рейтер и сын»; впрочем, обязанности его в качестве младшего совладельца фирмы заключались главным образом в представительстве, да и то не в самых важных случаях.

Роль наследного принца, которого затмевает его блестящий отец, не претила Максу Эгону. Наоборот, он с некоторым страхом думал о будущем, когда на него ляжет больше ответственности, когда от него потребуется больше энергии. Впрочем, он думал об этом очень редко. Очень редко и неопределенно, ибо Макс Эгон стремился по возможности отогнать, рассеять, развеять неприятные мысли. Хотя ему не было еще сорока и на вид он был не стар (правда, молодым он тоже как будто никогда не был), его постоянной заботой было уклоняться от решений, избегать беспокойства.

— Мы усталое поколение, — так полушутя-полусерьезно охарактеризовал он себя и свою сестру Оттилию. — У Оттилии это выражено несколько иначе, пожалуй, примитивнее, но по существу это то же самое: мы усталые уже по своей природе.

И Александр ответил ему в тон:

— Возможно, ты и прав. Иногда я думаю, что я израсходовал жизненную силу, отпущенную на два поколения, так что вы оба появились на свет с температурой ниже нормальной.


Ах да, Макс Эгон устал. Но ведь в усталости тоже есть своя красота, своя особая прелесть!

Макс Эгон закрыл книжки и выключил свет. Темнота поглотила комнату, осталось только окно — только свет с улицы и его отблеск на стене над секретером: желтоватый четырехугольник — отражение окна, но более узкое и перекошенное.

Макс Эгон поднял руки так, что тень от них легла на светлый четырехугольник над секретером. Ребенком он часто, лежа в кровати, забавлялся, пока не заснет, игрой в китайские тени. Уже тогда руки представлялись ему живущими самостоятельной жизнью существами, которые он любил трогательной любовью. И сейчас руки вызвали у него то же чувство.

Макс Эгон растопырил пальцы. Так виднее было, какие они красивые: тонкие, длинные, с чуть заметными утолщениями на верхних суставах — признаком известной одаренности.

Он нагнулся вперед, теперь он мог различить на тени округленные края ногтей. «Лепестки роз! — вдруг вспомнилось ему. — Лепестки роз. Как будто это Елена так называла мои ногти? Когда? В нашу свадебную ночь? Да, это ее слова: «Совсем как лепестки роз, дай я их поцелую!»

Почему именно сейчас воскресло это воспоминание? Сейчас, после стольких лет, во время которых Елена и он жили каждый своей жизнью. Воспоминание о свадьбе, о короткой, страстной любви к Елене — ему самому непонятной, как тогда, так и теперь — было мучительно. Макс Эгон втянул голову в плечи. Ему хотелось прогнать тяготившие его воспоминания, но они не давали покоя, словно назойливые мухи, мешающие спать по утрам.

«Совсем как лепестки роз… а, к черту!» — Макс Эгон сжал кулаки, но тут же почувствовал непреодолимое желание опять растопырить пальцы. Желание, такое же соблазнительное и жутковатое, какое бывало у Макса Эгона и раньше, когда он правил на ладони бритву и вдруг чувствовал, что его так и тянет полоснуть бритвой по живому телу, глубоко, до самой кости разрезать ладонь. «А, к черту!»

Над тенью от его рук появился силуэт головы. Макс Эгон повернулся на стуле, включил свет.

Перед ним стояла Елена.

Вероятно, что-то помешало ей сумерничать. Челка растрепалась, голос был сонный.

— Ты что, заснул, Макс? Кто-то звонит, а горничная ушла со двора…

Теперь и Макс Эгон услышал хриплое дребезжание колокольчика на парадном. Он поднялся и прошел в переднюю, Елена робко последовала за ним.

Колокольчик дребезжал не переставая, но как раз, когда Макс Эгон подошел к двери, он замолк.


— Постой! — Елена дернула мужа за рукав, за дверью чем-то тихо звякнули, потом кашлянули. — Кто это может быть?

Макс Эгон пожал плечами.

Опять что-то звякнуло.

Елена сделала мужу знак, чтобы он не открывал. Но тут за дверью послышался знакомый голос: «Господа дома?» Макс Эгон быстро отпер дверь. На площадке стоял Ранкль. Он был в форменной шинели, при треуголке и шпаге.

«Вероятно, он возвращается с похорон, — мелькнуло у Макса Эгона в голове, — потому и физиономия у него такая постная».

Ранкль притронулся рукой в перчатке к краю треуголки.

— Добрый вечер! Я не помешал? — Голос его звучал хрипло и неестественно. — Целую ручку, Елена!

Он стоял навытяжку, левой рукой опираясь на позолоченную рукоятку шпаги, правую приложив к краю треуголки. Передний ее угол приходился ровно над серединой лба. Пуговицы на шинели блестели, как новенькие дукаты. Кончики усов симметрично смотрели вверх.

Глядя на него, Макс Эгон не мог отделаться от впечатления, что перед ним манекен из витрины военного портного. Но он заметил тусклый блеск в глазах зятя и почувствовал раздражение.

— Что же ты не входишь, Фридрих? Снимай свою шинель!

— Благодарю. Нет. Я только… гм… — Ранкль кашлянул, — я пришел только узнать… гм… моя жена у вас?

— Оттилия? — Макс Эгон поднял свои густые брови. Он привык к тому, что сестра всегда бывала у них вместе с мужем и всегда предупреждала заранее о своем визите. Поэтому его так удивил вопрос Ранкля. — Оттилия? Разве мы договорились… я хочу сказать — разве вы собирались сегодня к нам?

— Нет, не собирались, но… гм… гм… дело в том, что Оттилия… гм… гм… — Ранкль вертел головой, как гусь, когда его откармливают, — …дело в том, что Оттилия ушла.

— Ушла? Как так? Что ты хочешь сказать?

Ранкль не ответил. Его руки жалко дрожали, губы под лихо закрученными усами плаксиво кривились.

— Да, что ты хочешь сказать?.. — Макс Эгон нервничал. Ситуация была для него невыносимо мучительна, но он не знал, что делать.

Тут вмешалась Елена.

— Сбежала? — сказала она тихо. Голос ее дрожал. (Как, бестемпераментная Оттилия, эта рыба, эта кукла, отважилась на шаг, на который она сама никак не могла решиться?) Елене стало тоскливо, стыдно за себя; она почувствовала озноб. — Сбежала? — повторила она.

Ранкль покраснел как рак.

— Я бы все-таки не хотел… пока я бы хотел оставить этот вопрос открытым, хотя бы в интересах семьи. — Собственные слова придали Ранклю мужество. Он напыжился. — Да, в интересах семьи! — Ранкль встретился глазами с Еленой, она откинула со лба челку и смотрела на зятя непривычно внимательным, пронизывающим взглядом. Ранкль сразу осекся и опять замямлил: — Ведь… скандала никому из нас… не хочется… А мне, как государственному служащему, особенно!.. — Он совсем поник и жалобно пролепетал: — Надо отыскать Оттилию, умоляю вас! Ведь если это узнается… вы должны мне помочь… Елена, Макс! — Он протянул к ним руки. — Слышите, вы должны мне помочь.

Голос его особенно гулко отдавался в лестничной клетке. Где-то уже открылась парадная дверь, Макс Эгон вздрогнул.

— Мы же на лестнице, пожалуйста, не устраивай здесь сцен! — попросил он зятя.

— Да, да, ты прав, — испуганно прошептал Ранкль. — Но что мы предпримем?

— Что мы предпримем? — Макс Эгон подергал галстук.

Елену опять охватили стыд и тоска, на этот раз еще сильнее. Она сказала резко, нетерпеливо:

— Прежде всего уйдем с площадки. — Голос ее звучал еще глуше, еще отрывистей, чем всегда. — Надо подумать, где может быть Оттилия. Ты у папы уже справлялся? Впрочем, меня ничто не удивит. — Она пропустила обоих мужчин в переднюю.

Макс Эгон подчинился ей с удивлением, Ранкль тупо.

VIII

Типография и редакция «Тагесанцейгера» помещались в бывшем монастыре неподалеку от Староместского моста с башнями. Ротационные машины стояли в переоборудованном подвале монастыря. В трапезной был наборный цех. А главная редакция устроилась в помещении, раньше служившем кухней. Это давало повод для бесконечных шуток; к ним шутников особенно располагали фамилия и наружность редактора, доктора Адальберта Кухарского — человека с круглым брюшком и огромной лысиной, на которую он начесывал с затылка три жидкие прядки, формой своей напоминавшие килек.

Братия могла петь во всю глотку, громко читать молитвы и шумно трапезничать, в кухню через массивную стену в пять футов толщиной не доходило ни звука. Стук наборного цеха тоже почти целиком поглощали старые каменные стены. И все же стук линотипов был слышен в кабинете главного редактора, правда, глухо, словно отдаленный гул в морской раковине.

Такое поэтическое сравнение придумал Александр, который чувствовал нежную привязанность к этому помещению; по его словам, шум печатных машин, шорох гранок и тонкий запах рулонов ротационной бумаги и типографской краски порождают особый флюид, вдохновляющий к газетной работе.

Александр любил редакторский кабинет. Отсюда он много лет подряд руководил газетой. Одновременно с функциями редактора Александр уступил и кабинет главного редактора Адальберту Кухарскому, с которым его связывали давние приятельские отношения. Они начались еще со времени достопамятного дела Дрейфуса, о подоплеке которого Кухарский — в те дни парижский корреспондент католических газет — написал ряд превосходных статей, не напечатанных его клерикальными заказчиками и опубликованных затем Александром в «Тагесанцейгере».

Каждый раз, посещая редакцию, Александр прежде всего заходил в свой бывший кабинет и почти никогда не отказывал себе в удовольствии в прочувствованных словах выразить свою радость по поводу «свидания с потерянным раем».

— Можете считать меня безвкусным и сентиментальным, Кухарский, — прибавлял он, правда, потом, — но, что поделаешь, мне здесь хорошо, как в раю!

Однако в последнее время не видно было, чтобы Александр чувствовал себя, как в раю, по крайней мере, так казалось главному редактору. Что-то угнетает Александра. Он не совсем тот, что прежде, А может, он, Кухарский, ошибается? Ищет какие-то скрытые причины для плохого настроения, которое скоро пройдет?


Такие мысли приходили в голову главному редактору, в то время как он с легким сопением, свидетельствующим о напряженном внимании, наблюдал за Александром, который быстро шагал из угла в угол кабинета.

«Как зверь в клетке! — резюмировал Кухарский свои наблюдения. Он ждал нового взрыва со стороны Александра, который, критикуя последние номера газеты, неожиданно вспылил и затем так же неожиданно замолк. — Когда его снова прорвет? — Но Александр молчал. — Что-то с ним не в порядке, — продолжал размышлять Кухарский. — Но в конце концов, что такое порядок?» Он усмехнулся и скользнул взглядом по кипам газет, старым гранкам и рукописям, вперемешку валявшимся на письменном столе и всех полках. Ведь именно беспорядок спас в свое время газету. Тогда, в 1908 году, в дни крупных немецко-чешских уличных столкновений{45} два одержимых страстью разрушения демонстранта ворвались в редакцию, но, увидя кавардак, царивший в кабинете главного редактора, сейчас же ретировались, так как подумали, что другие погромщики уже побывали здесь. «Да, порядок иногда бывает вреден, или, как выразился бы Александр…» — Кухарский взглянул на Александра. Тот все еще, опустив голову, шагал из угла в угол. Он уже меньше хмурил свои насупленные, как у филина, брови, но глядел по-прежнему мрачно, гроза еще не миновала.

«Э, что там!» — Главный редактор извлек из-под вороха бумаг ножницы на длинной цепочке и прорезал ими воздух, словно для того, чтобы отрезать все дальнейшие размышления.

— Не знаю, что вам так не нравится в сообщениях нашего венского корреспондента, — сказал он вслух; он сделал паузу, подождал, не возразит ли Александр, но тот молчал, и Кухарский быстро заговорил, время от времени громко пыхтя, как паровоз, выпускающий пар: — Согласен, он пишет несколько претенциозно, так сказать, не по своим возможностям, но, с другой стороны, у него есть несомненные достоинства. Всюду, где можно раздобыть конфиденциальные сведения, он свой человек. У него особый нюх на сенсации, работает он быстро, на него можно положиться. Чего вам больше?

— Чего больше? — Александр остановился у письменного стола. На вид он был спокоен, но в голосе слышалось раздражение. — Чего больше? Не больше, а меньше; я хочу, чтобы в газете было меньше вот этих самых ноток! — Он вытащил из кармана зашуршавший номер «Тагесанцейгера». — Вот! — Он стал читать: — «Державы одна за другой увеличивают мощность своих армий, усиливается соревнование, расходы на вооружение растут не по дням, а по часам. В торговле застой, каждый знает, что должен себя урезывать, ничто не ладится. При таких условиях даже самый миролюбивый человек постепенно свыкается с мыслью, что лучше первым нанести удар, чем бездействовать и колебаться». — Александр скомкал газету. — Ну, что вы на это скажете? — Он глядел на Кухарского в упор.

— Вы правы, в статье есть нотки, которые теперь, к сожалению, можно часто услышать в Вене, — поспешил согласиться с ним главный редактор. — В общем, это то же фанфаронство, которое в свое время можно было встретить во французской прессе. Я, например, помню, что как-то в начале дела… — Он заметил, что Александр поморщился, и не рассказал, как собирался, «дрейфусовского» анекдота. — Ну, да что мне вас убеждать, — закончил он, — вы сами знаете, что такие нотки не надо воспринимать трагически.

Александр резко тряхнул головой.

— Это не отдельные фальшивые ноты. — Он сделал паузу и глубоко вздохнул.

— Но ведь вы сами говорили о том же! — вставил Кухарский.

Александр не обратил внимания на его слова.

— Нет, это не отдельные ноты, это целая мелодия, — продолжал он. После возвращения из Вены (после их незабываемого утра в загородной гостинице, воспоминание о котором каждый раз снова приводило его в волнение) его снедала глубокая внутренняя тревога, она была причиной того, что он видел все в черном свете, но она же сообщала ему какую-то особую сверхпрозорливость. — Вся мелодия фальшива, нелепа и фальшива. Она звучит несколько иначе, чем воинственный клич господ из пангерманского союза и австрийских шовинистов, но, в сущности, смысл один и тот же: мы должны примириться с пушечной пальбой! — Он увидел, что главный редактор хочет возразить, и упрямо мотнул головой. — Нет, дайте мне договорить, я не кончил. Несколько дней тому назад немецкий рейхсканцлер заявил одному из редакторов «Тан», что пресса скоро заговорит о предстоящей войне. Я не очень-то верю в министерские откровения, но когда я вижу, что даже наша газета становится рупором разжигания войны…

Кухарский потерял терпение.

— Вы преувеличиваете, — крикнул он, — невероятно, совершенно невероятно преувеличиваете! — Он пыхтел, «кильки» на малиново-красной плеши встали дыбом. — Наша газета — и вдруг орган поджигателей войны! Да и вообще… нет, у вас галлюцинации! — Он размахивал ножницами, но вскоре успокоился. — Серьезно, я думаю, у вас сдали нервы, должно быть, вы переутомились. Я уже не первый день это замечаю. И если бы я не боялся быть ложно понятым, я бы уже раньше пришел к вам и сказал: так дальше нельзя, вы должны отдохнуть.

— Ах, что вы выдумываете! — запротестовал Александр. Но довольно вяло. Он почувствовал, что попался, и вспылил: — Мои нервы тут ни при чем. А о своем здоровье я сам позабочусь.

Обиженный Кухарский молча пожал плечами и привел в порядок свои жалкие прядки.

Александр пожалел, что был так резок. Он хотел извиниться. Но тут позвонил телефон. Кухарский взял трубку, назвал себя, затем передал трубку Александру.

— Просят вас.

— Меня?

Александр был недоволен, что его отвлекли. Он не сразу взял трубку.

— Кто у телефона? — спросил он. — Кто? Я не понимаю, Елена?.. с Ранклем? Да, но… А при чем тут Оттилия?.. Что? Ничего не понимаю. Нет, подождите меня, сейчас иду… Да, да, сейчас… Хорошо, хорошо.

Он повесил трубку, взял пальто и шляпу.

— Семейная ссора. Только этого недоставало! — сердито сказал он редактору, но на этот раз тоном дружеского доверия. — Жаловаться на недостаток волнений мне действительно не приходится. И вообще, кажется, вы правы, у меня пошаливают нервы. — Он неуверенно улыбнулся. — Ну, об этом мы как-нибудь потом поговорим. И о венских статьях тоже. Пожалуй, лучше, всего за бутылкой рейнвейна, — если не ошибаюсь, рейнвейн у вас есть. Да? Значит, решено. До свидания, Кухарский! — Он крепко пожал ему руку.

По дороге домой Александр напрасно старался уяснить себе, почему звонила Елена. Что там происходит? Оттилия ушла от Ранкля, Елена ищет Оттилию. Почему именно Елена? Сам черт в этом не разберется!

Александр провел рукой по лбу, прогнал мысли о семейном скандале.

Все уладится! Вероятно, не так уж это страшно!

Он выглянул из окна кареты. Моросил мелкий дождь. На мокрые крыши опустилось темное, косматое небо. Отдельные звезды казались дырами в занавеси, за которой спрятался грядущий день.

Экипаж ехал по Карлову мосту. Во влажном воздухе каменные святые по обе стороны моста казались мягче, человечнее. Вода в реке представлялась черной и вязкой, как расплавленная смола. Отражавшиеся в ней фонари соседнего висячего мостика напоминали расположенные уступами органные трубы.

Дождь перестал. По окну кареты скатывались последние капли. «Как слезы ребенка, вот-вот готовые иссякнуть», — подумал Александр. Он опустил окно. В карету проник влажный воздух и с ним запах воды, отсыревшего дерева, дегтя, рыбы, дыма и города. И вдруг откуда-то донесся слабый аромат чабреца. У Александра сжалось сердце. Но аромат чабреца уже улетучился.

IX

В кондитерской Штутцига «У конного рынка» приятно пахло в этот вечерний час горячим шоколадом, кофе по-карлсбадски со сбитыми сливками, свежеиспеченным дрожжевым тестом, тортами и модными духами.

Залы были переполнены, особенно много было женщин. Казалось, круглые мраморные столики облепили, сверкая трепетными крылышками и наполняя воздух своим жужжанием, рои пчел.

Капитан Леопольд Врбата сидел в боковой нише и ревниво оберегал от непрошеного соседа второй стул за своим столиком; многоголосая болтовня светских кумушек воспринималась им словно отдаленная ружейная пальба. Время от времени до его слуха долетал обрывок фразы — близкий выстрел, заглушавший остальные.

— Sécheresse du cœur[31], а то что же? Для современных женщин это типично. Все они страдают душевной черствостью.

— Я тут же рассчитала ее. В конце концов мой дом не голубятня, верно?

— И можете себе представить: он изображал из себя умирающего, а она появилась в виде танцующей монахини. Какая безвкусица, и это на балу, где собрались сливки общества…

— Но, дорогая моя, как вы хотите, чтобы при такой диете у вас были силы для работы в трех благотворительных комитетах?

— Она ему сказала: галстук — это для элегантного мужчины все, и если вы хотите появиться со мной на корсо…


Капитан чувствовал себя неуютно в дамском обществе, да еще в час, когда мог бы стоять дома у плиты и до ужина отведать новый сметанный соус. Да и повод, приведший его сюда, был ему неприятен. Он ждал Валли и при мысли о том, что он собирался ей предложить, чувствовал, что у него начинает сосать под ложечкой; то же ощущение, что было у него на приемном экзамене в кадетский корпус, или когда он впервые сошелся с домашней портнихой своей матери, или вроде того, что он испытал во время двух визитов к крупному дельцу Гелузичу. Польди казалось, что он опустошен, что все силы ушли из его тела.

Гелузич оба раза держал себя великодушно и безупречно вежливо. Он с первого слова одолжил капитану деньги, срочно необходимые для уплаты карточных долгов: раз — тысячу восемьсот, другой раз — три тысячи крон, и при этом самым дружеским образом, просто под расписку, «так сказать, под честное офицерское слово». И зачем только, заняв второй раз, Польди не ушел тут же, как после первого, чисто делового, визита? Зачем только он остался, пустился в разговоры, а под конец даже предложил сыграть один на один в тарок? Во время третьей или четвертой партии это и случилось. Гелузич, тасуя карты, так, между прочим, спросил, почему Польди вздумал обратиться к нему. Может быть, посоветовал кто-нибудь из однополчан?

— Нет, — сам того не ожидая, ответил Польди, — на эту мысль, как ни странно, навела меня Валли.

— Женщина? Черт возьми, это интересно. Кто же?

— Моя племянница, внучка Рейтера. Мне даже кажется, вы ее видели у баронессы Арндтем, не помните?

— Внучка Александра Рейтера, постойте, мне сдается… да, вспоминаю, совсем юное существо, но глаза, глаза! Зеленые, правда? — Лицо его расплылось в улыбке; у Польди от этой улыбки мороз пробежал по коже. — Послушайте, господин капитан, вы должны устроить мне встречу с этими красивыми глазками. Или, может, вы сами?.. Нет? Ну, тогда all right. Что? Разумеется, я не прошу ни о чем, на что вы не можете согласиться как родственник этой барышни и офицер, это само собой понятно. Но, с другой стороны, неужели вы откажете мне в дружеской мужской услуге?


И вот Польди сидел теперь здесь, в кондитерской, ковырял бисквитный тортик (в шоколадную начинку которого, по его мнению, следовало бы положить немножко больше орехов) и соображал, как ему получше выполнить поручение. Что, если Валли откажется или, чего доброго, вспылит?

Черт знает, в какое положение он попал! Мундир вдруг стал ему тесен. Польди незаметно сунул два пальца за воротник, чтобы вытащить целлулоидный подворотничок.

Он вздрогнул, как от удара, когда вошедшая Валли окликнула его:

— Алло, Польди!

Польди вскочил и хриплым голосом произнес:

— Целую ручку, сервус, Валли!

У столика стояла сияющая Валли. На ней был облегающий фигуру зеленый жакет с серебряными пуговицами и бобровым воротником. На правой, зарумянившейся от ветра щеке была наклеена черная мушка в форме сердечка. Из-под модной болгарской шапочки, придававшей ее лицу что-то мальчишеское, выбился золотистый локон.

Польди в эту минуту занимала только одна мысль: «Неужели она вдобавок еще и волосы выкрасила? Подумать только!»

Валли не оставила ему времени на размышления.

— Очень галантным тебя никак не назовешь, милый Польди! — смеясь, сказала она. — Заманил меня сюда, в допотопную кондитерскую, я пришла, — а ты стоишь и молчишь, как воды в рот набрал!

— Я… я не знал, что тебе здесь не нравится… прости, пожалуйста, я думал…

— Милый Польди, когда ты начинаешь думать, ничего хорошего не получается. Нет, спасибо, я жакет не сниму, я, правда, только на минутку. Это вы мне? Я этого сладкого клейстера терпеть не могу. — Она отстранила большую чашку шоколада, которую держала официантка, подозванная Польди. — Принесите мне, пожалуйста… Что здесь можно получить? Ах да, у вас, верно, есть чай с коньяком, а? Ну, тогда принесите мне коньяку без чая! — В одинаковой мере довольная и тем, что привела в смущение официантку, и тем, что повергла в ужас робкого Польди, Валли прибавила: — Или лучше принесите сразу две рюмки коньяка, капитану тоже не мешает поддержать сердечную деятельность.

Она немножко отодвинула стул и скрестила ноги.

— Ну, Польди, приступай, и поторопись, через двадцать минут у меня рандеву у Пороховой башни, я не хочу опаздывать. И вообще-то я пришла только потому, что меня заинтриговала твоя записка. Ну, так в чем дело? Что ты мне должен сообщить? Надеюсь, это не признание в любви; тут у тебя нет никаких шансов, но это ты и сам знаешь. Ну?

Леопольд фон Врбата теребил портупею от повешенной на спинку стула шпаги. Он придумывал, с чего бы лучше начать, но безрезультатно.

— Черт меня возьми, — вдруг выпалил он, — пардон, у меня есть к тебе поручение, и мне не хотелось бы, чтобы ты… видишь ли, поручение довольно деликатного свойства, и я не уверен, как ты будешь на него реагировать!

Она сморщила губы.

— Милый Польди, я полный профан в военном деле, но, по-моему, турки называют то, что ты тут передо мной разыгрываешь, — стратегическим отступлением. Ты все ходишь вокруг да около, уж не собираешься ли ты выступить в роли свата?

— Ну, не совсем в роли свата.

— Тогда что же? Вот, выпей для смелости! — Она взяла от официантки две рюмки с коньяком, одну пододвинула к Польди, а другую выпила одним глотком.

Две пожилые дамы, сидевшие за соседним столиком, с возмущенным видом навели на нее лорнеты.

У капитана было такое ощущение, точно все тело у него зудит.

— Валли, прошу тебя, ты не могла бы вести себя немножко поприличнее? — Но, увещевая ее вести себя прилично, он вдруг вспомнил, что он собирался ей предложить; он запнулся, схватил рюмку с коньяком, выпил всю и тусклым голосом сказал: — Черт бы его драл, пардон. Гм… Гелузич… Знаешь, я пошел к нему, как ты мне советовала, помнишь?

— Ну да. И что же? Он тебе отказал?

— Нет. Только… — Польди заерзал на стуле. Мутным, словно паутиной подернутым взором он напряженно смотрел на золотые искорки, плясавшие в зеленых глазах Валли. — Он просил меня, чтобы я… ему бы очень хотелось встретиться с нами, то есть с тобой, то есть… — Он прервал свою речь и подхватил зазвеневшую шпагу, которую чуть не уронил.

И снова дамы с соседнего столика навели на них лорнеты. Польди проклинал себя, Валли, Гелузича, весь свет.

— Ну и что ж тут такого страшного? Стоило из-за этого так смущаться и мямлить.

— Значит, ты не против? — спросил он, вздохнув с облегчением.

— Ты гениально догадлив, Польди.

— Пардон, значит, ты имеешь в виду, что я действительно могу передать Гелузичу твое согласие?

— Précisément[32]. Не съест же он меня, хоть у него и бородища, как у Али-Баба, — настоящий разбойник. Он с Востока?

— Нет, кажется, он родом из Хорватии. Во всяком случае, судя по фамилии. Но возможно, он словенец, или серб, или вообще откуда-то с Балкан. Но что с тобой?

— Ничего. Просто здесь очень жарко. — У Валли на мгновение сбежал румянец с лица. При упоминании о Балканах ей вспомнилась репродукция, так волновавшая ее в гимназические годы: «Похищение черногорок». Но Валли быстро совладала с минутной слабостью. Она медленно встала. — А сколько может быть лет твоему Гелузичу?

— Сколько лет? — Польди наморщил лоб. На душе у него было муторно, словно он еще не проспался с похмелья. — Не знаю, деточка. Лет сорок. — И он прибавил несколько бодрее: — Во всяком случае, он настоящий джентльмен.

— Ну разумеется, как же иначе, раз он твой приятель! — Она застегнула жакет, протянула Польди руку. — Значит, можешь с ним условиться. Мне пора. Уже седьмой час. Прощай, Польди!

— Прощай. Целую ручку. Спасибо, Валли! — Он щелкнул каблуками. Все еще не оправившись от смущения, смотрел он ей вслед, пока она, гордо подняв голову, пробиралась между столиками к выходу. На зеленом плече ярким пятном сверкал золотистый локон.

У самой двери Валли на минуту задержалась, словно чем-то пораженная, потом еще раз кивнула Польди и исчезла.

— Ну и стервочка, пардон, — сам перед собой извинился капитан. Он чувствовал, что у него гора свалилась с плеч. — Еще рюмку коньяка, фрейлейн! — громко заказал он. Дамы за соседним столиком опять навели на него лорнеты, но на этот раз он презрительно улыбнулся. Ему было на них наплевать.

X

— Нет, все еще здесь, — ответила фрейлейн Шёнберг на вопрос Александра, удивленного тем, что в окнах нет света, и потому решившего, что Елена и Ранкль уже ушли. — Они у вашей сестрицы в голубой гостиной, но барыня приказали зажечь только торшер, потому что у люстры слишком веселый свет. — Она взяла у него из рук шляпу и пальто. — Доложить, что вы приехали?

— Доложить? Обо мне? Что это за новая мода?

— Барыня думали, может, вы пожелаете сперва с ними поговорить, чтобы они вас предупредили.

— Чтобы она меня предупредила? Что это еще за новости? — Александр быстро направился в гостиную. И вечно Каролина разводит испанские церемонии! У люстры, видите ли, свет слишком веселый, это не подходит для семейной ссоры, ха-ха-ха! Что за похоронную помпу придумала она на этот раз? Будьте покойны, он ей испортит все удовольствие.

Настроившись на воинственный лад, открыл он дверь в гостиную. В «галерее предков» царил полумрак. Врбатовские праотцы на стенах тонули во тьме, родоначальника Рейтеров можно было узнать только по белым треугольникам воротничка.

Тетушка, стоявшая у камина, сделала несколько шагов навстречу Александру. На ней было пышное лиловое платье с множеством воланов, на груди болтались концы черной кружевной косынки.

«Настоящая парка! — мелькнуло у Александра в голове. — А Ранкль в вицмундире. Должно быть, для бодрости». Александр прищурился, насупил густые брови.

Каролина фон Трейенфельс не обратила на это никакого внимания. Она протянула руки навстречу Александру. На лице ее была маска сочувствия, из-под которой, словно грязный подол нижней юбки, выглядывала злорадная улыбка.

— Али, дорогой, я вне себя… — пропела она.

— Тогда было бы лучше всего, если бы ты опять пришла в себя, — прервал он сестру. Он досадливо отмахнулся от ее вздохов. — К чему этот пафос, мы не на сцене. — И, не обращая внимания на ломавшую руки Каролину, он заговорил с Ранклем, который при входе тестя стал в позу рапортующего солдата. — Что у вас там случилось, Фридрих? Что вы натворили? Где Оттилия?

— От… от… от… от… — заикаясь, промямлил Ранкль. Он так и остался стоять с раскрытым ртом.

Александру вдруг захотелось дать бледному, вспотевшему зятю по физиономии. Правая рука так и чесалась, он потер ее о рукав. Тут он увидел Елену. Она стояла в амбразуре окна, опустив глаза, заложив руки за спину, казалось, она с трудом держится на ногах. Внезапно он почувствовал антипатию и к Елене. Зачем она здесь? Из любви к сенсациям? Александр внимательно посмотрел на нее, он впервые увидел морщины, наметившиеся у нее под подбородком. И вдруг он ощутил, что все ему приелось. Так порой без всякого вкуса снова закуриваешь погасшую сигару.

— Ну, а ты что, Елена?

— Оттилия ушла из дому, — усталым голосом сказала она. — После ссоры с Ранклем. Он не знает, куда она ушла. Он думал, что она у нас, а потом попросил Макса помочь ему. Но Макс, ты же его знаешь… вот мы с Фридрихом и пришли сюда.

— Ты поступила разумно. Мне кажется, ты больше мужчина, чем твой любезный зять! — Александр сам удивился спокойному тону, каким были сказаны эти слова, но в то же время он почувствовал, как в нем медленно нарастает холодная злоба, как его раздражает эта нелепая история. Александр напустился на Ранкля:

— Ты что, сам говорить не умеешь? Тебе гувернантка нужна? — Он презрительно усмехнулся. — Обычно послушать тебя, так ты целое государство перевернешь, а теперь, выходит, собственную жену разыскать не можешь. И ты еще смеешь разглагольствовать о необходимости войны, о воле к власти? Ха-ха-ха! Ну, что ты на это скажешь? Молчишь? Громкие слова тебе изменили? Вот, все вы таковы. И вы хотите обновить Австрию? Обнови раньше собственную семейную жизнь!

Ранкль, в первую минуту потерявшийся от вспышки Александра, взял себя в руки. Он прижал к себе шпагу. Шрамы на его одутловатом лице стали ярко-красными.

— Если ты… если Оттилия не была бы твоей дочерью и матерью моего сына… — пробормотал он, наступая на Александра.

Каролина бросилась между ними.

— Али! Фридрих! И не грех вам!

Ранкль отступил.

Александр вынул из нагрудного кармана носовой платок и обстоятельно высморкался.

— Довольно, — резко сказал он, — избавьте меня, пожалуйста, от ваших истерик и благоглупостей. Больше я ни о чем не хочу слышать. Если на то пошло, мне все равно, пусть Оттилия уходит, куда ей угодно, хоть к готтентотам.

— Папа, пожалуйста, обсудим спокойно все, что произошло, — попробовала заступиться Елена. — Ведь в конце концов дело идет о твоей дочери. — Ей хотелось сказать совсем другое. Известие об уходе Оттилии в первую минуту невероятно взбудоражило ее. Вскрылась старая рана — разочарование в собственном браке, страстное желание обрести свободу. Сделать то же, что Оттилия! Уйти от нелюбимого мужа, убежать от совместной жизни, давно уже ставшей прозябанием бок о бок с безразличным человеком, перескочить в яркое царство приключений и грез! Но возбуждение очень быстро улеглось, Елена остыла и почувствовала смертельную усталость. — Ведь в конце концов дело идет о твоей дочери, — машинально повторила она. Это прозвучало фальшиво, и Елене стало стыдно. Она быстро прибавила: — Я лучше уйду. Пожалуйста, забудь то, что я сказала.

— Нет, нет, ты, вероятно, права, — возразил Александр, уже вполне овладев собой, — мы спокойно обсудим случившееся. Значит, вы не знаете, куда могла уйти Оттилия. В полицию вы уже заявили?

— Боже мой, в полицию! — простонала фрау фон Трейенфельс.

Ранкль, наконец обретший дар речи, подскочил к ней.

— Тетушка, успокойтесь! — Он подал ей стакан воды.

Каролина поблагодарила его красноречивым взглядом.

— Dieu merci[33], что хоть ты держишь себя, как мужчина и джентльмен! — Она попросила Ранкля принести ей веер. — Нет, в полицию заявлять нельзя!

Ранкль гордо поднял голову.

— Прошу больше не беспокоиться, я разыщу свою жену и без посторонней помощи! — В голосе его уже опять звучал обычно присущий ему металл.

— «Люблю в испанцах гордый дух!» — продекламировал Александр.

Тут открылась дверь, и в гостиную ворвалась Валли.

— Добрый вечер всей честной компании! — ничуть не смутившись, задорно крикнула она. — Никто не ответил, она с удивлением обвела всех взглядом. — Что случилось? Господи боже, ну и смешной же у вас вид! Что тут стряслось? — У нее зародилось подозрение. — Переругались? А тетя Оттилия почему плачет?

— Оттилия? — хором спросили все. И затем наперебой закидали ее вопросами: — Где она? Ты ее видела? Что ты знаешь? Где ты была? Где ты с ней встретилась?

Валли не торопилась. Она расстегнула жакет, сдула нитку с меховой муфты, не спеша села.

— Тетю Оттилию, — сказала она наконец, — я видела час тому назад. В кондитерской Штутцига. Она сидит там, обливается слезами и уничтожает сбитые сливки, одну порцию за другой.

Ранкль открыл рот.

Каролина, вставшая было с кресла, издала что-то вроде кудахтанья и повалилась обратно.

Елена старалась подавить нервную дрожь.

Александр тщетно боролся с приступом смеха; он отвернулся, стал кашлять, ничто не помогало, он не мог удержаться и громко расхохотался. Весь его гнев испарился. Он ощутил необыкновенную легкость во всем теле, какую-то звенящую пустоту, как бывало иногда в молодости после особенно безумной ночи. «Такова жизнь, — подумал он, — полна неожиданностей и безрассудств». Вдруг ему показалось, что он опять ощутил запах чабреца. «Это безрассудно, но я должен ее разыскать, — подумал он. — Надо опять поехать в Вену и разыскать ее. Пусть это побег, сумасшествие, ну и что же? Во всяком случае, окончиться глупей, чем эскапада Оттилии, это не может. В моем возрасте уже нет времени на героическое отречение, да и покорность судьбе не в моем характере». Он взглянул на Елену, и ему стало жалко ее.

— Хочешь, я провожу тебя домой, детка? — предложил он. — После стольких волнений немного пройтись не вредно.

— Тебе, папа, всегда приходят удачные мысли, — ответила она и взяла его под руку. На лице ее играла слабая улыбка.

«Словно засушенный цветок, — пришло ему на ум, — словно незабудка между двумя листками альбома для стихов». Это была грустная мысль, но сейчас в грусти для Александра была своя прелесть, ибо грусть только подчеркивала грядущие радости.

Так крестьянин пьет рюмку горькой полынной водки, перед тем как сесть за свадебный стол.

XI

Весна в этом году необычно рано вступила в свои права. Выше старых мельниц Влтава вскрылась в середине марта. Через несколько дней о быки Карлова моста уже терлись, треща и ломаясь, последние льдины. И почти в это же время вылезли из оттаявшей земли на клумбах в городских парках бледно-зеленые росточки тюльпанов и гиацинтов.

На Пршикопе дети из предместья продавали букетики фиалок и подснежников. Из отпертых зимних сараев выносили балки для купален. Повсюду на берегу Влтавы лодочники красили лодки.

В первую неделю апреля в воздухе еще стояла тонкая, как паутина, снежная дымка, затем наступили теплые солнечные дни, под лаской которых наперегонки распускались клейкие почки конских каштанов. Извозчики опустили темный кожаный верх на своих пролетках. На склонах Петршина горели красно-белые, национальных чешских цветов, свечи каштанов. В садах старого дворца на Малой Стране пламенел золотой дождь. И как отклик на это бурное цветение на улицах стали появляться зонтики с пышными бантами и большие шляпы с цветами. Даже вода в лужах на извозчичьих стоянках пахла весной.

В эти весенние дни в груди Адриенны теснились самые различные чувства. Ее радовало сознание того, что она открыла новую для себя область жизни, приобрела новые знания и новых друзей, и в то же время на нее порой нападала неопределенная тоска и беспокойство. В дружбе с Йозефом Прокопом, как будто простой и ясной, таилось что-то, чего она не могла понять, не могла определить. Радостные и мрачные мысли непрестанно чередовались; они мелькали одна за другой, Адриенне хотелось поделиться с кем-нибудь своими переживаниями или выслушать ответное признание родственной души.

Но с кем могла поговорить Адриенна? Девушки из кружка молодежи, вечерние собрания которого она аккуратно посещала, были хорошими товарищами, но с Адриенной их разделял невидимый барьер по-разному прожитого детства и незнакомых ей забот о хлебе насущном. А Валли, которая, собственно, и пробудила в душе Адриенны желание пойти своей дорогой и приобщиться к новым идеям, — Валли в последнее время была поглощена какими-то своими тайными интересами. Адриенне не представлялось случая поговорить по душам с кузиной.

Но сегодня Валли не уйдет от нее. «Сегодня не уйдет, не уйдет», — повторяла мысленно Адриенна, собираясь к кузине.

Погруженная в думы о том, что она поведает Валли, Адриенна оставила позади людные улицы Старого Места. Перед ней расстилалась величественная и волшебная панорама, которую никогда не забудет тот, кто хоть раз ее видел: полноводная своенравная река в расцвете сил и материнской зрелости; за ней уходят ввысь Градчаны с гладким многооконным фасадом замка и могучими башнями собора св. Вита — поэтическая мечта, воплощенная в камне. А над рекой и Градчанами серебрится небо.

Адриенна сняла берет и, раньше чем взойти на висячий мостик, на мгновение остановилась. В воде тихо покачивались отражения прибрежных деревьев. В том же замедленном ритме покачивался и мостик под ногами прохожих. Над головой в стальных тросах и цепях пел ветер. Ветер доносил запахи цветущих деревьев. Краски, звуки, запахи сливались в единый поток. Поток этот заливал сердце. Сердце ширилось и ныло от счастья.

Да, сегодня Адриенна собиралась поговорить с Валли о многом: о себе и обо всем мире, о смысле жизни и о новой молодежи, о счастье, о солидарности, и о более справедливом порядке, при котором будет устранена всяческая несправедливость, — и о другом тоже, о том, что еще не определилось, не сложилось в слова, что лежало под спудом и тревожило и манило.

Но, придя в рейтеровский особняк на площади Радецкого, Адриенна узнала, что Валли нет дома.

Горничная передала ей записку, в ней было торопливо нацарапано несколько слов:

«Я скоро вернусь. Прости, пожалуйста! У меня неотложное дело!»

А когда горничная прибавила, что тетя Каролина хочет ее видеть, Адриенна чуть не заплакала с досады. Значит, вместо задушевной беседы с Валли ей предстоит скучный допрос, надо будет подробно рассказывать, что у них было на обед, о чем судачит прислуга, что было на занятиях.

Однако Адриенна была приятно поражена, когда выяснилось, что на этот раз тетка не проявила большого интереса к беседе с внучатой племянницей. Казалось ей не терпится как можно скорей снова приняться за прерванное приходом Адриенны чтение экстренного выпуска «Винер иллюстрирте». Аудиенция была закончена уже через несколько минут.

— Спасибо, девочка, что навестила меня, в следующий твой визит мы побеседуем подольше. Ступай, скажи фрейлейн Шёнберг, чтобы чай тебе сервировали в комнату к Валли. Я думаю, она должна вернуться с минуты на минуту. Не понимаю, что у нее за дела в городе. — Каролина с таким достоинством протянула Адриенне для поцелуя руку, словно давала ей причастную облатку.

Адриенна чуть дотронулась крепко сжатыми губами до пергаментной руки, пахнущей глицериновым мылом и мятными лепешками от кашля. Несмотря на мимолетность прикосновения, она словно ощутила на губах вкус застывшего сала и с трудом подавила желание вытереть рот.

— Прощай, тетя Каролина, целую руку!

— До свидания, детка. Кланяйся твоим. Постой еще минутку, дай я на тебя посмотрю! — Она долго разглядывала ее в лорнет. — Меня шокирует эта новая мода, когда юбка доходит только до щиколотки, а на блузках карманы. Если бы спросили мое мнение, я бы вынуждена была признаться, что не нахожу ничего красивого, когда туалеты дам перестают быть женственными. — Она со вздохом опустила лорнет. — Ну и нравы! Женщины во всем хотят подражать мужчинам, а мужчины… господи помилуй, от теперешних мужчин всего можно ожидать! Ты не читала об убийце и грабителе Штерникеле, которого суд во Франкфурте-на-Одере приговорил к смертной казни?

— Нет, тетя Каролина.

— Оно и лучше. В конце концов такой отчет не подходящее чтение для молодых девиц, хотя даже девице нашего круга не мешает знать, какие опасности, какие бездны угрожают каждому в наши дни. Но об этом мы поговорим в другой раз. Прощай, девочка!

— Прощай, тетя.

Тетя Каролина, сдерживая нетерпение, проводила взглядом Адриенну, с подчеркнутой благовоспитанностью медленно направлявшуюся к двери, затем, не теряя времени, снова уткнулась в экстренный выпуск.

«У кого хватит смелости заглянуть в темную душу Штерникеля, которого инстинктивно влекло блуждать по лесам, грабить одинокие хутора, убивать стариков, а после убийства поджигать дом?» Каролина фон Трейенфельс так увлеклась чтением, что даже позабыла сосать свои лепешки. «Кто может постичь психологию этого человека-зверя, который, совершив злодейское убийство, варит молочное хлебово для поросят, заботливо выгоняет на пастбище скотину, с трепетом падает на колени перед молоденькими девушками». Каролина испытывала сладострастный ужас. «Придется все-таки поговорить с девочками, — мысленно рассуждала она, — хотя бы для того, чтобы они знали, что делать, если, не дай бог, попадут в подобную ситуацию. Пресвятая дева Мария! Они еще так наивны, ничего не понимают!»


Тем временем Адриенна примостилась на подоконнике в бельевой, как она это часто делала девочкой, когда бывала в дедушкином доме. Она смотрела, как фрейлейн Шёнберг убирает белье.

Экономка вынимала только что выглаженное белье из большой корзины и по полдюжинам складывала его в стопки. Время от времени она прерывала это занятие, разворачивала то одно, то другое и тщательно осматривала. Потом перевязывала готовые стопки атласными лентами цвета сомон и укладывала на полки в стенном шкафу, из недр которого доносился запах хранившегося там лавандового мыла.

Во время работы язык фрейлейн Шёнберг ни на минуту не пребывал в бездействии. Общие рассуждения о характере людей сменялись замечаниями о любовных похождениях лакея Ябурека или о привычках булочника и его жены, живущих на углу. Заодно фрейлейн Шёнберг, словно невзначай, пустилась рассказывать об увлечении Валли концертами, явившемся полной для всех неожиданностью.

— Уж так наша Валли любит искусство, просто страх как любит, — сюсюкала она, близко поднося к своему вздернутому, как у мопса, носу чехол с кресла, — раньше Академией живописи просто бредила, а теперь одно в голове — домашние концерты у баронессы фон Арндтем.

Поток ее слов прервала кухарка, крикнувшая, что пришел Янко, словак-жестяник, который аккуратно два раза в год — весной и осенью — являлся в рейтеровский дом, связывал проволокой треснувшие глиняные горшки и чинил поломанные мышеловки.

— Вот ведь, точно нарочно подгадал! — вздохнула фрейлейн Шёнберг и, пожав плечами, с сожалением покинула бельевую.

Адриенна продолжала сидеть на подоконнике.

Тишина завела свою песенку; ее не нарушали ни жужжание большой мухи, все снова и снова тыкавшейся в окно, ни тиканье деревянных стенных часов, висевших над дверью. Адриенна вспомнила, что девочкой думала, будто в их деревянном футляре спрятана кузница гномов. Вместе с этим воспоминанием подкралось к ней и приятное состояние сонливости, как в пору ее детства, когда она, прикорнув где-нибудь в укромном уголке, сладко дремала.

Окружающие ее предметы растворились в золотистом тумане.

Время текло, несчитанное, немереное.

Тут в коридоре послышались легкие шаги и затихли в том конце, где была комната Валли. Адриенна протерла глаза и соскочила с подоконника.

XII

Дверь к Валли была только притворена.

Адриенне послышалось, будто кузина там с чем-то возится, но, открыв дверь, она увидела, что в комнате никого нет. Окно было настежь, и ветер надувал парусом пестрые занавеси и играл с двумя цветочными горшками, стоявшими на письменном столе.

Цветочные горшки — азалия и цикламен — привлекли внимание Адриенны. Пышный куст азалии — уже почти деревцо — рос в красивом фарфоровом горшке, бледно-розовой, в тон цветов, окраски. Такие горшки Адриенна видела только в витринах самых шикарных цветочных магазинов на Грабене. Рядом с азалией лиловенькие цикламены в простом глиняном горшке казались просто скромными полевыми цветочками.

Адриенна рассмеялась над своим сравнением. Да, стоявшие тут цветы невольно наводили на мысль о домашних балах. Но танцевальный сезон прошел. И свое рождение Валли отпраздновала уже полтора месяца тому назад.

Адриенна наморщила лоб. Намеки и недомолвки фрейлейн Шёнберг о вдруг пробудившейся у Валли страсти к концертам приобретали теперь особый интерес.

«Откуда у нее столько цветов?» Взгляд Адриенны задержался на правом ящике письменного стола. Сюда Валли прятала письма. В щели между краем ящика и рамой стола как раз торчал кончик конверта, должно быть, его можно выудить шпилькой!

«Фу, что за гадкая мысль», — сейчас же остановила себя Адриенна. Она почувствовала, как краска залила ей лицо, и принялась торопливо тереть пальцы, словно хотела стереть с них грязь.

Но желание достать письмо только усилилось. Искушение было слишком велико, Адриенна чувствовала зуд в руках, словно от ожога крапивой, она знала, против этого есть только одно лекарство: уступить. Так бывало и в школе: на уроках катехизиса или на молебствиях в дни рождения членов императорской семьи на нее вдруг нападал смех, и она ничем не могла его остановить.

Адриенна вытащила из волос шпильку, согнула ее крючком… и достала письмо. Это был продолговатый конверт. Адриенна вертела его в руках. Французские марки! А-а, ведь поляки недавно уехали. На запад, как было таинственно сказано Адриенне. Она вынула письмо из конверта. Да, это Сашин почерк, острый, с наклоном влево.

«Chère Valérie[34], — писал он. — Итак, мы в Париже после путешествия, единственной достопримечательностью которого было то, что не случилось ничего достопримечательного. Здесь мы нашли только немногих из своих старых друзей. Они по-прежнему твердо верят в наши идеи, но все же банковское дело оставило свой след. Причина потрясения не столько трагические переживания во время процесса, сколько общее положение: анархизм, полгода тому назад вызывавший открытую ненависть и тайное восхищение, сейчас попросту позабыт. Публика главным образом интересуется скачками и любовными интрижками министров. Патриотические и антимилитаристские демонстрации еще волнуют (хотя втайне, каждый, конечно, знает, что при современном состоянии науки и техники война между великими державами невозможна). Но довольно об этом! Получила и прочитала ли ты посланные тебе брошюры? Раздобыла ли деньги, — ты и представить себе не можешь, как тяжело мне упоминать о мамоне, но за дорогу мы истратили все, что у нас было, а здешние друзья сами без гроша. Вся наша надежда на тебя. Я всецело полагаюсь на твою помощь!»

Последнюю букву Саша закончил смелым росчерком, обвившимся вокруг восклицательного знака. И уж конечно, отбросил при этом волосы со лба своим любимым замысловатым движением головы, а Маня… ах, да здесь еще приписка Маниной рукой.

«Париж вообще изменился, — писала она. — От красочных типов, несколько лет тому назад населявших Латинский квартал, сохранились лишь жалкие остатки. Вечных студентов, о которых уже издали можно было с уверенностью сказать, что они живут в мансарде а-ля Верлен, теперь сменили скромно одетые иностранцы, а гризетки вымерли. Но, возможно, в этой перемене есть своя хорошая сторона. Возможно, среди множества бедных и серьезных студентов мы завербуем приверженцев. Правда, тех из них, кто, учась и подрабатывая, находят еще время для занятий революционной философией, больше привлекает Евангелие от Маркса и Энгельса, чем идеи анархии. Но об этом и обо всем остальном в следующий раз напишу подробнее, а сейчас иду стряпать. Тебя, конечно, это удивит, но у нас в самом деле нет денег.

Передай привет твоей двоюродной сестричке. Что, она все еще водится с «организованными»?»

Читая эти слова, Адриенна усмехнулась. Да, она все еще водится с «организованными», — вернее, она еще недостаточно с ними водится, не так, как, по ее мнению, нужно. Впрочем, это один из тех вопросов, о которых она хотела поговорить сегодня с Валли. И еще о многом из того, чего коснулся в своем письме Саша.

Улыбка сбежала с ее лица. Адриенна снова задумчиво склонилась над письмом.

Тут в комнату быстро вошла Валли. Еще в дверях сбросила она серебристо-серый жакет. По-видимому, она была так поглощена своими делами, что не заметила смущения кузины.

Адриенна вскочила и попыталась спрятать письмо.

— Я должна тебе в чем-то признаться, — выпалила она, поздоровавшись с кузиной, — пока я тебя ждала, мне под руку попалось… вот это письмо; и я не устояла. Прочитала. Прости меня, Валли, пожалуйста! — Она протянула письмо кузине.

Валли не рассердилась, она как будто даже не была удивлена.

— Я все равно хотела тебе его показать, — рассеянно сказала она и бросила письмо на туалет. — Впрочем, я тоже должна тебе в чем-то признаться.

— Ну? А в чем?

— Мне хотелось бы, кисонька, отложить наш сегодняшний разговор. К моему большому сожалению. Мне действительно очень жаль, но я договорилась о встрече и не могу ее отменить. — Говоря так, Валли перебирала флаконы и баночки на туалете и не заметила, что у Адриенны от огорчения опустились углы рта; она весело продолжала: — Иногда чувствуешь себя точно в заколдованном кругу. Как нарочно, то одно, то другое мешает. Впрочем, я думаю, кисонька, ты не будешь возражать. В конце концов то, о чем мы хотели поболтать, не так уж важно, верно? Но если ты во что бы то ни стало хочешь…

— Нет, нет, что ты! — Адриенна нервно перебирала листочки азалии.

Валли внимательно посмотрела на нее.

— Если ты хочешь приколоть к платью цветок азалии, пожалуйста! — Она рассмеялась, увидя, каким негодующим жестом ответила Адриенна на ее предложение. — Бери, не стесняйся, мне хватит, и не так уж они мне дороги. Я, слава богу, не сентиментальна. — Она снова усмехнулась. — Как тебе понравилось Сашино письмо? Правда, дурацкое? И назойливое. Их болтовня, их цацканье с анархией, философией, революцией и все прочее начинает мне надоедать. А тебе? Но что это? Ты уже уходишь? Побудь хоть, пока я переоденусь. Да, между прочим, как тебе нравится мой цветник? Ты ничего не сказала. Цикламен — от Эсте, он, бедняжка, все еще безнадежно влюблен в меня. А этот пышный куст, — она подняла фарфоровый горшок с азалией, водрузила его себе на плечо и сделала несколько кокетливых пируэтов, — как по-твоему, от кого? Нипочем не угадаешь! Если ты будешь умницей, сядешь и послушаешь, вместо того чтобы строить строгую, как у гувернантки, мину, тогда я открою тебе одну тайну. Ну, как, Ади, уходишь или остаешься?

— Нет, ухожу! — Адриенна старалась говорить равнодушно, даже приветливо, но ничего не вышло; голос ее прозвучал резко. Она рассердилась, что не умеет владеть собой и что возлагала такие надежды на разговор с Валли. Быстро натянула она перчатки, рассердилась на себя и за это и, пробормотав: — До свидания, прости, пожалуйста, но у меня дела! — выбежала из комнаты.

Валли поставила азалию на письменный стол.

— Адриенна, не уходи! Ну что за ребячество! — Она шагнула к двери, которая уже захлопнулась за Адриенной, остановилась и, скорчив смешную гримасу, вздохнула. — Тут ничего не поделаешь. Да. — Она насмешливо скривила губы и подошла к большому зеркалу в гардеробе карельской березы.

XIII

Александр нетерпеливо подул в телефонную трубку. Наконец редакция ответила. Александр попросил доктора Кухарского. Он снова услышал: «Сию минуту!» — и опять ему пришлось ждать. — Алло, доктор, — сказал он, когда Кухарский немного спустя взял трубку. — Что у вас случилось? Ждешь целую вечность, пока вы подойдете к телефону!

— Я был в наборном. Между прочим, я весь день тщетно пытался вам позвонить. Верно, у вас линия не в порядке?

— Мне это, во всяком случае, неизвестно. Впрочем, капризы телефона неисповедимы. О чем вы хотели со мной переговорить? Что-нибудь случилось?

— Нет. Я только хотел спросить, нет ли у вас каких-нибудь новостей из Вены. Знаете, по поводу аферы о жульническом предприятии, которое патриотически названо «Концентрированные корма. Акционерное общество имени принца Евгения»… Но если я не ошибаюсь, ничего сенсационного тут не выудишь.

— Ошибаетесь, мой милый, и как еще! Я вам сейчас пришлю информацию, полученную от Зельмейера, и вы увидите: материала хватит на настоящую «бомбу». Только надо найти, как это подать, чтобы не конфисковали номер.

— Да? Значит, военное ведомство все же попалось на эту удочку?

— Не только оно…

— О-ля-ля! Значит, кто-то из высокопоставленных особ тоже влип?

— Угадали.

— Ну, я сгораю от нетерпения.

— И правильно делаете. Я вам говорю — это история первый сорт. При этом я совсем не имею в виду мелодраматическое приложение, интересное для меня лично. Вы ведь помните, вернувшись из последней поездки в Вену, я вам рассказывал о таинственном незнакомце, который во что бы то ни стало хотел видеть Зельмейера, а затем не пришел? Так это был тот самый чиновник министерства, из-за помешательства которого лопнула вся афера. В тот раз он как будто собирался довериться своему школьному товарищу Зельмейеру, но в последний момент испугался… Да вы все узнаете из зельмейеровского письма. Сейчас я кончаю. Мы еще подробно все обсудим вечером, когда я приду в редакцию… Нет, сейчас не могу. Я договорился о встрече. Значит, до вечера!

Александр повесил трубку. Он положил послание Зельмейера в чистый конверт и написал на нем: «Д-ру Кухарскому. Спешно!» Последнее слово он подчеркнул так решительно, что перо расщепилось и забрызгало бумагу мелкими чернильными капельками. «Если бы Людвиг видел, какое действие оказывает его рассказ даже на меня, старого газетчика!» — усмехнулся он, промокнув кляксы пресс-папье.

Да, это действительно была история «первый сорт»! Чиновник, вынужденный покрывать жульническую махинацию, с горя лишился рассудка. Но в министерстве этого сначала не заметили, ибо, как писал Зельмейер, «в министерстве рассудок нежелателен». Сошедший с ума чиновник продолжал служить, пока в один прекрасный день не стал раздавать на улице прохожим секретные документы, из коих явствовало, что некое «акционерное общество имени принца Евгения», названное «Концентрированные корма», поставило военному ведомству под видом специализированного корма для лошадей самую вульгарную соломенную сечку. По высочайшему повелению было начато следствие, но вскоре же прекращено: выяснилось, что в мошеннической сделке замешан царствующий дом, ибо некий эрцгерцог преклонного возраста находился в связи с молоденькой женой одного из директоров акционерного общества «Концентрированные корма».

«Типично для Австрии, — резюмировал Александр. — Где еще можно найти такую поразительную смесь: фарс, дешевая романтика, трагизм и уголовщина». Он позвонил Ябуреку.

Не успел он снять руку с кнопки звонка, как в дверях уже стоял навытяжку Ябурек.

— Что угодно, господин ротмистр? — спросил он.

«Тоже персонаж из австрийского театра комедии! — подумал Александр при виде Ябурека. — Господи, какая была бы находка для Бальзака. Чем не готовый ансамбль для Comédie autrichienne![35] — Он с улыбкой констатировал, что дух Кёниггреца снова овладел Ябуреком. — Да, этот дух нападает на него, как запой. — Мысль эта развеселила Александра. С некоторых пор (с того дня, как он решил опять поехать в Вену на розыски Ирены) он находился в приподнятом настроении, в состоянии легкого опьянения, таком приятном, что даже не спешил с отъездом. — Похоже на то, что на всех нас время от времени нападает запой… или, во всяком случае, тайное желание напиться».

Александр потер руки.

— Бросьте, Ябурек, к чему это? Нате, закурите! — Он пододвинул ему коробку с сигарами для гостей. Это были светлые виргинии, того сорта, который при Габсбургской династии курили все — начиная от провинциальных чиновников до его апостолического величества. — Потом отнесете это письмо в редакцию. — Он посмотрел на часы, стоявшие на камине. Стрелки на циферблате с танцующей на берегу голубого Дуная парой показывали четыре часа. «И тут тоже чисто австрийская концепция! Счет времени и то идет в ритме вальса, все равно, как бы оно ни протекало, — весело или бурно». И, снова обращаясь к Ябуреку, он прибавил: — Мне надо к баронессе Арндтем. Пожалуйста, принесите сюртук и посмотрите, подан ли экипаж.

Ябурек выбрал самую красивую сигару и с чувством собственного достоинства, соблюдая военную выправку, вышел из комнаты.

Александр тоже взял сигару. Он закурил, придерживаясь строгого ритуала. Прежде всего полагалось слегка помять в пальцах сигару, потом вытащить и зажечь торчащую в ней соломинку и, наконец, закурить от соломинки. Александр раздумывал: может быть, лучше поехать в редакцию, а не к Амальтее? В ее салоне, вероятно, царит уныние, ведь из-за мошеннической аферы с концентрированными кормами подмочена не только репутация эрцгерцога и членов правления акционерного общества, но и генералов, которые занимали видные посты и были известны как твердокаменные активисты. Хотя, пожалуй, именно из-за этого следует поехать к ней, послушать, что говорят, посмотреть, какое там настроение, позондировать, например, Гелузича или полковника Редля…

Александр резким движением вынул изо рта сигару. Уже раньше, читая в письме Зельмейера то место, где говорилось о получившем теперь объяснение таинственном звонке по телефону, Александр одновременно со сценой в столовой у Зельмейера вспомнил и другую сцену — в почтовом отделении на вокзале. И теперь он отчетливо видел высокого господина в цилиндре. «Странно, — подумал Александр, — что тогда мне это не пришло в голову: ведь по общему облику это мог быть Редль».

Его размышления прервал Ябурек, принесший сюртук, шляпу и палку. В петлицу сюртука была воткнута свежая белая гардения.

— Ябурек — вы золото. Вот письмо доктору Кухарскому! — Александр подождал, пока уйдет Ябурек; потом быстро подошел к зеркалу и пригладил бриллиантином брови и волосы на висках.


Как раз когда Александр был на нижней площадке, открылась дверь квартиры.

Оттуда выбежала Адриенна.

Александру показалось, что она несколько взбудоражена, но возможно, она просто спешила. Как бы там ни было, но выбившиеся из-под берета волосы и раскрасневшиеся щеки очень ей шли.

Александр ответил на поклон внучки с той рыцарской приветливостью — одинаково далекой и от снисходительности деда, и от галантности донжуана, — которая всегда привлекала к нему сердца молодых женщин.

— Хочешь, я подвезу тебя? — спросил он.

— Спасибо, пожалуйста! — Адриенна покраснела еще сильней. — У меня, дедушка, нет никаких особых планов. Если ты ничего не имеешь против, я просто провожу тебя, я все равно собиралась… — Она остановилась.

— Ну, что дальше? — подбодрил он. — Я и не знал, что ты такого робкого десятка.

Адриенне хотелось, чтобы ответ ее звучал развязно.

— Я все равно готовила на тебя нападение.

— Господи, так, значит, я, сам того не зная, угодил в лапы к грабителю. Но если у грабителя такое очаровательное личико, я ничего не имею против. Разрешается сразу же предложить выкуп? — Он сунул руку в карман и достал кошелек.

— Но, дедушка, за кого ты меня принимаешь? — окончательно сконфузилась Адриенна.

— А как же иначе! При нападении обычно требуют: кошелек или жизнь! Я представляю себе, что молодая особа может нуждаться в деньгах. Неужели я ошибся? Ишь с каким благородным возмущением ты мотаешь головой. Ну, садимся!.. Нет, нет, сперва ты, девочка, ты уже в том возрасте, когда и дедушка обязан быть по отношению к тебе кавалером. — Он подсадил Адриенну. — К Старому валу, Иоганн, — приказал он кучеру, — только поезжайте медленно, словно вы везете влюбленных!

Кучер щелкнул кнутом. Лошади тронулись. Экипаж обогнул памятник Радецкого и свернул на Вальдштейнскую улицу, насыщенную ароматом цветущих кустов в саду Вальдштейнского дворца.

Александр несколько секунд молча любовался увитыми зеленью стенами сада и цветущим откосом позади них, увенчанным филигранными и все же мощными башнями собора. Потом снова обратился к внучке:

— Так в чем же дело? Сердечко ноет? Ну как, скажешь — дедушка плохой психолог?

Адриенна с минуту колебалась. Она вдруг почувствовала нежность и доверие к дедушке и захотела признаться ему, что разочаровалась в Валли, запуталась, не может разобраться в окружающем. Ей захотелось спросить, как он относится к тому, что ее так тревожит, — ведь дед всегда казался ей таким умным, таким понимающим, к тому же сегодня он в первый раз заговорил с ней, как со взрослой. Но вдруг ей показалось, что привести свое намерение в исполнение невероятно трудно, невозможно. Она вздохнула.

Александр наклонился к ней и тихонько спросил:

— Значит, все же какое-то огорчение есть?

Она покачала головой.

— Нет, не то, что ты, может быть, думаешь, дедушка. Просто все страшно сложно: вообще все на свете.

Он улыбнулся, погладил ее по голове.

Адриенна преодолела застенчивость.

— Я думаю, очень трудно во всем разобраться. Правда, цель впереди есть, но как узнать, что идешь по верному пути. Вот мне и хотелось… ведь ты все знаешь, и у тебя нет предрассудков… вот мне и хотелось знать твое мнение. Например… как бы это получше выразить? Ну, например, вопрос о необходимости: вот, скажем, если что-нибудь начал, так доводи до конца или вовсе не начинай; если исповедуешь какие-нибудь убеждения, то делай из них все нужные выводы? Да? Ах, боже мой, я вижу, что ты не понимаешь, потому что я все валю в одну кучу! — Она уныло замолчала.

Александр выслушал ее с полным сочувствием. Ему вспомнилась собственная молодость: увлечение новыми в ту пору либеральными идеями. Ах, куда все это ушло? Но может ли он разубеждать Адриенну, эту девочку с мечтательным взглядом и пылающими щеками, может ли он говорить с ней, исходя из приобретенных им с возрастом благоразумия и скептической мудрости? Ища подходящие слова, он тихо промолвил:

— Я от души благодарен тебе за доверие, Ади. Оно меня очень радует. И, верь мне, я охотно помог бы тебе, поделился бы с тобой своим опытом. Только, видишь ли, чужой опыт, может быть, и поучителен, но дело в том, что это не твой личный опыт. Личный опыт надо приобретать самостоятельно, без чужой помощи.

Он продолжал говорить, но Адриенна уже не слушала. Слова «самостоятельно», «без чужой помощи» вызвали целую бурю чувств в ее душе. «Я должна уйти, — решила она, — уйти из семьи, где никто меня не понимает. Уйти из этой пустыни, где я так одинока».

XIV

Амальтея фон Арндтем сидела за своим роскошным туалетным столом с колонками и амурами. Туалет в стиле барокко был приобретен Гелузичем на аукционе в Риме. Гелузич утверждал, что этот туалет служил целому ряду кардиналов-меценатов, принадлежавших к просвещенному роду Колонна. Хотя Амальтея не принимала рассказ Гелузича за чистую монету, все же ей казалось, что от туалетного стола исходит едва уловимый запах ладана. Это ощущение каждый раз вызывало у нее фривольную улыбку, и сегодня тоже, хотя сейчас она совсем не была расположена улыбаться. Парикмахерша подвела ее, быстро заменить ее другой не удалось, и теперь баронессе приходилось самой завивать на щипцах волосы. Горничная, пухлая, краснощекая деревенская девушка (Амальтея взяла за правило нанимать хорошеньких служанок, но «in puncto[36] фигуры» они, во всяком случае, должны были уступать ей), — горничная была ей плохой помощницей.

— Ай, вы опять дергаете за волосы, будьте же осторожнее! И щипцы слишком горячие, я чувствую, что запахло паленым, — сердито прикрикнула она, взяла у горничной щипцы и сама занялась требующей деликатного обращения седой прядью в своих темных волосах. — Как же это так, Бетти, почему вы не умеете обращаться с щипцами?

— До сих пор не приходилось, барыня, — оправдывалась девушка, чувствуя себя виноватой.

— Что вы мне сказки рассказываете, Бетти! Сами-то вы всегда отлично причесаны.

— Меня, барыня, кухарка причесывает. Я сама нипочем бы не справилась. Если бы моя воля, я бы носила гладкие, коротко остриженные волосы.

— Коротко остриженные? Вот так придумали! Как это могло прийти вам в голову?

Горничная покраснела.

— Я видела Хенни Портен в «Королеве эльфов», она стриженая, вот я и… — Она закрыла лицо фартуком.

— Все понятно. Понравилось у кинозвезды. Когда же вы наконец возьметесь за ум, Бетти? — Тон был серьезный, но в душе Амальтея смеялась.

«Короткая стрижка «а-ля королева эльфов», — как это романтично! Молодо и романтично, да… — Амальтея вздохнула. — Впрочем, то, что сегодня кажется смешным и немодным, завтра, возможно, будет «lе dernier cri»[37]. А при теперешнем ярко выраженном стремлении казаться моложе стрижка под пажа имеет шансы на успех, огромные шансы… Правда, пока еще до этого не дошло. Да и Марко ценит в женщине ярко выраженную женственность, шуршащие шелковые нижние юбки, пышные формы, мягкие локоны. По крайней мере, вчера он опять уверял, что таков его вкус. Но какая цена мужским уверениям, когда дело коснется любви? Это или приятный самообман, или ложь, доброжелательная ли, гадкая ли — не все ли равно? И так и этак ложь». Амальтея запнулась. Ей вдруг пришло в голову, что Гелузич в последнее время потому так щедр на комплименты и подарки, что хочет создать себе алиби. Ах, как ужасно, что женщине, когда пройдет очарование первой поры юности, приходиться всегда быть начеку! Всегда быть готовой к обороне! И есть же на свете такие, можно сказать, счастливицы, которые уверяют, будто в этой постоянной борьбе есть даже своего рода острое наслаждение. Смешно! А может, скорее грустно? Безнадежно? Но к чему все эти раздумья? Амальтея подозвала горничную, которая нагревала на спиртовке щипцы.

— Спасибо, Бетти, я думаю, на этот раз довольно. — Она встала, сняла пеньюар и бросила последний взгляд в зеркало. — Вполне удовлетворительно, как по-вашему, Бетти? — И, не дожидаясь ответа, отпустила девушку. — Ступайте, помогите на кухне. Вы мне больше не нужны. Спасибо!


В гостиной царила холодная тишина, хотя ранние гости уже явились, а другие — входили. Тихие шаги, негромко произносимые слова, слишком четко слышное тиканье стоячих часов только подчеркивали неловкое молчание.

Амальтея сразу заметила, что Гелузич отсутствует, а только что появившийся в гостиной Александр пришел без своей очаровательной внучки. Случайное ли совпадение отсутствие Гелузича и Валли? Амальтея решительно отогнала эту полудогадку (пока это была только полудогадка) и рьяно занялась обязанностями хозяйки. Лакеям она приказала сразу же обнести гостей чаем и печеньем. В группу пожилых господ в вицмундирах, похожую на стаю унылых, жирных воронов, внесла оживление, заинтересовав их новым приобретением — миниатюрной рулеткой. Для пышнотелой оперной певицы, которая вышла на пенсию и горела желанием поделиться воспоминаниями о былых успехах, нашла слушателей и поклонников. В нескольких группках уже самостоятельно выкристаллизовались темы для разговоров.

Теперь Амальтея наконец остановилась, перестала перепархивать от одного к другому. Разговорный механизм был пущен в ход и работал исправно, как хорошо смазанная машина. То тут, то там сквозь общее оживленное журчание голосов прорывался женский смех.

Амальтея опять не спеша обошла зал. В кружке у бехштейновского рояля, по-видимому, шел горячий спор. Амальтея приблизилась, чтобы, если понадобится, отвлечь от спора, вставив нужное слово. Но, увидя в центре группы Александра и полковника Редля, она решила, что вмешиваться бесполезно. Они стояли друг против друга, как два искушенных в сценических эффектах актера: Александр оперся на рояль, в левой руке он держал зажженную виргинию; Редль, широко расставив ноги, игриво покачивался. Они скрещивали воображаемые клинки (да, это определение было, пожалуй, самым подходящим — их спор походил на поединок).

— В одном я с вами согласен, господин полковник, — сказал Александр, насмешливо прищурив глаза. Он все время тщетно ждал, что Редль сделает то самое отбрыкивающее движение левой ногой. Но даже если бы полковник и сделал это движение, все равно было нелепо хотя бы на минуту отождествить этого человека, такого самоуверенного и сильного, с тем мямлей, которого он видел тогда на венском вокзале. Но Александр именно это и сделал и теперь чувствовал неловкость, которую старался скрыть под маской непринужденности и иронии. — Да, в одном я с вами согласен, — повторил он. — Из-за скандала с концентрированными кормами армия не погибнет. Иначе она не была бы типично австрийской: живучей, расхлябанной и привычной к неудачам. Я скорее могу допустить, что армии нанесло бы ущерб отсутствие скандалов, все равно как алкоголику или кокаинисту может повредить радикальное запрещение яда, к которому привык его организм.

— Постойте, постойте, господин Рейтер! Сейчас вы сами впадаете в типично австрийский грех: вы хотите отделаться остротой в серьезном споре. Я, как и прежде, утверждаю, что армия, которая не воюет, должна гораздо больше бояться разлагающего влияния подобных скандалов, чем активно действующая армия. Меч, когда он в употреблении, не ржавеет.

— Не ржавеет, допускаю, но сломаться может. А что из войны мы выйдем побитыми и сломанными, вряд ли подлежит сомнению.

— Пардон, разрешите спросить, откуда у вас такая осведомленность?

— А когда мы выигрывали войну? Я имею в виду войну более или менее современную — за последние сто — сто пятьдесят лет?

Тут в спор вмешался Гелузич, неслышно присоединившийся к кружку слушателей.

— Чистейшая правда, господин Рейтер! Но что из этого следует? То, что Австрию необходимо обновить, активизировать… я говорю это не ради пропаганды, я не собираюсь бить в барабан. — Он рассмеялся. — Наоборот, я хотел предложить вам, господа, оставить на время высокую политику и развлечься рулеткой. Allons, messieurs, faites votre jeu![38] — сказал он, голосом и жестом подражая крупье. — Рулетка в той гостиной! Идемте, господин Рейтер, положим начало! Кстати, почему ваша очаровательная внучка не с вами? Почему ее последнее время совсем не видно?

Сказано это было очень громко, при этом Гелузич подмигнул Амальтее, словно говоря: «Ну-ка, приревнуй меня к этой девчонке!» Но если этот маневр предназначался для того, чтобы рассеять подозрения Амальтеи, он не достиг цели.

Баронессе вдруг стало совершенно ясно, что она не ошиблась в своих полудогадках: Гелузич завязал интрижку с Валли. А если еще не завязал, то завяжет. Опасность надвигается.

XV

Валли внимательно разглядывала себя в зеркало. Ресницам бы надо быть подлинней, решила она, но что поделаешь! Зато в глаза сегодня можно не впускать белладонны: большие, сияющие, лучисто-зеленые, безукоризненно красивые. Против бровей тоже ничего нельзя возразить, это уже отметил Рауль Хохштедтер (допустим, он дурак, но как-никак он художник и в таких вещах разбирается, и если он говорил, что у нее, у Валли, классический рисунок бровей, то доля правды в этом, конечно, есть). Верхняя губа тонковата, верно, но это Валли не беспокоило: немного губной помады — и все в порядке, к зубам тоже не придерешься. Чтобы полюбоваться их блеском, Валли проделала перед зеркалом ряд улыбок. Потом, внимательно осмотрев подбородок, щеки и мочки ушей, она попробовала несколько раз эффектно вскинуть ресницы (не так театрально, как Аста Нильсен, но в той же манере). В конце концов она вздохнула и констатировала: «Он прав, я обольстительна, но…»

Что «но»? Что имел в виду Гелузич, когда вчера после концерта шепнул ей: «Вы обольстительны, Валли; возможно, вы об этом догадываетесь. И инстинктивно вы поддадитесь на обольщение. Но в любви наряду со всем прочим большую роль играет опыт и знание. Только когда вы будете точно знать, чего вы хотите, обольщая других и сами поддаваясь обольщению, только тогда вы будете женщиной в полном смысле слова».

Мнение Гелузича польстило ей, но было тут и что-то покровительственное. Валли надула губки. Ей не нравилось, когда ее поучали, обращались с ней, как с наивной девочкой. В конце концов у нее тоже есть некоторый опыт. Настоящий опыт? Она запнулась, с гримасой отвращения прогнала воспоминание о том, что пережила в мастерской Хохштедтера. «Нет, тогда было только мучительно. — Валли содрогнулась. — Словно ящик с грязными чулками. Надо бы вычистить эту авгиеву конюшню, но даже подумать об этом страшно, и скорей задвигаешь ящик».

Валли полузакрыла глаза, теперь она видела свое отражение в зеркале, как сквозь занавесь. Она почувствовала то же напряжение во всем теле, что и вчера, когда Гелузич, подавая ей пальто, коснулся бородой ее шеи.

«Я бы ничего не имела против, чтобы он целый час помогал мне надевать пальто!» — подумала Валли. О, она отлично представляет себе, как это устроить: как сознательно поддаться обольщению. Она прекрасно может это себе представить, и она это ему докажет, да, докажет!

Как многие чувственные по натуре девушки с живым воображением, но с недостаточным жизненным опытом, Валли тоже любила разыгрывать перед зеркалом сцены с переодеванием и раздеванием. Все еще полузакрыв глаза, скинула она с себя платье и начала снимать белье.

Неожиданный порыв ветра взметнул занавеску, сдул с туалетного столика письмо поляков и пахнул Валли на ноги холодом, приподняв подол ее рубашки. Валли повернулась к окну, но передумала, подняла руки, потянулась. Ветер играл с письмом, упавшим на пол. Листок бумаги шуршал. Валли задумчиво следила глазами за сероватым листком, исписанным вычурным Сашиным почерком. Вдруг ока нагнулась, подняла письмо, подержала на ладони и разорвала, на мелкие кусочки.

Потом сняла рубашку, завернулась в черную кружевную шаль и, стоя на месте, начала исполнять нечто вроде танца, поводя плечами и бедрами.


С балкончика, на который выходило окно, Ранкль-младший (он спрятался туда при входе Адриенны, чтобы она не застала его у Валли) следил влюбленным взглядом за каждым движением Валли. Когда она сделала шаг к окну, он чуть не прыгнул с балкона во двор. Но вот Валли спустила с плеч шаль и ласково взяла в обе ладони трепещущие груди. Франц Фердинанд не удержался и громко засопел.

Валли пригнулась. На лице мелькнуло выражение испуга. Но она тут же накинула на плечи шаль и подбежала к окну.

Четырнадцатилетний мальчишка похолодел. «Немедленно прыгай вниз», — приказал он себе. Но руки и ноги не слушались. В отчаянии сжался он в комок, надеясь, что Валли его не заметит.

Но тут он услышал ее сердитый, насмешливый голос:

— Это ты, Эсте? Нечего сказать, хорошенькими делами ты занимаешься! Ну ладно, влезай в окно и марш отсюда. Быстро!

Франц Фердинанд неловко влез в окно. В глазах у него рябило. Он сам себе был противен. Не глядя на Валли, он пролепетал:

— Я… я… не хотел…

— Ступай, ступай, ничего ужасного не случилось, — прервала его Валли. Теперь в голосе ее слышалось сожаление, но ему это было еще горше. — Ну ладно, ладно, ступай. Постой — подожди минутку.

Опустив плечи, остановился он у двери, словно пойманный на месте преступления воришка.

Валли расхохоталась. То, что произошло, теперь показалось ей бесконечно смешным. Плавно изогнувшись, как в танце, заглянула она в лицо опустившему голову Францу Фердинанду и проворковала:

— Скажи, я тебе очень нравлюсь?

Он молча отвернулся. Она взяла его за руку, он вырвал руку резким движением и бросился вон из комнаты.

Валли слышала, как он, уже в коридоре, зарыдал от злости, потоптался на месте, потом убежал.

Она опять подошла к зеркалу, распахнула шаль и снова погрузилась во влюбленное созерцание собственного тела.

Ах, она скоро научится быть «женщиной в полном смысле слова», и тогда… Валли закрыла глаза. Перед ее мысленным взором возник и тут же исчез образ Гелузича. Его вытеснили другие картины: смелые мужчины, красные фески, кривые сабли, черные как смоль бороды. Потом исчезли и эти картины. Теперь сквозь закрытые веки она видела только солнечный свет. Все вокруг было красное, словно окутанное пурпурным туманом.

А в тумане, совсем близко, была жизнь, незнакомый берег, неведомая земля, она звала открыть, завоевать ее.

Часть четвертая

I

Утренний скорый поезд Прага — Вена медленно, словно из последних сил, подошел к платформе венского вокзала Франца-Иосифа. Было два часа пополудни. По расписанию поезд должен был прибыть уже полтора часа тому назад.

— Почему вы сегодня так проваландались? — крикнула одна из ожидавших на платформе уборщиц тяжело слезавшему с локомотива машинисту.

Краснолицый машинист что-то пробормотал и махнул рукой в сторону растянувшихся необычно длинной лентой вагонов.

— Прицепили кучу вагонов специального назначения, — пояснил из тендера кочегар с перемазанным сажей лицом, что делало его похожим на фавна, — и все набиты запасными, насажали их видимо-невидимо.

— Господи Иисусе! — скрипучим голосом сказала уборщица, — неужто правда из-за чертовой Албании воевать будем? — Она приложила правую руку козырьком ко лбу — майское солнце слепило даже сквозь закоптелую стеклянную крышу.

Из дверей вагонов на платформу повалила густая толпа пассажиров. Каждому железнодорожному служащему должно было броситься в глаза, что бурлящий людской поток возбужден не только из-за опоздания.

— Чего там говорить, когда от дома отрывают, — заметила уборщица. Голос ее звучал подавленно. — Но где же запасные? Что-то ни одного солдатского сундучка не видать. — Эти слова были произнесены уже с некоторой надеждой.

— Ну и что ж с того? — вызывающим тоном спросил кочегар. — Так, по вашему, я про запасных соврал? Да когда ж это рядовых в скорый сажают? — Он сделал паузу и с мрачным удовольствием убедился, что слова его возымели действие. — Офицеры из запаса, вот это кто, начиная с лейтенантов. Вон сабли, видали? — Он показал на багажную тележку. Ко многим чемоданам были пристегнуты сабли.

Уборщица вздохнула.

— Матерь божья, значит, начнется! Этак и моего Пеппи заберут! Чего им от нас надобно, этим черногорцам, сербам и русским?

Машинист, молча присутствовавший при разговоре, громко сплюнул.

— А наши, скажешь, лучше? Скажешь, не хотят войны? Молчала бы уж, что им другого делать, всем этим господам с плюмажем да в мундирах, только и ждут случая, чуть что — сейчас же заорут: «Они первые начали!»

Другая уборщица поинтересовалась:

— Значит, они уже начали?

Машинист пожал плечами.

— Мы в пути были, а вы тут, есть у вас с собой «Арбейтерцейтунг»? Нет? Вот вы, бабы, всегда так! Причитать умеете, а проку от вас ничуть. — Он повернулся к кочегару. — Пойду с товарищами потолкую. Ты, Франц, пока масла налей. Сейчас вернусь. — Он сдвинул фуражку на затылок и ушел.

Кочегар перешел из тендера к локомотиву и стал возиться с машиной. Услышав, как вздыхает на платформе уборщица, он оторвался от работы.

— Авось до войны не дойдет, — сказал он ей в утешение. — А если начнется, тут уж ничего не сделаешь. Время сейчас такое, беспокойное, а мы что? Барахтаемся, как мухи в молоке.

Волна людского потока вынесла Александра на платформу; поравнявшись с паровозом, он услышал слова кочегара и поднял голову. Лицо кочегара, похожего на фавна, поразило его. «Сколько в нем трагизма, ожидания катастрофы и какое равнодушие, — рассуждал Александр. — Давно известно, что все из рук вон плохо, но ведь это уже не первый год, — авось как-нибудь и дальше протянем. Возможно, в других государствах положение серьезное, но не отчаянное. У нас оно отчаянное, но никак не серьезное. День прошел — и слава богу, это стало у нас жизненным принципом».

Поток пассажиров вдруг остановился — вокруг передвижного газетного лотка образовалась пробка. У продавца вырывали газеты из рук.

Человек, стоявший около Александра, по-видимому мелкий рантье, схватил газету, нацепил на нос старомодное пенсне. Александр читал через его плечо. Ему не нравилась новая манера составлять газетные заголовки («американское изобретение, оно превращает журналиста в рыночного зазывалу, а в читателе воспитывает лень к самостоятельному мышлению»), но сегодня он счел сенсационное раздувание событий правильным. Это соответствовало моменту: весь мир поставлен сейчас с ног на голову.

После длительных, упорных переговоров великие державы сошлись на том, что надо создать княжество Албанию, а теперь Черногория попросту осадила албанский город Скутари{46} и плевать хотела на интернациональный флот, долженствующий обеспечить неприкосновенность территории будущей Албании, — поэтому Австрия, разумеется, грозила предпринять определенные шаги, призвала запасных и послала ультиматум Черногории. Император Франц-Иосиф созвал министров и генералов на экстренное совещание в Шенбруннском замке, а на бирже уже ходили слухи о пограничных стычках, о применении санкций и о войне.

Рантье повернулся к Александру.

— Ну, что вы на это скажете? — спросил он, жестикулируя рукой с пенсне. — Черногорцы плюют на Европу! А все оттого, что мы чересчур благородны. Как мы их черногорского Никиту{47} принимали! Точно он и вправду король, а не вор баранов. — Пенсне снова взлетело на нос; рантье продолжал, сверкая глазами поверх стекол: — Из года в год наш император посылал ему к рождеству пару белых красавцев коней. И еще третьего, на случай, если один дорогой захромает. Как вы полагаете, часто случалось одному из коней захромать? Все годы подряд, без исключения. Я это знаю от моего зятя, он служит камердинером у оберштальмейстера графа Кинского. Да, Никита каждый раз забирал всех трех лошадей. А мы? Что мы делали? — От негодования у него прервался голос. — Молчали, молчали из благородства, ни разу даже не пикнули. Вот ему и ударило в голову, теперь он воображает, что мы перед ним на задних лапках ходить будем. Я всегда говорил: от этого сербско-черногорского сброда покоя не будет, пока мы им не всыплем как следует.


У турникета Александр подождал, чтобы схлынула толпа; потом только вышел из вокзала.

Он соображал, что предпринять: пойти в кафе и просмотреть дневные газеты, и, может быть, позвонить Зельмейеру, или сперва поехать в отель. На этот раз Александру не хотелось пользоваться гостеприимством банкира. Серафина Зельмейер проводила время где-то на Ривьере; особняк на Шварцшпаниерштрассе, как недавно бодро, хотя и с огорчением сообщил Александру его друг, опять сверху донизу заново оклеивался и частично заново обставлялся; а у банкира из-за албанского кризиса было столько хлопот, что голова шла кругом.

Александр стоял и раздумывал. Тут с ним заговорил мускулистый парень в жилетке и засаленном котелке.

— Поедете, ваша милость? Или вы дожидаетесь своего экипажа? — Александр, не ответив, рассеянно взглянул на него, парень повторил вопрос и прибавил: — Я со стоянки фиакров, вон там, напротив. — Он галантно приподнял котелок.

— Хорошо, поеду, — сказал Александр. Он не успел договорить, — к вокзалу подкатила хорошо знакомая зельмейеровская пара буланых. Банкир высунул в открытое окно кареты свою лысую круглую голову с римским профилем.

— Алло, Александр! — крикнул Зельмейер, как только карета остановилась. — Вот это, как говорится, дуракам счастье. Я был уверен, что пропущу тебя. Ну, садись, у меня времени в обрез, только-только успею тебя доставить к нам… Что? В отель? Глупости! Будешь жить у нас, и никаких разговоров, Серафина вернулась. Рабочих не будет, во всяком случае, в ближайшие дни. А за ту комнату, где ты обычно останавливаешься, они еще не принимались; там все для тебя готово… Но сейчас садись, садись скорей! Мне через двадцать минут самое позднее надо быть в биржевом комитете.

II

— Да, Александр, в суматошное мы живем время. — Зельмейер, против своего обыкновения, сидел прямо, не откинувшись на спинку сиденья, и шелковым платком обтирал капли пота с покрасневшего лба. — В суматошное время, и не так-то скоро, не так-то просто все наладится. Наоборот, приходится думать, что — как говорят наши дражайшие прусские родственнички — это еще цветочки. — И он начал без дальнейшего вступления выкладывать самые последние сведения о все обостряющемся кризисе.

На заседании коронного совета военная партия, и прежде всего министр иностранных дел граф Берхтольд и начальник генерального штаба Конрад фон Гётцендорф настаивали на немедленном вступлении в Черногорию. Их предложение не было принято, но не было также отклонено, окончательное решение отложено до следующего заседания совета, назначенного на завтра. Тем временем войска на черногорской и сербской границах укомплектовывались до штатной численности военного времени и приводились в боевую готовность. Похоже, что на этот раз сторонники теории «благотворного действия небольшой кампании против баранокрадов» добьются своей цели.

— Даже вопреки совету из Берлина! — Упомянув пруссаков, этих «исконных врагов», Зельмейер не мог отказать себе в удовольствии скорчить гримасу отвращения и передразнить северонемецкую интонацию. — Да, Александр, дорогой мой, я знаю из вполне достоверного источника: пруссаки на этот раз, в виде исключения, проявляют сдержанность. Немецкий военный атташе — полковник фон Кагенек настоятельно предостерегал начальника генерального штаба от военного вмешательства в связи с осадой Скутари. Немцы не возьмут в толк, чего ради они должны участвовать в европейской войне из-за какой-то дрянной албанской рыбачьей деревни. Говорят, будто, услышав это заявление, Конрад фон Гётцендорф от ярости стал белый, как офицерский мундир времен Радецкого (так, по крайней мере, говорят в военном министерстве), а потом он спросил военного атташе, как тот считает, на какой случай Германия заключила с нами оборонительный и наступательный союз — только на случай мирного времени? На это господин фон Кагенек сказал ледяным тоном: «Ваше превосходительство, я действую согласно данным мне инструкциям и не уполномочен отвечать на вопросы». И теперь начальник генерального штаба заявляет всякому, кто хочет его слушать, что в Берлине перетрусили, но что нас это не остановит и мы будем действовать с должной решимостью.

Зельмейер продолжал говорить, но его слова не доходили до Александра. Они скользили мимо его сознания, отражаясь от невидимого стеклянного колокола, опустившегося на него.

На перекрестке двух улиц кучер неожиданно придержал лошадей. Стеклянный колокол поднялся. Александр вернулся к действительности. Удивительно, последние дни его мысли все время так и убегают к Ирене! Правда, между Иреной и тем, что рассказывал Зельмейер, была известная связь. Ведь, в сущности, именно страх перед неожиданной катастрофой и погнал сейчас Александра в Вену. Но в то же время мысли об Ирене были бегством от действительности, иллюзией, что и на этот раз все, пусть не надолго, но обойдется без катастрофы, без войны, как-нибудь уладится.

Александр невольно улыбнулся. Ведь, можно сказать, только что он сам смеялся над теми, кто сделал своим жизненным принципом легкомысленное невмешательство. И вот выясняется, что ему самому свойственно это австрийское умонастроение. Но правильно ли будет говорить в данном случае об австрийском умонастроении? Разве это не общечеловеческая реакция? Ведь каждый человек знает, что рано или поздно умрет, и все же вопреки опыту и разуму каждый втайне питает безумную и сладостную надежду обмануть смерть, — вдруг для него будет сделано исключение, откроется какая-то чудесная лазейка, через которую он ускользнет.

Зельмейер замолчал.

— Александр, слушаешь ты меня или нет?

— Что ты, конечно, слушаю. Только я не совсем понимаю… Ты говоришь, Конрад фон Гётцендорф сам не уверен, можно ли будет ограничиться небольшой местной кампанией на юго-востоке, а утверждать, что мы выдержим большую войну, он не решается?

— Совершенно правильно. Перед прошлогодним кризисом он по секрету сказал это нескольким членам палаты господ.

— Но ведь он не сумасшедший. Он может желать войны, только если уверен…

— Александр, голубчик, — перебил его Зельмейер, — мне недавно попался в руки том Толстого «Война и мир». Когда у нас шла генеральная перестановка мебели, эта книга упала с полки. Таким путем мы, люди занятые, добираемся до необычного для нас чтения… Да, так вот я хотел сказать: листая эту книгу, я напал на одно место, точно нарочно написанное для нашего с тобой разговора. Князь Андрей и Пьер говорят о причинах, в силу которых люди воюют, и князь Андрей полагает, что войны вообще не было бы, если бы все воевали только по своим убеждениям. «Ну, для чего вы идете на войну?» — спросил его Пьер. «Для чего? Я не знаю… — отвечает князь Андрей. — Я иду потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь — не по мне!» Вот тебе ответ, объясняющий поведение Конрада фон Гётцендорфа. Он уже немолод и, должно быть, боится, что может сойти со сцены до того, как ему представится случай показать себя гениальным полководцем. Поэтому он делает все от него зависящее, чтобы создать такой случай.

— А император?

Зельмейер прищурился, словно прицеливаясь к очень далекой мишени.

— Император, правда, не очень симпатизирует начальнику генерального штаба и еще недавно опять говорил престолонаследнику, что Гётцендорф, конечно, гениален, но просто делать свое дело он не умеет, а австриец должен уметь… гм, да, все это было бы отлично, если бы только… видишь ли, Александр, я предчувствую, что в один прекрасный день наш старик, просто чтобы его оставили в покое, скажет тем, кто бряцает оружием: ежели уж вам так хочется, бог с вами, разожгите костер на юге! Ведь они ему все уши прожужжали: нельзя дольше спускать сербам, а то как бы наши австрийские славяне не перебежали к ним. Пока мы еще можем справиться с нашими врагами порознь, а через два-три года уже нет… и так далее. Все ему только это и твердят. Ничего другого он не слышит.

— А почему ты ему не скажешь? Ведь ты член палаты господ, ты имеешь право ходатайствовать об аудиенции.

— Смысла нет. Ты знаешь, я у императора не в фаворе; я отказался от возведения в дворянское достоинство, хотя мне не раз официально было сказано, что, по высочайшему мнению, человек начинается только с барона. Кроме того, я, как известно, не умею стоять навытяжку и произносить верноподданнические речи, а это требуется. Строптивости его величество не терпит. Даже более или менее громкого слова или быстрого жеста. От этого будто бы может померкнуть ореол властелина и повелителя… Пожалуй, я бы даже мог побороть свое нежелание, но до аудиенции я все равно не буду допущен. Уже несколько месяцев к императору допускаются только министры и придворные льстецы, да еще несколько охотников за орденами, которых предварительно тщательно отобрали. Дворцовая камарилья препятствует его контакту с любым посторонним свободомыслящим человеком. Она прячется за спину лейб-медика, который якобы запретил всякую аудиенцию, потому что это может взволновать императора. Что здесь можно сделать? Камарилья мало что умеет, но интриговать она прекрасно умеет. Нет, нет, это совершенно бесполезно.

Зельмейер в последний раз обтер лоб, посмотрел на свой влажный шелковый носовой платок, покачал головой и сунул его в карман. На лице его была написана усталость. С усталых лиц в какой-то мере спадает маска, они ничего не скрывают, ни под кого не гримируются.

Александр испугался той необычной глубокой печали, которая вдруг выразилась на лице Зельмейера.

— А дальше что будет, как ты думаешь? — нерешительно спросил он.

Зельмейер ответил не сразу. Он только несколько раз кивнул головой. Казалось, голова кивает сама по себе, без участия его воли, как это бывает у дряхлых стариков.

— Что будет дальше? — наконец тихо сказал он. — Не знаю, вероятно, никто вообще не знает. Австрия давно уже не в зените славы — это ни для кого не новость. Пятьдесят лет тому назад один человек писал: «Наше государство скользит под уклон». Но скользить и падать не одно и то же. Скользят — постепенно, это по-австрийски. А падают — сразу, это по-прусски. — Зельмейер попытался иронически подмигнуть, но это так и осталось попыткой. Помахав рукой, как при прощании, он продолжал. — Видишь ли, Александр, все последние годы мы чувствовали приближение катастрофы, но до сего дня я всегда надеялся, нет, знал: наше поколение она еще минует. Теперь мне даже это представляется сомнительным. И все же… — Он высоко поднял голову, улыбнулся, положив ногу на ногу, и откинулся на спинку сиденья; в его движениях сквозила некоторая принужденность, но уже в ближайшие секунды поза его стала свободнее. — И все же я не могу себе представить, что нынешняя Австрия, которая, собственно, уже не имеет права на существование (и вопреки всему все-таки существует), в один прекрасный день окончательно развалится, что ее просто не станет. — На этот раз Зельмейер подмигнул самым естественным образом. Насмешка-утешительница помогла преодолеть грусть. — А что, Александр, пожалуй, мы любим это невозможное государство именно потому, что оно невозможное? Романтическая любовь — непозволительная роскошь по нынешним временам, совершенно непозволительная роскошь, совсем не по нашим средствам. Знаешь, как говорят пшюты, спустив последнюю монету? «Вот тебе раз!» А когда начнешь читать им мораль, у них готов ответ: «Не беспокойтесь, уважаемый! Живите в свое удовольствие и нам не мешайте». Этим правилом, в сущности, должна бы руководствоваться и судьба в том, что касается Австрии… и скажу тебе совсем по секрету — я уверен, что она им и руководствуется. — Зельмейер замолчал, и с шутливой медлительностью снял бумажное кольцо с гаваны, которую вынул из портсигара.

Александра охватило двойственное чувство — веселости и умиления. Он наклонился к Зельмейеру, чтобы его обнять, но в карете было для этого слишком тесно, поэтому он только положил ему руку на плечо.

— Осторожно! У меня сигара… — проворчал Зельмейер, для вида отстранившись, но затем сам тоже заключил друга в некое подобие объятий.

Сколько-то времени они просидели так, в очень неудобной, очень театральной позе, хорошенько не зная, как переменить ее на более естественную. Экипаж остановился у ворот зельмейеровского особняка. Друзья рассмеялись и отпустили друг друга.

— Увидимся после заседания биржевого комитета, — крикнул банкир, в то время как карета уже трогалась, — я позвоню тебе. А пока располагайся как дома.

III

Комната для гостей, всегда ждавшая Александра, когда бы он ни появился на Шварцшпаниерштрассе, была на первом этаже и выходила в сад — тихий, и в дождь и в бурю, защищенный от ветра уголок. Александр особенно ясно почувствовал это, когда, распаковав вещи и приняв ванну, пошел наверх, в библиотеку, чтобы взять что-нибудь почитать.

Почти все двери были сняты с петель. Мебель, ящики, скатанные ковры загораживали дорогу. Сильно пахло краской и воском для натирки полов. Хлопотливые слуги озабоченно сновали вверх и вниз по лестницам, расставляли мебель, вытирали пыль, чинили паркет, мыли окна — вносили в дом шум и суету.

Только старый Франц, бывший садовник, на которого теперь был возложен лишь уход за комнатными растениями, стоял в библиотеке перед большим аквариумом и спокойно кормил японских золотых рыбок. Венчиком редких волос вокруг пергаментной лысины и бачками он походил на омещаненный вариант Франца-Иосифа, который — написанный маслом и вставленный в золотую раму — смотрел со стены позади аквариума, приветливо улыбаясь, далекий и недоступный в своем апостолическом величии{48}.

— Как дела, Франц? — спросил Александр. — На вас не действуют даже такие беспокойные дни?

— Это только кажется, господин Рейтер. Когда тебе за восемьдесят, так даже в самые спокойные дни дел куча… дни-то идут ой как быстро, как быстро, а сам все медлительнее да медлительнее становишься, еле ползаешь…

— Хотел бы я в восемьдесят лет быть наполовину таким крепким, как вы, Франц. Все время вы на ногах, все время топаете то туда, то сюда… Как вы насчет сигары?

— Премного благодарен, господин Рейтер, но я не курю. Я нюхаю. Разрешите? — При этих словах старик поднял полы своей ливреи и вытащил из заднего кармана брюк помятую оловянную табакерку; взяв кончиками пальцев понюшку, он обстоятельно втянул табак, раньше в левую, затем в правую ноздрю, с удовольствием чихнул в большой носовой платок в синюю с красным клетку и вытер слезы с морщинистых щек. — Топаешь туда-сюда — это тоже неспроста делается, — сказал он затем, понизив голос, словно собираясь доверить Александру тайну, — в моем возрасте уж по одному тому топаешь, что так самому себе доказываешь, что еще не помер. Да. По этой же причине мы, старики, и спим мало. Сон для стариков все равно как полусмерть. — Он помолчал, указал глазами на портрет Франца-Иосифа, еще понизил голос. — И он это тоже знает. Да-да. А то чего ради он встает в четыре утра и все время в движении, разве ему это нужно? Но, конечно, он думает: «Если буду лежать и не встану, тут и конец всему…»

Неужели это говорит все тот же садовник Франц? Неужели не тот другой старик: Франц-Иосиф, божьей милостью император Австрийский, его апостолическое величество король Венгерский, король Чешский…

Александр провел ладонью по глазам, по нахмуренным густым бровям.

— Что вы этим хотите сказать, Франц? Чему конец?

— Всему… С вашего разрешения… — Он опять приподнял полы сюртука и достал табакерку. — Всей монархии конец.

— Да ну? Откуда вы это знаете?

Нюхая табак, Франц священнодействовал и потому ответил на вопрос Александра только после того, как аккуратно сложил и засунул в карман свой платок в красную с синим клетку.

— Эх, господин Рейтер, недуг-то дает о себе знать.

И опять у Александра было такое ощущение, что произнес эти слова не только стоящий рядом с ним старик, что одновременно с ним говорил и тот, в золоченой раме, что висит на стене.

Тут в комнату впорхнула хозяйка дома в широкой накидке и большой шляпе с плерезами, и размышления Александра были прерваны.

— Ах, вот вы где! Welcome, my dear![39] Как вам нравится наш беспорядок? Ужас что делается, правда? Не понимаю, как это графине Ранкенштейн удалось уговорить меня вернуться в Вену! В Ментоне мы чувствовали себя превосходно: общество бесподобное и все остальное тоже. С моей стороны это просто безумие, но во всем виновата ее idée fixe: «Война на носу, надо ехать домой». Тоже мне: война! Точно мы не привыкли к ежегодным балканским кризисам… А потом даже если война, я-то тут при чем? В данное время меня занимает совсем другое… Goodness gracious[40], мне уже давно пора в кафе Фенстергукера. Я только хотела вам сказать: Луи ждет вас через полчаса к себе в контору. Хотите, я вас подвезу? Правда, мне это не по дороге, и я уже страшно запаздываю…

Александр поспешил отказаться от приглашения.

— Целую ручку, фрау Серафина, но, право, не беспокойтесь. Я с удовольствием пройдусь пешком. Честное слово, мне это нисколько не трудно… Нет, нет, пожалуйста, не задерживайтесь… Немножко пройтись даже полезно.

IV

Главная контора банкирского дома «Луи Зельмейер» помещалась вблизи биржи на Шоттенринге.

В этот час дня на широкой, залитой солнцем Рингштрассе{49} было шумно и людно. Няни и гувернантки со своими питомцами возвращались домой после прогулки. Банковские рассыльные несли на почту в туго набитых сумках последнюю корреспонденцию. Дамы в элегантных английских костюмах совершали турне по магазинам. Пенсионеры, которым показалось свежо на набережной Дуная, спешили в свои излюбленные кафе. Гимназистки старших классов, взявшись по двое, по трое под руки, спешили, будто бы без всякой задней мысли, к университету, из дверей которого вырывался, стремясь к Рингу, поток студентов в разноцветных шапочках.

От Аугартеновского моста приближался собственный выезд, выделявшийся среди прочих экипажей: пара белых лошадей с букетиками на красной сбруе; кучер с окладистой бородой, в клетчатых брюках, суконном сюртуке и котелке. В экипаже — блестящий драгунский офицер с дамой, почти совсем скрытой соломенной шляпой с широкими полями. Казалось, это выехала на прогулку гигантская ромашка.

Громко, весело звонили трамваи. Ярко сияла розовая и пурпурная герань в корзинах, укрепленных на фонарных столбах. Все дышало жизнерадостностью, весенними настроениями, спокойствием и миром. Именно миром. Но атмосфера беспечности, царившая вокруг, не ослабила, а, наоборот, укрепила смутное предчувствие близкой катастрофы, не оставлявшее Александра.

«Нет, вечно так длиться не может, слишком все спокойно, слишком все хорошо, — думал он с какой-то меланхоличной горечью. — Это вызов судьбе, катастрофа неизбежна. — Но он тут же сам на себя рассердился. — Что за глупые мысли! Я и вправду стал нытиком!» Он через силу улыбнулся, но внезапный страх согнал улыбку. Где Ирена? Разыщет ли он ее? Страх его рос. Александр ощущал его как скрытую рану в сердце, нывшую все сильней и сильней.

Он остановился, прижал руку к груди. Проходившая мимо женщина оглянулась, но когда Александр попытался представить себе ее лицо с большими испуганными глазами, она уже исчезла в толпе. Ему запомнился только красный бант под подбородком.

«Если до следующего угла мне повстречается еще одна женщина с чем-нибудь красным, все будет хорошо», — решил Александр. Он стал напряженно всматриваться в прохожих. Женщина в красном не появлялась. Он замедлил шаг (не очень заметно, потому что судьбу не обманешь); отошел в сторону, уступая дорогу детской колясочке, попросил прикурить у молодого человека с сигаретой во рту. Но все ухищрения были напрасны.

Вот девушка в лиловато-розовой шляпке! Но розовый цвет — не красный, хотя, на худой конец… нет, надо, чтоб был настоящий красный цвет!

Куда, черт подери, вдруг провалились все женщины? Что́, здесь только дети и мужчины шатаются?

Вон там красный жакет! Нет, это доломан на гусаре. А за ним, будто назло, две малиновые фуражки посыльных.

И все еще ни одной женщины! До угла оставалось шагов двадцать, не больше. Наконец прошли несколько женщин, но ни у одной не было ничего красного, даже красной пуговицы на платье.

Вот и угол! Александр остановился. Сейчас в последнюю минуту появится женщина в красном, так сказать, ангел — вестник спасения. Александр выронил перчатку. Не спеша нагнулся и поднял ее, совсем не спеша. Женщины все еще не было. На другой стороне улицы стоял швейцар банкирского дома; он узнал Александра и поклонился ему.

— Судьба! — прошептал Александр и перешел через улицу. Он усмехнулся мелодраматизму, с каким это было сказано. — Ишь ты как это звучит: судьба!

Он пробормотал что-то в ответ на приветствие швейцара и поспешил наверх, в кабинет Зельмейера.

В прихожей на диване дремал, открыв рот, мальчик-рассыльный, видимо очень уставший. Обеими руками он обхватил папку с депешами.

Александр прошел мимо на цыпочках и, не постучав, открыл дверь в кабинет Зельмейера.


Банкир стоял у телефона. Он знаком предложил другу расположиться у столика с сигаретами и продолжал телефонный разговор. Зельмейер бросал в трубку короткие, резкие фразы. Его настойчивый тон невольно вызвал у Александра желание прислушаться к разговору, но понять, о чем речь, он не мог. Говорили как будто о каком-то деле, требовавшем немедленного решения.

Зельмейер терял терпение.

— Послушайте, уважаемый, при таком положении можно все потерять, по мне хоть целое состояние, а вот времени терять нельзя… Хорошо, спросите вашего компаньона. В течение получаса вы еще застанете меня здесь… Что? До завтра? Исключается!

Он положил трубку и подошел к Александру. Его круглые живые глаза поблескивали задорно и весело; на полных губах гурмана играла улыбка. Он сильно ущипнул друга повыше локтя.

— Ну, Александр, почему у тебя такие удивленные глаза?.. Ах да, ты, должно быть, еще ничего не знаешь?

— Нет. А что такое?

— Первоклассные новости! — Он вытянул губы и слегка причмокнул, словно отведал исключительно тонкое вино. — Ну, слушай во все уши: европейский кризис кончился, войны не будет. — Он с явным удовольствием следил за действием своих слов, а затем, отвечая на вопросительный взгляд Александра, быстро прибавил: — Это абсолютно точно. Час тому назад мой парижский представитель сообщил мне, что Лепэр, маклер, подставное лицо черногорского короля, скупает в огромном количестве французские и английские государственные бумаги… Что? Не понимаешь? Король Никита скупает бумаги, которые из-за ожидавшейся войны в последние дни страшно упали. — Зельмейер с разочарованием заметил, что Александр еще выше поднял свои и без того уже поднятые густые брови. — По-моему, до тебя вообще не дошло, что это значит?

— По правде говоря — не дошло. То есть я не могу себе представить… — Александр запнулся. — Нет, не могу себе представить…

— Чего ты не можешь представить? Что Никита всех надул? Что осада Скутари — это для отвода глаз, чтобы создать благоприятные условия для биржевых сделок его черногорского величества? Неужели это так трудно себе представить, а?

— Все это, конечно, очень мило, так сказать, забавный анекдот, но в действительности…

— Господи боже мой! — Зельмейер схватился за свою круглую голову с розовой лысиной. — Я не знал, что ты такой наивный провинциал! Брось, брось! Как старый газетчик, ты должен не хуже меня знать, что в наши дни высокая политика только продолжение крупных сделок, но осуществляемое иными средствами. Никита это прекрасно понял. Он инсценировал европейский кризис, и биржевые курсы полетели вверх тормашками; затем, когда его маклер скупил достаточно акций, он снял осаду Скутари — напряжение разрешилось, и бумаги полезли вверх. Маневр столь же простой, сколь и гениальный. Я жалею только об одном, — сообщение моего парижского представителя пришло после закрытия биржи. Поэтому я не мог уже сегодня принять участие в Никитиной афере. Ну, а ты что думаешь? Если ты обещаешь мне в виде особой премии один из твоих роденовских набросков, я возьму тебя в долю… Серьезно, я уверен в успехе. На все сто процентов. Но, может быть, ты мне не веришь?

— Нет, нет, верю! — Александр почувствовал безрассудную радость. Значит, безумная надежда оправдалась. Значит, еще раз их миновала катастрофа. Значит, он может еще встретиться с Иреной! Он схватил удивленного Зельмейера за плечи и завертелся с ним по кабинету. — Еще как верю! Слушай, Людвиг, это надо вспрыснуть. Я еще должен рассказать тебе один секрет…

Его прервал резкий звонок телефона.

— Ага, это давешний Фома Неверный, — воскликнул Зельмейер. — Пари держу, что за это время он стал «верным»! Извини меня! — Он подошел к аппарату, снял трубку. — Алло! Ну? Поняли, что для вас выгодно?.. Значит, так. — Зельмейер в шутливом тоне стал договариваться о каких-то сделках, в то же время он указал Александру на этажерку, где стояла бутылка коньяка, и жестом предложил ему налить две заранее приготовленные на столике рюмки. — Итак, до завтра! Проследите, пожалуйста, чтобы были даны указания… Нет, никаких сомнений… Как вы говорите? Продаст в случае надобности родину, но потом не отдаст проданного? Неплохо, ха-ха-ха. Но на этот раз он не продает, на этот раз он покупает, да еще за наличные, тут можете ему доверять… Всего хорошего! До свидания!

Зельмейер подошел к столу, потирая руки, и взял рюмку.

— Чокнемся, Александр! За Скутари! Конечно, это надо вспрыснуть. Да, ты хотел рассказать мне какой-то секрет?

— Ах, сейчас это уже не так важно. — Александр улыбнулся. Им вдруг овладела мысль, что он встретит Ирену, ничего для этого не предпринимая: на улице, или в кафе, или в Пратере, ненароком, но все же не случайно, не так, как встретил ее в первый раз. Да, да, уже завтра, завтра, послезавтра, самое позднее — через три дня. Думать так — легкомысленно, но ведь осуществлялись же другие такие же невероятные желания? Почему не испытать судьбу? Что он теряет? День? Неделю? Разве это так важно! Он чувствовал себя таким богатым. — Нет, время терпит, — сказал он вслух, — давай лучше споем «Nunc est bibendum», как когда-то. Ну-ка, продемонстрируй свой могучий бас — «Nunc est bibendum…» «Теперь давайте пить, без стеснения, плясать давайте…»{50}[41] — Последние фразы Александр произнес нараспев. Он выпил рюмку, налил еще одну. — Будь здоров! Да здравствует извечно австрийская надежда на небрежность судьбы! Будем пятиться назад под музыку вальса!

— Стой, стой! — крикнул Зельмейер. — Ты что-то впал в торжественно-праздничный тон. Неужто с двух рюмок уже опьянел? Или… влюблен? С тобой никогда не знаешь…

Александр прищелкнул пальцами.

— А что мы вообще знаем? Что жизнь — подмостки, как говорите вы, венцы. Этим ограничивается все наше знание. Мы даже не можем решить, что такое жизнь, — комедия или трагедия, вероятно, и то и другое, а иногда, вот как сегодня, — опера-буфф с тремоло, блеском и оркестром в полном составе.

«Что с ним опять такое?» — удивлялся Зельмейер.

Ответа он не получил. Взор Александра был обращен внутрь. Он видел Ирену, она медленно, словно ненамеренно, шла навстречу Александру по залитой солнцем дороге.

V

Уже во второй половине мая лето было в полном цвету, как пышный пион, распустившийся за ночь. Казалось, природа хочет помочь людям возможно скорей забыть тревоги и волнения, пережитые за последние недели, и полностью отдаться радостям вновь обретенной мирной жизни.

Дунай доносил даже в Вену аромат зеленых холмов Вахау, аромат дали, даже аромат моря. Воздух был насыщен легким, как облако, благоуханием цветов, сладковатым запахом паров бензина, конского пота, духами, всем букетом летних запахов большого города.

На Ринге и на Кернтнерштрассе бурлила и переливалась всеми цветами радуги гуляющая публика — выставка красавиц высшего света и полусвета; нарядные дамы демонстрировали новые шляпки и старые фамильные драгоценности; молодые эрцгерцоги и певцы придворной оперы проверяли, сколь они популярны; прожигатели жизни в штатском, с букетиками фиалок в петлицах своих кургузых пиджачков, и звенящие шпорами кавалерийские офицеры старались перещеголять друг друга элегантностью и заносчивостью… И все, все они были одновременно и актерами и зрителями шумного спектакля.

Открытые кафе в Вурстельпратере{51} и в пригородах, рестораны в центре Вены были полны запасными, которые несколько месяцев стояли на юго-восточной границе, теперь наконец были демобилизованы и возвращались домой. В пригороде Обер-Санкт-Вейт за стаканом молодого вина слушали шраммелевский квартет:{52} скрипка, гитара, кларнет и гармоника — по-венски; пиликалка, бренчалка, сапелка и подмастерьевы фортепьяны; квартет играл новую песенку «С шиком и блеском», и вся Вена вторила ему:

Лоза, что цветет далеко,

Во Франции,

Где-нибудь возле Бордо.

О солнце Гаронны —

Под родным небосклоном,

San tulli,

Pardon — comme il faut.

Подъезд военного министерства опустел, на окнах нижнего этажа, где еще недавно до поздней ночи горел свет, теперь даже днем были спущены жалюзи, как летом после отъезда господ в городских квартирах, пересыпанных нафталином.

Александр сразу после поучительной информации Зельмейера осведомил своих пражских сотрудников о подоплеке, вызвавшей прекращение кризиса.

«Руководствуйтесь моими сообщениями и в статьях, и во всех делах вообще, — писал он Кухарскому и Майбауму, — я думаю пробыть еще немного в Вене, чтобы собрать побольше сведений. Полагаю, что с возвращением мне особенно торопиться незачем».

«Можете не торопиться, — уверял Кухарский в ответном письме, — мы и сами управимся».

Он послал Александру черновой оттиск передовицы для следующего воскресного выпуска, в которой с пафосом старого дрейфусара бичевал «провокаторов мирового кризиса».

Майбаум тоже писал, что Александр может спокойно задержаться в Вене.

«Нами уже приняты все меры, и мы надеемся, если бог даст, наилучшим образом воспользоваться ожидаемой в деловой жизни (а следовательно, и в нашем производстве) конъюнктурой».

Супруга Зельмейера собиралась с группой молодых музыкантов и актеров в Далмацию, чтобы основать там где-нибудь на острове колонию приверженцев современного театрального искусства.

— Поедемте с нами, — звала она Александра, — что вы потеряли в Вене?

— О, пожалуй, больше, чем вы думаете, дорогая… серьезно говоря, ваше предложение очень заманчиво, но мне надо закончить здесь одно дело… нет, нет, я не шучу, мне действительно надо закончить одно дело.


Дело это заключалось в следующем: Александр поручил бюро розыска при банкирской конторе Зельмейера выяснить местопребывание и условия жизни жены офицера Ирены фон Клауди, о которой было известно только ее имя, фамилия и общественное положение мужа.

— Тебе придется набраться терпения, голубчик, — заявил Зельмейер. — Обер-лейтенант фон Клауди числится в списке военных как временно находящийся в отпуску, поэтому нам прежде всего надо будет выяснить, вернулся ли он снова на военную службу, а если нет, то где он сейчас. Только тогда можно будет приступить к получению дальнейших сведений. И действовать мы постараемся столь же деликатно, как если бы зондировали почву на предмет небольшого балканского займа.

— Я торопить не буду, — ответил Александр. — Это не горит.

Несмотря на напускное равнодушие, Александр не мог усидеть дома. С самого утра бродил он без определенного плана по улицам, в надежде, что неожиданно где-нибудь из-за угла появится Ирена.

Ожидание, бесцельное хождение по городу, постоянно обманывающая и вновь зарождающаяся надежда на чудо случайной встречи — все это привело Александра в состояние лихорадочного возбуждения, совладать с которым становилось все труднее и труднее. Поэтому он счел особенно счастливым стечением обстоятельств, когда в один и тот же день (в конце последней недели мая) Майбаум написал о желательности личного разговора, а Зельмейер сообщил, что след обер-лейтенанта Клауди найден.

— Теперь уже ждать недолго, — сказал банкир, — скоро ты получишь нужную информацию об интересующей тебя таинственной даме.

Александр почувствовал легкий упрек, прозвучавший в слове «таинственной», произнесенном с особым ударением. Он улыбнулся и взял Зельмейера под руку.

— Пошли, голубчик! Не хочу, чтобы ты упрекал меня в неблагодарности и напускании таинственности. Я открою тебе свою тайну. За хорошим ужином и с возлиянием. Идет?

VI

— Куда мы отправимся? — спросил Зельмейер. — В «Гранд-отель»? Или ко мне в клуб? Или в Пратер?

— Давай лучше к Захеру! — предложил Александр. — Да, да, я даже иду на риск, что ты сочтешь меня безнадежным провинциалом, раз я полагаю, что ужин у Захера — верх удовольствия! Но, знаешь, у меня слабость к этому заведению. Там меня после конфирмации угощал отец, в первый раз в ресторане. — Александр весело рассмеялся. — Я и сегодня еще могу перечислить все тогдашнее меню. На десерт подали рокфор, которого мне до того пробовать не приходилось. У меня еще звучат в ушах слова отца: «Внимание, сынок, сейчас появится его величество король сыров и сыр королей!» И уверяю тебя, никогда потом я не ел такого замечательно вкусного рокфора.

Всю дорогу Александр занимал друга рассказиками в том же духе. Банкир не мог отделаться от мысли, что сегодня Александр какой-то особенный. «Он точно весь светится внутренней радостью, — думал Зельмейер, — странно, но кажется, это действительно так!»

Большой ресторан в отеле Захера был переполнен. Свободен был только один столик, но когда приятели направились к нему, перед ними вырос метрдотель — розовощекий старик с тщательно расчесанными бакенбардами и серебряной головой, важный, как надворный советник.

— Прошу прощения, господа, но столик занят! — Он узнал банкира и быстро прибавил: — Заказан главным прокурором господином Краликом. Попрошу вас, господин Зельмейер, в соседний зал. Или, может быть, вы соблаговолите обождать, столик рядом должен скоро освободиться.

— Нет, нет, мы пойдем в соседний зал, — решил Зельмейер, — да, Александр? Или тебе именно сюда хотелось?

— Да нет, что ты.

— Ну, так, значит, в соседний зал! — сказал Зельмейер метрдотелю.

Тот поклонился, приглашая их следовать за ним.

— Осмелюсь просить!

Он прошел вперед, держа под мышкой меню в кожаном переплете, ни дать ни взять дипломат с портфелем.

— Нам, голубчик, повезло, — шепнул доро́гой Зельмейер: — Не велико удовольствие сидеть за соседним столиком с таким брюзгой, как Кралик! Да еще сейчас, когда из военной прогулочки, на которую он, конечно, рассчитывал, ничего не вышло. Вот он! Посмотри, правда, вид у него безутешный?

Александр посмотрел в ту сторону, куда глядел банкир, и увидел очень угрюмого невысокого господина с желтым и морщинистым, чем-то напоминающим черепаху лицом. Он как раз входил в зал в сопровождении видного офицера в зеленом мундире.

— Послушай, ведь это полковник Редль из Праги!

— Ну да, они закадычные друзья. Еще с того времени, когда оба охотились за шпионами в бытность Редля начальником разведывательного отдела при генеральном штабе. Господин полковник, кажется, тоже в весьма унылом настроении. Видел, как он оборвал мальчика-портье, когда тот хотел снять с него шинель? Да, мы должны радоваться, что избавились от такого соседства.


В небольшом зале, куда они вошли, были заняты почти все столики, но здесь разговоры и движения казались менее громкими и резкими, приглушенными, как и свет ламп, прикрытых желтыми шелковыми абажурами.

— Прошу за этот столик, господа! — пригласил их метрдотель и подозвал кельнера, чтобы тот отодвинул обитые кожей стулья у бокового столика. — Исключительное местечко. Никто не помешает. — Он взял у кельнера салфетку и смахнул несуществующие крошки с безупречно накрытого стола. Затем церемонным жестом предложил меню. — Прикажете на первое hors-d’œuvres variés?[42] Сегодня у нас раковый суп-крем. Очень рекомендую. Затем предложу отварную форель. Или, может быть, угодно камбалу? Исключительно И пулярку из Штирии с цветной капустой. Может быть, нашпигованную куропатку?

— Гм, недурственно, — заметил Зельмейер, с задумчивым и понимающим видом следивший за перечислением блюд. — А какой к форели картофель — отварной или молодой, жареный?

— Какой прикажете.

— Тогда молодой, и к нему масло с сухарями, но, пожалуйста, только не пережарьте. И куропатку. А фруктовое мороженое есть?

— Giardinetto?[43] Конечно.

— Тогда фруктовое мороженое. Или лучше фирменный торт Захера. Что ты на это скажешь, Александр?

— Не знаю. У меня, собственно, аппетит на другое.

— Пожалуйста, будьте добры! — метрдотель, весь изогнувшись, предложил Александру меню. — Может быть…

— Мне хотелось бы голубя, — сказал Александр, — фаршированного голубя. Есть у вас?

— Да, конечно.

— С брусничным вареньем и жареными каштанами.

Зельмейер наморщил лоб.

— С жареными каштанами? Да их же едят зимой. А голубь… какая же это еда?

— Не важно. Мне захотелось голубя. Скажите, каштаны можно заказать?

Метрдотель разгладил бакенбарды с таким видом, будто он профессор, к которому важная персона обратилась за советом по поводу воображаемых болезней.

— Разумеется. Все, что прикажете! — Он записал заказанные кушанья и вино, выбранное Зельмейером, передал записку пробегавшему мимо кельнеру, у которого на ходу развевались фалды фрака. Затем поклонился с достоинством и не спеша удалился.

— Голубя и каштаны ты, верно, кушал здесь тогда с отцом? — спросил Зельмейер, когда на стол было подано.

— Нет. — Александр откинулся на спинку стула и поиграл бокалом. — Не тогда. — Он попробовал вино, потом отпил побольше. Вино было хорошее — одно из тех нижнеавстрийских белых вин, которые не уступают своим более знаменитым туренским родичам ни в букете, ни в легкости и, так же как французские вина, не внося путаницы в мысли, сообщают им удивительную беззаботность. — Не тогда, а в другой раз. И этот разговор вводит нас in medias res[44]. Ты же знаешь, я обещал тебе открыть… мою тайну. — И он начал рассказ о своей встрече с Иреной.

Когда он окончил, наступило минутное молчание. Затем Зельмейер сказал с легкой дрожью в голосе, которую постарался преодолеть несколько развязным тоном.

— Да, вот это называется роман! Знаешь, Александр, несколько лет тому назад я смотрел одну пьесу. Название я уже забыл и содержания тоже не помню, за исключением одной фразы — но эта фраза вошла в мою сокровищницу житейской философии. «Заплатить, когда есть деньги, не такое уж искусство!» Я бы хотел предложить небольшой вариант: «Добиться взаимности, когда тебе двадцать или тридцать лет, не такое уж искусство». Но когда тебе за пятьдесят, да еще в наше время, — да, для этого нужен талант, гений.

— О-го-го! Не представляйся, пожалуйста, что чувствуешь себя стариком! — воскликнул Александр. — И вообще, Людвиг, разве мы старики? Может быть, для других, для молодых. Но не для себя. Ну что такое какие-то там жалкие пять с половиной десятков лет? Когда я подумаю, для меня они, можно сказать, пролетели. Во всяком случае, я совсем не чувствую себя развалиной. А что касается нашего времени, то бывало и похуже. Да кроме того, сейчас как будто все говорит за то, что скоро мы доживем до лучших времен.

— Вот это я называю не бояться жизни! Ну тогда: за счастье в любви для нас — зрелых юношей!

За веселыми воспоминаниями осушили они вторую бутылку и встали наконец из-за стола. Александр хотел еще сегодня вечером выехать в Прагу.

Проходя через главный зал, банкир подтолкнул локтем приятеля и подмигнул ему. Александр посмотрел в указанном направлении. Полковник Редль и главный прокурор уныло сидели перед полными тарелками и о чем-то шептались.

— Ты прав, Александр, — сказал Зельмейер, — времена должны стать лучше, раз уж два таких бряцателя оружием сидят как в воду опущенные. Кстати, потому как в воду опущенные, что возможность войны упущена. — Он скорчил гримасу. — Хотел сострить, да не вышло. Прости, пожалуйста.

— Охотно прощаю. Как же иначе, раз все так хорошо складывается, ведь упущенная возможность войны означает мир. Да, ты, надеюсь, еще не забыл, как «мир» по-гречески. — Александр подмигнул и довольным смешком ответил на непонимающий взгляд Зельмейера.

Только несколько часов спустя, сидя в вагоне, он вдруг вспомнил, какие странные были плечи у полковника Редля, словно не мундир держался на плечах, а плечи держались только благодаря мундиру? Но тут поезд подошел к той маленькой станции в Южной Чехии, на платформе которой в тот раз стояла Ирена… И с этой минуты до приезда в Прагу мысли его были обращены только к ней.

VII

Валли вышла из дому. На площади Радецкого — с увитыми зеленью галереями и фигурами на фронтонах — царила праздничная тишина. Прохожих было мало, да и те не торопились. Извозчики не вспугивали голубей на свежеполитой булыжной мостовой. На углу Вальдштейнской улицы стояла извозчичья пролетка. Лошадь лениво жевала овес из подвязанного мешка. Кучер сидел перед трактиром «У Монтагов» и купал свои пышные усы в снежно-белой шапке пены, венчавшей коричневую кружку пива.

Было раннее утро да еще воскресенье — последнее воскресенье в мае месяце.

В большом «Кафе Радецкого», перед окном которого на плечах своих егерей и гусар стоял бронзовый фельдмаршал, как раз снимали стулья со столиков и раскладывали в корзинки булочки к утреннему завтраку. Проходя мимо, Валли увидела, как лысый владелец кафе пересчитывал подковки и булочки; он брал по одной и пробовал, хорошо ли поджарена хрустящая корочка. Мальчик-кельнер в жилете протирал пепельницы и сифоны. Сифоны были прозрачны, как голубое небо.

Валли звонко рассмеялась. Она вспомнила, как часто проклинала она в детстве сияющее голубое небо, потому что оно благоприятствовало пикнику.

Ах, эти воскресные пикники под началом тети Каролины! Эти ненавистные прогулки на «волю», на «лоно природы», прогулки, которые Валли казались хуже тюрьмы, потому что гулять разрешалось только по определенным дорожкам и при этом надо было думать, как бы не смять и не запачкать платье, да еще слушать ботанические, исторические или назидательные рассуждения тетки! Раз Валли, только чтобы позлить фрау фон Трейенфельс, всю прогулку на лодке к Святоянским порогам просидела, закрыв глаза. Валли было нелегко отказаться от удовольствия поглядеть на красоты природы, которые громко расхваливал лодочник. Крепко зажмурившись, сдерживала она подступавшие к глазам слезы. Но зато как она торжествовала потом! Тетя Каролина форменным образом взорвалась, несмотря на все ее старание соблюдать требуемую светским тоном сдержанность.

Валли не могла преодолеть искушение и десять лет спустя после той достопамятной вспышки почтенной тетушки передразнила ее: «Ah, non, cette enfant![45] Что за негодная девчонка, что за озорница, она меня в гроб вгонит!»

Какой бы поднялся крик, если бы Каролина знала, что ее питомица предприняла сегодня прогулку по собственному вкусу, прогулку действительно на волю.

— Mais, non, c’est incroyable![46] — хрипела Валли, подражая голосу тетки. — Прогулка вдвоем с мужчиной! Да притом еще не свободным! Ça me tue![47]

Нет, даже представить себе невозможно, что сделалось бы с Каролиной, если бы она узнала о том, что задумала Валли. Поэтому Валли (из чистого человеколюбия) не хочет лишать ее иллюзий. Нет, почтенная тетушка ничего не узнает или узнает только, что Валли вместе с Адриенной была у подруги за городом.

По правде говоря, Валли предпочла бы не посвящать кузину в свои дела. Конечно, она могла бы найти и кого другого, чтобы подтвердить свое алиби, но Гелузич предложил ей эту прогулку только накануне вечером. Поэтому ей не оставалось ничего иного, как пойти с утра к кузине и попросить ее, в случае надобности, подтвердить, что прогулка была самая безобидная. Правда, за последнее время они несколько отдалились друг от друга, но в конце концов может же Валли попросить Адриенну о такой небольшой услуге, да потом они, конечно, опять сблизятся, как только Адриенна тоже заживет настоящей жизнью… Нет, они уже никогда не сблизятся. Сейчас Валли почувствовала это совершенно определенно. В характере Адриенны было бороться с собой, жить для других, не мириться с жизнью такой, как она есть. Валли считала, что это эксцентрично и смешно, но если Адриенна вбила себе в голову стать суфражисткой, или социалисткой, или еще какой-то идейной сумасбродкой, пожалуйста, она, Валли, ей мешать не собирается!

Сама Валли уже переросла подобные фантазии. Ее интересовало не их «движение», а сама жизнь, не идея, а приключение. Она не собиралась перестраивать мир, она собиралась открыть и покорить мир. Вот к такой свободе Валли всегда и стремилась, еще в то время, когда восторгалась идейными налетчиками, друзьями Саши и Мани.

Да, вот это свобода, и Валли стоит на дороге к ней. Какое чудесное чувство, какое опьянение победой!

Однако, несмотря на такое приподнятое настроение, Валли несколько приуныла, когда узнала, что Адриенны нет дома.

— Ушла? — спросила она горничную. — А куда? — Она чуть не разорвала ажурные перчатки, которые стала натягивать, чтобы скрыть свою растерянность.

Горничная была удивлена не меньше ее.

— Но, фрейлейн Валли, ваша сестрица сказали, что пошли к вам.

— Ну, тогда все в порядке. Значит, мы просто с ней разминулись, и Адриенна ждет меня у нас дома. — Валли высокомерно кивнула горничной и ушла.

На лице ее играла задумчивая улыбка. «Ишь ты, Адриенна тоже на запретном пути! Может быть, и у нее рандеву? А может, просто какое-то поручение от их организации? Не важно. Так или иначе, я ей нужна не меньше, чем она мне. Как это мило со стороны судьбы! В дамских романах всегда так: благодетельная судьба позаботилась, чтобы златокудрая Эльза и ее кумир в конце концов нашли друг друга. Ах, чего только не придумает жизнь!

И опять чувство победы подняло настроение Валли. Ноги сами так и стремились пуститься в пляс, но нельзя же на улице!

Небрежно махнув рукой, подозвала Валли извозчика и велела ехать на Штваницу. Там ждал ее с другим экипажем Гелузич.

Когда показался остров, Валли достала зеркальце и губную помаду. Но, взглянув в зеркало, решила: «Нет, лучше я выступлю в роли невинной девушки» Нераскрывшийся бутон. Это будет эффектнее»!

VIII

«Колыбель задумчивости» — так Макс Эгон Рейтер назвал один из своих стихотворных фрагментов, которые он время от времени отсылал в венский литературный ежемесячник, а издатель ежемесячника, в свою очередь, печатался в литературном приложении к «Тагесанцейгеру».

«Колыбелью задумчивости» Макс Эгон называл воскресные — «серебристо текучие, празднично тихие» — часы между пробуждением и вставанием. В эти часы, как Макс Эгон любил намекать, он отдавался размышлениям, вдохновлявшим его философские эссе, в которых он трактовал жизнь на земле как болезнь нашей планеты.

Когда он наконец расставался с колыбелью задумчивости, Елена по большей части уже предавалась послеобеденному кейфу. Поэтому по воскресным дням супруги обычно встречались только за ужином.

Предполагая, что так будет и сегодня, Адриенна не положила записку к родителям на тарелку для писем в передней, а приколола ее булавкой к отцовскому секретеру рококо, чтобы Макс Эгон первым прочел ее.

И все же Елена увидела письмо первая. Ее раньше времени разбудил телефонный звонок, и она решила вознаградить себя за недоспанное особо приятной ванной. А для полного наслаждения такой ванной нужны были засахаренные апельсинные корочки и книга — томик коротеньких новелл или стихов. Апельсинных корочек осталось совсем немного, а книги, которые были у нее в будуаре, как ей казалось, совсем не годились для этой цели.

В поисках подходящего чтения она и пришла в кабинет мужа. Сначала она не обратила внимания на записку и собралась уже уходить, взяв новую книгу (название ее — «Рейнсберг, новелла для любящих сердец» — ей понравилось), но тут она случайно взглянула на секретер. На приколотой к нему сложенной бумажке было написано несколько слов. Елена узнала угловатый почерк дочери. Она прочитала: «Папе и маме! Лично!» — и вдруг немножко испугалась, как бывало с ней при любой неожиданности.

Нерешительно протянула она руку к записке и, не развернув, сунула в книгу, чтобы прочитать потом в ванне.

Пока вода наливалась в ванну, Елена прижалась лбом к зеркалу и смотрела, как оба глаза сливаются в один, двухзрачковыи.

«Здравствуй, циклопий глаз!» — Елена скосила двухзрачковыи глаз, получилось и смешно, и как-то страшновато.

Это была давнишняя игра, которой научил Елену товарищ детских лет — Ганс Шёнкопф. «Давай играть в циклопий глаз, — сказал Ганс и прижался лбом ко лбу Елены. — Ты знаешь, кто это — циклопы? Не знаешь? Я тебе расскажу, ну, так вот, слушай». Но вместо того, чтобы рассказать о циклопах, он, нахал, поцеловал Елену в губы.

Ах, что-то вышло из Ганса? Он хотел стать писателем, и натуралистом, и велосипедным гонщиком, всем сразу. Елена, как живого, видела Ганса с толстой тетрадью в клеенчатом переплете, он таинственно сообщил ей: «Скажу тебе по секрету — это моя будущая книга. Роман, во всяком случае, такой же интересный, как «Арканзасский суд фермеров»! Начало уже есть». И действительно, на первой странице было написано: «Килиан сидел на пороге своей хижины».

— А дальше что будет, Ганс?

— Подожди, я дам тебе потом прочитать!

Но дальше этой строки Ганс не пошел; и от своей мечты стать писателем, натуралистом и гонщиком он тоже вскоре отказался и стал, вероятно, зубным врачом или банковским служащим где-нибудь в захолустном чешском городишке.


Елена очнулась от воспоминаний. Большая фаянсовая ванна наполнилась почти до краев. Елена завернула кран и бросила в воду горстку ароматической соли. С детским любопытством смотрела она, как растворяются зеленые кристаллики, словно дымящиеся под водой.

Вот кристаллики исчезли. Вода окрасилась в изумрудно-зеленый цвет и запахла чужеземными цветами. Елена обвела ласковым взглядом блестящие никелевые краны, кафели с пестрым узором, зеленый овал воды в белоснежной раме. Она втянула приятный аромат. Девочкой она уже любила ароматичные ванны. В те годы это, разумеется, было ей запрещено, так же как крем для лица, духи и туалетное мыло. «Довольно с тебя и ядрового!» Как часто слышала Елена эти слова в аскетически строгом отцовском доме! Но, конечно, от этого она только еще сильнее стремилась тайком насладиться парфюмерией.

Как-то раз лиловая ароматическая соль оставила на теле следы, как от химического карандаша, и отец, само собой, тут же спросил строгим голосом непогрешимого окружного судьи: «Что это за синие пятна у тебя на шее?»

«Это от синьки… я хотела подсинить сорочки». А сорочки, выстиранные и выглаженные, уже лежали рядом на коробке для манишек.

Елена непроизвольно провела рукой по волосам; как занавеску, напустила на глаза челку. Еще и по сей день начиналось у нее сердцебиение, когда она вспоминала о первых своих туалетных секретах: о лиловой ароматической соли или о душистом мыле «Клео», своим стойким лимонным запахом вызывавшем в отце подозрение.

Елена не спеша сняла турецкий халат и села в ванну. Она обняла колени и начала медленно раскачиваться из стороны в сторону. Вода пошла зыбью, маленькие теплые волны, словно лаская, омывали плечи и шею.

И ни с того, ни с сего Елене взгрустнулось. Она зачерпнула горстью немного воды и смотрела, как вода просачивается между пальцами. «Так и время течет. Почти незаметно, а потом оказывается, что лучшая часть жизни ушла. — Елене стало еще грустней. — Чего мне ждать? Сколько дней и лет протекают — без больших потрясений, без переживаний! Прежде было хоть будущее, теперь остается только прошлое, а какое оно, это прошлое! Я состарюсь, собственно, и не живши!»

Она вздрогнула, хотя было очень тепло, и, чтобы отвлечься, взяла апельсинные корочки и книгу. Но в «Новелле для любящих сердец» лежала Адриеннина записка, и у Елены появилось предчувствие, что в сложенной бумажке таится какое-то тревожное известие. Она отложила книгу и замурлыкала песенку, как часто делала в ванне. Особенно охотно напевала она детские песенки или народные чешские мелодии. Так было и сейчас.

Ты меня взлелеяла,

Матушка моя,

Как красное яблочко,

В холе вырос я.

У Елены был грудной, слегка дрожащий голос, необработанный, но очень приятного тембра. Она пела о парне, расстающемся с родной деревней, пела совсем так, как за мытьем окон поют эту песню служанки: вся отдаваясь содержанию, будто рассказывала про собственную долю и горько на нее сетовала.

Ты меня взлелеяла,

Все пушинки свеяла,

Матушка моя.

Час пришел расстаться,

Ухожу скитаться

В чужие края.

Елена вздохнула. Пение не успокаивало. Ничего не поделаешь, надо прочитать записку! Прежде чем развернуть ее, Елена быстро сунула в рот последние апельсинные корочки. Предчувствие не обмануло Елену: с первых же слов письма сердце болезненно сжалось:

«Дорогие родители! — писала Адриенна. — Пожалуйста, не пугайтесь того, что я на неопределенное время расстаюсь с вами. Так для нас всех будет легче. Я ухожу от вас не потому, что вы не поняли меня, нет, я люблю вас и благодарна вам. Не надо также считать меня романтически настроенной девочкой, которая хочет, чтобы ее похитили, или жаждет приключений. Просто по зрелому размышлению я пришла к выводу, что не могу дольше жить, как жила до сих пор: так несамостоятельно и в несоответствии с новыми идеями, в силу которых я верю. Объяснить вам, почему такой шаг совершенно необходим, мне сейчас вряд ли бы удалось, да к тому же это завело бы нас слишком далеко. Надеюсь, что позже, когда мы снова увидимся, я буду в состоянии это сделать. А пока, верьте мне, мое решение вызвано самыми добрыми намерениями. Очень прошу вас: не волнуйтесь за меня! И не пытайтесь разыскать меня и отговорить. Я буду аккуратно писать вам. Милый папа и милая мама, если вы даже сочтете, что я не права и впоследствии разочаруюсь, все-таки предоставьте мне идти своей дорогой. В конце концов каждый человек, как говорит дедушка, должен сам приобрести жизненный опыт. А я чувствую, что для счастья и осознания своего места в жизни мне это необходимо. Целую вас. Адриенна».

Елена уронила письмо. Оно покачалось на воде, потом утонуло. Елену удивило, что от чтения записки ее беспокойство не увеличилось, а, наоборот, несколько улеглось. Она почувствовала даже своего рода томительную зависть.

Час пришел расстаться,

Ухожу скитаться

В чужие края.

Спустя некоторое время, когда она снова замурлыкала свою песенку, она ощутила какое-то приятное умиление.

Вернусь ли — не знаю,

Станешь ты седая,

Матушка моя.

Елена вытянулась в ванне.

Плечи, шея, подбородок погрузились в теплую ароматную воду. Она закрыла увлажнившиеся глаза и предалась сладостной жалости к себе самой.

IX

Трамвай остановился. Все пассажиры вышли.

— Конечная остановка, — сказал кондуктор Адриенне, которая одна осталась в вагоне. — Вам куда надо? Ах да, ведь это вы спрашивали Старую Таможню. Придется пешком пройти. Ступайте до третьего переулка, потом налево, потом два раза направо и опять налево. — Он помог Адриенне выйти, подал ей два ее чемодана. — Тут недалеко. Шесть — восемь минут хода. Доберетесь.

— Да, да, конечно. Благодарю вас! — Стараясь держаться прямо, Адриенна пошла в указанном направлении. Она не хотела, чтобы кондуктор подумал, будто ей тяжело нести чемоданы.

Он посмотрел ей вслед и покачал головой. Чего ради приехала сюда, в Смихов, в рабочий квартал, эта хорошо одетая барышня? Да еще с чемоданами?

Адриенна шагала быстро. Вот и третий переулок. Она повернула налево. Здесь тротуар был узкий, неровный. Между домами попадались пустыри. Теперь направо! Но тут два переулочка. Адриенна выбрала тот, что пошире. Опять направо! И налево! Это, должно быть, и есть улица У Старой Таможни. Нет, это не то. Тогда надо обратно и в тот, другой переулок! Переулок оказался тупиком. Опять обратно! А теперь куда?

«Самое простое спросить», — решила Адриенна.

Но ее удерживала непонятная робость. Стиснув зубы, продолжала она разыскивать нужную улицу. Какие-то детишки заметили Адриенну и пошли за ней. Взрослые тоже оглядывались на нее. Очевидно, она привлекала внимание жителей этого бедного предместья, похожего на деревню. Адриенна пошла быстрей. Ей стало жарко. Ладони горели.

«Какие тяжеленные чемоданы! А ведь я уложила только третью часть того, что хотела. И чего это я не взяла извозчика и поехала на трамвае? Да, но тогда бы он с полным правом мог меня высмеять. «Ах, так, барышня ездит только на резиновых шинах!» Господи, да где же эта улица! — Адриенна остановилась, поставила на землю чемоданы. Она была в отчаянии, не знала, что делать. — Какая глупая затея!»

Дети, держась на почтительном расстоянии, обступили ее и шушукались. Они дразнили веснушчатую девчушку: «Смотри, она такая же конопатая, как и ты!» — и показывали пальцами на Адриенну.

Из окон красных кирпичных домов, казавшихся ей чужими и враждебными, тоже смотрели на Адриенну. Она боялась, что, того и гляди, расплачется. Родители уже, конечно, нашли ее письмо. Ей хотелось провалиться сквозь землю. И вдруг она заметила совсем близко на угловом доме таблицу с надписью: «У Старой Таможни». Она подняла чемоданы и чуть не побежала.


Адриенне пришлось позвонить несколько раз. Дверь ей открыла седая, морщинистая женщина в переднике и в платке. Она с удивлением оглядела Адриенну и спросила по-чешски:

— Вам кого?

Адриенна думала, что ей откроет Йозеф Прокоп. От удивления она не могла вымолвить ни слова.

Старуха все еще оглядывала Адриенну. Морщинистое лицо ее посветлело.

— Вам кого? — опять, уже приветливо, спросила она.

Адриенна совладала со смущением, охватившим ее в первую минуту. Она улыбнулась.

— Здесь должен жить один человек. Господин Прокоп. Помощник наборщика Прокоп. Но, может быть, я перепутала?

— Нет, нет, не перепутали, ничего не перепутали. Он живет здесь, — ответила старуха по-немецки, правильно, но слишком твердо выговаривая слова. (Она заметила, что Адриенна затрудняется говорить по-чешски.) — Только его нет дома. — От нее не ускользнуло, что при последних словах Адриенна опять смутилась; она открыла дверь в светлую кухню, приглашая Адриенну войти. — Может, вы на минутку присядете?

Адриенна стояла, точно не слыша ее слов. Она так твердо рассчитывала, что застанет Йозефа дома! Как же это так, — она пришла к нему за советом, а его нет? Пришла, чтобы он помог ей начать новую жизнь. Адриенна чувствовала горечь во рту, в сердце, во всем своем существе. Какое разочарование! Больше того: какая измена! Но откуда было Йозефу знать, что как раз сегодня она уйдет из семьи и будет искать помощи у него? И все же… Нет, его она упрекать не может!

Старуха между тем принесла стул, обтерла сиденье передником.

— Отдохните немножко, фрейлейн. Вы тоже тов… знакомая Прокопа?

— Да, господин Прокоп мой хороший знакомый, так сказать, друг детства, — нерешительно ответила Адриенна.

Старуха кивнула.

— Я сразу подумала, что вы не здешняя. — Она указала на чемоданы. — Что же теперь делать? Прокоп придет только вечером. Он пошел на прогулку. Как всегда, со своей девушкой. Что с вами, фрейлейн? Вам плохо? Ишь ведь как побледнели! Дать вам воды?

— Нет, благодарю, не надо!

У Адриенны дрожали губы. В первую минуту ее оглушило, как ударом молота, ей казалось, что сейчас она упадет; затем ощущение тупой боли перешло в незнакомую ей ноющую боль в сердце. «Что со мной? — испуганно думала она. — Ведь я не люблю его, почему же это так меня взволновало? Или, может, все же люблю? — Она дрожала. — Нет, я не люблю его. Только ведь мы друзья, он должен был бы сказать. Ах, зачем он утаил от меня? Зачем обманул? Как все подло в этом мире! — Адриенна заметила, что старуха с любопытством, но и с сочувствием смотрит на нее, и отвернулась. Ее залила волна стыда и упрямства. — Нет, жалости мне не надо! Довольно и того, что он меня так унизил», — подумала она и сказала громко:

— Нет, со мной ничего! Скажите, пожалуйста, господину Прокопу… нет, не говорите, это ни к чему. Прощайте!

Она пошла к выходу, плечи ее сотрясались от немых рыданий. Она остановилась, прижалась лбом к косяку двери и стала искать носовой платок.

Старуха подошла к ней, взяла у нее из рук чемоданы.

— Фрейлейн, фрейлейн, куда вы?

Адриенна вздрогнула, как от удара.

— Пожалуйста, пустите меня, — прошептала она, не помня себя. — Я должна уйти, должна… — Ее каштановые косы растрепались. Пряди волос упали на лицо. Глаза были полны слез. Все вокруг виделось, как сквозь туман.

X

— Без вуалетки? — воскликнул Гелузич, помогая Валли выйти из экипажа. — Красиво, но неосмотрительно! Придется мне исправить вашу оплошность. К счастью, я это предвидел. — С этими словами Гелузич взял руку Валли, чуть отогнул перчатку и поцеловал ей кисть на сгибе.

Горячий ток побежал вверх по ее руке. По всему телу прошел трепет. Но она овладела собой, — Гелузич как раз поднял голову. Валли глядела в его загорелое лицо, обрамленное иссиня-черной бородой, в его темные, как вишни, глаза. Желание отдаться сладостной истоме стало почти непреодолимым, но она поборола его.

— Так вот, значит, как вы хотите исправить мою оплошность? — спросила она, посмотрев на сгиб руки, куда ее поцеловал Гелузич.

— Удачно отпарировали, — похвалил он, — я сразу понял, что из вас может выйти стоящая женщина. Не хватает только некоторой опытности.

Валли надула губки. Гелузич поспешил докончить:

— Это никак не упрек, моя красавица, и, уж во всяком случае, не поучение. Наоборот, я восхищаюсь вами такой, как вы есть. Я нахожу все в вас очаровательным. И вашу неопытность тоже. Потому что воспринимаю это не как недостаток, а как обещание на будущее. И потому, что таким образом мне предоставлена возможность в какой-то мере играть для вас роль провидения. — С этими словами он передал Валли сверток, который до того держал за спиной. — Разверните, пожалуйста.

Он помог Валли развязать сверток. Там была серебристо-серая накидка из тончайшей ткани и вуаль того же цвета. Привычным движением набросил он накидку ей на плечи.

— Серый цвет идеальный фон для ваших золотистых волос, Валли! Я знал, что это хорошо, но я даже не подозревал, как это хорошо! — Он отступил на шаг и с улыбкой наблюдал за Валли, которая с детской радостью и удивлением оглядывала себя. — Арабский пыльник, — пояснил он, не дожидаясь вопроса, — их носят, путешествуя по пустыне. Такой пыльник проходит через обычное кольцо. Если хотите, я продемонстрирую… нет, нет, не сейчас! Не снимайте накидку и вуаль наденьте, мы поедем в открытом кабриолете.

Гелузич указал на элегантный двухколесный экипаж, стоявший у будки для мостовых сборов. Кучер в синей ливрее и цилиндре поправлял упряжь, а редкой красоты лошадь рыжей масти, тонконогая, с лоснящейся шерстью и пышной гривой, с белоснежными подпалинами вокруг глаз нетерпеливо перебирала передними ногами.

— Вот это лошадь! — с восхищением сказала Валли. Она накинула вуаль и вместе с Гелузичем подошла к экипажу. — Красавица! Это ваша? Какие изящные белые подпалины вокруг глаз! Будто в белой атласной полумаске, вроде тех, что надевают на балы во время карнавала.

— Смотри-ка, да из вас может выйти первоклассный знаток лошадей! Драга действительно капризна, как царица карнавала, и неутомима, как девушка, которая с упоением танцует на своем первом балу. Верно, Драга? — Гелузич ласково потрепал лошадь по шее, а она закинула назад голову и закусила удила. — Очень резвая кобыла, такую редко встретишь, чистокровная ирландская. Ну, да вы сами увидите, на что способна Драга. Будьте добры, садитесь сюда, на козлы. Вам удобно?.. Ну, тогда можно ехать.

Гелузич сел рядом с Валли, взял от кучера вожжи и кнут и махнул ему рукой, тот поклонился и отошел в сторону.

Гелузич щелкнул кнутом. Драга спокойно взяла с места и пошла легкой рысью.


Их путь — целью его было небольшое поместье приятеля Гелузича, управление которым на время отсутствия его хозяина Гелузич взял на себя, — лежал через Стромовку, мимо так называемых Королевских мельниц и вдоль нижнего течения Влтавы.

Широкая, обрамленная невысокими холмами долина реки с деревнями, огородами, нивами не представляла грандиозного зрелища. Но она была овеяна особой прелестью чешского ландшафта, простого, как молоко и хлеб, меланхоличного, как старинные чешские песни барщинных крестьян, и приветливого, как улыбка нарядной деревенской девушки, собравшейся на ярмарку в день святого Непомука.

Гелузич рассказывал о путешествиях и лошадях. Время от времени он прерывал свою речь и обращал внимание Валли на колокольню необычной архитектуры, на скользящую по реке лодку, на сойку, кружившую над ними. Потом он опять наклонялся вперед и говорил лошади несколько слов на каком-то чужом языке. Разговаривая с Валли или указывая ей на какую-либо особенность пейзажа, Гелузич все равно посматривал на лошадь; у Валли сложилось впечатление, будто он так увлечен ездой, что всему остальному уделяет мало внимания.

Она наблюдала за ним краешком глаза. Гелузич тоже словно чего-то выжидал, он сидел как будто и в небрежной, но в то же время в настороженной позе: слегка ссутулясь, с напряженным выражением лица. Валли вспомнила, что Гелузич рассказывал ей, как он мальчишкой ездил с отцом, хорватом, конским барышником, закупать лошадей. Марко тогда объезжал самых горячих жеребцов, и на всех ярмарках между Любляной и Мостаром знали, как он щелкал кнутом, по-особому, троекратно.

— Можно мне взять кнут? — неожиданно спросила Валли и, увидя удивленный взгляд Гелузича, быстро прибавила: — Мне бы тоже хотелось щелкнуть троекратно кнутом, как вы мне рассказывали. Помните? Конечно, если кнут вам не нужен.

— Нет, для Драги он не нужен. — Гелузич протянул Валли кнут. Она хотела тут же пустить его в ход, но Гелузич остановил ее.

Кабриолет только что въехал на вершину холма. Оттуда дорога шла под гору по склону, с этой стороны более крутому, затем на деревянный мост без перил, перекинутый через глубокий овраг, по которому протекал ручей. Дальше дорога терялась в небольшом, но густом лиственном лесу.

— Пожалуйста, потерпите, пока мы переедем через мост, тогда уже приступайте к вашим упражнениям с кнутом, а то как бы… Ай! — Он оборвал фразу, натянул вожжи и что-то крикнул лошади.

— Что у вас за секреты с лошадью? — В голосе Валли, чувствовавшей себя неуверенно, послышались злые нотки. — Можно подумать, что вам понятен лошадиный язык. Где ему можно научиться?

— Научиться? — Гелузич улыбнулся одними глазами, на лице сохранялось все то же напряженное выражение. — Я думаю, искусству понимать лошадей научиться нельзя, оно не приобретается, с этим нужно родиться. Совершенно так же, как не приобретается искусство обращения с женщинами.

Слова Гелузича, а еще больше тон, каким они были сказаны, и его усмешка вывели Валли из себя.

— Я полагаю, вы не хотите этим сказать, что приравниваете женщин к лошадям?

— Не совсем, — возразил Гелузич. В его насмешливых словах Валли уловила пренебрежение и возмутилась, но Гелузич или не заметил этого, или не пожелал заметить. — Конечно, разница есть, — продолжал он, — но посмотрите на Драгу: она прижала уши и смотрит злобно, как ревнивая женщина, и, могу пари держать, она действительно ревнует…

Он не докончил, у него с языка сорвалось громкое хорватское ругательство: в припадке запальчивости Валли изо всех сил ударила лошадь кнутом. Драга встала на дыбы и понесла. На крутой дороге легкий экипаж кидало из стороны в сторону. Валли уцепилась за сиденье; она не отдавала себе полного отчета в том, что происходит. Она впилась глазами в Гелузича, побагровевшего от напряжения, — он со всей силы натягивал вожжи и при этом то дико орал на лошадь, то уговаривал ее ласковыми словами.

Перед самой рекой ему удалось справиться с Драгой, но на середине моста она опять чего-то испугалась и понесла. Кабриолет потерял равновесие, левое колесо повисло за краем моста. Катастрофа казалась неизбежной. Но Гелузич с быстротой молнии откинулся направо и пронзительно крикнул, Драга на какую-то долю секунды взвилась на дыбы, затем сильно рванула вперед и вытянула кабриолет на мост, а оттуда на берег. Там она остановилась, дрожа всем телом.

Гелузич сошел с козел. Не поглядев на Валли, похлопал лошадь по крупу и дунул ей в ноздри. Драга тихонько заржала и потерлась мордой о его плечо.

Прошло несколько секунд, раньше чем рассеялся мрак, окутавший Валли. Медленно слезла она с козел и подошла к Гелузичу. Она увидела, как надулись жилы у него на шее, как по ней стекает пот.

Тут Гелузич обернулся.

— Какая муха вас укусила? — крикнул он. — Ваши глупости могли стоить нам жизни! О чем вы думали, а? И заметьте раз навсегда: лошадей не бьют!

Он схватил Валли за руки и так стиснул ей запястья, что они хрустнули.

Валли почувствовала, как у нее исказилось от боли лицо, и в то же время ощутила томительно-сладостную слабость в коленях, но она прищурила свои кошачьи глаза и метнула злой взгляд на Гелузича.

— Как вы смеете, грубиян! — крикнула она. — Осторожно, вы сломаете мне руку. Вы правы, надо было ударить не лошадь, а вас… вас…

Она не докончила, — Гелузич вдруг нагнулся и зажал ей рот грубым поцелуем. На Валли пахнуло крепким мужским запахом, смешанным с запахом лошадиного пота. Она застонала. «Настоящая дикая кошка», — подумал Гелузич. И Валли отдалась сладостной истоме.

Гелузич взял ее на руки и быстро понес в кусты орешника, росшие на опушке ближнего лесочка.

XI

— Выпейте и покушайте, — уговаривала Адриенну морщинистая старая женщина, сидевшая напротив нее за аккуратно накрытым кухонным столом.

Адриенна послушно подносила ко рту то белую в голубых квадратах фаянсовую чашку с безвкусным солодовым кофе, то пирожок с творогом (творог она вообще терпеть не могла), послушно, как примерная девочка, с улыбкой глотающая рыбий жир, хоть он ей и противен.

Адриенне, которую привела обратно на кухню пани Каливодова, квартирная хозяйка Йозефа, казалось, будто все происходит в каком-то полуреальном мире, как бывает, когда человек еще не совсем пробудился ото сна и все вокруг — и предметы и люди — представляется ему невесомым, словно это только мираж.

В таком полусознательном состоянии притупляется чувство застенчивости и робости, и Адриенна откровенно поведала пани Каливодовой все, что было у нее на сердце, чего не рассказала бы даже Валли, а тем более матери: как она пришла к решению уйти из родительского дома и попросить Йозефа временно приютить ее. Она призналась, какое почувствовала разочарование, услышав, что Йозеф… что Йозеф (тут Адриенна запнулась и не сразу заговорила снова)… дружит с другой девушкой больше, чем с ней. И она тут же стала уверять старушку, что теперь излечилась от всех иллюзий и ни во что уже не верит.

— Ни в кого и ни во что! И ни в какие идеи!

Старуха сидела в спокойной позе, подперев рукой подбородок. Время от времени она кивала головой или пододвигала к Адриенне тарелку с пирожками.

— Пейте, фрейлейн, пейте и кушайте, это и душе на пользу!

Такое утешение, такой покой исходили от этой плотной старой женщины, от ее сморщенного, словно печеное яблоко, лица с розовыми щечками и светло-голубыми глазами, на котором одно выражение быстро сменялось другим, как это свойственно некоторым людям, обладающим особым даром внимательно слушать: достаточно того, что они слушают, и тебе уже легче, радостней, настроение становится лучше.

Но пани Каливодова (или, как ее мысленно называла Адриенна, — матушка Каливодова) умела не только слушать. Когда Адриенна кончила свою исповедь, повела речь старуха. Она рассказывала о себе, о прожитой жизни. Как ее отец, углекоп, умер, отравленный рудничным газом; и как ей в пятнадцать лет пришлось взять на себя заботу о парализованной матери и трех младших детях. Как она долгие годы вставала в пять утра, тратила час на дорогу до фабрики, одиннадцать часов стояла за прядильной машиной, тратила час на обратную дорогу, а после еще стряпала, стирала, латала и штопала. Как познакомилась во время стачки с Робертом, своим будущим мужем, одним из тех двух-трех десятков ткачей из Северной Чехии, которые организовали первую серьезную забастовку, требуя повышения платы и десятичасового рабочего дня.

— Постойте, фрейлейн, я вам сейчас покажу покойного Роберта, каким он тогда был!

Она принесла пухлый альбом, куда вперемежку были напиханы фотографии, открытки с видами, школьные свидетельства, пригласительные билеты на спектакли, листовки, вырезки из газет, удостоверения профессионального союза и всякие квитанции.

— Вот!

Старушка указала на выцветшую фотографию; на ней была изображена группа до смешного похожих друг на друга мужчин — все в одинаковых длинных сюртуках, широкополых шляпах и галстуках, завязанных бантом. Один из них держал транспарант с надписью: «Да здравствует труд! Майское празднование 1895 г.», другой — знамя.

— Вот это Роберт, — сказала пани Каливодова и показала на знаменосца. — Роберт с товарищами из профессионального союза рабочих текстильной промышленности. — Она, не запнувшись, выговорила иностранные слова; в тоне, каким это было сказано, звучала торжественность. — Он всегда нес знамя, при каждом выступлении. Вообще мой Роберт всюду был в первых рядах. Всегда впереди. — В глазах ее появился влажный блеск, но она прогнала волнение улыбкой. — Потому-то те, что были в желтых союзах, так на него и злились. И жандармы тоже. И мастера. Вначале я дрожала, боялась за него, но он сказал: «Послушай Анна, если все будут прятаться один за другого и никто не станет бороться за права рабочих, тогда нам никогда не дождаться лучшей жизни». Да, так он сказал. Это мне запомнилось, и Роберт ни разу не мог пожаловаться, что я его удерживаю, чиню ему препятствия. Ни разу, фрейлейн. Бывало, конечно, и туго, можете мне поверить. Раз на него напали те, что из желтого союза, это когда он после заседания домой на велосипеде ехал. Вот, здесь черным по белому написано, как они его отделали!

Она полистала альбом, вытащила вырезку из газеты и дала Адриенне.

— «Врачебно-полицейским освидетельствованием пострадавшего Каливоды Роберта, — прочитала Адриенна, — установлено, что у означенного поломаны четыре ребра с правой стороны и левое предплечье. Кроме того, у пострадавшего обнаружены ножевые и колотые раны на лице и пониже лопаток, а также синяки на шее».

— Да, — сказала старуха, читавшая вместе с Адриенной, — сперва они напали на него с железными прутьями, а потом хотели его задушить, но мимо как раз проходил почтальон, вот они и бросили Роберта. Потом он пять месяцев лежал в больнице, а старшему моему, Роберту, было тогда четыре годика, сейчас ему уже двадцать два. А вторым, Антоном, я беременна была. Так до сих пор и не знаю, как это мне удалось скрыть от мастера на фабрике, куда я пошла работать, что я с животом. А чтобы он заметил, никак нельзя было, тогда бы с работой все, тогда бы нам впору было утопиться. Да, фрейлейн, должна сказать, нелегко мне эти пять месяцев дались. Но чтобы я их когда проклинала — нет, никогда да и вообще все тяжелое, что пришлось пережить, не проклинала; я, видит бог, тяжелых месяцев у меня было больше, чем легких дней, это уж можете мне поверить.

Адриенна кивнула. Она слушала и кивала, а старуха рассказывала о своей жизни: об увольнениях и черных списках, о бывшем у нее выкидыше, о бесконечных поисках работы, о внезапной смерти мужа, о ночной работе и о том, как она продолжала дело покойного мужа в стачечных пикетах и в пропаганде профессионального союза и в том же духе воспитала сыновей. Адриенна слушала и испытывала все больший и больший стыд. Только что она воспринимала свое личное горе чуть ли не как мировую скорбь, а как оно было ничтожно по сравнению с тем, что пережила эта женщина! Она, Адриенна, молодая, она должна быть мужественнее, крепче, больше доверять людям, чем эта старая женщина, а выходит как раз наоборот!

Пани Каливодова кончила свой рассказ. Адриенна, все время не подымавшая глаз от стола, теперь посмотрела в лицо старухи, увидела чуть заметную улыбку в морщинах вокруг рта, искорку в светлых глазах.

— Ну так как же, фрейлейн Ади? — сказала пани Каливодова. — Мне кажется, вам надо подумать, верно?

— О чем? — тихо спросила Адриенна. Она снова опустила глаза.

— Ну, вот о новой жизни. Кому поможет, что вы убежали из дому? С позволения сказать, ни одной собаке. И что вы этим докажете? Ровно ничего.

— Да, но что мне… что бы вы сделали на моем месте?

— Знаете, фрейлейн Ади, покойный муж часто говорил: «Видишь ли, Анна, мы с тобой должны бороться, все время бороться, даже если это нам будет стоить жизни, а сыновья пусть раньше поучатся. Пусть поучатся, вот что он сказал. Не для того, чтобы в господа выйти, это уж никуда не годится, а чтобы они могли растолковать своим товарищам, как лучше бороться. Чтобы рабочему польза была, чтоб победил пролетариат», — вот как он говорил.

Тон, каким это было сказано, опять звучал торжественно. Но Адриенна не обратила на это внимания. Она вскочила, щеки ее пылали.

— Я все поняла, пани Каливодова. Все, — заявила она. — Я решила вернуться… Дома, верно, скажут, что я сошла с ума. Ну, да пусть.

Только с трудом удалось старухе уговорить ее не возвращаться тут же домой.

— Такого спеха еще нет, фрейлейн Ади. Останьтесь хотя бы до вечера, поужинайте с нами. Придут мои сыновья. Надо же вам с ними познакомиться. Да и с Йозефом вы, верно, хотите поговорить.

— Нет! С ним не хочу! Я больше не хочу его видеть. С ним все кончено. — Краска залила щеки Адриенны, глаза ее загорелись. — Да, с ним для меня раз навсегда кончено!

— Ну, ну, не надо так близко принимать это к сердцу. — Старуха усадила Адриенну обратно на стул, с улыбкой провела рукой по ее каштановым с медным отливом волосам. — И говорить «раз навсегда» тоже, пожалуй, не стоит. Сказать-то легко, а потом будешь каяться.

— Я совсем не принимаю это так близко к сердцу! — Голос Адриенны дрожал, поэтому она поспешила уверить старуху, что ей правда нет дела до Йоз… до господина Прокопа. — Честное слово: он мне безразличен, совершенно безразличен. Зачем мне его видеть? Нет, нет, я не останусь.

И все же она осталась.

XII

В лесочке за кустами орешника, под первыми деревьями, трава была высокая и густая. Валли лежала на спине, подложив руки под голову, и глядела ввысь. Чуть покачивались сочные зеленые кроны буков, обрамляя небесную лазурь, по которой плыли два перламутровых облака: маленькое, похожее на лягушку, и продолговатое, напоминающее змею с широко раскрытой пастью.

Догонит змея лягушку? Сперва казалось, будто догонит, но потом оба облака остановились. И верхушки буков тоже уже не качались. Стало жарко и очень тихо.

Валли еще какое-то время глядела в небо, потом повернула голову. За травой ничего не было видно. Сквозь полусомкнутые веки травинки казались ей сказочно большими. Можно было представить себе, что ты в лесу гигантских папоротников. Стебелек лилового мышиного горошка превратился в лиану. Те экзотические деревья-цветы, которые Валли видела в синематографе, как будто назывались иначе. Ну, да дело не в названии! Во всяком случае, мышиный горошек был теперь похож на одно из тех тропических растений, которые Валли видела в фильме «Целебесский деспот». Демонический деспот был, впрочем, тоже с черной бородой, как Гелузич.

— Ух ты! — Валли рассмеялась и повернулась на другой бок. Солнце просвечивало сквозь листву орешника. В воздухе стоял запах жаркого летнего дня. Где-то в стороне невидимый ей Гелузич возился с лошадью. Вот он заговорил с ней. Валли охватило ревнивое нетерпение, но она сейчас же прогнала его. Взгляд ее упал на траву, недалеко от того места, где она лежала. Трава была примята, раздавленный цветок — царский скипетр — склонился до земли. А до того, как припасть к земле, желтый цветок качался над плечом Гелузича.

Думая об этом, Валли закрыла глаза. В ушах опять стоял шелест травы и грубый, бесстыдный шепот Гелузича.

Она скрестила руки под головой. Жужжание и шорох в траве — словно тиканье больших часов. Время бежит. Валли открыла глаза. В небесной синеве опять плывут оба перламутровых облачка. Змея ползет за лягушкой, но никак ее не догонит.

Валли охватило блаженное состояние. «Он настоящий медведь, — думала она, с наслаждением вспоминая, как он поднял ее на руки, а потом подбрасывал и ловил, один, два, три раза — пока у нее не закружилась голова. — Да, он сильный и неистовый, как медведь!» Валли вдруг захотелось, чтобы он снова высоко подбросил ее. Почему он не идет? Сколько еще собирается возиться со своей кобылой?

Валли села.

— Марко! — Вдруг она испугалась, сама не зная чего, на нее напал глупый беспричинный страх, ей было стыдно, но она не могла совладать с собой. — Марко! — крикнула она громче. — Медведь! Медвежонок!

Он вышел из-за орешника; без куртки, с засученными рукавами, в расстегнутой рубашке, так что видна была смуглая волосатая грудь. Черные, растрепавшиеся пряди спадали на лоб. Он размахивал бутылкой.

— Что случилось? Как ты меня назвала?

При его появлении Валли отклонилась назад. Посмотрела на него с гримаской избалованного ребенка.

— Оставил меня здесь одну! — сказала она, надув губки. — Куда ты пропал?

Гелузич опустился на траву рядом с ней.

— Надо было позаботиться о лошади, — объяснил он, — прости, но это уж у меня в крови. А потом я хотел достать вот это. — Он поднял бутылку. — Ракия! Знаешь, что такое ракия? Водка, которую гонят у меня на родине. У нас говорят: три радости есть у мужчины — красивая любовница, быстрая лошадь и добрый глоток ракии. Ты должна попробовать. Сейчас я тебе покажу, как у нас откупоривают бутылки, вот, смотри! — Гелузич сильным, резким ударом ладони по донышку бутылки выбил пробку, которая, прежде чем упасть, описала широкую дугу. — Так. Теперь попробуй. Лучше всего пить прямо из горлышка. Но только немного, а то как бы она тебя не свалила. Эта водка выглядит невинной, как девичья слеза, но она сильна, как дьявол.

Гелузич протянул Валли бутылку. Она схватила ее и швырнула о ствол дерева. Стекло разлетелось вдребезги.

Гелузич вскочил.

— Что это значит? — Глаза его налились кровью.

Валли спокойно потянулась.

— Что это значит? — повторила она раздражающе медленно, смотря ему прямо в лицо. — А то, что где я, там не должно быть ничего другого. Ни ракии. Ни лошади. Да, вот что это значит.

Гелузич на какую-то долю минуты потерял дар речи. Потом громовый смех потряс его могучее тело.

— Ничего не скажешь, желание скромное! «Где я, там не должно быть ни лошади, ни ракии». Слыхали вы что-либо подобное?! — Он ударил себя по ляжкам. — Да, скромной тебя не назовешь. — Он притянул Валли к себе. — Ты сущий дьявол!

— А ты сущий медведь! — Зеленые глаза Валли потемнели от страстного влечения, но в то же время в них зажглось — чего не заметил Гелузич — нечто новое: торжество от сознания своей силы.

XIII

Братья Каливоды не были похожи друг на друга ни внешне, ни внутренне. Никому, кто видел их в первый раз, и в голову бы не пришло, что они братья.

Младший, Антон, только что вышедший из отроческого возраста, был круглолицый, как мать, такой же светлоглазый, румяный, с такой же ямочкой на подбородке. Он был чрезвычайно живой, говорил быстро, на литературном чешском языке и охотно смеялся. Он работал подручным у электромонтера, который хотел женить его на своей дочери; но Антон был далек от мысли «уже с этих лет привязать себя к ножке супружеского ложа». При этом признании он скорчил уморительную рожу и взъерошил свою льняную кудрявую шевелюру, — вероятно, поэтому слова его прозвучали как безобидная шутка, и Адриенна рассмеялась вместе с ним.

Антон интересовался кинематографией, радио, джиу-джитсу, боксом, футболом и губной гармоникой. Он был осведомлен обо всех решительно последних чудесах техники, — как о здании «Вулворта»{53} в Нью-Йорке, так и о немецком океанском гиганте «Император», — и, слушая его, можно было подумать, что он сам принимал участие в строительстве этого небоскреба и в пробном плавании «плавучего города». Антон восторгался сербскими комитаджами{54}, чешскими антимилитаристами, мертвыми петлями Пегу{55} и широтой русской души. Обращаясь то к совершенно растерявшейся Адриенне, то к спокойно слушавшей его матери, он выпаливал все вперемежку, прерывая поток своей речи только для того, чтобы быстро прожевать и проглотить пищу.

Роберт, старший брат, молча сидел за столом. Это был высокий худой брюнет. Его продолговатое лицо с несколько выступающими скулами можно было бы назвать серьезным, даже мрачным, если бы не глаза — серые, немного раскосые глаза с тем мягким блеском, который часто встречается у близоруких.

— Дома он не хочет носить очки, — жаловалась мать. — А они ему очень к лицу. У него тогда такой ученый вид. Вообще-то за ним мало кто угонится: в двадцать три года уже лучший литограф в типографии. Ладно, ладно, Роберт, не буду. Он не любит, когда я его хвалю, но в конце концов что тут дурного, если мать гордится своим сыном? Ладно, молчу. Вы только посмотрите на него, фрейлейн Ади, какую физиономию скорчил, ну, прямо людоед, и все только потому, что я его похвалила. Видали вы когда-нибудь таких?

Но Адриенна не смотрела на Роберта. Она все время избегала встречаться с ним взглядом. С Робертом ей было не по себе. То ли потому, что он молча сидел за столом и слушал. То ли она все еще была под впечатлением слов, сказанных им, когда они поздоровались. Мать обратила внимание сына на необычное имя: Адриенна, а он ответил, что уже слышал это имя от Йозефа.

Но когда Адриенна смутилась при появлении Йозефа, который вернулся домой, раньше, чем его ожидали, а матушка Каливодова тут же выпалила, что хочет их «помирить» и выдала все сердечные излияния Адриенны — тут Роберт выступил в роли ангела-хранителя. Он сказал всего несколько слов — и атмосфера разрядилась, во все была внесена ясность, все стало на свое место — и чувства и отношения. Он говорил по-немецки, произнося слова так же твердо, как и его мать, и время от времени буквально переводя чешские обороты, что звучало довольно странно. Иногда он с трудом подбирал нужное выражение, но как раз эта непривычная окраска речи и преодоление трудностей чужого языка придавали его рассудительным словам что-то трогательное и убедительное. Попытка Адриенны сбежать из дому и начать новую жизнь, ее решение уйти к Йозефу и разочарование из-за его предполагаемой измены в изложении Роберта не казались нелепыми. Все это легко понять, хотя и нельзя одобрить, а вот исправить надо, раз она теперь все себе уяснила; так же понятно, по словам Роберта, было и поведение Йозефа, его боязнь касаться в разговоре с Адриенной личных вопросов. Это тоже легко понять, нельзя одобрить и надо исправить. Значит, они квиты… Но теперь Адриенне пора домой. Тут он в первый раз обратился непосредственно к ней (она почувствовала себя школьницей, которую неожиданно вызвал учитель).

— Раньше чем за сорок пять минут вы, товарищ, до дому не доедете, а ваши родители, должно быть, очень волнуются.

Роберт проводил Адриенну до трамвая. По дороге он говорил о том, как плохо заботится муниципалитет о городских окраинах, населенных рабочим людом.

— Ну, да это так потому, что на последних выборах мы получили только семь мест из двадцати. Но подождите, вот пройдет у нас большинство социалистов… — И он набросал в немногих словах целую программу благоустройства Смихова: три современных жилых квартала с садами между зданиями, амбулатория, несколько спортивных площадок с бассейнами, добавочные трамвайные линии и тому подобное. Он говорил об этом уверенно, как о чем-то само собой понятном, и невольно думалось, что победа на предстоящих выборах в городской совет уже одержана и теперь остается только осуществить в камне, бетоне и стали те планы, которые сегодня представлены на бумаге.

Адриенна молча слушала. Несколько раз она порывалась громко выразить свое восхищение, но каждый раз в последнюю минуту ее удерживала какая-то непонятная робость. Только когда перед ними уже блеснули фонари конечной остановки трамвая, она, сильно смущаясь, в гораздо более патетическом тоне, чем предполагала, быстро сказала:

— Как чудесно вы объясняете. И вообще… я надеюсь, вы не поймете меня ложно… я нахожу, что вы замечательный товарищ… то есть я хотела… — Она запуталась и сконфуженно замолчала.

Роберт усмехнулся, стараясь преодолеть и Адриеннино и собственное смущение.

— Где уж там, я — и вдруг замечательный! С чего вы взяли? У меня для этого никаких данных. И я даже не знаю… Нет, постойте! Вот если бы вы спросили меня в январе прошлого года, я бы мог показать вам несколько действительно замечательных товарищей. Русских. Делегатов социал-демократической рабочей партии. У них была здесь конференция{56}. Строго секретная, чтобы наша полиция и царские агенты ничего не пронюхали. Мне было поручено рано утром заходить за одним из них и провожать его в Народный дом, а вечером обратно. Вот это был товарищ! У него за спиной сибирская ссылка, а его брат был схвачен охранкой и повешен, сам он уже несколько лет жил в эмиграции, у него на родине его партия запрещена и, как говорят русские, ушла в подполье… Но, когда ты его слушал, ты знал, что, какое бы поражение ни потерпел рабочий класс, он всегда найдет путь к победе, если только у него есть настоящее понимание и настоящая воля к борьбе. Мне кажется, что его фамилия Ленин. По крайней мере, так было написано на письме, которое я ему передал. Возможно, это была просто кличка. Мать упорно утверждает, будто он уже раз был в Праге{57}, так лет десять тому назад, и бывал у наших соседей — Модрачеков, и тогда его звали Мейером. Ну, да не в имени дело! Он из тех людей, которых нельзя забыть, потому что они умеют так все видеть и так все объяснить, что у человека сразу открываются на все глаза: и на прошлое, и на будущее, и на… Смотрите, подошел ваш трамвай. Садитесь! До свидания!

Да, все, что произошло, и многое из того, что должно было произойти в дальнейшем, вдруг стало для Адриенны ясным, туман рассеялся, все распуталось. Словно кто-то прикоснулся искусной рукой к сложному механизму и разложил его на простейшие составные части.

Этот образ не оставлял Адриенну все время, пока она стояла на передней площадке и следила за четкими, уверенными движениями вагоновожатого. Центр города приближался. Волна стыда и умиления залила Адриенну при мысли, что сейчас она встретится с родителями, но в то же время ее не оставляло чувство радостного, победного облегчения.

XIV

Александр чувствовал себя посвежевшим после несколько более длительного, чем обычно, душа; он лежал в своей большой ванной комнате на специально для данной цели сделанной скамье, и Ябурек массировал его покрасневшее от прохладной воды тело.

Возвращаясь домой после более или менее длительного отсутствия, Александр каждый раз наслаждался привычным утренним церемониалом; так было и сегодня. Ябурек, по-видимому, тоже исполнял обязанности массажиста с удовольствием, о чем явно свидетельствовала та торжественность, с которой он работал.

Пока он растирал икры, ляжки и руки, оба молчали, но, согласно некоему неписаному закону, как только очередь доходила до спины, начинался разговор. Беседу заводил Александр. Для начала он вздохнул с удовольствием и, само собой разумеется, выразил свою радость по поводу того, что опять дома, что лежит на своей «гладильной доске» и чувствует прикосновение искусных рук Ябурека. После этого Александр прервал свои излияния и попросил Ябурека еще раз как следует помять спину между лопатками.

— Покрепче, покрепче, не так, как в Вене, там не умеют!

Это всегда служило переходом к безобидным сетованиям на то, что Вена с каждым годом все меньше и меньше похожа на Вену доброго старого времени, но все же Вена всегда остается Веной, и в следующий раз обязательно надо будет взять с собой Ябурека, чтобы тот мог еще раз поздороваться с башней св. Стефана, которая, к счастью, сейчас, как и раньше, взирает на своих венцев.

На это потомок кёниггрецского канонира ответил, соблюдая правила игры:

— Покорно благодарю, но я все еще не могу пережить разочарование, которое испытал в свою последнюю поездку в Вену, шесть лет тому назад.

Александр, разумеется, знал причину разочарования Ябурека, но настаивал на том, чтобы тот снова рассказал об этом, и Ябурек давал волю своим жалобам.

— В тот год я приноровил свой отпуск к восемнадцатому августа, чтобы попасть на императорский парад на площади Шмельц в Вене. А император на параде не присутствовал. Даже престолонаследника не было.

Александр пытался его утешить.

— Императору, вероятно, нездоровилось. Когда человеку под восемьдесят, он не всегда может сесть в седло. Даже чтобы присутствовать на параде в день своего рождения. Еще удивительно, каким молодцом он держится. Конечно, он — император, и при нем состоит целая куча людей, которые заботятся о его здоровье и по возможности оберегают от неприятностей, но, в сущности, жизнь у него весьма некомфортабельная. Знаете, Ябурек, у него нет даже настоящей ванной комнаты, и лейб-камердинер наливает ему горячую воду ведром. В конце концов я могу понять, что он не выносит автомобиля и машинописных бумаг, но как можно упорно возражать против современной ванны с душем, вроде нашей, или против мохнатой перчатки для растирания… Ах, Ябурек, пожалуйста, разотрите получше поясницу; про поясницу мы всегда забываем, нет, не здесь, чуть повыше и левей, ага, вот так, спасибо! Да, мне такой консерватизм непонятен, но, вероятно, старик думает: «Если переменюсь я, тогда вообще не будет удержу, а потом — сейчас уж и не стоит!» Правда, еще двадцать лет тому назад мы крепко держались того же правила, и, кто знает, возможно, и еще двадцать лет проживем, как жили, и катастрофа произойдет тогда, когда мы с вами, Ябурек, уже давно будем лежать в земле? Вот тогда мы посмеемся, как по-вашему?

— Так точно, лучшего ждать трудно, — говорил Ябурек, мысленно все еще переживая обиду на тот парад и считая себя обманутым. — Например, с позволения сказать, ежели эрцгерцог-престолонаследник Франц-Фердинанд вступит на престол. Так вот, я не знаю, если бы я, с позволения сказать, был бы его дядей императором и он бы спросил у меня разрешения жениться на графине Хотек, я бы ни за что не дал на то своего императорского соизволения. Дисциплина прежде всего. Ведь не может же лейтенант надеть к военному мундиру домашние туфли. Верно? То-то и оно. Стоит только позволить, этак бог знает, до чего дойдет: сначала женился морганатическим браком, потом, вместо того чтобы представлять особу императора, для чего, с позволения сказать, он и существует, просто не явился на парад. В конце концов в один прекрасный день он еще позабудет, что обязан царствовать.

— Этого бояться не приходится, — успокоил Александр носителя кёниггрецского духа, — скорее наоборот. Ну как, кончили? Будьте добры, дайте мне домашние туфли и купальный халат!

Александр вскочил со скамейки для массажа и прошел в соседнюю комнату, служившую гардеробной. Ябурек уже приготовил белье и костюм и просто присутствовал при одевании. Разговор возобновился, но теперь темой служили домашние и семейные события, которые произошли в отсутствие Александра.

Надевая сорочку и брюки, Александр получил полную информацию о конфликтах между Каролиной и фрейлейн Шёнберг. Это были обычные «жестокие» сцены со всем, что сюда полагается: Каролина грозилась, что рассчитает фрейлейн Шёнберг, та грозилась, что сама уйдет, затем следовали мигрени, истерики, обе брали назад свои угрозы, но с известными оговорками, и все разрешалось совместными нападками на прачку или на очередного козла отпущения в лице кого-нибудь из домашних. Пока Александр надевал широкий галстук в неярких цветочках и вкалывал в него булавку с жемчужиной, Ябурек осведомил его о побеге Адриенны из родительского дома и о ее неожиданном возвращении. А застегивая визитку, Александр выслушал обстоятельный рассказ о букете орхидей, присланном Валли «от неизвестного лица» и о необычном визите, нанесенном Польди фон Врбата рейтеровскому семейству.

Александр только время от времени вставлял короткие замечания. Когда Ябурек сообщил все новости, Александр спросил:

— А почему, собственно, можно считать необычным визит капитана фон Врбата?

— Господин капитан, с вашего разрешения, чувствовал себя не совсем в своей тарелке. А это на него не похоже. Кроме того, он старался это скрыть, что уж совсем на него не похоже.

— Так, так. Гм. — Александр как раз бросил последний взгляд в зеркало, чтобы убедиться, все ли в порядке. — Но как же вы это узнали? — Он увидел, что при его вопросе Ябурек помрачнел, и поспешил прибавить: — Я знаю, что вы хитрец, мне бы только хотелось знать, как вам удалось это установить?

Ябурек удовлетворенно улыбнулся.

— Это было нетрудно. Я ведь знаю, что, когда я принимаю от господина капитана кивер и шпагу, он всегда шутит. Говорит: «Смотрите, Ябурек, чтобы не пропала моя шпага, мне сегодня надо еще разрезать каплуна». Или что-нибудь в том же роде. А на этот раз он только спросил, дома ли тетушка и фрейлейн Валли, но дома была только барыня, он пробыл у нее целый час, обычно он там так долго не засиживается. А уходя, странно озирался, будто не хотел уходить; хотя, по его словам, пришел только сообщить, что его произвели в майоры, но что-то на это не похоже.

— Почему? Я сам читал в газете о том, что его повысили в чине.

Ябурек снисходительно усмехнулся:

— Правильно, господин капитан произведен в майоры. Только, когда он здесь был, он не чувствовал себя майором. Нет. Скорее он чувствовал себя, с позволения сказать, как дежурный капрал, получивший наряд. Голову даю на отсечение.

— Не давайте, Ябурек, я вам и так верю. Должно быть, празднование по поводу производства не пошло нашему капитану Врбата на пользу. Шампанское в офицерском собрании по большей части из Клейношега и похмелье с него соответствующее. Тут ничего не поделаешь. Такова жизнь. — С этими словами Александр отошел от зеркала — он остался доволен своим видом, рассказы Ябурека развеселили его, а от разыгравшегося аппетита приятно посасывало под ложечкой. — Ну, теперь я пошел, Ябурек. До свидания.

XV

Завтрак был накрыт в столовой — в фонаре. Сквозь подобранные занавески в стиле бидермейер струилось утреннее солнце, придавая особый блеск белой скатерти, бледно-голубым чашкам старинного венского фарфора и желтым мисочкам с медом.

Александр остановился на пороге, чтобы «сперва позавтракать глазами». Затем весело подошел к столу. Он уже вдыхал запах свежеиспеченных ореховых пирожных, которые в честь его приезда были куплены в кондитерской Мельцера в Верхнем Новом Месте. Румяные блестящие пирожные лежали в изящной корзиночке на звездообразной бумажной кружевной салфетке с рельефным изображением бурбонских лилий и надписью «La Friandise Royale[48] — Мельцер, поставщик двора его величества короля Франции». Как обычно, Александру сразу вспомнились рассказы отца о губастом roi Charles X;[49] он представил себе короля-изгнанника, лениво фланирующего по улицам Праги; вот он заходит к Мельцеру, чтобы, кушая ореховые пирожные и запивая их кофе по-карлсбадски, позабыть об Июльской революции и утраченном престоле Франции.

Фрау Каролина уже сидела за столом. Она нарядилась в платье из ярко-красной тафты, все в пышных воланах, сделала высокую прическу, и в таком виде была похожа на худого какаду.

Валли за столом не было.

Александр поздоровался с сестрой.

— Сегодня ты просто бесподобна, Каролина! — Он наклонился и чуть коснулся губами ее костлявой руки. — Прости, что я запоздал, но после поездки с особым удовольствием наслаждаешься своей постелью. Впрочем, к своему утешению, вижу, что я не последний. А может быть, Валли уже позавтракала?.. Нет? Ну, в таком случае давай начнем без нее. У меня волчий аппетит, а кроме того, здесь пахнет сюрпризом. — Он повел носом и притворился, будто только сейчас заметил ореховые пирожные. — А, королевское лакомство! Я тронут, Каролина! — Он приложил руку к сердцу и закатил глаза. — Разреши налить тебе кофе? Какой аромат. Молоко и мед, как в стране обетованной! Я всегда говорю: в гостях хорошо, а дома лучше. Это и по тебе, милая, заметно, ты прямо цветешь, вид у тебя действительно бесподобный!

Каролина сощурила глаза в кисло-сладкой улыбочке. Она приготовилась встретить Александра укоризненной, скорбной миной, которой всякий раз по его возвращении из увеселительной поездки (а в глазах Каролины все поездки ее брата были увеселительными) напоминала ему, какую жертву она приносит, ведя одинокую, посвященную исключительно благу семьи, вдовью жизнь. Комплименты Александра помешали ее планам. Скорбная физиономия была теперь как будто и не к месту, а заранее подготовленные шпильки и колкие вопросы она не успела вставить.

Александр, поняв, что преимущество на его стороне, продолжал ей льстить, уплетая за обе щеки; он широко улыбался и подмигивал.

— Прости, моя милая, но я в очень веселом настроении. Как в молодости. Так что ты уж прости, что я говорю с полным ртом. Как разрослась комнатная липа! У тебя, Каролина, счастливая рука. Я возьму еще одно пирожное, сегодня они особенно нежные. А ты? Не скушаешь еще? Может быть, ты боишься потерять стройность талии? Не беспокойся. Красный цвет тебе к лицу, хотя для твоего возраста он несколько солиден. Можно попросить еще немного повидла? Ты, верно, считаешь меня обжорой, но я просто радуюсь, что опять дома!

Когда наконец его красноречье иссякло и Каролина решила, что теперь наступил ее черед, в столовую вбежала Валли. Она была в выходном белом платье с поясом из шелковых красных с желтым маргариток, которые отлично гармонировали с цветом ее волос. Увидев Александра, Валли смутилась. Очевидно, она забыла, что его ожидали сегодня. Но она быстро вошла в роль, которую подсказывала ситуация. Щебеча, подлетела она к своему «обворожительному, старому, молодому, восхитительному дедушке». Разыгралась радостная сцена встречи — с объятиями и смехом; в заключение Валли, сидя на ручке дедушкиного кресла и доедая последние пирожные, затеяла с Александром веселый спор относительно своего туалета с маргаритками.

— Очаровательное платье, — сказал Александр, — у тебя, девочка, хороший вкус. Платье почти как из Парижа.

Валли сделала гримаску.

— В том-то и дело, что почти. Мне бы хотелось доказать тебе, какой у меня хороший вкус не этим дешевеньким платьем, а чем-нибудь получше.

— Ну, для людей со скромными требованиями это платьице сшито с большим вкусом.

— Для людей со скромными требованиями! Я не знала, что у Рейтеров скромные требования. Или, может, у меня ложное представление об оставленном мне капитале?

Тут в разговор вмешалась Каролина, уже несколько раз недовольно кашлянувшая.

— Ах, Валли! В молодости всякое платье к лицу. Но я вижу, меня и слушать не хотят. В мое время…

— Времена меняются, дорогая моя. Это установили еще древние римляне и рекомендовали как единственное средство спасения и самим тоже меняться. — Александр вынул из кармана бумажник и опять повернулся к Валли. — Признаю себя побежденным! Побежденным и взятым в плен. Какой выкуп потребуешь ты с меня? Ведь, насколько я понимаю, все сводится к этому?

— Но, дедушка!

— Или, может быть, на этот раз ошибаюсь я? Тебе не нужны новые туалеты? — Он протянул ей две синие бумажки.

Валли крепко обняла его.

— Как ты угадал? Говоря по правде, я уже заказала себе новое платье, так как была заранее уверена в твоей щедрости, то есть, собственно, два платья, знаешь, подвернулась удачная покупка, упустить такой случай просто грех. Одно платье совсем скромное. Гладкое полотняное. И второе тоже не шикарное. Муслин, вышитый серебром. Я убеждена, ты скажешь, что это настоящий chic parisien[50]. Этих денег почти достаточно. Только немножко не хватает… Но теперь мне, правда, пора, я уже опаздываю в коллеж. А все оттого, что у меня такой славный, такой галантный дедушка! — И она убежала.

Не успела Каролина открыть рот, чтобы получить информацию о пребывании Александра в Вене, как вошла фрейлейн Шёнберг. По ее словам, ей необходимо было обсудить с фрау Трейенфельс неотложные хозяйственные дела, но рассерженная Каролина была убеждена, что «мопсу» — так она звала экономку — просто хочется полюбоваться на улыбающегося Александра.

Он громко приветствовал фрейлейн Шёнберг.

— Алло, Монтебелло, каким лишением было для меня так долго не видеть вас! — И он завел с ней разговор, то и дело называя ее «любимая моя Монтебелло» и «прелестное дитя», в ответ на что она хихикала, как школьница.

Каролина фон Трейенфельс выходила из себя. Некоторое время она негодовала молча, но потом не выдержала.

— Дорогой Али!.. — Она рассчитывала рассердить Александра, называя его так, но на этот раз она просчиталась и поэтому пришла в еще большее раздражение. — Дорогой Али, мне кажется, что нам с фрейлейн Шёнберг надо обсудить хозяйственные дела, не терпящие отлагательства.

Александр ударил себя в грудь.

— О, пардон, не буду вам мешать! — Он встал.

Каролина воздела руки, отчего пришли в движение и зашуршали воланы на ее платье.

— Что ты, Александр, это не для того было сказано. Нет, не уходи. Я быстро покончу с фрейлейн Шёнберг. И тогда мы наконец посидим вдвоем и спокойно потолкуем, как брат с сестрой. Или ты обязательно хочешь уйти, и я так и не дождусь от тебя спокойного разговора?

— Да, дорогая, от меня можно ждать только беспокойных разговоров. Без меня станет гораздо спокойнее. Кроме того, меня призывают дела. Прощайте, милые дамы! — Он взял под мышку газеты, — был понедельник, и потому газет было меньше, чем в другие дни, — и вышел из столовой.

— Да, чтобы не забыть: не ждите меня к обеду. Я обедаю в городе с деловыми знакомыми, — крикнул он, уже шагнув за порог.

Дверь закрылась раньше, чем совершенно растерявшаяся Каролина снова обрела дар речи.

— Но, Али, — наконец крикнула она, — такого со мной еще никогда… просто невероятно… — От возмущения она не могла закончить ни одной фразы.

Она оглянулась на экономку, но та предпочла молча удалиться.

На костлявом лице Каролины выступили красные пятна. Она быстро проверила, тут ли на столе блюдце с небольшой трещиной, и, удостоверившись, что оно тут, нажала кнопку звонка. Она подождала и, когда услышала шаги горничной, взвизгнув в истерике, швырнула блюдечко на пол.

Когда горничная вошла, Каролина лежала на полу, среди черепков, однако она позаботилась устроиться так, чтоб под головой у нее был ковер из тигровой шкуры.

XVI

По дороге на второй этаж Александр закурил виргинию. Он вошел в контору «А. Рейтер и сын», держа в изящно поднятой правой руке сигару с белой шапочкой пепла. При его появлении шум голосов стих. Зато усилилось шуршание бумаги, стук счетных линеек и трескотня новоприобретенных пишущих машинок.

Раскланиваясь направо и налево, Александр направился к отгороженной матовым стеклом «Канцелярии дирекции». В дверях его ожидал Майбаум, прижимавший к груди внушительного вида стопку деловых бумаг.

— Ну, Майбаум, как всегда, на посту? Как живете-можете?

Майбаум поклонился, повертел шеей, высвобождая ее из высокого воротничка, и склонил голову набок.

— Разрешите, господин Рейтер, выразить, да-м, нашу общую радость, да-м, по поводу вашего возвращения в круг сотрудников, служащих и работников фирмы.

— Спасибо, Майбаум. Я тронут. Удовольствие наше взаимно! — Говоря так, Александр взял Майбаума под руку и скрылся с ним за дверью с матовым стеклом.

Майбаум доложил текущие дела. Александр отобрал несколько бумаг, которые надо было прочитать более внимательно. Потом они обсудили вопросы, требующие срочного решения.

После короткого разговора с главным бухгалтером и кассиршей Александр покинул контору.

Подымаясь со второго этажа к себе в кабинет, Александр вынул из кармана газеты. Не выпуская сигары изо рта, пробежал первую газету. «Слабовато, слабовато!» — пробормотал он и взялся за следующую. Выражение скуки на его лице стало заметнее. Вечно одни и те же глупости! В Венгрии премьер-министр в который раз сцепился с одним из членов оппозиции. На бракосочетании дочери кайзер обнял и поцеловал английского короля, а кронпринц поносил в офицерском обществе «торгашеский дух Альбиона». В Лондоне шли бесконечные приготовления к подписанию балканского мира{58}, а на Балканах тем временем продолжались трения между сербами, греками и болгарами.

Александр собирался уже сложить газеты, но тут его внимание привлекло сообщение в конце отдела «Смесь», — очевидно, оно было получено перед самым концом работы редакции и потому напечатано петитом.

Читая, Александр тихонько свистнул и поднял свои густые брови:

«Как мы только что узнали, начальник генерального штаба Пражского корпуса полковник Альфред Редль покончил вчера ночью самоубийством в одном из центральных венских отелей. Тело было обнаружено рано утром денщиком. Тут же было дано знать в комендатуру, откуда на место происшествия прибыла комиссия. Несмотря на тщательный осмотр помещения, установить мотивы самоубийства не удалось. Несомненно, мотивы эти чисто личного свойства, возможно, психического порядка. Денежные затруднения отпадают, ибо полковник Редль был человек обеспеченный. В служебном отношении он был на самом хорошем счету, начальство его ценило. Товарищи покойного предполагают, что самоубийство совершено в припадке нервного расстройства, вызванного переутомлением. Весть о кончине этого высокоодаренного офицера, который широким слоям общества известен по неоднократным выступлениям в качестве эксперта в громких шпионских процессах, несомненно, будет встречена с глубоким прискорбием».

Александр закрыл глаза. Он представил себе полковника Редля таким, каким видел его в тот вечер, в ресторане Захера: бледный, с опущенными плечами, которым, казалось, не давал сникнуть только мундир… мундир или элегантная шуба! Да, ясно: господин в цилиндре и шубе тогда на почте в здании вокзала тоже был Редль.

«Кроме меня, его могли видеть и другие, тогда, во время его рандеву с тем подозрительно женственным юнцом, — соображал Александр, задумчиво посасывая сигару. — Шантажист… а может быть, его самого шантажировал тот юнец… денежная обеспеченность сильный стимул для шантажа. — Он несколько раз передвинул сигару из правого угла рта в левый и обратно. — Надо поговорить с Кухарским. Мне кажется, я напал на след истинных мотивов самоубийства».

Быстро шагая через две ступеньки, поднялся он наверх и поспешил к себе в кабинет. Он поднял трубку телефона, но потом снова опустил ее. Сцена на вокзале в Вене около почтового отделения была слишком тесно связана с Иреной; нет, отдать из этих воспоминаний хоть что-нибудь Александр не мог и не хотел. «И вообще, кто имеет право копаться в глубоко личных делах покойного Редля? Да, самоубийство офицера высшего чина обязательно возбудит интерес общественности, и с точки зрения журналиста тут не должны возникать никакие сомнения, скорее уж… нет, я просто не могу…»

XVII

— Видно, сегодня конца не будет! — Все утро у Александра были посетители, он даже не успел просмотреть корреспонденцию. Был уже час дня, и тут Ябурек подал еще одну визитную карточку. — Надеюсь, последний?

— Еще господин Ранкль просил доложить о нем, говорит, спешное дело.

— Так, так, у него, разумеется, всегда спешное дело. А что тому господину нужно? — Александр взял с подноса визитную карточку и повертел ее в руке. На золотообрезной карточке под пергамент было напечатано вычурным шрифтом: «Гвидо Франк (Готлиб Франкенфельд). Литератор и публицист», а внизу написано от руки: «По особо приватному делу». Слово «особо» было подчеркнуто. Оформление карточки не вызывало доверия. «Вероятно, непризнанный гений, — подумал Александр, — хочет, чтобы напечатали его фельетоны на сексуальные и психологические темы. Видали таких, дружок! — Он бросил визитную карточку на стол и посмотрел на часы. — Еще и Ранкль сверх комплекта. Нет, благодарю покорно!»

Ябурек угадал мысли Александра. Он спросил:

— Прикажете сказать, что, к сожалению…

Он не закончил: за дверью послышались возбужденные голоса двух спорящих.

— Позвольте, я бы очень просил вас принять во внимание…

— Нет, вы позвольте, я не могу согласиться…

Дверь вдруг распахнулась, и оба непрошеных визитера влетели в кабинет.

Ябурек сделал шаг вперед как бы для того, чтобы помешать их вторжению, но вскочивший со своего места Александр удержал его движением руки. Между его густыми бровями залегла резкая складка.

— Господа, что это значит? — сердито спросил он.

Ранкль и незнакомый посетитель отступили. Стало тихо. Александр смотрел на них в упор. Они метали грозные взгляды и, казалось, готовы были вцепиться друг другу в волосы. Ранкль — белобрысый усач — был на голову выше своего до синевы выбритого противнике. Он был плотнее, здоровее на вид. Но все эти преимущества меркли перед подвижностью его соперника. У того была особая манера запрокидывать голову с покатым лбом, приглаживать зачесанные назад вьющиеся волосы, вызывающе вращать влажными блестящими глазами и упрямо выдвигать подбородок.

«Он мог бы играть Юлия Цезаря на провинциальной сцене, — отметил про себя Александр, — и, может быть, даже…»

— Простите, ради бога, — обратился незнакомый посетитель к Александру. Он говорил слегка певучим баритоном.

— Прости, — в свою очередь, обратился к Александру и Ранкль. Он с злобным удовольствием подчеркнул обращение на «ты», — прости, дорогой папочка!

При последних словах Ранкля с незнакомым посетителем произошла мгновенная перемена. С покатого лба исчезло облако недовольства. Влажный блеск глаз стал сильнее и задушевнее. Губы расплылись в широкой улыбке, открыв крупные желтые зубы. Не успел ошарашенный Ранкль опомниться, как претерпевший чудесную перемену противник уже пожимал ему обе руки.

— Какой приятный сюрприз! — воскликнул литератор и публицист, тряся ему руки. — Если бы я знал! Подумать только! — С каждой фразой баритон его звучал все сочнее. — Я никак не думал, что имею дело с родственником… Да, да, я имею честь состоять с вами в родстве. Я, — тут он наконец отпустил руки Ранкля и сделал шаг к Александру, — я сын одной из ваших кузин, господин Рейтер, и это, надеюсь, дает мне право считать вас в известной мере своими дядюшкой и кузеном. И надо же, чтобы так случилось. Я в отчаянии! Правда, в свое оправдание должен сказать, что знаком с господином Рейтером только по его юношеской фотографии, и вы должны согласиться, что даже опытный физиономист с трудом признает взрослого сына по юношеской фотографии его родителя… Что? Вы зять? Ну, тогда я полностью оправдан, господа… то есть если разрешите: милый, глубокоуважаемый дядюшка и… извините, я забыл вашу фамилию! Ах да, как я мог запамятовать, профессор Фридрих Ранкль! Не сочтите за обиду! — Он опять завладел руками Ранкля, чтобы пожать их. — Я счастлив, что все так прекрасно уладилось. Действительно счастлив. Но теперь не буду больше мешать. Вы и представить себе не можете, как тяжела мне мысль, что я нарушаю семейный tête-à-tête[51].

Но он и не подумал выйти. Слова непрерывно срывались с его уст. Лились неудержимым, но все же контролируемым потоком, своего рода искусственным каскадом. Любая попытка остановить его не привела бы ни к чему. Это поняли и Александр и Ранкль: один — с легким сердцем покорившись неизбежности, другой — скрежеща зубами, и таким образом они выслушали всю биографию новоприобретенного родственничка.


Выяснилось, что Готлиб Франкенфельд (это были настоящие имя и фамилия родственника) — сын троюродной сестры Александра. Эта сестра вышла вторым браком замуж за словацкого раввина, за «избранника божия, — как сказал его пасынок, — о котором шла молва как о чудотворце». Под влиянием этого чудотворца молодой Франкенфельд поступил на теологический факультет, но уже после второго семестра отказался от духовной карьеры и занялся литературой и журналистикой, потому что «печать единственно действенный — ибо современный — путь служения истине». Он поступил сверхштатным сотрудником в редакцию Кошицкой газеты, напечатал несколько очерков в братиславских и будапештских газетах и собирался проложить себе путь в большую прессу обширным трудом «О роли совести в жизни и политике», но внезапная смерть матери лишила его добавочных средств к существованию.

— Сейчас я на перепутье, — воскликнул Франк-Франкенфельд и выдвинул подбородок. — Последним желанием моей покойной матушки было, чтобы я поехал в Прагу и, следуя примеру ее любимого кузена, под его руководством приобщился к литературе. — Тут он достал из кармана серебряный медальон с портретом матери и в качестве прощального привета покойницы положил его перед Александром на письменный стол.

Прочувствованная немая пауза, которая завершила его речь, была грубо прервана Ранклем. Он уже давно стоял как на горячих угольях. Ораторское искусство других действовало ему на нервы. А тут еще присоединились особые обстоятельства, также взвинтившие его. Во время утренних уроков он сочинил «Элегию на неожиданную кончину полковника австро-венгерской армии Альфреда Редля» и теперь хотел запастись рекомендацией Александра и тогда отослать свое творение Кухарскому, с которым из-за франкофильских взглядов последнего был в весьма прохладных отношениях. По прежнему опыту он знал, что побудить Александра оказать содействие не так-то легко. Кроме того, уже в два часа Ранклю надлежало снова быть в школе, чтобы принять участие в дисциплинарном заседании, созванном по его предложению, дабы наказать карцером нескольких учеников, которых застали в обществе девиц.

Времени было в обрез! Ранкль попросту отпихнул литератора и публициста, стал на его место перед письменным столом и положил свою элегию на медальон. А потом в быстром темпе изложил тестю, зачем пришел.

Слушая театральную декламацию Франка, Александр совсем позабыл, что в «Голубой звезде» его ждут деловые друзья. Теперь, когда выступил Ранкль, он об этом вспомнил и быстро встал:

— Я очень сожалею, господа, но у меня нет времени, я спешу на важное деловое обсуждение. — Он взял шляпу и перчатки. — Очень рад был познакомиться с вами, Франк. Думаю, будет лучше всего, если вы изложите вашу биографию и все прочее в письменном виде. Без всякой лирики! Деловое curriculum vitae[52], и мы подумаем, что можно сделать… Ну, а ты, голубчик, оставь мне свой опус. — Он похлопал Ранкля по плечу и уже направился к двери. — Прочитаю, когда вернусь. Ну? Что еще? Недоволен? Но, дорогой, что поделаешь? Прочитать сейчас твою рукопись я не могу, а рекомендовать ее Кухарскому, не прочитав, — это, разумеется, одинаково неприемлемо для тебя при твоем авторском самолюбии и для меня при моем чувстве ответственности.

— Прости, — Ранкль судорожно кашлянул, — я полагаю, что в некоторых случаях следует верить в возможности человека, которому ты вверил судьбу собственной дочери.

— Ну конечно, мой милый, конечно, я не сомневаюсь в твоих возможностях, и если бы разговор шел только об обыкновенном патриотическом стихотворении, — правда, лично я этот жанр не люблю, — все же я, ни минуты не колеблясь, написал бы Кухарскому. Но, мне кажется, в данном случае, когда дело касается Редля, следует быть осторожным.

— Если ты намекаешь на разногласия между вами, либералами, и активистами, к которым принадлежал покойный, то прошу принять во внимание, что чувство благородства по отношению к умершим, даже если они были других политических убеждений…

— Не только это, дорогой Фридрих.

— А что же, папа?

— Это я тебе сейчас объяснить не могу.

— Позволь, папочка, но это пустые отговорки. Вопрос не только в моем авторском самолюбии. Дело идет о более серьезном. В интересах обороноспособности…

Александр не мог удержаться от нетерпеливого движения. А тут еще вмешался Франк:

— Если мне будет позволено высказать свое мнение, то я дал бы совет соблюдать крайнюю осторожность в вопросе о полковнике Редле. Самоубийство, причины которого не выяснены, допускает всевозможные толкования, вплоть до самых двусмысленных. Когда дело обстоит так, сдержанность, как изволил выразиться дядюшка, мать редакционной мудрости. В общем, я представляю себе, что как раз с патриотической точки зрения, не говоря уже о религиозной, можно многое возразить против самоубийства офицера.

Ранкль вскипел.

— Я полагаю, мы здесь не в раввинской семинарии! — Шрамы на его лице пылали.

Франк провел дрожащей рукой по волосам.

— Разумеется. В раввинской семинарии при диспутах не прибегают к личным оскорблениям, дорогой кузен!

Ранкль задыхался.

— Что вы имеете в виду? Уж не хотите ли вы сказать?..

Александр хлопнул в ладоши.

— Хватит, хватит!

Франк отвесил низкий поклон и широко повел рукой, будто склоняя шпагу перед Александром и Ранклем.

— Ах, пожалуйста! — В знак примирения он, улыбаясь, поглядел на Ранкля. Но тот отвернулся и упорно смотрел на лестницу. Кончики его усов вздрагивали.

Александру стало его жалко. Совершенно неожиданно к этому присоединилось желание сбить самоуверенность с Франка.

— В конце концов все это не так уж важно, — решил он. — Пусть Кухарский печатает элегию. Вот, я подписал. Скажи Ябуреку, чтобы положил рукопись к бумагам, предназначенным для редакции. А теперь прощайте! Надеюсь, господа, что вы не вцепитесь друг другу в волосы.

— Ах, это же было недоразумение, дядюшка, — заверил его Франк, — правда, дорогой коллега?

Не успел Ранкль повернуться, как Франк уже завладел его рукой и принялся трясти ее в третий раз. Ранкль нехотя покорился. Казалось, будто автор трактата о «Роли совести в жизни и политике» пыхтит над заржавленным насосом колонки.

Смеясь в душе, Александр оставил их вдвоем.

XVIII

Когда несколько часов спустя Александр вышел из экипажа у подъезда своего дома, Франк уже поджидал его.

— Добрый день, дядюшка!

— Вы все еще здесь? — воскликнул не очень-то обрадованный Александр.

— Не еще, а опять здесь! — ответил Франк с веселой улыбкой. — Я принес curriculum vitae. — Он полез в карман и достал большой конверт. — Я решил, что нельзя заставлять вас ждать дольше, чем это необходимо. Надеюсь, вы довольны.

— Черт возьми, ну и темпы у вас — ультрасовременные, — невольно смягчившись, сказал Александр. — Я лично не принадлежу к категории людей, которые видят назначение человека в том, чтобы во весь опор промчаться по жизни. Но в наше время делают ставку на автомобильную скорость. Я дам вам знать. Не завтра и не послезавтра, — у нас и другие дела есть — но, в общем, скоро!

Он весело помахал рукой Франку и хотел войти в дом, но Франк, проявив находчивость, истолковал по-своему жест Александра и присоединился к нему. Быстро вращая глазами, изливался он в благодарности Александру за его ободряющие слова и просил не считать, что спешка с curriculum vitae свидетельствует о его нетерпении.

— Я далек, дядюшка, от намерения торопить вас. Просто, когда нет никаких других дел…

И Франк быстро нарисовал картину того, что он называл муками вынужденного безделья. Теперь оставался только шаг до вопроса, не может ли он быть чем-нибудь полезен, пока не будет удовлетворена его просьба. Франк сделал этот шаг с само собой понятной проворностью, конечно, заверив при этом Александра, что он ни в коем случае не желает быть навязчивым.

— Избави бог! Но, может быть, надо привести в порядок, скажем, шкаф, где хранится архив, или каталог библиотеки? Ведь в библиотеке всегда требуется привести что-то в порядок, а я таким образом получил бы возможность познакомиться с рейтеровской книжной сокровищницей, о которой мне рассказывала моя покойная матушка.

— Хорошо, хорошо, — прервал наконец Александр поток красноречия своего спутника, — согласен, молодой человек, идемте, займетесь на досуге моими книгами!

Разговаривая, они поднялись на третий этаж, и Александру, пока что следившему за поведением Франка с тем доброжелательным любопытством, которое мы невольно испытываем, глядя на непонятную нам суетливую деятельность некоторых насекомых, вдруг стало скучно. Он быстро прошел к библиотеке и открыл дверь:

— Вот, книги стоят здесь. Желаю вам хорошо провести время… Эй, кто здесь?

Леопольд фон Врбата поднялся со скамеечки, на которой сидел в неудобной позе напротив Валли, небрежно развалившейся на качалке. Он щелкнул каблуками.

— А, это ты, Польди! Здравствуй, здравствуй! — Александр подошел к новоиспеченному майору. — Поздравляю тебя задним числом с повышением!

Прищурившись, с добродушной иронией рассматривал он Польди. Майор был в новом, как с иголочки, мундире с шитым золотом воротником и сверкающими звездами. Он был при орденах: золотой крест за заслуги на красной ленте, Signum laudis[53]{59} с бородатым профилем Франца-Иосифа; бронзовая боснийская медаль 1908 года и импозантный орден Липпе-Детмольдского княжеского дома — благодарность сиятельного гостя, присутствовавшего на маневрах, за неустанные заботы Польди о княжеской полевой кухне.

Все на майоре сияло и сверкало, от ярко-красных бархатных отворотов до изящно прижатого к бедру черного лакированного кивера и остроносых офицерских штиблет.

— Замечательно, — сказал Александр, — теперь тебе только надо отрастить брюшко, и тогда — хоть в генералы. Но что случилось? Что у тебя за физиономия?

Действительно — кислое выражение лица Польди поражало несоответствием с блеском всего прочего облика. Лоб был наморщен, а нос так безрадостно смотрел вниз, словно ему никогда не доводилось вдыхать вкусные запахи пулярки по-бресски с рублеными трюфелями или стерляди а-ля Леопольд в шампанском — последних творений Польди, премированных на соревновании в «Обществе поваров-любителей имени Брилья-Саварена»{60} при дворянском клубе.

— Ты тоже находишь? — сказала Валли, она встала и подошла ближе. — От такой похоронной мины стошнить может.

— Валли! Что за выражения в устах благородной девицы! Оно сводит на нет все муслиновое очарование твоего нового туалета. Дай взглянуть! Восхитительно, восхитительно!

— Спасибо, дедушка! Ты всегда был самым галантным из моих кавалеров! Конечно, ты прав: тошнота и муслиновое очарование абсолютно несовместимы. Но ты, может, думаешь, что наш полководец заметил это очарование? И не подумал!

— В конце концов, девочка, мне за это очарование приходится платить, а мужчина только тогда становится тонким ценителем дамских туалетов, когда должен их оплачивать, или… когда хочет обольстить, — поучал он внучку. — Польди в данном случае одно заведомо не грозит; не грозит, надеюсь, и другое… — Он улыбнулся и замолчал, потому что Валли изобразила шутливый ужас, затем продолжил свою мысль: — Так как оба эти побуждения у Польди отсутствуют, ты должна быть к нему снисходительна.

— Я и так снисходительна. Но всему есть предел. Он просидел здесь чуть ли не целый час и не придумал лучшей темы для разговора, чем…

— Валли, пожалуйста! — Майор сделал умоляющий жест, причем ему невероятно мешал кивер в правой руке.

— Да ну тебя!

Валли рассмеялась. Она нисколько не сочувствовала огорчениям Польди, который пришел пожаловаться на Гелузича, в последнее время совершенно неуловимого. Валли находила, что Польди огорчается зря, так как хочет повидать Гелузича не для того, чтобы снова занять денег, а чтобы отдать ему часть старого долга. «Что за идиотство!» — уже перед этим сказала Валли майору в ответ на его жалобы, и с тех же слов начала сейчас объяснять причину его похоронного настроения, но тут она увидела Франка; позабытый Александром, тот все это время простоял в дверях.

Александр последовал за взглядом внучки.

— А, вот в чем дело. Я позабыл вас познакомить. Это Гвидо Франк, сын моей покойной кузины, а это майор фон Врбата, тоже в некотором роде племянник, и моя внучка Валли. Так. Ближе познакомиться вам придется без моей помощи. У меня, к сожалению, дела.


Александр ушел, оставив их заниматься переливанием из пустого в порожнее, болтовней обо всем подряд — о правах наследства, о последнем фильме с Астой Нильсен, о недавно вышедшей книге Томаса Манна «Смерть в Венеции». На этой стадии Польди, которому «просто противны» были разглагольствования о болезнях и смерти, попрощался и покинул их.

Разговор уже и раньше поддерживал главным образом Гвидо Франк. Теперь Валли предоставила говорить ему одному. Она сидела, откинувшись на спинку качалки, скрестив ноги под прозрачной муслиновой юбкой, заложив руки за голову с узлом рыжевато-золотистых волос. Под взглядом ее полузакрытых зеленых глаз Гвидо Франк почувствовал непривычную неловкость. Слова, которые обычно сыпались у него как из рога изобилия, теперь не приходили ему в голову. Метафоры неуклюже хромали. В конце концов случилось нечто невероятное: Франк остановился, не докончив фразы. Он напряженно смотрел в пол и ерошил кудрявую шевелюру. На лбу у него выступил пот. В смущенье поднял он глаза. Валли улыбалась. Странной улыбкой, от которой ему стало как-то не по себе.

— Ну, господин Франк, — сказала Валли. Слова ее доходили до него, как сквозь стену тумана, — я с интересом жду продолжения вашего остроумного противопоставления пуантилизма кубизму. — При каждом слове она слегка покачивала носком ботинка.

— Ах да, мы говорили о кубизме! Можете себе представить, я не помню, да, не помню, на чем я остановился!

— Вот как? — Валли качнула носком. Она насмешливо посмотрела на Франка и медленно произнесла, подражая его певучему баритону: — Вы сказали, что пуантилисты хотели написать свет; а кубизм хочет воспроизвести абстрактную световую последовательность предметов, которые, как известно… Что они, как известно?

— Правильно, абстрактную световую последовательность предметов! — Покачивающийся носок ботинка сбивал Гвидо, вклинивался в его мысли, путал их. Гвидо попытался кончить фразу, хотя бы одну эту фразу о последовательности световых абстракций, нет, не о последовательности, о следствии, нет, не то, все к черту!

Валли вдруг перестала качаться, встала, поправила платье.

— По-моему, господин Франк, вам следовало бы тоже немножко заняться кубизмом, я имею в виду, что вам следовало бы абстрагироваться от некоторых предметов!

И она проскользнула мимо него в дверь. Гвидо глядел ей вслед, втянув голову в плечи, недоуменно открыв рот.

Так он простоял некоторое время. Потом увидел свое отражение в оконном стекле. Он подошел ближе, выпрямился, закинул назад голову и со свирепым видом выдвинул вперед подбородок.

XIX

Два дня спустя, когда Гвидо Франк ожидал в приемной перед кабинетом Александра, вдруг распахнулась дверь с лестницы и в комнату влетел кругленький человек с тремя жалкими прядками на блестящей красной лысине, он поскользнулся и только потому не упал, что удержался за стул, на котором сидел Франк. Гвидо едва не свалился на пол. Толстяк пробормотал извинение, собрал, энергично сопя, рассыпавшиеся бумаги и, раньше, чем успел вмешаться Ябурек, исчез в кабинете Александра.

— Нечего сказать, дожили до порядков, — проворчал Ябурек ему вслед. — Никакой дисциплины! Не дом, а проходной двор! — При этом он бросил язвительный взгляд на Франка, но тому удалось умилостивить возмущенного старика, с похвалой отозвавшись о дисциплине доброго старого времени.

— Кто этот господин? — спросил немного спустя Гвидо.

— Разве вы его не знаете? Доктор Кухарский.

— А, главный редактор «Тагесанцейгера»? Что такое у него стряслось? Я уж думал, его сейчас удар хватит!

— Вы думали из-за его?.. — Ябурек постукал себя по лбу. — Нет, этого можно не опасаться. Он всегда такой, кажется, вот-вот лопнет. Но то, что он в три часа дня примчался сюда на всех парах, это неспроста, в это время он всегда сидит в кафе «Континенталь». Будьте покойны, в мире что-нибудь стряслось.

— Да что вы! У него полны руки были депеш. С красными штампами.

— Неотложные сообщения для прессы. Вот, видите, все ясно.

— Как? Что ясно?

Ябурек наморщил лоб и втянул голову в плечи. С жестом, приблизительно означающим: «Редакционная тайна!» — он взял под мышку папку, в которую сложил бумаги, и вышел.

Франк остался сидеть, но головой и всем корпусом повернулся к двери, за которой скрылся Кухарский.

За дверью слышался визгливый фальцет Кухарского. Франку показалось, что он уловил слова «скандал» и «сенсационный шанс». Он испытывал настоящие муки. Он, Гвидо, сидит здесь в полном бездействии, а там, в кабинете, обсуждаются журналистские «бомбы». Кому-то предоставляется возможность выдвинуться. Но о нем, конечно, не подумают. А между тем не может быть никаких сомнений, что он уже сейчас носит в кармане карандаш главного редактора, этот маршальский жезл журналистики.

«Только бы меня подпустили к этим возможностям!» — думал он. Его неудержимо тянуло к двери в кабинет, но он не давал себе воли: «Ябурек может вернуться каждую минуту. — Вот окаянство! Почему я не там! Господи, как этот толстопузый визжит!»

Доктор Кухарский действительно был вне себя. Сердито фыркая, бегал он по комнате.

Надо же, чтобы с «Тагесанцейгером» случилась такая неприятность! Полковник Редль оказался шпионом, и теперь газета, для которой это явилось полной неожиданностью, скомпрометирована!

— Начальник штаба корпуса на службе у русских! — ораторствовал Кухарский. — Бывший глава разведывательной службы — и вдруг шпион! Какой замечательный случай для «J’accuse»[54]. А мы, можно сказать, попали в самую точку! Напечатали это, с позволения сказать, произведение вашего зятя! Воспели шпиона! И в довершение всего раскрыл это дело сотрудник нашего конкурента. Молокосос, репортер местной хроники из «Богемии»…{61} И как раскрыл! Вопреки всем законам журналистики! — Кухарский задыхался, он остановился, загребая воздух руками, словно для того, чтобы накачать его в легкие. — Рассказать, как он дознался, что Редль покончил с собой из-за того, что был уличен в шпионаже? Этот репортер — футболист, капитан футбольной команды; в воскресенье центрального нападающего не оказалось на месте, он пошел узнать почему и выяснил, что тот не явился на поле, так как он слесарь и должен был по распоряжению военной комиссии вскрыть шкафы в квартире Редля. Ну, что вы на это скажете? В кафе «Континенталь» шутники уже рекомендовали нашим редакторам продать вечные перья и вместо них приобрести бутсы. — Кухарский остановился и опять стал загребать воздух. — Неслыханно! Просто неслыханно! Еще понимаю, если бы осрамилось правительство. Но чтобы такое случилось с нами!

Главный редактор еще некоторое время бегал взад и вперед по комнате, потом вдруг подступил к Александру, который спокойно сидел за письменным столом. Что с ним в конце концов? Почему он не горячится? Кухарский был уверен, что Александр взорвется и, между прочим, поэтому тоже всячески распалял себя. Теперь он чувствовал себя в некотором роде обманутым.

Александр догадывался, что творится с его собеседником.

— Дорогой мой, вы, наверное, думаете, что я спятил, раз я слушаю и не выхожу из себя, — сказал он с какой-то странной улыбкой. — Но просто сегодня у меня не то настроение, хотя это действительно отвратительная история. Со всех точек зрения. Только, как я уже сказал, сегодня я не расположен волноваться. Да, да, знаю, вы уверены, что я сумасброд и сверх того предал газету, возможно, завтра я и сам буду так думать — но сегодня… сегодня для меня все это не имеет значения.

— Но позвольте, я не понимаю, — пробормотал Кухарский, — что нам теперь делать; я думаю, мы должны объяснить читателям нашу точку зрения и…

— А что здесь объяснять? Мы просто должны сообщить, как обстоит дело с Редлем. К счастью, не мы одни попались на эту удочку. А потом, может быть, хорошо, что мы получили урок от наших конкурентов. Ну, ну, не падайте сразу в обморок, я только хочу сказать, что неплохо бы несколько освежить состав редакции. Привлечь новые молодые силы. Помилуйте, что это значит?..

В дверях стоял не менее их озадаченный Гвидо Франк, однако он опомнился гораздо быстрей.

— Прошу прощения, — сказал он, шаркнув ножкой, — сознаюсь, я невольно слышал часть вашего разговора и попросту не мог удержаться. Прошу вас, дядюшка, дайте мне возможность доказать, что я та новая молодая сила, о которой вы говорили. Умоляю вас, дайте мне эту возможность! Вы не раскаетесь… Разрешите мне также напомнить вам, что я как раз рекомендовал не торопиться с элегией доктора Ранкля…

— Довольно! — нетерпеливо воскликнул Александр и улыбнулся. — Согласен. Дам вам эту возможность. Кухарский, это молодой человек, о котором я вообще собирался с вами поговорить. Может, вы в ближайшие дни прощупаете его. Пусть покажет, на что способен. Пока суньте его в редакцию местных новостей или куда еще, сами увидите куда. А теперь, дорогие мои, — честь имею кланяться! — Он взял Кухарского под руку и бережно, как больного, проводил до дверей. — Вам надо прийти в себя и остыть. Не так страшен черт… Я потом зайду в редакцию, тогда мы придумаем, как быть, если вам еще до этого не придет в голову какая-нибудь счастливая мысль. А теперь — всего хорошего! — Он отмахнулся от шумного излияния благодарностей Франка и, ласково похлопав Кухарского по плечу, выдворил его из кабинета.

Главный редактор был так ошеломлен, что не произнес ни слова; он долго стоял перед зеркалом и приводил в порядок свои «кильки», время от времени пожимая плечами и молча шевеля губами. Но если бы он видел, что Александр, как только любезно выставил за дверь обоих посетителей, весело, вприпрыжку побежал к письменному столу, чтобы снова углубиться в письмо, которое уже знал наизусть, да, если бы Кухарский это видел, от удивления он бы только развел руками.

Письмо было от Зельмейера.

Часть пятая

I

«Дорогой друг, — писал Зельмейер, — сию минуту наше бюро розыска сообщило мне, что нужные тебе сведения собраны. Обер-лейтенант Курт фон Клауди сейчас опять на службе. Они с женой проживают в Зальцбурге по адресу: Мёнхсберг, 348, в половине двухквартирного дома. Супруги Клауди живут уединенно. Как мы конфиденциально узнали, денежные дела обер-лейтенанта обстоят не блестяще. За последние годы он четыре раза прибегал к довольно сомнительным кредиторам. Деньги взяты под огромные проценты. Часть процентов он мог оплатить, только выдав новые векселя, что в дальнейшем неизбежно приведет к еще большим трудностям. У матери обер-лейтенанта, фрау Клауди-Штернек, было небольшое имение в Южной Чехии. Несколько времени тому назад она скончалась. После нее остались только долги. Приданое супруги обер-лейтенанта, фрау Ирены, урожденной Фишарт, было очень скромным. Для того чтобы внести реверс, пришлось перезаложить имение Штернек. У фрау Ирены, правда, есть некоторые надежды на наследство от ее дяди, Эрнста Фишарта, около тридцати лет тому назад эмигрировавшего в Америку. До 1906 года дядюшка, состоятельный холостяк, не имеющий других родственников, регулярно посылал своей осиротевшей племяннице денежные пособия. Но с тех пор, как он в вышеупомянутом году переехал из Джермантауна в Филадельфии, где жил до того, о нем нет никаких сведений. Ни нашим, ни американским детективным бюро не удалось напасть на его след. Значит, при данной ситуации едва ли реальны виды на это наследство, на которое при заключении брака, конечно, рассчитывал обер-лейтенант, а возможно, и его мать, воспитавшая фрау Ирену. Я лично не решился бы взять под это наследство ссуду даже при минимальном проценте. При таком положении дел для известного третьего лица представляется двоякая возможность: оказать обер-лейтенанту фон Клауди услугу… или не оказать таковой».

Последняя фраза вызвала у Александра смешанное чувство — ему и хотелось воспользоваться такой возможностью, и совесть не позволяла. Какое циничное предложение скрывалось за словами Зельмейера? Циничное предложение или трезвое предвидение?

Когда Александр попросил своего друга собрать сведения о супругах Клауди, он совершенно не думал, что́ он затем предпримет.

И сейчас он тоже не знал, что делать. Написать Ирене? Поехать к ней? И то и другое будет против ее желания «расстаться навсегда». Но Александр был уверен, что Ирена рассталась с ним вопреки своим истинным чувствам и втайне так же, как и он, стремится свидеться вновь. Но что, если письмо принесет ей неприятности, возможно, даже окажется опасным? Не лучше ли подождать, пока Ирена сама найдет дорогу к нему? А если ей не позволит гордость? Гордость или зависимость от человека, которого она не любит, но к которому как будто все еще чувствует привязанность. А что, если решение Ирены снова увидеться придет слишком поздно — слишком поздно для него?

Такие раздумья не покидали Александра в эти июньские дни, как будто и безоблачные и все же напряженные из-за дела Редля. Случалось, что на редакционном совещании он вдруг ловил себя на том, что обдумывает план похищения, хотя должен был бы следить за рассказом Кухарского о последних махинациях военной партии, которая стремилась выдать Редля за еврея и создать своего рода дело Дрейфуса, чтобы снять вину с руководящих военных кругов. В другой раз, вспоминая жест или улыбку Ирены, он перескакивал через целые абзацы в письме Зельмейера, критикующем действия военного министра, у которого хватило ума выдать иностранным державам совершенно секретный план воинских перевозок и в то же время счесть величайшей победой то, что таким образом были предотвращены парламентские дебаты на эту тему. А еще в другой раз, во время работы над статьей об обязательной для офицеров общей молитве — реформе, введенной престолонаследником после дела Редля, его вдруг охватывал панический страх, что будет поздно.

В одну из таких минут Александр позабыл о своих сомнениях и написал Ирене. У него сохранилась купленная в гостинице аляповатая цветная открытка с видом долины фиалок: ядовито-зеленые деревья и желтая луна на ночном небе. Места «для письменного сообщения» было отведено в обрез, но его вполне хватило для тех нескольких строк, которые после минутного раздумья нацарапал Александр тонким, измененным почерком, так, чтобы можно было подумать, будто это письмо от подруги: «Как поживаешь, Иренхен? Я часто о тебе думаю, и постоянно поручаю деревьям передать тебе мой привет. Ну как, передают? Возможно, я скоро буду в Зальцбурге и навещу тебя. Пришли мне весточку. До свидания!» Он хотел подписаться каким-нибудь женским именем, но, подумав, подписался: «Ультрамарина».

Прошла неделя, прошла другая. Июнь подходил к концу. Наступил июль, шла уже вторая неделя июля. Ирена не отвечала. Неужели могло случиться, что открытка попала в руки мужа? Или Ирена не поняла, от кого она? А может, она ждет, чтобы он приехал в Зальцбург? Или она действительно не хочет его видеть? Может, она серьезно говорила о «разлуке навсегда»?

Настала летняя жара. Каролина фон Трейенфельс уехала на воды в Карлсбад и взяла с собой Валли. Майбаум тоже был в отпуску. В доме стало тихо и пусто. От реки тянуло водорослями, она сильно обмелела и на быках Карлова моста у футштока обнажились позеленевшие камни. Трава на лужайках в Вальдштейнском парке была скошена; пахло жатвой и концом лета.

Чем дальше, тем сильнее склонялся Александр к мрачному истолкованию молчания Ирены. «Итак, значит, конец!» Его охватила томительно-сладостная меланхолия, она баюкала его, и он жил, грезя наяву о любви и смерти. Время от времени в сердце просыпался страх, что будет поздно, или вспыхивало страстное желание видеть Ирену. Но ненадолго, вскоре он опять, словно в мягкое темное облако, погружался в свою печаль.

Как-то под вечер, гуляя на Петршине, он повстречался со своей невесткой. Светло-серое, спадающее свободными складками платье, шарф цвета лаванды и воротник а-ля Медичи придавали ее облику легкую экстравагантность, к чему она, впрочем, и стремилась, а в ее бледном лице, на котором сквозь дырочки в кружевном зонтике играли солнечные завитушки, было что-то затаенное, подспудное.

— В одиночестве? — спросила она, поздоровавшись.

В вопросе звучало такое удивление, что Александр невольно усмехнулся.

— Ты тоже только в собственном обществе. Во всяком случае, должен признать, что это общество более приятно, чем то, в котором до данной минуты пребывал я.

— А я подумала приблизительно то же о тебе.

— В таком случае, может, пройдемся вместе?

— С удовольствием.

Разговор походил на бальную болтовню. И походкой и манерами они бессознательно подражали танцующим. Медленно шли они по аллее. Над каменной оградой подымались бурно разросшиеся кусты шиповника.

Рядом с полураскрывшимися бутонами были уже увядшие цветы. Елена остановилась.

— Красиво, и все же… — Она умолкла, а затем заговорила тихо, словно вызывая слова из глубины давно забытого:

Подобное измыслить кто бы мог?..

Что все пройдет, что все растает в срок…

Александр был поражен.

— Ты знаешь эти строки?

— Ну да. Это из Гофмансталя. В свое время он был моим любимым поэтом.

— Тогда ты должна помнить, как это стихотворение кончается?

— Да. Но сейчас я не хочу об этом думать. — Елена закрыла глаза. Ее верхняя губа вздрагивала.

Так вздрагивала губа у Ирены. Александр быстро отвернулся.

Тут он услышал голос Елены:

— Я думаю, мне пора домой.

— Как, уже?

Она кивнула. Александр проводил ее до ближней стоянки извозчиков и долго махал ей вслед рукой.

Когда он поздно вечером вернулся домой, на письменном столе лежала стопка перепечаток телеграфных сообщений. Он пробежал их глазами. Болгария напала на своих вчерашних союзников Сербию и Грецию. Началось также передвижение турецкой армии. Румыны стягивают войска к южной границе.

«Опять пошла стрельба, — подумал Александр. — Может, в эту минуту умирает сто или пятьсот человек. Ради чего? Да, но ради чего бы они жили? Ради чего вообще живет человек? Он отодвинул в сторону, не прочитав, остальные телеграммы и закурил виргинию. Но удовольствия не получил, у табака был привкус дерева. Александр затушил сигару. Взгляд его опять упал на отодвинутые в сторону бумаги. Только сейчас заметил он под копиями телеграмм для прессы обычную телеграмму. Он вытащил ее, прочитал. Буквы плясали у него перед глазами. Александр быстро подошел к окну, подставил голову свежему вечернему ветру. Над барочными ангелами на крыше монастыря английских монахинь в темном ночном небе висела неправдоподобно желтая луна. Как на открытках с ночными видами.

Неужели вдруг откуда-то донесся запах сосен?

Буквы уже не плясали. Но Александр все еще не мог поверить тому, что читал:

«Загородной гостинице пятницу вечером».

II

Александр приехал в гостиницу еще днем. Он привез с собой две корзины. В одной были конфеты, различные копченые деликатесы, орехи и миндаль. В другой — голубые цикламены.

Косого слуги не было. Александр спросил о нем у молодого парня, открывшего дверцу фиакра; тот вытаращил глаза и открыл рот.

— Упал пьяный с телеги, когда навоз возил, и сломал себе шею, — наконец ответил он. — Ежели вам, господин, угодно посмотреть на могилу, она тут рядышком.

— Нет, благодарю. Я, собственно, не за тем приехал. Просто вспомнил, каким брюзжаньем встретил меня ваш предшественник. Беззлобным, конечно.

— Да, что правда, то правда, Пойнтнер, — это я, значит, про Кристофа, — был грубоват, — подтвердил паренек, оживившись. — Он мне говорил, слушай, Ксаверий, от постояльцев один прок — чаевые, а то бы пропади они пропадом. Особенно женский пол. Намотай себе на ус, Ксаверий, женский пол для нас, мужчин, настоящая отрава.

Тут подошел хозяин и завладел приехавшим, которого сразу узнал. Он бросил быстрый взгляд на цветы и осведомился, угодно ли Александру в прежний номер.

— Которая это была комната?.. Ах да, конечно, та большая, что выходит во фруктовый сад. Ксаверий, отнеси вещи господина барона в комнату с альковом! Что желаете к ужину?.. Ужин, как и тот раз, на две персоны? Где прикажете накрыть? Ваша супруга к ужину будет? Минна, сию минуту поставьте цветы в воду! Если угодно, я приготовлю омлет де-воляй и паштет?

— Нет, паштета не надо, а…

Хозяин забы